ОЧЕРКИ



ТВОИ, ГАНГУТ, КАВАЛЕРЫ



Не вспоминать — нельзя. И жить только одними воспоминаниями — тоже. Связь Вчера и Завтра наполняет смыслом сегодняшний день, наш труд, наши размышления, наше назначение в жизни.

А день начинается рано. Свет от фонаря бьет через окно и наискось, из угла в угол, перечеркивает потолок, и в этом прямоугольнике идет зыбкое, роящееся движение, как колыхание зноя над созревшей рожью, — значит, на улице идет снег. Подушка становится жесткой, одеяло — тяжелым.

Сейчас дворник сделает первый скребок лопатой по тротуару, и к скрежущему скрипу лопаты прибавится скрип шагов по снегу, неясные, как через воду, первые голоса первых прохожих, рокот моторов выходящих из парка автомашин. Эти звуки будут расти, увеличиваться, заполнять собой преддверие нового дня. В светлом прямоугольнике от фонаря замечутся тени, и в доме напротив начнут вспыхивать окна: из-за угла, заполняя улицу, ворвется обвальный грохот каблуков и звонкий голос старшины.

— Раз-два-а… Ножку! Бегом! Ар-р-ш!

Так мой день и начинается с зарядки караульной роты, которую выводит старшина каждое утро на улицу. Иногда рота возвращается в казарму, поет сочиненную когда-то мной песню:

А для тебя, родная,

Есть почта полевая…

И это опять напоминает мне о том, что мир тревожен и в мире есть надежные солдаты Мира, мои преемники, продолжение моей солдатской службы, люди одной со мной присяги, принимавшие ее всей жизнью и на всю жизнь.

Сейчас рота поворачивает за угол, а мне уже видится моя казарма, и я слышу команду старшины нашей батареи Александра Батурина: «Батарея! Запевай!» А когда это было? Четверть века назад! Нет, больше! Что может быть выше, нежней и суровей солдатского братства! И воспоминания обрушиваются на меня, как обвальный грохот каблуков караульной роты на утренней зарядке, наполняют наступающий день особым смыслом…


Если идти от Летнего сада по улице Пестеля к Литейному, сразу же на углу Соляного переулка, за липами, откроется глазу старинная церковь, построенная как памятник в честь знаменитой победы Петра в 1714 году над шведским флотом в каменных шхерах у полуострова Гангут. На красивых гранитных досках по стенам церкви можно прочесть названия частей, участвовавших в этой битве.

Напротив церкви — глухой брандмауэр восстановленного после бомбежки дома, и среди незамысловатого орнамента — выпуклые позолоченные слова: «Слава героическим защитникам Гангута!» Это уже не о петровских солдатах, а о нас, продолживших их доблесть в минувшей — Великой Отечественной — войне. Иногда мы, уцелевшие, и собираемся у подножия этой стены на площадке около бетонной чаши, чтобы молча почтить своих павших друзей, и времена над нами сплетаются в один узел, связанный из молнии и грома.


Это было накануне войны. Наше правительство, разумно заглядывая вперед, арендовало по мирному договору у Финляндии полуостров Гангут, чтобы вместе с оборонительными гарнизонами на островах Эзель и Даго запереть выход в Финский залив на дальних подступах к Ленинграду. Вот тогда и была сформирована 8-я особая бригада, а в апреле сорокового года мы стали заселять и обживать полуостров.

Велик ли он, наш полуостров? Да, от порта, от города до сухопутной границы в Лаппвике, где когда-то проходила Петровская просека, по которой Петр собирался перетащить посуху свои галеры в тыл шведскому флоту, километров двадцать с лишним. Ширина полуострова в среднем километров пять, не больше, к полуострову примыкает несколько островов и с восточной, и с западной стороны. Вот и все наше стратегическое пространство. Дикий камень. Песок. Голенастые сосны. Вереск и брусничник. Да седые волны Балтики в шхерах. И синее небо с редкими облаками.


Мы встаем до восхода. Батарея наша — на конной тяге, и мы прежде всего драим наших коней, задаем им корм. Потом зарядка, умывание, завтрак и — лопату в руки, копай. Мы строим капониры и блиндажи, ходы сообщения и окопы полного профиля, конюшни, сараи, аэродромы и укрытия. Мы ходим на стрельбище и занимаемся огневой подготовкой. И достается же от нашей солдатской братвы и командующему базой и командиру бригады Симоняку за то, что у нас нет ни секунды передышки. Наши гимнастерки коробятся от смолы и соленого пота. Мы выматываемся каждый день, как миленькие, но, что поделаешь, нам надо укрепиться, врасти в землю и камень. Вот мы и укрепляемся.

К зиме мы переводим наших коней в новенькую конюшню, крытую дранкой, а сами переселяемся в построенные нами казармы. У нас есть теплая столовая и клуб, солдатское хозяйство налажено.

Письма домой становятся длиннее. У Володи Изюменко, заменяющего нам теперешних Штепселя и Тарапуньку одновременно, больше остается времени после вечерней поверки «потрепаться» о текущих событиях в батарее. Саше Мазуру приказом командира полка разрешено отрастить волосы, потому что он артист, и первый спектакль «На бойком месте», поставленный его драмкружком, прошел с успехом. Боря Волков и Боря Утков устроили выставку своих этюдов. Мне прислали из Иванова первую мою книжку стихов, и я, сам не понимаю когда, написал новую книгу и только что получил письмо не от кого-нибудь, а от самого Тихонова о том, что он ее печатает в «Звезде». Меня перевели работать в библиотеку.

Но вместе с проблеском белых ночей появляется какая-то смутная тревога, и вскоре после майских праздников с полной боевой выкладкой мы занимаем свои огневые позиции. Мы ждем бури, не зная, с какой стороны она нагрянет. Около библиотеки дымит лиловая сирень. Дни, как чаша, наполнены спокойной весенней голубизной, промытой первым ливнем, и ночи прозрачны и призрачны. И в этой призрачности есть что-то невидимое, опасное, чужое…

Командир второго батальона капитан Сукач ночует на командном пункте. Командир взвода разведки нашей батареи — лейтенант Давиденко на всех наблюдательных пунктах проверяет маскировку и уточняет ориентиры. Мы готовы к любой неожиданности.

