Пьесы

ПУТИ, КОТОРЫЕ МЫ ВЫБИРАЕМ (Первое дело)

Драматическая повесть в четырех действиях

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Варя Воробьева — адвокат.

Юрий Борисович Хмара — адвокат.

Алексей Владимирович Жильцов — директор подмосковного завода.

Тамара Жильцова — его жена.

Максим Медников — инженер.

Иван Ильич Кондрашин — инженер.

Нина Кондрашина — его жена.

Евгений Аполлонович Бубнов — профессор.

Катя Богачева — секретарь юридической консультации.

Басенька Пустовойтов.

ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ В ЮРИДИЧЕСКОЙ КОНСУЛЬТАЦИИ

У одной из московских застав, в переулке, неподалеку от линии железной дороги, стоит большой некрасивый дом. В полуподвальном этаже этого дома помещается юридическая консультация.

В тесной и неуютной комнате, отделенной от узкого коридора матовой застекленной перегородкой, стоят вплотную друг подле друга несколько столиков — с неизменными школьными чернильницами-невыливайками, с круглыми пластмассовыми пепельницами и маленькими настольными лампами под бумажными абажурами. На стенах висит великое множество самых разных плакатов и объявлений, начиная с об явления о порядке оплаты и о стоимости услуг работников консультации в каждом отдельном случае и кончая плакатом с призывом вступать в ряды добровольного спортивного общества «Наука».

Хмурый зимний день. В консультации тихо и пусто. Только Катя Богачева, секретарь консультации, сердито и сосредоточенно стучит на пишущей машинке, а за самым крайним столиком, у запорошенного снегом окна, сидит, склонившись над какими-то бумагами, дежурный адвокат — Варя Воробьева.


Катя (с треском перевела каретку). Варвара Сергеевна, вы извините, но я что-то не понимаю — тут у вас в одном случае написано «комитет», а в другом «комитент»… Так и печатать?

Варя (рассеянно). Да, да, так и печатайте.

Катя (пожала плечами). Пожалуйста. Только вы уж потом не ахайте и не говорите, что у меня на каждой странице по сто тысяч ошибок! Вы сказали и забыли, а мне — неприятности!

Варя (подняла глаза). Что за вздор, Катя? Когда у вас были из-за меня неприятности?

Катя. Не были, так будут.

Варя. Странно! (Отодвинула бумаги, встала, подошла к Кате, проговорила негромко и сердито.) Странно вы со мной разговариваете, честное слово! Почему? Что я вам сделала? За что вы так невзлюбили меня?

Катя (медленно). За что невзлюбила? (Усмехнулась, прищурилась.) А за что, собственно, я должна вас любить, Варвара Сергеевна? Люди мы разные — вам двадцать пять, мне тридцать шесть… Улавливаете разницу? И вы счастливчик — у вас папа и мама, вы недавно кончили институт, полгода походили в стажерах и уже — член Московской коллегии адвокатов. А я как была секретаршей, так секретаршей и останусь… И вы будете называть меня Катей, а я вас Варварой Сергеевной… Вот и подумайте — за что мне вас любить?


Варя растерянно молчит. Из коридора, отряхиваясь от снега, в шубе нараспашку входит Юрий Борисович Хмара. Несмотря на вполне благообразную внешность, на бритое мятое лицо старого провинциального актера и крупную красивую голову, есть в нем что-то бульдожье — надменность, ум и равнодушная злость. В руках у Хмары какие-то разноцветные пакеты и свертки.


Хмара (торжественно). Привет тебе, приют моих трудов! Здравствуйте, сердце мое, Катенька! Здравствуйте, Варвара Сергеевна!

Варя. Здравствуйте, Юрий Борисович. Откуда вы такой веселый?

Хмара. Из суда. У меня слушалось дело— хозяйственная классика, Указ от четвертого июня! (Снял шубу, повесил ее на вешалку, взлохматил волосы и с полупоклоном протянул Кате коробку конфет.) Катенька, сердце мое, прошу — клюква в сахаре!

Катя. Юрий Борисович, не надо, что вы?!.

Xмара. Не благодарите. Я нынче богатый и щедрый. Ну-с, а что у нас? Все тихо? Ни убийств, ни поджогов, ни краж со взломом?

Катя. Все тихо.

Xмара (горестно покачал головой). Да-а, друзья мои, я бы дорого дал тому, кто укажет мне такую обитель, такую золотую консультацию, куда все еще забегают на огонек последние могикане, ветераны, так сказать, уголовного кодекса — сто седьмая… Вы еще не забыли, Катенька, за отсутствием практики, что означает сто седьмая статья?

Катя. Спекуляция.

Xмара. А сто девятая?

Катя. Злоупотребление властью.

Xмара. А сто шестнадцатая?

Катя. Растрата.

Хмара. Браво! (Взглянул на Варю и улыбнулся.) Почему вы смотрите на меня, коллега, такими недоумевающими глазами?

Варя. Я все еще не научилась понимать, когда вы шутите, а когда говорите серьезно.

Хмара. Серьезно я говорю только за деньги. (Помолчав.) Да поймите же, голубушка моя Варвара Сергеевна, — мы с вами представители на редкость несовременной, я бы даже сказал — вымирающей профессии! Да, да, уверяю вас — пройдет еще каких-нибудь десять — пятнадцать лет и всех нас выбросят за ненадобностью на свалку! Многие уже сегодня не понимают, что это за странная должность — защитник, и спрашивают, за чью футбольную команду я играю и какой я защитник — правый или левый!.. А ведь еще совсем недавно, еще в начале века сословие адвокатов составляло красу и гордость российской интеллигенции! Карабчевский, Плевако, Спасович, Андреевский, Холева — одни имена чего стоят. А теперь? Ну вы сами посудите — что нам защищать? Кого и от чего защищать? Где она, эта загадочная женщина под темным вуалем, указывая на которую адвокат восклицал: кто без греха, пусть первым бросит в нее камень! Где она? Кто вместо нее? Продавщица из продуктовой палатки, обвесившая покупателя на двести граммов чайной колбасы?.. Кто же мы с вами, Варвара Сергеевна, сегодня — мы, вчерашние защитники прав человеческой личности? Покровители Указников — так, что ли?! Да-а, черт побери, дернула же меня когда-то нелегкая посвятить себя адвокатской практике! А все из-за чего? А все из-за мальчишеского тщеславия! Хотелось, видите ли, венков и оваций, благодарных слез и студенческого обожания, хотелось, как острили в университете, переплюнуть самого Плевако…

Варя. А теперь вам всего этого уже не хочется?

Хмара (резко). Нет! (Прошел по комнате, улыбнулся.) Теперь мне хочется чаю… Катенька, сердце мое, соорудите мне стаканчик чаю. Покрепче и погорячее!


Катя молча достает из ящика письменного стола чайную чашку, полотенце, маленький чайник для заварки, электрический шнур и выходит в коридор.


Варя (после паузы). Кстати, Юрий Борисович, неловко вам надоедать, но…

Хмара (перебил). Вы насчет статьи? Напишу, напишу. Я ее уже почти кончил. Когда выходит наша популярная стенная газета «Красный защитник»?

Варя. На будущей неделе. Называется она, между прочим, просто — «Защитник»… А о чем будет статья? О том, что всех нас пора на свалку?

Хмара (поглядел на Варю и шутливо раскланялся). Мы квиты, коллега!..


В дверях, с шапкой в руках, появляется Максим Медников. Он молодой, примерно одних лет с Варей, синеглазый, румяный, в кожаном пальто с каракулевым воротником и высоких белых бурках.


Максим. Здравствуйте! А я только что звонил к вам домой, Варвара Сергеевна, и мне сказали, что вы дежурите в консультации… К вам можно?

Варя (радостно и торопливо поднялась ему навстречу). Максим?! Вот уж не думала…

Максим. Можно к вам?

Варя. Ну конечно, конечно — можно! (Протянула руку.) Здравствуйте, Максим.

Максим. Здравствуйте, Варвара Сергеевна!

Варя. А я еще вчера ждала вашего звонка. Вчера, и позавчера, и третьего дня!

Максим (развел руками). Конец месяца! В конце месяца у нас на заводе — сумасшедший дом!


Из коридора слышен голос Кати: «Юрий Борисович, к вам тут гражданин».


Хмара (взглянул на Варю и Максима, едва заметно поморщился, встал). Попросите гражданина, Катенька, пройти в соседнюю комнату. И принесите туда же чай. (Обернулся к Варе,) Варвара Сергеевна, если меня будут спрашивать — я по соседству!


Хмара выходит в соседнюю комнату.


Максим. Понимаете, Варвара Сергеевна…

Варя (перебила). А мне вас тоже надо называть Максимом Петровичем?

Максим (смутился). Нет, разумеется! Я просто полагал, Варенька, поскольку вы на работе…

Варя (усмехнулась). Считайте, что я не на работе! (Внимательно, сдвинув брови, поглядела на Максима.) А вот вы действительно даже похудели!

Максим. Даем план!

Варя. Счастливый! А как же вам сегодня удалось так рано вырваться?

Максим. Сегодня я получил ответственнейшее задание — повидаться с Варварой Сергеевной Воробьевой… Нет, совершенно серьезно, вы не смейтесь: утром меня вызвал Жильцов и попросил, чтоб я непременно к вам заехал.

Варя (очень удивленно). Жильцов?!

Максим. Ну да — наш директор. Я не помню, Варенька, я вам что-нибудь рассказывал про него?

Варя (смешливо). Что-нибудь?! Да мы, по-моему, когда видимся, только про Жильцова и разговариваем — про то, какой он замечательный, талантливый, знаменитый, умный…

Максим (добродушно). Смейтесь, смейтесь… Вот он сейчас приедет сюда, и вы сами увидите, что он за человек!

Варя. Куда приедет?

Максим. К вам сюда, в консультацию. Он обещал быть ровно к половине четвертого… Скажите, Варенька, ведь вы сейчас не очень заняты?

Варя. Не очень? (Усмехнулась.) Я совсем не занята! Совсем, понимаете?! Настоящие, интересные дела у других, а у меня — справочная работа, редколлегия стенной газеты, дежурства… Ах, господи, до чего же это все не то! И до чего же я завидую вам, Максим! Сразу после института попасть к такому человеку, как Жильцов, и… А зачем он приедет сюда?

Максим. К вам, Варенька. Он хочет, чтоб вы вели его дело.

Варя (радостно и недоверчиво). Вела дело? Вы шутите! Честное слово?

Максим. Причем для меня это тоже очень важно. Очень… Произошла глупейшая история… Короче, он вам сам все расскажет!

Варя (весело). Если расскажет! А вдруг он посмотрит на меня и решит, что ему нужен кто-нибудь посерьезнее и посолиднее… Такие случаи уже были! (Помолчала, пошарила в кармане, засмеялась.) Хорошо хоть, что я сегодня очки взяла! Можно будет надеть для важности, правда?

Максим. Вот как вредно читать до трех часов ночи!

Варя (быстро взглянула на Максима). А откуда вы знаете, что я читаю до трех часов ночи?

Максим. Знаю.

Варя. Ну откуда? Откуда?

Максим (с улыбкой). Вчера у нас было совещание, я вернулся в Москву последней электричкой, метро уже не работало, пришлось идти пешком… И как раз по пути, когда я шел мимо вашего дома, я обратил внимание, что в вашем окне горит свет.

Варя. По пути?! Странною дорогой вы шли домой!

Максим (смутился). Ну, свернул немножко. Чуть-чуть.

Варя (помолчав), В общем, эту истории* вы, конечно, придумали! Но мне все равно приятно!..


Максим хочет что-то сказать, но его перебивает негромкий и мягкий тенорок:

— Мне сюда, Медников?

Варя и Максим оборачиваются — в дверях стоит Жильцов. Он высокий, полнолицый, большой и в то же время какой-то удивительно собранный и подтянутый. На нем почти совершенно такие же, как на Максиме, белые бурки и кожаное пальто с каракулевым воротником, словно это военное обмундирование, полученное с одного вещевого склада, но только на Жильцове все это поновее, подобротнее и подороже.


Максим (вскочил). Алексей Владимирович!

Жильц о в. Разрешите?

Варя. Пожалуйста.

Максим. Знакомьтесь… Знакомьтесь, Варенька, — это и есть Алексей Владимирович Жильцов.

Варя (протянула руку). Здравствуйте.

Максим. А это — Варвара Сергеевна Воробьева.

Жильцов. Очень приятно! Вы тут ругаете меня, верно, за опоздание?

Максим. Что вы, Алексей Владимирович! Вы же обещали быть к половине четвертого.

Жильцов. А сейчас уже — без четверти. Меня Кузьмич, шофер мой, не на ту улицу завез, техник-механик! (Неожиданно круто обернулся к Максиму.) Да, Медников, насчет техучебы… Надо будет заняться тебе с молодежью. Вы завтра договоритесь с Полонским — что и как. Есть? (Рассеянно потер ладонью подбородок, дружелюбно улыбнулся Варе.) Вы уж извините нас, Варвара…

Варя. Сергеевна.

Максим (нерешительно). Так я думаю, что можно бы просто — Варя…


Варя удивленно подняла глаза на Максима, Жильцов перехватил ее взгляд и улыбнулся.


Жильцов. Зачем же?! «Варвара Сергеевна» — тоже достаточно просто. А то есть у нас любители щеголять тем, что цифры они помнят назубок, а имена-отчества путают! Такой, знаете, особый руководящий шик!


Входит Xмара со стаканом чаю в руках. Он проходит к своему столику, с интересом поглядывая на Жильцова.


Xмара. Здравствуйте.

Жильцов (не глядя). Привет! Так вот, Варвара Сергеевна… Вам Медников уже рассказал, в чем дело?

Варя. Нет.

Максим. Вы же не велели рассказывать, Алексей Владимирович!

Жильцов (засмеялся). Правильно, не велел. Это я проверяю — умеешь ты держать язык за зубами или не умеешь. Так вот, Варвара Сергеевна, какая со мной приключилась история — подали на меня в суд…

Варя. На вас?

Жильцов. На меня! (Помолчал, расстегнул пальто, уселся поплотнее и поудобнее.) У нас на заводе, в проектном отделе, инженером работал некий Иван Ильич Кондрашин. Во время оно, до войны еще, считались мы с ним вроде даже приятелями… Ну, не так, собственно, мы, как жены наши! Потом, конечно, развело нас в разные стороны, дело житейское! Назначили меня директором, а хозяйство у нас большое, людей много… И я ведь, знаете ли, не верю в поговорку, что друзья познаются в беде! Посочувствовать да поахать — это всякому лестно. И стоит недорого! А вот порадоваться чужой удаче, не позавидовать, а порадоваться — может только истинный друг… Ну да, впрочем, это все так — к слову!.. А с Кондрашиным — что ж? Ссориться мы с ним не ссорились, а просто разными людьми оказались! (Добродушно улыбнулся.) Я, как видите, из мужиков. А он из небожителей. Из тех, знаете, которым по грешной земле ходить скучно, которых все больше в эмпиреи заносит… То он с каким-нибудь немыслимым предложением выступит, то переругается со всеми в отделе, то статейку сочинит в многотиражку на манер Жюля Верна… Научный фантаст, одним словом! Я понятно рассказываю, Варвара Сергеевна?

Варя. Вполне.

Жильцов. Тогда поехали дальше. Некоторое время тому назад получили мы предписание министерства сократить в проектном отделе одну штатную единицу. Грешен, хотел было я по старой дружбе отвести удар от Кондрашина: хоть и бьют нас теперь за приятельские отношения — и правильно, между прочим, бьют, — но хотел я вступиться, да не вышло! Очень уж многих в руководстве он против себя восстановил! Так что пришлось нам с ним расстаться…

Варя. А теперь он через суд требует восстановления?

Жильцов. Нет, этим занимается обком союза. Тут другое… Вы уж разрешите, Варвара Сергеевна, я по порядку!

Варя. Слушаю вас.

Жильцов. Значит, расстались мы с Кондрашиным. Живем, трудимся, план даем… А я так даже ухитрился еще и книжку написать — по вопросам автоматики! Присвоили мне за эту книжку ученую степень… Одним словом, все хорошо, все честь честью! И вдруг позавчера повестка — вызывают в суд! Я в тот же день, по дороге на завод — мы ведь за городом находимся, на станции Чернополье, — ну вот, я по дороге и заехал в суд: в чем, дескать, дело?.. Оказывается — Кондрашин! И обвиняет он меня в том, что будто — бы некую его, Кондрашина, неопубликованную работу я переписал от корки до корки и выдал за свое сочинение! Попросту говоря — обокрал, да еще звание получил за это! Некрасиво, Варвара Сергеевна, как по-вашему?

Варя (пожала плечами). Некрасиво.

Жильцов (засмеялся. Вот и я тоже считаю, что некрасиво! Нехорошо поступил товарищ Жильцов! (Помолчал, стиснул зубы, проговорил сухо и сдержанно.) Но только принять я этого обвинения не могу! Все — вздор, игра обиженного воображения! (Улыбнулся Варо.) Вот я и хотел просить вас, Варвара Сергеевна, заняться этим глупейшим делом! А то мне по всяким вашим инстанциям бегать некогда, да и, честно вам признаюсь, противно! За всю свою жизнь ни разу выговора не имел, а тут — суд… Вот, значит, так! (Поглядел на Варю.) Что скажет высокая договаривающаяся сторона?


Несколько секунд длится молчание.


Максим. Варенька!

Варя (смущенно и взволнованно. Я очень рада… То есть, не рада, конечно, а я хочу сказать, Алексей Владимирович, что я с удовольствием возьму ваше дело. И я очень благодарна вам за доверие, Алексей Владимирович, очень… Но помнится, Максим Петрович говорил мне, что у вас на заводе юрисконсультом работает Брянский Михаил Михайлович. Я с ним знакома — он член Коллегии, опытный адвокат… А я ведь только недавно из стажеров, я еще по-настоящему и не выступала самостоятельно… И может быть, это неудобно, что вы поручаете дело не ему, а мне?

Жильцов (махнул рукой). Ну какой он там адвокат?! Старый старичок! Из тридцати букв русского алфавита не выговаривает тридцати трех! И вообще, Варвара Сергеевна, если мы с вами подружимся, то, я думаю, что и в дальнейшем… Короче, по этому поводу вы не тревожьтесь! Какие вам нужны от меня документы и сведения?

Варя. Повестка у вас при себе?

Жильцов (достал из кармана повестку). Повестка — вот. (Расстегнул портфель, вытащил толстую, переплетенную в коленкор рукопись, положил ее на стол.) Это моя работа, и там же, внутри, отзывы членов ученого совета, две рецензии и свидетельство о присвоении степени… Все?

Варя (надела очки). Нет, не все. Вам должны были вручить копию заявления этого Кондрашина.

Жильцов (пошарил в портфеле, похлопал себя по карманами), Копия заявления, копия заявления… Тьфу ты, будь она трижды неладна, забыл! Приготовил ее дома на столе и забыл! (Обернулся к Максиму.) Медников, дорогой, прояви оперативность — машина моя тут, у подъезда, — смотайся ко мне домой, возьми на письменном столе заявление Кондрашина и привези сюда. Мигом, есть? Одно колесо — тут, другое — там!

Максим (поднялся). Хорошо, Алексей Владимирович!

Жильцов. Минутку! (Встал, взял Максима под руку, проговорил, понизив голос.) Ты жене про суд не говори. Понял? У нее и так за двести давление, не надо ее волновать.

Максим. А если она спросит, зачем я приехал?

Жильцов (усмехнулся). Не спросит. Ей до моих дел… (Выразительно покачал головой.) Ну, а если вдруг спросит — выдумай что-нибудь. Учить тебя?! Скажи — Бальзака, что ли, новый том выдают — за квитанцией заезжал.

Максим (шутливо). Есть, товарищ начальник!


Максим исчезает — мгновенно, точно его сдунуло ветром, а Жильцов возвращается к столику и садится напротив Вари.


Жильцов. Золотой у вас друг, Варвара Сергеевна! Золотой! Я его все равно как брата полюбил, честное слово!

Варя. А он в вас влюблен, Алексей Владимирович.

Жильцов (весело). Есть такой грех! И что он, чудак, во мне нашел?! Смотрит на меня, как девица на гармониста! А я ж человек простой, без затей…


Смеркается. На улице уже зажгли фонари, и переплет окна косым отражением расплывается по стене. Хмара встает и включает свет.


Варя. Разумно. Спасибо, Юрий Борисович! (Перелистала рукопись Жллъцоаа.) Скажите, Алексей Владимирович, а что вы думаете насчет экспертизы?

Жильцов. Насчет экспертизы, Варвара Сергеевна, я имею следующее предложение — у нас в министерстве, в научном отделе, есть такой профессор Бубнов Евгений Аполлонович. Я слыхал, что он ученый солидный, знающий, честный… Попробуйте связаться с ним!

Варя (записала на листке бумаги. Евгений Аполлонович Бубнов… Хорошо, завтра же его разыщу.


Входит Катя с полотенцем через плечо, останавливается в дверях и насмешливо смотрит на Варю.


Катя. Варвара Сергеевна, вас к телефону. Мама. Беспокоится, что вы шерстяных носков не надели… Вы подойдете?


Варя мучительно вспыхивает, встает, растерянно смотрит на Жильцова и снова садится.


Жильцов (добродушно). Ступайте, ступайте, Варвара Сергеевна. И скажите вашей маме, чтоб она не волновалась, — у меня машина и я вас довезу до самого дома.

Варя (тихи). Спасибо, но у нас вечером лекция… (Встала, пошла к дверям, на ходу едва слышно сказала Кате) Неужели это нужно было — при всех?!


Варя уходит. Катя усмехается, подходит к своему столику, прячет полотенце и накрывает машинку чехлом.


Жильцов (поглядел на Катю и брезгливо оттопырил губу). А вы здесь, гражданочка, кем работаете, ежели не секрет?

Катя. Секретарем.

Жильцов (резко и грубо). Громче, не слышу! Кем, вы сказали?

Катя. Секретарем.

Жильцов. А почему же вы, секретарь, позволяете себе смешки, когда разговариваете со старшим, ответственным работником консультации?! Да еще во время приема! Откуда у вас тут такой стилек панибратский?!

Катя (растерялась). Простите…


Катя, наклонив голову, торопливо выходит. Молчание.


Хмара (осторожно покашливая). У вас, Алексей Владимирович, есть какие-нибудь особые причины не узнавать меня?

Жильцов. Вас? А разве ж… Позвольте, позвольте…

Хмара. Мы встречались как-то у Евгения Аполлоновича Бубнова.

Жильцов (равнодушно). А-а, совершенно верно. Теперь вспомнил. Вы с ним родичи, кажется?

Xмара. Отнюдь. Старые друзья всего-навсего! (Придвинулся вместе со стулом поближе к Жильцову). Вы извините, Алексей Владимирович, я слышал краем уха вашу историю. И я обеспокоен. Несмотря на то что мой юридический стаж на немного — только на двадцать пять лет — выше, чем юридический стаж очаровательной Варвары Сергеевны, мне ваше дело совсем не представляется таким уж бесспорным и очевидным.

Жильцов. Почему?

Xмара. Ну, это разговор долгий… Тут многое настораживает… Впрочем, если экспертом будет наш общий друг — Евгений Аполлонович Бубнов, — то это, разумеется, несколько облегчит ведение дела.

Жильцов (грозно привстал). Послушайте, вы!..

Хмара (мягко). Успокойтесь, Алексей Владимирович. Поверьте, что я далек от желания вас обидеть. Я просто хочу, чтоб вы поняли — одну и ту же картинку можно раскрасить разными красками. Раскрасим белой — будет зима, желтой — осень, зеленой — весна. И меня беспокоит, что вы поручаете ведение вашего дела адвокату, не имеющему опыта в деликатных вопросах авторского права, не знающему всех тонкостей, всех, как говорится, ходов и выходов судопроизводства…

Жильцов (зло). Всё хитрости да тонкости! Привыкли вы тут, как я погляжу, иметь дело с жуликами! А если отбросить дипломатию, то понимать вас, уважаемый, очевидно, следует так — напрасно я обратился к Варваре Сергеевне и не обратился к вам. Так?

Хмара (со смешкоом). Ну, не совсем так, но — примерно.

Жильцов (тоже засмеялся) — Ловко! Да-а, не сомневаюсь, что уж вы-то во всех этих хитростях и тонкостях плаваете, как рыба в воде! Вы только об одном забыли — опыт, знаете ли, приобретается практикой, а где ее молодежь возьмет, если мы с вами будем становиться им поперек дороги?


Торопливо возвращается Варя.


Варя. Извините, Алексей Владимирович!

Жильцов. Ничего, ничего, мы тут беседуем.

Варя. Я хотела бы записать…

Без шапки, в расстегнутом пальто врывается Максим.

Жильцов. Уже?

Максим (достал из бокового кармана заявление, с трудом отдышался). А мы, Алексей Владимирович, как «скорая помощь» — мимо всех светофоров.

Жильцов. Молодцы! (Взял у Максима заявление, передал Варе.) Прошу, Варвара Сергеевна.


Входит Катя и, боязливо покосившись на Жильцова, садится за пишущую машинку.


Варя (проглядела заявление Кондрашина, покачала головой— Странное заявление! Этот Кондрашин будто нарочно сам себе усложняет дело. Он пишет зачем-то, что работа его отпечатана всего в двух экземплярах. Один экземпляр хранится у Кондрашина дома, второй — в архиве научно-исследовательского института вашего министерства. Из архива работа Кондрашина никому на руки не выдавалась… Спрашивается — каким же образом мог ею кто-то воспользоваться?

Жильцов (весело) — То-то и оно! С ходу, Варвара Сергеевна, с ходу ухватили главное, браво! Который час, Медников?

Максим. Половина пятого.

Жильцов. Батюшки! (Положил Варе руку на плечо) Варвара Сергеевна, вы, стало быть, занимайтесь, а мы бежим! Не сердитесь. Я вам записываю свои телефоны — служебный и домашний. Если что-нибудь понадобится — звоните. Хорошо?

Варя. Непременно.

Жильцов. Значит, спасибо вам большое, очень рад был познакомиться, жду звонка… Поехали, поехали, Медников!

Максим (негромко— Варенька, я постараюсь к вам зайти вечером. Можно?

Варя. А вы сможете?

Жильцов. Сможет, сможет. До свиданья, Варвара Сергеевна.

Варя. До свиданья.

Хмара. Желаю всех благ!

Жильцов (мельком взглянул на Хмару и остановился). Да, Варвара Сергеевна! Если профессор Бубнов откажется или вам не удастся его разыскать — пускай это вас не огорчает. Договоритесь тогда с кем-нибудь другим. Мне решительно все равно с кем!


Жильцов снова кланяется, обнимает за плечи и уводит Максима, который в дверях пытается еще что-то знаками объяснить Варе. Несколько мгновений длится молчание. Потом за окном раздается автомобильный гудок.


Катя (поглядела в окно). Интересный мужчина! Он кто такой?

Варя. Директор завода.

Катя (вздохнула). Сразу видно — фигура!

Хмара (небрежно). А вы меня сегодня удивили, Варвара Сергеевна! Разве вам неизвестно, что, договорившись с клиентом, вы обязаны пройти с ним к заведующему консультацией, сообщить, что вами принято дело.

Варя (всплеснула руками). Ох, Юрий Борисович, милый, боже мой, — я забыла! Я так разволновалась и обрадовалась — наконец-то у меня дело, — что все на свете забыла!

Хмара. У нас не лавочка. Не частное предприятие. И мы не модные доктора, которым суют деньги в руку после визита…

Варя. Я знаю, знаю, вы правы… Ну, я просто забыла. Я ему позвоню, он приедет и сделает все, как надо. Ну неужели вы могли подумать?!

Хмара. Я только отмечаю факт. Я не делаю пока никаких выводов. Я не вспоминаю о печальной практике старой адвокатуры — о дополнительных гонорарах «микстах», о всевозможных ценных подарках…

Варя (тихо). Я не желаю вас слушать! Как вам не стыдно?! (Возмущенно вздернув плечи, забирает папку с делом Жильцова и уходит в соседнюю комнату.)

Хмара (покачался на носках). Тэк-с! Катенька, сердце мое, вы свободны? Я хотел бы кончить эту статью для стенной газеты… Найдите, на чем мы остановились! Нашли? Прочтите последний абзац!

Катя (читает). «…Некоторые горе-теоретики пытались утверждать, что в ряду исчезающих профессий обречена на умирание и профессия адвоката. Но сама жизнь разбила эти досужие домыслы!..»

Хмара (засмеялсв). И вы уверены, что это писал я? Катя. Представьте себе! Будем продолжать?

Xмара (помолчвв). Нет, не будем. Можете все это выкинуть в мусорную корзинку! (Прошелся по комнате, остановился, решительно проговорил) Мы начнем снова. И на другую тему. Пишите заголовок — «О моральном облике советского адвоката»!


Стучит пишущая машинка.

Занавес

ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ ДОМА У ЖИЛЬЦОВА

Улица Горького, корпус Б. В одном из парадных подъездов этого огромного, занимающего целый квартал, многоэтажного дома на шестом этаже находится квартира Алексея Владимировича Жильцова. Большая комната — гостиная — с книжными полками, коврами, мягкой мебелью, невразумительными картинами в золоченых рамах и огромным концертным роялем, на крышке которого стоит ваза с букетом искусственных цветов. Три двери — дверь в прихожую, дверь в столовую, за которой виден парадно накрытый стол, и дверь в кабинет Жильцова, откуда на ковер падает узкая полоска света от настольной лампы и доносится по временам треньканье телефона и негромкий раздраженный голос самого Алексея Владимировича.


Вечер. У окна, освещенного снаружи быстрыми и яркими огнями улицы, стоят Варя и Максим.


Максим. Вы хотите уйти?

Варя. Не знаю… Глупейшее положение — и уйти неудобно, и остаться я не могу! Я убедительно вас прошу на будущее— всегда говорите мне заранее, к кому и куда мы идем! Поймите, что я просто не имею права выступать днем по делу Жильцова в суде, а вечером как ни в чем не бывало являться к нему в гости!

Максим (примирительно). Ну не сердитесь, Варенька! Не надо сердиться в такой торжественный день! Сегодня вы блестяще выиграли дело! Начали, так сказать, славный путь!


На пороге своего кабинета, встрепанный, с потухшею папиросой в зубах, появляется Жильцов.


Жильцов. Сейчас, сейчас… Не велите казнить, Варвара Сергеевна, велите помиловать! Сейчас меня с главком соединят, и точка… Машина не возвращалась?

Максим. Нет.

Жильцов (в комическом недоумении развел руками). Ну чтобы скажете, а?! Жена пропала! В шесть часов, говорят, вышла из парикмахерской, от парикмахерской до дома три шага — и вот до сих пор ее нет!

Максим. А куда же вы послали машину?

Жильцов. Послал по городу — в объезд всех знакомых. Ничего, найдем! Медников, ты, я надеюсь, не даешь скучать Варваре Сергеевне?

Максим. Стараюсь, Алексей Владимирович.

Жильцов (шутливо погрозил пальцем). Смотри у меня! (Снова уходит к себе в кабинет.)

Варя (негромко). А чем занимается жена Алексея Владимировича? Она кто?

Максим, Жена? (Поглядел исподлобья на Варю, помолчал, нерешительно проговорил.) Послушайте, Варенька, я все никак не соберусь с духом, а мне… Вы только, пожалуйста, не обижайтесь… У вас сегодня праздник. А я как раз вчера, совершенно неожиданно, получил премиальные. И мне ужасно захотелось сделать вам какой-нибудь подарок. Не обижайтесь, пожалуйста, ладно? (Торопливо и неловко вытащил из бокового кармана какую-то коробочку, протянул Варе). Взгляните, вам нравится?

Варя (открыла коробочку, охнула, проговорила шепотом). Вы сошли с ума!

Максим, Вам нравится?

Варя (неожиданно серьезно). Ну что вы спрашиваете чепуху, честное слово! Как это может не нравиться?! (Секунду подумала и вернула коробочку обратно Максиму.) Нет, милый, большое вам спасибо, но вы же сами понимаете, что такого подарка я принять не могу!

Максим (упавшим голосом). Ну, Варенька!

Варя. Нет, нет! Я очень тронута — кольцо чудесное, и оно мне очень, очень нравится, и вы, наверное, истратили на него целую кучу денег… Но!.. (Почти насильно вложила коробочку с кольцом обратно в руку Максим..) Возьмите, милый, и спрячьте. Не обижайте меня. Возьмите!

Максим (окончательно растерялся), А куда же я теперь с ним?

Варя. Не знаю.

Максимі. Ведь я хотел… Я думал, чтобы это кольцо… (Замолчал, зачем-то прислонился лбом к оконному стеклу, проговорил угрюмо, не оборачиваясь.) Послушайте, Варя, выходите за меня замуж! (Обернулся, увидел Варины смеющиеся глаза и разозлился.) Ну чего вы смеетесь? Что вы нашли смешного?!

Варя (я трудом сдерживая смех). Я не смеюсь! Но если бы вы видели… Если бы вы только видели, милый, какое у вас было сейчас лицо! Как будто вы собирались сказать мне что-то совсем другое…

Максим. Я и собирался. Вот что, Варя, для работников министерства строится дом. Первая секция, которую отдают нашему заводу, будет готова к весне. Там, знаете, замечательные квартиры — с газом, с ванной, с телефоном… Ну, и мне твердо обещал Алексей Владимирович, что к маю получу двухкомнатную квартиру. Понимаете?

Варя (неожиданно грустно). Понимаю. Теперь понимаю. Солидный человек — премиальные, двухкомнатная квартира — можно и жениться… И это все, что вы хотели мне сказать?

Максим. Нет, не все, но это главное.

Варя. Ах, это главное?! А я-то думала, что главные слова другие. Не знаю какие, но другие. И я ждала их… А вы, верно, решили, что уж если есть газ, ванная и личный телефон — то ничего говорить не нужно? (В упор, сдвинув брови, поглядела на Максима.) Как все странно, Максим! Помните, когда нас познакомили, — уже через час мне стало казаться, что мы с вами знаем друг друга тысячу лет! А сегодня я смотрю на вас и думаю — а разве мы знакомы? Вот вы сейчас говорили… Как будто читали объявление из газеты «Вечерняя Москва» — а я смотрела на вас и вспоминала, как мы ходили на лыжах, и заблудились в лесу, и стояли вдвоем в снегу, взявшись за руки, а где-то далеко гудел поезд… Что с вами случилось, Максим? А ведь что-то случилось, правда?


Максим угрюмо молчит. Из передней, без стука, поправляя на ходу галстук, выходит профессор Бубнов. Он длинноногий и длиннолицый, с грустно прищуренными глазами старого пьяницы и пушистым серебряным венчиком вокруг лысой головы.


Бубнов (весело). Легкомысленнейший дом! Двери на лестницу настежь — входи кто хочет! Я захотел и вошел!

Варя (очень удивленно). Товарищ Бубнов?

Бубнов (с полупоклоном). Он самый. Только прошу вас, деточка, не называйте меня так официально! Называйте меня как-нибудь попроще. Например, «дядя Женя». Или даже «дядя Женечка»! (Огляделся.) А где же хозяева?

Максим (сухо). Тамары Николаевны дома нет. А Алексей Владимирович у себя в кабинете.

Бубнов. Занимается государственными делами? Благоговею! Не будем мешать! (Заглянул в столовую, поднял брови, улыбнулся.) Э-э, да я, оказывается, попал к званому ужину. Вот это удачно! (Быстро прошел в столовую и тут же вернулся — с бутылкою коньяку, рюмкой и маленькой тарелочкой, на которой лежит нарезанный кружочками лимон.) Прошу извинить — одну только рюмочку коньяку с лечебными целями! (Выпил, сел в кресло, вытянул ноги.) Сегодня в суде, Варвара Сергеевна, вы пронзили мое сердце, и я умоляю вас — обратите на меня свое благосклонное внимание…


Отворяется дверь кабинета, и Жильцов с порога быстро и озабоченно спрашивает.


Жильцов. Медников, скоренько… (Внезапно заметил Бубнова и нахмурился.) Профессор?

Бубнов (шутовски). Шел, понимаешь, мимо. И зашел на огонек. Надеюсь, не прогонишь?

Жильцов (пожал плечами). Да уж сиди, коли пришел!.. Медников, скоренько — какого числа посылали мы в главк запрос насчет новогодних фондов?

Максим. Пятого, Алексей Владимирович.

Жильцов. Точно? А сегодня у нас — двадцать второе? (Засмеялся.) Сейчас я им, голубчикам, шерсть подпалю! Ах, ловкачи, хотели меня с планом прижать, а сами… (Не договорив, снова скрывается.)

Бубнов (поднял над головой указательный палец). Государственный ум! Скажите, Варвара Сергеевна, он прислал вам корзину сирени с ценным подарком?

Варя. Алексей Владимирович? Нет, конечно. А почему он должен присылать мне корзину сирени?

Бубнов. Потому что должен! Потому что нарушать традиции — неблагородно! Потому что мы с вами сегодня, не щадя живота своего, ходили по самому краю истины, спасая Алешкину честь, — а он нарушает традиции!

Варя. Что это значит?

Максим (очень резко). Вы меня извините, профессор, но вам, очевидно, вредно пить коньяк! Даже с лечебными целями! Поверьте, что честь Алексея Владимировича Жильцова не нуждается в том, чтобы ее кто-то спасал! (Встал, подошел к роялю, поднял крышку.) Варенька, сыграйте что-нибудь, а?

Варя. Что это вдруг?

Бубнов. Вы играете, Варвара Сергеевна?

Варя. Очень плохо. И я даже не понимаю — почему Максим Петрович об этом вспомнил?

Максим (натянуто). Я просто подумал, что так сидеть скучно. И попросил вас сыграть. Но если вам не хочется…

Варя (после паузы). Ну, хорошо. (Садится к роялю, пробегает пальцами по клавишам и, секунду подумав, начинает играть)


Бубнов и Максим сначала слушают молча, а потом Бубнов принимается негромко подпевать:

Не искушай меня без нужды

Возвратом нежности твоей…

Из дверей кабинета выходит Жильцов, останавливается, улыбается.


Жильцов. А я-то слушаю и никак понять не могу — откуда у меня в доме музыка?

Варя (обернулась), Это я, Алексей Владимирович, извините.

Жильцов. Играйте, играйте. А то ж ерунда получается — рояль есть, а играть на нем некому! Думал я поучиться при случае, да все времени нет!

Бубнов. Зачем же ты его покупал, друг мой?

Жильцов (со смешком). Понравился! Да ты погляди, что это за машина! Это ж зверь, а не рояль… Концертный, дьявол! Фирма — Отто Дидерихс, понимаешь, и сыновья!

Бубнов (захлопал в ладоши), Великолепно! Если уж не иметь комнаты в Москве, то не иметь ее в центре и со всеми удобствами! Если уж не играть на рояле, то не играть на рояле фирмы Отто Дидерихс и сыновья…


В прихожей раздается звонок.


Жильцов. Тамара!

Бубн о в. Ура! ((Обнял Жилъцова за плечи.) Пошли встретим хозяйку дома!

Бубнов и Жильцов выходят в переднюю. Варя торопливо поднимается из-за рояля.

Варя (негромко и беспокойно). Что происходит, Максим? Я совсем уже ничего не понимаю! Почему он заявил, что мы сегодня в суде ходили по краю истины? Почему он вообще явился и ведет себя так, словно он свой человек в доме? А ведь мне Жильцов сказал, что он едва знаком с Бубновым! Что все это значит? (Взяла Максима об руку). Максим, милый, пожалуйста, давайте уйдем!

Максим (растерянно). Это неудобно, Варенька. Алексей Владимирович обидится. Я понимаю, что вам… Но я прошу вас — ну, еще хоть полчаса!

Варя (тяжело вздохнула). Ох, Максим!..


Возвращаются Бубнов и Жильцов.


Бубнов. Вернулась машина, а хозяйки нет!

Жильцов. Куда-нибудь зашла, очевидно, заговорилась и… Ничего, скоро будет! (Через силу улыбнулся.) Предлагаю, чтобы скрасить ожидание, выпить по предварительной, а?! Возражений нет? Принято единогласно! Медников, не смотри такими грустными глазами на Варвару Сергеевну, пошли — похлопочем. Евгений Аполлонович, покиньте ваше кресло…

Варя (быстро). Нет уж, Евгения Аполлоновича вы оставьте мне. Женщины и мудрецы не должны принимать участия в суете.

Жильцов. Профессор, можешь остаться!

Жильцов и Максим уходят в столовую.

Бубнов (приложил руку к сердцу) Благодарю, Варвара Сергеевна! Но так как вы — и женщина, и мудрец, то непонятно, в каком же качестве остался я? Разве что — осел мудреца!

Варя. Ну, какой я мудрец! Я еще слишком многого не понимаю. И кстати, Евгений Аполлонович, может быть, кое-что из этого многого сумеете мне объяснить вы?

Бубнов. К вашим услугам, Варвара Сергеевна!

Варя (медленно, как бы размышляя вслух). Сегодня в суде нам с вами удалось доказать, что работа Алексея Владимировича Жильцова есть работа самостоятельная. Что просто он и Кондрашин занимались одной и той же темой, пришли в итоге к одним и тем же выводам, и поэтому вполне естественно, что и в той, и в другой работе имеются некоторые совпадения. Так?

Бубнов. Совершенно справедливо. А чего же вы не понимаете?

Варя. А не понимаю я — почему же одна работа пылится в архиве научно-исследовательского института, а вторая немедленно принимается к печати и всячески поднимается на щит? Есть тут все-таки какая-то несправедливость, честное слово, есть! И может быть, поэтому вы сказали, что мы сегодня ходили по самому краю истины?

Бубнов (едва заметно улыбнулся). Ну что вы, Варвара Сергеевна! Это был просто неудачный ораторский прием, фигура преувеличения! (Серьезно.) Видите ли, и работники института, и мы — научный отдел министерства, занимаемся не отвлеченными забавами, не наукою для науки…

Варя (перебила). Скажите, Евгений Аполлонович, а вы в министерстве знакомитесь со всеми работами, поступающими в институт?

Бубнов. Как правило — со всеми.

Варя (быстро взглянула на Бубнова и опустила глаза)… Простите, я вас перебила!

Бубнов (продолжая). Что такое была работа Кондрашина? Взгляд в нечто, отвлеченные рассуждения на частную тему, не поддержанные производственными интересами! А когда в апреле этого года чернопольцы с легкой руки Жильцова занялись проблемами автоматики, мы тут же пришли им на помощь! И я лично сам набросал предварительный конспект в пятнадцать — двадцать страниц, который Алеша потом использовал для своей книги.

Варя (даже приподнялась). Вы набросали предварительный конспект?! Погодите, погодите, это что-то совсем новое! Вы набросали конспект — но ведь вы-то уже были знакомы с работой Кондрашина? Вы же сами сказали, что вам из института присылали всё…

Бубнов (в замешательстве). Нет! Нет, нет, позвольте, вы не так меня поняли! Нам посылали все, что заслуживало внимания…

Варя (упрямо). А работа Кондрашина? Она у вас в отделе была?

Бубнов. Господи, Варвара Сергеевна, ну какое это имеет значение?!

Варя (помолчав, тихо). Огромное! Для меня — огромное!


Максим из столовой вкатывает в гостиную квадратный столик на колесиках, уставленный всевозможными винами и закусками. Сзади, заложив руки за спину, с довольным видом следует Жильцов.

Жильцов. Хозяин просит дорогих гостей!


Варя сидит молча и неподвижно. Максим устраивается рядом с ней. Бубнов разливает вино, и Жильцов поднимается.


Вино есть у всех? Ну-с, так за что же мы выпьем первую?

Максим. Я могу предложить…

Жильцов. Предлагать буду я.

Максим (после неловкой паузы). Прошу извинить, я не понял.

Жильцов (как ни в чем не бывало). Я предлагаю выпить за хороших людей. За друзей. Я поднимаю этот тост за вас, Варвара Сергеевна, и за вас — Евгений Аполлонович и Максим Петрович!

Максим. Спасибо.

Бубнов. Ура! Можно пить?

Жильцов. Погоди! (Усмехнулся) Сказать откровенно, не очень-то меня беспокоил исход сегодняшнего громкого процесса «Кондрашин против Жильцова»! Но мне приятно и радостно, что молодой советский юрист, комсомолка… Ведь вы комсомолка, Варвара Сергеевна?

Варя (сухо). Я кандидат партии.

Жильцов. Молодой кандидат в члены партии, выступая по этому делу, получила свое боевое крещение и добилась серьезного и заслуженного успеха! Так позвольте же мне, дорогие мои друзья, поднять этот тост за вас и за все ваши настоящие и будущие удачи! А удач вам, знаю, предстоит много…


Из прихожей быстро входит Тамара Жильцова. Она высокая, красивая, крупная. Сильно подкрашенные и хитроумно уложенные в модной парикмахерской волосы совсем не идут к ее широкому и простому лицу. Она, ни с кем не здороваясь, молча останавливается в дверях.


Максим. Тамара Николаевна!

Жильцов (быстро обернулся). Тамара! (Встал.) Ну как же так можно, Тамарочка?! А я уж просто не знал, что и подумать! Где ты была?

Тамара (негромко). В парикмахерской.

Жильцов. Так долго? А почему же Кузьмичу сказали, что ты давно ушла?

Тамара. Да, я пошла домой. И у самого дома неожиданно встретила Ваню Кондрашина…

Жильцов. Кого?

Тамара. Ваню Кондрашина. С ним я и задержалась. Мы ходили по городу. Разговаривали! (Усмехнулась.) Я пыталась ему доказать, что мы с тобой совсем не такие уж плохие люди!

Жильцов (опешил), Да? И что же?

Тамара (после паузы) — Ничего, Алеша! Ни-че-го! (Медленно, ни на кого не глядя, проходит в кабинет.)

Бубнов (с наигранным оживлением). Тамара Николаевна! Тамарочка!..

Жильцов (угрюмо). Оставь!

Бубнов. Да ведь я хочу…

Жильцов. А я тебе говорю — оставь! Мне, знаешь, эти бабьи сантименты… Простите, Варвара Сергеевна! (Привычным движением потер ладонью подбородок, поднял рюмку.) Так давайте же, друзья мои, выпьем!


Никто не пьет. Все сидят молча, с напряженными лицами, стараясь не встречаться глазами.


Варя (тихо). Максим! Принесите мне, пожалуйста, из передней мое пальто. Я накину. Мне почему-то вдруг стало зябко…


Максим поднимается, отворяет дверь в переднюю.


Жильцов (нервно). Куда?

Максим. Я сейчас. (Выходит в переднюю, через секунду возвращается и набрасывает Варе на плечи пальто.)

Варя. Спасибо.


И снова наступает молчание.


Бубнов (вздохнул). Да-а, когда жена на вопрос «Что с тобой?» этак раздельно отвечает: «Ни-че-го!» — это значит, что барометр предвещает бурю!

Жильцов (передернул плечами). Подумаешь!

Бубнов. Ты, милый друг, не хорохорься! Есть только две породы мужей — те, которые боятся своих жен, и те, которые скрывают, что они их боятся! Правило без исключений!

Жильцов. Правило, правило… Какого черта, в конце концов! (Встал, со злостью отшвырнул ногой стул и, посапывая, большими шагами зашагал по комнате.) Подумаешь — встретила Ваньку Кондрашина, он ей поплакал в жилетку — и пожалуйста, готово — расстроилась, пожалела… Мне, может, самому жалко Ивана, но ведь у меня завод на плечах! И не какой-нибудь там захудаленький, а по нашему району из первых! А знаете вы, что это значит — быть первым в районе? Это значит, что все районное начальство одним тобой только и руководит. Об отстающих они на отчетных собраниях вспоминают, когда каяться надо, а руководит весь год — мною! Сегодня меня в райком тянут, завтра на коллегию в министерство, послезавтра Госконтроль заявляется — голова кругом идет! А тут еще Ванька Кондрашин со своими фантазиями — заниженные планы, неиспользованные ресурсы… Вот и бегай потом доказывай, что все это он сдуру мелет…


В дверях кабинета молча появляется Тамара..


Бубнов (предостерегающо). Алеша!

Жильцов (не обращая внимания). А Тамаре жалеть легко! Что ей? У нее только и забот что сидеть дома да ездить по врачам, магазинам и парикмахерским…

Тамара (спокойно). Все правильно, Алеша. Я только не пойму — с чего ты вдруг расшумелся? Ведь я тебе ничего обидного не сказала. (Подошла к столу, потерла озябшие руки.) Добрый вечер, товарищи!

Жильцов (запальчиво), Нет, погоди!

Тамара (тихо). Не надо, Алеша. Пожалуйста, не надо. Мы после поговорим.

Жильцов. А почему — после? Мне тут стыдиться некого! Я простым слесарьком был, когда мы поженились! А теперь…

Тамара. Перестань, Алеша.

