Бурбон — это я. Так меня обозначили в цехе. В глаза никто не говорит, а достоверно знаю, что честят меня мои девчонки именно так.
Узнал про такое свое прозвище случайно. Бестолковая наша Нина Склемина пустила партию заготовок в брак. Церемониться не стал, высказал я ей все, что о ней думал в настоящий момент. Нинка тоже распалилась и сгоряча болтнула: «И недаром вас весь пролет Бурбоном кличет! Такой вы и есть на самом деле...» Болтнула, раскрыла свои сияющие глаза, смотрит, а мыслишка так на лице и написана: ох, не будет мне теперь житья от мастера, ох, не будет!
Оправдал я ее надежды: послал бронзовые втулки обтачивать, самая что ни на есть наиневыгоднейшая работа. В другой раз будет знать, как надо с мастером разговаривать! А что? Некогда мне с ними церемонии разводить: не детский сад — производство.
Трудно мне с девчонками. Что на участке главное? План. Спокон веку так ведется — давай план, остальное никого не касается. А коли никого не касается, то с какой радости оно, остальное, должно меня касаться? План — и хоть трава не расти! Иной раз не только черным словом, но и по столу пристукнешь для острастки. Как же иначе? Раньше, когда командовал заготовительным участком, никто не обижался на мои выражения. Понимали парни — брань на вороту не виснет. Никому и в голову не приходило огрызаться или с жалобой бежать невесть куда. Мастер — бог на участке, а кто богу перечит?
Так было с парнями. Но вот перевели меня на токарный участок, а тут одни девчонки из технического училища. Не нравится им, когда я залетаю на седьмой этаж. Вижу: накаляются мои пискуши-визгуши, вот-вот побегут с жалобой.
Я особенно не расстраивался. Бегите, бегите, думаю себе, завернут вам оглобельки. План я делаю, верно? Остальное никого не касается, верно? Кому вас, пичуг, интересно слушать? Любой начальник прежде всего мастера поддержит. А вас кто?
И вдруг — объявление. На дверях моей конторки висит лоскуток тетрадной бумаги в косую линейку, и на нем крупно написано:
Сегодня после смены будет наше собрание. Обсудим поведение мастера И. М. Гордеева. Приходите все!»
Я надел очки и прочитал еще раз. Точно: мои девчонки собираются обсуждать мое поведение. Хоть глазам не верь! Повернулся лицом к станочной линии, разглядываю станочниц и гадаю: которая затеяла? Нинка Склемина вильнула глазами и спряталась за станок. Секунду нет ее, вторую нет, на пятой выглянула и напоролась на мой взгляд. Замерла и оторваться не может: ну, чисто кролик перед удавом! Я, конечно, медлить не стал, пальцем маню к себе. То краснеет, то бледнеет, а идет.
«Твоя работа?» Молчит. «Ты писала?» Молчит. «Язык-то имеешь или за обедом скушала?» И сразу словно прорвало, на все вопросы ответила: язык она имеет, писать не писала, но вообще-то идею поддерживает. А что? «А то! Немедленно иди к тем, чью идею поддерживаешь, и скажи, чтобы сняли бумажонку. Тоже немедленно! Мог бы и сам снять, да хочется вас, как котят, потыкать кое-куда носами. Сами убирайте! Так и передай. Здесь производство — и шутки шутить не положено. Вот так. Ступай!»
Зашел в конторку, сел за колченогий стол, раздумываю. Обнаглели до чего, просто уму непостижимо. Такие девки-ухари, что парни с заготовительного участка и в подметки им не годятся. Тех смирён вспоминаешь с удовольствием. Потом стал думать, как бы их укоротить? Чтобы привыкли жить по дисциплине: приказано — сделано.
Размышляю, а сам все прислушиваюсь: не скребется ли кто у двери, не снимает ли объявление? Нет, никто не скребется. Может быть, прослушал? Выглядываю — как висело объявление на двери, так и висит. Целехонькое! Ну, погодите же вы у меня!
И пошел по пролету. То за одним, то за другим станком появится голова и тут же исчезнет. Чувствуется, что называется, некоторое оживление в рядах противника. То-то же!