С какой благодарностью и уважением мы смотрим на своих командиров после первого боя. Он был жестоким, этот бой. Врагу даже удалось прорваться через передний край, но редким солдатам удалось вернуться обратно, на свою сторону. Мы не зря потрудились, не зря полили своим потом каждый клочок земли. Оборона оказалась на редкость основательной, и у нас не было почти никаких потерь. Мы обрели уверенность в том, что нас сковырнуть с полуострова нельзя. Началась изнурительная позиционная война. Не было ни одного метра, куда бы не попали бомба, снаряд или мина.


Сообщения Информбюро с Большой земли не приносили радости. Гитлеровские дивизии шли напролом. Были сданы Киев, Минск, Ростов-на-Дону. Немцы подходили к Москве, и вокруг Ленинграда замкнулось смертельное кольцо блокады. Были сданы Таллин и Рига, Эзель и Даго, а мы, оказавшись в глубоком тылу, в 450 километрах от Ленинграда, стояли насмерть. Больше того, мы заняли у врага 19 островов.


Так мы и ушли с полуострова непобежденными. И в последнем номере нашей базовой газеты «Красный Гангут» красовалась на второй полосе набранная крупным шрифтом шапка:

Вперед! На бой! Сердца отвагой

бьются!

Мы наше знамя не уроним вниз.

И слово, нас связавшее, —

«гангутцы», —

На всех фронтах нам будет, как

девиз!

И мы пронесли этот девиз до Курляндии, до победного дня 9 мая 1945 года. Не зря командира нашей бригады Симоняка назвали на Ленинградском фронте генералом наступления.

Самые тяжелые бои под Ленинградом ложились на наши плечи. Бой по прорыву блокады под Шлиссельбургом, где командир батальона нашего полка Собакин первым соединился с волховчанами, бой у Синявинских болот, бой под Красным Бором и Поповкой, бой по окончательному снятию блокады в январе сорок четвертого года, начатый нашей гвардией на Пулковских высотах. Освобождение Пушкина, Гатчины, Вороньей горы и Нарвы, молниеносный бросок от Белоострова до Выборга и освобождение Прибалтики. Мы были везде солдатами наступления.

Сколько столбов с алыми пятиконечными звездами, вырезанными из солдатских котелков, встало и истлело от времени на тех дорогах, где мы прошли через пепел и кровь, молнии и гром. Забывать об этом нельзя, потому что Человеку с каждым днем на Земле нужно будет больше мужества. И забывать нашей кровью оплаченный опыт — преступление перед будущим.


Вот почему по хорошему намерению бывшего командующего нашим полуостровом Сергея Ивановича Кабанова, генерал-лейтенанта в отставке, мы, ветераны, и стали ежегодно собираться, организовали гангутское землячество.

Зачем, почему мы собираемся? Да потому, что нет ничего выше солдатской дружбы, скрепленной кровью, той высшей верностью, которая заставила моего однополчанина Дмитрия Молодцова броситься на амбразуру и прикрыть своих друзей от косой очереди пулемета. Я попробую объяснить это на примере…

Однажды осенью я побывал у себя на родине в Иванове. Там проходила Неделя ленинградского искусства и литературы. На городском вечере в только что отстроенном Доме политпросвещения я всматривался в лысины моих старинных ивановских друзей, мысленно дорисовывая к их лицам пышные шевелюры комсомольской юности. Друзей оказалось больше, чем я ожидал. И после вечера завязалась та немногословная, состоящая из знаков восклицания и междометий беседа, от которой подкатывает комок к горлу. И вдруг среди них я замечаю знакомый взгляд, чуть вьющиеся волосы, тронутые сединой, гладкое сухое лицо, невысокую подтянутую фигуру в ладно пошитом костюме. Конечно же, это он! Коля Осин, солдат хозяйственного взвода нашего полка, лучший портной.

Мы вместе на одном турбоэлектроходе возвращались с Гангута в Ленинград последним транспортом. И вот он ведет всех участников вечера к себе домой на Демидовскую улицу, к своей жене и дочке, рассаживает нас за стол, на котором, кроме всяких разносолов, даже стоит бутылка ликера «Амурская волна». Где он только отыскал! Мы сидим и вспоминаем до полуночи. Оказывается, мне-то удалось спастись с подорвавшегося на минах корабля, а Коля попал в плен. Два раза бежал он из лагерей, его ловили, возвращали обратно. И все-таки он выжил и после освобождения снова воевал и кончил войну в Будапеште. Недавно он окончил вечерний швейный техникум. Вот он, диплом, смотрите! Осин — известный в Иванове портной. Когда мы собрались уходить, он говорит мне:

— А ну-ка, сними пиджак.

Отказаться — значит обидеть.

— От нашей встречи, — говорит Коля, — я помолодел на двадцать лет. Ты по заграницам ездишь. Я тебе из нашей камвольной ткани без примерки костюм сошью.


За месяц до эвакуации с полуострова кому-то из политотдела, да не комиссару ли Ивану Говгаленко, он мастак на выдумки, пришла в голову мысль сделать что-то памятное для всех о нашей жизни на Гангуте. Помню, сначала решили сделать памятный знак, даже, по-моему, нашли тогда и чеканщика для этого дела. Но, видимо, не хватило подходящего материала, и знак не получился. Зато получилась небольшая книжечка — «Храни традиции Гангута». Мы ее сделали в нашей редакции базовой газеты «Красный Гангут» по предложению художника Бориса Ивановича Пророкова, который теперь стал знаменитым и за серию рисунков «Это не должно повториться…» получил Ленинскую премию. У меня случайно сохранились подшивки всех газет, листовки и брошюры, которые мы выпускали на Гангуте. А этой книжечки не было. Недавно мне ее подарил Пророков, у него оказался лишний экземпляр. И вот я смотрю на пожелтевшие страницы, вглядываюсь в портреты наших лучших героев, нарисованные Пророковым и вырезанные на линолеуме Ваней Шмульниковым. На меня смотрят молодые глаза десантника Гранина, летчика Семенова, артиллериста Сорина, катерника Афанасьева, разведчика Щербановского. А вот сапер Анатолий Репня, он теперь живет в Харькове. За портретом Репни шли портреты политрука Гончаренко и сапера Исакова. И под каждым портретом были стихи, прославляющие героев. Я не без волнения перечитываю эти строчки.

