СМЫСЛ ЖИЗНИ средиземноморский рассказ

I. Падуя

Нас туда отвез парень по имени Мауро (тоже филолог, только итальянский, в любом случае на нас обоих были одинаковые очки), соблазнил нас этой Падуей, а потом оставил нас на улице Данте и — желаю вам счастья в нашей общей безнадеге (никаких перспектив ни у кого из нас троих). Только его и видели, впрочем, что там, для автостопа это дело обычное, только немного жаль, что вместе с его маленьким красным (итальянским) фиатом[2]исчезла и комнатушка, которую он занимал в общежитии и на которую мы рассчитывали. В порядке скромной компенсации перед нашими глазами неожиданно предстала знаменитая падуанская рыночная площадь, а стоящая на ней церковь (обозначенная Бесом как место возможной встречи) из строчки в путеводителе превратилась в нечто в высшей степени реальное и каменное. Имеющее ступеньки. На которые можно сесть и перевести дух. (Нам предстояло ждать всех остальных до шести вечера.) Моника Пех как села, так и осталась сидеть; меня некоторое время спустя потянуло осматривать достопримечательности, вот и оставил я ее на страже нашего скарба, а сам, свободный, как птица, пошел по какой-то улочке куда глаза гладят, стараясь по возможности удержать в голове логический порядок очередности поворотов (на случай если бы память моя, отягощаемая обслуживанием все новых и новых всплесков интереса, не справилась); улочки были узкие, и мне помимо воли пришлось стать свидетелем и даже участником (пассивным) нескольких дорожных происшествий, крику было выше крыши; персики дороже, чем в Вероне.

Новая встреча с рыночной площадью обнаружила ее обогащенной присутствием Матульской и Беса, которым Моника как раз докладывала обо всех (главным образом итальянских) ухажерах, объектом внимания которых она успела стать, пока сидела на ступенях. Они же, в свою очередь, рассказали о своем автостопе. Их подобрал грузовик. Сели, Магда первая. Шофер спросил ее, не мальчик ли она. Сказала, что нет. А Бес — ее жених? Нет. Тогда, может, брат? Тоже нет. Шофер почувствовал, что находится на правильном пути. Правая рука шофера мягко оторвалась от рычага переключателя скоростей и, точно ведомый из центра управления спутник, начала свой разведывательный полет к скрытым блузкой проявлениям Магдиного девичества. Дабы избежать открытого конфликта, Бес и Магда осуществили тактический маневр перемены мест, оставив руку слепой и поглупевшей (весь остаток водителя был сосредоточен на управлении мчащимся грузовиком), но все еще продолжавшей отчаянные конвульсивные попытки достичь то, от чего ее теперь отделяло ненавистное тело Беса. Наконец до водителя дошло, что, должно быть, произошло что-то непостижимое. Он резко затормозил и окриком заставил пассажиров покинуть кабину[3]. Когда очередь дошла до меня, я сказал, что весь город обвешан какими-то плакатами, расхваливающими какое-то культурное мероприятие, так, может, на него сходить? Ведь мы как-никак в Падуе, в городе, где золотые годы сладостной молодости своей провел не кто иной, как сам Ян Кохановский. Предложение мое было принято без каких бы то ни было конструктивных возражений, а потому мы, в приподнятом настроении (только Моника, когда ей пришлось снова надеть рюкзак, подумала, что она умрет), отправились на поиск сначала плаката, потом улицы, а в конце концов и самого здания, предоставившего свои стены этому представлению.