Жильцов. Все эти годы, все эти годы я по двадцать четыре часа в сутки работал, света божьего не видел, а считай: получил институтский диплом, получил звание инженера, получил ученую степень кандидата наук…

Тамара (невесело улыбнулась). Получать ты умеешь. Что-что, а где получать — там ты первый!

Жильцов (рявкнул). Так я ж не чужое брал! Я брал, что положено!

Тамара (подошла к Жильцову, проговорила совсем тихо, все а той же невеселой улыбкой). Положено тебе было много, это верно. А много ли было, Алеша, заслужено?

Жильцов (злобным шепотом). Ну, а уж это и вовсе не твоего ума дело!

Тамара (кивнула). Правильно. Моего ума дело: когда плохо — жалеть, когда хорошо — молчать, улыбаться, принимать нужных людей… Ах, сколько я с этими нужными людьми водки выпила! И как давно уже не сидели за этим столом просто люди— Нина, Ваня Кондрашин… Кстати, Ваня ведь, он тоже из слесарей, а каким инженером талантливым стал!

Жильцов. Ну?

Тамара. Вот и все. Ничего больше. После поговорим, Алеша. Неудобно шептаться при людях. (Усмехнулась.) При нужных людях! (Пододвинула кресло к столу и села.) Извините, товарищи. Давайте ужинать, что ли. Есть хочется. Налейте мне, пожалуйста, водки.

Жильцов. Тебе нельзя водки, Тамара.

Тамара. Сегодня можно. Налейте.

Бубнов. Прошу. Уже давно замечено, что у женщин после хорошей ссоры необычайно разыгрывается аппетит.

Тамара (прищурилась). А разве я с кем-нибудь ссорилась, профессор? Я еще только собираюсь поссориться…

Бубнов. Например — с кем?

Тамара. Например — с вами.

Бубнов. За что же, помилуйте?!

Тамара (любезно). Ну, хотя бы за то, что вы меня сегодня не пригласили в суд. Не дали мне насладиться вашим выступлением. Представляю, каким вы соловьем заливались!.. Что ж, долг платежом красен!

Бубнов. Что вы имеете в виду?

Тамара. Я просто вспомнила, как в прошлом году, когда вас хотели уволить, Алеша хлопотал, суетился, писал куда-то письма… И я сама отвозила эти письма, потому что вы человек — нужный… Да, Алеша, а верно мне сказал Иван, что у вас на будущей неделе перевыборы партбюро?

Жильцов. Верно.

Тамара. Волнуешься?

Жильцов. Это еще почему?

Тамара. Не знаю. Я бы волновалась. Всякое бывает. А вдруг прокатят тебя?

Жильцов (стиснул кулаки, но сдержался). Ты есть хотела, Тамарочка, — ешь!

Бубнов. Ешьте, Тамара Николаевна! Оставьте в покое Алексея Владимировича и обратите внимание на лососину — обещает, как говорят, долголетие и успокаивает нервы!

Тамара (засмеялась). Оставить в покое Алексея Владимировича? Слышишь, Алеша, что мне советует профессор? Мне, значит, обратить внимание на лососину, а Жильцовым будете заниматься вы?! Нет уж — хватит, пожалуй… Да, жаль, жаль, что не знала я про суд… Хотелось бы мне взглянуть, как профессор держал речь!

Бубнов (поежился). Ну что вы, Тамарочка, все обо мне да обо мне! Я ведь лицо эпизодическое. В суде у нас первым номером выступала Варвара Сергеевна.

Тамара (мельком взглянула на Варю и равнодушно отвернулась). Варвара Сергеевна человек подневольный. Ее наняли выступать — она и выступала.

Варя (встала, проговорила очень резко и звонко, дрожащим от обиды голосом). Вы меня извините, Тамара Николаевна! Вы старше меня, и вы хозяйка дома, не мне делать вам замечания… Но все это по меньшей мере странно, честное слово! Ведь мы у вас в гостях… И мы не сами пришли, не с улицы… Ну почему мы должны выслушивать ваши оскорбления?! Если вы поссорились с Алексеем Владимировичем, если вы на него за что-то в обиде — то почему же вы на нас срываете свое настроение?!


И снова наступает за столом напряженное и неловкое молчание.


Тамара (теперь уже внимательно поглядела на Варю и улыбнулась). Что ж, замечание справедливое. Принимаю. Не обижайтесь, Варвара Сергеевна. Мы с профессором как вместе сойдемся, так у нас всегда — клочья летят… Цепная реакция! (Потянулась с рюмкой к Варе) Ваше здоровье, Варвара Сергеевна!

Варя. Благодарю.

Максим. Вы все чокаетесь, а рюмка полная.

Варя. Так ведь я думала, что Алексей Владимирович не закончил еще своего тоста.

Тамара. А ты за что предлагал тост, Алеша?

Жильцов (угрюмо). За друзей предлагал тост. За друзей и за удачу! (Увидел, как Тамара поморщилась, и деланно засмеялся.) И это тебе не нравится? Ну скажите на милость — ничем я сегодня не могу жене угодить! Даже тост мой — и тот ей не нравится!

Тамара (пожала плечами). Тост как тост. Я не люблю слова «удача». Не люблю и не понимаю. Люди живут на белом свете, горюют, радуются, терпят поражения, одерживают победы. А удача — это что-то вроде везенья. Что-то сделанное не своими руками, а случайное, со стороны. Одному — повезло, другому — не повезло, один — удачник, другой — неудачник.;. И что все это значит и как в этом разобраться? Взять, например, Алешу и того же Ваню Кондрашина! Кто из них — удачник?

Варя (с интересом). А по-вашему?

Тамара (подумай). А по-моему, так тот человек, который нашел в жизни свое место и не боится, что какой-нибудь мальчишка, как в сказке, крикнет про него, что король голый… Тот человек, что не должен шуметь на всех перекрестках о своих достоинствах и заслугах, потому что его работа, даже ошибки его, — сами за себя говорят… И если он пишет книгу, то пишет ее сам, и не чужая подсказка, а любовь, ненависть, гнев, радость водят его рукой… Вот такой человек и есть, как мне кажется, по-настоящему удачливый и счастливый!

Жильцов. Правильно!

Варя. Да, конечно, правильно. Но вы не ответили на вопрос, Тамара Николаевна. Вы сами предложили взять для сравнения Алексея Владимировича и Кондрашина…

Максим. Да неужели же вам не ясно, Варенька?

Варя (резко повернулась к Максим)). А вам ясно, Максим Петрович?

Жильцов. Давай, давай, Медников, выскажись. Выскажись, а мы послушаем.

Максим (встал). Пожалуйста, я скажу. Тут так… Конечно, Кондрашин инженер неплохой, способный инженер. Но ведь даже нельзя сравнивать — Кондрашина и Алексея Владимировича…


Неожиданно гаснет свет.


Варя. Что такое?

Жильцов (после паузы). Опять, должно быть, пробки перегорели, что у нас случается. (Крикнул.) Кузьмич! Кузьмич, где ты там? Организуй нам свет, быстренько!


Из прихожей, где уже мелькает огонек электрического фонарика, хрипловатый тенорок отвечает: «Сей момент, Алексей Владимирович!»


Бубнов (со смешком). Очень сгустилась атмосфера — пробки и те не выдержали! (Внезапно охнул.) Ох, дьявольщина! Я встал и на что-то наткнулся… Ага, понял — это наши старые приятели Отто Дидерихс и сыновья!


Молчание. Затем в темноте кто-то громко и уверенно проигрывает на рояле несколько тактов блестящего концертного вальса.


Максим. Кто там? Это вы, Варенька?

Бубнов. Нет, это я.

Тамара (очень удивленно). Вы?!

Бубнов (усмехнулся). Давненько я не играл! (Пробежал пальцами по клавишам в виртуозном пассаже.) Так вот — о родившихся под счастливой звездой, об удачниках. Не так-то все просто, Тамара Николаевна! По-разному складываются человеческие судьбы и не так-то все просто!

Жильцов (басом, ироническо). Ну, это, знаешь, все философия!

Бубнов (почти крикнул). Слушай, когда-то я был молод, здоров, почти недурен, считался восходящим научным светилом и твердо верил в свое великое будущее! Так почему же все кончилось так бесславно и глупо? Почему не суетятся вокруг меня благодарные ученики? Почему сердитая женщина — Тамара Николаевна — называет меня циником и лентяем, а я отмалчиваюсь или отшучиваюсь?

Тамара. А вы разве можете мне возразить? Разве сплетни и шутовское благодушие — не единственные радости, которые вы для себя выбрали в жизни?

Бубнов (со злым смешком). Ну, Тамарочка! Вам-то я бы мог возразить! Ведь и вы не ищете, мятежная, бури. А роль «домашнего обличителя на всем готовом» — это скорее комедийная роль, чем трагическая! И пока Алексей Владимирович занимается вопросами преуспеяния…

Тамара (перебила). Что-о? (Помолчав, холодно.) Надеюсь, вы понимаете, что вам придется сейчас или извиниться, или уйти? Можете все что угодно говорить обо мне, но об Алексее Владимировиче…

Бубнов. Но вы же сами, Тамарочка, пятнадцать минут тому назад…

Тамара. А вы полагаете, что наши права равны?

Жильцов (примирительно). Ну будет вам, будет— Тамара, Евгений Аполлонович! Что с вами нынче? Вы бы хоть Варвару Сергеевну пожалели. Человек в первый раз у нас в доме, а вы…


Зажигается свет.


Максим. Варенька!.. Позвольте, а где же Варвара Сергеевна?


И только теперь все замечают, что в комнате действительно нет Вари. Максим вскакивает, заглядывает в кабинет, в столовую, отворяет дверь в прихожую.


Бубнов. Варвара Сергеевна!

Максим. Нет, она, очевидно, ушла совсем — в прихожей ни ботиков ее, ни платка…

Жильцов (налил себе вина, выпил, отфыркнулся). Ушла, а?! Так! Зелен виноград!.. Погоди, Медников, а кольцо ты ей отдал?

Тамара (насторожилась). Что за кольцо?

Жильцов. Ювелирное. За труды. Все-таки старалась девушка, речь держала. Деньги ей сверх того, что им по таксе положено, предлагать мне было неудобно…

Максим, Алексей Владимирович, что вы?!

Тамара. Деньги неудобно, а кольцо?

Жильцов (улыбнулся). Кольцо Максим Петрович купил и дарил. Психологическая тонкость! Выдал я ему на это дело, как бы в долг, некую сумму…

Максим (ошеломленно), Алексей Владимирович, господи, да что вы говорите такое?! Я… я не понимаю, Алексей Владимирович… Почему «как бы в долг», Алексей Владимирович? Нет, именно, именно в долг! Мы же с вами условились… И вы еще сами сказали, что в конце месяца я получу премиальные и смогу вам отдать…

Жильцов (почти добродушно). А за что тебе, голубь мой, премиальные? За какие такие выдающиеся заслуги, а?!

Максим (у него запрыгали губы), Алексей Владимирович!

Я хочу думать, что это шутка, но даже вам я не могу позволить… Даже вам! (Неловко вытащил из кармана коробочку с кольцом, положил на стол) И вот — пожалуйста… Вот это кольцо… Варвара Сергеевна его не взяла. И я теперь очень рад.

Жильцов (после паузы, серьезно). Что ж, и я очень рад! Молодчина она, Медников, настоящая молодчина! (Поглядел на Бубнова, который, сидя за роялем, все еще перебирает пальцами клавиши.) Ну что ты там чушь какую-то играешь, профессор? Сыграй веселое! Жаль, Варвара Сергеевна ушла, а то бы мы сплясали…

Тамара (тихо). А почему все-таки она ушла?

Бубнов (засмеялся). А может быть, и не было никакой Варвары Сергеевны? Может быть, друзья мои, она вам просто приснилась? Вы не находите? (Обернулся к Жильцову.) Так, значит, сыграть тебе что-нибудь веселое, друг мой, Алексей Владимирович? А что ты называешь веселым?!. (Смотрит на Жильцова и, секунду помедлив, снова опускает руки на клавиши рояля.)

Занавес

ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ ЗА ГОРОДОМ У КОНДРАШИНА

Электричка, даже со всеми остановками, идет из Москвы полчаса, а от станции до Центрального поселка, где живут Кондрашины, десять минут самым медленным шагом. Но вечером в декабре, когда подмораживает и пронзительный ветер завивает над сугробами снежную пыль, когда круглый фонарь в конце платформы со звоном и скрежетом пляшет на высоком столбе, когда молчат собаки, а темные, точно присевшие на корточки, заснеженные ели покряхтывают по-стариковски, — в такой вечер живущим на даче кажется, что кругом дичь, глушь, и не то что до Москвы, а до ближайшего поселка не меньше суток пути. Занимают Кондрашины в самом обыкновенном дачном доме всего одну комнату — с низким бревенчатым потолком и некрашеным полом, с двумя окнами, выходящими в сад, и полутемным чуланом-кухней. Поэтому с первого взгляда довольно трудно понять, как на таком сравнительно небольшом пространстве разместилось такое количество самых разных вещей — и книжные шкапы, и чертежный стол, и обеденный стол, и широкий низкий диван с ситцевыми подушками, и пианино, и замысловатого устройства печка, сложенная из грубого кирпича, покрытого глазурью.

Вечер. За окном ветер и снег, а в комнате тепло, светло, поет, закипая, чайник, постреливают в печке поленья. Варя, взволнованная и раскрасневшаяся, в шубе и шапочке, сидит на краешке стула и, зажав в коленях руки, глядит в окно. На диване, на клетчатом одеяле, лежит груда мужских носков, которую сосредоточенно разбирает Нина Кондрашина — спокойная темноглазая женщина.


Нина (с добродушной ворчливостью)» Говорят, говорят про Кондрашина, что он и такой, и сякой, и немазаный… А вот никто почему-то не скажет, что вещи на этом Кондрашине горят совершенно как на мальчишке! Каждую неделю, верите ли, Варвара Сергеевна, каждую неделю по дюжине носков ему штопаю, и никогда ни одной целой пары! (Прислушалась к резким порывам ветра за окном, поежилась.) А ветер-то, ветер развоевался!

Варя. Да, на улице ужас что делается, метель! А у вас славно — тепло, светло, поет чайник, трещит печка…

Нина (откусила нитку). Ох уж эта печка! Ее сам Кондрашин сложил. Он ведь у меня мастер на все руки от скуки. Хвастался, когда складывал ее, невозможно! Сын у нас в Ленинграде учился, в нахимовском. Приезжал домой в отпуск, так и ему Кондрашин покоя не дал — заставил глину месить! Ну, а потом, конечно, оказалось, что дымоход они куда-то не туда вывели… Я уж Ивану Ильичу и не говорю об этом, а то расстроится!.. А у вас дома, в Москве, центральное отопление?

Варя. Центральное.

Нина (вздохнула). Хорошо! Да-а, надеялись и мы к весне комнату получить. Со всеми удобствами. Завод для работников дом строит — ну и Ваня надеялся, что ему тоже дадут комнату… Теперь, конечно, об этом и думать нечего! Говорила я ему — не мечтай, сглазишь. Вот и сглазил! (И вдруг, точно испугавшись, что Варя примет ее слова как жалобу, торопливо проговорила.) Нет, нет, вы только не подумайте, что я жалуюсь. У нас тут очень неплохо, очень. Особенно летом. И природа хорошая, и вообще… Электричкой до Москвы полчаса, а до завода и совсем близко. Кондрашин по шоссе ходил ровно тридцать минут. И поликлиника моя рядом… Ну, я-то хотя везде устроюсь — хирургическая сестра со стажем, шутка ли! (Снова вздохнула и улыбнулась Варе.) Кстати, Варвара Сергеевна, вы извините, то ли я прослушала, то ли не поняла… Но вам зачем нужен Иван Ильич? Вы его откуда знаете?

Варя (сдержанно). Я его не знаю, Нина Михайловна. Я только видела его. Один раз. В суде.

Нина (резко отшвырнула в сторону заштопанные носки, встала, тихо переспросила). В суде? Тогда — с Жильцовым?

Варя. Да.

Нина. И вы приехали, чтобы говорить с ним об этом?

Варя, Да.

Нина (быстро), Это невозможно! Нет, нет, Варвара Сергеевна, это решительно невозможно… Я прошу вас… Боже мой, надо было видеть, с каким лицом он в тот день приехал, каким он был оскорбленным и измученным! И я взяла с него слово — никогда, никогда не вспоминать об этой истории, не огорчаться, не подавать на обжалование… Не хочу! Руки у нас есть, головы есть — проживем! И я прошу вас, Варвара Сергеевна, — давайте мы скоренько придумаем, зачем еще вы могли бы приехать к Кондрашину! Ну, думайте, думайте — зачем?

Варя (с трудом), Это ни к чему, Нина Михайловна. Поймите, что я не случайно встретилась с Кондрашиным в суде. Я адвокат и работаю в консультации. Мой жених, Максим Медников…

Нина. Что?!

Варя (заторопилась), Да, да, мой жених, Максим Медников, познакомил меня с Жильцовым. И я взялась вести его дело. Я выступала в суде против Ивана Ильича…

Нина (после паузы). Это правда?

Варя. Правда.

Нинабс внезапным гневом). Как же вы посмели… Как же у вас, девчонка, хватило совести приехать к нам в дом?! Убирайтесь вон, немедленно! Убирайтесь вон, слышите?!.

Варя (встала). Хорошо. Я дождусь Ивана Ильича на улице. Я понимаю вас. Я прекрасно вас понимаю, но все равно я должна его повидать! (По-детски вздохнула, заматывает шарф и идет к двери)

Нина. Подождите… Ну, куда же вы пойдете?


Молчание. В дверь осторожно стучат. Нина спрашивает:

— Кто там?

Курносое мальчишеское лицо заглядывает в комнату:

— Это я, Нина Михайловна, здравствуйте. Вася Пустовойтов с завода, не узнали? К Ивану Ильичу можно?

Нина. Васенька? А Иван Ильич уехал в Москву. Ты проходи, раздевайся, он должен скоро вернуться. Проходи.

Васенька (очень вежливо). Благодарю вас, но я тут не один. (Сделал неопределенный жест рукой.) И не могу ждать… А Ивану Ильичу вы просто передайте, пожалуйста, следующее: заходил, мол, Василий Пустовойтов по поводу техучебы, он знает. Поскольку с Медниковым мы заниматься отказались наотрез, то комсомольская организация договорилась с партийным бюро, и с дирекцией даже, что объединенным общезаводским молодежным кружком будет по-прежнему руководить товарищ Кондрашин… Но возникли, Нина Михайловна, некоторые осложнения… А именно — в лице начфина!

Нина. Что такое?

Васенька (сбился с тона). А ну его, бюрократ чертов, кредит-дебет! Отказывается платить!

Нина. Не понимаю. Кому платить? Разве Кондрашин не бесплатно руководил вашим кружком?

Васенька. Раньше. Но теперь, пока Иван Ильич не добился еще восстановления, мы считали…

Нина (сердито и смущенно). Глупости вы считали!

Варя (осторожно). Простите, товарищ, вы не скажете — а почему вы отказались заниматься с Максимом Петровичем?

Васенька. Это с Медниковым-то? Да мы с ним не то чтобы заниматься — здороваться не желаем! Мы, знаете, в курсе, из-за кого Ивана Ильича с завода уволили!

Нина (резко). Сплетни, Вася!

Васенька. Нет, не сплетни, Нина Михайловна.

Нина. А я говорю — сплетни. И вредные сплетни. И не стоило бы тебе, комсомольцу, повторять их! Кондрашина уволили потому, что было предписание сократить в отделе штатную единицу…

Васенька (стукнул себя в грудь кулаком). Единицу! Единицу, а не Кондрашина!..


За окном звонкие девичьи голоса раздельно кричат: «Вась, Вась, мы уходим, Вася-а-а!»


Нина. Тебя?

Васенька (с виноватой улыбкой). В общем, меня.

Нина. Ну, беги, беги. Я Кондрашину все скажу. Заходи завтра.


Васенька надвигает на самые брови шапку-ушанку, туго завязывает под подбородком тесемки, кланяется и уходит. Нина снимает с огня закипевший чайник и, покосившись на Варю, снова садится на диван.


Вы не тревожьтесь. Это все чепуха, дурацкая сплетня!

Варя (усмехнулась). Вы меня утешаете?

Нина (холодно). И не думаю. Я только хочу быть справедливой. А я твердо знаю, что к увольнению Ивана Ильича Медников не имеет ни малейшего отношения.

Варя. Но ведь кем-то она пущена в ход, эта сплетня! Нина. Неужели вы не понимаете — кем?

Варя (не сразу). Вы думаете…

Нина (перебила). Уверена! Это называется у него «умением руководить»! Разделяй и властвуй! Выбери себе на время некое доверенное лицо, носись с ним, выдвигай, а потом, в нужную минуту, — подставь под удар! Жильцов надеялся, что избавится от Кондрашина тихо и незаметно. А тут и в райкоме этим делом заинтересовались, и в министерстве, и на заводе пошли нехорошие разговоры… Кроме того, на будущей неделе перевыборы партбюро. Вот он и заторопился — подготовить общественное мнение…


Без стука распахивается дверь, и на пороге появляется Иван Ильич Кондрашин. Он среднего роста, плотный, широкоплечий, с веселыми голубыми глазами и воинственным седым хохолком, по-мальчишески упрямо торчащим на макушке. В руках у Кондрашина картонный футляр для чертежей.


Кондрашин (таинственно). Приехали на грузовике какие-то люди…

Нина (вздрогнула от неожиданности). Иван? Господи, ну кто же так врывается?! Добрый вечер! Кто там приехал?

Кондрашин. Приехали на грузовике какие-то люди и разыскивают Нину Михайловну Кондрашину! (Сурово поглядел на Нину и вдруг, не выдержав, улыбнулся.) Испугалась? Эх ты, а еще туда же — конспирацию развела! (Расстегнул пальто, достал из кармана какую-то бумажку и протянул Нине) На, спрячь!

Нина (смущенно). Что это?

Кондрашин. Квитанция. «Получено от гражданки Кондрашиной двадцать пять рублей за перевозку и доставку принадлежащего ей пианино со станции Чернополье в скупочный магазин…» И так далее! Короче, квитанцию я у них отобрал, перевозку и доставку отменил, а двадцать пять рублей так и пропали! (Обнял Нину за плечи, привлек к себе, тихо спросил) Ах ты, Нина, Нина! Как же тебе не стыдно?


Нина покачала головой.


Не стыдно?

Нина. Нет. Ничуть. Мне так хотелось тебе помочь… Ия не могла больше видеть, как ты сидишь, и сидишь, и сидишь над этими проклятыми леспромхозовскими чертежами… И я ни капельки не стыдилась — я даже радовалась, что так хорошо придумала — продать пианино!

Кондрашин (передразнил). «Придумала»! А я, может быть, только из-за этого пианино на тебе и женился, а ты… (Помолчал, проговорил серьезно и сдержанно) Ничего, Нинушка, ничего! (Улыбнулся) Ведь это я сам, вздорный человек, заупрямился! Мне сегодня в министерстве предложили на выбор целых три места. А я опять отказался. Я хочу добиться восстановления, и я… (Внезапно заметил Варю и спросил шепотом.) Стой, погоди, а кто это у нас? Ко мне? Кто такая? Как зовут?

Нина (хмуро). Зовут Варвара Сергеевна.

Кондрашин. Отлично! (Громко и весело.) Здравствуйте, Варвара Сергеевна!

Варя. Здравствуйте, товарищ Кондрашин.


Молчание. Нина забирает пальто и шапку Кондрашина и уносит все это в чулан.


Кондрашин (узнал Варю и растерялся). Вот, оказывается, какое явление! Любопытно! Не ждал… Вы, простите, зачем?

Варя. Я приехала, чтобы узнать — прошло, товарищ Кондрашин, уже четыре дня, а вы до сих пор не подали жалобу на решение народного суда…

Кондрашин (насмешливо)). Жильцов волнуется? Напрасно! Я не собираюсь подавать на обжалование.

Варя. Почему?

Кондрашин. Надеюсь, я не обязан вам докладывать?

Варя (помолчав), Я понимаю, товарищ Кондрашин, что вам неприятно мое присутствие. Я скоро уйду, не беспокойтесь. Но до этого я непременно, непременно должна с вами поговорить!

Кондрашин (заложил руки за спину, прошелся по комнате, покосился на взволнованную Варю, хмыкнул). Поговорить? Да-а, тоже, между прочим, работенка у вас! Что же это вас в такую погоду пригнали? Да еще на ночь глядя! Не могли до утра потерпеть?

Варя. Меня никто не гнал. Я приехала сама.

Кондрашин. Ах, сами! Так, так. И давно вы меня ждете?

Варя. Часа полтора.

Кондрашин. Понятно! (Подышал на оконное стекло, спросил, не глядя на Варю.) А чаем вас поили? (И, не дожидаясь ответа, закричал страшным голосом.) Нина! Нина, ты поила… эту гражданку чаем?


Из чулана спокойно отвечает Нина: «Еще нет».


Ну и свинство! Приехал человек из Москвы, по делу, в такую метель, а ему даже чашки чаю никто не предложит!


Входит Нина — в платке, в высоких ботиках, в тулупчике.


Нина (очень мирно). Что ты кричишь, крикун? Через полчаса я вернусь и будем пить чай. Ты не умрешь от голода?

Кондрашин (замялся). Нет, нет. Мне вообще почему-то не хочется пока есть.

Нина (негромко). Почему-то? (Покачала головой.) Слушай, сколько уже раз ты мне давал слово, что не будешь наедаться в электричке мороженым?! Ведь ты пожилой, седой человек, тебе сорок с лишним лет, и…

Кондрашин (сердито и смущенно). Ну, хорошо, хорошо! Какое отношение имеет возраст к мороженому, что за чушь! Куда ты собралась?

Нина. Мне надо в магазин — у нас кончился сахар. И потом я хотела забежать в поликлинику.

Кондрашин (нахмурисяо). А это зачем? Дежурит новый хирург? Покоритель сердец?..

Нина (оборвала) Постыдись! (Уходит.)


Сконфуженный Кондрашин провожает ее до самых дверей, и подождав секунду, пока в коридоре затихнут ее шаги, оборачивается к Варе.


Кондрашин. Так что же вам от меня нужно? Зачем вы приехали?

Варя. Могу объяснить. Я с этого начала — прошло уже четыре дня, а вы до сих пор не подали жалобу на решение народного суда.

Кондрашин. А я вам ответил, что не собираюсь ее подавать.

Варя. Не собираетесь? Значит, вы не уверены в своей правоте?

Кондрашин (возмутился). Не уверен?! (Развел руками.) Ну, знаете ли…

Варя (горячо). А если уверены — так почему же вы сдались и сложили оружие? Почему не обжаловали решение суда? Почему еще раньше, до суда, не поговорили в райкоме партии и не написали в газету? Что с вами, Иван Ильич? Ведь это так все на вас не похоже!

Кондрашин. А вы уже знаете, что похоже на меня и что не похоже?

Варя. Знаю.

Кондрашин. Однако! Смотрите, какая дотошная! (Неожиданно улыбнулся.) А вам не кажется, Варвара Сергеевна, что для защитника Жильцова вы занимаете несколько… Ну, скажем, двусмысленную позицию?

Варя. Нет, не кажется. У меня, конечно, совсем мало опыта. Но я не защитник Жильцова в том смысле, как вы об этом сказали. Я не продавала ему ни знаний своих, ни совести. Это в старину говорили — «аблокат — нанятая совесть»! А я советский защитник! И всюду, всегда я защищаю единственно советский закон! Именно это перед вашим приходом я собиралась объяснить Нине Михайловне…

Кондрашин (весело). Ах, так с Ниной у вас тоже было сражение?

Варя. Скорее, разведка боем.

Кондрашин (расхохотался). Хорошенькая семейка! Муж и жена по очереди стараются выставить гостя на мороз!

Варя (сдержанно), Поверьте, что мне совсем не весело. И не потому, что вы так меня приняли. Я и не надеялась, что вы примете меня иначе… Во всей этой истории, как ни грустно, в самом глупом и самом трудном положении оказалась я… Конечно, я виновата — но ведь поначалу я была совершенно, совершенно уверена, что правда на стороне Жильцова! Посудите сами — ну какие у меня были основания сомневаться? Имелось заключение комиссии, отзыв членов ученого совета, мнение эксперта Бубнова… А что я могла знать? Ну скажите?

Кондрашин. Продолжайте, продолжайте. Я пока, с вашего разрешения, от замечаний воздержусь.

Варя (все возбужденнее)), И уже только потом мне стало ясно, что я помогла ввести в заблуждение суд, что я защищала неправое дело… Я поняла, что все обстоит совсем не так…

Кондрашин. А именно?

Варя. Я поняла, что Алексей Владимирович Жильцов, и профессор Бубнов, и Максим Медников — совсем не такие безупречные герои…

Кондрашин (насмешливо поклонился). Здрасьте! А Медников тут к чему?

Варя. Очень даже к чему! Если хотите знать, так Медников даже хуже всех! Это он наговорил мне всякой всячины про Жильцова, это он привел Алексея Владимировича к нам в консультацию… Он хуже, хуже, хуже всех!

Кондрашин (пристально поглядел на Варю, улыбнулся, тихо и серьезно спросил). Вы любите его? Да?


Варя, не отвечая Кондрашину, всхлипнула.


Э-э, а вот это уже ни к чему! Совсем ни к чему! Зачем же плакать, Варвара Сергеевна? (Сел рядом с Варей, дружески положил ей руку на плечо,) Не плачьте, и давайте попробуем спокойно во всем разобраться. Вы сказали, что поначалу были совершенно уверены в том, что Жильцов прав… Так?

Варя (сквозь слезы кивнула). Так.

Кондрашин. Вы, значит, обманулись? А почему же не мог обмануться Максим Петрович? Ему, как говорится, сам бог велел быть обманутым! Молодой парень, без отца-матери, приехал из Сибири в Москву учиться… Окончил институт, получил путевку к нам на завод… Положение известное — ходит человек как потерянный, и кажется ему, что он последняя спица в колеснице… И вдруг Жильцов, сам Жильцов приближает его к себе, советуется с ним, выдвигает, на технических совещаниях сажает от себя по правую руку… Кому не лестно! Ну, а Максим Петрович вдобавок человек молодой, увлекающийся, он все что ни делает — очертя голову! (Покосился на Варю.) Ну, перестаньте же плакать, Варвара Сергеевна, как вам не стыдно!

В а р я. Я сейчас… Я сейчас уже ухожу…

Кондрашин. Да никто вас не гонит, чудачка вы этакая! И куда вы поедете такая зареванная? Что щуритесь? Хотите умыться?

Варя. А можно?

Кондрашин. Нужно! (Достал с полки мыло, полотенце, поглядел на Варю и засмеялся) Видик! А каким вы тогда, на суде, Аникой-воином… (Увидел, что Варя нахмурилась, и весело махнул рукой) Ладно, ладно, не буду! Так зачем же все-таки вы приехали, не пойму! А, Варвара Сергеевна? Хотите, чтоб я подал на вас жалобу?

Варя (угрюмо). Не на меня, а на решение суда. Правда на вашей стороне, и вы обязаны драться за нее до конца!

Кондрашин. Обсудим! (Протянул Варе полотенце и мыло) Ладно, идите мойтесь. А я, кстати, тем временем переоденусь… Так что вы, матушка, не входите, пока я вам не скажу — можно!..


Варя, повесив полотенце через плечо, уходит в чулан. Кондрашин переносит лампу на чертежный стол, снимает пиджак, вытаскивает из какого-то ящика старенькую пижамную куртку с короткими рукавами, облачается в нее, достает почти обязательную у каждого мужчины большую коробку с отвертками, шурупами и прочей мелкой железной дрянью, ставит ее на чертежный стол, роется в ней. И все это он проделывает, не переставая говорить.


А когда вернется Нина, мы устроим торжественное чаепитие… И даже проводим вас на поезд… А то еще заблудитесь тут, в снегах, отвечай за вас потом!


За окном — резкий порыв ветра и глухой стук наружного ставня.


Варя (из чулан)). Кто там?

Кондрашин (продолжая рыться в шкатулке).

Буйный ветер в окна бьет!

Ставни с петель буйно рвет!

Варя. Это Блок?

Кондрашин (одобрительно) Блок, Блок. Как это вы догадались? А я думал, что вы — нынешние — насчет стихов не очень-то!

В а р я (отфыркиваясь). Мы — нынешние… А вы что же — прошлый?

Кондрашин (хитро и довольно). Я — будущий! Ладно, ладно, не болтайте, пожалуйста, воды в рот наберете — захлебнетесь!

В а р я (невнятно). Уже набрала!


Несколько мгновений длится молчание. Потом в дверь стучат.


Кондрашин (негромко) Кто там?


Входит Жильцов и, щурясь от света, останавливается на пороге.


Жильцов. К тебе можно? Ты дома, Иван?

Кондрашин (не сразу) Здравствуй, Алексей. Да, я дома.

Жильцов. А Нина?

Кондрашин. А Нины нет дома.

Жильцов (снял свое кожаное пальто, сел в кресло, положил пальто на колени) Жаль! Хотелось мне вас вместе, разом, порадовать. Затем и приехал — потолковать по душам и порадоваться! Такой уж я человек — зла не помню. Вы меня, черти, обидели, а я и помнить про это не хочу!

Кондрашин. Мы тебя обидели?

Жильцов. А нет? Может, это я сам на себя в суд подавал? Ведь, наверно, еще и на пересмотр дела меня потащишь! Не так ли? (Засмеялся). Шучу, шучу! В общем, Иван, нажимал я, нажимал и сегодня наконец добился у министерства разрешения взять тебя обратно. Доволен?

Кондрашин (cдержaнно). Доволен. Я только не пойму — зачем же ты у министерства добивался этого разрешения? Ты же сам и составил и подписал — приказ о моем увольнении…

Жильцов (перебил). Нет, брат, ты комик! Неужели тебя так никогда и не научат, с какой стороны хлеб маслом мазать? Я подписал приказ! А знаешь ли ты, сколько месяцев подряд из того же самого министерства капали мне на голову, чтоб я его подписал?!

Кондрашин (насмешиво). За что же они так на меня?

Жильцов (доверительно). Об этом у Медникова спроси. У Максима свет Петровича! И что он с тобой не поделил, аллах его ведает!

Кондрашин (гневно поглядел на Жильцова, встал, подошел к двери, спокойно сказал). Уходи. Не хочу я с тобой толковать по душам. Противно. Да и не за этим ты приехал, хитришь! Тебе нужно было узнать, не собираюсь ли я подавать на обжалование? (Кивнул.) Собираюсь! Не буду ли я выступать на перевыборах партбюро и крыть тебя? (Снова кивнул.) Буду! Что еще? (Усмехнулся.) Нехитрые хитрости! А ведь в своем директорском кабинете, в центре вселенной, в окружении телефонов и секретарш, ты мне почему-то казался умнее… Впрочем, тут, очевидно, все дело в кабинете, а не в тебе!

Жильцов (неожиданно искренне и горячо). Вот, вот, вот! Все дело в кабинете, правильно! Вот мы наконец и добрались до сути, Иван! Все дело в моем директорском кабинете! Не можешь ты мне его простить! Уже четыре года, с того самого дня, когда ты узнал, что меня назначают директором, с того самого дня не можешь простить! Как так? Вместе росли, вместе слесарили, вместе в партию подавали, вместе в институте на заочном учились, вместе получали диплом… А теперь — один директор, а другой — рядовой инженер! Обидно! Только прямо ты этого сказать, конечно, не можешь — вот и ругаешь меня за что ни попало! Что ж, ругай, ругай! Нынче такая мода пошла — директоров ругать!

Кондрашин. Чушь! Я об отношении к жизни говорю, а ты о должности! Будь кем хочешь — директором, слесарем, счетоводом, — какое это имеет значение?! Слышали мы разговорчики: ходил в рабочих — был хорошим, назначили директором — стал плохим… Да откуда же берутся, если так, превосходнейшие наши директора, главные инженеры, начальники цехов? Нет, извини за дурную шутку, но думается мне, что не место портит человека, а человек место!

Жильцов (со смешком). Ты, часом, не в «Крокодиле» работаешь?

Кондрашин (остановился, отчеканил). Я нигде не работаю! Пока! (Снова заходил по комнате.) Ты вспомнил сейчас институт! А почему же ты не вспоминаешь, сколько людей тебе помогало, когда мы готовили диплом, — один подбирал материал, другой чертил чертежи, третий писал пояснительную записку… И где-то здесь началось! Где-то здесь ты понял, что можно легко и ловко прожить на всем готовом, пользуясь чужими руками и чужим умом! Ты и заводом руководишь именно так — всеми правдами и неправдами, за счет других, отстающих, получаешь для себя все самое лучшее…

Жильцов (перебил). Был бы я плох — меня бы уже давно сняли!

Кондрашин. И снимут. Не волнуйся, обязательно снимут. Величие твое — это просто случайный попутный ветер удачи! А твое падение — это как раз то, может быть, единственное, что ты сделаешь в жизни своими собственными руками! И никакого Максима Медникова нельзя будет винить — только самого себя…


Молчание. Из чулана раздается спокойный голос Вари: «Иван Ильич, я могу, наконец, войти?»


Жильцов (вскочил). Кто это? Нина?

Кондрашин. Пожалуйста, Варвара Сергеевна. (Включает верхний свет.)


Из чулана, с полотенцем через плечо, выходит Варя.


Жильцов. Варвара Сергеевна?

Варя. Добрый вечер.

Жильцов (помолчав, развязно). Здравствуйте, здравствуйте. А вы прямо как в цирке — исчезаете с улицы Горького и появляетесь на станции Чернополье!

Варя (улыбнулась Кондрашину). Вы, наверное, забыли про меня? А мне ужасно захотелось принять участие в разговоре…

Жильцов (надел пальто), А разговор, собственно, кончен.

Кондрашин (подошел к Жильцову, проговорил тихо и грозно). Нет, разговор не кончен! Мы еще продолжим его! И ты не вздумай, кстати, обозлившись, пытаться задерживать мое возвращение — я все равно приду! Ты можешь издавать обо мне приказы и на какое-то недолгое время торжествовать победу, можешь высокомерно не замечать- меня и говорить гадости обо мне за моей спиной, можешь мешать мне работать и трепать нервы, — но я твердо знаю, да и ты это знаешь, что я все равно вернусь на завод!..


Жильцов, не отвечая, с каменным лицом идет к дверям. И вдруг, уже у самого порога, он останавливается, словно осененный внезапной мыслью, смотрит на Варю, ухмыляется и подмигивает Кондрашину.


Жильцов. А Нины-то, значит, дома нет? Порядок! (Снова ухмыляется, толкает кожаным плечом дверь и уходит.)

Варя (встревоженно). Что он сказал?

Кондрашин (чистосердечно). Я не понял… Какую-то гадость, кажется… Бог с ним! Почистили перышки, Варвара Сргеевна?

Варя. Почистила! (Подошла к зеркалу, поправила волосы, скорчила сама себе гримасу и испуганно — не заметил ли? — обернулась к Кондрашину). В общем, большое вам спасибо, Иван Ильич, и…


Распахивается дверь, и стремительно входит Нина.


Нина (еще с порога), Иван, слушай…

Кондрашин. Что? Что случилось?

Нина (улыбнулась). Ничего не случилось! Просто я встретила сейчас заводских — Лодыженских, Павлова… Они нас пригласили… Сегодня в Доме культуры кино… Пойдем?

Кондрашин (медленно), В кино? Ну что ж, можно сегодня и в кино! (После паузы,) Понимаешь, Нинка, был здесь сейчас Алексей Жильцов.

Нина (ахнула, прижала руки к груди, села, тихо спросила). Ну?

Кондрашин. Ты не пугайся, все хорошо! Через несколько дней будет подписан приказ о моем восстановлении!


Молчание. И вдруг за окном — долгий, глухой и протяжный гудок.


Варя (прислушалась). Это завод?

Кондрашин. Завод, Варвара Сергеевна! (Тоже прислушался, улыбнулся, зачем-то повторил.) Завод! (Подошел к Нине, взял ее за руку, заглянул в глаза.) Ах ты Нина, Нина! Ну что же ты плачешь? Что же ты плачешь, глупая? Что же ты плачешь, когда все так хорошо?..

Громко и протяжно гудит за окном заводской гудок.

Занавес

ДЕЙСТВИЕ ЧЕТВЕРТОЕ

Картина первая СНОВА В ЮРИДИЧЕСКОЙ' КОНСУЛЬТАЦИИ

Здесь на первый взгляд все по-прежнему — то же запорошенное снегом окно, те же настольные лампочки под бумажными абажурами и школьные чернильницы-невыливайки. Впрочем, подле недавнего ремонта комната стала словно светлее, просторнее и выше. У шкафа, забытое, стоит ведерко с толстыми малярными кистями, а проходу в соседнюю комнату мешает закапанная известкой лестница-стремянка. Конец дня. Юрий Борисович Хмара, потирая озябшие руки, ходит по комнате из угла в угол и негромко диктует Кате, которая сидит, не поднимая глаз, низко наклонившись над пишущей машинкой.

Хм ар а (диктует). «…И уже только потом, после того как попытка договориться с клиентом помимо консультации и получить с него «микст» в виде вышеупомянутого ювелирного кольца стоимостью в семьсот пятьдесят восемь рублей сорвалась, — адвокат Воробьева воспылала внезапной симпатией к истцу гражданину К. Возможно, впрочем, что они и ранее находились в близких отношениях…»


Катя (умышленно громко повторяет последнюю фраз)) «Возможно, впрочем, что они и ранее находились в близких отношениях…»

Хмара (замахал руками) Тише, Катенька, тише! Вы напечатали?

Катя. Нет.

Xмара. Почему? Я слишком быстро диктую?

Катя (спокойно). Нет, не поэтому. Но я ведь не обязана, Юрий Борисович, в свое служебное время печатать доносы!

Хмара. Что-о-о?! (Онемев на мгновение, уставился на Катю, потом скривил губы в подобие улыбки, проговорил торопливо, чуть заикаясь). Катенька, сердце мое, что с вами? Вы сошли с ума!.. Это же шутка, шутка… Вы не так меня поняли… Это же только личные мои размышления, и я…

Катя. Личные размышления, адресованные в президиум Московской коллегии адвокатов? А что, если и я по тому же адресу пошлю свои личные размышления?!

Xмара. О чем, господи?!

Катя. Об адвокате Юрии Борисовиче Хмаре! (Невесело засмеялась.) А ведь я могла бы многое написать! Вы настолько уверены в том, что я в вас по уши влюблена, что в последнее время вовсе перестали меня стесняться! И я могла бы написать про то, как адвокат Хмара отбивал и перехватывал клиентов у других работников консультации, как он издевался над молодым стажером, как он не брезговал, помимо законного гонорара, никакими подачками — от крупных денежных сумм до карандашиков и перочинных ножичков!

Хмара (умоляюще). Катенька, Катенька, что вы говорите! Это чудовищно! Поверьте, поверьте — я ничуть не думал, что вы в меня влюблены, но я всегда знал…

Катя (резко) Что вы знали? Хотя ваша правда, вы тоже многое знали обо мне! Вы знали о том, что у меня умер муж, и о том, что мне очень трудно одной растить и воспитывать дочь! Вы знали о моем скверном характере и о том, что я действительно хотела бы выйти замуж… И только одного вы не сумели понять — того, что я честный человек! Я всего-навсего секретарша, невелика птица… Но ведь это же не позор — быть секретаршей, правда? И все верно — у меня сквернейший характер, я бываю часто грубой и несправедливой… Но я честный человек!

Хмара. Ну конечно! Ну конечно, Катенька!..

Катя (брезгливо). Послушайте, какая я вам Катенька?!


Входит Бубнов. Он слегка навеселе — небрежно засунутый в карман белый шелковый шарф свисает до полу, шляпа сдвинута на затылок, пальто расстегнуто.


Бубнов. Здравствуйте, друг мой, Юрий Борисович! Здравствуйте, мой дорогой и бесценный друг!

Хмара (сухо). Здравствуйте!

Катя накрывает машинку чехлом, поднимается и идет к двери.

Бубнов. А вы покидаете нас?

Катя (остановилась)), Я нужна вам?

Бубно в. Нужны. Я бы хотел, чтобы мой друг Юрий Борисович представил меня вам…

Катя (тихо) А у меня, извините, нет такого желания! (Уходит.)

Бубнов (посмотрел ей вслед и засмеялся). Злюка. Люблю злюк. Досадно, что она убежала!

Хмара. Не огорчайтесь! Вспомните, у старого поэта Омара Хайяма есть такое четверостишие:

Развеселись! В плен не поймать ручья?

Зато ласкает беглая струя.

Нет в женщинах и в мире постоянства?

Зато бывает очередь моя!

Бубнов. Я рад, что вы помните этот стишок. Лет пятнадцать тому назад вы его впервые услышали от меня! (Протянул Хмаре какую-то бумажку.) Я заехал к вам, друг мой, чтобы выяснить — что сей сон означает?

Хмара. Повестка в суд.

Бубнов. Настолько я грамотен. Я даже сумел прочесть, что вызываюсь свидетелем по делу Жильцова о нарушении авторского права. Но почему — все снова?

Хмара (взорвался). Вы еще спрашиваете у меня— почему все снова?! Вы не знаете?! Вы, как всегда, ни при чем?! Вам достаточно выпить рюмку коньяку и увидеть смазливое личико, как вы забываете обо всем на свете, распускаете павлиний хвост и готовы кому угодно наговорить сорок бочек арестантов! (Сдержался, помолчал, спросил спокойно и сухо.) Вы сказали Воробьевой, что составляли предварительный конспект для книги Жильцова?

Бубнов. Сказал.

Xмара. Ну, а она, не будь дурой, отправилась в научно-исследовательский институт. И получила там справку, что работа Кондрашина посылалась на консультацию в министерство. И что некий профессор Бубнов дал об этой работе неблагоприятный отзыв…

Бубнов (улыбнулся). Устно. Я никогда не даю письменных отзывов.

Хмара. Ничего, найдутся люди, которые слышали! И я не сомневаюсь, что вас за ложную экспертизу при первом рассмотрении дела непременно привлекут к уголовной ответственности! Предупреждаю, что я сам буду об этом ходатайствовать!

Бубнов. Вы? А почему — вы?

Xмара. Потому, что теперь я буду защищать Жильцова!

Бубнов (весело). Вот оно что! Поздравляю, вам везет! Будете, значит, защищать Жильцова и постараетесь все свалить на меня? Логично! (Встал) Что ж, желаю удачи! (Помолчав) Но знаете, Юрий Борисович, хочу вас предупредить по старой приязни — не торопитесь! Дождитесь хотя бы завтрашнего дня, а уж потом решайте!

Хмара (насторожился). А что должно произойти завтра?

Бубнов. Завтра на Чернопольском заводе перевыборы партийного бюро. И есть такой слух, что уважаемый Алексей Владимирович Жильцов может и не… Одним словом — судьба играет человеком и она, так сказать, изменчива всегда…

Xмара (помолчав). Что вам известно?

Бубнов. Ничего. Решительно ничего. Одни только предположения.

Хмара. Я прошу вас, Евгений Аполлонович…


С улицы входят Жильцов и Максим.


Бубнов. Ба, знакомые все лица!

Жильцов (Бубнову, грубя). Вы здесь зачем?

Бубнов. У меня было дело. И оно кончено.

Жильцов. Вот и прекрасно!

Бубнов (усмехнулся). Это в смысле — атанде? Ухожу, ухожу! (Поглядел на Хмару, прищурился). Кстати, Юрий Борисович, у старого поэта Омара Хайяма есть и такое четверостишие:

Друзей — поменьше. Сам, день ото дня,

Туши пустые искорки огня.

И думай о руке, что пожимаешь,—

Ох, замахнутся ею на меня!

Запомнили? Лет через пятнадцать я к вам зайду, и вы мне его, я надеюсь, продекламируете! (Насмешливо кланяется и уходит.)

Жильцов (вслед. Недолго ему веселиться! Прохвост! Воробьева тут?

Xмара. Она в суде, на дежурстве.

Жильцов. Жива, стало быть, и здорова? (Поглядел на Максима.) Убедился? (Подмигнул Хмаре.) Он, понимаете, ей позвонил, а она бросила трубку! Ну, и точка! Будь мужчиною, Медников! Где твоя гордость?! (Вытащил папиросы.) Поезжай-ка сейчас в министерство, зайди в научный отдел и попробуй осторожненько…

Максим (тихо), Я еду домой.

Жильцов. Ты едешь не домой, а в министерство…

Максим. Я еду домой.

Жильцов (с угрозой в голосе). Ой смотри, Медников, поаккуратнее!

Максим (выкрикнул). Я еду домой! (Резко поворачивается и, не попрощавшись, уходит.)

Жильцов (покачал головой). Кругом неврастеники! (Закурил, придвинул стул, сел, спросил вполголоса.) Вы послали письмо насчет Воробьевой?