Здесь мужество крепчало и росло…

Пока сердца горячей кровью

бьются.

Куда бы нас оно не занесло,

Военное крутое ремесло,

Мы сохраним традиции Гангута.

И вот прошла, пролетела четверть века. И Коля Кутузов, разведчик нашей батареи, кончивший после войны Академию художеств, сделал рисунок почетного гангутского знака. Нам отчеканили его на Монетном дворе. Наш Совет ветеранов уже отыскал более 1200 гангутцев и вручил им эти знаки. И у Коли Кутузова рядом с пятью медалями «За отвагу» красуется на груди соединенная ушком с красной пластинкой металлическая пластина, на которой рельефно проступают профили пехотинца, моряка и летчика и под ними светятся буквы: «Гангут, 1941». А осталось нас — гангутцев — в живых тысячи три, не больше.

И все-таки племя гангутцев неистребимо. В Ашхабаде я встретил бывшего командира полка Никанорова и штабиста Жемкова-Костяева. Жемков-Костяев директорствует в интернате. В Черновицах объявился парикмахер нашего полка — Дима Вайсман. Правда, у него нет обеих ног, но он молодец, держится, работает, даже приезжал в Ленинград на нашу встречу.

Я знаю, что жив командир полка Александр Иванович Шерстнев. Жив и Алеша Бровкин, герой Вороньей горы, — это он сменил смертельно раненого Владимира Масальского, и под его командой гвардейцы водрузили на Вороньей горе исхлестанное пулями красное знамя. Вероятно, не раз приедут на встречу командир батальона Яков Сукач и лейтенант Хорьков, редактор нашей газеты Аркадий Эдельштейн и секретарь Леня Шалимов, приедут Сергей Иванович Кабанов и начальник артиллерии нашего полка Бондаренко, приедет комсорг Алеша Баранов и, может быть, приедет из Москвы командир роты Николай Колесов. Может быть, откликнется из Челябинска металлист Плеханов, бывший заряжающий нашей батареи. Может быть, приедет и Петр Сокур, первым получивший на Гангуте звание Героя Советского Союза. Может быть, я снова увижу чудо-человека Леонида Белоусова. Он на Гангуте был командиром эскадрильи истребителей. У него не было ступней ног и лицо было обожжено так, что веки не могли закрываться — веки были сожжены. Он так и спит до сих лор с раскрытыми глазами, прикрывая их полотенцем.

Я снова припомню с друзьями и Гришу Санбура, и Володю Изуменко, и Диму Науменко, и Колю Жукова, киномеханика Ваню Поздеева, который крутил нам на полуострове «Большой вальс», и мы смотрели его раз по двадцать, не меньше, потому что другой картины не было. И, конечно, вспомню водителя его машины, рыжего, как огонь, Митю Момотова и ангела нашего здоровья — нашего солдатского доктора Яшу Гибеля. Он сейчас работает участковым врачом Дзержинского района в Ленинграде. Может быть, приедут из Москвы Степан Зольников и Яша Иванов, может быть, откликнется из Тейкова начальник котельной Виктор Петров, бывший радист батальона связи. Может быть…


Я знаю, что такое мужские слезы. Они будут при каждой встрече. Я не боюсь их. Они благородны. Твои кавалеры, Гангут, остаются гангутцами и после войны. Они не могут быть нахлебниками. Это не в их натуре.

Многих я не упомянул. Обо всем сразу не скажешь. Но ведь, кроме меня, у гангутцев есть свои сочинители. Например, Владимир Рудный, автор доброй и обстоятельной книги «Гангутцы». Недавно он написал книгу о героическом гарнизоне Осмуссара, подчинявшемся нашему полуострову. Может быть, закончат свои книги и Женя Войскунский (хватит ему заниматься одной фантастикой) и Коля Черноус. А наш командующий Сергей Иванович Кабанов только что закончил книгу «На дальних подступах». Я прочел ее. И мне думается, что она будет подарком не только нам, живым гангутцам, она будет нужна каждому гражданину нашей Родины.

Слава Гангута должна жить! Вот о чем думается и вспоминается мне ранним утром каждого дня, когда караульная рота под обвальный грохот подкованных каблуков проходит на зарядку по улице…

ОТСТУПЛЕНИЯ НЕ ЗНАВШИЕ



Опять над Невой морок белых ночей, сказка нашего северного лета, вершина праздника таинственных сил природы, та точка взлета и расцвета, с которой видна золотая пора осени, смысл и загадки круговорота жизни, ее неумолимая и вечно прекрасная орбита.

Опять по вечерам вдоль разогретых за день гранитных парапетов Невы, от ажурной арки Литейного моста до моста Лейтенанта Шмидта, повисших над тишайшим перламутром медленной плоскости теплой воды, идет, поет, смеется молодость нашего города, полная надежд, веры, забот. У нее тоже, как и во всем июньском мире, пора равноденствия. Пора ощущения полноты жизни во всей ее молодой неиссякаемости. Пора солнцеворота.

Кажется, что счастливо все. И липы Летнего сада с их густой, отлакированной зеленью, и гроздья сирени на Марсовом поле, и цветущие яблони, так удачно посаженные в самом начале Кировского проспекта по обеим его сторонам, и тот рыбак, поскрипывающий протезом, поймавший за три часа единственного ерша, и серебряные колокольчики ландыша, приколотые к белой блузке десятиклассницы, и сама голенастая десятиклассница, впервые надевшая туфли на высоком каблуке и тайком от матери укоротившая юбку.