Это было, как оказалось, весьма разностороннее представление молодого итальянского искусства, во внутреннем дворике какой-то оркестр, наверное студенческий, играл Вивальди, внутри здания в одном зале проходил показ видеофильмов, заявленных на Венецианский фестиваль (Венеция все еще казалась нам чем-то очень далеким), другой зал занимала выставка последних достижений итальянского художественного авангарда (на их языке это называлось «mostra»). Вивальди как Вивальди, быстро нам наскучил, фильмики так себе, один меня взволновал, в нем сперва показали мальчика, сидевшего за столом, что-то говорившего, естественно, по-итальянски, а потом весь видеоряд повторялся, только вместо голоса мальчика шла музыкальная подкладка, что как бы не оставляло сомнений в смерти мальчика, и в любом случае этот просмотр теперь становится каким-то странным образом обязательным, становилось жаль, что ты раньше не прислушался к словам говорившего, как будто слушание могло здесь в чем-нибудь помочь. Другой фильм начинался отрывком из «Психоза», который по телевизору смотрел садовник, видимо отвечавший за окружавшую университет зелень, следующий кадр показывал нам двух студенток, прогуливавшихся под ручку по коридору, по которому наверняка хаживал и Ян Кохановский[4]. Студентки подходят к окну и смотрят на прекрасный парк с розами. Одна другой что-то говорит. Далее, та же самая студентка, но уже в саду, притаилась, пытается сорвать розу, у нее это получается не слишком ловко. Мы замечаем садовника, выглядывающего из-за кустов, студентка тоже замечает его и пускается наутек. Опять студентки у окна. Их замечает ухаживающий за розами садовник. Он поднимает руки вверх, а в руках — секатор и чик-чик — выполняет в воздухе движение, имитирующее стрижку. Встревоженные студентки отпрянули от окна. И снова студентка, прогуливающаяся на этот раз по коридору в одиночку. Неожиданно из ниши выступает ни дать ни взять дух Яна Кохановского, садовник. На лице решительность, руки спрятаны сзади, за спиной. Студентка от него бегом. Мы покидаем зал, грезя о лабиринте бесконечных коридоров.

II. Mostra

Начать надо с того, что там не было гардероба. Ни чего-то такого, что хотя бы отдаленно напоминало раздевалку. Ни вахты, ни бесполезной вечно сидящей при входе в туалет тетки, ничего. А человек с рюкзаком за плечами — не то же самое, что без рюкзака. У него другие желания, другие мечты, время у него идет по-другому. Он по-другому смотрит на мир. По-другому видят его другие (люди, даже собаки). Что касается нас, то прежде всего мы стремились избежать неосмотрительного разрастания и так уже невыносимо отяготившего нас багажа (хоть на этот раз речь шла только о нашем общем багаже переживаний эстетического порядка), а потому, не слишком воздыхая над большинством собранных там произведений, мы инстинктивно, ведомые безошибочным нюхом наших спин, сразу направились к самому важному. А самым важным (и относительно этого ни у кого не было никаких сомнений) оказалась camera[5], а вернее, две: на два посетителя и на четыре. В первую впускал сам художник и надо было ждать в очереди, а потому в первом порыве нашего минималистского максимализма мы сочли, что нас устроит и вторая, не пользовавшаяся таким уж большим успехом, зато как бы учитывающая нашу численность. Это была маленькая комнатка, темная, перегороженная чем-то вроде молельного барьерчика для коленопреклонения или такого барьерчика, к которому подходят за святым причастием. Сначала комнатка показалась совершенно пустой, некоторое время спустя глаз начинал замечать лежащее в дальнем углу и светящееся бледным светом нечто, похожее на крошки.

— И что бы это могло значить? — стали мы спрашивать себя как бы серьезно, но уже готовя в глубине души разные ехидные насмешки и заранее радуясь им.

— Это — смысл жизни, — выдала вдруг Матульска с апломбом знатока. Никто не посмел возразить. Вот он, лучший прикол, причем в самом начале. Нам не оставалось ничего другого, как только принять его на полном серьезе.

Вот, значит, каков он, смысл жизни. У нас сразу же появилось желание приглядеться к нему сблизи. Поозиравшись по сторонам, мы перескочили через барьерчик. Смысл жизни, каким мы его увидели, можно свести к лежащим в беспорядке маленьким кусочкам как бы фосфоресцирующего ламината. Допустив, что, даже будучи вырванным из контекста, смысл жизни остается смыслом жизни, мы взяли себе по одной его частичке, на всякий случай[6].