Xмара. Н-нет.

Жильцо в. А чего вы ждете?! Послушайте, уважаемый, я уже дал вам помимо тех денег, которые я внес в консультацию, тысячу рублей…

Хм ара (торопливым шепотом). Я верну их, Алексей Владимирович, верну!

Жильцов. Как это — верну?

Хмара (пожевал губами, помолчал, проговорил, не глядя на Жильцова). Вы должны меня извинить, товарищ Жильцов, но так все получилось, что я, очевидно, к моему глубокому сожалению, не смогу вести ваше дело! Вы не обижайтесь, но поймите, что я не могу иначе… И вам тоже лучше всего обратиться в другую консультацию… Поймите — у нас вокруг этой истории накипело столько страстей и вздора… Я не могу иначе!

Жильцов (расстегнул пальто, размотал шарф, бросил в пепельницу папирус). Такие дела.

Xмара. Не обижайтесь на меня, Алексей Владимирович!

Жильцов (с грубоватой насмешкой). А я не обижаюсь. Вот если вы мне, уважаемый, денег не вернете — тогда я на вас обижусь. А так — вольному воля. Каждый сам себе госконтроль!


Из соседней комнаты стучат в стенку и кто-то кричит: «Хмара, к телефону!»


Хмара. Вы позволите? До свидания, Алексей Владимирович…

Жильцов (не подавая руки). Ступайте.


Хмара, секунду помедлив, уходит, и Жильцов остается один. Он сидит, едва различимый в темноте, привалившись головой к косяку книжного шкафа, и непонятно — то ли он о чем-то думает, то ли дремлет. Из коридора с папкой в руках входит Варя. Не замечая Жильцова, она снимает пальто, отряхивает от снега шапочку, садится за свой столик, зажигает настольную лампочку, раскрывает папку и вдруг встревоженно поднимает голову.


Варя (беспокойно). Тут кто-то есть? Кто? Не молчите — кто тут?

Жильцов (не сразу). Это я.

Варя. Кто?

Жильцов (встал, подошел к свету). Алексей Владимирович Жильцов. Слышали о таком? Испугались, Варвара Сергеевна?

Варя (просто). Испугалась… Я была уверена, что здесь никого нет, и вдруг…

Жильцов. Бывает. Как поживаете, Варвара Сергеевна?

Варя. Спасибо, хорошо.

Жильцов (усмехнулся). А я плохо. И надо бы хуже, да нельзя! А почему — знаете? А потому, что слишком я, дурак, доверял всем и каждому. Теперь-то я хорошо это понял!

Варя. Не много же вы поняли, Алексей Владимирович!

Жильцов (почти искренно). Послушайте, две недели тому назад я пришел с чистой душой в этот ваш полуподвал и доверил вам, школьнице, извините меня за резкость, ведение своего дела. Я мог нанять любого опытнейшего адвоката, но я понадеялся на вас…

Варя. Понадеялись?! А может быть, вам и нужна была именно школьница? Может быть, на этом и строился весь расчет? Школьница, да притом почти свой человек — невеста Медникова…

Жильцов (грубо). Какой расчет? Бросьте вы глупости! Откуда же я мог знать, что этот мерзавец Бубнов подсунул мне чужую работу?!

Варя (кивнула). Чужая работа, чужая голова, чужие слова и чужие руки! А ведь рано или поздно они должны были вас подвести, не могли не подвести!

Жильцов (яростно). Вы не учите меня! Не учите! Молоды еще меня учить! Карьеру решили на мне сделать? Ох, обожжетесь, не по чину берете!

Варя (снова придвинула к себе папку с бумагами, надела очки, холодно сказала). Извините, но я не имею времени вести этот напрасный разговор… Да еще в таком тоне!


Из соседней комнаты возвращается Хмара, и наступает молчание.


Жильцов (сдержался, улыбнулся, проговорил добродушно и укоризненна). Эх, молодежь! Перед вами, можно сказать, все дороги открыты, а вы… Не тем, братцы, занимаетесь! Не тем! (Не спеша надевает шапку, застегивает пальто и молча, ни на кого не глядя, уходит.)

Хм ара (после паузы, заискивающа). Добрый вечер, Варенька, — мы еще сегодня не виделись.

Варяъ Добрый вечер.

Xмара. Вы знаете, а ведь я отказался вести дело Жильцова.

Варя. Вот как?

Xмара. Отказался, отказался. И не потому, кстати, что не нахожу в этом деле материалов для защиты. Просто не хочу быть неэтичным по отношению к вам! Я, быть может, несколько старомоден, но привык придерживаться законов адвокатской этики!

В а р я. А разве есть такие законы?

Xмара. Варенька, милая Варенька! Я старше вас…

Варя. Ну и что? (Усмехнулась.) Вы, конечно, старше меня. Но мой профессор, Борис Михайлович Покровский, был намного старше вас. А он нас учил, что нет и не может быть никакой особой адвокатской этики, а есть советская этика, советская нравственность и мораль, общая и обязательная для всех. Да, да, я знаю — я натворила кучу ошибок… И если мне вынесут выговор — это будет правильно! Но вы… Вы помните, что вы мне сказали в тот вечер, когда я поняла, что защищала неправое дело, и, зареванная, прибежала к вам за помощью и советом? Вы сказали мне: успокойтесь, забудьте, это не ваша забота, пойдите и купите на свой первый гонорар билет на «Лебединое озеро»!..

Xмара. Но ведь мы же защитники, Варенька! А защитники должны защищать. Для выяснения виновности государство не нуждается в наших услугах. Есть прокуратура, следственные органы, суд… А нам поручено — защищать!

Варя. Мы и будем защищать! И нас не пора на свалку, как вы говорили когда-то… В новом Уставе Коммунистической партии Советского Союза сказано, что член партии не смеет допускать сокрытия и искажения правды… Вы обратите внимание на эти слова — сокрытие и искажение правды! Так что же, вы считаете, что к защитникам они отношения не имеют?!


Из коридора входит Катя.


Катя. Товарищ Хмара, к заведующему.

Хмара (обернулся, вздрогнул). Меня? А что такое? Зачем?

Катя (усмехнулась). Не знаю.


Хмара поднимается и быстро уходит. Катя садится на свое обычное место, за машинку.


Варя (помолчав). Скажите, Катерина Ивановна, пока я была в суде, тут никто ко мне не приходил и не звонил?

Катя. Нет, Варвара Сергеевна, никто.

Варя. Я имею в виду — не по делу, а…

Катя (участливо). Я понимаю. Нет, Варвара Сергеевна, никто не звонил и не приходил!..


Занавес

Картина вторая НА ЗАВОДЕ

Проходная. За высоким окном в глубине виден угол заводского двора — с темною горою не то угля, не то шлака, присыпанной снегом, с переплетами кранов и ярко освещенными окнами здания цеха. Чуть пониже площадки, где выдают пропуска, за деревянными колоннами проходит неширокий коридор. По обе его стороны друг против друга расположены две двери — дверь на улицу и дверь на заводской двор.

Вечер. У окошечка с надписью «Выдача пропусков» на садовой скамейке, изрезанной инициалами и пронзенными сердцами, сидит Нина Кондрашина. Подперев кулаками подбородок, она смотрит на Тамару Жильцову, которая говорит по внутреннему телефону.


Тамара (негромко). Вы думаете, что уже кончили? Так… Нет, нет, я не из Москвы. Я здесь, у вас на заводе, в проходной… Спасибо, пропуска мне не надо. Когда Алексей Владимирович зайдет, вы просто скажите ему, что я жду его внизу, в проходной, — пусть он спустится. (Медленно вешает телефонную трубку и подходит к Нине.)

Нина. Ну?

Тамара. Собрание, кажется, кончено… Но она, правда, не знает — ни что, ни как! А может быть, и знает, да только не хочет мне говорить!

Нина. Почему?

Тамара (задумчиво). Видишь ли, я ведь почти уверена, что Алексей не пройдет в члены бюро! (Села рядом с Ниной, откинулась на спинку скамейки) Господи, до чего же я рада, Нина, что встретила тебя здесь сегодня! Сколько лет мы уже не виделись — знаешь?

Нина. Нет, я не считала.

Тамара. А я считала. Два года. А прошлым летом, помнишь, я посылала тебе телеграмму — просила, чтоб ты приехала. А ты не приехала, не захотела.

Нина (тихо) Я приезжала.

Тамара. Когда?

Нина. В тот самый день. Мы даже с тобою встретились, но ты не заметила меня. Как раз когда я подходила к вашему дому, ты вылезла из машины, сказала шоферу, что он может быть до утра свободен, и прошла прямо перед моим носом в парадное…

Тамара. Почему же ты меня не окликнула?

Нина (усмехнулась). А мне расхотелось к тебе идти. Ты была такая красивая, самоуверенная, благополучная. И все оглядывались на тебя. Особенно женщины. Знаешь эту жалкую бабью растерянность, когда вдруг сама себе начинаешь казаться старой, неумытой, усталой, когда внезапно обнаруживаешь, что платье на тебе мятое и туфли стоптанные… И это не зависть, нет, нет, я не позавидовала тебе! Я просто подумала: а почему я должна, бросив все дела, мчаться из-за города в Москву, трястись в электричке, в метро и троллейбусе — и все это только затем, чтобы ты могла отвести душу! Почему, если я так уж тебе нужна, ты сама не приехала к нам? Боялась нарушить субординацию?

Тамара (тихо). Это очень жестоко — то, что ты сейчас говоришь!

Нина (резко). Все эти годы ты жила с Жильцовым под одной крышей, ела за одним столом, спала в одной постели, ездила на одной машине, и ты не могла не видеть раньше других, как он теряет старых друзей, как он становится барином и вельможей, как начинают вертеться вокруг него всякие проходимцы, вроде этого вашего профессора Бубнова… Почему же ты молчала?

Тамара. Почему? Да потому что думала, что это и есть любовь… А ведь я до сих пор люблю его. Я его так люблю, Нинка! Он сейчас сходит с ума… Боится, верно, что я собираюсь бросать его… А я не могу… Да и не имею права… Любовь — это ведь не только, когда все хорошо, а чуть стало плохо — и спасайся, кто может! И знаешь, чем хуже будет теперь — тем лучше!

Чем хуже, тем скорее я смогу до него достучаться, заставить его услышать меня, тебя, Ивана… Так я надеюсь! (Поглядела на Нину и неожиданно засмеялась.) Ах, Нинка, ну до чего же мне тебя не хватало! Ты прическу переменила? Вот и я тоже — все меняю, меняю, и ничего что-то не получается! Стареем, черт побери! А помнишь, Нинка, как здесь же, в этой же самой проходной, мы с тобою по вечерам поджидали Ивана и Алексея? Какие мы веселые были, а, Нинка?! Какие мы с тобой песни пели! (Прислонилась головой к Нининому плечу и негромко пропела.)

Стоит белая береза над зеленою рекой,

Ой, зачем меня ты бросил, мой залетка дорогой?

Нина (тоже засмеялась). Сумасшедшая! Сейчас придет охранник, и нас с тобой выведут!

Тамара (с озорством). Не выведут! Я же все-таки жена директора!


С заводского двора озабоченно выходит Кондрашин.


Нина (негромко окликнула). Иван!

Кондрашин (остановился, заметил Тамару и Нину, удивленно присвистнул). Здравствуйте, красавицы! (Улыбнулся Нине.) Кого караулишь, а? (И тут же, нахмурившись, поглядел на Тамару.) Ты уже была у Алексея или только идешь?

Тамара. Жду. Собрание кончено?

Кондрашин, Кончено. (Помолчав).) Ты не огорчайся, Тамара, но тут такая история…

Тамара (усмехнулась)). Все ясно, можешь не продолжать. Он сейчас у себя?

Кондрашин. Вероятно.

Тамара встает, снова подходит к телефону, снимает трубку.

Тамара, Кабинет Жильцова… Зоя Ивановна, это опять Тамара Николаевна. Спасибо. Алеша?.. Да, я приехала… Я тебя жду внизу, в проходной… Что? (Растерянно поглядела на Нину и Кондрашина, прикрыла трубку рукой.) Он просит, чтобы я поднялась к нему! (В телефон.) А ты не мог бы… Ну хорошо, я сейчас поднимусь. Позвони в охрану, чтобы меня пропустили. (Вешает трубку, секунду помедлив, достает из сумочки зеркальце и губную помаду, быстро подкрашивает губы и оборачивается к Нине и Кондрашину).) До свиданья, милые мои! Мы скоро увидимся! Я иду! Пожелайте мне… Нет, ничего не надо желать! Я иду! (Уходит)

Кондрашин (поглядел вслед, вздохну)), Да-а, трудно ей будет!

Нина. Не труднее, чем было. Может быть, даже легче.

Кондрашин. Так. Ну-с, а теперь, Нина Михайловна, потрудитесь мне все-таки объяснить — кого вы тут караулите? Нет, честное слово, ты, очевидно, считаешь, что я маленький мальчик, которого надо поджидать после школы и провожать домой! После целого рабочего дня, вместо того чтобы полежать, почитать, отдохнуть, ты тащишься в такой мороз на завод… Что за чепуха!

Нина (спокойно). Все сказал? Пошарь-ка, пожалуйста, по карманам — куда ты задевал ключ от комнаты?

Кондрашин (охнул). Нина! Неужели я забыл оставить ключ?! ((Торопливо расстегнул пальто, залез рукою в карман пиджака, вытащил ключ, виновато и растерянно засмеялся.) Действительно, забыл! Ниночка, прости меня, я негодяй!

Нина. Прощаю. Могу тебе признаться, — если бы ты и не забыл оставить ключ, я бы все равно пришла.

Кондрашин. Да? Ну, тогда и я могу признаться — я ужасно, ужасно счастлив, что ты здесь. Мне было бы очень трудно идти сейчас домой одному… Я даже сговорился с Медниковым, что подожду его. Понимаешь, сначала Алексей злился, и мне не было его жалко. А потом у него вдруг стали такие растерянные глаза…


С улицы, с трудом переводя дыхание, вбегает Варя.


Нина. Варвара Сергеевна?

Варя (остановилась). Ох, добрый вечер! Я так бежала… Я была дома у Максима… у Медникова… И мне сказали, что он на заводе, что идет собрание… И я поехала… Я только боялась, что мы можем разминуться… Но я не опоздала, нет?

Кондрашин. Нет. Он должен сейчас выйти. Что-то случилось, Варвара Сергеевна?

Варя. Ничего… Скажите, а он не может выйти каким-нибудь другим путем? Я видела — там многие выходят через ворота.

Нина. Нет, нет, он пойдет проходной… И кстати, передайте Максиму Петровичу, что Кондрашин не сумел его дождаться, потому что его увела домой жена!

Варя (улыбнулась). Хорошо, передам. А чем кончилось собрание, Иван Ильич?

Кондрашин. Много было всякого… Ваш Максим — молодец! Он сам расскажет! (Протянул Варе руку.) До свиданья, Варвара Сергеевна. В будущий четверг — вы знаете? — снова слушается наше дело.

Варя. Я знаю. Я буду в зале. До свиданья. До свиданья, Нина Михайловна.

Нина. Приезжайте к нам, Варвара Сергеевна. Приезжайте в гости, ладно?

Варя. Непременно. Спасибо.


Нина и Кондрашин уходят. И вдруг, уже от самых дверей, Кондрашин, бросив Нину, почти бегом возвращается к Варе.


Кондрашин (быстрым шепотом). А вот такие стихи вам известны?

Варя. Какие?

Кондрашин (торжественно).

Звезды ночи и солнечный свет!

Дней кипучих исход и начало!

Проживи я хоть тысячу лет,

Все равно мне покажется — мало!

Варя. Нет, такие стихи мне не известны.

Кондрашин. Хорошие?

Варя. Плохие.

Кондрашин. Ну и свинство! Ничего вы не понимаете! Варя. А чьи они?

Кондрашин. Мои!.. (Шутливо салютует и опрометью бросается вдогонку за Ниной.)


Варя остается одна. Она садится на ту же скамейку, на которой сидели Тамара и Нина, ждет. Тишина. Потом раздаются громкие голоса, отворяется дверь, и с заводского двора в сопровождении Васеньки Пустовойтова выходит очень возбужденный и усталый Максим.


Васенька. Так что, Максим Петрович, я вам от лица всех наших ребят говорю — мы вам решили оказать поддержку! Выступили вы, конечно, толково… но ведь выступить — одно, а доказать — другое… И тут очень может пригодиться поддержка, правда?

Максим (без улыбки). Правда.

Васенька. Ну, вот мы и решили вам ее оказать.


С улицы звонкие девичьи голоса кричат: «Вась, а Вась, мы уходим. Вася-а-а!»


Максим. Твои?

Васенька (смущенно). В общем — мои! До скорого, Максим Петрович! (Крепко жмет Максиму руку и убегает.)

Варя. Максим!

Максим (обернулся, увидел Варю, нахмурился и тихо спросил). Варя?! Вы откуда?..

Варя (после неловкой паузы). А Кондрашин велел вам передать, что его Нина Михайловна увела домой.

Максим. Жаль! Я с ним хотел… Погодите, зачем вы приехали? К кому?

Варя. К вам.

Максим (махнул рукой, проговорил устало и жестко). Напрасно! Незачем было приезжать! Ничего нового вы мне не скажете… Я все сам знаю… Я знаю, что вы не можете любить такого, как я… И правильно. Сегодня у меня… Ну да ладно — пусть уж всё сразу! (Потер варежкой лоб.) Что-то я устал! Можно мне посидеть минутку рядом с вами?

Варя. А мы не опоздаем на последнюю электричку?

Максим. Нет, нет. (Сел на скамейку рядом с Варей, закрыл глаза, тихо проговорил.) Ох, какое счастье, что вы приехали! А ведь я был уверен, что уже никогда… Я позвонил вам — а вы бросили трубку…

Варя (с хитрецой). А вы бы позвонили еще раз! Вам пятнадцать копеек стало жалко, да? (Побренчала в кармане мелочью.) Я припасла для вас целую кучу мелочи, чтоб вы мне теперь звонили по сто раз в день. Хорошо?

Максим. Варенька!

Варя (помолчав). Очень было тяжко сегодня?

Максим. Очень.

Варя. А Жильцов?

Максим. Ну, он не вошел, конечно, в состав нового бюро. Но боюсь, что это еще не все! (Стиснул кулаки, сказал с прежним ожесточением.) Не ждал я такого… Честно вам скажу — не ждал! Я же за ним, как собака, по пятам ходил, подражал ему во всем — даже бурки эти дурацкие нацепил, каждому его слову верил… И когда я помогал ему в работе над книгой…

Варя (насторожилась). Как это — помогал?

Максим. Жильцов, по сути, дал ведь только основную идею. Он меня вызвал к себе — на этом и началась наша, если так можно выразиться, недолгая дружба, — вызвал меня, показал мне написанные им конспективный и тематический планы книги, пожаловался на то, что он, дескать, очень занят, и попросил ему помочь…

Варя (расхохоталась). И вы помогли?

Максим. Почему вы смеетесь?

Варя. Стойте, стойте, я хочу разобраться! Жильцов показал вам план всей книги. Так? Занимал этот план, вероятно, страниц пятнадцать — двадцать…

Максим. Совершенно верно — ровно двадцать страниц.

Варя. А остальное доделали вы, верно? (Снова расхохоталась.) Круг замкнулся, король оказался голым! (Неожиданно сердито и грустно поглядела на Максима.) Впрочем, милый, и вы в этой сказке играли не слишком красивую роль!

Максим (честно). Пожалуй. Но знаете, он удивительно ловко умел давать понять, что то, что я делаю для него, — такая сущая безделица… И он приходил и давал какой-нибудь совет… У него же все-таки голова, черт его побери! И меня совершенно искренне возмутил Кондрашин, заявивший внезапно свои права!

Варя (задумчиво). Вот как все сложно…

Максим. Да, сложно! (Улыбнулся.) Помните, когда мы кончали школу, мы твердо верили, что нам суждена безупречная и необыкновенная жизнь, в которой ни единого дня нельзя будет ни вычеркнуть, ни изменить. А сколько мы уже натворили ошибок!

Варя (тихо). Что ж, а нам ведь и вправду суждена необыкновенная жизнь. Но мы ее получаем не в наследство, не за красивые глаза, не за чужие заслуги… Мы должны доказать, что имеем на нее право, — мужеством доказать, честностью, добротою, упорством… И пусть в этой жизни будет все — поражения и победы, ненависть и любовь, разочарования и надежды! (Прогудел вдалеке поезд, и Варя прислушалась.) Вот и это, должно быть, — дальние дороги! Чтобы стучали колеса и разносили чай в стаканах с большими подстаканниками… (Улыбнулась и протянула Максиму руку.) Ну что ж, пойдемте, Максим?

Максим (встал). Пойдемте, Варенька!..


Далеко гудит поезд, и ему отвечает громкий и протяжный заводской гудок.


Занавес

(1953)

АВГУСТ Рассказ для театра в двух частях

Ангелине Галич


…И водитель сквозь сонные веки

Вдруг заметил два странных лица,

Обращенных друг к другу навеки

И забывших себя до конца!

Два туманные легкие света

Исходили из них, и вокруг

Красота уходящего лета

Обнимала их сотнею рук!

Николай Заболоцкий

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Наташа

Любочка

Владимир Васильевич Глебов — журналист.

Таня — его жена.

Машка — их дочь.

Николай Сергеевич Пинегин — фотокорреспондент.

Александра Анатольевна — стенографистка и секретарь.

Настенька — курьер.

Пожилой официант в ресторане «Арагви».

Время действия — начало августа 1958 года.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ВСТУПЛЕНИЕ

В жизни каждого человека, вероятно, случается такой день и час, когда вдруг, остановившись, ты оглядываешься в раздумье на все прожитое, пройденное, сделанное тобой.

И совсем не так уж важно, что именно заставило тебя остановиться и оглянуться, но уже, остановившись и оглянувшись, ты не можешь не задать себе, как в юности, пристрастный вопрос: «Зачем я пришел на землю и что сделаю я на земле?»

…Была суббота, второе августа 1958 года.

В этот день, как обычно, как и во все прочие дни, рано утром по радио были переданы последние известия, а чуть позже почтовые отделения начали доставку газет, и люди смогли услышать, прочесть и узнать обо всем, что происходит в этот день в мире.

Люди прочли сообщение о тружениках Ставропольского края, давших стране сто миллионов пудов хлеба, и телеграмму о том, что вооруженная интервенция США на острове Куба продолжается, и известие о том, что период обращения третьего искусственного спутника Земли уменьшился в этот день со 105,95 минуты до 105,02 минуты и что вчера, в пятницу, ушел с Казанского вокзала комсомольский эшелон в Западную Сибирь на строительство металлургического комбината.

И за всеми этими сообщениями, посланиями, телеграммами, за всеми этими событиями — большими и малыми — плотью их и кровью была обычная земная человеческая жизнь с ее огорчениями и радостями, с любовью и изменами, с надеждами и разочарованиями, с историями — простыми, а подчас и весьма любопытными.

Одну из таких историй я хочу рассказать. Мне она кажется и очень простой и весьма любопытной одновременно. Вот она — эта история.

Картина первая

Суббота, утро, семь часов пятнадцать минут.

Дачное Подмосковье. Скамейка в саду, окруженная обильно разросшимися кустами боярышника и давно отцветшей сирени. На скамейке рядом сидят Глебов и Машка.

Глебову сорок лет. Он высокий, широкоплечий, синеглазый, с проседью в светлых волосах, которая, как ни странно, ничуть не старит его. Одет он по-городскому, даже при галстуке. В руке — кожаная папка на «молнии». А Машка — в линялом сарафанчике, босиком, с торчащими косицами и такими же пронзительно-синими, как у отца, глазами.

Тишина. Несколько мгновений Глебов и Машка сидят молча, напряженно о чем-то думают. Высоко, в необыкновенно прозрачном, почти белом, небе, слышно, как гудит самолет.


Машка (закинув голову, басом)). Вот летит самолет. Глебов. И что же?

Машка. Это первая строчка.

Глебов. А-а, извини, не понял. Я думал — ты просто так сказала. Значит, первая строчка — «Вот летит самолет»?

Машка. Угу. Теперь твоя очередь.

Глебов (подумав).

Вот летит самолет,

Он летит и гудит…

Машка. Вот летит самолет…

Глебов. Опять?! Машка, жульничаешь!

Машка. Это повторение.

Глебов. Это, милая моя, не повторение, а жульничество! (Покосился на дочь.) Чего ты хихикаешь? Я, понимаешь, должен всякий раз придумывать новую строчку да еще и рифму, а ты будешь повторять все одну и ту же, ишь ты!

Машка. А в песнях всегда повторяют.

Глебов. Кто это тебе сказал?

Машка (серьезно). Всегда.

Глебов (развел руками). Убедила! (Помолчав.) Так как же там у нас с тобой получилось?

Машка.

Вот летит самолет,

Он летит и гудит.

Вот летит самолет…

Глебов. А куда ж он летит?

Машка. Он летит далеко…

Глебов. Неизвестно — куда!

Машка. А когда прилетит?

Глебов. Неизвестно — когда!

Молчание. Глебов и Машка с веселым изумлением поглядели друг на друга.

Машка (тихо). Папа, знаешь, по-моему, у нас получилась прекрасная песня!

Глебов. Ты находишь?

Машка. Это прекрасная песня, папа!

Глебов (снисходительно). Да, оно, пожалуй, вышло неплохо! Конечно, «куда» и «когда» — это не самые лучшие рифмы на свете. Но бывают и похуже. Например: знамя — пламя, папаша — мамаша! (Засмеялся.) Нет, Марья, мы с тобой молодцы — мы сочинили действительно отличную песню!

Машка. А ты запомнил ее?

Глебов. Конечно.

Машка. Давай повторим?

Глебов. Давай.


И снова, поглядев друг на друга, Глебов и Машка начинают петь, размахивая руками, с увлечением, все громче и громче:

Вот летит самолет,

Он летит и гудит.

Вот летит самолет,

А куда он летит?

Он летит далеко,

Неизвестно — куда!

А когда прилетит?

Неизвестно — когда!..

Допевая последние строчки, Глебов и Машка даже встают, и в это мгновение, со страдальческим и гневным лицом, в развевающемся халатике, быстро входит Таня.


Таня. Неужели, неужели вам непременно нужно устраивать галдеж под самыми окнами?!

Глебов (весело), С добрым утром, Танечка, не сердись.

Машка. С добрым утром, мама.

Глебов. Мы, понимаешь, увлеклись и…

Таня (ожесточенно). Увлеклись! Вы всегда думаете только о себе — о своем покое, о своих увлечениях, отдыхе, делишках! А на мой покой, на мой отдых, на мое здоровье — всем вам решительно наплевать!

Глебов (хмуро). Кому это — всем?

Таня. Я вам нужна только затем, чтобы нянчиться с вами, убирать, готовить. Домой ты приезжаешь есть и спать. Про твои дела я должна узнавать от общих знакомых! Вчера, например, ты приехал в половине одиннадцатого, а уже в одиннадцать лег спать.

Глебов. Я очень устал в редакции.

Таня. Да? Я не устаю, по-твоему? Ты лег спать в одиннадцать, а ведь я еще до глубокой ночи убирала за вами, мыла посуду, чинила белье! В четыре утра я приняла две таблетки снотворного, в пять еле-еле уснула, а уже в семь вы устраиваете галдеж! (Усмехнулась,) Отдых называется! Вывез семью на дачу! Это же надо было — забраться в такую кромешную глушь…

Глебов (тоже начиная злиться). Тут уж я ни при чем. Не я выбирал место для поселка!

Таня. А почему вообще, хотелось бы знать, мы должны жить в поселке сотрудников нашей редакции? Почему?

Глебов. Почему, черт побери?! (Заорал,) Да потому, черт побери, что здесь мы имеем бесплатную дачу, бесплатный участок, бесплатный уголь, понятно тебе, черт побери?!

Таня(с внезапным великолепным хладнокровием). Не кричи и не ругайся. Потрудись вести себя прилично. Здесь ребенок.

Глебов (схватился за голову). Ой, Машка, бога ради, ступай куда-нибудь. Иди погуляй!

Машка (упрямо), А я здесь играю. (И в продолжение всего дальнейшего разговора старательно делает вид, что все ее внимание поглощено каким-то колесиком.)

Таня (ироническо). Бесплатная дача!

Глебов. Да, бесплатная.

Таня. Лично мне твоя бесплатная дача обходится слишком дорого! Это ты здесь хозяин, а я здесь работница! Попробуй поноси-ка воду из колодца, потопи печи твоим бесплатным углем, потаскайся на рынок с кошелками, за три километра по жаре и пылище…

Глебов. У тебя есть машина.

Таня. Это у тебя есть машина.

Глебов. Не могу же я с двумя пересадками ездить в Москву на работу?! Когда машина здесь — ею пользуешься ты!

Таня. Ах, ну конечно! Теперь ты уже попрекаешь меня тем, что я пользуюсь твоей машиной! Я ждала этого. Спасибо, Владимир Васильевич, большое спасибо!

Глебов (сжав кулаки). Если ты немедленно, черт побери…

Таня (строго). Перестань чертыхаться! Раз и навсегда отучись от этой безобразной привычки! (Помолчав.) Ладно, пойдем — я приготовлю тебе завтрак.

Глебов. Я не буду завтракать.

Таня. Объявляешь голодовку?

Глебов. Нет, просто мне пора ехать! (Взглянув на часы.) Сейчас уже почти восемь, а я к десяти, не позже, должен быть в редакции.

Таня. Почему так рано?

Глебов. Я назначил к десяти телефонный разговор с нашими корреспондентами.

Таня. С какими?

Глебов. По Казахстану и по Дальнему Востоку, если тебе это так важно!

Таня (невинно). Между прочим, Федосеев добирается до Москвы почему-то всего за час.

Глебов. У Федосеевых «Волга», а у нас «Москвич». И резину мы уже черт знает сколько времени не меняли. Доберись-ка за час до города на лысой резине!

Таня. Очевидно, и этим следует заняться мне? (После паузы насмешливо протянула.) Да-а, хотела бы я взглянуть, для чего понадобился тебе этот выкроенный, так сказать, свободный час!

Глебов. Поедем со мной — посмотришь.

Таня. А Машенька останется одна? (Махнула рукой.) Нет уж, поезжай, поезжай, не бойся. Я за тобой слежку устраивать не собираюсь. Просто смешно, когда старый человек ведет себя, как мальчишка.

Глебов. Старый человек?

Таня. Поезжай, поезжай, встретишься там со своим дружком Колей Пинегиным…

Глебов. Он вовсе не мой дружок.

Таня. Но ведь ты приводил его к нам домой? Люди прямо изумляются, как можешь ты — с твоим мнением и твоей репутацией — встречаться и обниматься с таким подонком!

Глебов. Я с ним не обнимаюсь. А что мы встречаемся, это неудивительно — мы работаем в одной редакции. Когда-то ездили вместе в командировки… И знаешь, что я тебе скажу: Коля Пинегин — человек нескладный, одинокий, с неудавшейся, в общем, жизнью. Но презирать его за это нечего! Да, он бывает иногда пошловат, любит приврать, не отдает мелких долгов, но я не могу забыть, как в бухте Находка, когда я свалился с тяжелейшим воспалением, Коля Пинегин несколько ночей, не смыкая глаз, просидел у моей постели и поил меня с ложечки какими-то снадобьями!..

Таня. Несколько ночей! А о том, как я сидела над тобой годы, годы, годы, об этом ты позабыл?!

Глебов (усмехнулся). Я вроде не так уж часто болею. Ну, потреплет иногда малярия — делов!

Таня. Да?! (Тихо и горько) А две похоронные за войну? А экспедиция Бабочкина? Я самолет, пропавший во льдах? А книга твоя, над которой ты бьешься, бьешься и все не можешь закончить, — это кто с тобой выстрадал? Тоже Коля Пинегин?

Глебов (с внезапным раскаянием). Ну, Танечка… (Делает шаг к Тане, протягивает руки ей навстречу, но она неприязненно и резко отталкивает его.)

Таня. Оставь!

Глебов (помолчав). Ладно. Как знаешь. Мне пора, до свиданья.

Таня. Без чая я тебя не пущу.

Глебов. Я опаздываю.

Таняъ Без чая я тебя не пущу.

Глебов (устало). Ну, хорошо, принеси мне стакан чаю.

Таня. Пожалуйста.

Глебов (не понял). Что?

Таня. Я вспомнила, как ты вчера вечером учил Машеньку говорить слово «пожалуйста».

Глебов. Очень прошу тебя, принеси мне, пожалуйста, стакан чаю.

Таня. Сию минуту.


Таня уходит. Молчание.


Глебов (невольно улыбнулся). Да-а, вот, брат Машка, какие дела!

Машка. А какие дела?

Глебов. Средние. Очень, доложу я тебе, средние дела.

Машка. А почему?

Глебов (задумчиво).

…Они меня истерзали

И сделали смерти бледней,

Одни — своею враждою,

Другие — любовью своей!

Машка. А это что? Это тоже песенка?

Глебов. Почти.


Возвращается Таня — приносит термос и пакетик с бутербродами.


Таня. Если тебе действительно так срочно нужно ехать, как ты говоришь, вот, возьми, я налила тебе в термос черного кофе. А здесь — бутерброды. Деньги у тебя есть?

Глебов. Есть.

Таня (усмехнулась). Еще бы, наивный вопрос! Конечно, у тебя есть деньги…

Глебов. Но я же тебе сказал, что у меня осталось от…

Таня (перебила). Не надо передо мной отчитываться! Деньги твои, ты сам их зарабатываешь и сам волен решать, сколько давать в дом и сколько оставлять себе. Пообедай в редакции. Или пойди в ВТО — там все-таки лучше кормят. Только не пей!

Глебов. В такую жару?!

Таня. Ну, если подвернется Коля Пинегин… Ты ночевать будешь в Москве?

Глебов. Возможно. Не знаю.

Таня. А кто знает? У кого я должна об этом спросить?

Глебов (с трудом сдерживаясь). Если ты, черт возьми, не прекратишь издеваться…

Таня (с искренним- удивление)). Ах, так это я над тобой издеваюсь?!

Глебов. Я вернусь на дачу.

Таня. А я, наоборот, хотела тебя просить, чтоб ты остался в Москве. И привез маму. Вечером она дежурит, а завтра, в воскресенье, у нее свободный день. И я буду тебе благодарна, если ты ее привезешь. Она давно к нам собирается — не заставлять же ее тащиться в поезде.

Глебов. Хорошо. Я с ней созвонюсь и заеду за ней утром.

Таня (внимательно посмотрела на Глебова). Ишь, как ты обрадовался!

Глебов. Чему?

Таня. Тому, что ты с полным правом можешь остаться ночевать в Москве! Я сама попросила тебя об этом!

Глебов (стиснув зубы), Ох, Таня, Таня!

Таня. Что?

Глебов. Ничего! (Снова взглянул на часы) Батюшки, я уже опоздал! До свиданья!

Машка (укоризненно). А я, папа?

Глебов. Марьюшка! (Схватил Машку в охапку, расцеловала.) Нет уж, мышонок, ты сегодня заводить мне машину не помогай, сегодня мне некогда! До свиданья, Машка, до свиданья, дружок!

Машка. Приезжай поскорей. Привези мне чего-нибудь.

Глебов. Ладно, чего-нибудь привезу! (Поклонился Тане) До свиданья, не беспокойся — я заеду за мамой! (Уходит)


Машка все-таки рванулась вслед за отцом, но Таня удержала ее за руку, и Машка, покосившись на мать, покорно уселась с ней рядом. Они сидят молча, прислушиваясь к тому, как скрипят отворяемые ворота, как выезжает машина, останавливается и снова скрипят ворота.


Таня (вскочила). Володя… Володенька, подожди!


Машина уезжает. Тишина. Только где-то поблизости, опоздав спросонья, заходится лаем собака.


Машка. Он уехал уже.

Таня. Уехал!.. (Смотрит на машину, закрывает лицо руками, всхлипывает)

Машка (уже готова тоже зареветь). Мама, что ты?! Ну что ты, мама?!

Таня (вcхлипывает). Он не знает… Он не знает, как я люблю его, он не знает… Он одно знает, как я его мучаю, а как люблю — он не знает… А ведь я потому и мучаю, что люблю! Как в первый день, как будто сейчас увидела! Конечно, я стала нервная, я устала… Но ведь я за него нервничаю, за его работу, за то, чтоб он был здоров! Я пристаю к нему со всякими глупостями, подозреваю его, а он злится… И он прав, он конечно же прав, что злится! И вот сегодня… Ты понимаешь, я просто очень крепко спала, а вы меня разбудили, и у меня сразу ужасно голова заболела! А он прав, что рассердился! Он же ради нас, ради меня, чтоб я не сходила с ума, перестал ездить в эти свои немыслимые поездки и пошел в штат, в отдел «внутренней жизни»… А я… Как я могла! (Вытерла кулаками глаза, решительно встала) Вот что я сделаю… Машенька, золотко, я тебя до обеда сведу к Федосеевым, ладно?

Машка. Ой, не хочу! А зачем?

Таня. Я на почту схожу.

Машка. На почту? Ой, мама, это же жутко далеко! Это как до рынка, а потом еще как до рынка и еще…

Таня (пренебрежительно). Подумаешь, далеко! Чепуха какая! Мы, знаешь, когда-то с папой, сразу после войны…

Машка (деловито). Меня еще не было?

Таня!. Тебя еще не было. Так вот, мы с папой ходили в туристский поход по Кавказу. И бывало так, очень даже часто так бывало, что все наши мужчины к концу дня уставали, а я шла — И хоть бы что!

Машка. А зачем тебе нужно на почту?

Таня. Я позвоню папе. В Москву, в редакцию. И я скажу ему, что мы его очень ждем. Чтоб он не задерживался и приезжал поскорей. И еще я скажу ему… я как-то все не решалась, но теперь я скажу — самое важное. Скажу, и пусть он поступает как хочет! (Просительно.) Побудешь у Федосеевых?

Машка (со вздохом). Побуду уж.

Таня (после паузы). А что вы тут за песенку сочинили с папой?

Машка. Хорошую.

Таня. Спой. Споешь?

Машка (подумав). Я не спою — я скажу.

Таня (кивнула головой). Ну скажи.

Машка (медленно).

Вот летит самолет,

Он летит и гудит.

Вот летит самолет,

А куда он летит?

Он летит далеко,

Неизвестно — куда!

А когда прилетит?

Неизвестно — когда!..

Таня (очень серьезно). Какая хорошая песенка!..


Перемена

Музыка. Свет. Это — автомобильные фары, вспыхнувшие на мгновение в темном провале туннеля, это — перекличка утренних поездов, начинающийся рабочий день и жаркая сутолока шумного московского лета.

Картина вторая

Суббота, день, шестнадцать часов двадцать минут.

Глебов в редакции. Он стоит у окна, потрясая номером сегодняшней газеты, взволнованный и растрепанный, в помятом пиджаке и съехавшем набок галстуке. И рядом с ним как-то особенно подтянуто и даже чопорно выглядит пожилая стенографистка Александра Анатольевна, которая, слегка прищурив глаза и не глядя на клавиатуру пишущей машинки, с невероятной быстротой печатает расшифровку стенограммы. Где-то близко, в соседних комнатах, хлопают двери, дребезжат телефонные звонки, гудят голоса — спорят, кричат, смеются. А за огромным окном — жаркий и словно оцепенелый, несмотря на уличный грохот, московский день.


Глебов (потрясая газетой). Ставропольцы дали сто миллионов пудов хлеба! Сто миллионов пудов, а?! Нравится это вам, Александра Анатольевна?

Александра Анатольевна. Нравится.

Глебов. А мне не нравится.

Александра Анатольевна (ничему не удивляясь). Нет?

Глебов. Хлеб мне. нравится! Сто миллионов пудов! И ставропольцы мне нравятся! Но мне не нравится этот сукин сын Мельников, эта чертова балаболка и лодырь…

Александра Анатольевна. Владимир Васильевич! Я неоднократно просила вас не ругаться в моем присутствии.

Глебов. А я не могу не ругаться, когда я говорю об этом проходимце! Собственный корреспондент по Ставропольскому краю, хорош! Заваливает газету бездарными стишками, а такое событие проворонил!

Александра Анатольевна (закладывая в машинку новый лист). А мне нравится, как пишет Мельников.

Глебов (возмущенно). Что же тут может нравиться?!

Александра Анатольевна (проявляя неожиданное упрямство). Не знаю, мне нравится. У него стихи такие задушевные, такие теплые…

Глебов. Дорогая моя Александра Анатольевна! Разрешите вам заметить, что стихи теплыми не бывают. Теплым бывает исключительно жидкий чай. А если этот…

Александра Анатольевна (предостерегающе). Владимир Васильевич!


Телефонный звонок;


Глебов (снял трубку). Да! Здравствуй. Что-о? Милый мой, ты, видать, от жары совсем с ума спятил! Я ведь «внутренней жизнью» занимаюсь, а международный отдел… Ах, с Будапештом говорят, а у тебя времени нет?! А у меня время, по-твоему, есть? Секретарю ты позвонить не мог? (Засмеялся.) Ладно, давай, цени мою доброту! (С внезапным испугом.) Эй-эй, погоди, а это у тебя не корреспонденция Горбачева?! Нет, я ничего не имею против, но ведь он меньше чем в два подвала не укладывается, а я… Пять строчек? Дорогой мой, это верх благородства, давай! (Кивнул Александре Анатольевне.) Александра Анатольевна, внимание! (Слушает и диктует.) «Заголовок. Развал Федерации Иордании и Ирака. Абзац. Лондон, второго августа. ТАСС. Точка. Как сообщает корреспондент агентства Рейтер из Аммана, запятая, король Хуссейн объявил в своем декрете о прекращении существования Федерации Иордании и Ирака. Точка…» И все? Чрезвычайно благородно с вашей стороны, мы вам этого никогда не забудем! (Повесил трубку, поглядел на Александру Анатольевну.) Готово, Александра Анатольевна?

Александра Анатольевна. Что именно?

Глебов. Ну, эта телеграмма.

Александра Анатольевна (со смешком). Бог мой, я уж про нее и забыла. Я давно печатаю расшифровку стенограммы.

Глебов (восхитился). Александра Анатольевна, вы чудо! (После паузы.) И тем не менее сейчас я устрою вашему любимейшему Мельникову-Печерскому такую баню, что он надолго забудет все свои дактили и анапесты! (Снова снял трубку.) Галенька, междугородную!.. Скорей, скорей, дружок, некогда!.. Междугородная? Мне нужен Ставрополь. Да, сейчас. Счет сорок пять, двадцать шесть. Пароль — Енисей. В Ставрополе — гостиница «Южная», номер седьмой. Мельникова Сергея Константиновича. Говорить буду отсюда, из редакции, добавочный — два, тридцать восемь… Нет, нет, не ограничивайте! Хорошо, спасибо, жду! (Вешает трубку, придвигает к себе длинные полоски гранок, принимается просматривать их и править)


Дожевывая на ходу печенье, в комнату влетает Настенька — редакционный курьер.


Настенька (на одном дыхании). Здрасьте, товарищи, жарко очень, Владимир Васильевич, матерьял есть?

Глебов. Сейчас, Настенька, сейчас! Можешь погодить три минутки?

Настенька. Три минуты могу! (Присела на краешек стула, обмахнулась платочком, проговорила с нарочитой небрежностью.) А знаете, товарищи, между прочим, ведь я на будущей неделе ухожу от вас!

Александра Анатольевна (печатае). В отпуск, Настенька? Или учиться?

Настенька. Уезжаю.

Александра Анатольевна. Куда? Далеко?

Настенька (скромно, с трудом сдерживая ликование). Далеко, отсюда не видно. В Бомбей.

Глебов (поднял голову). Куда-а-а?!

Настенька (чуть запнулась, не слишком уверенная, что она правильно произносит это слово). В Бом-бей, Владимир Васильевич!

Александра Анатольевна (всплеснула руками). Бог мой, это невероятно! В туристическую поездку?

Настенька. Нет, насовсем… Ну, не насовсем, а на два года. Мой папа, Владимир Васильевич, он — доктор…

Александра Анатольевна (строго). Ваш папа ветеринар.

Настенька (с обидой). А ветеринар — не доктор, по-вашему? Еще какой доктор! (Отвернулась от Александры Анатольевны и все дальнейшее говорит, обращаясь только к Глебову.) Понимаете, Владимир Васильевич, мой папа — он доктор, и он изобрел такую сыворотку, чтоб животных лечить. И вот теперь его посылают на полтора года в Бомбей, чтоб он там научил ихних докторов, как эту сыворотку применять. А папа сказал, что он на полтора года без семьи не поедет. А ему сказали: «Поезжайте с семьей». А он сказал, что у него семья — он и я! Ну, вот меня и оформили!

Глебов (продолжая заниматься гранками). Очень рад за вас, Настенька! А не боитесь? Ведь там, говорят, в Бомбее, — тьма-тьмущая крокодилов! Вы крокодилов-то не боитесь?

Настенька. А чего их бояться? (Погрозила кулачком.) Ка-а-ак дам — и нет!

Глебов (протянул Настеньке гранки). Вот, прошу! А эту телеграмму передайте в международный отдел — Федосееву! (Улыбнулся.) Так, значит, в Бомбей?

Настенька (ликующим голосом). В Бомбей, Владимир Васильевич, в Бомбей! (Убегает.)

Александра Анатольевна (бросив работу, взволнованно). Нет, вы только вообразите — Настенька Чуркина едет в Бомбей! Всю жизнь прожила в Москве, где-то там в Сокольниках, а теперь вдруг Бомбей, крокодилы, Европа…

Глебов (склонившись над бумагами). Все наоборот, Александра Анатольевна! Москва, Сокольники — это Европа, а Бомбей и крокодилы — это как раз Азия.

Александра Анатольевна (с красными пятнами на щеках). Вы подходите к вопросу с точки зрения сугубо географической!

Глебов. А с какой же еще точки зрения можно подходить к этому вопросу?

Александра Анатольевна. Ах, вы не понимаете!


Продолжительный телефонный звонок. Глебов берет трубку.


Глебов. Слушаю. Да, да, да, да — заказывал. Мельникова нет? А если поискать? В районе? Это хуже! Да, тогда снимайте разговор… Только вот что, девушка, пускай они там запишут, что Мельников должен сегодня же, непременно сегодня же, позвонить в редакцию! Да, да, как только он появится в городе! Хорошо, есть!.. (Вешает трубку.)


Молчание.


Александра Анатольевна (глядя куда-то в одну точку). А вот я уже никогда в жизни не поеду в Бомбей!

Глебов. И вы жалеете об этом?

Александра Анатольевна. Да, жалею. Может быть, это единственное, о чем я жалею по-настоящему, когда вспоминаю, как много мне лет!

Глебов (поглядел на Александру Анатольевну). Ну, если это настолько серьезно, Александра Анатольевна, можно будет поговорить в месткоме — пусть они похлопочут о туристской путевке для вас.

Александра Анатольевна (снова разволновалась). Нет, нет, нет, Владимир Васильевич, умоляю вас — не надо. Теперь мне уже в Бомбей ехать поздно! (Со слабым смешком.) И кроме того, в отличие от Настеньки, я ужасно боюсь крокодилов!


Распахивается дверь, и в комнату с неизменным фотоаппаратом, подпрыгивающим на круглом животике, торопливо входит Николай Сергеевич Пинегин. Он значительно старше Глебова, но держится еще молодцом, этакий смуглолицый толстячок-красавчик с румяными щеками и бархатными глазками бабника и любителя выпить.


Пинегин (возбуждено.), Привет, привет обители трудов! Добрый день, многоуважаемая Александра Анатольевна!

Александра Анатольевна (сухо). Добрый день, товарищ Пинегин.

Пинегин. Здорово, старик! Все сеешь разумное, доброе, вечное?

Глебов. Сею помаленьку.

Пинегин. Сей, сей! Спасибо тебе, Володечка, скажет сердечное русский народ. Понял, нет?! (Хлопнул Глебова по плечу) А ты хорошо выглядишь — загорел, посвежел. Нет, братцы мои, это великая вещь — жить на свежем воздухе!

Глебов (угрюмо). Ненавижу дачу! Если б не Машка, ни за что не стал бы мучиться и…

Пинегин (перебил). Все ненавидят дачу! Но мучиться в городской духотище и мучиться на свежем воздухе — это, как говорят в Одессе, две большие разницы! (Покрутил головой.) Фу, жара! Шел сейчас по улице, по теневой стороне, поглядел на градусник — тридцать пять!

Глебов. А ты не ходи по теневой стороне! (Выглянул в окно, где укреплен термометр.) Тем более что на солнце, как видишь, всего тридцать!

Пинегин. Поэзия и проза! Эх, Володечка, нет в тебе этакого умения поэтически осмыслить действительность, воспарить душой над грубыми фактами! Как был ты, старик, прозаиком, так прозаиком и останешься!

Глебов. А ты поэт?