Стихи гениальных поэтов отличает естественность интонации, ее непринужденность. Наивысшее счастье естественно, как стихи, и незаметно, как дыхание.

Белые свечи каштанов на Кленовой аллее за Михайловским замком не помнят прошлогодней листвы. Но они — каштаны. А мы — люди, и у нас есть память — наше торжество и наше мучение. И нам надо обязательно вспоминать. Помнить, помнить и помнить.

А зачем помнить, к чему?

Да затем, чтобы избавить будущее от повторения прошлых ошибок, затем, чтобы продолжить и расширить орбиту всего прекрасного, что есть в человеке.

Вот я и думаю об этом и вспоминаю в белом мороке ленинградских ночей, проходя неспешно вдоль парапетов по набережным моей памяти.

Я иду, а навстречу мне идут смеются, поют. Школьники, студенты. Они выходят классами, школами, курсами сюда на Неву в эти белые тревожные ночи.

Что их сюда влечет? — Переполненность радостью, жажда общения — таинственная тяга перелетных птиц, возвращающихся по весне к оставленным осенью гнездовьям. Вечные пути жизни.

Белые свечи каштанов, вспомнившие прошлогоднюю листву? Поэзия?!


«Как у тебя дома? Может, заглянешь ко мне? После нашей встречи я провалялся два с половиной месяца в госпитале. А теперь — снова в халате».


Эту записку я получил от Яши Гибеля. У него плохо с венами.

А сколько я знаю Яшу?

Тридцать лет.

Время!!! — его не остановить.

И я начинаю искать глазами среди праздничной молодости его сына, его дочку. Я знаю, что они здесь, на набережной, но как их найдешь, они все в радости одинаковы.

Я знаю одно, что радость общения свойственна и необходима для всех возрастов. Душа человеческая черствеет в одиночестве, вырождается — ей непременно нужно общение, ей обязательно надо ломать стену отчуждения, отыскивать схожесть в других людях.

А впрочем, все надо по порядку.

Ты только что прочел очерк «Твои, Гангут, кавалеры». Напоминаю, что оборона Гангута была одной из примечательных страниц минувшей Великой Отечественной войны. На полуострове был гарнизон до 30 тысяч человек. И этот гарнизон железно продержался 164 дня и в ночь на 3 декабря 1941 года ушел с Гангута непобежденным. А его солдаты на Ленинградском фронте показали потом чудеса храбрости и никогда не знали отступления. С тех пор прошло три десятилетия!

Что может быть вернее и чище солдатского братства, где наивысшая способность человека в трудную минуту жертвовать собой ради жизни других, ради своего единственного Отечества была неписаным законом.

Мы люди, а не каштаны, мы помним, к счастью нашему, о прошлогодней листве, мы не можем жить без этой памяти.

Однажды мы собрались. Это у нас стало традицией — собираться каждый год в Ленинградском Доме офицеров. Съехались ветераны со всего Советского Союза. Из Москвы и Таганрога, из Одессы, с Украины и из Сибири. Зал на тысячу мест был набит битком пожилыми, лысеющими людьми, украшенными шрамами и наградами Родины. И когда почетный председатель нашего солдатского братства, бывший командующий нашим гангутским гарнизоном генерал-лейтенант Сергей Иванович Кабанов поднялся в президиуме во весь свой богатырский рост и скомандовал: «Смирно!», — зал встал, и я увидел свою военную юность во всей ее подтянутости и стройности.

За плечами каждого стоящего в зале стояло тридцать человек. Где они?

В безымянной могиле на полуострове Г а н г у т. Под свинцовой водой Балтийского моря. На левом берегу Невы под Марьиной Рощей, где мы встретились во время прорыва блокады с Волховским фронтом.

На Синявинских высотах. Под Красным Бором. На Вороньей горе. Под Нарвой. На Карельском перешейке. В топкой земле Курляндии.

— Почтить память павших за Родину минутой молчания!

И в зале возникла такая тишина, что было слышно, как в руках Сергея Ивановича армейский секундомер отсчитал ровно шестьдесят секунд вечности, и вся моя жизнь уместилась в этот, наполненный великим смыслом, отрезок времени.

А что было потом?

Мы вглядывались друг другу в глаза и спрашивали друг друга о третьем друге, которого нет и не будет. Потом сели за столики, разбившись по батальонам, по ротам, по батареям, по катерам и эскадрильям. Потом Коля Осин рассказывал мне об этом пире ветеранов коротко и выразительно.

— Сидят. Лысинами блестят, стаканами стучат, медалями бренчат. И — ни одного патрона…

Не скажу, чтобы нам было очень весело на этой встрече. Мы разошлись, разъехались, и каждый стал светлее, благороднее. Ради этого мы и собираемся, чтобы вновь почувствовать могучую силу человеческой взаимности, свою собственную необходимость для жизни других.

Вот на этой встрече меня и поймал ангел нашего здоровья, наш полковой доктор Яша Гибель — тощий, стремительный Яша, с залысинами в рыжей шевелюре, с запавшими беспокойными глазами, с быстрой сбивчивой речью.

— Слушай, — спросил меня Яша, теребя нервными пальцами борт моего пиджака, — а ты помнишь Зою Коваленко, почему ты о ней не написал?..


Я иду по набережной вдоль Невы, вглядываясь в глаза юности, в сверкающие красотой лица человеческой весны, и вспоминаю слова Ибсена: «Юность — это возмездие». Только ли возмездие, думаю я, может, что-нибудь и другое, продолжение лучшего в нас, новый, более широкий виток вечной орбиты к совершенству человеческой жизни, к гармонии. Как бы мне хотелось им всем, вот этим длинноногим девчонкам с челочками, этим мальчишкам с тургеневскими шевелюрами, забавно и неумело фрондирующим от своей внутренней стеснительности, щеголяющим пиджаками с разрезами и расклешенными брюками, как бы мне хотелось им всем рассказать о Зое Коваленко то, что я знаю о ней сам, то, что мне рассказал о ней Яша Гибель.