Оставалась еще одна camera, на два посетителя, сулившая впечатления более высокого порядка (впрочем, что для человека может быть более привлекательным, чем смысл жизни? Смысл мира? А может, смысл смерти?), и отказываться от ее посещения было бы с нашей стороны непростительным идиотизмом. Мы встали в очередь, и, окидывая рассеянным взором находившуюся неподалеку инсталляцию, художественная идея которой реализовывалась в пространстве между двумя плавающими по воде телевизорами, по одному из которых показывали фильм «Easy Rider» (с итальянскими субтитрами), а по второму — телеклипы Джизуса Джоунса, мы ждем своей очереди. Которая наконец подошла. Сначала для Беса и Моники Пех. Мы с Магдой все еще снаружи. Время пребывания в камере ограничено и составляло около пяти минут. Сидевший при входе автор (угрюмый бородач) вел беспрерывный монолог (да, да, только итальянский язык может такое позволить), адресуя его собравшейся вокруг него группке счастливчиков (а может, даже последователей), за плечами которых уже была camera. Через каждые несколько (четко отмеренных) секунд он нажимал на ту или иную клавишу маленького кассетного магнитофона, от которого понятно куда тянулась скрытая проводка.

Ну вот, наконец. Выходят. Выражение лиц неопределенное.

— Это переживание не имеет себе равных, — говорит нам Бес. — Запомните хорошенько, какие вы сейчас, ибо оттуда вы выйдете другими.

Да куда там, нету времени запоминать, за нами уже большая очередь, здесь художник смотрит на нас исподлобья, после чего переводит свой взгляд заклинателя на бархатную портьеру, за которой — зов тайны. И вот мы уже (последнее, что мне удалось уловить, был Питер Фонда, которого как раз показывали на экране) в комнате, а точнее (только мы вошли, Магда со свойственной ей точностью констатировала) — на Небе. В самом деле, нигде в нашем мире не могло быть аж так небесно-голубо. Небесно-голубые стены, небесно-голубой пол, с потолка, тоже, ясно дело, небесно-голубого, на нитках свешиваются небесные тела — месяцы, звезды, сатурны. Мы тоже — небесно-голубые из-за льющегося отовсюду небесно-голубого света. Спору нет, то, что мы увидали, с просто-таки бесстыдной точностью передавало наиболее стереотипное и при этом несомненно наиболее глубоко укорененное в каждом из нас представление о потустороннем мире (а захотел бы кто-нибудь когда-нибудь в чем-нибудь подобном оказаться и жить там — это отдельный вопрос). Но было там также много элементов, вызывающих беспокойство или по меньшей мере — раздражение в каждой христианской душе: стены сделаны из фольги, астральные тела вырезаны из пенопласта[7], завывающая арабская музыка. Бедное, кичеватое и наспех сляпанное. Впрочем, с этим можно было бы даже смириться, объяснить, допустим, художественной условностью, отсутствием денег (или вкуса; впрочем, это вещь спорная, обязан ли художник или Господь Бог обладать хорошим вкусом), целью донести до нас изначально-ярмарочный характер наших религиозных представлений, если бы не три стоящих на полу объекта, назовем их скульптурами, из папье-маше. Что бы мы тогда об этом устроенном для нас Небе ни думали, мы прежде всего ожидаем, что оно будет для нас проявлением Смысла — всеохватного, все объясняющего, а кроме того — устраивающего нас, причем с любой точки зрения. Разве Смысл может быть глупым? Или смешным? То есть допускаем ли мы (здесь речь не о каких-то придуманных философами жестоких шутках Высшего Существа), что он может нас рассмешить. Конечно, кто-то может теоретически согласиться с таким Смыслом, но пусть он усвоит, что после знакомства с ним в человеке должна возникнуть потребность в настоящем Смысле, и тогда вся канитель начнется сызнова. А потому, с формальной стороны, Смысл должен быть серьезным, если не сказать возвышенным, таким, чтобы не оставалось сомнений, что через него о себе заявляет высшая Мудрость. И совершенно наверняка — что, однако, понятно само собой — он не может быть ни в малейшей степени бессмысленным. У каждого Смысла есть свой смысл, это известно даже ребенку. А смысл Смысла (ибо много ли возьмешь от Смысла самого по себе) должен быть в принципе видимым невооруженным глазом, легко распознаваемым и понятным, так, чтобы для каждого стало очевидным, что он имеет дело со Смыслом. А теперь, пожалуйста, представьте Небо, в котором на полу стоит лебедь, рядом с ним, несколько меньше его, мост, а в противоположном углу — уточка.