Пинегин (хохотнул). А я поэт! (Оглянулся на Александру Анатольевну, подсел к Глебову, проговорил значительно, понизив голос.) Есть дело, старик!

Глебов. Полсотни до понедельника?

Пинегин. Не остри. Серьезное дело.

Глебов. Сто рублей?

Пинегин. Слушай, за кого ты меня принимаешь?! Я богат! Третьего дня в издательстве заполнил в ведомости у кассы заветную графу — «сумма прописью». (Спохватившись, поспешно.) Ну, порастряс уже, конечно, но сотня-другая осталась! Нет, нет, старина, дело совсем особого, деликатного свойства! (Неожиданно.) Скажи, Володечка, ты не знаешь случайно, кто такой Юкава?

Глебов (удивленно). Юкава! Это японский физик, кажется. Или химик. Точно не помню. А зачем он тебе?

Пинегин, А черт его знает зачем! Спросил, и все. Просто так спросил. Вертится у меня в голове почему-то со вчерашнего дня эта фамилия. Юкава и Юкава. Я и спросил. Из чистого любопытства. Повышаю, Володечка, свой культурный уровень. Понял, нет?!

Глебов. Это и есть твое серьезное дело?

Пинегин. Смейся, смейся.

Глебов. А что случилось?

Пинегин (беепокойно и нетерпеливо оглядываясь на Александру Анатольевну). Скажу, скажу. Все тебе сейчас скажу, старина.

Александра Анатольевна (встала). Товарищу Пинегину мешает, очевидно, мое присутствие. Я ухожу на десять минут. Вы позволите, Владимир Васильевич?

Глебов. Пожалуйста.

Пинегин (фальшиво). Ну что вы, Александра Анатольевна, помилуйте!

Александра Анатольевна. Надеюсь, что товарищ Пинегин уложится в десять минут! (Накрыв машинку чехлом, величественно выходит из кабинета.)

Пинегин (высунул ей вслед язык). Бэ-э, старая перечница! Как ты можешь сидеть в одной комнате с таким страшилом, удивляюсь.

Глебов. Что у тебя за дело?

Пинегин. Сейчас, погоди, скажу! (Внезапно подбегает к окну и, увидев кого-то на улице, влезает на подоконник, машет рукой, посылает воздушный поцелуй.)

Глебов (раздраженно). Кого ты там увидел? Балерина! Слушай, слезай, рассказывай, что случилось, или уходи отсюда ко всем свиньям и не мешай!

Пинегин (слез с подоконника). Не видят! (Снова подсел к Глебову, подмигнул.) Короче, старик, дело такое — недавно, совсем недавно, я познакомился с одной прелестнейшей девушкой! Первый класс, понял, черт?! Первый класс, уж насчет этого ты мне можешь поверить!

Глебов. Верю. Поздравляю. А я при чем?

Пинегин. Так она, понимаешь, старик, не одна.

Глебов (не отрываясь от бумаги). А с кем же? С мамой? С мужем? С грудным младенцем?

Пинегин (значительно). С подругой.

Глебов. Пошел вон!

Пинегин. Старик, дорогой, ты даже не можешь себе представить, что за подруга! Божество! Уж моя-то хороша, но эта, твоя…

Глебов (усмехнулся). Знаешь, Коля, порой меня чрезвычайно удивляет то обстоятельство, что ты ходишь по земле на двух ногах!

Пинегин (опешил). А как же мне еще ходить?

Глебов. На четвереньках. На четвереньках тебе было бы гораздо удобнее! (Вспылил.) Мерзавец ты, черт тебя побери, и больше никто! Ты же бываешь в моем доме, играешь с Машкой и любезничаешь с Таней, а потом ты приходишь…

Пинегин (тоже разозлился). Ну, брось, брось! Не разыгрывай из себя, пожалуйста, младенца, оскорбленную невинность, Иосифа Прекрасного! Подумаешь! Я ж тебе ничего такого особенного не предлагаю! Обычное дело — лето, субботний вечер и две очень прелестные девушки, которые не прочь провести время в обществе двух вполне интеллигентных мужчин…

Глебов. Мужчин? Какой же ты мужчина? Ты павиан!

Пинегин (поморщился). Старик, это пошло!

Глебов (пауза). И давно ты их знаешь, твоих прекрасных дам?

Пинегин. Минут сорок.

Глебов. Естественно, я так и думал! А где ты с ними познакомился?

Пинегин. У гостиницы «Метрополь».

Глебов. Где? Где?

Пинегин (слегка смутился). Ну, у гостиницы «Метрополь»… А что?

Глебов. Какая прелесть! Гостиница «Метрополь». Отличнейшее место для знакомства с дамами! (Насмешливо.) Они что же, проживают в этой гостинице?

Пинегин. Нет вроде. Они москвички. Так я, во всяком случае, понял! (Заторопился.) Даже определенно, определенно — москвички. Я сейчас припоминаю, был разговор на эту тему!

Глебов (помолчав, со злостью). А тебе не кажется, голубчик, что твои прекрасные дамы — это просто-напросто две самые обыкновенные потаскушки?!

Пинегин. Володечка, ты меня обижаешь! (Схватил Глебова за руку, потащил к окну.) Взгляни-ка сюда — вон они.


Глебов и Пинегин стоят у окна, смотрят на улицу. Несколько мгновений проходят в молчании.


Глебов. Что они здесь делают?

Пинегин. Ждут. Я велел им обождать в сквере, пока приведу тебя.

Глебов. Боюсь, что им придется ждать очень долго!

Пинегин (взмолился). Старик, не разбивай компании, будь человеком! Я им такого о тебе и твоих подвигах нарассказывал, что они просто жаждут поглядеть на тебя! Хотя бы поглядеть!

Глебов. Если ты станешь меня уверять, что они читают, перечитывают и заучивают наизусть мои статьи, — я тебя немедленно выгоню! И навсегда, учти!

Пинегин (с ехидным смешком). Нет, дружок, этого я не скажу. Чего нет — того нет! Вряд ли, знаешь, они заучивают наизусть, как стихи, твои статьи о беспорядках в совнархозе и отчеты об уборке сахарной свеклы!

Гл еб о в (с неожиданной наивной обидой). Ну что ты завираешь опять?! Как будто я только про свеклу пишу!

Пинегин. Шучу, старина, шучу, не обижайся! (Льстиво.) Мне же обидно, Володечка, что ты, именно ты, человек героической биографии, орел, — засел, как чиновник, в отделе и размениваешься на мелочи! Плачу об этом день и ночь! Горючими слезами плачу! Вот такими слезами — двадцать четыре на тридцать! (С напором.) И я же вижу, что ты сам, сам еле сдерживаешь себя! Я же помню, не забыл, что за стихи ты читал в бреду, всю ночь повторял там, в экспедиции, когда свалился… Понял, нет?!

Глебов (недоверчиво). Что за стихи?

Пинегин (с чувством).

Они меня истерзали

И сделали смерти бледней,

Одни — своею враждою,

Другие — любовью своей!..

Глебов (смутился). Это из Гейне… Что ж тут такого? Почему это тебя поразило? Мало ли что лезет в голову человеку, когда он в бреду!

Пинегин (запальчиво). Нет, милый мой, не мало ли что. По науке доказано, что совсем не мало ли что! Есть такая статья научная, я ее сам читал, где все это подробно и натурально описано! Твоя жена умная женщина, но…

Глебов (резко). Мою жену ты оставь!

Пинегин. Я ж ничего худого не хочу про нее сказать. Напротив. Уважаю ее и ценю. Это ты, пожалуйста, хорошо запомни — уважаю и ценю. И что любит она тебя — ценю, и что боится за тебя, потерять тебя боится — прекрасно это все понимаю! (Проникновенно.) Но ведь тебе-то, старик, тебе другие просторы нужны, тебе рано еще сдаваться! Понял?! Я вот сейчас, по дороге сюда, рассказывал девчонкам про наш полярный поход и про то, как ты в пургу один отправился на поиски пропавшего самолета и сам чуть не погиб, — так у них, веришь ли, глазки прямо так и разгорелись, воображение разыгралось, страсть!

Глебов (не глядя на Пинегина). Ну, а что еще ты им рассказывал?

Пинегин. Рассказывал про то, как ты на Гавайских островах был.

Глебов (помолчав). Наврал, одним словом, с полный короб!

Пинегин. Исключительно для пользы дела, старик! Выдал им весь набор по Джеку Лондону — прибой Канаки, Уайкики, укулеле… Даже Юкаву приплел! По созвучию. Думал, что он из той же серии. Библиотека фантастики и приключений. А он, подлец, ученый, оказывается, вот незадача!

Глебов (с улыбкой). Будем надеяться, что дамы вряд ли заметили эту ошибку.

Пинегин. Не заметили, дорогой мой, конечно же не заметили! Что им какой-то Юкава? Им про Глебова интересно! Про того Володьку Глебова, которого называли когда-то «Глебов — нынче здесь, завтра там». Вот им про что интересно.


Молчание.


Глебов (снова поглядел на них в окно). Ждут.

Пинегин. Ждут, Володечка.

Глебов (медленно). Не понимаю. Ничего не понимаю. Ведь молодые ж девчонки… Зачем они ждут?! Зачем ты им нужен и зачем я им нужен?! Кто они такие? Чем они живут, чем дышат? (После паузы.) Как ты с ними познакомился?

Пинегин(с жестикуляцией). Иду, смотрю, вижу — стоят у гостиницы «Метрополь» две красотки. Ну, такие красотки, Володечка, что я прямо аж задрожал от волнения! Как подойти? Проблема! (Хлопнул ладонью по футляру фотоаппарата.) Вспоминаю, по счастью, что со мной камера. Приближаюсь, навожу объектив, предупреждаю — сейчас, мол, граждан очки, вылетит птичка. Они, понятно, смеются. Я представляюсь. Ну, а уж. дальнейшее, как говорят шахматисты, дело чистой техники! (После паузы.) Так как же будет, старик? Девушки ждут, неудобно!

Глебов (прищурился). Змий-искуситель.

Пинегин. Да, я змий-искуситель.

Глебов. Но я не Ева!

Пинегин (меланхолически). Все мы, старик, немножечко Евы! Надо только знать — для кого какое яблоко выбрать! Для кого — шафран, а для кого — белый налив, понял, нет?! Так как же будет? Идем, Володечка, а?

Глебов. Иди.

Пинегин. А ты?

Глебов (отвернулся от Пинегина). Я тоже выйду. Чуть позже. Вы подождите меня!

Пинегин (восторженно). Старик, дорогой!

Глебов. Не ори. И не очень-то на меня рассчитывай. Выйти я выйду, но потом…

Пинегин. Ты ночуешь в Москве?

Глебов. В Москве.

Пинегин. А твои на даче? Квартира пустая?

Глебов (гневно). Уходи, пока я не швырнул в тебя чем-нибудь, что потяжелей! Убирайся к дьяволу!

Пинегин (заговорщицким шепотом). Ждем, старик!

Глебов. Постой! А как их зовут — ты хоть это-то знаешь?

Пинегин. Мою зовут Любочка! (На секунду запнулся.) А твою — вроде Наташа… А может, Нина… Нет, Наташа!

Глебов. Убирайся!

Пинегин. Ждем! (Поспешно уходит, сталкиваясь в дверях с Александрой Анатольевной.)

Александра Анатольевна. Я не рано?


Но Пинегина уже нет. Александра Анатольевна проходит к своему месту, садится за машинку, снимает с нее чехол, вопросительно смотрит на Глебова.


Глебов (покашлял). Так, так, так!.. Если я не ошибаюсь, Александра Анатольевна, на сегодня у нас, собственно, всё?

Александра Анатольевна. Как угодно, Владимир Васильевич. А эта стенограмма — совещание животноводов Тамбовской области?

Глебов (быстро). Мы доправим и посмотрим ее в понедельник. Она вообще-то вряд ли пойдет, так что срочности нет никакой! (Внезапно стукнул кулаком по столу.) Да, если все-таки отыщется этот…

Александра Анатольевна. Владимир Васильевич!

Глебов. Я говорю — если отыщется этот Мельников, а вы еще будете в редакции, то скажите ему — пусть дозванивается ко мне домой! Вечером, ночью, на рассвете, когда угодно, но пусть дозванивается!

Александра Анатольевна. А вы уходите?

Глебов (небрежно). Да, есть дела в городе. До свиданья, Александра Анатольевна!

Александра Анатольевна. До свиданья, Владимир Васильевич! Передайте, пожалуйста, мой самый сердечный привет вашей прелестной Танечке! Будь я мужчиной, я непременно увезла бы ее у вас!

Глебов. Какое счастье, что вы не мужчина! До свиданья, Александра Анатольевна. Желаю вам весело провести воскресенье! (Уходит.)


Александра Анатольевна одна. Шум города за окнами с каждым мгновением становится все нестерпимей — это наступают знаменитые московские так называемые часы «пик». Александра Анатольевна захлопывает фрамугу окна, снова садится за машинку, вытаскивает из ящика стола какую-то явно постороннюю рукопись, перелистывает ее.

Александра Анатольевна (с тяжелым вздохом). Бог мой, о чем они только пишут! (Читает.) «Новообразования в червеобразном отростке у хищных млекопитающих из породы кошачьих». На соискание ученой степени кандидата биологических наук! (Сердито.) Ты будешь дурой, Саня, ты будешь самой последней дурой, если не возьмешь с него за эти отростки по полтора рубля за страницу! (Помолчала, усмехнулась.) И не возьмешь! Начнешь мямлить, краснеть, смущаться! А вот Настенька Чуркина едет в Бомбей!


Продолжительный телефонный звонок. Александра Анатольевна снимает трубку.


Алло! Ставрополь? Какой Загорск? Да, это Александра Анатольевна, а… Ах, боже мой, это вы, Татьяна Андреевна? Здравствуйте, моя дорогая, очень рада слышать ваш голос! Что случилось? Нет, Владимир Васильевич ушел. Что ж вы так поздно? Сидели на почте — не было связи? Ах, какая досада! Не знаю, куда-то в город, по редакционным делам. Что-нибудь надо передать? Нет, но если что-нибудь очень срочное, так я могу его поискать… А может быть, он еще и вернется в редакцию… Просто передать, что вы его очень ждете? Хорошо, дорогая моя, если увижу — обязательно передам. Нет, он не очень много курил, нет, нет! А как ваша доченька? Я спрашиваю — как ваша доченька? Почему вы перебиваете, барышня? Время кончать? Безобразие! (Вешает трубку, делает несколько шагов по комнате, останавливается и в горестном недоумении разводит руками.) Нет, я прошу вас, нет, вы только вообразите — а Настенька Чуркина едет в Бомбей!


Перемена

Музыка. Свет. Это закатное солнце, отраженное в бесчисленных окнах, это шум города и насмешливая флейточка, насвистывающая занятную мелодию, которая звучит по временам то как походный марш, то как озорная уличная песенка.

Картина третья

Суббота, день, шестнадцать часов пятьдесят минут.

Сквер. Фонтан, изнемогающий от жары. Чугунный, под старину, фонарь. У фонаря стоят две девушки — Любочка и Наташа. Обе они очень разные и ничем решительно — ни внешностью, ни повадкой, ни манерой одеваться и говорить — не походят друг на друга. Любочка — маленькая, круглолицая, светловолосая, одета нарядно, броско, с чуть легкомысленным и даже дешевым шиком. Наташа — высокая, темноглазая, одета попроще и поскромней. И только прозрачные плащи-дождевики — один голубой, а другой оранжевый — явно куплены девушками в одном магазине, да еще в руках у них две совершенно одинаковые темно-зеленые сумочки на длинных и широких ремнях. (На эти сумочки следует обратить особое внимание, потому что в дальнейшем ходе истории они будут играть немаловажную роль.)

Итак, суббота, шестнадцать часов пятьдесят минут, девушки стоят в сквере у чугунного фонаря и о чем-то оживленно спорят.


Любочка. Ты думаешь, он наврал?

Наташа (нервно). Конечно, наврал! Может быть, он и знает Глебова, но уж, во всяком случае, никакой ему не друг!

Любочка. А почему — нет?

Наташа. А потому что — то Глебов, а то… И вообще он трепло, этот фотограф! Вот увидишь, если он придет — в чем я, кстати, сомневаюсь, — но если он придет, то придет или один, или с кем-нибудь другим, но только не с Глебовым. (Помолчала, тряхнула головой.) Знаешь что, Любаша, давай пойдем, а?! Будем считать, что наша затея сорвалась! Ну, глупо же, глупо — стоим тут на солнцепеке, у всех на виду, ждем чего-то, неизвестно чего, теряем время… Пойдем?..

Любочка (нерешительно). Ну, давай подождем еще семь минут. Ровно до пяти часов, ладно? (Задумчиво оттопырила губы) Нет, а он вообще смешной. Рассказывает смешно…

Наташа. Особенно — про Юкаву.

Любочка. Ну, он, вероятно, перепутал! А возможно, даже и… (Внезапно топ пула ногой, крикнула) Перестань усмехаться! Ох, до чего ж я ненавижу эту твою усмешечку!

Наташа (лениво). Поссоримся для разнообразия? Давно не ссорились! А ведь это, между прочим, тоже превосходнейший способ убить время! Давай?

Любочка (всхлипнула, порывисто обняла подругу). Ах, Наташка!..


Вбегает Пинегин. Он доволен и весел до чрезвычайности, сияет, приплясывает, ходит ходуном.


Пинегин (размахивая руками). Детки, детки, остановитесь, не то делаете! Надо знать — как, когда и с кем обниматься, все еще впереди! Я долго?

Наташа. Нет, быстро.

Любочка. Наташа уверяла меня, что вы вообще не придете!

Пинегин (наморщил лоб). Наташа? Ах, да, Наташа! (Погрозил Наташе пальцем.) Наташенька! (Торжественно.) Усталый, смертельно больной — все равно Коля Пинегин приполз бы, деточки, к вашим ногам! (Вытащил из кармана горсть карамелек, протянул девушкам.) Карамельки употребляете?

Любочка. Можно и карамельку.

Наташа. Можно, но не нужно.

Любочка. Почему? (Спохватилась.) Я забыла, ты права! Спасибо, Николай Сергеевич, не нужно!

Пинегин. Что так?

Любочка (важно). У нас есть план.

Пинегин. План? Любопытно! И этим планом карамельки не предусмотрены?

Наташа. Нет. Скажите, Николай Семенович…

Любочка (поправляет). Сергеевич.

Пинегин. Просто — Коля, Наташенька, просто — Коля.

Наташа. Скажите, Николай Сергеевич, вы, разумеется, не застали вашего знаменитого друга?

Пинегин (с поклоном. Застал.

Наташа. Но прийти он, к великому сожалению, не может?

Пинегин. Может. Сейчас придет! (Ухмыльнулся.) А вы злюка, Наташенька! Почему вы такая злюка? Любушка-голубушка, почему наша Наташа такая злюка?

Любочка. Она нервничает.

Наташа. Вздор какой!

Любочка. Нервничаешь, нервничаешь. И я тоже, конечно, нервничаю. Вы не обращайте на нас внимания, Николай Сергеевич!

Пинегин. Не обращать на вас внимания?! Детки, требуйте от Коли Пинегина всего, но не требуйте от Коли Пинегина невозможного! Поняли, нет?! Если бы час тому назад я не обратил бы на вас внимания…

Наташа (перебила.. Скажите, Николай Сергеевич, а ваш друг Глебов не привез, случайно, из Гонолулу гавайской рубашки?

Пинегин. Не знаю. А зачем вам гавайская рубашка, Наташенька?

Наташа. Интересно взглянуть.

Пинегин. Не знаю, может быть, и привез! (Помахал рукой.) А вот мы его сейчас самого об этом и спросим!

Наташа (насторожилась). Он идет?

Пинегин. Вот он — переходит дорогу.

Любочка. Который?

Пинегин. Высокий, в светлом костюме, смотрит сюда.

Любочка (тихо, Наташа. Это он?

Наташа. Да. Он. Я когда-то видела его фотографию в «Огоньке».

Любочка. Вот он какой!

Пинегин (игривой Нравится?

Наташа (медленно, с усмешкой). Что ж, ничего! Могло быть и хуже!

Любочка (возмущенно). Наташа!..


Входит Глебов, коротко, почти не глядя на девушек, кивает головой.


Глебов. Здравствуйте.

Пинегин (суетливо потирая рукой Ну вот, ну вот, друзья мои, наконец-то все в сборе! Знакомьтесь: Любушка-голубушка, Наташа и Владимир Васильевич Глебов, именуемый в дальнейшем Володечка. Поняли, нет?!

Любочка. Поняли.

Наташа. Но не запомнили.

Пинегин. Кстати, Володечка, тут вот девушки интересовались, не привез ли ты случайно из Гонолулу рубашки?

Глебов (сухо). Нет, не привез.

Наташа. А укулеле?

Пинегин. Наташенька, бог с вами, укулеле — это же танец! Знаменитые гавайские танцы — укулеле и юкава!

Глебов (негромко). Ну что ты несешь, опомнись! (Наташе.) Укулеле, Наташа, это такой музыкальный инструмент…

Наташа. Я знаю.

Глебов. Но его я тоже не привез. Вам, очевидно, Николай Сергеевич не рассказал, почему и каким образом я оказался в Гонолулу…

Пинегин. Потом, потом расскажешь, Володечка, потом! Сейчас у нас есть дела поважнее. (Позвонил в воображаемый колокольчик.) Дорогие товарищи! Объявляю открытым пятиминутное совещание на тему — что будем делать?


Девушки смеются.


Любочка. Похоже.

Пинегин. Слово для доклада предоставляется товарищу Пинегину. (Поправил воображаемые очки, забубнил.) Товарищи, я коротенько…


Девушки смеются.


Любочка. Очень похоже.

Пинегин. Имеется предложение: пойти в кафе-мороженое! Кто за? (Поднял руку.) Остальные — против? Или воздержались? Ты воздержался, Володечка?

Глебов. Воздержался.

Наташа. А мы — против.

Пинегин. Подчиняюсь большинству! (Снова позвонил в воображаемый колокольчик.) Имеется предложение — отвести предыдущее предложение! (Просто.) А почему вы против, девушки?

Наташа. Мы уже были сегодня в кафе. Днем. А теперь мы проголодались и хотим пойти в какой-нибудь ресторан.

Пинегин (хмыкнул). В ресторан? Так, так! (Переглянулся с Глебовым.) А в какой же, деточка, ресторан?

Любочка. В хороший.

Глебов (с ледяной улыбкой). Простите, а что вы называете хорошим?

Любочка. Ну, первого разряда ресторан! Чтоб хорошо готовили, чтоб было красиво, чтоб играла музыка.

Пинегин. Ясно! (Подумав, решительно.) В Химки, что ли, махнуть?

Глебов (пожав плечами). Как угодно.

Наташа. В Химки — далеко.

Глебов. У меня есть машина.

Наташа. Все равно далеко. Мы можем не успеть к семи тридцати обратно.

Пинегин. А зачем вам торопиться к семи тридцати обратно?

Любочка. Затем, что у нас билеты в Большой театр на «Лебединое озеро».

Пинегин (опешил). Интересная новость! Кошмар! Караул! Что ж это получается, детки? Нет, нет, это невозможно, это окончательно невозможно! Неужели вы ради какого-то «Лебединого озера» покинете нас в этот летний субботний вечер?

Любочка. А вы не хотели бы пойти вместе с нами?

Пинегин. Как? Где же мы возьмем билеты?

Любочка (с улыбкой). У нас есть. Так получилось — и Наташа и я по секрету друг от друга купили на сегодня билеты в Большой…

Пинегин (просиял). И у вас их четыре?

Любочка. Да, у нас четыре билета.


И девушки, почти одновременно и одинаковыми движениями, раскрывают свои новые темно-зеленые сумочки и торжественно показывают Глебову и Пинегину билеты в театр.


Пинегин (в восторге). Колоссально! Детки, это неслыханно и колоссально! Начинаю себя чувствовать богатым и глупым международным туристом! Классический маршрут «Прима А»! Эсквайр Пинегин и сопровождающие его лица, пообедав в ресторане «Арагви», посетили затем балет «Лебединое озеро» в Государственном академическом Большом театре Союза ССР, а перед ужином осмотрели величественное здание Московского университета на Ленинских горах…

Любочка (задумчиво). «Арагви»?.. А правда, товарищи, а что, если нам пойти в «Арагви»?

Пинегин. Прекраснейшая мысль, Любушка!

Глебов (тихо, сквозь стиснутые зубы). Ты сошел с ума! Не хватает только, чтоб завтра по всей Москве пошел звон о том, как Пинегин и Глебов обедали в ресторане «Арагви» с двумя весьма подозрительными девицами!

Пинегин. Не горячись, Володечка!

Наташа. Владимир Васильевич опять воздержался? Или возражает?

Пинегин. Сейчас, детки, сейчас — улаживаем небольшие формальности! Сейчас! (Глебову, торопливым шепотом.) Что ты горячишься, чудак?! Ты погляди, что за люди! А время — пять часов. Обеды уже подходят к концу, для ужинов еще рано. Возьмем отдельный кабинет, как в сберкассе — полная тайна вкладов! Понял?!

Глебов (помолчал, махнул рукой). А-ц, делай, в общем, как знаешь!

Любочка. Так мы идем в «Арагви», товарищи?

Пинегин. Идем, идем. Непременно идем.

Глебов. Ладно. Подождите минутку. Стойте здесь, а я выведу машину из гаража и заберу вас.

Наташа. Ну, это слишком шикарно! Зачем машина? Здесь и пешком — рукой подать.

Глебов. Не все ли равно? Тогда мне придется потом возвращаться за машиной! Нет уж, погодите, я мигом… (Быстро уходит.)

Пинегин (с торжеством поглядел на девушек). Ну, каков?

Наташа (пожав плечами). Я сказала уже.

Пинегин. Что именно?

Наташа (медленно, со смешком). Могло быть и хуже!


Перемена

Музыка. Свет. Это высокое небо, это зеленые, желтые, красные огоньки светофоров, тягучая мелодия старой грузинской песни и все та же насмешливая флейта, насвистывающая по временам то суровый походный марш, то озорную уличную песенку.

Картина четвертая

Суббота, вечер, восемнадцать часов пятнадцать минут.

Ресторан «Арагви». Отдельный кабинет. Низкое окно, выходящее в глухой каменный двор. Невнятные полинялые фрески на стенах.

Старенькое пианино.

Глебов и Пинегин с очень злыми и хмурыми лицами сидят за уже накрытым к обеду столом и молча смотрят, как в углу на круглом маленьком столике пожилой Официант-грузин в очках бесшумно и ловко раскладывает по тарелкам чурек и закуски.

Девушек нет. Только на вешалке висят их прозрачные дождевики — оранжевый и голубой. Из общего зала доносятся голоса, смех, звон посуды, тягучая мелодия старой грузинский песни.


Пинегин (внезапно, словно проснувшись). Эй, отец, погоди-ка, ты что ж это, нам в самом деле «Юбилейный» коньяк принес?

Официант. «Юбилейный». Как заказывали.

Пинег н. Кто заказывал?

Официант. Дамы заказывали.

Пинегин (со злостью). Дамы, дамы! Может, они тут у вас с заказов комиссионные получают, эти дамы, почем я знаю?! (Помолчав.) Слушай, отец, оставь, как говорится, угрозы, принеси ты нам нормальные три звездочки, а этот «Юбилейный» спрячь куда-нибудь подальше! Понял, нет?!

Официант. Нельзя, дорогой товарищ.

Пинегин. Как — нельзя? Почему — нельзя?!

Официант. Открыта уже бутылка, у меня ее буфет не примет теперь! (Переводя разговор.) Прошу простить, вам горяченькое сразу нести или обождать?

Пинегин (после паузы, с жестом отчаяния). Давай сразу, давай уже все сразу, отец! И корми и губи — все сразу давай!

Официант (с неодобрением). Веселый гость, а! Я скажу тогда на кухне — пускай готовят горяченькое! (Уходит.)


Молчание.


Пинегин (тревожно поглядел на Глебова). Горим, старик! Горим синим светом! У тебя сколько денег с собой?

Глебов. Рублей сто с мелочью.

Пинегин. И у меня столько же. А тут один «Юбилейный» коньячок потянет так, что будь здоров! (Взволнованно.) Ну и ну! Попались, как мальчишки, Володечка! Как самые последние щенки и пижоны!

Глебов (усмехнулся). Да-а, втравил ты меня в историю!

Пинегин. Откуда же я мог знать?! Такие, понимаешь, приличные на вид девушки… Почему ты не дал мне ее остановить, когда она заказывать начала?

Глебов. А как бы ты ее остановил? Вырвал бы из рук карточку? (Неожиданно засмеялся.) Ладно, не хнычь! Теперь уже поздно хныкать! А если мы и вправду не обойдемся — сбегаешь в общий зал, поищешь знакомых, перехватишь у кого-нибудь сотню, тебе не впервой! Ну, в крайнем случае оставим документы до понедельника. Уж как-нибудь нам поверят! (Взглянул на Пинегина и снова засмеялся.) Вот, Коля, теперь будешь знать, как знакомиться с девушками у гостиницы «Метрополь»!

Пинегин. Красивенькая история! (Встал, прошелся по кабинету, остановился.) И девиц что-то нет! Сбежали?!

Глебов. А плащи?

Пинегин. Плащи — тьфу, плащам — три копейки цена! Я тебе расскажу, как в Архангельске Борька Малышев — ну, этот, из «Огонька» — попал в переплет с одной…


Отворяется дверь, и входят Любочка и Наташа, они привели себя в порядок, причесались, чуть подкрасили губы и как-то сразу и притом необычно, похорошели. У них весело и возбужденно блестят глаза, и даже походка стала какой-то другой — быстрой, легкой, словно танцующей.


Любочка. Вот и мы! Заждались?

Глебов. Заждались.

Любочка. Знаете, отчего мы так долго? Мы не в тот кабинет попали! Вошли, а там какая-то большая и шумная компания. Мы напугались и бежать, а они за нами: «Куда же вы, девушки, заходите, милости просим!..»

Пинегин. И конечно, уговорили?

Наташа (поглядела на Пинегина, проговорила медленно и лениво). Нет, не уговорили! Вам, Николай Сергеевич, это, возможно, покажется странным, но поверьте, что нас не так уж легко уговорить! (Обернулась к Глебову.) Почему вы такие сердитые, товарищи? Что-нибудь случилось?

Глебов (пытаясь быть любезным). Ничего не случилось — мы ждем вас.

Любочка (весело). А мы пришли! (Поправила волосы.) Знаете, товарищи, это, наверное, ужасно неприлично, но я смертельно хочу есть!

Пинегин (чуть оживившись). За чем же дело стало?! «К буфету, черный кучер!»

Глебов (пододвинул стул). Прошу вас, Наташа.

Наташа (сердито). Спасибо.

Любочка (устраиваясь рядом с Пинегиным). Нет, что ни говорите, а мне нравится здесь, в «Арагви»! Здесь интересно. А тебе, Наташка, нравится?

Наташа. Нравится.

Глебов. Неужели вы ни разу не бывали прежде в «Арагви»?

Наташа. Нет.

Любочка. Ни разу. Как-то так получилось. В «Национале» мы бывали — помнишь, Наташка? — потом в «Метрополе», в «Праге», в «Пекине», а вот в «Арагви» — ни разу.

Пинегин (со смешком). И тем не менее, Любушка-голубушка, вы весьма ловко справились с заказом, весьма ловко!

Любочка (очень довольная). А я по особому способу заказывала. Знаете как? Я на левую сторону меню, где названия, даже и не смотрела — я там все равно ничего бы не поняла! Я смотрела только на правую сторону, где цены, — и выбирала все, что подороже.

Глебов (переглянулся с Пинегиным). Отличнейший способ, Любочка! Надо будет непременно его запомнить! (Вытащил из кармана пачку сигарет.) Надеюсь, дамы не станут возражать, если я закурю?

Пинегин. Станут возражать. И я стану возражать. Все голодные, все устали, все хотят есть, пить, наслаждаться жизнью, смотреть друг на друга, а ты начинаешь нам тут дымовые завесы устраивать! Потерпи, Володечка! Понял, нет?!

Глебов. Понял.

Пинегин (потянулся к бутылке с коньяком). Итак, начнем, благословись.

Наташа. Мне полрюмки.

Любочка. И мне тоже. А то я буду совсем пьяная…

Пинегин. И прекрасно!

Любочка. Ничего не прекрасно. Когда я пьяная, я очень скучная! (Оглядела стол, спросила громким шепотом.) Николай Сергеевич, скажите, а где же здесь то, что заказали вы, с таким интересным названием — лоби?

Глебов (передав тарелку с лоби). Вот, пожалуйста.

Любочка (разочарованно). Это и есть лоби?! Простая фасоль! Ой, а я-то думала!

Пинегин. Детки, детки, дисциплина, разговорчики в строю! (Постучал ножом по краю тарелки.) Ну-с, дорогие мои, так за что же мы выпьем первую?

Глебов. Первую рюмку, если я правильно помню, полагается пить за здоровье прекрасных дам.

Пинегин. Это в Гонолулу! Там они, брат, еще дикари, отсталая культура, а у нас двадцатый век, цивилизация! Мы должны придумать что-нибудь похитрей! За что же мы выпьем, девушки?

Любочка. За что угодно. Мне все равно.

Наташа. Давайте выпьем за сегодняшний день.

Пинегин. За сегодняшний день?! (Восхитился.) Умница! Золотая умница! Володя, дорогой, ты заметил, какая у нас Наташенька золотая умница?

Глебов. Заметил.


Быстро с подносом в руках входит Официант.


Официант. Цыплятки табака, пожалуйста! Прикажете обслужить?

Пинегин (присвистнул). Обслужи и — фью!

Официант (орудуя с тарелками и приборами). Понимаю, дорогой товарищ! Больше пока ничего не потребуется?

Пинегин. Что-нибудь из денег, отец!

Официант. Веселый гость, а! (Уходит.)

Пинегин (поднял рюмку). Итак, пьем, детки, за сегодняшний день… Умница, Наташа! Пьем за сегодняшний день, за счастливые встречи и легкие расставания, за вас, дорогих и любимых — Наташеньку, Володеньку, Любочку, Колечку, ура!


Все чокаются, глядя друг другу в глаза, пьют.


Любочка (зажмурилась). Ой-ей-ей, до чего ж крепкий!

Пинегин. «Юбилейный»! Ешьте, друзья, закусывайте и давайте сюда ваши рюмки — между первым и вторым тостом перерывов делать не полагается!

Наташа. Нет, спасибо, я больше пить не буду.

Любочка. И я тоже.

Пинегин. Почему?

Наташа. Нам достаточно.

Любочка (приветливо). А вы пейте, пейте, вы нас не стесняйтесь. Ведь вам, наверное, ничего?

Пинегин. Нам ничего! Как, Володечка? Нам с тобой — ничего?

Глебов. Мне нельзя, я за рулем. У меня уж и так голова кружится.

Пинегин. Захмелел с одной рюмки?

Глебов (грубо). Не болтай!


Молчание.


Пинегин. Ну, как хотите, а я выпью. И вот вторую рюмку я действительно выпью за здоровье наших прекрасных дам! (Поднял рюмку). За вас, детки!

Любочка. Спасибо.


Молчание.


Глебов (неожиданно), А теперь и я хотел бы внести предложение — не познакомиться ли нам наконец? (С насмешливым полупоклоном,) Меня зовут Владимир Васильевич Глебов!

Наташа. А меня зовут Наташа.

Любочка. Меня — Люба.

Пинегин (подхватил игру), А меня — дядя Коля. Первый пункт анкеты заполнен. Дальше, извиняюсь за выражение, пол, ну, тут все ясно — женский, женский, мужской, мужской. Сомнений, надеюсь, нет. Дальше — возраст… Хотя, погодите-ка, возраст я — определю сам! (Торжественно,) Протяните мне, Любушка, вашу прелестную ручку!

Любочка. Какую?

Пинегин. Левую, конечно. Левую, которая ближе к сердцу.

Любочка (с интересом), Пожалуйста.

Пинегин (разглядывая Любочкину руку), А это что ж за шрам?

Любочка (почему-то смутилась), Так. Порезала.

Глебов (сдвинул брови), Вот, вот, вот! Почему так нелепо устроено, почему всякая беда, самая малая, самая ничтожная, самая глупая, непременно оставляет следы: шрамы, ожоги, морщины, седые волосы! И почему же счастье, даже самое большое, не оставляет следов?

Наташа (осторожно и легко положила руку на руку Глебова). Зачем вы так говорите, Владимир Васильевич? Вы же так не думаете и…

Глебов (перебил). Милая вы девушка, Наташа, что вы понимаете, черт побери?! Почему вы думаете, что я так не думаю? (Потер рукой лоб.) И что вы вообще можете знать о том, чего я хочу, что думаю, о чем мечтаю?!

Наташа (после паузы). У вас очень сильно кружится голова?

Глебов. Нет.

Любочка. Так сколько же мне лет, дядя Коля?

Пинегин. Сейчас, сейчас: у вас, Любушка, какая-то невероятно запутанная линия жизни. (Наобум.) Двадцать два!

Любочка. Нет.

Пинегин. Двадцать три.

Любочка. Нет.

Пинегин. Двадцать один.

Любочка. Не мучайтесь, Николай Сергеевич, Наташа родилась в тридцать третьем году, а я — в тридцать четвертом. Сумеете сосчитать, сколько это выходит?

Пинегин. Все ясно! Вам, Любушка, двадцать пять, а Наташеньке двадцать шесть…

Глебов. Чудеса кибернетики! Ты, милый мой, отлично мог бы выступать в цирке с мировым аттракционом — «Человек — счетная машина»! Наташе не двадцать шесть, а двадцать пять…

Любочка. А мне не двадцать пять, а двадцать четыре! И довольно, Николай Сергеевич, отдайте мне мою руку!

Пинегин. Ну, Любушка!

Любочка. Я хочу есть.

Пинегин. Тогда подчиняюсь.

Глебов (снова вытащил из кармана пачку сигарет). Еще раз прошу у дам разрешения закурить.

Наташа. Пожалуйста. Пожалуйста, курите, Владимир Васильевич. Угостите, кстати, и меня тоже.

Глебов (удивленно). Вы курите?

Наташа. Иногда. Несколько лет назад мы с Любочкой работали в одном таком весьма малоприятном месте, где очень трудно было не закурить.

Глебов (протянул Наташе сигареты). Прошу! (Щелкнул зажигалкой, дал прикурить Наташе, закурил сам.) А где вы работали, Наташа? В каком таком малоприятном месте? Чем вы занимаетесь в жизни? Что делаете?

Наташа. Обедаем.

Любочка. В ресторане «Арагви».

Наташа. С Владимиром Васильевичем Глебовым и Николаем Сергеевичем Пинегиным.

Глебов (упрямо). Чем вы занимаетесь? Я спрашиваю серьезно.

Наташа (с уже знакомой ленцой), А если мне не хочется говорить серьезно, Владимир Васильевич? Для серьезных разговоров будет другой час и другое место. А сейчас мне хочется веселиться.

Любочка. Жаль, что музыки здесь почти не слышно, правда?

Пинегин (вскочил). Музыки?! Музыка будет! Я же, деточки, вам сказал: Коля Пинегин расшибется в лепешку, но Коля Пинегин сделает для вас решительно все! Поняли, нет?! Сейчас будет музыка! (Подбегает к пианино, сел, поднял крышку, не без щегольства проиграл несколько бурных и стремительных пассажей,)

Любочка (захлопала в ладоши). Ах, как здорово!

Пинегин (поет).

В именье своем великолепном

Жил Лев Николаевич Толстой,

Не ел ничего он мясного,

Ходил он по саду босой…

Любочка. Я знаю, знаю эту песню — очень смешная! Спойте!

Наташа (резко). А я ее не люблю!

Пинегин. Почему? Забавная же песня, Наташенька! Пародийная, так сказать! Или у вас с нею связаны какие-нибудь особенные воспоминания?

Наташа. Особенные? Нет! (Покачала головой.) Просто мне представляется настоящая Ясная Поляна, понимаете? Ну, та, где могила Толстого, дом, библиотека, каретный сарай, и… и мне почему-то становится стыдно, когда я слышу, как поют эту песню! Спойте лучше другое что-нибудь, ладно?

Пинегин. Слушаю и повинуюсь!

Любочка (сердито). Ты назло мне. Нарочно.

Глебов (кивнул Наташе). Молодчина!

Наташа (удивленно). Что вы, Владимир Васильевич?!

Пинегин (подумав, берет несколько громких аккордов и снова начинает петь).

Подари на прощанье мне билет

На поезд куда-нибудь!

А мне все равно, куда он пойдет,

Лишь бы отправиться в путь!

Ах, мне все равно, куда он пойдет,

Лишь бы отправиться в путь!

Глебов (сбоку, чуть наклонив голову, внимательно разглядывает Наташу). Странная вы девушка, Наташа!

Наташа. Чем же, Владимир Васильевич? Самая обыкновенная, поверьте!

Глебов. Может быть. Может быть, тем и странная, что самая обыкновенная!

Пинегин (поет).

Ты скажи на прощанье, как всегда,

Мне несколько милых фраз.

А мне все равно, о чем и зачем,

Лишь бы в последний раз!

Да, мне все равно, о чем и зачем,

Лишь бы в последний раз!..

Наташа (Глебову, тихо). А вот вас я и вправду представляла себе совсем-совсем другим… Я думала, что вы старый…

Глебов. А разве я молодой?

Наташа. Молодой.

Глебов (усмехнулся). Это забавно! Не далее как сегодня утром меня убеждали в том, что я старик.

Пинегин (поет).

Мне б не помнить ни губ твоих, ни рук,

Не знать твоего лица…

А мне все равно — что север, что юг,

Ведь этому нет конца!

Ах, мне все равно — что север, что юг,

Ведь этому нет конца!..

Молчание.


Любочка. Хорошая песня. Грустная.

Пинегин. Пробирает?

Любочка. Я люблю, когда поют грустное.

Пинегин (хвастливо и шумно). То-то! Собственного сочинения, деточка, песня! Может, значит, еще старик Пинегин, а? Не высох порох в пороховницах? Жжем глаголом сердца людей!

Глебов. Ну что ты все врешь да хвастаешь! И вовсе это не твоя песня. Мелодию ты украл, первые строчки украл…

Пинегин. Не украл, Володечка, а позаимствовал и творчески переработал! Понял, нет?! Не умеешь ты, старина, выражаться дипломатически. Сразу видно, что ты не в международном отделе работаешь, а во «внутренней жизни»! (Девушкам.) А теперь, деточки, я вам исполню…

Любочка. Николай Сергеевич, миленький, вы извините, но вы знаете который час? Уже без четверти семь, нам пора. Надо ведь еще билеты поменять, чтобы сидеть всем вместе… Будем собираться, хорошо? Пора!

Пинегин (бросил выразительный взгляд на Глебова). Пора? Что ж, пора так пора! Пришла пора — она влюбилась! (Встал, приотворил дверь в коридор, позвал.) Эй, отец!


На пороге кабинета мгновенно появляется Официант.


Официант. Что прикажете?

Пинегин (со вздохом). Счет готовь. Опись убытков, как говорится!

Официант (вытащил из нагрудного кармашка густо исписанный листок). А счетик у меня готов уже для вас! Прошу!

Пинегин (проглядел счет, хмыкнул). Так-с! Выразительно! Все ты нам припомнил, отец! А вот о боге ты забыл! Забыл ты, отец, о боге!

Глебов (с беспокойством). Что там?

Пинегин. На, полюбопытствуй! (Официанту.) Ты погоди немножко, отец, погуляй пока, а мы тут сейчас…

Наташа (громко). Будьте добры, Владимир Васильевич, покажите мне счет!

Глебов. А зачем, Наташа? Вы не беспокойтесь, мы все уладим и…

Наташа (настойчиво). Дайте мне счет, Владимир Васильевич! Ну, я вас очень прошу — покажите мне счет!

Глебов (от растерянности все еще ничего не понимая). Пожалуйста.

Наташа (бегло просмотрела счет). Здесь все правильно?

Официант. Все, гражданочка, копейка в копейку! Мы лично ошибок не делаем! Нам лично они ни к чему! Все копейка в копейку!

Глебов (тихо). Что происходит?

Наташа (Официанту), Хорошо, товарищ! (Кивнула Любочке.) Любаша!


И девушки, о чем-то коротко пошептавшись, опять одинаковым движением раскрывают свои темно-зеленые сумочки, достают деньги и расплачиваются с официантом.


Любочка (важно). Получите, товарищ!

Глебов (резко). Что происходит?

Официант. Душевно благодарю, душевно благодарю, милости просим, захаживайте… (Быстро уходит.)

Глебов. Что происходит, я спрашиваю?

Наташа (пытаясь его успокоить). Ну, Владимир Васильевич…

Глебов (усмехнулся). Да за кого же вы нас, черт вас побери, принимаете?! За подонков? За шпану?! За мальчишек, которых вы подобрали на улице?! Что с вами? Кто дал вам право, милые вы мои, так оскорблять нас?..

Наташа (смущенно). Ну не сердитесь, Владимир Васильевич… Ну, пожалуйста… Почему вы сердитесь?

Глебов. А вы не понимаете?

Наташа. Нет. Ведь не вы же пригласили нас в «Арагви», ведь правда? Вы звали нас в кафе-мороженое, а пойти в «Арагви» придумали мы. И обед мы заказывали…

Любочка. Самые дорогие блюда выбирали!

Наташа. Что же тут такого? Вы считали бы вполне естественным заплатить, а почему же не можем заплатить мы? Почему это кажется вам обидным и оскорбительным? Не понимаю.

Глебов (сдерживая себя). Очень жаль, что не понимаете! Объяснить этого, увы, нельзя — это можно только понять! (Кивнул на счет, который держит Наташа.) Сколько там было всего?

Наташа (протянула Глебову счет). Здесь записано.

Глебов (вытащил из кармана деньги, положил на стол). Отлично! Вот, прошу, тут моя доля!

Любочка (у нее задрожали губы). Владимир Васильевич!

Глебов. Ну, а засим, как принято говорить, спасибо за компанию, разрешите откланяться!

Любочка (едва не плачет). Владимир Васильевич!

Пинегин (после того как выяснилось, что платить по счету не нужно, он снова необычайно оживился). Нет, нет, нет, старик, дорогой, так не годится! Что значит — разрешите откланяться? Почему — разрешите откланяться?! Так не годится! Не разрешаем откланяться! А Большой театр? А Московский университет?

Наташа (строго). Погодите, Николай Сергеевич. У Владимира Васильевича есть, вероятно, дела! (Взглянула на Глебова.) Вам действительно необходимо идти, Владимир Васильевич?

Глебов (усмехнулся). Какой знакомый вопрос! (После долгой паузы, сухо и сдержанно.) В котором часу начинается «Лебединое»?

Любочка. В семь тридцать.

Глебов. Тогда нам, очевидно, пора?

Пинегин (во весь голос). Старик, дорогой, виват, дай я тебя поцелую! Ты человек, старик! (Бросился к вешалке, подал девушкам их дождевики). В путь, дети мои, в путь, вперед! Путешествие продолжается! Эсквайр Пинегин и сопровождающие его лица, отобедав в ресторане «Арагви», направляются в Государственный академический Большой театр Союза ССР на балет «Лебединое озеро», музыка П. И. Чайковского! В путь, детки мои, вперед, путешествие продолжается! Поняли, нет?!


Занавес

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ВСТУПЛЕНИЕ

Наступил вечер.

Еще горит отблеск заката в окнах верхних этажей домов и на шпилях высотных зданий, а внизу, на улицах, уже засияли вечерние огни, осветились витрины магазинов, побежали рекламы над подъездами кинотеатров, вспыхнула цепочка фонарей вдоль набережных Москвы-реки — и невольно начинает казаться, что город за каких-нибудь полчаса стал словно красивей и чище, деревья зеленее, улицы просторнее, прохожие нарядней и веселее.

Отчего это происходит?

Может быть, оттого, что уже мчатся по улицам города парочки друг другу навстречу; и толпятся влюбленные у выходов из метро, у памятников и у Центрального телеграфа; и прохожие бойко раскупают у лукавых и нахальных молдаванок — неведомо откуда взявшихся, днем их почти никогда не видно — махровые гвоздики, розы и первые астры — предвестники близкой осени?

А может быть, это происходит оттого, что уже спешат к вокзалам шумные компании с рюкзаками, гитарами и рыболовными доспехами и с азартом штурмуют вагоны дачных электропоездов; и стекаются зрители к ярко освещенным подъездам театров и кино; и заиграла музыка в парках, и, услыша эту музыку, люди не могут не подчиняться ее волшебной власти — чеканному ритму и плавному кружению вальсов?

Начинается летний субботний вечер — пора заслуженного отдыха, чаепитий на дачных верандах, прогулок по театральным фойе, неторопливых дружеских бесед, быстрого любовного лепета, треньканья гитар, песен, веселья.