Она, наверное, в нашем полку была первой женщиной, приехавшей на полуостров. Невысокого роста девчонка, со вздернутым носиком, с короткой мальчишеской прической, с добрыми медленными глазами, с крепким румянцем во всю щеку, с пухлыми губами над широким подбородком, плотно сбитая, веселая. Она работала у нас прачкой и уборщицей в клубе. Жила она на верхнем этаже домика на курьих ножках, стоящего около железнодорожной ветки. В нижнем этаже домика жил начальник артиллерии полка майор Бондаренко.

Язычок у нее был острый, и нашей братве при случае спуску не давал.

Знали ее в полку все. Она была нашей.

Как началась война, Зоя ушла в санитарный взвод к Яше Гибелю. Она была смела незаметной смелостью. Во время эвакуации наш теплоход подорвался на трех минах, и я видел сам, как Зоя обихаживала раненых, забыв о своем перевязанном носике, который на все время изрядно попортил осколок.

Сколько она вынесла с поля боя!

Скольким закрыла глаза на вечные веки!

Сколько перевязала ран, разрывая свою рубашку, когда в санитарной сумке не оставалось бинтов. И всегда она была на месте и не унывала, никогда не жалуясь ни на усталость, ни на судьбу.

— Помнишь, — говорит Яша Гибель. — Зимой сорок четвертого, после снятия блокады, после того как заняли Кингисепп и я с медсанбатом перебрался на левый берег Наровы и раскинул походные палатки. Знаешь, я не отличаюсь храбростью, я доктор, а не командир. И я никогда не думал, что буду стрелять из своего пистолета. А тут пришлось. Мое хозяйство окружил немецкий десант и, что поделаешь, — бросил я скальпель и взялся за огнестрельное. Впервые взялся. Не помню, кто-то из раненных в обе руки лежал рядом со мной за пулеметом и учил меня, как надо стрелять. И, кажется, у меня это получалось. А Зоя? Она тоже отстреливалась и сносила, стаскивала во второй раз раненых в воронку, а ее окружали, и нам было не пробиться к ней на помощь. Она брала винтовки у раненых и отстреливалась. А немцы ползли и ползли.

Потом нас выручили.

Я нашел Зою в воронке. Она лежала, раскинув руки, прикрыв собой семь человек солдат, которых она затащила в свою воронку. Немцы били по Зое в упор из автоматов. Очередь за очередью. По Зое и по раненым. На ней не осталось живого места. На раненых тоже. И все-таки каким-то чудом один из солдат, прикрытый ее телом, остался жив. Я в спешке не успел его запомнить, но твердо знаю, я его сам оперировал и перевязывал, он наверняка остался жив. Знает ли он, как его спасла Зоя, почему он живет сейчас?


Я иду по набережной Невы и думаю об этом. И мне хочется, чтобы сегодняшние длинноногие девчонки знали о Зое Коваленко, знали о том, что их белозубая улыбка прикрыта распластанным телом Зои Коваленко там, в затянувшейся, заросшей багульником воронке на левом берегу Наровы.

Как бы мне хотелось положить на обвалившийся край воронки самые прекрасные розы, какие только могут расти на земле.

Я знаю, что мир тревожен и чреват катастрофами, которые люди способны предотвратить. Я верю в это.

Я также знаю, что горе на всей земле пахнет одинаково.

Мне немало пришлось поездить по земному шарику.

Несколько лет назад я побывал в одной латиноамериканской стране. Мне довелось побывать в самом роскошном городе этой страны, расположенном на обрывисто-холмистом побережье Тихого океана. Он бьет в набережную, дробя на волнах отражение отелей и особняков. Курортный сезон кончился. Город был пуст. Величественные пеликаны медлительно взмахивали крыльями, цепочкой летали у самого берега, выискивая рыбу.

Гуляя по городу, мы заметили вывеску ресторана «Берлин». И не знаю почему, зашли туда. То, что я увидел, меня ошеломило. За столиками сидели в мышиного цвета мундирах при всех регалиях и знаках различия настоящие фашисты. Сидели, раскачиваясь, и слаженно пели «Дойчланд, Дойчланд, юбер аллес», пристукивая в такт песне пивными кружками по столикам.

Оказывается, они, палачи Клоога и Освенцима, серые, как человеческий пепел, живы, и стрелять в них нельзя. Они удрали от расплаты и готовы к реваншу. И это омрачило и насторожило меня. Я реально увидел ту слепую животную силу, которая жаждет поставить человека на четвереньки.

Потом мы попали в шахтерский городок. Я видывал нищету и каторжный труд, а то, что я увидел в этом городе, вообразить трудно. Представьте себе семью шахтера — семь, восемь человек детей, мал-мала меньше. Шестнадцатичасовой рабочий день в шахте, уходящей под океан, где нет ни подъемника, ни света и весь инструмент — старинный обушок, а месячной зарплаты шахтера едва хватает для того, чтобы расплатиться за скромный обед на двоих в ресторане. Но когда я увидел в пропитанном угольной пылью шахтерском помещении подобие нашей стенной газеты, где эти голодные нищие люди обязались внести свой недельный заработок в фонд помощи Вьетнаму, — я с новой силой поверил в то, что справедливость в конце концов победит на нашей настрадавшейся Земле, что человека нельзя поставить на четвереньки, потому что вера в человеческое трудовое братство в человеке неистребима.

Я это вспомнил к тому, что наше солдатское братство жило такой же высокой человеческой целью, таким же благородством отношений, что и шахтеры этого городка, и сожалел о том, что карающий меч нашей справедливой мести не всех покарал по заслугам. Иным удалось улизнуть. Будьте внимательны.


…Поскрипывающий протезом рыбак, вытащив второго ерша, положил его в полиэтиленовый мешок с водой и стал сматывать свои редкостные снасти. Компания школьников расселась на ступеньках спуска, и кто-то неокрепшим голосом запел дурашливую песню. Чайки парили на уровне парапета. Запоздавшие голуби слетались под арку Кировского моста. В мире была связь всего со всем: воздуха с водой, воды с камнями, деревьев с людьми и тревоги с покоем.