Нинка Склемина склонилась к станку, старается, втулки обтачивает и будто не видит меня. «Сказала,что тебе приказано было?» — «Сказала». — «И что же?» — «Мы не будем снимать объявления». Ну, разве не обнаглели? То только идею поддерживала, а теперь уже «мы не будем снимать». «Не будете?» — «Не будем». — «Чего доброго, вы еще и собрание проведете?» — «Проведем». — «Только попробуйте!» — «Попробуем». — «Ничего не попробуете — запрещаю! Короче говоря — кто у вас заводила всему делу? Ну-ка, докладывай!».
Заводила уже тут: Люська Каштанова подходит. Глаза блестят, как у кошки. «Люся, мастер запрещает проводить собрание...» — докладывает Нинка, бледная, дрожит, слезы вот-вот брызнут. «Успокойся, Нинок! Почему, Игнат Матвеич?»
Почему, почему! Разве скажешь, почему нельзя проводить собрание? Потому что меня критиковать собрались! О таком, понимаю, лучше помолчать. «Не положено встречным-поперечным проводить собрания в цехе». — «Мы не встречные-поперечные, мы здесь работаем». — «Все равно нельзя. Собрания могут проводить только начальник цеха, партийный секретарь и еще профсоюз. Знать надо, девки! Чему только вас в школе учили?» — «Во-первых, мы не девки, а девушки. Во-вторых, мы были в заводском парткоме и там сказали, что надо проводить собрание. В-третьих, на собрание придет начальник цеха».
Положила она меня на обе лопатки. Что оставалось делать? Посопел, посопел я, да и пошел к себе обратно в конторку. Опять размышляю. Партком я, конечно, уважаю, но такое дело — извини-подвинься! — ни в какие ворота не лезет. Что-то тут не так. Поди, врут девки? Не может быть, чтобы партком на такое дело пошел.
Человек я беспартийный, но тут насмелился, позвонил в партком. Так и так, были у вас сегодня работницы из токарного пролета? «Были». — «Разрешили вы им собрание в пролете проводить?» Не вижу секретаря, а чувствую: лезут у него брови к самым волосам. «Мы им посоветовали созвать собрание и разобраться в делах самим, без нашего участия...»
Я только головой мотаю: «Извините, товарищи дорогие, ну и натворили вы дел!» — «Что такое?» — «А то, что вы под самый корешок мой авторитет хотите подрезать. У меня с девчонками такие отношения, что на собрании они меня в порошок сотрут. Растерзают!» — «Не растерзают. А если отношения сложились неправильные, — поправьте, на собрании разберитесь...» И повесил трубочку.
Есть над чем голову поломать, Игнат Матвеич, есть. Действительно, в прошлые времена у нас в цехе проводить рабочее собрание без разрешения начальства не полагалось. Так и говорили: «санкцию надо». Иному чудаку и «санкции» было мало: подай доклад в письменном виде и чтобы все речуги были написаны на бумажке... Н-да! Но как же быть с собранием? Плюнуть на все и уйти домой? Худо! Наговорят черт-те что. Лучше присутствовать, в случае чего можно и отпор организовать. При мне особенно не разговорятся — мастер, прижать в любое время могу.
Рассудил, что надо позондировать почву, и отправился я к начальнику цеха, Александру Иванычу. Хорошо ко мне относится — свой брат, практик, как и я, грешный. Захожу к нему в кабинет, а мой Александр Иваныч всей пятерней затылок скребет: «Втравил ты меня в дело, Матвеич, черт бы тебя побрал!» Оказывается, уже звонили к нему из парткома и предложили побывать на собрании в моем пролете.
«Что у тебя там?» — спрашивает. «Ничего особенного. Девчонок какая-то муха укусила, затеяли собрание...» Вспылил Александр Иваныч: «Ты мне голову не морочь! Сам парткому сказал, что у тебя острые отношения с девчатами... Грубишь?» — «Александр Иваныч, сами понимаете— производство. Бывает, что и слетит черное слово». — «Сынки и пасынки есть?» — «Какие же сынки, когда у меня одни девчонки, семнадцать голов...» Шутить, значит, пробую — авось, начальник на, шутку клюнет. Не клюнул, еще больше обозлился. Орет: «Дурачка из себя не строй! Отлично понимаешь, о чем спрашиваю. Есть любимчики или нет?» Отвечаю начистоту: «Бывает, кое-кого и поманежу на невыгодной работе. Надо же как-то воздействовать на людей. Политика, так сказать...» — «Сгнила твоя политика! Жди, приду на собрание!»