Но только ли одного веселья? Не подводится ли в эти вечерние часы некий итог всему, что сделано, и может ли каждый положа руку на сердце твердо сказать, что день этот был им прожит, как должно, как следовало его прожить, как хотелось его прожить?

Давайте посмотрим — я продолжаю рассказ.

Картина первая

Суббота, вечер, двадцать один час.

Большой театр. Ложа бенуара. Только что начался антракт между вторым и третьим действиями балета «Лебединое озеро», мужчины ушли в фойе — покурить, и девушки одни. Они сидят, опершись локтями на бархатный барьер ложи, грызут карамельки и с детским любопытством разглядывают публику в зрительном зале.


Любочка (весело). Наташа, знаешь, та кривляка, в первом ряду, которая с лорнетом, — она сейчас посмотрела на меня, а я ей язык показала!

Наташа. Она пожалуется билетеру, и тебя выведут.

Любочка. Не выведут! (Тряхнула головой, рассмеялась.) Нет, по-моему, все получилось необыкновенно удачно — и знакомство, и обед, и театр. И с билетами все тоже здорово вышло. И как хорошо, что Владимир Васильевич поехал с нами… Он интересный, верно?

Наташа (равнодушно). Интересный.

Любочка. Он очень интересный, очень! Я даже могла бы влюбиться в него, честное слово!

Наташа. Только этого не хватало! Ты шутишь, надеюсь?

Любочка. Нет.

Наташа. Только этого не хватало! (Сердито посмотрела на Любочку.) Если ты не шутишь, то мы сейчас же, немедленно отсюда уйдем!

Любочка. Почему? А «Лебединое озеро»? Нет уж, как хочешь, а я досмотрю до конца! (Передернула плечами.) Чего ты раскипятилась? Что я такого сказала? А ты сама не могла бы в него влюбиться?

Наташа (честно). Могла бы. Но не влюблюсь. Не имею права. И ты не имеешь права.

Любочка (поддразнивая). Ну немножко-то можно. Чуть-чуть. На один сегодняшний вечер.

Наташа. И на один вечер нельзя.

Любочка. Глупости.

Наташа (обняла Любочку, певуче проговорила). Любаша ты Любаша, дорогая ты моя подружка! Если б ты знала, как мне за тебя боязно!

Любочка. А за себя тебе не боязно?

Наташа (сурово). Нет. Я сильнее тебя. Я умею, если нужно, быть грубой. Я не боюсь остаться одна. Я не жду праздников. И не хочу праздников. А ты девчонка! Ты, как в детстве, все выглядываешь в окошко — не спешит ли за тобой фея-крестная в золоченой карете, в которой ты поедешь к принцу на бал! (Помолчав.}

Может быть, все будет хорошо. Даже наверное будет хорошо. Обязательно будет хорошо. Должно быть хорошо!.. Но полагаться на это нельзя!

Любочка. Мы ведь решили, Наташа, что сегодня говорить об этом не будем.

Наташа. Прости.

Любочка (после паузы). А как ты думаешь — они догадываются?

Наташа. Вряд ли.

Любочка (снова развеселившись). Здорово! Слушай, ты раньше когда-нибудь в ложе бенуара сидела?

Наташа. Нет.

Любочка. Нам сегодня определенно везет! (Смешно наморщила нос.) Из партера, конечно, смотреть удобнее, но очень уж красиво звучит — ложа бенуара! Вроде как мы по-французски разговариваем! (Тоном, манерной светской беседы.) «Скажите, Любовь Васильевна, где вы были в прошлую субботу?» — «В прошлую субботу мы были в Большом театре на балете «Лебединое озеро» и сидели в ложе бенуара…»

Наташа (засмеялась). Дурочка!..


Сзади отворяется дверь, и в ложу входят Глебов и Пинегин. В руках у них по коробке конфет и по огромному букету цветов.


Любочка. Покурили? (Заметила цветы.) Ой, а это откуда?

Глебов. Это вам, Наташа.

Наташа. Спасибо.

Пинегин. И вам, Любочка.

Любочка. Астры! Смотри, Наташка, первые астры! Неужели осень уже скоро?

Глебов. Август, ничего не поделаешь!

Любочка. И гвоздики! (Уткнулась носом в цветы.) Гвоздики, мои любимые! И как пахнут! Где вы достали такую прелесть?

Пинегин (шумно). Достали, детки, достали! Для таких людей и цветов не достать?! По особому заказу достали! Крикнули клич, и все лучшие цветочники города Москвы сбежались под колоннаду Большого театра…

Наташа. Тогда еще раз — спасибо.

Глебов. А теперь за что?

Наташа. Ну, хотя бы за то, что вы умеете вовремя кликнуть клич!

Глебов (хмуро). Мы уже знаем о том, что вы умная. А глупой вы бываете когда-нибудь?

Наташа. Часто. И даже — главным образом. Преимущественно! Неужели вы, Владимир Васильевич, такой знаменитый журналист, до сих пор еще не успели это заметить?

Глебов (усмехнулся). Я уже давным-давно не знаменитый журналист. И не был, кстати, им никогда. Просто — мне везло. Сидел я после фронта в отделе писем, томился, скучал, а тут вдруг Вадим Соколов, который должен был ехать с полярной экспедицией Бабочкина, в самую последнюю минуту по каким-то семейным обстоятельствам вынужден был остаться, меня за час буквально оформили — и я поехал вместо него! И все в этом роде! Например, спасатели искали Лужина на трассе, а я, как мальчишка, сбился с пути, попал в пургу, сам чуть не погиб и случайно, просто совершенно случайно, наткнулся на лужинский самолет!..

Пинегин (подмигнул девушкам). И совершенно случайно получил орден! Поняли, нет?!

Глебов. Не остри! (Задумчиво.) Или возьмите историю, как я попал на Гавайи!.. Послали меня в поездку — писать о людях одного нашего танкера. Рейс был далекий, но очень простой, сто тысяч раз хоженный! Так надо ж было нам врезаться в какой-то невероятнейший для тех широт шторм, едва не пойти на дно и затем недели две с лишним отстаиваться в Гонолулу — чиниться и приводить себя в порядок!

Наташа (удивленно). Так это правда, что вы были в Гонолулу?

Глебов. Был! (С улыбкой.) А вы не поверили? Вот почему вы интересовались гавайской рубашкой!

Наташа. Нет, нет, совсем не поэтому.

Глебов. А почему?

Пинегин. Верьте, деточки, дяде Коле Пинегину! Каждое слово, которое произносит дядя Коля Пинегин, может быть, как скрижали и заповеди, высечено на мраморе! Каждое слово — вот Володечка не даст мне соврать! (Придвинулся вместе со стулом поближе к Любочке.) Ну-с, хорошо, дорогие мои, все это прекрасно и восхитительно, но поскольку руководство сегодняшним вечером возложено на меня, а руководить — это значит предвидеть, то я и хотел бы знать — что будет потом?

Любочка. Сейчас будет третье действие балета «Лебединое озеро»…

Пинегин. Музыка Чайковского! А потом?

Любочка. А потом будет четвертое действие.

Пинегин (в ужасе). Как?! Еще и четвертое?!

Любочка. Непременно.

Пинегин. Ты слышишь, Володечка?! А я-то, наивный человек, жил хрупкой надеждой, что действий всего три! Четыре, Любочка? Это точно?

Любочка. Точно.

Пинегин (с тяжелым вздохом). Да-а, вот уж, как говорится, плясали не гуляли! (После паузы.) Ну хорошо, а потом? Что будет после четвертого действия?

Любочка. Конец.

Пинегин. Вздор! Кончится спектакль, умрет злой волшебник, разгримируются феи, разойдутся зрители, но мы-то с вами останемся! Что же мы с вами будем делать потом?

Любочка. Поедем на Ленинские горы — осматривать Московский университет.

Пинегин. Куда? Ты слышишь, Володечка?

Наташа. Все по плану, Николай Сергеевич. Вы сами его наметили — сначала «Арагви», потом «Лебединое озеро», потом Московский университет…

Пинегин. Наташенька, душенька, но нельзя же так…

Наташа. Почему — нельзя? Все шло до сих пор отлично. Все сбывалось. (Обернулась к Глебову.? Владимир Васильевич, вы поедете с нами на Ленинские горы?

Глебов. Поеду.

Пинегин. Так гибнут лучшие люди! (Махнул рукой.) Ладно, подчиняюсь большинству, едем — позадираем головы возле университета… А потом?

Наташа. А вы внесите какое-нибудь предложение, Николай Сергеевич, мы обсудим.

Пинегин (небрежно). Я думаю так: а почему бы нам, детки, не махнуть в гости к Володечке, в его новую квартиру на Боровском шоссе, и не выпить у него по чашке кофе?

Наташа. Вряд ли это удобно. Будет уже поздно и…

Пинегин. Поздно?! Кто сказал — поздно?! Посидим у Володечки в культурной обстановке, выпьем по чашечке кофе, послушаем Ива Монтана, посмотрим фотографии, поболтаем! (Хлопнул Глебова по плечу.) Что ж ты молчишь, старик? Я за тебя стараюсь, из кожи вон лезу, а ты молчишь! Приглашай гостей, Володечка, вымолви слово!

Глебов. Я ждал, пока иссякнет поток твоего красноречия.

Пинегин. В таком случае ты ждал напрасно! Поток моего красноречия иссякнуть не может!


В зале медленно гаснет свет.


Любочка (усаживаясь поудобнее). Начинается. Сейчас будем плакать. Всегда плачу во время третьего действия.

Глебов. Приготовить запасной платок?

Любочка. Я буду плакать в цветы.

Наташа (Глебову, тихо). А вы тоже хотите, Владимир Васильевич, чтобы после Ленинских гор мы поехали к вам выпить по чашечке кофе?

Глебов (уклончиво), Я буду очень рад, Наташа, видеть вас у себя в гостях.

Наташа. Это удобно?

Глебов. Вполне.

Любочка. Тише, тише, товарищи, — начинается!


Вспыхивает таинственный свет рампы, вступает оркестр.


Наташа (медленно, шепотом). Хорошо, Владимир Васильевич. Мы согласны, мы поедем к вам выпить по чашечке кофе.

Глебов (прищурившись, взглянул на Наташу). Вы смелая!

Наташа (удивленно). Смелая? Почему? Я верю вам. И потом, мне ужасно хочется поглядеть и понять, как вы живете.

Любочка (сердито). Тише, тише, товарищи, — начали!..


Перемена

Музыка. Свет. Это пролетающие мимо окон машины, гирлянды фонарей вдоль набережных Москвы-реки, это прожектор, прочертивший ночное небо, негромкий разговор под гитару и насмешливая флейточка, которая, неожиданно загрустив, принялась насвистывать какой-то немудреный вальс.

Картина вторая

В пути незаметно кончилась суббота и началось воскресенье. Воскресенье, третье августа, ноль часов сорок минут. Набережная на Ленинских горах, напротив Московского государственного университета. Гранитные перила над обрывистым берегом Москвы-реки. Чуть в стороне — стеклянная будка телефона-автомата с настежь раскрытой дверью.

Уже по-ночному пустынно и тихо. Наташа, Любочка, Глебов и Пинегин стоят, облокотившись на перила, смотрят вниз — на огни Москвы.


Любочка (поежилась). А ночь-то прохладная.

Глебов. Август, август, переменчивая пора, лето поворачивает на осень.

Пинегин. Ну, до осени еще далеко.

Наташа. Как кому.

Пинегин (с внезапной обидой). Это кого же вы, деточка, имеете в виду? Меня?

Наташа. Нет, нет, Николай Сергеевич, нет. Я имела в виду самое нехитрое соображение — у нас еще лето, а в иных краях уже осень и даже зима. Только и всего!..


Молчание.


Глебов (негромко). Есть что-то странно-тревожное в ночных огнях города, правда? Вон — осветилось окно, а вот — еще и еще… Чужое освещенное окно! Мне с детства всегда хотелось узнать: а кто там живет, за этим чужим освещенным окном? Может быть, там живут твои будущие друзья, может быть — враги, может быть — любовь… Вы где живете, Наташа?

Наташа. На Метростроевской улице. Ее отсюда, пожалуй, не видно. Хотя не знаю… Возможно, что те огни — Метростроевская!

Глебов. Возможно. А вы, Любочка?

Любочка (хмуро). Я живу далеко. От Автозавода еще две остановки троллейбусом. Так что отсюда, Владимир Васильевич, никто и никогда не увидит, как светится мое окно.

Пинегин. Детки мои, лирика лирикой, но кофе пить к Володечке мы, наконец, поедем? Время позднее, машину мы поставили, где нельзя…

Глебов. Не ври. Машину мы поставили, где можно.

Пинегин. Я хочу кофе!

Глебов. Вот надоел!

Пинегин. Я хочу кофе. И я требую слова. Не могу молчать. Поняли? Желаю высказаться — точка!

Наташа. Мы слушаем вас, Николай Сергеевич.

Пинегин. Я не понимаю, во-первых, почему, если мы приехали осматривать Университет, мы все время стоим к нему спиной? Невежливо и нелогично! Но это еще полбеды! Я не понимаю, во-вторых, зачем мы болтаемся здесь на ветру, рискуя получить насморк, вместо того чтобы ехать к Володечке в культурную обстановку и пользоваться всеми благами цивилизации — ванной, газом, теплоцентралью…

Глебов (потер рукой лоб). Ох, милый мой, до чего же ты надоел!

Пинегин. Я хочу кофе.

Молчание. Пинегин с обиженным видом засунул руки в карманы и принялся насвистывать какой-то немудреный вальс.

Любочка (покосилась на Пинегина, вздохнула). А верно, поздно уже.

Пинегин (встрепенувшись)). Ну конечно, поздно! Конечно, Любушка-голубушка, поздно!! Поедем, товарищи, а?

Любочка (негромко). Поедем, Наташа?

Наташа. Мы обещали.

Любочка (подумав). Хорошо. Но только сперва я должна позвонить маме, а то она будет беспокоиться.

Пинегин. А вот — автомат. Пятнадцать копеек есть?

Любочка. Есть, спасибо.


Любочка заходит в будку телефона-автомата и, не закрывая двери, снимает трубку, набирает номер.


Глебов. А о вас, Наташа, никто беспокоиться не будет? Наташа. Нет, я живу одна.

Глебов. А ваши родные?

Наташа (сухо). Я одна. Мои родные умерли еще в войну. Была тетка, но она года три назад вышла замуж и уехала с мужем в Казань. Обо мне беспокоиться, к счастью, некому.

Глебов. Почему — к счастью?

Пинегин (со смешком). Почему? Не тебе, старик, об этом спрашивать, не тебе!

Глебов. Не понимаю.

Пинегин (подмигнул).

Они меня истерзали И сделали смерти бледней…

Глебов (медленно, с холодной злостью). Ты очень хочешь, как я погляжу, чтобы сегодняшним вечером закончилось наше знакомство!

Любочка (в телефон). Мама? Ой, мамочка, милая, ты извини, что я так поздно! Я разбудила тебя? Ждешь? А мы с Наташей гуляем… Просто — гуляем. Мамочка, ты не сердись, но мы очень далеко, и я, наверное, останусь у нее ночевать. У Наташи. Утром буду.

Пинегин (в полном восторге толкнул Глебова локтем в бок). Что я тебе говорил, старик?! Настоящие люди! Настоящие люди, старик, понял, нет?!

Любочка (в телефон). Ну какая разница! Какая разница — сегодня или вчера! Сколько можно нервничать и сходить с ума! Мамочка, милая, очень тебя прошу — не сердись, ложись спать, спи спокойно, утром я буду. Целую тебя, не сердись, пожалуйста, спокойной ночи!..

Пинегин. Умница! И Наташенька умница, и Любочка умница! Ну что за компания — ученый совет!..


Любочка вешает трубку, проверяет пальцем, не запала ли монетка, и с хмурым лицом решительно выходит из будки телефона-автомата.


Любочка (быстро и коротко). Можем ехать.

Глебов. Как вы необычно сказали, Любочка, — сегодня или вчера.

Любочка. Необычно? А что тут необычного?

Глебов. Ну, принято говорить — сегодня или завтра.

Любочка (нервно). Разве? Не знаю. Я не обратила внимания. Сказала первое, что пришло в голову. Едем?

Наташа (наблюдая за Глебовым). А может быть, это все-таки неудобно?

Глебов. Что именно?

Наташа. Ехать к вам. Мы не обидимся, Владимир Васильевич, вы скажите нам прямо — это удобно? Мы не поставим вас в неловкое положение?

Пинегин. Что за чепуха, что за вздор?! Можно подумать, что Володечка не хозяин в своем одиноком доме! (Глебову, свистящим шепотом.) Да не молчи же, старик!

Глебов (негромко). Все удобно, Наташенька. Все абсолютно и решительно удобно. У меня просто опять почему-то начала гудеть и кружиться голова — потому, наверное, я и не спешил забираться в машину!

Наташа (подняла руку, тыльной стороной ладони прикоснулась ко лбу Глебова). У вас жар, Владимир Васильевич.

Глебов. Нет, нет. У меня нет жара.

Наташа. Определенно — жар.

Глебов. Ну, может быть. Небольшой. По временам у меня случаются этакие довольно странные приступы. Похожи на малярию, но продолжаются часа два-три, не дольше! (Через силу улыбнулся.) Будем надеяться, что сегодня все обойдется!

Наташа (деловито). Акрихин у вас дома есть?

Глебов. Имеется, надо полагать! (Снова улыбнулся, кивнул головой.) Смотрите-ка, а окна гаснут уже понемногу.

Любочка (тихо). Гаснут. Пусть гаснут. Спокойной вам ночи, добрые люди.

Пинегин (приплясывая на месте). В путь, деточки, в путь! Путешествие продолжается! (Подтолкнул Глебова.) Заводи машину, старик!

Глебов. Сейчас поедем.


Молчание.


Любочка. Тихо как!

Глебов. Вы когда-нибудь слышали, девушки, сказку про дом с золотыми окнами?

Любочка. Нет. Расскажите.

Пинегин. В машине, в машине. Не забывайте, деточки, что живем мы в двадцатом веке и Шехерезаде полагается сидеть за баранкой… А что? А? Неплохой сюжетец, Володечка?! Могу уступить по дружбе! Шехерезада работает у калифа шофером и свои истории рассказывает по спидометру: на один километр — одна история.

Любочка. Не перебивайте, Николай Сергеевич! (Глебову.) Мы слушаем.

Глебов (помолчав, выдохнул воздух). Значит, дом с золотыми окнами… Высоко в горах, далеко от людей, жил пастушонок. Он там и родился — высоко в горах, там и вырос, научился пасти коз, играть на дудочке и ни разу в жизни не спускался вниз в долину, где на берегу зеленой реки стоял город. По вечерам, когда козы ложились спать, пастушонок подходил к краю обрыва и смотрел на этот город, и он ему очень нравился — красивый, чистый, с прямыми улицами и нарядными домами под красными черепичными крышами. Но особенно нравился пастушонку один маленький дом, стоявший на берегу реки. Окна в этом доме были сделаны из самого настоящего, самого чистого золота! (Снова потер рукой лоб.) И так они горели, эти окна, и такое милое личико выглядывало из-за золотых ставен, что пастушонок сложил обо всем этом песенку и пел ее козам, которые уныло жевали траву и ничего, разумеется, не понимали…

Наташа (внезапно). Владимир Васильевич, вы извините, но я предлагаю ехать. Вы доскажете вашу сказку в машине.

Пинегин (восхищенно). Человек! Личность! Поняли, нет?!

Глебов (с удивлением и обидой). Что с вами, Наташа?

Наташа (глядя куда-то в сторону). Очень пересохло в горле. Очень хочется выпить по чашечке кофе.

Глебов. Как вам будет угодно!

Пинегин. Личность!.. Поехали!

Любочка. Жаль! Но вы доскажете вашу сказку, Владимир Васильевич?

Глебов (сухо). Нет. Я отстал, очевидно, от века и еще не научился за рулем рассказывать сказки!

Наташа. Надо ехать.

Любочка. Очень жаль!

Глебов. Ничего, Любочка, как-нибудь в другой раз доскажу!


Глебов закуривает. Любочка и Наташа, положив цветы и коробки с конфетами на перила, надевают дождевики.


Любочка (тихо). Как тебе не стыдно! Что с тобой?

Наташа. Дурочка!

Любочка. Что случилось?

Наташа. У него же приступ, дурочка! Он же из последних сил держится.

Пинегин (громко). Поторапливайтесь, детки!..

Молчание. Издалека, с Красной площади, ясный и чистый звон Кремлевских курантов.

Любочка (вздрогнула, схватила Наташу за руку). Ты слышишь, Наташка?

Наташа. Слышу!..


Молчание.


Глебов (сдержанно). Что ж, товарищи, можем ехать. Наташа. Хорошо. Мы готовы.

Пинегин. Поехали, детки мои, поехали! Вперед, путешествие продолжается!..


Перемена

Музыка. Свет. Это летящие во тьму автомобильные фары, это огоньки самолета, идущего на посадку, флейточка, засвистевшая снова свою озорную уличную песенку, и негромкие позывные московской радиостанции.

Картина третья

Воскресенье, утро, шесть часов тридцать минут.

У Глебова в новом доме на Боровском шоссе. Большая комната, которая служит хозяевам и кабинетом и спальней. Много книг. Но сейчас в этой комнате, строго и хорошо обставленной, присутствует странный, отчетливо ощутимый отпечаток чистоты и вместе с тем заброшенности, свойственный всем городским квартирам в летнюю пору, когда хозяева в отъезде или на даче.

За окнами уже рассвело, но утро хмурое, небо в плотной пелене туч. Глебове головой, туго обвязанной мокрым полотенцем, сидит на валике дивана и, с интересом прищурившись, смотрит на Пинегина, как-то сразу и явно постаревшего и неожиданно маленького в огромном кожаном кресле, в которое его усадили.

Около Пинегина хлопочут девушки — Любочка и Наташа.


Наташа. Йодом надо, Николай Сергеевич, обязательно надо йодом!

Пинегин (сварливо, прижимая к щеке носовой платок). Не надо йодом. Зачем?

Наташа (усмехнулась). Ногти не стерильны.

Пинегин (сердито взглянул на Любочку). Придумала тоже моду — царапаться! Что это за манера такая — царапаться?!

Любочка. Я же не нарочно, Николай Сергеевич. Вы сами виноваты. Вы начали глупости всякие говорить, приставать, а я хотела только руку вашу отвести — и случайно задела.

Пинегин. Я с ней — как с человеком, как с нормальным взрослым человеком, а она… Девчонка! (Заорал.) Не мажьте меня йодом, я вам говорю!

Глебов. Ты скажи спасибо, что с тобой еще возятся! А ты вопишь, как свинья!

Пинегин (плаксиво). Теперь у меня будет сердечный припадок.

Глебов. С чего это вдруг?

Пинегин. Обязательно, вот увидите! (Обхватил руками голову.) Боже мой! И зачем мне все это было нужно? Зачем?! Зачем я потащился в этот идиотский ресторан, в этот бессмысленный театр, зачем вообще мне были нужны, как говорится, эти танцы перед обедом?! А теперь, пожалуйста, получайте сердечный припадок!

Глебов (насмешливо). Уже начался?

Пинегин. Скоро начнется, я чувствую! (Оттолкнул Наташину руку.) Нет у меня никакого пульса, не проверяйте!

Глебов (неожиданно засмеялся). Ну и ну, веселенькая была ночка! Главное, девушки, кавалеры у вас хороши, отменнейшие кавалеры! Один — с расцарапанной физиономией и возможным в недалеком будущем сердечным припадком… А другой… Про другого я даже и говорить не хочу! Замучились вы со мной?

Наташа. Вам легче?

Глебов. Легче.

Наташа. А голова?

Глебов. Кружится немного. Я всегда после этих приступов чуть-чуть шалый.

Наташа. Зачем же вы поднялись, Владимир Васильевич? Вам надо лежать.

Глебов. Не хочется.

Пинегин (заерзал в кресле). Полежи, старик, полежи, а? Закроем, понимаешь, шторы, чтобы свет глаз не резал, Наташенька с тобой побудет, а мы с Любушкой-голубушкой на кухню пойдем — сварим вам кофейку…

Глебов. Ты все еще не угомонился? А как же твой сердечный припадок?

Пинегин. Можно по просьбе уважаемой публики отменить. В том случае, если Любушка-голубушка пойдет варить со мной кофе.

Глебов. Ты в зеркало на себя посмотри!

Любочка (хмуро). Я не пойду с вами больше варить кофе, вы пристаете! (Зевнула, похлопала себя ладошкой по губам.) Будем собираться, Наталья? Который час?

Наташа. Половина седьмого. Какое-то время неопределенное — ни туда ни сюда.


Молчание. Любочка, не зная, чем ей заняться, обходит комнату, разглядывает книги, останавливается у окна.


Любочка. Рассвело совсем уже, а небо в тучах! (С испугом.) Наташка, что же мы делать-то будем? Ты посмотри — все небо в тучах.

Наташа. Разойдутся.

Любочка. А если не разойдутся?

Наташа, Пускай тогда это беспокоит не нас.

Глебов. В чем дело, девушки? Что за бюро прогноза?

Пинегин. Они синоптики, Володечка, вот они кто, понял?! Синоптики-электики! (Запел на мотив из «Сильвы») Синоптик-электик, синоптик молодой…

Глебов. Любочка, будьте добры, заткните ему рот носовым платком!

Любочка. Он задохнется.

Глебов. Вот и хорошо.

Пинегин. Бессердечные люди!

Глебов. Мы бессердечные люди? Мы, мой милый, образец кротости и доброты… Другие давным бы давно выставили тебя отсюда за все твои номера, а мы терпим.


Молчание. Тишина. Только очень громко тикают большие, стоящие на столе часы.


Любочка (снова принялась бродить по комнате). Ах ах-ах! (Остановилась.) Владимир Васильевич, а помните, вы обещали показать альбом с фотографиями… Где они?.. Можно поглядеть?

Глебов. Ну, разумеется! (Выдвинул ящик письменного стола, достал несколько альбомов с фотографиями, подал Любочке) Пожалуйста!

Пинегин (сонным голосом). Там и я есть.

Глебов. Там тебя нет.

Пинегин. Выбросил?

Глебов. Сегодня выброшу.

Любочка (устраиваясь с альбомом на диване). Наташка, иди смотреть.

Наташа. Ты погляди, а потом я! (Подошла к окну) Я воздухом подышу.

Глебов (негромко). Очень замучились? Простите, Наташенька! До чего же глупо все вышло!

Наташа. Глупо? (Покачала головой.) Нет, Владимир Васильевич, что вы, — все вышло отлично!

Глебов. Не понимаю. Вы же говорили, что хотите веселиться, слушать музыку, танцевать, а вместо этого вам чуть не полночи пришлось возиться со мной — ставить мне компрессы и отпаивать акрихином… Кстати, откуда вы это все умеете? Вы медсестра? Врач? (Не дождавшись ответа.) Почему вы молчите?

Пинегин. Наши дамы полны тайн, как сундук товарища Кио!

Глебов. Сам придумал?

Пинегин. Сам, сам, честное слово — сам.

Глебов. Оно и видно. Очень жаль, что Любочка не послушалась меняй не заткнула тебе рот платком! (Снова в упор взглянул на Наташу.) Почему вы молчите, Наташенька? Или все еще не наступило время для серьезного разговора?

Наташа (поежилась). Не смотрите на меня так, Владимир Васильевич!

Глебов (тихо). Как — так? Почему не смотреть?

Наташа. Ну, была все-таки бессонная ночь. Я, вероятно, очень страшная сейчас, некрасивая, трепаная!..

Глебов. Нет, вы красивая. Вам бессонная ночь к лицу. В юности все к лицу — даже бессонные ночи! (Очень тихо и медленно.) Волосы пепельные, и лицо усталое, да, но кожа тонкая-тонкая, почти прозрачная, и глаза большие, огромные — не то зеленые, не то серые…. Какого цвета у вас глаза, Наташа?

Наташа. Не знаю. Всякого.

Глебов (усмехнулся). Напрашивается пошлейшее сравнение — как море! Сравнение пошлейшее, а точней не придумаешь!

Пинегин. Я бы придумал.

Глебов (не оборачиваясь). Замолчи, убью!

Любочка (перелистывая альбом, нараспев). Интересно как!

Глебов (все так же в упор глядя на Наташу). Значит, вам, Наташенька, двадцать пять лет. Двадцать пять. А мне сорок. Это много — сорок, верно?

Наташа. Нет.

Глебов. Нет, много. А вам всего-навсего — двадцать пять. И волосы у вас пепельные. И глаза у вас — не то зеленые, не то серые! (Положил руки Наташе на плечи.) Так какого же цвета у вас глаза, Наташенька?

Наташа (тихо, не двигаясь). Не нужно, Владимир Васильевич!

Глебов. Почему?

Наташа. Не нужно.

Глебов. Почему, Наташенька?

Наташа. Не нужно.

Глебов. Почему?

Наташа (резко). Я не хочу! И вам же самому будет неприятно, если я рассержусь и мы поссоримся… Ну вот все равно как Любочка с Николаем Сергеевичем!

Глебов. Ах, так?! Как Любочка с Николаем Сергеевичем?! (Со смешком.) Да-а, надо признать, что и это сравнение тоже не из удачных! (Прищурился.) Вы милая и прелестная девушка, Наташа! И вам всего двадцать пять лет! Но вы тем не менее взрослый человек! Вы не девчонка и не школьница! О чем вы думали, когда согласились поехать ко мне…

Наташа (перебила). Вы считаете, Владимир Васильевич, что, согласившись поехать к вам, мы с Любашей взяли на себя некоторые обязательства и дали вам некоторые права… Так, что ли?

Глебов (отрывисто). У меня есть дочь Машка. Она еще малыш. Я ее бесконечно люблю. Но при всей моей любви, если я когда-нибудь узнаю, что она провела ночь в обществе мало знакомого ей мужчины, была с ним в ресторане, в театре, поехала к нему на квартиру, — вряд ли я ей поверю, что она…

Наташа (снова перебила, резко). У вас есть дочь Машка. А у меня нет отца! Меня некому подозревать. И бранить некому. Но ведь меня и не за что бранить! Разве я дурно себя вела? Разве я в чем-то провинилась? Почему человек, с которым я познакомилась на улице, должен непременно оказаться дурным человеком? Почему сразу и заранее я должна подозревать его в грязных мыслях и нечистых намерениях? Вон Любочка знала своего бывшего мужа с детства, а вышла за него замуж — и через полгода сбежала.

Пинегин (хохотнул). Не понравилось?

Любочка (коротко и равнодушно). Подлец оказался.

Пинегин. Пойдемте кофе варить, Любушка-голубушка.

Любочка. Не пойду.

Наташа. Тем более что вы, Владимир Васильевич, вовсе не были для меня таким уж совсем незнакомым человеком! (Улыбнулась.) Я даже писала о вас когда-то…

Глебов. Писали? Обо мне? Где?

Наташа. В школьном сочинении. Нам задали сочинение на тему «Кем я хочу быть». А в ту пору как раз печатались ваши очерки об экспедиции Бабочкина. Вот я и написала о летчике Лужине, о радисте Быстрове, об академике Бабочкине и о журналисте Глебове!

Глебов. Тот Глебов был лучше?

Наташа (жестко). Лучше. Тот Глебов был проще. Спокойней. А этот Глебов почему-то весь напряжен. И нервничает. И сам не очень-то хорошо знает, кем ему быть — добрым или циничным, насмешливым или простым…

Глебов (с усмешкой). Мне уже глупо хотеть быть кем-то. Мне уже надо быть тем, что я есть.

Наташа. Почему же не быть Глебовым, Владимир Васильевич? Разве этого мало?


Молчание. Неожиданно раздается негромкий, но отчетливый храп. Это уснул Пинегин, свернувшись клубочком в своем огромном кожаном кресле.


Глебов (обернулся). Что такое?! (Сердито.) Растолкайте его, Любочка, что он тут, в самом деле!

Любочка (простодушно). Да пускай себе спит. Он же, поглядите, он старенький совсем, сморился, устал… Пускай спит! (Встала, набросила на ноги Пинегину плед.) Неудобно ему только, небось в кресле жестко.

Глебов. Настоящий газетчик должен уметь засыпать мгновенно, в любом положении и при любых обстоятельствах! (Махнул рукой.) Ладно, пускай спит!

Любочка. А нам не время еще, Наташа?

Наташа. У меня часы остановились.

Глебов (поглядел на замолчавшие часы на столе). Все часы остановились. Во всем доме остановились часы! Сейчас мы включим радио. (Включает радио.)


Слышен голос диктора: «…Иордании и Ирака. Лондон, второго августа. Как сообщает корреспондент агентства Рейтер из Аммана, король Хуссейн объявил в своем декрете о прекращении существования Федерации Иордании и Ирака…»


Э-э, старый приятель!..


Женский голос: «Мы передавали утренний выпуск последних известий. Через полминуты, в семь часов двадцать минут по московскому времени, — легкая инструментальная музыка».

Глебов выключает радио, заводит часы, переставляет стрелки.


Наташа. Ну вот, теперь уж нам и впрямь пора собираться.

Любочка. Погоди, я альбом досмотрю — тут немного осталось.

Наташа. Интересно?

Любочка. Интересно так, что оторваться невозможно! Тут, знаешь, и Северный полюс, и Китай, и Канада, и Гонолулу… Ах, какой вы счастливый, Владимир Васильевич! А почему вы теперь больше не ездите?

Глебов (нахмурился). Я и теперь езжу.

Любочка. Куда?

Глебов. В разные места! (Засмеялся.) Но чаще всего — на дачу.

Наташ а. Ваша семья живет на даче?

Глебов. Да.

Наташа (после паузы). Скажите, Владимир Васильевич, когда мы только пришли — вы спрятали в стол какую-то фотографию… Это была фотография вашей жены?

Глебов (смутился). Да.

Наташ а. А зачем вы ее спрятали?

Глебов (начиная злиться). Так. Просто так.

Наташа. Она красивая — ваша жена?

Глебов (с вызовом). Да, очень!

Наташа. И вы ее любите?

Глебов. Очень люблю!

Наташа. Вы давно вместе?

Глебов. С войны. С первого года войны.

Наташа. Покажите мне ее фотографию.

Глебов. Нет.

Наташа. Почему?

Глебов (грубо). Я не хочу, чтобы вы на нее смотрели!

Наташа. Но ведь я ни в чем перед нею не виновата! (Стремительно.) Видите, видите, Владимир Васильевич, как подло и стыдно все могло быть, как уже сегодня к вечеру, вероятно, вы стали бы презирать и себя, и меня, и…

Глебов. Слова, слова, милая моя Наташа! Подло, стыдно, презирать — слова, слова, слова! (Насмешливо) Наши мужья не изменяют женам, наши девушки не влюбляются в женатых мужчин, наших детей приносят наши аисты! (Пожал плечами.) Все вздор! Жизнь есть жизнь…

Наташа (перебила). Жизнь может быть всякой. Может быть чистой, а может быть в крапинку. И, наверное, будущее, Владимир Васильевич, оно не только в изобилии и достатке… Оно в чем-то еще ином, может быть, не менее важном!

Глебов. В чем же?

Наташа. Ну, хотя бы в том, чтобы знать, чтобы совершенно твердо быть уверенной, что тебя никто не обидит и не оскорбит, что защитят тебя от дурного не личные твои добродетели, а нравственность всей твоей страны! Понимаете?

Глебов (прищурившись). Велика ли доблесть в доброте, ставшей нормой?

Наташа (быстро). Господи, да кому же нужна добродетель как доблесть?!

Глебов (снова вспылил). Черт побери вашу рассудительную голову! Можно ли в двадцать пять лет быть такой рассудительной? Жизнь есть жизнь, поймите вы это! И она не в крапинку — она полосатая. В ней случается всякое. В ней случается такое негаданно-нежданное, что за один день, за один час может заставить позабыть все умные рассуждения и вывернуть человека наизнанку.

Наташа (не скрывая насмешки). И такое случилось с вами сегодня?

Глебов. Я не хочу лгать. Не случилось. Но может случиться. Может!

Наташа. Нет. Не может. И не случится. (Обернулась к Любочке). Любаша, собирайся, нам время ехать.

Любочка (поглощена разглядыванием альбома). Сейчас, сейчас, минутку.

Глебов (тихо). И вы — вот так и уйдете?

Наташа (покачала головой). Никогда.

Глебов (раздраженно). Что за глупое, дурацкое, идиотское слово — никогда! Как вам не стыдно?! Опять слова — никогда, навсегда! (Точно передразнивая кого-то.) «Мы никогда с вами не увидимся!» А уже через день мчатся друг другу навстречу. «Я полюбил тебя навсегда!» А длится это «навсегда» месяц. Или год в лучшем случае. Поймите же, как на редкость непрочны эти «навсегда» и «никогда»! (Помедлив.) Сегодня я еду на дачу. Но завтра, в понедельник, я буду в Москве, в редакции. Можно мне завтра вам позвонить?

Наташа. Нет.

Глебов. У вас нет телефона?

Наташа. Есть.

Глебов. Когда мы увидимся?

Наташа (с легкой улыбкой). Никогда.

Глебов. Вы, голубчик, упрямы, но я поупрямее вас, поверьте! Когда мы увидимся?

Наташа. Никогда.

Глебов. Хорошо. Завтра вы, допустим, не можете. А во вторник? В среду? В будущую субботу? Когда мы увидимся?

Наташа. Никогда, Владимир Васильевич.

Глебов. Ах, послушайте, бросьте вы твердить это свое дурацкое «невермор»! Вы же не ворон, черт побери! (Со злостью.) Л вообще, если уж на то пошло, так объясните же мне, черт вас побери совсем, объясните же мне в таком случае и в конце концов, что все это было? Вот это все — вечер, ночь, ресторан, театр, ваши загадочные улыбки и таинственное молчание, ваша глупейшая выходка со счетом в ресторане — что это было? Скука? Любопытство? Наивное желание поинтриговать и развлечься? Что это было?

Наташа. Что это было? Вы хотите знать? Хорошо, мы вам сейчас объясним. Все совсем и удивительно просто! (Взглянула на подругу.) Ты слышишь, Любаша, о чем спрашивает Владимир Васильевич?

Любочка. Слышу.

Наташа. Объясним?

Любочка. Объясним, теперь можно.


И опять, с улыбкой поглядев друг на друга, девушки раскрывают свои темно-зеленые сумочки и достают два пестрых конверта.


Глебов. Что это?

Любочка. Билеты на самолет. Сегодня мы улетаем с Наташей. В пять часов вечера, на «ТУ-104».

Глебов. Куда вы летите?

Любочка. В Хабаровск.

Наташа. Вместе до Хабаровска. А там, к сожалению, расстаемся. Любочка — за Хабаровск, в район. А у меня пересадка на другой самолет — и дальше. Много дальше.

Глебов. Надолго вы улетаете?

Наташа. На шесть лет.

Глебов. На шесть лет?!

Любочка. Я на пять.

Наташа. Да, ты на пять. А я на шесть! (Улыбнулась Глебову,) Мы окончили этой весной институт, Владимир Васильевич, медицинский институт. Мы врачи. Сдали государственные экзамены, прошли комиссию по распределению, получили назначение, получили деньги на выезд…

Любочка. И вот — улетаем!

Наташа. Вещи мы свои давным-давно все сложили, собрали, все предотъездные дела сделали, все покупки купили, со всеми простились…

Любочка (печально улыбнулась). Мы, например, с моей мамой уже два месяца подряд прощаемся — я просто не могу больше!

Наташа. А ребята с нашего курса разъехались раньше нас, мы последние…

Любочка. А других знакомых у нас мало. Да и лето — почти все в отъезде, кто где…


Девушки говорят наперебой, и только теперь, впервые за эти сутки, они, такие разные, внезапно становятся удивительно друг на друга похожи.


Наташа. И все-таки до самого вчерашнего дня мы никак не могли по-настоящему поверить в то, что мы действительно улетаем! А вчера днем мы пошли в «Метрополь»…

Любочка. Не в гостиницу, конечно, а там внизу, знаете, там есть авиационное агентство… И там экспедитор из министерства оставил для нас наши билеты… Видите, как все просто?

Глебов (усмехнулся). Да, просто. Ну-ну, рассказывайте…

Наташа. И вот мы получили наши билеты, сунули их в наши новые сумочки, где уже лежали документы, справки, деньги, вышли на улицу, остановились у входа в гостиницу — и, пожалуй, именно в это мгновение поняли наконец, что мы и вправду улетаем, что кончилось наше детство, юность, годы ученья, что мы расстаемся с Москвой и расстаемся надолго, что начинается новая жизнь — взрослая, трудная, интересная. И вот мы стояли…

Любочка. А впереди у нас еще были целые сутки!

Наташа. Целые сутки, вы представляете?! А вещи были давным-давно собраны, покупки давным-давно сделаны. А впереди были целые сутки. Последние сутки в Москве!

Любочка. И нам ужасно захотелось, Владимир Васильевич, провести эти сутки как-нибудь по-особенному, не так, как всегда! Нам захотелось пойти напоследок в какой-нибудь хороший ресторан, в театр, послушать музыку, повеселиться, познакомиться с интересными людьми;..

Наташа. Нам захотелось негаданно-нежданно, как вы сказали, Владимир Васильевич!

Любочка. И только мы с Наташей об этом подумали — вдруг появился Николай Сергеевич, подошел к нам, заговорил, начал шутить, смеяться…

Глебов. И вы решили, что это и есть ваше негаданное-нежданное?

Наташа (внимательно посмотрела на Глебова). Хотите правду, Владимир Васильевич?

Глебов. Да.

Наташа. Мы бы очень быстро простились с вашим другом, с Николаем Сергеевичем Пинегиным. Но он заговорил о Владимире Васильевиче Глебове — нам стало интересно, и мы остались. Нам показалось, что это будет очень здорово, если именно вы как бы проводите нас в дорогу!

Глебов (смущенно). Вот как!

Любочка. А ты помнишь, Наташа, как мы нервничали, когда поджидали Владимира Васильевича у редакции?

Глебов. Нервничали? Почему?

Наташа (с улыбкой). Да все из-за этой истории — из-за вашей поездки в Гонолулу! Николай Сергеевич так ее почему-то расписывал, что мы, когда вас ждали, вдруг представили себе — вот сейчас выйдет этакий франт в гавайской рубашке, разрисованной пальмами, прибоями…

Глебов (все еще с чувством неловкости). Значит, кое в чем Глебов оказался все-таки лучше?

Наташа (суровато). Кое в чем — да.


Молчание. Где-то по соседству заиграла музыка. Это по радио начали передавать утреннюю зарядку.


Любочка (взглянула на часы, ахнула). Наташка, мы должны мчаться! Тебе-то ничего, а меня мама просто убьет!

Наташа (взяла свой дождевичок, перекинутый через спинку стула). Пошли!

Глебов. Пора?

Наташа. Пора, Владимир Васильевич.

Глебов (поглядел на Наташу, на Любочку, неожиданно рассмеялся). Так что же мне делать, дорогие мои, черт побери! Прощенья у вас, что ли, просить? Не поможет! Каким слепцом я был в эти ваши последние прощальные сутки, как ничего не увидел, не понял, не догадался! Шел рядом с вами через ваши прощальные сутки, шел, как собака, которая обращает внимание только на то, что движется. (Кивнув на спящего Пинегина.) Он-то хоть знал, зачем и ради чего! (Усмехнулся, вытащил из кармана смятую пачку сигарет.) Ну ладно! Выкурим по одной сигаретке, по разгонной, и — в путь!

Любочка. Дайте и мне, пожалуйста.

Наташа (строго). Любаша!

Любочка. Я немножко.

Глебов. Малоприятное место, где вы научились курить, — это, конечно, анатомичка?

Любочка. Конечно. Только мы не научились. Так — балуемся иногда. (Оглянулась.) А где мой дождевик?

Наташа. Ты его в прихожей повесила.


Любочка с неумело зажатой в зубах сигаретой выходит в прихожую.


Глебов. Наташа, куда вы летите? Дайте ваш адрес.

Наташа. А зачем?

Глебов. Ну, может быть, я вам когда-нибудь напишу.

Наташа (впервые у нее чуть-чуть дрогнул голос). Может быть! Как-нибудь! А если не напишете, Владимир Васильевич? Забудете? Потеряете адрес? А я буду очень ждать писем, особенно в первое время… Нет, не от вас специально, а вообще! Буду ждать, нервничать… А мне там нельзя нервничать! Я ведь еду в чужие края на довольно ответственную и трудную работу! (Покачала головой.) Нет уж, лучше думать, что вы не пишете мне потому, что просто не знаете моего адреса, лучше вспоминать о вас изредка, чем попусту ждать ваших писем… Разве я не права?

Глебов (со странной улыбкой). Правы. Опять правы. Трудно вам будет жить, Наташа!

Наташа. Вероятно.

Глебов. Но вы держитесь!

Наташа (весело). Да уж постараюсь!


Возвращается Любочка с цветами в руках.


Любочка. А цветы-то наши в ванной комнате были, хорошо я вспомнила. Поехали?

Глебов. Сейчас разбудим эту спящую красавицу!

Любочка (пренебрежительно). Не надо. Нет, нет, не будите его, Владимир Васильевич! Просто, когда он проснется, передайте ему от нас привет!

Наташа (протянула Глебову руку). Ну, до свиданья, Владимир Васильевич…

Глебов. Как это — до свиданья?! Я с вами. Развезу вас по домам на машине…

Наташа. Зачем, Владимир Васильевич? Вам надо лежать, и это все ни к чему!..


Резкий и продолжительный телефонный звонок.


Любочка (вздрогнула и тут же засмеялась). Ой, я напугалась!

Глебов (снял трубку). Да? Ну, Глебов, правильно… Кто вызывает? Ах, Ставрополь, Мельников! Отыскался след Тарасов. И надо же, в самую неподходящую минуту! (Растерянно оглянулся на Любочку и Наташу,) Что же делать? Вам надо очень спешить?

Наташа. Очень, Владимир Васильевич! Но вы не беспокойтесь — я видела здесь, почти у самого вашего дома, стоянку такси. Вы не беспокойтесь, мы доедем. Прощайте, Владимир Васильевич! Спасибо вам!

Глебов. Вам спасибо.

Наташа. Голова перестала кружиться? Акрихина больше не принимайте. Легче вам?

Глебов. Легче.

Наташа. Акрихина больше не принимайте.

Любочка (с улыбкой). Прощайте, Владимир Васильевич!

Глебов. Счастливый вам путь, дорогие! Счастливый путь! (Тряхнул головой,) И знаете что — постарайтесь, если сможете, не очень уж плохо думать о нас! Понимаете… (В телефон,) Да, да, Глебов! Ах, это ты, голубчик! Сейчас, сейчас, сейчас мы с тобой побеседуем! (Любочке и Наташе.) Девушки, дорогие, до свиданья! (В трубку.) Я не тебе, не ори! Двенадцать минут заказал, а материалу на пятнадцать? А я тебе нянька? Ты где раньше был — вот что меня интересует!..

Наташа (переглянулась с Любочкой). До свиданья, Владимир Васильевич, прощайте, счастливо вам оставаться, спасибо за все, до свиданья, мы убежали!..


Наташа и Любочка поспешно, чуть не бегом, уходят. Хлопает в прихожей входная дверь.


Глебов (с трубкой в руках). Ушли! (В трубку.) Я не тебе! Ты где все это время пропадал, хотел бы я знать! Фитиль приготовил? Я тебе такой фитиль покажу, что ты у меня не поймешь, с какого конца его зажигать! Ну-ну, ладно, читай, слушаю! (Неожиданно.) Погоди-ка! (Выглянул в окно.) Все! (В трубку.) Я не тебе, читай! (Слушает, неожиданно ухмыляется.) Не врешь? Это материалец, Серега, это и вправду фитиль! Молодец, черт тебя побери! А ну-ка, ну-ка, повтори еще разок цифрочки, я запишу! (Придвигает к себе лист бумаги, берет карандаш.) Давай диктуй!

Пинегин (заворочался в кресле, зевнул, открыл глаза). Что ты кричишь, старик?! (Оглянулся.) А где же детки? Любушка-голубушка, Наташенька, дядя Коля проснулся, ау, где вы?! Я хочу кофе, поняли, нет?!


Глебов (слушает, записывает). «…Красногвардейский район —7,4 миллиона пудов зерна, Ипатовский —6,6 миллиона…» Ну и ну, ловко!

Звонок в прихожей.


Пинегин (испугался). Это еще кто?

Глебов. Не знаю. (В трубку.) Обожди, Мельников, сейчас мы продолжим! (Прикрыл трубку рукой.) Пойди отвори. И если это вдруг Таня…

Пинегин (торопливо). Если это Таня, я скажу так: «Забрел к тебе вечером на огонек, мы заговорились, и я остался ночевать».

Глебов. А насчет наших гостей…

Пинегин. Что я, психический? (Выбегает в прихожую.)