И я опять вспомнил друзей-гангутцев.

Мне домой пришло от моих друзей писем триста. И ни в одном из них нет ни жалобы, ни просьбы. Просто им хорошо, что о них вспомнили, и они благодарны за это. Сколько раз я перебирал и перечитывал эти письма, вспоминая лица своих друзей, их судьбы. Мои друзья как были рыцарями, так и остались ими. У них действительно за душой нет ничего, кроме верности фронтовому солдатскому братству. Все эти письма нельзя обнародовать в этом очерке, хотя они достойны этого.

Леонид Павлович Осиян работает сейчас библиотекарем в селе Потоки Черкасской области. Давайте вместе с вами прочтем его письмо.

«Особенно меня взволновали слова: «Твои кавалеры, Гангут, остаются гангутцами и после войны. Они не могут быть нахлебниками. Это не в их натуре».

Я знаю, что означает «нахлебник». Оно звучит для меня, как приговор судьбы. Я окончил Днепропетровский индустриальный техникум. В армию ушел из Магнитогорска. Работал там на металлургическом комбинате техником-электриком, а вечером учился в горно-металлургическом институте. Мечтал стать инженером-электриком. Любил свое дело. С войны я вернулся в августе 1945 года инвалидом, без ноги. Нога осталась под Ленинградом. Две войны за плечами, девять ранений и контузий при себе. Но самое страшное — сквозное пулевое проникающее ранение в левую теменную область головы с повреждением головного мозга, которое я получил на шестые сутки после ранения в ногу. Была парализована правая сторона. Был слепым, глухим и говорить не мог. Вылечили.

Все я пережил. Я знаю цену слова «нахлебник». Мне давно пророчили, что ты им будешь, что ты ни к чему не годен, а это — не дай бог… Но эти пророки не учли силы духа защитников Ленинграда.

После я окончил курсы бухгалтеров колхозного учета. Работал помощником бухгалтера колхоза. Но ежедневно иметь дело с цифрами простреленной голове тяжело, и во сне цифры снятся.

Потом я окончил библиотечный техникум заочно. Учился со вчерашними десятиклассниками и не хуже их. Я люблю технику. У меня к технике было пристрастие. Ведь мой отец слесарь, а о литературе я и не мечтал. Но что поделаешь, пришлось делать выбор не по любви. Но я нахлебником не был.

Сейчас я тружусь для всех, ни один праздник, как парад без барабанщика, не обходится без меня. Наглядная агитация — это мое дело.

Недавно получил письмо из Ленинграда от Ивана Павловича Сень. В нем карточка учета участников обороны Гангута. Значит, слава его живет, и живые участники этой эпопеи, как одна хорошая семья, дорожат своим знаменем, встречаются, радуются, что живы-здоровы. С горечью вспоминают своих павших друзей. И нас вспоминают добрым словом. Спасибо. Слово «Гангут» звучит гордо в наших сердцах. Я от радости смеялся, плакал и письмо целовал. Недавно в нашем краю отмечали двадцатипятилетие Корсунь-Шевченковской битвы. Я нарисовал картину «котла». Лектор сделал доклад, потом выступали участники битвы, и я рассказал о Гангуте, о защите Ленинграда, прочел вашу поэму «Четверть века спустя».

Человеку нужно вдохновение. С ним жить легче. Оно прибавляет силы и уверенность. Человек без него жалок и беден».

Что я могу к этому добавить? Я знал, что Леонид был честен и прям. Любил книги. Было известно, что его дядя стоял в Смольном на часах у кабинета Владимира Ильича Ленина, что все документы при переправке из госпиталя в госпиталь были потеряны, и у Леонида нет даже медали «За оборону Ленинграда».

Теперь он снова обрел свое солдатское братство. Поддержку и связь со своими боевыми товарищами.

А вот еще одно письмо:

«Пару слов о себе, — пишет Ваня Поздеев. — Живу в Перми. Работаю на заводе по ремонту электротехнического оборудования. Имею шестой разряд, то есть самый высокий. Жена учительствует в школе. Старшая дочь уже 4 года как закончила фармацевтический институт и сейчас работает в Саратове. Средняя — на третьем курсе, младшая — на втором Пермского политехнического института. Старшая и средняя уже замужем. Младшая живет с нами. Имею двухкомнатную квартиру. Здоровье — вроде ничего, но не то, что было раньше, на Гангуте. Уже годы. Мне пошел 51-й. Пожалуйста, приезжай в гости к нам всей своей семьей в любое время, узнаешь, что за Пермь наша. Если город не понравится, то на Каму обязательно заглядишься».

Вот еще одно письмо из Бугуруслана от Михаила Ивановича Максимова, бывшего секретаря партбюро нашего полка.

«Возвращаясь с работы, я решил зайти к сыну. Перешагнул порог — ко мне подбегает пятилетняя внучка с газетой в руках.

— Деда, про тебя тут написано!

Внучка права. Это про нас, гангутцев. Я вспомнил боевых друзей, и слезы навернулись на глаза. Где они теперь, друзья-однополчане? Я могу назвать сотни фамилий коммунистов, так как парторганизация полка к моменту эвакуации насчитывала 631 человека.

Мы уходили последними. Я был в числе 70 коммунистов, прикрывавших отход с сухопутной границы. Демобилизовался я после тяжелой контузии в 1947 году. Десять лет проработал на партийной работе. Сейчас работаю мастером на нефтяных промыслах.

Сердечный поклон всем живым гангутцам».


Есть в жизни каждого человека взлет его духовных сил, подтверждение его человеческого назначения, и об этом очень хорошо сказал бывший сапер 219-го полка Александр Павлович Железняк, ныне живущий в Грозном.

«Как бы то ни было, мы с вами больше чем однополчане, ибо на Гангуте мы не просто воевали, а жили дружной семьей, и это никогда не забудется».

Писем много. Добрых, сердечных писем. За каждым письмом героическая судьба беззаветного солдата Родины, героя, спасшего и свою Родину, и Европу от самого гнусного порождения двадцатого века — фашизма.