...Люська Каштанова — старостой она у них в классе, что ли, была — проводить собрания оказалась привычная. Постукала карандашиком по моему столу — я в сторонке сижу, как же, подсудимый! — и говорит: «Мы созвали собрание, девочки, чтобы обсудить поведение нашего мастера Игната Матвеича. Мы уважаем вас, Игнат Матвеич...»
«Оно и видно», — ворчу я с досадой. Люська поглядела на меня и глазом не моргнула. «Вы не дослушали мою мысль, Игнат Матвеич. Мы уважаем вас как большого практика, как пожилого человека, как одного из основателей нашего завода...»
Мне даже приятно стало: ведь я и в самом деле как бы основатель завода. Мы в военные годы привезли его с запада сюда на восток. Ох, и помучились, пока поставили его мало-мальски на ноги. Правда, забылось все, потускнело. И откуда только девчонки вызнали? В отдел кадров бегали, что ли?
Подлила мне Люська меду в душу и тут же деготь-ком помазала. «Уважаем мы Игната Матвеича как мастера, а хотелось бы уважать и как хорошего человека. Снимите с него должность — и окажется перед вами зряшный и вздорный человек, несправедливый, грубый, невежда. Как такого уважать?»
Вскипел я. Однако держусь: начальник цеха рядом сидит. Только всего и сказал: «Нечего зря трепаться, попробуй доказать!»
Лучше бы и не говорил! Доказала Люська в лучшем виде. Вытащила бумажку и точненько по числам рассказала, где, когда и как я нагрешил. Даже то записано, что однажды от меня в рабочее время вином пахло. Действительно был я вечером на именинах, а утром малость опохмелился. Выходит, смотрели они на меня во все глаза и каждому моему шагу оценку делали по своему девичьему разумению.
Едва выложила свои мысли Люська, как пошли разные фантазии со стороны других девчат. Дескать, у него своя дочь есть. Неужели он позволил бы себе так с нею обращаться? Пусть он только представит себе, что его дочь попала под начало грубого бесцеремонного человека и тот ругает ее походя... Разве хорошо?
Хорошо ли, плохо ли, только не могу я этого себе представить, никак не могу. Моя Валентина нигде не работает, внука нянчит — это раз. А когда работала, может и было, что начальство ее поругивало, так что же? Эко дело! А кроме того, моя Валентина и сама может такое сказать, хоть уши затыкай. Ничего они мне таким манером не доказали.
Потом насчет коммунизма начала говорить. Как, мол, при коммунизме будем жить, если мастер такие несправедливости позволяет. «Коммунизм через двадцать лет будет, так что я к тому времени ноги протяну и вас беспокоить не буду». — Это я шутить пробую: ведь начальник рядом сидит. Неудобно, что ему приходится такие намеки слушать.
Куда там! Никаких шуток не понимают. Гвалт поднялся — в ушах звенит. Нинка Склемина и вовсе разревелась: ее, видите ли, мамаша чуть ли не из дому гонит, говорит, что заработок на конфетки тратит. А мастер никак в положение войти не хочет и ставит на такую работу, такую работу!.. И потекло, и захлюпало! Люська остервенилась совсем, орет ей: «Перестань плакать! Как тебе не стыдно унижаться перед этим Бурбоном».
«Слышишь, Александр Иваныч, как меня честят?» — «Отстань!» — змеей зашипел на меня начальник. Это уже меня тревожить стало. Что девчонки болтают — полбеды: мели, Емеля, — твоя неделя. А вот что начальник скажет...
А Александру Иванычу не до меня, до него до самого девки добрались. «Тысячу раз жаловались на самодурство и произвол начальнику цеха, который здесь присутствует. Он ничего не предпринял и даже разобраться не пожелал...» — «Слышишь, Бурбон, что про нас говорят?» — «Слышу». — «Понял хоть что-нибудь?» — «Как не понять! Дурят девки!» — «Ничего, оказывается, ты не понял!».