Глебов (в трубку). Давай, Мельников, продолжай, записываю! (Слушает, пишет.) «Петровский район — 6,1 миллиона…» Так, это понятно… Ага, вот важно! (Пишет и повторяет вслух.) «Намного больше, чем в прошлые годы… десять миллионов пудов хлеба сдали и продали государству колхозы и совхозы Советской Калмыкии…»


Возвращается Пинегин, приносит газету и журналы «Огонек» и «Мурзилку».


Пинегин. Почта! А ты, понимаешь, — Таня! От таких предположений, Володечка, человек на всю жизнь может заикой остаться! Понял? (Огляделся.) А где девушки? Куда ты их дел? Где Наташенька и Любочка?

Глебов (сердито махнул рукой). Нет девушек! Нет Любочки и Наташеньки! Нет их, нет и не будет, не мешай, убирайся! (В трубку.) Давай, Мельников, давай, давай, дорогой, слушаю, записываю — давай!..


Перемена

Музыка. Свет. Это автомобильные фары, снова нырнувшие в темный провал туннеля, это солнечная рябь на прозрачной речной воде, перекличка поездов, детские голоса и негромкое треньканье дачной гитары.

Картина четвертая

Воскресенье, третье августа, день, семнадцать часов десять минут.

Дачное Подмосковье. Кончается эта история там же, где она и началась, — на скамейке в саду, окруженной обильно разросшимися кустами боярышника и отцветшей сирени.

На этой скамейке рядом сидят Таня и Глебов — жмурятся, подставив лица вечернему солнцу. А в стороне, с неизменной своей простодушно-плутоватой улыбкой, возится Машка и делает вид, что она поглощена какими-то колесиками и прутиками. Валяются в траве давно уже прочитанные журналы «Огонек» и «Мурзилка».


Таня (вздохнула). Все-таки жаль, что ты не сумел уговорить маму к нам приехать.

Глебов. Я три часа ее уговаривал. Охрип даже. Она, видишь ли, обещала какой-то своей стариннейшей подруге Агнии Константиновне показать сегодня Сельскохозяйственную выставку.

Таня. А собиралась к нам.

Глебов. Это у вас семейное — семь пятниц на неделе.

Машка (заинтересованно повернула голову). А бывает?

Глебов. Что?

Машка. Семь пятниц.

Глебов. У твоей мамы бывает.

Таня. Можно подумать, что ты из себя являешь образец постоянства! Ты сам…

Глебов. А вот ссориться мы с тобой не будем. Мы же уговорились.

Таня. Я и не ссорюсь! Но меня возмущает, когда…

Глебов (укоризненно). Татьяна!

Таня. Я не ссорюсь! (Помолчав.) Вы чаю, граждане, не хотите еще?

Глебов. Хотим. С пирогами.

Машка. И с вареньем хотим.

Таня (засмеялась). Ладно, саранча, я сейчас соберу!

Глебов. Погоди!

Таня. Что?

Глебов (обнял Таню за плечи). Погоди, посиди, успеешь! (После паузы.) Слушай, ты помнишь сказку про дом с золотыми окнами?

Таня. Помню.

Машка. И я помню. Это про то, как пастух думал, что в доме золотые окна, а их просто так солнце освещало, да? А потом он увидел, что не в этом доме золотые окна, а в другом, а потом еще в другом, и все шел, и шел, и шел… И стал старым, и все шел… и все ему казалось, что впереди дом с золотыми окнами. Эта сказка, да?

Глебов. Эта.

Таня. А почему ты ее вспомнил?

Глебов (неопределенно). Так. Когда-нибудь расскажу.

Таня (сухо). Я не люблю историй, которые рассказывают женам когда-нибудь при случае, спустя много лет. Это плохие истории! (Встала.) Я пойду!

Глебов. Погоди! (Медленно.) Понимаешь, Танечка, я кое-что надумал сегодня — возьму-ка я с десятого числа отпуск, мне полагается, засяду с вами на даче и попытаюсь наконец дописать книжку — ту самую, что я забросил когда-то в дальний ящик стола!.. Примете меня в свою компанию?

Таня (не сразу). Смешно! А я как раз и вчера и сегодня думала совсем о другом… Даже звонила тебе об этом в редакцию!

Глебов. О чем же?

Таня (волнуясь). Я хотела тебе предложить, чтобы ты поговорил в секретариате и поехал бы в какую-нибудь интересную, далекую, трудную поездку… Ты ведь никогда не любил долго сидеть на одном месте. Ты был — «Глебов — нынче здесь, завтра там!». И я же знаю, знаю, милый, что это из-за нас ты пошел работать в штат. Из-за нас. Из-за меня. И мне показалось, что ты в последнее время стал беспокойным и растерянным, что тебе нужно вырваться, побродить по свету, подышать соленым ветром, повидать новое, напитаться этим новым, наполниться им и успокоиться.

Глебов (покачал головой.) Нет, Танечка, всему свой черед! (Подумал.) Ты читала вчера в газете сообщение о том, что ставропольцы дали сто миллионов пудов хлеба досрочно?

Таня. Читала.

Глебов. Но ведь для того чтобы собрать в августе эти сто миллионов — надо было посеять их в апреле и в мае! Такая уж это пора — август, время жатвы и уборки! И если душа твоя пуста, поля не засеяны, виноградники не обработаны — то каких ты можешь ждать плодов? И стоит ли тогда гоняться но белу свету за собственной тенью и надеяться, что вот кого-то ты встретишь, о чем-то узнаешь, что-то случится! (Снова покачал головой,) Нет, Танечка, всему свой черед. Будут, будут еще поездки, дальние края и необыкновенные встречи… Но сейчас я хотел бы стоять, ну, вот хотя бы как это дерево — раскинуть ветки и вбирать все, что проходит мимо меня, — времена, события, тучи, ветры! (Улыбнулся.) Ты заметила, между прочим, люди на всех языках подыскали для ветра самые красивые слова!

Машка. Какие?

Глебов. Ну, например, сиверке, моряна, баргузин, мистраль, трамонтана, сирокко…

Машка (подумав). Красивые, правда.

Таня. Это женщины придумали. Уверяю тебя. Женщины. Матери, жены и невесты тех, что с ветром уплывали от них и с ветром к ним возвращались!

Глебов (почесал в затылке). Занятно! Эту идейку я, пожалуй, у тебя украду.

Таня. Кради, кради. Мне — зачем?

Глебов. Как — зачем тебе?! Для меня.

Таня (серьезно). Спасибо! (Почему-то стремительно поднялась.) Ну ладно. Вы тут с Машкой пока побеседуйте, вам, наверное, есть о чем побеседовать, а я пойду чай соберу!.. (Уходит в дом)


А Машка, немедленно побросав все свои колесики и прутики, подбегает к скамейке и садится рядом с отцом.


Машка. Побеседуем?

Глебов. А нам действительно есть о чем?

Машка. А как же! Конечно. (Подумав). Как дела на работе?

Глебов. Ничего. Спасибо.

Машка. Это ты писал про Калининской совнархоз?

Глебов. Я. А ты читала? Тебе понравилось?

Машка. Мы с мамой читали. Нам понравилось.

Глебов. Я очень рад.

Молчание. Высоко, в уже вечереющем небе, слышно, как гудит самолет.

Машка. Вот летит самолет!

Глебов. Вспомнила?

Машка. Я просто так сказала! (Задрала голову к небу.) Слышишь?

Глебов. Слышу.

Машка. Это какой? Пассажирский? «ТУ-104«?

Глебов. Кажется.

Машка (помахала рукой). Лети, лети! Счастливый тебе путь! (После паузы) Ведь, может, там и знакомые кто-нибудь, да, папа?

Глебов (медленно, с улыбкой). Может быть. Счастливый путь всем — и знакомым и незнакомым. И старости, что летит на покой, и юности, что отправляется в поход. И пусть, когда пойдет она по нашему следу, встретятся ей не окурки, пустые бутылки и консервные банки — приметы небрежной и неряшливой жизни, — а труды наши, свершения и надежды! (Покосился на Машу). Поняла?

Машка (честно. Нет.

Глебов (засмеялся.. Ну и правильно!

Машка. А ты не забыл нашу песенку, папа?

Глебов. Не забыл.

Машка. Споем?

Глебов. Споем!


Из дома, с веранды, громко зовет Таня: «Чай пить, компания!»


Машка. Пошли!


И Глебов с Машкой отправляются пить чай, взявшись за руки и распевая на ходу сочиненную ими песенку:

Вот летит самолет,

Он летит и гудит.

Вот летит самолет,

А куда он летит?

Он летит далеко,

Неизвестно — куда!

А когда прилетит?

Неизвестно — когда!

Занавес

(1958)

МАТРОССКАЯ ТИШИНА Драматическая хроника в четырех действиях

ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ

Детство. Город Тульчин.

Август тысяча девятьсот двадцать девятого года. Первая пятилетка. Очереди у хлебных магазинов. Вечерами по Рыбаковой балке слоняются пьяные. Они жалобно матерятся, поют дурацкие песни и, запрокинув голову, с грустным недоверием разглядывают звездное небо. Следом за пьяными почтительными стайками ходим мы — мальчишки.

В ту пору нам было по десять — двенадцать лет. Мы не очень-то сетовали на трудную жизнь и с удивлением слушали ворчливые разговоры взрослых: о торговле, которая пришла в упадок, и о продуктах, которых невозможно достать даже на рынке. Мы, мальчишки, были патриотами, барабанщиками, мечтателями и спорщиками.

Шварцы жили в нашем дворе. Вдвоем — отец, Абрам Ильич, и Давид. Они занимали большую полуподвальную комнату. Вещи в этой комнате были расставлены самым причудливым образом. Казалось, их только что сгрузили с телеги старьевщика и еще не успели водворить на место. Прямо напротив двери висел большой портрет. На портрете была изображена старуха в черной наколке, с тонкими, иронически поджатыми губами.

Старуха неодобрительно смотрела на входящих.

Вечер. Абрам Ильич Шварц — маленький человек, похожий на плешивую обезьянку, сняв пиджак, разложил перед собой на столе скучные деловые бумаги, исчерканные карандашом. Давид стоит у окна. Ему двенадцать лет. У него светлые рыжеватые вихры, вздернутый нос и чуть оттопыренные уши. Он играет на скрипке и время от времени умоляющими глазами поглядывает на круглые стенные часы. У дверей, развалившись в продранном кресле, сидит толстый и веселый человек — кладовщик Митя Жучков.

Сухо пощелкивают костяшки на счетах. Упражнения Ауэра утомительны и тревожны, как вечерний разговор с богом. За окном равнодушный голос протяжно кричит на одной ноте: «Сереньку-у-у!..»


Шварц (бормочет).…Вчера, семнадцатого августа одна тысяча девятьсот двадцать девятого года, было отправлено в Херсон шесть вагонов и еще девять вагонов в Одессу… Так, пишем!

Давид. Раз, и два, и три!.. Раз, и два, и три, и!..

Митя. Гуревичи уже сложились… Чистый цирк, честное слово! Отчего это, Абрам Ильич, у евреев так барахла завсегда много?

Шварц (уткнувшись в бумаги). Семейные люди, очень просто!

Митя (усмехнулся, помотал головой). Нет, я на Розу Борисовну прямо-таки удивляюсь. Это надо же — с малыми дитями, с больным мужем — и на такое отчаянное дело подняться! Прямо не старуха, а Махно какая-то, честное слово!

Давид (опустил скрипку). Папа, уже без четверти девять.

Шварц. Ну и что?

Давид. Я устал.

Шварц. Устал?! (Покосился на Митю.) Он устал — как вам это понравится, Митя?! Между прочим, целый божий день я стою больными ногами на холодном цементном полу. И целый божий день мне морочат голову. И на вечер я еще беру работу домой… Так почему же я никому не жалуюсь, что я устал? Что? (Подумав.) Сыграй Венявского и можешь отправляться на двор. (Усмехнулся.) Ему, видите ли, Митя, с отцом скучно! Ему нужны его голь, шмоль и компания… Сыграй Венявского, ну!

Давид. Хорошо. (Снова поднимает скрипку)

Печальная и церемонная музыка Венявского. Абрам Ильич слушает, чуть наклонив набок голову и почесывая в затылке карандашом.

Шварц (шепотом, с торжеством). А, Митя?!

Митя (развел руками). Талант!

Шварц. А теперь еще разок упражнения Ауэра.

Давид. Папа!..

Шварц (неумолимо). Упражнения Ауэра, и тогда пойдешь!

Молчание. Давид в ожесточении принимается за очередное упражнение. Шварц уткнулся в бумаги. Равнодушно кричит женщина: «Серень-ку-у-у!..»

Митя (словоохотливо). Уезжают, значит, от нас Гуревичи. В Москву едут, к братцу. Братец ихний, Сема, агентом работает — жуликов ловит… Слышите, Абрам Ильич, чего говорю? Сема Гуревич, говорю, жуликов ловит! Мелкоту небось, вроде нас с вами, Абрам Ильич, верно?

Шварц (зашипел). Откройте дверь! Откройте дверь, чтобы слышал весь двор, сумасшедший!

Митя (счастливо захохотал). От нас Москва далеко, Абрам Ильич, нас не поймают!

Давид. Раз, и два, и три, и!.. Раз, и два, и три, и!..

Шварц. И еще десять вагонов в Николаев. Всего это будет двадцать пять вагонов… Так, пишем!

Митя (вздохнул). Да-а, поехал бы я в Москву. Поехал бы — и знаете, Абрам Ильич, чего первым бы делом сделал? В магазин бы пошел, честное слово! Купил бы себе булку французскую, франзоль! Я ее, сволочь такую, сперва бы маслом намазал, а потом… А потом я бы — ах ты, братцы мои, — потом я съел бы ту булку! Всю!

Давид. Папа, уже девять часов.

Шварц. Меня интересует — ты играешь на скрипке или ты смотришь на часы?

Митя (добродушно). Да ладно, Абрам Ильич, отпустите вы его, пускай человек побегает…

Шварц (со смешком). Вот как? Вы меня извините, Митя, я вас очень уважаю, как хорошего кладовщика и всякое такое… Но если я не ошибаюсь — я имею в виду музыку, — так профессор Столярский это не ваша фамилия?!

Митя (неожиданно обиделся). Моя фамилия Жучков, это все знают! А что я цельную кучу братьев своими руками поднял — это тоже все знают!

Шварц (высокомерно). Ну, и кем же они стали, ваши братья, позвольте спросить? Они закончили консерваторию? Они адвокаты? Врачи? (Снова усмехнулся.) Каждому свое, Митя! Давайте лучше займемся делами…

Митя (показал глазами на Давида). Давайте, только…

Шварц. А-а, да-да! Давид, можешь отправляться во двор.

Давид. Хорошо. (Аккуратно укладывает скрипку в футляр. Ставит футляр на полку.)

Шварц. Упадет. Поставь глубже.

Давид. Хорошо… Теперь я могу идти?

Шварц. Иди, сынок.

Давид уходит.

Митя (поглядел вслед). Замучили вы паренька, Абрам Ильич!

Шварц (резко). Митя, это не ваше дело! (Помолчав.) Знаете, о чем я мечтаю? Когда-нибудь я получу отпуск и премию. И тогда я возьму Давида и поеду с ним к морю. В Крым. Мы будем жить, как цари, в белом дворце, и по утрам горничная в крахмальном фартуке прямо в постель будет приносить нам яичницу с колбасой из четырех яиц и кофе с крендельками… Что?

Митя. Чудак вы, Абрам Ильич! В прошлом годе вы на Турк-сиб собрались, теперь в Крым…

Шварц. Да, я чудак… Займемся делом! В субботу я вам дал ящик мыла. Сто кусков, за которые я сам заплатил три рубля. Что вы сумели с ними сделать?

Митя. Есть один человек, дает три сотни и еще тридцать бумажек. Говорит — через неделю мы и этого не получим. Вам решать, Абрам Ильич.

Шварц. Триста тридцать рублей?! Кошмар! За удовольствие заниматься коммерцией мы скоро будем, кажется, докладывать из собственного кармана! Триста тридцать рублей! Это же просто грабеж! Что?.. Ну, а с вельветом?

Митя. Вельвет берут. Тут такая история…


В дверь стучат.


Шварц. Тихо!.. Кто там?


Входит человек в мохнатой шляпе, в светлом заграничном костюме. В руках трость, плащ и маленький чемодан. Это Мейер Вольф. Он высок и широкоплеч.


Вольф. Добрый вечер! Как поживаете, Абрам?

Шварц (растерянно). Простите… я не…

Вольф. Может быть, вам нужна моя визитная карточка?

Шварц (приглядываясь). Боже мой!..

Вольф. Ну же!

Шварц. Мейер!.. Мейер Вольф!

Вольф. Наконец-то! Здравствуйте, Абрам!

Шварц (в волнении). Мейер Вольф!.. Подождите! Подождите, дайте мне вас потрогать! Невероятно! Когда вы приехали?

Вольф. Минут сорок назад.

Шварц. Почему? Зачем? На какой предмет?

Вольф). Я расскажу.

Шварц. Да… Да… Только давайте сядем, а то у меня ноги дрожат.

Митя (поднялся). Я, Абрам Ильич, другим часом зайду.

Шварц (отмахнулся). Конечно!


Митя торопливо уходит.


Вольф. А где Давид?

Шварц. Где-нибудь бегает… Слушайте, Мейер… Нет, я все еще никак не могу поверить в то, что это действительно вы! Последняя ваша открытка была из Рош-Пина…

Вольф. Вы получили ее?

Шварц. Получил, получил. Это было год… Или полгода назад, не помню.

Вольф (сел, огляделся). Ну, так как же вы тут живете?

Шварц. Какой об нас разговор?! Человек приехал из Палестины, и он еще спрашивает — как мы тут живем! Или вы не знаете Тульчина? Не знаете, как тут можно жить?!

Вольф. Знал когда-то. Но теперь, если верить газетам, многое переменилось — строительство, индустриализация…

Шварц (иронически). В Тульчине? Наша индустриализация — это паточный завод имени Розы Люксембург, бывший «Арон Сунник и сыновья». (Засмеялся.) Ну, хорошо! Я считаю, что по случаю вашего приезда мы имеем полное право выпить рюмку-другую… Как вы?

Вольф. Не возражаю.

Шварц лезет в шкаф, достает графин с водкой, два граненых стакана, хлеб, помидоры. Кладет все это на стол, на газету, разливает водку в стаканы.

Шварц. Будем живы-здоровы! С приездом. Ешьте помидоры… Так зачем же вы вернулись, Мейер?

Вольф. Просто так.

Шварц (насмешливо). Ах, просто так? Ладно, можете не говорить, это ваша забота. (Понизив голос.) Я хочу знать одно — не политика?

Вольф. Упаси бог!

Шварц (с облегчением). Правильно! Политика — это занятие для англичан и поляков… Слушайте, Мейер, так вы действительно своими глазами видели Иерусалим, и Стену Плача, и Средиземное море?

Вольф. Да, конечно.

Шварц. Можно сойти с ума! Сидит разодетый, как граф, и спокойно говорит — да, конечно! Ну, за Средиземное море!

Вольф. Мне довольно.

Шварц. Как хотите. А я, с вашего разрешения, повторю. Будем живы-здоровы!

Вольф. А что слышно у Гуревичей? Яша все лежит?

Шварц. Лежит. Старуха увозит его и детей в Москву! Завтра едут! Можете себе представить?

Вольф (задумчиво). Вот как? А ведь и вы когда-то тоже собирались в Москву, Абрам!..

Шварц (он уже слегка захмелел). Собирался! Чего только я не собирался сделать! Я всю жизнь безвыездно живу в этом городе. И всю жизнь, сколько я себя помню, я хочу отсюда уехать. (Помотал головой.). Нет, Мейер, нет, никуда я уже теперь не уеду и ничего не увижу! Ничего, кроме пьяных мужиков на Рыбаковой балке, и моего товарного склада, и поездов — скорых, курьерских, почтовых… Всяких…

Вольф. Вы все еще ходите по вечерам на станцию?

Шварц. Случается. Иногда. Помните ту красавицу из скорого, что попросила нас сбегать за кипятком?

Вольф. Ирину?

Шварц. Да, Ирину… То есть нет, не Ирину… Это мы уже сами потом придумали, что ее звали Ириной! Впрочем, это не важно. Тогда мы еще были вполне приличными кавалерами… Что?

Вольф. Хоть куда.

Шварц (поднимает стакан). Ну, за Ирину!


Быстро вбегает высокая крупная женщина со страдальческим и вдохновенным лицом, растрепанная, с хитрыми молодыми глазами. Это старуха Гуревич.


Старуха Гуревич (торжественно). Еще два дня таких сборов, и меня повезут… Но только не в Москву, а на еврейское кладбище! У вас есть шпагат?

Шварц. Поищем.

Вольф. А «здравствуйте» вы не умеете говорить?

Старуха Гуревич (равнодушно). Здравствуйте.

Шварц (засмеялся). Смотрите — она не узнала! Это же Мейер Вольф.

Старуха Гуревич. Какой Мейер Вольф? (Вздрогнула, вскинула голову.) Бросьте! Мейер Вольф!.. Это вы?

Вольф. Я.

Старуха Гуревич. Оттуда?

Вольф. Да.

Старуха Гуревич. Насовсем?

Вольф. Да.

Старуха Гуревич. Крупное дело?

Вольф. Как вам сказать…

Старуха Гуревич (почти угрожающе). Ну-ну-ну!

Вольф (пожал плечами). Допустим.

Старуха Гуревич. Он хочет меня обмануть. (Усмехнулась.). Имейте в виду — мужчин я вижу насквозь. (Неожиданно всхлипнув.) А Яшенька все лежит, знаете? Лежит, не встает. Доктор Ковальчик, этот умник, говорит — везите его на грязи! Так я его спрашиваю, этого умника, — зачем нам куда-то ехать и тратить деньги, когда грязь — это как раз то единственное, что мы всю. жизнь имеем дома! И притом совершенно бесплатно! (Снова всхлипнула, засмеялась, двумя пальцами благоговейно ухватила Вольфа за рукав пиджака.) Костюмчик тоже оттуда? Пустяки — выделка. А про меня вы уже слышали, Мейер? Везу своих в Москву. Великий путешественник! Колумб!.. Абрам, вы мне найдете шпагат?

Шварц. Держите.

Старуха Гуревич. Спасибо… Знаете что? Приходите к нам. Через полчаса, когда мы поужинаем. Посмотрите наши железнодорожные билеты, сделаете с Яшенькой немножко лохайм на дорогу. Ну, а потом вы нам, Мейер, про все расскажете… Хорошо?

Вольф. Можно.

Старуха Гуревич. Так я за вами зайду! (Убегает. В дверях задерживается, оборачивается, видимо, собирается что-то спросить, затем, передумав, машет рукой и исчезает.)

Шварц (помолчав), Полное впечатление, что она действительно едет открывать Америку — она так шумит.

Вольф. Да, Абрам, кстати, а как поживает ваше собрание почтовых открыток?

Шварц (гордо). Благодарю вас. Мое собрание поживает хорошо. У меня уже две с половиной тысячи штук! (С надеждой) Может, хотите взглянуть?

Вольф. С удовольствием.

Шварц вынимает из ящика стола толстый, переплетенный в кожу альбом, осторожно кладет на колени.

Шварц (шепотом). Здесь у меня Европа… Вот объясните мне, Мейер, почему такое: когда я вижу нарисованную картинку «Лес шумит», или там «Море волнуется», так я поглядел на нее один раз, и мне довольно, клянусь вам! А вот — простая фотография, и под ней подписано «Пляс де ля Конкорд», и ходят люди, и всякое такое — так на эту фотографию я могу смотреть целые сутки, и мне не скучно.

Вольф вытаскивает из кармана несколько почтовых открыток, протягивает их Абраму Ильичу.

Вольф. А такие у вас есть?

Шварц (всплеснув рукам)), Мейер! (Бережно разложил открытки на столе)

Вольф. Такие есть?

Шварц. Нет, таких у меня нет… Ни одной такой нет… Вот это что?

Вольф. Берлин, Аллея Победы… Видите в углу газетный киоск? Там я купил эти открытки.

Ш в а р ц. Вы были в Берлине?

Вольф. Проездом.

Шварц (восторженно). Честное слово, Мейер… Я вам, конечно, верю, но мне все время кажется, что вы врете!

Вольф (улыбнуло), А как вам нравится Испания?

Шварц. Про Испанию я даже говорить не хочу! Сокровище, Мейер! Они же странные люди, эти испанцы. Обычно они снимают одну Альгамбру! Какую открытку ни возьми — Альгамбра, и снова Альгамбра, и нох-а-мул Альгамбра… А тут Барселона, Кордова — сокровище! (Перелистывает альбом, останавливается, вскрикивает.) Боже мой!

Вольф. Что случилось?

Шварц. Булонский лес пропал… Вот здесь он был, видите, и вот он пропал!.. Ой, и Марселя тоже нет… Двух открыток Марселя…

Вольф. Может быть, вы их выронили?

Шварц (медленно) Нет, Мейер, я их не выронил! (Встает, подходит к двери, кричит.) Давид!

Вольф. Не горячитесь, Абрам!

Шварц. Хорошо, хорошо… Давид!


В дверях появляется Давид.


Ты мой альбом брал?

Давид (замялся). Н-нет!

Шварц. Тебе кто позволил брать мой альбом?

Давид. Я не брал.

Шварц. Не брал? Значит, ты еще и врешь? Воруешь и врешь, босяк! (В ярости шагнул к Давиду, схватил его за ворот рубахи, встряхнул, ударил ладонью по лицу). Я тебя отучу воровать и врать! Я у тебя вышибу из головы эту манеру — воровать и врать!


Давид молча с ненавистью смотрит на отца. Рот у него в крови.


Давид. Я не брал.

Шварц. Куда ты дел Булонский лес и Марсель?

Давид. Я не брал.

Шварц. Так, значит, это я взял? Да? Это я — вор?..

Давид. Не знаю.

Гулко хлопает дверь. Вбегает Митя.

Митя (задыхаясь). Абрам Ильич!

Шварц (медленно повернул голову, холодно спросил). Ну? В чем дело? Почему вы кричите?

Митя. Абрам Ильич, Филимонов вас требует… Ревизия!

Шварц (помолчав). Вот как? Интересно! А зачем же кричать? (Усмехнулся.) Запомните, Митя, хорошенько, — когда человек честный, так ему нечего бояться. (Поднял палец.) Вы меня поняли? Идемте! Подождите меня, Мейер, я скоро вернусь! (Берет со стола початую бутылку водки, сует ее в карман, кивает Мите, и они вдвоем быстро уходят.)


Молчание. Вольф встает.


Вольф (Давиду). У тебя кровь… Возьми платок — вытри,

Давид. Черт проклятый!

Вольф. Это отец?

Давид (сквозь слезы). Отец, отец… Убить его надо к черту, и все!

Вольф (спокойно). Ну что ж, убить — это правильно.

Давид. Что?

Вольф. Я говорю, что это ты правильно придумал — убить. А пистолет или ножик у тебя есть?

Давид (растерянно). Нет…

Вольф. Чем же ты его убьешь? Впрочем, пожалуй, ты прав — мальчик из Тульчина может обойтись без ножика и без пистолета. Мальчик из Тульчина должен убить папу так: нужно взять обыкновенную пустую бутылку и насыпать в нее вишневых косточек. И вот когда папа возвращается с работы домой и садится к столу ужинать, ты должен подойти к нему сзади и ударить его бутылкой…

Давид (испуганно, не отрывая взгляда от лица Вольфа). Что вы говорите?

Вольф (резко). А ты что говоришь?! Глупости болтаешь — убить, убить… Умный мальчик, а болтаешь глупости! Садись-ка, братец, лучше сюда — рядом. Вот так. Ты помнишь меня?

Давид. Да. Вы — дядя Мейер.

Вольф (кивнул). Правильно! (Помолчав.) Вот и все. Как будто я и не уезжал никуда. Все как прежде, вечер, мы сидим с тобой рядом, и я рассказываю тебе сказку…


Темнеет. Протяжно кричит за окном женщина: «Сереньку-у-у!..»


Давид. Опять Сережку Соколова мать ищет.

Вольф (усмехнулся). Ты знаешь, сколько лет кричит эта женщина? На моей памяти она кричит уже сорок с лишним лет! Ищет своего Сереньку, Петьку, Мишку…


Снова на пороге появляется старуха Гуревич.


Старуха Гуревич. Я за вами, вы готовы? А где Абрам?

Вольф. Его вызвали на склад. Он скоро придет.

Старуха Гуревич (после паузы). Вот что, Мейер, как старые друзья… Я же сразу поняла, что при Абраме вы не хотите всего говорить! Помилуй бог, я ничего не имею против него, но ведь это же всем известно, какой у него язык, когда он напьется… Вы затеваете большое дело, да?

Вольф. Нет.

Старуха Гуревич (не слушая Вольфа, задумчиво). Может быть, я делаю глупость, что еду в Москву? Так всегда — это еще говорил мой папа, — когда евреи становятся прапорщиками, так перестают отдавать честь! Мы уезжаем в Москву, а вы начинаете здесь большое дело…

Вольф. Я же вам говорю — нет!

Старуха Гуревич. Толкуйте, что я, маленькая?! (Прищелкнула пальцами.) Ладно, пошли. Все ждут вас. К нам все-таки не каждый день приезжают гости из Палестины.

Вольф. Сейчас я приду. Еще десять минут.

Старуха Гуревич. Мы ждем. (Уходит.)


Молчание.


Вольф (негромко, без улыбки). Завтра с утра по всей Рыбаковой балке будут говорить о том, что Мейер Вольф собирается рыть нефтяные скважины, или продавать пальмы, или промывать золотой песок… Что-нибудь в этом роде.

Давид. А разве нет?

Вольф. Нет.

Давид (разочарованно). А зачем же вы приехали?

В о л ь ф. Я приехал домой. Я просто приехал домой. Неужели это так непонятно?

Давид. А в вашей квартире Сычевы теперь живут.

Вольф (заходил по комнате), Чепуха! Найдем где жить. Не в комнате счастье. Я уехал с маленьким чемоданом и вернулся с маленьким чемоданом. И этот костюм, который на мне, — это мой единственный костюм. И никакие квитанции на получение груза не лежат у меня в кармане! (Остановился) Когда я был таким, как ты, Давид, мой отец торговал перчатками, сумками, пуговицами, поясами. Мы ездили с ним в Польшу, в Галицию, на Украину… Тысячи тысяч местечек. И в каждом местечке новое горе, новые заботы и старый разговор: «В будущем году в Иерусалиме». И в каждом местечке имелся свой праведник, который на старости лет отправлялся умирать на святую землю. «Четыре шага по святой земле, и вы очиститесь от всех земных грехов» — так было обещано в старых книгах! И вот с той поры всю жизнь я мечтал накопить денег и поехать туда — в Иерусалим…

Давид. Так оно и вышло.

Вольф (покачал головой). Нет, милый, совсем не так. Оказалось, что Стена Плача — это просто грязная старая стена. И что приехал я не на родину, а в чужую страну, где можно только плакать и умирать. И что люди там — чужие мне люди! Что мне Сион и что Сиону переплетчик Вольф из русского города Тульчина?! Ты понимаешь меня?

Давид. Не очень.

Вольф (улыбнулся), Ну и хорошо. Тебе и не нужно этого понимать! (Вздохнул.) Да-а, а небо там действительно очень синее. И песок очень желтый. И по вечерам все плачут и молятся. А я, видишь ли, привык, чтобы в тот час, перед сном, когда я кончил работу, вымыл руки и сел у окна, я привык слышать, как женщина зовет своего Сереньку, а мальчишки играют в казаки-разбойники и где-нибудь идут девушки и поют песню… И вот тогда я снова взял в руки свой чемодан…


Бьют часы.


Давид. Половина десятого.

Вольф. Ладно, я пойду. Скажешь папе, что я у Гуревичей.

Давид. Да.

Вольф. Будь умником, Давид.

Давид. Да.


Вольф встал, пошел к двери, обернулся. Говорит медленно, с растерянной и странной улыбкой.


Вольф. Самое нелепое… Вот — я вернулся домой… Прошло каких-нибудь полтора часа, и мне уже начинает казаться, что, может быть, я снова ошибся, а? Может быть, я был совсем не в том Иерусалиме и видел не ту Стену Плача?! (Махнул рукой) Ну да, впрочем, этого ты уж и вовсе не поймешь! Спокойной ночи, Давид! (Уходит)


Тишина. Давид отломил ломоть хлеба, густо посыпал солью. Уселся на стол, жует. В окне появляются две головы — темная и светлая, две смеющихся рожицы. Это Танька и Хана.


Танька. Маугли, братец! Доброй охоты! Мы одной крови, ты и я!

Хана. Додька!

Танька. Месяц скрылся за тучи… Доброй охоты, братец! Мы одной крови: ты и я!

Давид (грубо). Чего надо?

Танька. Играть выйдешь?

Давид. Нет.

Танька. Почему?

Давид. Потому что… Одним словом, это мое дело — почему!

Танька. Что ешь?

Давид. Хлеб.

Танька. С чем? С вареньем?

Давид. Нет, просто хлеб с солью.

Танька. Тю! А у нас сегодня мать пироги с капустой пекла. Я вот таких четыре куска съела!

Давид. Я не люблю пирогов с капустой.

Танька (иронически), Черный хлеб вкуснее?

Давид. Да.

Танька. Нарочно говоришь? Ты пойдешь с нами в Маугли играть?

Давид. Нет, не пойду.

Танька. А в Буденного?

Давид. И в Буденного не пойду!

Танька (наконец обиделась). Ну и не надо, подумаешь. Мы Вовку Павлова возьмем. Он и как тигр Шер-хан умеет рычать, и лает, и все!

Давид. Вот и валяй. Зови Вовку Павлова.

Танька. И позову!

Давид. Зови, зови.

Танька (чуть не плача), И позову! (Исчезает.)

Давид. Танька!

Хана. Она убежала уже.

Давид (после паузы). Ну и пусть!

Xана. А я к тебе прощаться пришла. Мы ведь завтра рано уедем — ты еще спать будешь.

Давид. Вы почтовым, восемьдесят третьим?

Хана. Да.

Давид. Плохой поезд! Что ж, до свиданья, Хана.

Хана (протянула нараспев), До-сви-данья! Ты так говоришь, как будто мы через неделю опять встретимся. А мы, может, и не встретимся никогда больше.

Давид. Встретимся. Я тоже в Москву приеду — учиться. В консерваторию. Кончу школу и приеду.

Хана. Правда?! (Задумчиво улыбнулась). Ты приедешь, а я тебя встречу… Ты мне письмо пришли, ладно? И я тебя встречу. Запиши мой адрес.

Давид. Говори, я запомню.

Хана (торжественно). Москва, Матросская тишина, дом десять, квартира пять. Гуревичу, для Ханы. Повтори.

Давид. Москва, Матросская тишина… Погоди, а что такое — Матросская тишина?

Хана. Не знаю. Улица, наверное.

Давид (повторил, с интересом прислушиваясь к звучанию слов). Матросская тишина! Здорово! Ведь вот — не назовут у нас так… Только это, конечно, не улица. Это гавань, понимаешь? Кладбище кораблей. Там стоят всякие шхуны, парусники.

Хана. В Москве нет моря.

Давид. Ну — река. Это все равно, чудачка. И там, понимаешь, стоят всякие шхуны, парусники, а на берегу, в маленьких домиках живут старые моряки. Такие моряки, которые уже не плавают, а только вспоминают…


Слышен голос старухи Гуревич: «Хана-а-а!»


Хана. Мне пора. Мама зовет… Давид, ты скоро приедешь?

Давид. Не знаю.

Хана. Слушай, ты подари мне на память чего-нибудь, ладно?

Давид. У меня нет ничего! (Подумав.) Вот, возьми, что ли? (Протягивает Хане в окно листок бумаги)

Хана смотрит, хмурится, затем решительным жестом возвращает листок обратно.

Хана. Не надо мне!

Давид. Ты что?

Хана (взволнованно). Танька не уезжает, а ты ей целых три открытки подарил! А я уезжаю, так ты мне какую-то картинку вырезанную даешь!

Давид. Зато на ней корабль нарисован. Я эту картинку над своим столом повесить хотел.


Голос старухи Гуревич: «Хана-а-а!»


Хана. Бегу. До свидания.

Давид. До свидания, Хана.

Хана. Адрес не забудь.

Давид. Да, да.

Хана. Пиши непременно.

Давид. Ладно.

Хана. До свидания, Давид!

Давид. До свидания, Хана!


Хана убегает. Давид один. Он садится в кресло, вытирает рот платком. Тикают часы. Прогрохотал поезд. Стало совсем темно. Где-то далеко, на другом дворе, захрипела шарманка:

И мой всегда, и мой везде,

И мой сурок со мной.

Шарманка захлебнулась и умолкла. Внезапно с грохотом открывается дверь, на пороге появляется маленькая, нелепая, растерзанная фигура Шварца.


Шварц (еле ворочает языком), Додик!

Давид (не двигаясь). Явился!

Шварц. Почему здесь так темно, а?

Давид. Я лампу зажгу.

Шварц. Ой, не надо! Я лягу спать… Я сейчас лягу спать. Ты раздеться мне помоги…

Давид. Еще чего!

Шварц (пытаясь быть строгим), Давид!

Давид. Что?.. Испугался один такой! Проспишься, все равно ни черта помнить не будешь!..

Шварц. Раздеться мне помоги…

Давид. Сам разденешься.

Шварц. Ботинки… Ботинки с меня сними… Додик…

Давид. Я свет зажгу.

Шварц. Не надо.

Давид. А я говорю — надо! (Подходит к столу. Возится с настольной лампой.)


Шварц уселся на пол.


Шварц. Ботинки с меня сними…

Давид. Успеется… (Зажег наконец лампу. Поставил ее на пол рядом со Шварцем.)

Шварц (испугался). Ты что это, а?.. Ты чего? Ты спалить меня хочешь?..

Давид. Нужен ты мне!

Шварц (его совсем развезло). Ты погоди… А ты — кто?.. Я извиняюсь, а вы кто?.. Вы по какому праву?..

Давид. Да помолчи ты, честное слово.


Шварц неожиданно привстал на колени и заплакал.


Шварц. Ваше благородие, не погубите! Не для себя… Клянусь вам, не для себя!.. Не погубите, ваше благородие!


Давид подошел к бочке у двери. Зачерпнул ковшом воды, выплеснул на Шварца. Шварц ткнулся ничком в пол, забормотал что-то невнятное.

Молчание.


Давид. Ну!

Шварц (почти трезво), Додик, помоги мне раздеться.


Давид поднял Шварца, усадил в кресло. Перенес лампу на стол.


А что с лицом у тебя? Почему губа распухла?

Давид. Ты не помнишь?

Шварц. Нет… Это — я?

Давид. Ты!

Шварц (вскрикнул). Нет!

Давид. Да.

Шварц (горестно), Додик, милый!.. Ну, ударь теперь ты меня!… Ну, хочешь — ударь теперь ты меня!

Давид. Папа!


Шварц порывисто обнял Давида, зашептал.


Шварц. Ничего, Додик! Ничего, мальчик! Ты не сердись на меня… Ничего… Мы с тобой вдвоем… Только мы вдвоем… Больше нет у нас никого! Я ведь знаю — и что жуликом меня называют, и мучителем, и… Л-а, да пусть их! Верно? Пусть! Я же целый день, как белка в колесе, верчусь на своем товарном складе — вешаю гвозди и отпускаю гвозди, принимаю мыло и отпускаю мыло, и выписываю накладные, и ругаюсь с поставщиками… Но в голове у меня не мыло, и не гвозди, и не поставщики! Я выписываю накладные и думаю… Знаешь, о чем? (Взмахнул руками.) Большой, большой зал… Горит свет, и сидят всякие красивые женщины и мужчины, и смотрят на сцену… И вот объявляют — Давид Шварц, и ты выходишь и начинаешь играть! Ты играешь им мазурку Венявского, и еще и еще, и еще… И они все хлопают и кричат: «Браво, Давид Шварц!» — и посылают тебе цветы, и просят, чтобы ты играл снова, опять и опять! И вот тогда ты вспомнишь про меня! Тогда ты непременно вспомнишь про меня! И ты скажешь этим людям: это мой папа сделал из меня то, что я есть! Мой папа из маленького города Тульчина! Он был пьяница и жулик, мой папа, но он хотел, чтобы кровь его, чтобы его сын — узнал, с чем кушают счастье! Сегодня они устроили ревизию! Ха, чудаки!.. Нате — ищите!..


Загудел поезд.


А тебя я сделаю человеком… Понял? Чего бы это ни стоило, но я тебя заставлю быть человеком!..


Гудит поезд.


Вот этого я слышать не могу — поезда, поезда… Уезжают, приезжают… Не могу этого слышать!


Гудит поезд.


Да что он, взбесился, что ли? (Встает. В руках у него керосиновая лампа. Стоит на середине комнаты, маленький, страшный, взъерошенный, покачиваясь и угрожающе глядя в окно.)


Гудит поезд.


Давид. Папа!


Гудит поезд.


Шварц (в окно, смешным, тонким голосом). Замолчи!.. Замолчи!.. Немедленно замолчи!..


Равнодушно кричит женщина: «Сереньку-у-у!»

Гудит поезд.


Занавес

ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ

Юность. Москва.

Май тысяча девятьсот тридцать седьмого года. Строительные леса на улице Горького. Открытые бежевые «линкольны» возят по городу иностранных туристов. Туристы вежливо улыбаются, вежливо восхищаются, вежливо задают двусмысленные вопросы и с некоторой опаской поглядывают на бойких девушек-переводчиц.

По вечерам не протолкаться на танцевальных площадках, в цветочных киосках нарасхват ландыши и сирень, а на площади Пушкина, у фотовитрин «Известий», с утра и до ночи взволнованно и безмолвно толпится народ, разглядывая фотографии далекой Испании, где фашистам все еще не удалось отрезать от Мадрида Университетский городок.

В тот год мы окончательно стали москвичами. Еще совсем недавно робкие провинциалы, мы впервые, разинув рты, бродили по набережным, почтительно следовали правилам дорожного движения и писали длинные, восторженные и подробные письма домой. Потом письма стали короче. Всего несколько слов: о том, что мы здоровы, об институтских отметках и о том, что нам опять нужны деньги. Мы научились торопиться. Мы были одержимы, влюблены, восторженны и упрямы. Нам исполнилось девятнадцать лет.

Вечер. Комната в общежитии студентов Московской консерватории. Две кровати, два стула, две тумбочки и большой стол, у которого табурет замена ет отломанную ножку. На стене — пыльная маска Бетховена. Давид в тапочках, в теплой байковой куртке, с завязанным горлом расхаживает по комнате. Он играет на скрипке, зажав в зубах докуренную до мундштука папиросу. Таня — тоненькая, ясноглазая — караулит у электрической плитки закипающее молоко.


Давид…Раз, и два, и три, и!.. Раз, и два, и три, и! (Со злостью опускает скрипку.) Нет, ни черта не выходит сегодня.

Таня. Что такое?

Давид (оттопыривая губы). Ты знаешь, иногда я слышу все. Даже то, что никто не слышит. Ну, например, слышу, как плывут облака, как ты улыбаешься, как Славка думает… А иногда — вот как сегодня — наступает вдруг какая-то полнейшая и совершеннейшая глухота… Который час, между прочим?

Таня. Половина девятого. Тебе температуру мерить пора.

Давид. А ты уходишь?

Таня. Я вернусь.

Давид. Это ужасно! Мы не виделись целую вечность — то у меня зачеты, то у тебя зачеты…

Таня. Я вернусь. Получу новое платье и вернусь! (Заломила руки.) Ах, я буду очень красивая в новом платье.

Давид (ворчливо). Ты и так очень красивая. Даже, я бы сказал, чересчур! Ладно, давай градусник. (Прячет скрипку в футляр, садится на кровать.)

Таня, выключив плитку, снимает молоко.

Таня. Надо же ухитриться — заболеть ангиной в мае месяце.

Давид (засовывает градусник под мышку). А я, как известно, человек необыкновенный.

Таня. Хвастун.

Давид. Э-э, старо! Хвастун, хвастун — а почему я хвастун?

Я персональную стипендию получаю? Получаю! В «Комсомолке про меня писали? Писали! Замуж ты за меня выйдешь? Выйдешь! Почему же я хвастун?..

В комнату без стука входит очень худая и высокая, остриженная по-мужски и с мужскими ухватками, длинноногая и длиннорукая девица. Это — Людмила Шутова из Литинститута.

Людмила Шутова подходит к столу, берет стакан с молоком, отпивает глоток, неодобрительно морщится и ставит стакан обратно.

Людмила. Привет!

Давид. Слушай, Людмила, ты почему не стучишь? Людмил а. А потом постучу. На обратном пути. Шварц, ну

ка давай быстро — в каком году был Второй съезд партии? Давид. В девятьсот третьем.

Людмила. Так. Нормально. А где?

Давид. Сначала в Брюсселе, а потом в Лондоне.

Людмил а. Так. А закурить нету?

Давид. Нет.

Людмила. И Славка Лебедев отсутствует! Судьба! Хотите, стихи прочту новые? Гениальные!

Давид. Твои?

Людмил а. Мои, конечно!

Давид. Не надо. Будь здоров.

Людмила. Теплое!

Таня (возмутилась). Послушайте!..

Людмила (не обращая на Таню ни малейшего внимания).

Мы пьем молоко и пьем вино,

И мы с тобою не ждем беды,

И мы не знаем, что нам суждено

Просить, как счастья, глоток воды!

(Раскланивается и уходит — не забывая в коридоре постучать в дверь.)

Давид. Психическая! (Вытащил градусник) Тридцать семь и семь.

Таня. Ого! Ну-ка, ложись немедленно!

Давид. Ложусь. А ты не уходи. (Скинув тапочки, ложится поверх одеяла.)

Тишина. Тикает будильник. Далеко гудит поезд.

Таня (тихо). Поезд гудит… Вот и лето скоро! Кажется, уж па что большой город Москва, а поезда, совсем как в Тульчине, гудят рядом… Помнишь?

Давид (с неожиданной злостью). Нет. Не помню. И не хочу помнить. И я тебе уже говорил. Для меня все началось два года назад, на площади у Киевского вокзала! Вот — слез с поезда, вышел на площадь у Киевского вокзала, спросил у милиционера, как проехать в Трифоновский студенческий городок. — и с этого дня себя помню… Хана злится, что я к ним в гости не прихожу, а я не могу!

Таня. Почему?

Давид. Не могу! Местечковые радости! Хана, Ханина мама. Ханин папа. Детям дадут по рюмке вишневки, а потом начнут поить чаем с домашними коржиками… Смертная тоска, не могу!

Таня. И ты ни разу не был у них?

Давид. Ни разу. (Усмехнулся.) Смешно! Сколько лет я мечтал побывать на улице Матросская тишина…

Таня. Поправишься — поедем.

Давид. Нет. Зачем? Это ведь самая обыкновенная улица. А кто-то придумал, что это кладбище кораблей, где стоят шхуны и парусники, а в маленьких домиках на берегу живут старые моряки… А там на самом деле живут Ханины родственники! Нет, не надо ездить на Матросскую тишину!


Молчание. Гудит поезд.


Таня. А зимою поездов почти не слышно, ты заметил? И осенью, когда дожди… А летом и особенно весною, по вечерам, они так гудят… Почему это?

Давид. Не знаю.

Таня. А хочется уехать, верно?

Давид. Куда?

Таня. Куда-нибудь. Просто — сесть в поезд и уехать. Чтобы чай в стаканах с большими серебряными подстаканниками и сухари в пакетиках… А на остановке — яблоки, помидоры, огурцы… И бежать по платформе в тапочках на босу ногу… А утро раннее-раннее, и холодно чуть-чуть… Будет так?

Давид. Будет. Непременно.

Таня. Я стала очень жадная, Додька! Хочу, чтобы все исполнилось. Все, что придумала. Самая малая малость. Ничего не желаю уступать. Вот кончим, и тогда…


Быстро входит сосед Давида — Слава Лебедев. Он коренастый, косолапый, у него открытое мальчишеское лицо, и большие, солидные роговые очки.


Лебедев. Добрый вечер.

Таня. Добрый вечер, Славочка.

Лебедев. Тебе письмо, Давид. (Через стол перебросил Давиду письмо. Сел на свою кровать, закрыл руками лицо.)

Таня. Что с вами?

Лебедев. Голова болит.

Таня. И вы захворали?! Честное слово, прямо не общежитие, а лазарет!

Давид. Слава, а что в газетах?

Лебедев. Все то же. Продолжаются бои на подступах к Мадриду.

Давид вскрыл конверт, быстро пробежал глазами письмо.

Таня. Откуда?

Давид. Из Тульчина. Целый месяц шло. (Встал, со злостью разорвал письмо, бросил в пепельницу.)

Таня. Что такое?

Давид. А какого черта он денег не шлет?!