Я благодарен этим письмам, они учат молодости и мудрости, уверенности в жизни. Они лишний раз подтверждают, что у солдатского братства высокие и требовательные принципы жизни. Ими и живут ветераны по сей день.

И, может быть, тот рыбак с поскрипывающим протезом, только что ушедший с набережной, тоже герой солдатского братства. Наверное так! Как это важно для человека, чтобы о том, что он сделал, люди не забывали!

Когда говорят о стойкости Ленинграда, о его победе, помните, что в этой победе немалая доля усилий моих друзей гангутцев. Они были в самых тяжелых боях по освобождению Ленинграда. Он был для них и остался навсегда самой сверкающей высотой их незаурядных судеб.

Может быть, вам придется увидеть человека с оригинальным знаком на правом отвороте пиджака. Если вы прочтете на этом знаке «Гангут 1941» — знайте, что это добрый солдат Великой Отечественной войны, не знавший отступления.


Плывет над Невой морок белых ночей. Пора влюбленности, вечной юности.

Ленинград тих и прекрасен.

И сквозь перестук острых каблучков спешащей на первое свидание девчонки слышно, как трудно, с перебоями, бьется тревожное сердце мира. '

Прислушайтесь к нему.

Помните!

САМОЕ ТРУДНОЕ



Это, наверное, извечное свойство человеческого характера — хранить в памяти на всю жизнь самое трудное, что нам пришлось преодолеть в жизни. Этим мы не без основания гордимся. Это мы передаем своим детям как опыт нашего мужества, как пример исполнения человеческого долга.

Идет время, мы стареем, и воспоминание становится для человека утешением, и надо обязательно поддержать человека в этом его воспоминании, по праву оценить его достоинство, его долг, исполненный перед народом и перед своей совестью.

Воспоминание становится для нас праздником, а для тех, кто идет следом за нами, хотят они того или не хотят, — школой, той вечной эстафетой, которая и оборачивается живой историей народа, его памятью, его сутью.

Ничего не поделаешь, и наше поколение, оставшихся в живых солдат Великой Отечественной войны, перевалило за пятидесятилетний рубеж, и слова «а помнишь» стали для каждого из нас высокой нравственной категорией, не столько оглядкой на прошлое, сколько, пожалуй, утверждением уверенности в неотвратимой правильности нашей трудной и прекрасной судьбы.

Мы вовсе не хотим, чтобы то, что было с нами, повторилось с новым поколением, с нашими детьми. Нет! Но мы знаем, что жизнь усложняется. Мы чувствуем, как растет ответственность человека за свои поступки, за свой народ, Родину, за прародительницу всего живого и разумного — нашу Землю. Значит, новому поколению нужен будет наш опыт мужества, обязательно нужен. Ведь в конце концов жизнь человеческая и есть ничто иное, как п р е о д о л е н и е. Об этом я написал стихи:

Жизнь не разыграна по нотам,

И легких в мире нет судеб.

И навсегда насущный хлеб

Свежо и сладко пахнет потом.

Ты это все поймешь потом

За быстрым временем в погоне,

На противоположном склоне

Вершины в блеске золотом.

Да, мы на противоположной стороне вершины. Мы чувствуем ее, эту вершину, спиной, а чтобы увидеть ее, надо повернуться.

Девятнадцатого декабря 1971 года Ленинград отмечал тридцатилетие знаменитой Дороги жизни. Я был на этом празднике в Кировском театре. Я видел этих пожилых людей, которые ради торжества почистили и прикрепили на гражданские пиджаки и блузки ордена и медали. Я видел женщин и мужчин, бывших солдат и командиров, шоферов и моряков, летчиков и регулировщиц, зенитчиков и артиллеристов, кладовщиков и водолазов, видел отцов и матерей нынешнего поколения строителей, я видел слезы на их глазах, когда они нестройными хриповатыми голосами пели свою песню:

Эх, Ладога, родная Ладога!..

Я видел, как они молодели от этой песни. Я понимал по их глазам, как дорого этим людям признание сегодняшним Ленинградом их жизни, ставшей подвигом, признание того, что они спасли Ленинград в ту проклятую зиму, что их усилиями миллион человек был эвакуирован из Ленинграда, что их заботой, их адским терпением в Ленинград доставлялись и хлеб и оружие и что потом Ленинград изнутри осады прорвал эту самую блокаду и победил, что такого случая не было в истории всех войн и осад, начиная с Трои.

Время идет, и обо всем будет создана своя Одиссея, своя кладовая опыта человеческого мужества. И мне приятно было видеть на этом празднике новую юность Ленинграда. Мне дано было в этот миг чувствовать, что эта так называемая связь времен во всем своем величии и необходимости идет через мою душу. И это было прекрасно. И слезы на глазах героев Ладоги были не слезами сожаления и умиления, а слезами восторга, слезами признательности…

И я встретил на этом празднике своих друзей по гангутской эпопее, друзей, которые после эвакуации Гангута служили на Ладожской флотилии и в авиационных частях, прикрывающих Ладожскую трассу с неба. Там, на Ладоге, погиб наш гангутский летчик, один из первых Героев Советского Союза на Балтике капитан Бринько, знаменитый среди летчиков мастер высшего класса. Там, на Ладоге, с первого до последнего дня существования трассы, баражировал истребитель легендарного гангутца Леонида Белоусова.

Машины по льду Ладоги из Кобоны к Вагановскому спуску, с Большой земли в блокированный Ленинград пошли 21 ноября. Мы с полуострова Гангут окончательно эвакуировались уже после открытия Дороги жизни, в ночь на 3 декабря 1941 года.

164 дня и 164 ночи гангутской эпопеи были закончены. Мы ушли по приказу Верховной ставки. Мы ушли на помощь блокированному Ленинграду. Мы ушли непобежденными, потому что стояли насмерть. Стояли, отбивая все наступления. Стояли под артиллерийским огнем и бомбежками. Стояли и наступали. Мы потеряли на Гангуте восемьсот своих товарищей. Они пали смертью храбрых, исполнив свой долг до конца, как это и положено солдатам народа.