И начал он меня во весь голос причесывать! Давно уж он видит, что я от духа времени отстал, чувство нового потерял, в обстановке не ориентируюсь и всякое такое. Одним словом, такой я и сякой. А девчонки куда как хороши: активно в жизнь входят, активно к производству относятся. И, дескать, иначе и быть не может: работницы с десятилетним образованием плюс техническое училище... Десять классов — это же капитал! А у мастера сколько капиталу? Ладно, ладно, не говори вслух, не конфузь себя окончательно. И так все понятно. Если хочешь знать — освоятся девушки с производством и вполне смогут справляться без мастера. Лишней фигурой в пролете можешь оказаться, товарищ Гордеев. Понятна ситуация или нет?
Еще бы не понять! Рукой подать до пенсии осталось, а намек вполне ясный. Что и говорить, этак можно все жизненное планирование поломать. Понял я это и стал отвечать. Рот плохо раскрывается, слова сквозь зубы процеживаю, а все-таки признаю ошибки: грубил, на невыгодных работах манежил и все такое прочее.
А Людмилка совсем разошлась, верховодит почем зря: «Мы, девочки, учтем заявление мастера о том, что он признает свои ошибки. Будем надеяться, что говорил он честно и искренне. Вопроса о его дальнейшей работе пока не ставим, но — пусть учтет!» Видали, какие хозяйки нашлись? Смотрю я на Александра Иваныча — ведь в его функции девчонки вмешиваются! Ничего, сидит спокойненько, как будто так и надо. «Невыгодные работы, пока не прошло новое нормирование, будем выполнять по очереди. Нет возражений? Так и запишем в нашу резолюцию. Собрание считаю закрытым».
Пошли по домам. Девки стайкой идут, стрекочут, как сороки. Мы с начальником плетемся следом и молчим: новые времена обдумываем, как же! Всю ночь проворочался с боку на бок. Злость душит. Так бы и всыпал горячих пискушам-визгушам! Будь я помоложе, может, послал бы всех к чертям собачьим и стал бы руководствовать, как прежде. А теперь — страх берет, боюсь переть против течения. Хочешь, не хочешь — надо перевоспитываться. А как?
Пошел на работу с тяжелым сердцем. Чешут, поди, девчонки, язычки про своего Бурбона: ладно, мол, мы его вчера побрили, куда с добром! Как мне теперь ими руководить? Вдруг не выдержу? Крутоват характер, скоро его не переломишь, даже если и есть охота.
Девчонки уже на рабочих местах. Вид самый деловой, на меня даже не глядят, словно и не было вчера никаких разговоров, никаких резолюций. Однако примечаю: стараются девчонки изо всех силенок, как никогда. За всю смену не пришлось мне крепкое слово применить. Мирно, на редкость мирно закончился тот день. «Всегда бы себя так вели, — говорю им, — не было бы у нас никаких разговоров и неприятностей». Смеются мои девчонки: «От вас это тоже зависит, Игнат Матвеич». — «Значит, сегодня я не Бурбон?» Опять смеются: «Нет, сегодня не Бурбон, даже-даже».
Нет, конечно, этак сразу я не перевоспитался. Бывало и срывался. Но вовремя опомнюсь, подойду и скажу: «Ты уж извини. Нинок, сердце не выдержало». И вот ведь что главное: Нина тоже понимает, чего мне это извинение стоит. Слезки на глазах, а улыбается и лепечет: «Что вы, Игнат Матвеич! Нисколько даже не обиделась...»
Так с Ниной. А с Люсей посложнее — огонь-девка! Затронь только — такой крик поднимет, не рад станешь, что зацепил. А потом пошепчутся, пошепчутся между собой — глядишь, и является с повинной головой: «Простите, Игнат Матвеич. Я, кажется, была нетактична...»
Установилось у нас как бы мирное сосуществование. Иной раз даже побеседуем о том, о сем. Из разных семей оказались девчонки. Люся, например, оказалась профессорской дочкой. Удивился я: «Из семьи сбежала, что ли? — «И не думала. Вместе с папой-мамой живу». — «Да как они допустили, что родное детё за станком токарит?» Посмотрели на меня девчата и локтями затолкались. «Что, опять Бурбон?» — «Бурбон, не Бурбон, а представления ваши устарелые...» Поднял я руки вверх: «Сдаюсь, девчата! Учите меня уму-разуму».