Во всяком случае, там тогда мы не делали всех этих мысленных выводов и даже наверняка возмутились бы, если бы кто-то заподозрил нас в вовлечении интеллекта в экзегезу увиденной в камере глупости. Но ведь в некоторых случаях человек позволяет себе быть безошибочным, и первое впечатление тогда значит больше, чем порой годы раздумий. Итак, нескольких секунд пребывания в камере хватило нам понять, что, несмотря на небесные видимости, в ней господствует мрачная агрессивная бессмыслица. Исчезли все основания, в силу которых мы должны были подходить к чему-то такому серьезно. Магда тотчас вцепилась в небесные своды, и все вдруг светила, планеты и звезды расколыхались над нами, раскачались и расплясались, точно стайка невинных зайчиков, принимая таким образом видимость первобытного хаоса. Я попытался поставить лебедя вверх ногами, но он все время переворачивался, вскоре все это перестало занимать нас, те возможности, что предоставляла camera, были исчерпаны — была бы она святыней, тогда ее можно было бы бесчестить с еще большим удовлетворением. Мы вышли раньше отпущенного на посещение времени, чем вызвали неописуемое удивление художника; мы даже хотели поделиться с ним ощущениями, но наши иностранные языки еще не настолько созрели, чтобы, отпуская насмешки и издевки, самим не стать объектом издевок и насмешек.

Мы были глупы. Но мне интересно, как вы отреагируете на то, что я вам сейчас напишу (а это, к сожалению, правда). Нам кажется, что перед нами бесчисленное количество возможностей, а их между тем всего семь:

уточка, мост и лебедь;

лебедь, мост и уточка;

уточка, лебедь и мост;

мост, лебедь и уточка;

мост, уточка и лебедь;

лебедь, уточка и мост;

а если не нравится, то до свидания.

III. Венеция

На этот раз в качестве сборного пункта мы выбрали крылатого льва[8], стоящего на колонне на площади Св. Марка, где ежедневно, с шести до восьми вечера сидели под ним в ожидании Сколясов, затерявшихся где-то по дороге. Позже нам пришло в голову, а не вывесить ли бело-красный флаг и не объявить ли на этом (огороженном толстыми цепями) пространстве подо львом польскую колонию. Это, естественно, вызвало бы вмешательство карабинеров и, вслед за этим, отклик в прессе — не только местной, а после (наверняка принудительного, а потому бесплатного) выдворения домой нас ожидали бы медали и почести. Пока же сидим там в первый раз и выбираем ножом из поллитровой банки полужидкий свиной паштет, а карабинеры кружат рядом, сочувственно поглядывая на нас. И вдруг:

— Смотрите, вон, смысл жизни! — воскликнули девушки, смотрим, а там (со стороны города) приближаются какие-то люди, помахивая длинными и, похоже, гибкими смыслами жизни, причем так, что возникала ассоциация с хвостами радующихся собак или с внутрикишечными червями, что также легче всего наблюдать на примере собак. Постепенно нашему взору открывалось все больше проступавших из вечернего полумрака разнообразных смыслов жизни, одни из которых принимали форму геометрических фигур, другие, закрепленные на леске, работали по типу детской игрушки йо-йо (в какой-то степени они и были ею). И все они — красные, зеленые, голубые — светились бледным холодным светом. Неожиданно вокруг нас все зашевелилось от их мерцающего присутствия[9].

Ночью разразилась буря, четыре оркестра, заполнявшие воздух над Сан-Марко своим непринужденным алеаторическим бренчанием, неожиданно дружно затихли, и мгновение спустя лишь ветер носил по темной площади белую бумагу и тряпье[10].

Загрузка...