Мы помним их могилы и имена.

Живые гангутцы влились в семью защитников Ленинграда и прославили себя и во время прорывы блокады в январе 1943 года, и в январские дни 1944 года — во время окончательного снятия блокады и полного разгрома фашистов под Ленинградом.

Еще будучи на полуострове, мы знали о том, что фашисты под Москвой и что Ленинград в окружении. И когда мы эвакуировались, мы привезли с собой в Ленинград наши запасы продовольствия, и на эти запасы блокадный город жил пять суток. Мы везли с собой больше. Но основной транспорт с продовольствием был потоплен и около тысячи человек попало в плен. Многие из них погибли в лагерях смерти, стойко и гордо, в сознании своего достоинства; многие при освобождении прибалтийских республик и Норвегии были выручены из плена, возвратились в строй и бились до Дня Победы.

Мы жили на полуострове дружной, спаянной чувством долга и ответственности семьей.

Эта дружба между нами сохранилась навсегда.

Она стала мерилом нашей жизни на всю жизнь.

Нас, гангутцев, сейчас осталось в живых тысячи три.

Человек девятьсот — в самом Ленинграде. Остальные — в Москве, Киеве, Одессе, в Свердловске, по всей необъятной Родине, по своим городам и селам. И все-таки мы собираемся вместе. На каждую нашу встречу приходят молодые воины Ленинградского округа, а потом они приглашают нас в гости, в свои подразделения, в ту самую гвардейскую часть, в которой служили мы, которая и завоевала гвардейское знамя своей беззаветностью.

Ради каждой встречи мы надеваем наши лучшие костюмы. Мы надраиваем свои ордена и медали до полного блеска. Мы прикрепляем на правые лацканы своих гражданских пиджаков почетные знаки «Гангут 1941. 164 дня обороны».

Недавно мы отмечали семидесятилетие Сергея Ивановича Кабанова. Его праздник был и нашим общим праздником. Тогда на Гангуте он был молод. Всего сорок лет ему тогда было. И дерзость его характера, его упорство было нашей дерзостью и нашим упорством. После Гангута он командовал внутренней обороной Ленинграда, гарнизоном на полуострове Рыбачий. Потом под его началом была вся береговая оборона дальневосточного побережья. Мы гордимся своим генералом и равняемся на него. Каждый раз он открывает нашу встречу. И мы встаем, как один, подчиняясь его команде, и минутой молчания чтим наших погибших товарищей, наших героев.

Если вы захотите узнать о нашей гангутской пехоте и о генерале Симоняке, прочитайте книгу М. Стрешинского и И. Франтишева «Генерал Симоняк». Из нее вы узнаете, как наша Восьмая особая бригада превратилась в гвардейский корпус, где и как сражались ее бойцы и какие победы они одержали.

Есть в нашей боевой братской гангутской семье и свои писатели, и свои художники, и свои артисты. На седьмом издании романа Владимира Рудного «Гангутцы», выпущенного недавно стотысячным тиражом в издательстве «Советский писатель», тоже стоит наш гангутский знак. Прочтите его. Я свидетельствую своей памятью, что он правдив, и люди, выведенные в нем, похожи на моих товарищей. Когда-то этот роман выходил с обложкой, нарисованной прекрасным художником-гангутцем Борисом Пророковым. Сейчас Борис Иванович болен: сказывается фронтовая контузия. Каждый раз, когда мы собираемся, посылаем ему телеграмму. Я знаю, что ему становится лучше от этих телеграмм.

Такую же ободрительную телеграмму надо будет послать и в Киев — нашему комиссару Ивану Ерофеевичу Говгаленко, потому что последнюю открытку, которую я от него получил, он писал не сам, а диктовал. Значит, и он в постели, и его донимают старые раны.

Вот мы и собираемся каждый год затем, чтобы поддерживать друг друга, чтобы, встречаясь и вспоминая то самое трудное и самое дорогое, что было в нашей жизни, дышать воздухом н а ш е й в е р ш и н ы и молодеть духом, чувствуя прежнюю верность своих товарищей. Вот за этим мы и собираемся. И это прекрасно.

Мы еще живы и деятельны. Каждому из нас есть чем гордиться перед своими товарищами.

Почти тридцать лет я не видел командира своего отделения Бориса Киселева. Как-то раз он приехал в Ленинград со своим сыном. И я, забыв о времени, принял его сына за самого Бориса. У Бориса недавно к военным орденам прибавился орден Октябрьской Революции. И Константин Шомесов из города Сосногорска тоже прибавил к своим солдатским знакам отличия орден Трудового Красного Знамени.

Но я об этом узнал случайно: ведь из скромности они не сообщают мне о своих заслугах.

Будьте вместе на наших встречах. Мы были вашими солдатами, и мы остались навсегда вашими солдатами.

Нам было трудно, очень трудно на нашем Гангуте. И это трудное, самое трудное в нашей жизни осталось самым дорогим на всю нашу жизнь.

Летом 1971 года я видел один американский широкоформатный цветной фильм о насекомых. Снят он отлично и смонтирован прекрасно. И есть свой подтекст в этом фильме, явно намекающий на то, что все, что в нем показано, можно сравнить с людской, человеческой жизнью. И я до сих пор не могу отделаться от этого странного ощущения. В этом фильме действовали термиты. Оказывается, у термитов, кроме королевы и царя, кроме больших и малых рабочих, есть еще большие и малые солдаты. Эти солдаты ничего не делают, едят даровой корм и ждут своего времени. И вот это время наступает. Поврежденный термитник подвергается нападению муравьев. Солдаты-термиты выходят навстречу врагам. Начинается отчаянный смертельный бой, во время которого термиты-рабочие исправляют повреждения и заделывают все ходы и выходы. Термиты-солдаты побеждают муравьев и погибают от голода, потому что их обратно в термитник не пускают. Они сделали свое дело. Они не нужны.

Мы люди, а не термиты. И я вспомнил об этом фильме затем, чтобы не думать о термитах.

Загрузка...