Таня. Кто?


Давид, не отвечая, грустно примостился на подоконнике.


В общем, я ухожу… Через час вернусь. Хотите, Слава, я пирамидона вам принесу?

Лебедев. Спасибо, у меня есть. Большое спасибо.

Таня (наклоняясь к Лебедеву). Славочка, вы очень хороший человек! Правда, правда! И вот что — можно, я вам буду говорить «ты»? (Засмеялась.) Мальчики, сидите и ждите — я скоро вернусь, и мы что-нибудь вместе придумаем! (Снова засмеялась, перекружилась на каблуках и исчезла.)


Долгое молчание.


Лебедев. Никто не спрашивал меня?

Давид. Нет, никто.

Лебедев. Голова смертельно болит. А Таня откуда знает? Ты ей сказал?

Давид. Да.

Лебедев. Ну, правильно. Я ведь и не скрываю… Черт, голова как болит! Весь день прошатался по городу! Все думал!

Давид. О чем?

Лебедев. Об отце. Ты пойми, ведь я не просто любил его. Я им всегда гордился. И всегда помнил о нем. Даже на зачете, когда Чайковского играл, — помнил об отце. О том, что это он научил меня говорить, читать, запускать змея, переплывать Волгу…

Давид (вспыхнув). Перестань!

Лебедев. Что ты?

Давид (помолчав), Ничего, извини.

Лебедев. А теперь мне говорят — он враг… Должен я в это верить или не должен?

Давид. Должен.

Лебедев. Почему?

Давид. Потому что ты комсомолец…

Лебедев (резко), А я не комсомолец!

Давид (опешив), Что-о?

Лебедев. Меня исключили сегодня. И со стипендии сняли. Вот, брат, какие дела!

Давид (недоверчиво), Врешь? (Поглядел на Лебедева, сжал кулаки.) Ну, это уж слишком! Это ерунда, Славка!

Лебедев (взорвался). Да? А что не слишком? На каких это весах меряют, что слишком, а что не слишком?! (Поморщился.) Черт, как болит голова! А в общем, Додька, тяжело! Очень тяжело. Из консерватории придется, конечно, уйти!

Давид. Ты шутишь?

Лебедев (усмехнулся). Разве похоже? Нет, не шучу. У меня в Кинешме мать, сестренка маленькая — мне помогать им теперь надо… Уйду в какое-нибудь кино…

Давид. В какое кино?

Лебедев. Ну, в оркестр. который перед сеансами играет… Что я, «Кукарачу», что ли, сыграть не смогу?!


В дверь стучат.


Давид. Кто там?


Входит, прихрамывая, высокий русоволосый человек в гимнастерке и сапогах. Это секретарь партийного бюро консерватории — Иван Кузьмич Чернышев. Ему сорок лет, не больше, но и Давиду и Славе Лебедеву он, разумеется, кажется стариком. У него широкое рябое лицо, добрые близорукие глаза. В руке у Чернышева полевая сумка, чем-то туго набитая, повидавшая виды.


Чернышев. Добрый вечер, друзья! К вам можно?

Давид (удивленно и радостно), Иван Кузьмич? Здравствуйте. Конечно, можно. Милости просим.

Лебедев (коротко). Здравствуйте.


Чернышев неторопливо придвигает стул к постели Давида, вытирает платком лицо.


Чернышев. Жарко. Как здоровье, Давид?

Давид. Температура.

Чернышев (покачал головой), Беда-а! (Улыбнулся.) Поправляйся скорей, дела есть.

Давид (внимательно поглядел на Чернышева, прищурил глаза). Иван Кузьмич, это очень хорошо, что вы пришли! Очень хорошо. Я сейчас… Мне сейчас сказал Лебедев…

Лебедев. Давид, перестань!


Отворяется дверь, и снова появляется Людмила Шутова.


Людмила. Шварц!

Давид (резко). Людмила, к нам сейчас нельзя!

Людмила. Ничего, ничего! Мне можно! Шварц, а какой основной вопрос стоял на Втором съезде?

Давид. До чего же ты мне надоела! Программа партии.

Людмила. Так, нормально. А закурить нет, Славка?

Лебедев. Нет.

Чернышев (с улыбкой). И я не курю.

Людмила. Жалеете! Все у вас, ребята, есть — только совести у вас, ребята, нет…

Давид. Людмила, уходи!

Людмила. Между прочим, Славка, держи тридцать рублей. Я зимой у тебя брала. Не помнишь? Держи, держи и не спорь! (Положила руку Лебедеву на плечо.) И не горюй, Славка! Выше голову!

Мы еще побываем у полюса,

Об какой-нибудь айсберг уколемся.

И добраться — не красные ж девицы —

К мысу Доброй Надежды надеемся!

И, желанье предвидев заранее,

Порезвимся на Мысе Желания!

Давид. Людмила!

Людмила. Поэма не кончена, продолжение в следующем номере… Прощай, прощай и помни обо мне! (Уходит.)


Молчание.


Чернышев (засмеялся). Занятная гражданочка! Это кто же такая?

Давид. Шутова Людмила. Из Литинститута. Она не то гениальная, не то ненормальная! Не поймешь!

Лебедев (с виноватой и смущенной улыбкой спрятал деньги в карман пиджака). Какой-то долг выдумала…


Молчание.


Давид (волнуясь) — Вот, кстати, Иван Кузьмич, я начал говорить, а она перебила… Я хотел… Мне сейчас сказал Славка, что его исключили из комсомола и сняли со стипендии.

Чернышев (негромко). Ну, насчет комсомола — этот вопрос будет окончательно решать райком. А насчет стипендии — зайди в понедельник, Лебедев, в дирекцию к Фалалею — он тебе даст приказ почитать.

Лебеде в. А я уже читал, спасибо.

Чернышев. Ты утренний приказ читал. А это другой — вечерний.

Давид. О чем?

Чернышев. Об отмене утреннего! (С невеселым смешком.) Как говорится — круговорот азота в природе. Вы проходили в школе такую штуковину?

Давид. Видишь, Славка?

Лебедев (зачем-то снял очки, подышал на стекла. Встал). Вижу! До свидания!

Чернышев. Погоди! Ты смотрел новое кино «Депутат Балтики»?

Лебедев. Нет еще.

Чернышев. И я не смотрел. А говорят, стоит! Может, сбегаешь, если не лень, возьмешь билеты на девять тридцать.

Лебедев (растерянно). А кто пойдет?

Чернышев. А вот мы с тобой вдвоем и пойдем… Или моя компания тебя не устраивает?

Лебеде в. Нет… Только я… Хорошо…

Чернышев. Возьми деньги.

Лебеде в. Иван Кузьмич!

Черныш ев. Бери, не выдумывай! Я ж не девица, что тебе за меня платить. Беги, я тебя здесь обожду!..

Лебедев. Хорошо. (Быстро уходит.)


Чернышев снова усмехается, встал, потрогал рукой электрический чайник, включил штепсель, вытащил из полевой сумки завернутые в бумагу бутерброды с колбасой, положил на стол.


Чернышев. Очень хитрый был человек — Иван Кузьмич Чернышев. И поесть успею, и чаю напьюсь, и кино посмотрю, и с тобой пошепчусь… Разумеешь?

Давид. О чем, Иван Кузьмич?

Чернышев. О жизни, милый друг.


За окном по улице проходит отряд. Торжественно и грозно гремит марш:

Мы идем боевыми рядами,

Дело славы нас ждет впереди,

Знамя Ленина реет над нами,

Имя Ленина мы носим в груди…


Давид (тихо). Неужели все-таки возьмут Мадрид? Тогда это конец, Иван Кузьмич?

Чернышев. Нет, не конец. Совсем не конец. Боюсь, только начало! (Разломил бутерброд, протянул половину Давиду.) Хочешь?

Давид. Нет, спасибо!

Чернышев. Дело хозяйское! (С наслаждением принялся за еду/.) Так вот, Давид, ты насчет Всесоюзного конкурса скрипачей слыхал что-нибудь?

Давид (насторожился). Слыхал.

Чернышев. У нас по этому поводу в консерватории был нынче ученый совет. Составляли список — кого пошлем.

Давид. Ну?

Чернышев. До седьмого пота спорили. Каждому, конечно, хочется, чтобы его ученика послали, это вполне естественно. Ну, а я, как тебе известно, не музыкант, я в подобные дела обычно не вмешиваюсь… Но как-то оно так сегодня вышло, что предложил я твою кандидатуру…

Давид (восторженно), Иван Кузьмич!

Черныш е в. Погоди! Предложил, знаешь, и сам не рад. Такую на тебя критику навели, только держись! И молод еще, и кантилена рваная, и то, и другое…

Давид (упавшим голосом), Иван Кузьмич!

Чернышев (улыбнулся). Погоди огорчаться! Включили тебя. (Погрозил пальцем.) Но только смотри! Насчет кантилены ты подзаймись! Ведь не зря люди говорят, что хромает она у тебя… Да я и сам вижу. Ты подумай об этом, Давид, подтянись!

Давид (с силой), Я как зверь буду заниматься! И сейчас, и летом, и осенью! (После паузы.) А еще кого наметили, Иван Кузьмич?

Чернышев. Всего пять человек.

Давид. И Славку Лебедева?

Чернышев (нахмурился). Нет.

Давид. Нет? Но, Иван Кузьмич, вы поймите, надо же разобраться — ведь ничего же, в сущности, неизвестно…

Чернышев (сухо). Разберутся…

Давид. Кто? Когда?

Чернышев (помолчав, сдержанно). Видишь ли, Давид, я семнадцать лет в партии. И я Привык верить: все, что делала партия, все, что она делает, все, что она будет делать, — все это единственно разумно и единственно справедливо. И если когда-нибудь я усомнюсь в этом, то, наверно, пущу себе пулю в лоб! (Снова помолчав.) А у тебя есть отец?

Давид (сжался). Есть.

Чернышев. Чем занимается? Музыкант?

Давид. Да, музыкант… Вернее, не совсем музыкант, а он… (Мучительно подбирая слова, он выпаливает неожиданно для самого себя.) Он дирижер! Руководит оркестром в кино… Знаете — который перед сеансом играет! (Деланно засмеялся.) Ну, всякую там «Кукарачу»! Знаете?

Чернышев (кивнул), Слыхал!


Осторожный стук в дверь.


Давид. Да?.. Кто там?..


Входит худенькая смуглая девушка. Длинные черные косы уложены короной вокруг головы. Это — Хана Гуревич.


Хана. Можно?

Давид. Хана? (Поморщился) Здравствуй… Ну, чего ты стала в дверях? Входи.

Хана. Здравствуй. Добрый вечер.

Чернышев. Добрый вечер.

Давид. Как ты нашла меня?

Хана (пожала плечам). Нашла. Ты ведь к нам не приходишь, вот мне и пришлось самой тебя искать. Ты нездоров?

Давид. Ангина. Как встану, обязательно к вам приду… Через недельку, наверное…

Хана (улыбнулась). Что ж, приходи. Наши будут очень рады тебе.

Давид. А ты?

Хана. А я уеду уже.

Давид. Куда?

Хана. На Дальний Восток!

Давид. На каникулы?

Хана. Нет. Работать… Помнишь — было в газетах письмо Хетагуровой?

Давид. Помню.

Хана. Ну, вот я и еду.

Чернышев. Молодчина какая! (Протянул руку) Здравствуйте! А мы с вами знакомы, Хана!

Хана (очень удивлен). Знакомы?

Чернышев. Да. И я даже был у вас дома — на Матросской тишине. Я с вашим папой, с Яковом Исаевичем, служил у Буденного, в Первой Конной!..

Хана (радостно всплеснула руками). Ой, тогда и я вас знаю! Вы — Чернышев Иван Кузьмич. Верно?

Чернышев. Иван Кузьмич… Здравствуйте, Хана!

Хана. Здравствуйте, Иван Кузьмич!

Чернышев. А вы похожи, между прочим, с Давидом… Бы не родственники?

Хана. Нет. Мы просто из одного города. Земляки.

Давид (торопливо). Да, да, земляки!.. Слушай, а как тебя мамаша твоя отпустила — вот чего я понять не могу!

Хана (махнула рукой). Досталось мне! Сперва она плакала, потом шумела, теперь опять плачет… А я рада! Так рада, даже пою целыми днями от радости! Представляешь — сесть в поезд и уехать… Хорошо!

Давид. Когда едешь?

Хана. Скоро. На днях.

Давид. Чудеса.

Хана. И снова мы с тобой прощаемся, Додька. Не видимся годами, а как увидимся — так прощаемся.

Давид. Придется мне к вам на Дальний Восток с концертами ехать.

Хана (усмехнулась). Правда? Ты пришли телеграмму — я тебя встречу.

Давид. Забавно получается — ты от меня, а я за тобой.

Хана. Да, а я от тебя! (Облокотилась на подоконник.) А как Танька живет? Ты встречаешь ее?

Давид (уклончиво). Встречаю. Иногда. Она ничего живет — учится на юридическом, переходит на второй курс.

Хана (скривила насмешку). Ты кланяйся ей… Если увидишь. (Быстро взглянула на Давида и засмеялаък.) А что из дома пишут?

Давид (скривился). Да ну!.. Пишут.

Хана. Скучаешь?

Давид. Нет.

Хана. А я скучаю. Очень хочется поехать туда… Не жить, нет! Мне бы только пройтись по Рыбаковой балке, под акацией нашей посидеть, поглядеть, какие все стали…


В дверь стучат.


Чернышев. Стучат, Давид!

Давид. Разве?.. Ну, кто там? Не заперто!


Отворяется дверь, и входит Абрам Ильич Шварц. Он в длинном черном пальто. В старомодной касторовой шляпе. В руках чемодан, картонки и пакеты. Он останавливается на пороге, взволнованно и чуть виновато улыбается.


Шварц. Здравствуйте, дети мои! Шолом-алейхем!

Давид (испуганно). Кто?!

Хана. Абрам Ильич!

Давид. Папа!..

Шварц. Здравствуй, Давид, здравствуй, мальчик! (Роняя картонки и пакеты, подбежал к Давиду, обнял)


Молчание.


Давид (задыхаясь). Как ты?! Откуда ты?..

Шварц (тихо. Ты не знаешь, куда я мог деть носовой платок? Дай мне свой… Извините меня, это от радости!..


Молчание

(Уселся на кровати рядом с Давидом. Вытер глаза носовым платком, высморкался, внимательно оглядел комнату) А ты прилично устроился. Вполне прилично… устроился. Вполне прилично… А почему ты лежишь? Ты болен?


Давид (все еще задыхаясь). Нет… Послушай… Зачем ты приехал? Каким образом?

Шварц. Сел на поезд и приехал. Теперь, слава богу, никто от меня права на жительство не требует… Погодите-ка, вы, девушка, вы не Хана Гуревич?

Хана. Да. С приездом, Абрам Ильич.

Давид. Папа.


Хана засмеялась.


Щварц (весело). Она смеется! Ну-с, так я взял деньги и приехал в Москву. А на складе меня замещает Митя Жучков… Ты помнишь, Давид, моего Митю? Кладовщика? Того самого Митю, с которым мы когда-то занимались всякими комбинациями…

Давид (стиснув зубы). Папа!

Шварц. Что? Это же было давно, милый. Мы крутились и комбинировали, крутились и комбинировали, а потом я сказал — хватит!.. Кого мы обманываем? Самих себя! Нам дали всю землю, а мы хотим украсть серебряную ложку и сбежать, как дурак из сказки… Зачем нам не спать ночей? Зачем нам прятать глаза? Попробуем жить так, чтобы наши дети нас не стыдились! Очень интересный был разговор, можете мне поверить… Почему вы не кушаете чернослив? Кушайте все… Это для всех поставлено. Кушайте, товарищ, не знаю вашего имени-отчества.

Чернышев. Иван Кузьмич Чернышев.

Шварц (припоминая), Чернышев, Чернышев… Где я слышал эту фамилию? Вы не из Херсона?

Давид. Папа!

Чернышев. Нет.

Шварц. Впрочем, там был не Чернышев, а этот…

Давид (в ярости). Папа!

Шварц. Ну, не важно… Вы приятель Давида?

Давид. Иван Кузьмич — секретарь партийного бюро консерватории.

Шварц. Вот как? (Вскочил, протянул Чернышеву руку.) Извините, будем знакомы! Шварц, Абрам Ильич… Папа Давида.

Чернышев (улыбнулся). Об этом я уже догадался.

Шварц. Я очень рад познакомиться с вами, товарищ Чернышев. Очень рад. Что вы скажете про Давида? Как он учится?

Чернышев. Хорошо учится.

Шварц. Да? И его ценят? К нему подходящее отношение?

Давид. Папа, перестань!

Шварц. Почему! Почему я должен перестать? (Покачал головой.) Нет, друзья мои, когда всю жизнь ты думаешь только о том, чтобы твой сын вышел в люди, так ты имеешь право спросить — стоило тебе думать, и работать, и мучиться или не стоило? Пришла, как говорится, пора собирать пожитки и кончать ярмарку. И вот я хочу знать — с пустыми руками я уезжаю или нет? Понимаете?

Чернышев. Понимаю.

Шварц (взволнованно). Нет, товарищ Чернышев, извините, конечно, но вы этого никогда не поймете как следует! Чтобы такое понять, нужно родиться в Тульчине, на Рыбаковой балке. И как господа бога бояться околоточного надзирателя. И ходить на вокзал смотреть на дальние поезда. И прятаться от погрома. Нужно влюбиться в музыку за чужим окном и в женский смех за чужим окном. Нужно купить на базаре копилку, глиняную копилку, на которой фантазер вроде тебя написал красивую цифру — миллион! И положить в эту копилку рваный рубль! На эти деньги ты когда-нибудь будешь учить сына, если бог позволит тебе иметь детей!.. Л-а! (Махнул рукой.) Можно, я поцелую тебя, Давид?

Давид (грубо). У меня насморк!

Хана. Давид!

Шварц. С насморком нельзя целовать девушек. Хан очку нельзя целовать с насморком, а папу можно. Ну, ничего, ничего… Кушайте чернослив. Я, наверно, очень много говорю. Но это просто потому, что я взволнован. Я почти три года не видел Давида… И я, стыдно признаться, в первый раз в жизни в Москве.

Чернышев. Нравится?

Шварц. Не знаю… Понятно, нравится… Но я еще ничего не видел. Прямо с вокзала — сюда. Завтра ты меня поведешь, Да вид, в Третьяковскую галерею. А потом в Мавзолей Ленина. А потом в Парк культуры… У меня записана вся программа! Да, в Большой театр трудно попасть?

Хана. Трудно.

Шварц. А что, если мы попросим товарища Чернышева? Вы не сумеете помочь, товарищ Чернышев?

Чернышев. Постараюсь.

Шварц. Большое спасибо! (Внезапно нахмурился.) И потом, у меня есть еще одно дело… Вы понимаете, дети мои, посадили Мейера Вольфа!

Хана. Дядю Мейера? За что?

Шварц. Деточка моя, кто это может знать? «За что?» — это самый бессмысленный в жизни вопрос! (Обернулся,), Понимаете, товарищ Чернышев, этот Вольф — одинокий больной человек… Ну, и мы собрались — несколько его друзей — и написали письмо на имя заместителя народного комиссара товарища Белогуба Петра Александровича… Так вот, вы не знаете, куда мне отнести это письмо?

Чернышев (сухо), Не знаю. Пройдите на площадь Дзержинского — там вам скажут.

Шварц (записал в книжечку), На площадь имени товарища Дзержинского? Так, спасибо! (Усмехнулся,) Вам не кажется, что было бы лучше, если бы площадь называлась именем товарища Белогуба, а наше письмо прочел бы товарищ Дзержинский?!

Давид. Папа!


Вбегает Слава Лебедев.


Лебедев (в дверях), Иван Кузьмич!.. Здравствуйте!

Шварц (добродушно), Здравствуйте, милости просим.

Лебедев. Иван Кузьмич, я достал… Только надо быстрей — там уже в зал пускать начинают!

Чернышев. Побежали. (Встал, застегнул полевую сумку,)

Шварц. Вы уходите? Посидите, товарищ Чернышев, а?

Чернышев. Извините, Абрам Ильич, мы в кино… Всего вам хорошего! До свидания…

Шварц. До свидания. Вы не забудете — насчет Большого театра?

Чернышев. Нет, нет, не забуду.

Шварц. Давид вам напомнит.

Давид (умоляющими глазами смотрит на Чернышева), Иван Кузьмич! Вы не думайте… Вы… Я вам потом объясню…

Чернышев. Ладно, ладно. Поправляйся скорее. Бежим, Слава! Кланяйтесь вашим родным, Хана, я к ним заеду на днях.

Хана. Спасибо. До свидания!

Чернышев. Счастливый путь!


Чернышев и Лебедев уходят. Молчание. Шварц внимательно посмотрел на Давида, осторожно прикоснулся к его руке.


Шварц. Чем ты расстроен, милый, ты мне можешь сказать?

Давид (угрюмо). Ничем… Ничем не расстроен.

Шварц. Я как-нибудь не так выразился? Или у тебя неприятности с этим Чернышевым?

Давид. Нет.

Шварц. А почему ты все время молчишь?

Давид (со злостью). А что я должен делать, по-твоему? Петь? Плясать? Мало тебе того, что…

Шварц (не дождавшись продолжения). Чего?

Давид. Ничего! Ничего — и оставь меня в покое! Ничего!


Шварц еще раз внимательно посмотрел на Давида. Неожиданно легко и поспешно встал. Зачем-то надел шляпу.


Шварц (почти торжественно). Давид, я знаю, почему ты расстроен! Ты недоволен тем, что я приехал! Да?

Давид (уткнулся лицом в подушку). Что ты наделал?! Если бы только мог понять, что ты наделал! Все теперь кончено. Все! Все!

Хана (возмущено). Давид!

Шварц (строго). Подождите, Ханочка! (Помолчав.) Ничего такого страшного не произошло, глупый! Все можно поправить. Всякое горе можно поправить. Поезда ходят не только сюда — обратно они тоже ходят… Ты хочешь, чтобы я уехал домой, да?

Давид (с отчаянием. Да!

Хана. Давид!

Шварц. Хорошо, милый. А когда? Скоро? Завтра?


Давид молчит. Шварц странными кругами заколесил по комнате. В одной руке у него чемодан, в другой пакетик с черносливом.


Хана. Немедленно извинись!


Давид молчит.


Шварц (бормочет. Я должен был это предвидеть. Я обязан был предвидеть. У мальчика хорошие дела. Его навещают большие люди. И вдруг является старое чучело из Тульчина и говорит — здравствуйте, я ваш папа, кушайте чернослив… Идиот! Мне просто очень хотелось, Додик, посмотреть, как ты живешь и какой ты стал… И послушать, что о тебе говорят… И погордиться тобой… Мне хотелось сидеть в зале, когда ты играешь, — и чтобы все показывали на меня пальцем и шептали: это папа Давида Шварца! Кому это важно, чей я папа?.. Не сердись на меня, милый, я завтра уеду, обещаю тебе… Ну, так я не увижу Третьяковскую галерею… Вот — я оставлю, что привез…

Давид. Не надо!

Шварц. Обязательно надо. Ты, наверное, удивлялся, почему я не присылаю тебе денег? А я хотел их сам привезти… Вот — я положил. Тут хватит надолго! (Потер пальцами лоб — взглянул на Хану.) Так мне можно пойти к вам, Ханочка?

Хана. Да. Непременно.

Шварц. Хорошо. На одну ночь придется вам потесниться! (Помолчал.) Ну, пойдем.

Хана. Уже сейчас?

Шварц. Да. Я почему-то вдруг устал. И, вероятно, Давиду нужно заниматься? Пойдемте, Ханочка… Будь здоров, милый. (Обнял Давида..)


Долгая пауза.


Давид (бессвязно). Я не хотел обидеть тебя!.. Я не хотел. Честное слово, я не хотел обидеть тебя!

Шварц (ласково). Ну, конечно, конечно. Что я, не понимаю? Конечно, не хотел. Будь счастлив, родной. Я уеду завтра… В крайнем случае послезавтра… Как достану билет. Ханочка тебе позвонит… Тут есть телефон?

Давид. Есть.

Шварц. Ханочка позвонит. И если ты сможешь, ты приедешь меня проводить. Правда?

Давид. Да.

Шварц. Если сможешь.

Давид. Папа!.. Папа!..

Шварц. Ну?! Ты прав, Додик, — зачем же ты плачешь?

Давид. Папа!

Шварц. Идемте, Хана!

Шварц и Хана медленно идут к дверям, Абрам Ильич обернулся.

Да, скажи товарищу Чернышеву, чтоб он не трудился напрасно. Скажи, что я не сумею пойти в Большой театр. Скажи, что мне расхотелось! (Помедлив.) Ну, бог с тобой, Давид!


Шварц и Хана уходят. Давид один. Он рванулся было вслед за ушедшими, но у самой двери остановился, постоял, вернулся назад и сел. Он сидит молча, неподвижно, опустив голову. Тикает будильник. Бегом возвращается Хана.


Давид (испуганно). Что? Плохо ему?

Хана. Я косынку забыла.

Давид. Вот она. Возьми.

Хана. Ты отвратительно поступил… Мерзко…

Давид. Я знаю.

Хана. Он чудесный старик, твой отец.

Давид. Я знаю.

Хана. Все ты знаешь…


Закипел чайник


Давид. Выключи, будь добра.


Хана вытащила шнур, бросила на стол, остановилась перед Давидом.


Хана. Ничего ты не знаешь! Даже того, как сильно я тебя люблю, ты не знаешь! Такой простой вещи не знаешь!

Давид. Хана!

Хана. Что? Теперь можно сказать. Больше мы все равно с тобой не увидимся! (Печально улыбнулась.) Я так ждала, когда ты приедешь. Так ждала… А ты не зашел даже… Все некогда было… Три года было некогда! А я на это разозлиться не сумела. Узнавала о тебе… О тебе и о Таньке… На концерты ходила в консерваторию. Думала — встречу! А на первомайском вечере ты даже и заметить меня не захотел…

Давид. Ты была разве?

Хана. Была. В пятом ряду сидела. Громче всех тебе хлопала. Ты превосходно играл в тот вечер. Превосходно. Особенно Венявского. Ты будешь знаменитым скрипачом, Додька, и очень счастливым человеком. Я так загадала! Прощай!

Давид (растерянно). Погоди, Хана!

Хана. Абрам Ильич ждет. Прощай! (Убегает)


Давид снова один. Он бесцельно слоняется по комнате. Берет скрипку. Кладет ее обратно. Накрывает чайник подушкой. Входит Людмила Шутова.


Людмила. Шварц!


Давид обернулся и внезапно бросился с кулаками на Людмилу.


Давид. Уходи отсюда ко всем чертям!.. Убирайся… Убирайся отсюда.


Молчание.


Людмила (тихо). Зачем же ты лезешь на меня с кулаками, свинья! Я папиросы тебе принесла, а ты… На — кури, свинья! (Бросила на кровать Давида пачку папирос и вышла.)


Тишина. Сумерки. Зажглись огни в доме напротив. Давид садится на подоконник. Хрипит и захлебывается уличный репродуктор: «…В танковом сражении под Уеской войсками республиканцев… Сегодня — массированный налет фашистской авиации на Мадрид…» Бесшумно отворяется дверь, и входит Таня. Она в новом нарядном платье, радостная и возбужденная.


Таня. Вот и я! Ну, гляди, я нравлюсь тебе в новом платье?

Давид. Не вижу. Темно.

Таня. А ты зажги свет.

Давид. Не хочу.

Таня. Что с тобой?

Давид. Ничего.

Таня. Со Славкой поругались?

Давид. Нет.

Таня (после паузы). Что случилось? Может быть, я напрасно пришла?

Давид. Пожалуй.

Таня. Ах, так?! (Постояла еще секунду, словно соображая, а затем решительно повернулась и пошла к дверям.)

Давид. Танька!

Таня (звонко). Ты грубый, невоспитанный, наглый, самовлюбленный, нахальный…

Давид (насмешливо). Ну, а еще?

Таня. И не приходи больше ко мне, и не звони, и… Все! (Уходит, оглушительно хлопнув дверью.)


Молчание. Давид перегнулся через подоконник, высунулся на улицу, крикнул.


Давид. Танька-а-а!


Тишина. Только по-прежнему хрипит и захлебывается репродуктор: «…Боец интернациональной бригады батальона имени Эрнста Тельмана заявил…»


Давид встал, прошелся по комнате, взял скрипку.

Давид. Ну и хорошо… Очень хорошо! И пожалуйста! (Подняв скрипку, зашагал по комнате. Играет бесконечные периоды упражнений Ауэра, зажав в зубах незажженную папиросу.) И раз, и два, и три, и!.. Раз, и два, и три, и!..


Загудел поезд. Давид играет все громче и ожесточеннее.


Раз, и два, и три, и!.. Раз, и два, и три, и!.. Раз, и два, и три, и!..

Гудит поезд.


Занавес

ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ

Война.

Октябрь тысяча девятьсот сорок четвертого года. Советская Армия движется с боями на запад. В сумерки над осажденными городами стоит невысокое зарево пожаров. Медленно падают черные хлопья пепла, похожие на белые хлопья снега. Ветер гудит рваным листовым железом. Ахают дальнобойные. И немногие уцелевшие жители, забившись в погреба и подвалы, устало и нетерпеливо ждут. Жизнь и смерть начинаются одинаково — ударом приклада в дверь.

В этот год мы возвращались в родные города, шагали по странно незнакомым улицам, терли кулаками слипающиеся глаза и внезапно в невысоком холме с лебедой и крапивой узнавали сказочную гору нашего детства, вспоминали первую пятилетку, шарманку на соседнем дворе, неподвижного голубя в синем море и равнодушный женский голос, зовущий Сереньку.

Мы научились вспоминать. Мы стали взрослыми. Санитарный поезд. Так называемый «кригеровский» вагон для тяжелораненых. По обе стороны вагона двойной ряд подвесных коек с узким проходом посередине. Верхний свет не горит, и в предутренних сумерках видны только первые от тамбура четыре койки — верхняя и нижняя, верхняя и нижняя.

И на одной из этих коек, запрокинув голову на взбитую высоко подушку, сжав запекшиеся губы и закрыв глаза, лежит старший лейтенант Давид Шварц.

Беспокойно и смутно спят раненые — мечутся, бредят, скрипят зубами, плачут и разговаривают во сне. Кто-то выкрикивает отрывисто и невнятно: «Первое орудие — к бою! Второе орудие — к бою! По фашистским гадам прямой наводкой — огонь!»

Но никто не торопится выполнять приказания, не гремят орудия, не взлетает в небо вопящая взорванная земля — мирно гудит поезд, постукивают колеса, и лишь по временам за дребезжащими окнами вагона как напоминание об огне пролетают быстрые, мгновенно гаснущие искры от паровоза.

Возле койки Давида на низком табурете, положив на колени длинные усталые руки с пожелтевшими от йода пальцами, в белом халате и затейливой белой косынке медицинской сестры сидит Людмила Шутова, молча и тревожно поглядывая на Давида.


Давид (с закрытыми глазами, ровным, тусклым голосом). Пить. Пить. Пить дайте. Пить.

Людмила. Ну нельзя же тебе пить… Нельзя, милый! Ну, хочешь, я смочу тебе губы… Хочешь, Давид?

Давид. Пить. Пить дайте. Пить.


На верхней койке, над головой Давида, заворочался старшина Одинцов — скуластый, с рыжеватой щетиной на небритых щеках, с веселыми от жара, возбужденно блестящими, очень синими глазами.


Одинцов (глядя в окно, хрипло, останавливаясь после каждого произнесенного слова). Сестрица! Ты не знаешь, проехали мы Курск?

Людмила. Час назад.

Одинцов. Вот что! То-то я гляжу — места знакомые. Скоро, значит, и Сосновка.

Давид. Пить. Пить дайте. Пить.

Одинцов. Переедем сперва мост через реку. Потом лесок будет. А за лесом перегон еще, и Сосновка… Водокачка, склады дорожные, садочек при станции. А в садочке том — рынок… Родина моя, между прочим!

Людмила. Много говоришь, Одинцов.

Одинцов (не то засмеялся, не то закашлялся). Как поезд подойдет, так бабы, девчонки, огольцы — прямо в окна полезут. Кто с чем. Кто, понимаешь, с яблоками, кто с яичками калеными, кто с варенцом…


Чей-то голос в темноте, коверкая слова, мечтательно проговорил: «А у нас в Каласури шашлык продают! Шампур в окно подадут — ешь!»

Напротив Одинцова — на верхней койке через проход — поднимает голову «сын полка» Женька Жаворонков, мальчишка лет семнадцати с красивым наглым лицом, с прищуренными глазами и темной родинкой над припухлой губой.


Женька (с развязностью любимца публики). Душа любезный шашлычка захотел! Эй, кацо, не горюй, тебе завтра ногу рубанут — вот мы шашлычок из нее и сготовим!


По вагону прокатился смешок:

— Ай, Женька!

— Женька скажет!..

Одинцов (быстро и тихо). Сколько я этих населенных пунктов в сорок первом оставил, сколько я их обратно отвоевал — сосчитать даже немыслимо… Немыслимо сосчитать… А Сосновки моей не увижу!

Людмила. Это почему же?

Одинцов (спокойно). Не дожить мне, сестрица. Никак не дожить.

Людмила (сердитым шепотом). Ну что ты, Одинцов, глупости болтаешь?! (Поспешно встала, взяла руку Одинцова, сосчитала пульс.)

Одинцов. Тяжко.

Людмила. — Говоришь много, оттого и тяжко. У тебя легкое осколком задето, тебе молчать надо… Неужели не ясно? (Позвала.) Ариша!


Из темноты, бесшумно ступая в мягких войлочных тапках, появляется Санитарка, маленькая, круглолицая, в белой косынке, надвинутой на самые брови.


Санитарка. Да, Людмила Васильевна?

Людмила. Кислородную подушку.

Санитарка исчезает и тут же появляется снова с тугой кислородной подушкой в руках.

Санитарка. Вот, Людмила Васильевна.

Людмила (кивнула). Я сделаю укол, а ты сбегай разыщи доктора Смородина.

Санитарка. Сюда попросить? Хорошо, Людмила Васильевна!


Санитарка убегает. Людмила Васильевна приставила раструб подушки к губам Одинцова, отвернула кран. Тонко зашипел кислород.


Одинцов. Не надо.

Людмила. Молчи, пожалуйста. (Достала из стерилизатора шприц, разбила ампулу, наполнила шприц маслянистой жидкостью, сделала Одинцову укол.)

Одинцов (деревенеющими губами). Не надо.

Людмила. Сейчас тебе станет легче. Постарайся уснуть.


Одинцов откинулся на подушку. Тишина. Гудит поезд. Постукивают колеса.


Давид (внезапно открыл глаза). Людмила, Людмила, ты здесь?

Людмила. Здесь, милый, здесь. Тебе что-нибудь нужно?

Давид. Да. Пить. Нет, нельзя пить! (После паузы.) Я шел по Тульчину, по Рыбаковой балке… Я хотел найти… Я непременно хотел найти… А потом… Я присел на лавочку под акацией, и тут чем-то ударило сверху и… (Скрипнул зубами.) Уу-у-у…

Людмила. Додик!

Давид. Людмила, ты здесь?

Людмила. Здесь, милый.

Давид. Здесь. Все-таки это удивительно, что ты здесь. И Чернышев. Только на войне бывает такое! Правда?! Ну, рассказывай.

Людмила. Про что, Додик?

Давид. Про Таню. Про то, как ты с ней встретилась. И что она тебе сказала. И какой она была.

Людмила. Так ведь я уже рассказывала тебе об этом.

Давид. Расскажи еще. Пока со мной снова не началось. Только громче — а то я что-то совсем плохо слышу. И вижу плохо. Плохо вижу и совсем плохо слышу.

Людмила. Это контузия, Додик. Это пройдет.

Давид. Громче… Что?

Людмила (медленно, нараспев, как рассказывают сказку). Я говорю — это было в Москве, в сорок первом, шестнадцатого октября… Ровно три года назад… Рано утром меня разбудил Сережка Попов — из ИЛФИ, ты его, наверное, не помнишь — и сказал, что немцы в Истре. Я включила радио — передавали почему-то объявления треста ресторанов и столовых. И музыку. И тогда я решила ехать в военкомат — проситься на фронт. Ты слышишь, Давид?

Давид. Слышу. Рассказывай. Что?

Людмила. Я говорю — на улицах было полным-полно народу. И одни куда-то спешили — с вещами, с чемоданами, с подушками, а другие молча стояли у репродукторов и ждали. Ждали, что им хоть что-нибудь скажут… И вдруг объявили: «Передаем мазурку Венявского в исполнении лауреата Всесоюзного конкурса музыкантов-исполнителей Давида Шварца…» И тут я увидела Таню. Она стояла под репродуктором — в белом платье, с красным букетиком астр. Очень нарядная. Очень красивая. И слушала, как ты играешь. Я подошла к ней, «мы обнялись — все это как-то само собой получилось, ведь мы и знакомы толком не были — и стали вдвоем слушать, как ты играешь…

Давид. Это была запись… Что?

Людмила. Да, конечно, это была запись. Но доиграть тебе не пришлось. Началась воздушная тревога, и все побежали в убежище, а щели, в парадные. А мы с Таней пошли по улице Горького, и я ее спросила, где ты. А она ответила: «Мой муж на фронте…»

Одинцов (бормочет в забытьи). Мост переедем, лесок переедем, а там и Сосновка… Водокачка, склады дорожные, садочек у станции. Бабы с девчонками яблоками торгуют, яичками калеными, варенцом… Мост переедем, лесок переедем…

Женька (раздраженно). А он свое, он свое! Прямо как заведенным!

Давид. Она так и сказала— «мой муж»? Ты хорошо это помнишь? Не Давид, а именно — муж?

Людмила. Муж.

Давид. Громче… Что?

Людмила. Она сказала— «мой муж».

Давид (слабо улыбнулся). Милая моя! Ты знаешь, мы поженились в сороковом, в мае… Мне как раз комнату дали. На Ленинградском шоссе. Там многие наши получили. И Чернышев, между прочим. Хорошая комната, двадцать метров. Мы из нее две сделали. А Танька хотела… Погоди, так ты говоришь, что она была очень красивая в тот день? И не было заметно?

Людмила. Что?

Давид. Нет, ничего… Значит, она была очень красивая?

Людмила. Очень.

Давид. Правильно. Она всегда очень красивая. Но в какие-то минуты она бывает такой красивой, что просто сердце заходится…


Возвращается Санитарка.


Санитарка. Людмила Васильевна!

Людмила. Разбудила?

Санитарка. Он с товарищем Чернышевым в операционной. Сказал — кончит операцию и придет.

Женька (громко). Сестра! Эй, сестра!

Людмила (обернуласо). Что ты кричишь, Женя? В чем дело?

Женька. Не в «чем дело», а койку мне надо поправить! Людмила. Ариша, поправь.


Санитарка подходит к Жаворонкову, но Женька со злым лицом, грубо отталкивает ее.


Женька. Уйди! У тебя руки кривые! Уйди ты к… Сестра!

Людмила (встало) Господи, наказанье! (Подошла к Женьке.) Что тебе? Ты же видишь — я возле тяжелых дежурю.

Женька (с внезапно истерическими слезами в голосе). А тут все тяжелые! Тут не с чирьями люди лежат! Вот погоди, я доложу начальнику, что ты со своим лейтенантом как не знаю с кем возишься! (Передразнивая.) «Додик, Додик»! И кислород ему, и пантапончик ему… А как другие у тебя пантапон попросят, так выкуси!

Людмила. Не дам я тебе пантапона.

Женька. А я знаю, что не дашь… Я ж не еврей!

Людмила. Что-что? (Помолчав, брезгливо и тихо.) Какая гадость!

Женька. Почему это — гадость? (Со смешком.) Правильно майор Зубков в полку у нас говорил. «Евреи, — говорил он, — они свое дело знают! Они и на гражданке, и на войне ближе всех к пирогу садятся…» Это точно!


Он обернулся, ожидая, как обычно, смеха и возгласов одобрения. Но вагон молчит. И только нижний Женькин сосед — ефрейтор Лапшин, немолодой человек с забинтованной головой, — отложил в сторону письмо, которое он читал при слабом свете синего ночника, и с любопытством снизу вверх посмотрел на Женьку.


Лапшин. Точно, говоришь?! (Покачал головой.) Ах, Женька ты, Женька! Сколько тебе годков?

Женька. А это к делу не касается! (Разозлился.) Брось, Лапшин, понял?! Всякий ефрейтор будет меня учить! Не нарвись я на эту мину чертову, я бы и сам к ноябрю ефрейтором стал! Мне майор Зубков так и сказал…

Лапшин. Опять майор Зубков?

Женька (срываясь на крик). Опять! Да, опять! Не нравится? Он мне вместо отца родного был, если желаешь знать! Он меня из горящего дома спас, он в полк меня записал, солдатом сделал, воевать научил…

Лапшин (сердито). Воевать он тебя, может, и научил. А думать не научил! Я вот вторую неделю с тобой еду, разговорчики твои слушаю — и просто диву даюсь! Ты же отравленный, Женька! Трупным ядом отравленный! (Передразнил.) «Солдат, солдат»… Солдатом стать легко, человеком стать трудно! Ну скажи ты мне, дорогой товарищ, кто тебе в малолетнюю твою башку столько всякого вздора понабивал?! Женщины у тебя все — бабье, ППЖ… Кикнадзе — душа любезный, Каспарян — карапет и армяшка…

Женька (чуть струсив). Да это же я в шутку, чудак-человек! Подумаешь, делов — карапетом назвал! Каспарян и не обижается… Верно, Каспарян? У нас в полку майор Зубков не такое откалывал и…


С другого конца вагона спокойный голос отчетливо и внушительно проговорил: «Он сукин сын, твой майор Зубков! Сукин сын и дурак!»


(Даже растерялся от ярости). Дурак?! Майор Зубков — дурак?! Это кто сказал?..

Спокойный голос. Это я сказал — подполковник Захаров… И довольно! Заткнись, Женька! Дай людям спать!..


Долгое молчание. Гудит поезд. Громыхают колеса.


Женька (тихо). Товарищ подполковник, вы не сердитесь! Ведь у меня ни отца, ни матери, товарищ подполковник!..


Молчание. Подавленный Женька натягивает на себя одеяло и отворачивается к стенке. Лапшин улыбается, берет письмо. Людмила снова садится на табурет возле койки Давида.


Одинцов (все глуше и глуше). Мост проедем, лесок проедем… А там и Сосновка… Стойте, остановите!.. Остановите поезд — дайте сойти!..

Людмила. Что ты, Одинцов? До Сосновки еще далеко… Ехать и ехать!

Одинцов. Мятою пахнет! Ах, как мятою пахнет! (Чуть приподнимается.) Девчонки мои маленькие, парнишечки мои беленькие — здравия вам желаю!.. Ах ты боже мой, до чего же мятой, мятой, мятой отчаянно пахнет!..

Давид. Пить… Людмила!.. Людмила, ты здесь?

Людмила. Здесь, милый.

Давид. Людмила! Слушай, а про что он там все говорит? Там, наверху, про что?

Людмила. Вспоминает. Родные места его проезжаем. Он и вспоминает.

Давид (усмехнулся). Матросская тишина… У каждого непременно есть своя Матросская тишина… И не бывает так, чтобы не было… Ни черта человек не стоит, если у него нет или не было… И сколько бы он ни прошел, сколько бы ни проехал — всегда у него есть такая заветная улочка — Матросская тишина, на которой он еще не успел побывать… А я ходил по Тульчину, по Рыбаковой балке… Людмила, ты здесь?

Людмила. Здесь, Додик.

Давид. Я ходил по Тульчину, по Рыбаковой балке и хотел найти… Нет, не могу говорить!

Людмил а. Как ты себя чувствуешь?

Давид. Не знаю. Очень пить хочется.

Людмила. Нельзя.

Давид. Глоток… А я помню — у тебя стихи были про глоток воды, верно? Прочти мне.

Людмила (помедлив).

Мы пьем молоко и пьем вино,

И мы с тобою не ждем беды,

И мы не знаем, что нам суждено

Просить, как счастья, глоток воды!

Давид. Вот как все сходится… А еще? Прочти еще что-нибудь. Мне, как ты читаешь, легче. Боль легче. И вообще мне с тобой спокойно. Ты спокойная. Быть бы тебе, Людка, врачом. Медиком. (После паузы.) Ну, прочти же мне что-нибудь!

Людмила (задумчиво и печально). Я позабыла все свои стихи.


Гудит поезд. Громыхают колеса. За дребезжащими окнами вагона все те же серые предрассветные сумерки. Одинцов перестал бормотать и закашлялся. Он кашляет каким-то резким, лающим кашлем, сотрясаясь всем телом и разрывая черными пальцами рубашку на груди.


Санитарка (испуганно). Людмила Васильевна! Людмила. Одинцов! (Растерянно оглянулась).) Ну что же они там так долго?! Вот что, Ариша, ты побудь здесь, а я сбегаю потороплю.

Санитарка. Боюсь, Людмила Васильевна!

Людмила (прикрикнуа). Глупости!

Давид. Людмила?.. Людмила, ты здесь?

Людмила. Сейчас, Додик. Сейчас я вернусь. Губы смочи, если попросит. Сейчас я вернусь. (Поспешно уходи..)


Одинцов кашляет, рвет на груди рубашку. Санитарка смотрит на него расширенными от испуга глазами.


Санитарка. Миленький, потерпи!.. Потерпи!.. Сейчас!.. Миленький, потерпи!..


Одинцов захлебывается кашлем. Санитарка отворачивается, прижимается лбом к оконному стеклу.


Давид. Пить. Пить дайте!.. Людмила!

Голос. Что тебе нужно, Додик?


Дрожащее и зыбкое пятно света — не то из окна, не то откуда-то сверху — падает на табурет, стоящий возле койки Давида.


Давид. Кто это?.. Кто?.. Это ты, Людмила?

Голос. Нет, это я, Додик.

Давид. Папа?!


В зыбком пятне света возникает Абрам Ильич Шварц. Он сидит на табурете, наклонившись к Давиду, все в том же, лучшем своем черном костюме, в котором он когда-то приезжал в Москву. И все та же старомодная касторовая шляпа лежит у него на коленях. И все тот же серебристый пушок вокруг головы. Он стал совсем прозрачным и легким, этот пушок, и только там, с левой стороны, где прошла пуля, виден черный след запекшейся крови. К рукаву пиджака пришпилена английской булавкой грязная повязка с желтой шестиконечной звездой и черной надписью «Юде».


Шварц. Здравствуй, мой дорогой! Шолом-алейхем! Давид. Папа, ты?!. Откуда ты?.. Почему ты здесь?.. Ты живой, папа?..

Шварц (спокойно и грустно). Нет, милый. Меня убили. Год тому назад. Ровно год тому назад. Я думал, что ты знаешь, милый, об этом.

Давид. Да, я знаю, но мне показалось… (Вскрикнул.) Но ведь я вижу тебя! Почему же я вижу тебя?.. Ты чудишься мне, да?

Шварц. Возможно, Додик! (Улыбнулся.) Человек не таракан, ему всегда что-нибудь чудится. Женщинам чудятся неприятности, мужчинам — удачи. (После паузы.) И даже мне в тот самый последний день, когда нас вели под конвоем на Вокзальную площадь, — мне чудилось, что я иду встречать твой поезд.

Давид (строго). Как это было, папа?

Шварц. Это было совсем просто, милый. В один прекрасный день по всему гетто развесили объявления, что нас отправляют на поселение в Польшу и что мы должны в воскресенье с вещами явиться на Вокзальную площадь…

Давид. И ты понял?

Шварц. Разумеется. Впрочем, среди нас нашлись и такие, которые поверили… На одного умного всегда найдется два с половиной дурака!..

Давид. А что было дальше?

Шварц. Ну, в воскресенье мы все собрались у выхода из нашего гетто, нас пересчитали, построили в колонну и повели! (Усмехнулся.) Это же все-таки Тульчин, а не Киев. В Киеве, говорят, для этого дела подавали автобусы… А нас повели…

И мы шли — женщины, старики и дети… Был дождь и ветер… И мне помогали идти — этот каменщик из дома восемь, Наум Шехтели, и его жена Маша, сестра Филимонова… И вот мы шли, шли… И лил дождь, и лаяли собаки, и плакали дети… А на улицах было пусто… Совсем пусто… Все попрятались по домам, и только, когда мы проходили, шевелились занавески на окнах… И этому как раз я был рад!

Давид. Почему?