Переглянулись мои девчата: «Не обижайтесь, Игнат Матвеич, но кое-чему вам следует поучиться. Практический опыт у вас богатейший, в этом мы убедились. И человек-то вы, в общем неплохой. Но вот внешний вид ваш нам никак не нравится». — «Чем это я опять вам не угодил?» — «Ну, разве можно таким растрепой, извините, приходить на производство?» — «Что ж мне, как в театр одеваться? Производство есть производство. В белых перчатках тут делать нечего». — «Никто не просит приходить в белых перчатках. Но бриться-то надо, верно?»
Брился я, действительно, раз в неделю, по воскресеньям. В субботу уже мог свободно пощипывать бородку. Пообещал девчатам бриться еще раз — по средам. Но им, оказывается, и этого мало. Им надо, как минимум, чтобы брился через день. Я на такое не согласился. А девчонки почему-то особенно настаивать не стали.
И вот прихожу я пятого февраля в цех и сразу заподозрил: происходит что-то неладное. Под халатами у девчат парадные платья видно, все в красивых нарядных туфельках, косынки на головах самые цветастые и даже завязаны как-то по-особенному. Не иначе, как на танцульки собрались после работы — бывало у них такое. Сообразил я это и успокоился.
Настал обеденный перерыв. В один момент поскидали мои девчонки рабочие халаты, сгрудили меня этакой нарядной толпой и потащили в красный уголок. Рабочие, которых было там немало, кто закусывал, кто в домино сражался, побросали свое дело и ну разглядывать: что такое вытворяют девчата со своим мастером? Понять ничего не могут. Я тоже не знаю, что делать: не то рассердиться и обругать, не то подождать, что дальше будет.
И когда я начинаю себя чувствовать совсем дурак дураком, появляется Люся Каштанова. В руках держит столовский поднос, однако так надраенный, что блестит как солнце. На подносе лежит голубая сорочка, уже повязанная черным галстуком. На рубашке лоснится новой кожей электробритва «Нева». Люся приседает перед мной как заправская балерина: «Поздравляем вас, Игнат Матвеич, с днем рождения. Желаем вам доброго здоровья, многих лет жизни, успехов на производстве и счастья в личной жизни. На память от нашего коллектива примите...» И подает мне столовский поднос. А рядом со мной на сцене баянист из цеховой самодеятельности — и как рванет марш во всю мочь!
Сперло у меня в зобу дыхание, и слова вымолвить не могу. Кикиморки мои, что придумали! Дома я, понятно, только притворялся, что не помню про пятое февраля, чтобы домашним приятнее было, когда вечером начнется небольшое торжество. Но чтобы кто-нибудь поздравил меня с днем рождения в цехе — нет, такого не случалось. Сам об этом напоминать не будешь, а спрашивать никто не догадывался. И вот девчонки, пискуши-визгуши...
Стою я посреди сцены с подносом в руках, девчонки вокруг шлепают в ладоши, баянист наяривает вовсю. Слышат шум рабочие, бегут из цеха: «В чем дело?» Собрался, считай, весь цех. И тоже начали в ладоши хлопать. Русский народ на такое сердечный, чествовать любит.
Потом повели меня девчата в столовую. Там уже все подготовлено — пять столов сдвинуто, борщи дымят. Конечно, чокаться пришлось крем-содой местного производства, но постучали стаканами здорово — всему цеху на зависть.
Бреюсь теперь я каждый день, как в инструкции сказано. Бритва работает исправно. Смотрю я на муху-цокотуху, слушаю, как жужжит она у меня в руках и думаю: конечно, изобилие для коммунизма — первое дело. Но и доброе отношение человека к человеку — тоже штука немаловажная. Мои девчата поняли это и меня научили понимать.
Не говорю я уже грубых слов. Случится что-нибудь, злость разбирает, так и вертится что-то такое на языке, а сорваться не может: совесть не позволяет. Посоплю, посоплю, да и начну на практике показывать, как надо работать.