Шварц (помолчав). Понимаешь ли, милый, — я родился в Тульчине. И жил в Тульчине. И умер в Тульчине. Я почти всех знал в нашем городе, и мне не хотелось, чтобы старые мои знакомые, увидев меня в тот день, отворачивались и прятали глаза… Ну, и нас привели на Вокзальную площадь. И снова пересчитали. Они очень аккуратные люди, эти эсэсовцы. Они пересчитали нас и приказали сдать вещи. А мне нечего было сдавать. Я ничего не взял. Только твою детскую скрипочку, твою половинку, на которой ты когда-то сыграл первое упражнение Ауэра. Только твою скрипочку и мой альбом с фотографиями. А с немцами был Филимонов… Оказалось, между прочим, что его фамилия Филимон… И даже фон-Филимон… Так, во всяком случае, он утверждал! И когда этот Филимон увидел у меня в руках скрипочку, он засмеялся и крикнул: «А ну-ка, пархатый черт, сыграй нам кадыш! Сыграй нам поминальную молитву, пархатый черт!»

Давид. Сволочь!

Шварц. А потом он заметил свою сестру Машу. И он сказал ей: «Зачем ты здесь?.. Ты же немка, дура, уходи!» Но она сказала: «Я русская» — и обняла своего Наума, и не ушла!.. Ах, Маша, Маша! Ты помнишь, какая она была красивая, До-дик? Я как-то спросил у нее — за что она любит своего рыжего Наума? А она засмеялась и ответила… Знаешь что? «Меня все называют Машей, — сказала она, — но никто, ни один человек на свете не умеет так говорить «Маша», как это умеет мой Наум». Ах, Маша…

Давид (сквозь сжатые зубы). Дальше! Что было дальше?!

Шварц. Мы стояли. И лил дождь. И где-то далеко гудел поезд. А немцы, очевидно, кого-то ждали. Какого-то начальника. И тогда этот Филимон снова крикнул: «Ну, сыграй же нам кадыш, пархатый черт!» И знаешь, Додик, я вдруг ужасно рассердился… И на этого Филимона, и на немцев, и даже на самого себя! Ну почему я стою в грязи, с опущенной головой и почему у меня дрожат руки… И я поднял твою скрипочку, твою половинку, на которой ты учился играть упражнения Ауэра, и подбежал к господину Филимону, и ударил его этой скрипочкой по морде, и даже успел крикнуть: «Когда вернутся наши, они повесят тебя, как бешеную собаку!»

Давид (яростно). А дальше? Что было дальше?

Шварц (после паузы). Это все. Для меня уже не было никакого «дальше». Дальше, милый, начинается твое «дальше».

Давид (сдержанно). Да, пожалуй.

Шварц. Что же было дальше, Давид?

Давид (приподнялся). Я расскажу тебе… Хорошо… Слушай, слушай, что было дальше! Мы взяли Тульчин после семи суток беспрерывных сумасшедших боев…

Шварц. Вы пришли?

Давид. Мы пришли, папа. Мы выбили фрицев к дьяволовой бабушке, куда-то на Чукаринские болота, и на восьмые сутки под вечер вошли в Тульчин!.. Знаешь, я как-то не задумывался прежде над тем, что значат слова «земля отцов»! Но когда наша головная машина остановилась на площади Декабристов и я услышал запах Тульчина, увидел землю Тульчина, небо Тульчина и в небе не самолеты, нет, и не следы трассирующих пуль — от края до края, — а сизого голубя, первого сизого голубя, которого выпустил в нашу честь мальчишка с Рыбаковой балки… И когда мой шофер обернулся ко мне и сказал: «Вот вы и на родине, товарищ старший лейтенант…»

Шварц (удивленно и радостно). Ты старший лейтенант, Додик?

Давид. Да, папа.

Шварц. О-о-о, милый, поздравляю! Старший лейтенант — это большой чин! (Усмехнулся.) Прости, я тебя перебил… Что же было дальше?

Давид. А на следующее утро мои ребята привели господина Филимона… Мы уже кое-что слышали про его «подвиги». Он пытался скрыться, но мои ребята поймали его и привели в отдел…

Шварц. И ты его видел?

Давид. Видел.

Шварц. А он тебя видел?

Давид. Видел. Он только меня одного и видел. Он смотрел на меня во все глаза. Хотел узнать и не мог. Но я ему напомнил, кто я такой. Я сказал ему: «Да, да, это я — Давид Шварц, сын Абрама Ильича Шварца с Рыбаковой балки…»

Шварц. Додик! (Помедлив.) Ну, а потом?

Давид (со злой улыбкой). А потом все было точно так, как ты ему пророчил!

Шварц (тихо). Вы его…

Давид (кивнул). Да. На Вокзальной площади. И в тот вечер, когда все уже было кончено, ко мне пришла его сестра Маша.

Шварц. Она осталась жива?

Давид. Она осталась жива. Ее только ранило. Два дня и две ночи она пролежала там — с вами, во рву… А на третью ночь она выбралась и приползла домой… Ее прятали по очереди Митя Жучков и Танькины родные — Сычевы… И вот она пришла ко мне, и мы отправились с нею вдвоем за линию железной дороги, к разъезду…

Шварц (мягко). Не надо об этом, Додик!

Давид. Надо. (Прищурив глаза.) Мейер Вольф всю жизнь копил деньги, чтобы увидеть Стену Плача. Он видел ее теперь, эту Стену. Она находится за линией железной дороги, на разъезде Тульчин-товарный. Это простая пожарная стена, кирпичный бранд-мауэр, щербатый от автоматических очередей. И к этой стене по вечерам приходит плакать русская женщина — сестра предателя, жена честного человека — красавица Маша Филимонова.

Шварц. Дальше? Что было дальше, Давид?

Давид. А потом, через день, меня контузило, папа. И ранило.

Шварц (медленно, боясь услышать ответ). Куда тебя ранило.

Давид. В плечо. И в живот. Прости меня. Много раз я был перед тобой виноват. Особенно в тот вечер, когда ты приехал в Москву…

Шварц. Я забыл об этом, Давид…

Давид (крикнул). Но я помню!

Шварц (мягко, но настойчиво). И ты тоже должен забыть! Мы оба виноваты. И я даже больше. Много больше. Потому что ведь это я когда-то заставил тебя поверить в то, что сначала — счастье, а уже потом все остальное… Нет, Додик, нет! (Покачал головой, улыбнулся.) Знаешь, о ком я сейчас подумал? О моем внучке, о твоем маленьком сыне! Ах, как он будет гордиться тобой, Додик! И уж он-то обязательно скажет людям: «Это мой папа — Давид Шварц, старший лейтенант, участник Великой Отечественной войны, награжденный орденами ^и медалями…» И уж ему-то в голову не придет стыдиться тебя! И тебе тоже не нужно будет ни лгать, ни ловчить для того, чтобы твой маленький сын узнал, как выглядит счастье… Что? Разве не так?

Давид. Да, папа, да.

Шварц. Кстати… Меня давно мучает один вопрос… Как-то раз из моего альбома пропали три открытки… Ия не поверил тебе, когда ты сказал, что не брал их…

Давид. Я солгал тебе. Я их взял.

Шварц (помолчао). Надеюсь, что больше этого никогда не повторится, Давид! (Прислушался к чему-то, что слышно только ему одному, встал.) Ну, мне пора!

Давид. Ты уходишь, уже?

Шварц. Мне пора.

Давид. Как скоро! Но ведь мы еще увидимся, правда?

Шварц. Нет, милый. Больше мы уже не увидимся. Оттуда не ходят поезда, не приносят писем и телеграмм. Мы не увидимся больше. Может быть, я тебе приснюсь… Впрочем, я не люблю, когда люди вспоминают и рассказывают свои сны… Мало ли что кому может присниться! Прощай, мой родной!..

Давид. Папа!

Шварц. Прощай.

Давид. Папа, погоди… Папа!..


Но Абрама Ильича уже нет. Исчезает и дрожащее, зыбкое пятно света, падавшее на табурет. Гудит поезд. Стук колес становится громче. Это санитары выносят в тамбур носилки, покрытые белой простыней. Людмила дрожащими руками торопливо прибирает опустевшую койку Одинцова, разглаживает одеяло, взбивает подушку. Захлопывает дверь в тамбур. Тишина. За окнами вагона понемногу начинает светать. Людмила садится на табурет возле койки Давида.


Папа!.. Папа, я хотел тебе сказать…

Людмила. Что, Додик? Что ты?

Давид. Я хотел тебе сказать… Нет… Это ты, Люда?

Людмила. Да, милый.

Давид. Громче. Я ничего не слышу. Что?.. Как долго!.. Что?.. Это ты, Люда?

Людмила. Да. Все будет хорошо, милый.

Давид. Громче.

Людмила (тихо.) Все будет хорошо… Я тебя выхожу! Я выхожу тебя, мой любимый, ненаглядный мой. Ты будешь слышать. Ты будешь видеть. Ты встретишься с Таней… (Сжала руки.) Ах, какая простая беда приключилась со мной — я люблю тебя, а ты любишь свою красивую Таню…

Давид. Громче.

Людмила (еще тише). А ведь я все придумала, милый. Я не видела Таню в тот день, шестнадцатого октября. Я даже не знаю, где она была и что делала. И это я одна стояла под репродуктором на площади Пушкина и слушала, как ты играешь мазурку Венявского. И ревела в три ручья, как самая последняя дура…


Сгорбив плечи и шмыгая носом, входит маленькая санитарка.


Санитарка. Людмила Васильевна!

Людмила. Отнесли, Ариша?

Санитарка. Отнесли, Людмила Васильевна. (Еще раз шмыгает носом и отворачивается в сторону, к окну.)

Давид. Люда!

Людмил а. Что, милый?

Давид. Где мы сейчас едем, Люда?

Людмила. Подъезжаем к реке. Лодки. Качаются у причала. А на берегу стоит маленький домик. Совсем игрушечный. Поблескивают окна. Из трубы идет дым. Там, верно живет бакенщик! (Вздохнула.) Если бы я могла, милый, — я остановила бы сейчас поезд, взяла тебя на руки, постучалась бы в двери этого домика… Многим, я думаю, многим и не один раз это приходило в голову! И еще, я думаю, никто и никогда не отважился почему-то на это! А ведь как, казалось бы, просто — остановить поезд, соскочить вдвоем со ступенек вагона…

Давид (неожиданно). Земля!.. Большая моя земля!.. Людмила. Что ты говоришь, Додик? О чем ты?


Долгое молчание. Снова громче и резче застучали колеса, замелькали за окнами чугунные стропила моста.


Санитарка (странным, сдавленным голосом). Мост, Людмила Васильевна!

Людмила. Ну и что?

Санитарка. Одинцов говорил — помните?


Гудит поезд. Мелькают за окнами вагона стропила моста. Поскрипывает и покачивается на ремнях пустая койка над головой Давида. Тревожный шепот прокатывается по вагону:

— Мост проезжаем!

— Старшина-то все увидеть хотел!

— Мост!

— Мост!

Людмила (прислушиваясь). Проехали.

Санитарка. А теперь лесок будет!..


Тишина. Стучат колеса. Молчание.


Людмила. Проехали лесок…

Санитарка (глядя в окно). Водокачка… Склады дорожные…

И весь вагон повторяет вслед за нею:

— Водокачка!

— Склады дорожные!

— Водокачка!

Санитарка. Сосновка!


И едва только произносит она это слово, как в окна вагона врывается стремительный разнобой голосов:

— Яички каленые, яички!

— Варенец, варенец!

— Покупайте яблоки, братья и сестры! Давай налетай, полтора рубля штука, на десять рублей…

Но поезд не останавливаясь проносится мимо. Замирают вдалеке голоса. Стучат колеса. Поскрипывает и покачивается на ремнях пустая койка над головой Давида. Тишина. И вдруг кто-то закричал, задыхаясь и захлебываясь слезами: «А-а-а!.. Не хочу, не хочу!.. А-а-а!»


Людмила (поспешно встала, прошла в конец вагона). Что с вами, Гаспарян?! Успокойтесь, успокойтесь, голубчик! Нельзя так! Ну, тише, тише, тише, успокойтесь!..


Рванув дверь тамбура, в вагон быстро входит Иван Кузьмич Чернышев — в белом халате, туго обтягивающем квадратные плечи.


Чернышев. Людмила Васильевна! У вас радио включено?

Людмила. Нет, товарищ начальник… А что? Письма из дома?

Чернышев. Сообщение Информбюро. Сейчас должны повторить. Я был в третьем вагоне, там точка в неисправности — я не все расслышал! (Положил руку Людмиле на плечо, тихо проговорил), Держитесь, дружок, на вас лица нет. Держитесь, прошу вас!

Людмила. Стараюсь! (Позвала.) Ариша! Включи радио!

Санитарка. Письма из дома?

Людмила. Сообщение Информбюро.

Санитарка. Ой, сейчас, Людмила Васильевна! (Включает репродуктор)


Тишина. Стук метронома.


Чернышев. Как Давид?

Людмила. Плохо.

Чернышев (наклонился к Давиду). Здравствуй, братец. Здравствуй, Давид… Это я — Чернышев… Ты слышишь меня?


Молчание.


Людмила (тихо). Он не слышит. Он совсем, совсем ничего не слышит!..


Молчание. Обрывается стук метронома, слышен голос диктора: «От Советского Информбюро. В последний час! Сегодня, шестнадцатого октября, наши войска, прорвав глубоко эшелонированную оборону противника, перешли границы Восточной Пруссии и овладели рядом крупных населенных пунктов, в том числе стратегически важными городами Гумбиннен и Гольдап… Наступление продолжается!..» Гремит марш.


Чернышев (взмахнув рукой). Товарищи! Вот… Вот… Вот… Что мы сделали! ((У него перехватило дыхание, Я поздравляю вас!.. Вот… Вот что мы с вами сделали, дорогие мои!

Гремит марш. Постукивают колеса. Протяжно гудит паровоз.


Занавес

ДЕЙСТВИЕ ЧЕТВЕРТОЕ

Середина века. Москва. Май месяц.

Точнее — девятое мая 1955 года. Вот уже в десятый раз отмечаем мы День Победы — день славы и поминовения мертвых, день, когда вместе с гордостью за все то, что сделано было нами в годы Великой войны, возвращаются в наши дома старое горе и старая боль.

А май в тот год был теплым и солнечным. Толпы приезжих и москвичей неутомимо бродили по дорожкам Всесоюзной сельскохозяйственной выставки, вновь открытой в Москве после многолетнего перерыва, уходили на целину комсомольские эшелоны — развевались знамена, гремели оркестры на привокзальных площадях, молодые голоса запевали старую песню — все ту же самую, что пели когда-то и мы, старшие, уезжая на Магнитку и в Комсомольск:

Наш паровоз, вперед лети,

в Коммуне остановка!..

И все чаще и чаще в эту весну бывало так — люди встречались на улице, или в театре, или в метро и сначала, не обратив друг на друга внимания, равнодушно проходили мимо, а потом вдруг оборачивались, растерянно улыбались, и один, побледнев, но все не решаясь протянуть руку, бросался к другому и спрашивал, задохнувшись: «Это ты?! Ты вернулся?!»

Москва живет вокзалами. И проводы в тот год были легкими и недолгими, а встречи начинались слезами.

Вечер. Над стадионом «Динамо» в светлом еще небе мирно, как шмель, гудит самолет.

Окна в комнате открыты настежь, и отчетливо слышно, как внизу, во дворе, галдят ребятишки, воинственно вопят коты и раздается веселое, нахальное треньканье велосипедных звонков.

Между двумя книжными полками, на одной из которых в черном футляре лежит скрипка, висит портрет Давида. На портрете ему лет двадцать — хмурое лицо с напряженно сжатыми губами склонилось к скрипке, тонкие пальцы уверенно держат смычок.

В уголке дивана, скинув туфли и поджав под себя ноги, сидит Таня. Рядом, на стуле, — Чернышев.

Он выглядит необыкновенно торжественно и парадно, в белой рубашке с галстуком, над карманом пиджака — орденская колодка. На низком столике — какая-то нехитрая снедь, бутылка коньяку и две рюмки. Таня и Чернышев, надо полагать, уже выпили, и поговорили, и повспоминали, а теперь Чернышев, разомлев и расчувствовавшись, поет, а Таня плачет. Она не всхлипывает, не закрывает лицо руками, она даже улыбается, слушая Чернышева, но по лицу ее катятся слезы, частые, крупные, которые она время от времени с досадою смахивает кончиками пальцев.


Чернышев (покачиваясь на стуле, поет).

Гаснет в низкой печурке огонь,

На поленьях смола, как слеза,

И поет мне в землянке огонь

Про улыбку твою и глаза…

Давай еще?

Таня. С ума сошел? Я уже и так совсем пьяная.

Чернышев. Праздник же.

Таня. Не «гаснет», а «бьется».

Чернышев. Что?

Таня. Не «Гаснет в тесной печурке огонь», а «Бьется в тесной печурке огонь».

Чернышев. Не имеет значения! (Потянулся к бутылке.) Давай еще?

Таня. Хватит! (Вскочила, убрала бутылку и рюмки.) Людмила приедет, увидит — убьет меня.

Чернышев. А если не приедет?

Таня. Ну, не знаю. Она была на вызове, но я просила передать, что звонили из дома… В котором часу салют?

Чернышев. В десять… Татьяна, ну давай еще по маленькой.

Таня. Нет. Ты, милый мой, становишься к старости пьяницей!

Чернышев. Так ведь праздник… День Победы!

Таня (нараспев). Праздник, праздник, праздник! Из-за этого праздника я сегодня с утра реву… Чай будешь пить?

Чернышев. Не хочется! (Презрительно сморщился.) Чай!


Татьяна подходит к двери в соседнюю комнату, чуть приоткрывает ее.


Таня. Давид, хочешь чаю? (После паузы, не расслышав ответа.) Я спрашиваю — ты хочешь чаю?


Из соседней комнаты слышен голос: «Нет».


(Закрыла дверь) — Как угодно!

Чернышев (усмехнулся). Очередной разрыв дипломатических отношений?

Таня. «Холодная война».

Чернышев (понизив голос). Слушай-ка, у него все еще продолжается эта переписка?

Таня. Кажется! (Прошлась по комнате, остановилась у открытого окна, вздохнула.) Ох, Ваня, если бы ты только знал, до чего мне все надоело! День за днем — консультация, суд, арбитраж. И все дела какие-то унылые… А тут еще теперь выяснение отношений!

Чернышев. Он тебя просто ревнует.

Таня (хмыкнула). Было бы к кому! Ну, ничего! Скоро я, слава богу, уеду. Мне с конца месяца дают отпуск.

Чернышев. Куда поедешь?

Таня. Куда-нибудь к морю. Буду весь день ходить — до изнеможения, чтобы ничего не снилось, чтобы ни о чем не вспоминать и не думать… Скажи, Ваня, у тебя бывает так — привяжется один какой-нибудь сон и снится чуть не каждую ночь?

Чернышев. Я вообще сны вижу редко.

Таня. А мне вот уже который раз снится все одно и то же… Как будто мы с Давидом едем куда-то в поезде… И так все, знаешь, ясно — мы в купе вдвоем, большой чемодан с вещами выброшен наверх, в багажник, маленький чемодан и сумка с продуктами — в сетке… Гудит поезд, стучат колеса, звенят и подрагивают ложечки в стаканах… А потом — и все это как-то сразу, вдруг — уже не поезд, а Большой зал консерватории… И не Давид, а я почему-то стою на эстраде и рассказываю про то, как все было…

Чернышев (сухо). Что — было?

Таня (грустно улыбнулась). Ну, про то, как у нас, на Рыбаковой балке, во дворе росла старая акация… И под этой акацией по вечерам сидели две девчонки — беленькая и черненькая — и слушали, как сердитый мальчик с вечно расцарапанными ногами играл мазурку Венявского…

Чернышев (внимательно поглядел на Таню). Почему ты нервничаешь?

Таня (помолчав). Не знаю. Ты нервничаешь, и я стала нервничать… Ты только, пожалуйста, не делай такого невинного лица! Ты же не стал бы меня просто так, за здорово живешь, просить, чтобы я звонила Людмиле, у которой дежурство… Что-то случилось, да?

Чернышев (пожал плечами). Праздник…

Таня. Тьфу, заладил!


В коридоре раздаются быстрые шаги. Стремительно, без стука распахивается дверь, и в комнату почти вбегает Людмила — в белом халате, с докторским чемоданчиком в руке.


Людмила (еще с порога). В чем дело? (Взглянула на Таню и Чернышева, задохнулась.) Ну неужели вы не понимаете… Неужели вы не понимаете, что мне нельзя так звонить?! Что всякий раз, когда мне говорят — звонили из дома, у меня останавливается сердце?

Таня. Но я же просила передать, что все в порядке, что он здоров, сидит у нас…

Людмила. Мало ли что ты просила передать! (Плюхнулась на диван, с трудом перевела дыхание.) А я, пока ехала, представила себе, что он опять, как тогда… шел по улице и упал… И опять — уколы, кислород, бессонные ночи, страх… (Помолчала, тряхнула головой.) У меня дежурство, мне надо ехать, — в чем дело?

Чернышев (медленно). Дело, дорогие мои, в том, что… (Не договорив, вытаскивает из кармана партийный билет и, отряхнув предварительно крошки со скатерти, бережно кладет его перед собою на стол.)

Людмила (вскрикнула). Ваня!

Чернышев. Вот, как говорится, таким путем.


Молчание.


Таня. Когда?

Чернышев. Вчера. Я вернулся, а ты уже уехала на дежурство.

Таня. И молчал! Слушай, но ведь не один же день… Чернышев (вдруг почти весело засмеялся). Нет, не один день. Совсем не один день. Исключили меня двадцатого декабря пятьдесят второго… Больше двух лет! Вот и посчитай — сколько это получается дней? И я, между прочим, долго не мог понять — правильно ли и кого.

Людмила всхлипнула.

Ну, Люда, Люда, Люда!.. Ну что вы в самом деле — такой сегодня день, а вы обе ревете!

Людмила (вытерла кулаком глаза, протянула партийный билет Чернышеу)). Спрячь! И учти — я еще ничего не знаю. Ты ничего не говорил… Все и со всеми подробностями! (Взглянула на часы) О боги! (Подошла к телефону, сняла трубку, набрала номер.) Это Чернышева. Ай, беда, а я-то надеялась! Ну, говорите… Так… фамилия?.. А-а, я ее знаю… Что с ней?.. У нее всегда болит! Ладно! (Повесила трубку.) Надо ехать!

Таня. Подбросишь меня до Белорусского? Я к машинистке — забрать работу. Забегу заодно в гастроном — куплю чего-нибудь к вечеру.

Людмила. Давай, только быстро.


Таня, кивнув, начинает собираться. Людмила подсаживается к Чернышеву на ручку кресла, обнимает Чернышева за плечи.


Чернышев (тихо и ласков)). Что?

Людмила. Знаешь, Ваня, у меня еще нет слов… Ничего нет — ни слов, ни радости… Это все, наверное, придет потом! А ты? Как ты себя чувствуешь?

Чернышев. Нормально.

Людмила. Ты оставайся здесь. Татьяна скоро вернется. Ты ведь скоро вернешься, Татьяна?

Таня. Скоро, скоро.

Людмила. Ну вот… Нитроглицерин у тебя при себе?

Чернышев. При себе, при себе.


Людмила и Чернышев, обнявшись, смотрят, как Татьяна собирается, надевает туфли, прихорашивается перед зеркалом.


Людмила (вздохнула). До чего же ты все-таки красивая, Танька!

Таня (не оборачиваясь). Была.

Людмила. Нет, ты и сейчас красивая. Иногда ты бываешь такая красивая, что просто сердце заходится!

Таня (резко обернулась). Откуда… Это ты не сама придумала!.. Кто тебе это сказал?

Людмила. Один человек, ты не знаешь! (С беспокойным смешком.) Ох, как я когда-то завидовала и восхищалась тобой. Я запомнила один вечер — в студгородке, на Трифоновке… Меня кто-то обидел, я сидела на подоконнике и хныкала, а ты шла по двору — красивая, нарядная, легкая, как будто с другой планеты. (Снова засмеялась, но теперь уже легко.) Я и представить себе не могла в тот вечер, что когда-нибудь выйду вот за него замуж, буду жить с тобой в одном доме, брошу стихи, стану доктором…

Таня. А я, между прочим, до сих пор помню твои стихи.

Людмила. Какие?

Таня (медленно).

Мы пьем молоко и пьем вино,

И мы с тобою не ждем беды,

И мы не знаем, что нам суждено

Просить, как счастья, глоток воды!

Людмила (странно дрогнувшим голосом). Почему именно эти?

Таня. Потому что я не знала других! (Вытащила из шкафа, из-под белья, деньги, отсчитала, сунула в сумочку.) Ну, я готова!

Людмила (встала). Ваня, мы поехали! Дежурство у меня, будь оно неладно, до двенадцати, но, может, я отпрошусь! Ты действительно хорошо себя чувствуешь?

Чернышев. Честное слово!

Таня (поглядела на дверь в соседнюю комнату, негромко). Вот что… Если у тебя с ним тут без меня возникнет какой-нибудь разговор… Ну, в общем, ты сам понимаешь!

Чернышев (усмехнулся). Соображу.

Таня. Едем! (Бросила на себя взгляд в зеркало, поправила волосы.) И никакая я не красивая, все сказки!


Таня и Людмила уходят. Чернышев один. Во дворе отчаянно кричат девчонки: «Раз, два, три, четыре, пять — я иду искать!..»

Далекий гудок паровоза. Чернышев включает висящий на стене радиорепродуктор. Марш. Это тот самый марш, который гремел в санитарном поезде, в кригеровском вагоне для тяжелораненых, на рассвете, когда диктор сообщил, что наши войска перешли границу Германии. В дверь стучат.


Чернышев. Кто там?


Входит высокий широкоплечий человек с очень обветренным загорелым лицом и крупной седой головой. Если бы не резкие морщины, не хромота и не стальные зубы, он был бы даже красив — внушительной и спокойной стариковской красотой. Это Мейер Вольф Остановившись в дверях, он с интересом и волнением оглядывает комнату.


Вольф. Здравствуйте, я звонил, но…

Чернышев. Звонок не работает.

Вольф. Возможно. Мне нужен Давид Шварц… Он дома?

Чернышев (помедлив, громко зовет). Давид!


Отворяется дверь, ведущая в соседнюю комнату, и на пороге появляется Давид. Ему четырнадцать лет, у него светлые рыжеватые вихры, вздернутый нос и слегка оттопыренные уши.


Давид (хмуро). Ну что?

Чернышев. Во-первых, здравствуй.

Давид. А мы днем виделись.

Чернышев. А во-вторых… (Вольфу.) Вот пожалуйста — Давид Шварц!

Вольф. Так! (Вгляделся, улыбнулся, кивнул головой.) Да, это Давид Шварц! Ошибиться трудно! Глупые люди сказали бы, что все повторяется — род уходит, и род приходит… Но мы теперь знаем, что все имеет свое начало и свой конец!

Давид (с внезапно посветлевшим лицом). Мейер Миронович?!

Вольф. Догадался!

Давид. Здравствуйте, Мейер Миронович! Когда вы приехали?

Вольф. Вчера. Собственно говоря, сегодня я уже должен был ехать дальше — но очень уж мне хотелось на тебя посмотреть! (Огляделся, придвинул кресло, сел.) Если не возражаешь, я немножко присяду.

Давид (смутился). Ой, да, конечно! (После паузы.) Мейер Миронович, а вы мое последнее письмо получили?

Вольф. Получил. Но не успел ответить, я уже собрался в дорогу… Впрочем… (Из кожаной папки, которая у него в руках, достал какой-то конверт, из конверта старую фотографию, протянул фотографию Давиду.) Смешно, что из всех моих старых вещей у меня уцелела именно эта фотография… Вот, взгляни! Это некоторым образом ответ на твое последнее письмо! Ты просил, чтобы я рассказал тебе про твоего дедушку Абрама — вот мы с ним вдвоем.

Давид (сдвинул брови). Он — слева?

Вольф. Да! (Обернулся к Чернышвву.) Извините, но я как-то сразу не сообразил… Вы, наверное, товарищ Чернышев?

Чернышев (протянул руку), Иван Кузьмич! Про вас, Мейер Миронович, я тоже слышал. С приездом.

Вольф. Спасибо. Большое спасибо.

Давид (с недоумением разглядывая фотографию). Странно!

Вольф. Что тебе странно, милый?

Давид. Ну, вы не знаете… Я вам писал… Дедушку Абрама расстреляли фашисты. Он набил морду одному гестаповцу, и они его расстреляли!

Вольф (с улыбкой). Ну и что же?

Давид. А здесь, на фотографии, он какой-то маленький, и…

Вольф (слегка насмешливо), А ты думал, что он был похож на Чапаева или на Спартака? Нет, нет, милый, — он был маленького роста, и, когда работал, надевал очки, и очень боялся темноты… И вообще всю свою жизнь он чего-нибудь боялся!

Давид (возмущенно). Но он набил морду гестаповцу!

Вольф (с той же интонацией)). Ну и что же? Не повторяй ошибки глупцов — не ищи прямых связей! У портных есть поговорка — если клиент заказывает к костюму две пары брюк, это еще не значит, что у него четыре ноги! (Помедлив.) Маленький трусоватый человек бросается с кулаками на гестаповца… Он выходит один против целой армии. Впрочем, нет, — это тоже ошибка! Он был не один! Родина его, сыновья и внуки стояли за ним! Вот в чем секрет! И этот секрет, наверное, в самую последнюю минуту своей жизни понял твой дедушка Абрам… Понял и перестал наконец бояться!

Давид (растерянно). А я не думал… Я ведь совсем… Ну, просто совсем про него ничего не знал! С папой — другое дело, у меня и фотографии его есть, и письма с фронта, и пластинки, на которых записано, как он играл…

Вольф. Где он погиб?

Давид. Он умер в госпитале, в Челябинске. Он был контужен и ранен, и все надеялись, что он останется жить, но он умер. На руках у дяди Вани! (С сердитым смешком.) Мама почему-то считает, что я не могу его помнить! А я его прекрасно помню, прекрасно!

Чернышев (покачал головой)» Ну что ты, братец, сочиняешь?

Давид (неожиданно и мгновенно взрывается). Я сочиняю, да?! Это мама всех вас уговорила, что я сочиняю, что я маленький, что я ничего не знаю, не помню, не понимаю! А я, между прочим, если хотите знать, все помню, все! Вы думаете, я не помню, как мама с вами советовалась… Не изменить ли мне… Ну, одним словом, не взять ли мне ее фамилию! Вы думаете, я не помню, как тетя Люда прибежала к нам сюда ночью и плакала — когда вас исключили из партии?!

Вольф (взглянув на Чернышева), Ах, вот как! Было и это?

Чернышев. Все было.

Вольф. Когда?

Чернышев. В пятьдесят втором. «За потерю бдительности и политическую близорукость» — так записано было в решении.

Вольф (задумчиво усмехнулся). Близорукость?! Один профессор-глазник… мы с ним вместе работали в шахте… Так вот, он рассказывал мне, что бывают случаи, когда ранняя близорукость переходит в позднюю дальнозоркость!..


Снизу, со двора, раздается чей-то истошный крик: «Дави-и-ид!»

Давид (подбегает к окну, перевешивается через подоконник). Чего-о-о?

Несколько секунд продолжается таинственный, главным образом при помощи жестов, разговор между Давидом и невидимым собеседником во дворе. Наконец Давид слезает с подоконника.


Дядя Мейер, вы извините — вы не очень торопитесь?

Вольф. Не очень… А тебе нужно куда-то идти?

Давид (махнул рукой). Да нет… Там Вовка Сидельников… И он просит… Ну, я только сбегаю вниз и тут же вернусь, хорошо?

Вольф. Хорошо, конечно.

Давид. Я мигом! (Убегает.)


Молчание. Снова загремел по радио торжественный марш.


Вольф. День Победы сегодня.

Чернышев. Да. День Победы.

Вольф. Большой праздник!


Чернышев достает спрятанную Таней бутылку коньяку, две чистые рюмки.


Чернышев. Хотите?

Вольф (помолчав). А вы знаете, я — с удовольствием.

Чернышев (наливает коньяк в рюмки). Ну, ладно. Выпьем. Помянем. Помолчим.

Вольф и Чернышев, не чокаясь, пьют. Молчание.

Вольф (внезапно). Хороший мальчик.

Чернышев. Трудный.

Вольф. А разве бывают легкие? Главное, чтоб и ему не свела скулы оскомина!

Чернышев. В каком смысле?

Вольф. В Библии сказано: «Отцы ели кислый виноград, а у детей на зубах оскомина…» Закон возмездия! (Снова помолчав, зажег спичку, закурил) Под старость мне все чаще и чаще вспоминается детство, местечко, где я родился, и лохматые местечковые мудрецы — те самые, что с утра и до ночи вбивали этот закон в наши ребячьи головы! (Грозным движением поднял тяжелую руку) «Помните всегда, ты, чернявенький, и ты, рыжий, ты, конопатый, и ты, быстроглазый, помните и не забывайте, что на вас лежат грехи отцов ваших, дедов ваших и прадедов… И сколько бы ни молились вы и ни каялись, все равно будут дни ваши безрадостными и долгими и ночи душными и короткими. И сердца ваши будут вечно сжиматься от страха — и все потому, что отцы ели кислый виноград, а у вас, детей, на зубах оскомина…» Знаете, Иван Кузьмич, я пролетел сейчас через всю страну — из Магадана в Москву… Может быть, некоторым я казался немножко сумасшедшим — но и в пути, и здесь я хожу и заглядываю в лица молодым… Мне, понимаете, хочется убедиться, что они уже есть, что они существуют — эти молодые с добрыми глазами и добрым сердцем, которые только добрые люди, только подвиги их отцов и старших братьев принимают в наследство!

Чернышев (осторожно). Видите ли, Мейер Миронович… Кстати, я ведь не очень-то в курсе — как это у вас получилось с Давидом? Как у вас началась переписка?

Вольф. Сначала — когда мне уже было можно — я написал в Тульчин, Абраму Ильичу. Но открытка вернулась обратно с пометкой «За ненахождением адресата»… Тогда я запросил через московский адресный стол — так мне посоветовали умные люди — адрес Давида Шварца. (Улыбается.) Конечно, я имел в виду другого Давида — но ответил мне этот…

Чернышев (встал, прошелся по комнате, остановился). Вы сказали — добрые дела! (В упор взглянул на Вольфа.) А заблуждения и ошибки?!. Нет, нет, погодите, дайте мне договорить! Вчера мне вернули партийный билет! И вот я шел из райкома и так же, как и вы, заглядывал в лица встречным…

Когда-то я воевал на гражданке, потом учился, был секретарем партийного бюро консерватории, начальником санитарного поезда, комиссаром в госпитале… Работал в Минздраве… После пятьдесят второго мне пришлось, как выражался этот… ну, Остап Бендер, переквалифицироваться в управдомы… И вот я шел из райкома и думал… (Снова взволнованно зашагал по комнате.) …Нет, Мейер Миронович, не так-то все просто!.. И они, эти молодые, они обязаны знать не только о наших подвигах, но и о наших ошибках… Мы сейчас много говорим о нравственности. Так вот, нравственность начинается с правды! (Посмотрел на портрет старшего Давида.) Вот ему когда-то на один его вопрос я ответил — разберутся! Понимаете? Не я разберусь, не мы разберемся, а они там разберутся! И я знаю — Тане нелегко с этим мальчиком, но мне нравится… Мне, черт побери, нравится, что он хочет и пытается до всего дойти сам… Пришло, видно, такое время — время задавать вопросы и время отвечать на них!..


Возвращается Давид. Он прижимает к груди проекционный фонарь и круглую жестяную коробку с диапозитивами.


Давид. Извините!..

Вольф. Что это у тебя?..

Давид. Это?.. Вы понимаете, у нас есть кружок, астрономический… Он объединяет сразу несколько школ… Там даже из десятого класса ребята… И вот моему другу, Вовке Сидельникову, и мне — нам поручили доклад: «Есть ли жизнь на Марсе?» И вот — Вовка достал проекционный фонарь и диапозитивы к нашему докладу…

Вольф. Очень интересно!

Давид (с надеждой). Может, хотите поглядеть?

Вольф (помолчав, со странной улыбкой). А почтовые открытки ты, случайно, не собираешь?

Давид (удивленно). Нет, а что?

Вольф. Ничего, ничего… Просто ты так спросил — таким голосом и с такой интонацией, что я невольно вспомнил… Ну, не важно! (Оглянулся на Чернышева.) Мы с Иваном Кузьмичом с большим удовольствием послушаем твой доклад! Правда, Иван Кузьмич?

Чернышев. Разумеется.

Давид (засуетился). Тогда так… Тогда вы, Мейер Миронович, садитесь к дяде Ване на диван, а я… Минутку!


Вольф садится рядом с Чернышевым на диване. Давид ставит проекционный фонарь на круглый столик, принимается ввинчивать лампочку.


Чернышев (подождав). Ну как? Будет кино или кина не будет?

Давид. Сейчас, сейчас! (Ввернув лампочку, щелкнул крышкой фонаря.) Так! Ну, я могу начинать!

Чернышев. Внимание! Внимание!


Давид включил проекционный фонарь. На противоположной дивану стене, возле двери в соседнюю комнату, появился желтый прямоугольник света и в нем надпись: «ЗЕМЛЯ — КОЛЫБЕЛЬ РАЗУМА, НО НЕЛЬЗЯ ВЕЧНО ЖИТЬ В КОЛЫБЕЛИ».


Вольф (одобрительно). Совсем неглупо сказано, между прочим.

Давид (тоном лектора). Эти слова принадлежат великому русскому ученому, отцу звездоплавания Константину Эдуардовичу Циолковскому.

Чернышев. Прекрасные слова!


Надпись на стене исчезает, и вместо нее появляется изображение планеты Марс.


Давид. Перед вами — планета Марс. Эти длинные тонкие полосы, которые вы видите на рисунке, итальянский астроном Скиапарелли условно назвал «каналами»… Уже много лет ученые всего мира спорят по поводу того, являются ли эти «каналы» естественными, или это искусственные сооружения. Мы с товарищем Сидельниковым предполагаем собственную гипотезу… Гипотезу «Сидельникова — Шварца»… По-нашему…

Чернышев (перебил). Не знаю, как по-вашему, а по-моему, они нахалы!

Давид. Кто?

Чернышев. Авторы новой гипотезы. Товарищи Сидельников и Шварц!

Давид. Ну, дядя Ваня!..

Чернышев (засмеялся). Молчу, молчу.


Снова меняется изображение на стене. Теперь это чердак. За спиной Давида неслышно отворяется дверь, ведущая в прихожую. На пороге — Таня с пакетами, старуха Гуревич и какой-то худенький мальчик лет десяти, с тоненькой девичьей шейкой и большими бархатными глазами. Чернышев и Вольф делают движение встать, но Таня предостерегающе прикладывает палец к губам.


Давид (увлеченно, ничего не замечая). Сейчас вы видите чертеж-схему распределения теплового баланса. Это очень важный для нашей гипотезы вопрос… В северном полушарии, например, весна и лето длинные, но холодные…

Старуха Гуревич. Боже мой, это где же такое? В Москве? Или на Дальнем Востоке?

Таня. На Марсе.

Старуха Гуревич Ах, на Марсе?! (Со смешком,) Ну, на Марсе пожалуйста! На Марсе у меня пока еще нет родственников!

Давид (упавшим голосом). Ну — всё! (Выключает проекционный аппарат, обернулся к Тане.) Мама, познакомься, пожалуйста, это товарищ Вольф Мейер Миронович…

Старуха Гуревич (шагнула вперед), Мейер Вольф?! (Всплеснула руками.) Я это предчувствовала!

Вольф (тихо). Здравствуйте, Роза! (Поклонился Тане.) Здравствуйте… Извините… Я, как говорится, без приглашения…

Таня. Я очень рада, Мейер Миронович…

Старуха Гуревич (перебила). Подождите радоваться. И подождите здороваться. Слушайте сначала, что скажу я! (Вышла вперед, на середину комнаты, уничтожающе посмотрела на Вольфа.) Когда вы прилетели в Москву, Мейер Вольф?

Вольф. Вчера.

Старуха Гуревич Во Внуково?

Вольф. Во Внуково.

Старуха Гуревич. Вы меня видели?

Вольф (засмеяло). Ну… видел…

Старуха Гуревич. Вы мне не «нукайте»! Почему же вы ко мне не подошли?

Вольф. Мне показалось…

Старуха Гуревич. Ему показалось! (Вздохнул.,) Да-а, вы умный человек, Мейер Вольф, но вы очень большой дурак!

Вольф (с непонятной радостью), Ну что вы, Роза?

Старуха Гуревич. Можете мне поверить. В чем, в чем, а в дураках я разбираюсь неплохо! (Обращаясь ко всем.) Понимаете, дети мои, вчера я ездила на аэродром во Внуково встречать одного гражданина из Владивостока… Я стою, мой самолет опаздывает, я волнуюсь — все хорошо! В это время прилетает другой самолет, не из Владивостока… Я стою, мимо проходят люди, проходит вот он и смотрит на меня так, как будто очень хочет со мной познакомиться! (Усмехнулась),) А как-то так случилось, надо вам сказать, что с прошлой недели я перестала интересоваться мужчинами… Он на меня смотрит, а я отворачиваюсь — он мне не нужен, ко мне летит совсем другой кавалер… Так как поступает умный человек? Умный человек подходит и говорит: «Здравствуйте, Роза, я ваш старый друг… Мейер Вольф. Можно, я вас поцелую?»

Вольф (улыбаясь). Можно, я вас поцелую, Роза?

Старуха Гуревич. Нет, теперь вы меня еще об этом хорошенько попросите! (Неожиданно всхлипнула, сама обняла Вольфа, расцеловала.) Как же вам не совестно, Мейер?! (Снова ко всем.) Он, видите ли, прошел мимо. Он гордый. Он граф Люксембургский… Ему показалось, что я не хочу его узнавать из-за того, что… Ну, все понятно. (Перевела дыхание.) А я действительно не узнала вас, Мейер! Просто не узнала. И потом я волновалась — я встречала внучка, который — один — летел из Владивостока! Где ты там, Мишенька? Иди сюда! Смотрите, Мейер, это мой внучек, сын Ханы… Поздоровайся, золотко, с дядей Мейером!

Мальчик. Здравствуйте!

Старуха Гуревич (Чернышеву). Ванечка, я, во-первых, поздравляю вас с праздником, а во-вторых, смотрите — это сын Ханы! (Давиду.) Познакомься, Додик… Это твой дружок. Будешь с ним дружиться… Ну!

Давид (не выказывая особой радости). Привет. Меня зовут Давид.

Мальчик (робко). Миша.

Старуха Гуревич. Внучек, а? Мишенька! К бабушке прилетел! Михаил Константинович Скоробогатенко! Как вам нравится? Я даже не знала, что есть такие фамилии!

Таня. Он очень похож на Хану, очень.

Старуха Гуревич. Глаза мамины, фамилия папина, а жить будет у бабушки с дедушкой… Будет учиться на скрипке. Или на рояле. Чтобы весь день играл, а бабушка с дедушкой слушали и радовались! (Махнула рукой.) Ладно! Расскажите-ка нам, Мейер… Или нет! Лучше сделаем так — взрослые пойдут в соседнюю комнату, а мальчики полчаса поиграют здесь… И если они будут умными мальчиками, так через полчаса их позовут пить чай и дадут им по хорошему куску мороженого торта! (Наклонилась, что-то шепнула мальчику на ухо.) Не надо?

Мальчик (энергично замотал головой). Нет, нет, нет!

Старуха Гуревич. Ну, гляди! Бабушку не конфузь!..


Смеркается. В доме напротив зажгли свет. Крикнула женщина весело и протяжно: «Катюша-а-а!..»


Вольф (негромко). И это не наваждение, вздор! Дворы есть дворы, дети есть дети! Все продолжается — и это прекрасно! (Притянул к себе Давида за плечи.) Мне очень понравился твой доклад… Мне очень понравилось, что у тебя такая большая Земля, маленький Давид!

Старуха Гуревич. Пошли, пошли! Танечка, детка, ты не беспокойся, я помогу тебе по хозяйству… Давид… не обижай тут Мишеньку! Пошли!


Старуха Гуревич, Таня, Мейер Вольф и Чернышев уходят в соседнюю комнату. Мальчики остаются одни. Давид принимается укладывать диапозитивы в жестяную коробку, громко и фальшиво поет:

По разным странам я ходил,

И мой сурок со мною,

И весел я, и счастлив был,

И мой сурок со мною…

Таня (из соседней комнаты). Врешь, врёшь! Немыслимо врешь, перестань!

Давид (обиженно). А я развиваю слух. Это что — тоже нельзя?

Таня. Можно. Развивай. Но только в те часы, когда никого нет дома!..


Молчание.


Давид. Слушай-ка… Скоробогатенко твоя фамилия?

Мальчик. Скоробогатенко.

Давид. Это верно, что ты вчера прилетел из Владивостока?

Мальчик. Верно.

Давид. Один?

Мальчик. Один.

Давид (со смешком). Представляю! Всю дорогу небось дрожал!..

Мальчик (спокойно). Нет, я не очень боялся. Я уже летал с мамой. Но одному, конечно, страшнее.

Давид. Еще бы! А здесь ты у бабушки с дедушкой будешь жить?

Мальчик. Да. На улице Матросская тишина! (Неожиданно оживился.) Ты знаешь, мы с папой никак не могли понять, что это такое — Матросская тишина! А мама смеялась над нами и говорила, что это такая гавань, кладбище кораблей…

Давид. Ну, правильно!

Мальчик. Как же правильно, когда Матросская тишина — улица! Самая обыкновенная улица. Бабушка говорит, что ее так назвали потому, что в старые времена там была больница для моряков…

Давид (презрительно). Бабушка говорит, дедушка говорит… Много они понимают! Есть Матросская тишина — улица. А есть другая — гавань, где стоят каравеллы, шхуны и парусники, а в маленьких домиках на берегу живут старые моряки со всего света…

Мальчик. А где она?

Давид. Так тебе и скажи! Сам должен найти!

Мальчик. А ты нашел?

Давид (явно уклоняясь от ответа). Слушай-ка, Скоробога-тенко, а чего ты вообще приехал сюда? Чего ты во Владивостоке не остался?

Мальчик. Мне нельзя.

Давид. Почему?

Мальчик (гордо). Потому что у меня слабые легкие. Меня из-за них папа в этом году даже в кругосветку не взял. Обещал и не взял. Врачи не разрешили.

Давид. В какую кругосветку?

Мальчик. В кругосветное плаванье. Через Индийский океан, через Суэцкий канал… В общем, вокруг всего шарика!

Давид (сурово). Знаешь, Скоробогатенко, легкие у тебя, может, и слабые, но уж зато врать — ты здоров! (После паузы.) У тебя кто отец?

Мальчик. Капитан дальнего плавания. Он на лайнере ходит. Он уже четыре раза в кругосветку ходил!..

Давид молчит. Отворяется дверь, ведущая в прихожую, и быстро входит Людмилам.

Людмила. Привет, лопушок. Вы чего тут без света? А где все? Там?

Давид молча кивает. Людмила проходит в соседнюю комнату, где ее появление встречается громкими возгласами и смехом.

Давид (пожевал губами). Вот что, Скоробогатенко… А ты, между прочим, слышал, как мой папа играет?

Мальчик. Слышал. У нас пластинка есть. На одной стороне — «Грустная песенка» Калинникова, а на другой Сарас-сате — «Цыганский танец»…

Давид. А мазурку Венявского слушал? Нет? Ничего ты, выходит, не слушал. Хочешь, поставлю?

Мальчик. А можно?

Давид. Если я говорю — значит, можно! (Размахивая руками.) Ты мой гость, я тебя развлекать обязан! Сейчас, погоди…


Давид соскакивает с подоконника, в темноте на ощупь находит пластинку, придерживает пальцами диск, ставит пластинку и возвращается на подоконник. Мальчик садится с ним рядом. Сумерки. И как только раздаются первые такты печальной и церемонной мазурки Венявского — и здесь, и в соседней комнате наступает удивительная тишина. Звучит мазурка Венявского. В освещенном проеме двери появляется Та ня. Она останавливается на пороге, как бы на границе между светом и тенью, и, прислонившись головой к дверному проему, слушает, а затем коротко всхлипывает, как всхлипывают дети после плача. И тогда Давид подбегает к Тане, обеими руками крепко, точно оберегая, обхватывает ее руку.


Таня (шепотом). Что, милый?


В темное вечернее небо взлетают разноцветные гирлянды торжественного салюта.


Давид. Салют.

Таня. Да. День Победы.

Давид. Знаешь, мама… Ты не сердись…

Таня. Что, милый?

Давид (после долгой паузы). Знаешь, мама… Ты не будешь смеяться?

Таня. Нет, милый. Что?

Давид (серьезно). Знаешь, мама… Мне почему-то кажется, что я никогда не умру! Ни-ког-да!..


Звучит музыка Венявского. Взлетают в небо и гаснут залпы торжественного салюта. Далеко гудит поезд. Женщина зовет дочку со двора: «Катюша-а-а!..»

Занавес

(1945–1956)

Загрузка...