Генетические исследования стремятся ответить на вопрос о некотором наборе альтернативных миров: что было бы, если бы вы родились и выросли в данное время и в данном месте, но унаследовали другие гены? Мысленный эксперимент Сэнди Дженкса с рыжеволосыми детьми, который я описала выше, ставит другой вопрос и касается другого набора альтернативных вариантов: что, если генотип у вас тот же, а вот социальный и исторический контекст изменился?
Вопрос не праздный. Когда в 1989 году пала Берлинская стена, Филиппу Келлингеру, экономисту и любителю курицы с лимоном из главы 3, было четырнадцать. До этого вся его жизнь протекала в Восточном Берлине, и после объединения страны перед ним и другими учащимися из ГДР открылся целый мир новых образовательных возможностей. Правительства уходят, границы исчезают, преобразуется экономика, появляются новые законы, политики меняют свое мнение. Общество может быть переосмыслено и реформировано.
Со времен Фрэнсиса Гальтона идеологи евгеники непрерывно и успешно сеют дезинформацию, убеждая людей, что бесполезно воображать другое общество. Их пропаганда заключается в следующем. Если генетические различия между людьми — причина разных жизненных результатов, значит, социальные изменения возможны только путем редактирования генов, но не путем изменения социума. Об этом была статья, написанная в конце 1960-х годов психологом Артуром Дженсеном. Она произвела эффект разорвавшейся бомбы. «До какой степени мы можем усилить IQ и успехи в учебе?» — вопрошал он и отвечал на свой вопрос цитированием ранних исследований наследуемости уровня образования. Ответ во многом получался неутешительный[227].
Спустя несколько десятилетий в тот же барабан пессимистического восприятия наследственности бьет писатель Чарлз Мюррей. В книге Human Diversity он утверждает, что «внешние вмешательства имеют неизбежно ограниченное воздействие на личность, способности и социальное поведение»[228] — неизбежно ограниченное, потому что эти аспекты находятся под влиянием генетики. С этой точки зрения людям присуща некая генетически заданная «величина» с небольшими отклонениями в зависимости от среды. Социальные изменения, по мнению Мюррея, могут повлиять на этот незначительный разброс, но не сдвинут саму точку.
Обоснование невозможности социальных изменений ссылками на наследственность, однако, основано на фундаментально неверном понимании связи между генетическими причинами и средовыми вмешательствами. Еще в конце 1970-х годов экономист Арт Голдбергер шутил, что из-за генетики у тебя может быть плохое зрение, но очки прекрасно все исправят[229]. То есть очки не просто корректируют средовую компоненту плохого зрения — они помогают решить проблему в целом и независимо от того, вызвана она генетикой или средой. Внешнее вмешательство в данном случае разрывает связь между генами миопии и зрительной функцией.
Пример с очками поучителен и в более широком смысле. Есть два вопроса «Что, если?», ответы на которые не связаны друг с другом напрямую. Первый: что, если при прочих равных человек унаследовал бы от родителей другое сочетание генов? Второй: что, если при том же генотипе изменится социальный и экономический мир?[230] Если Келлингер унаследовал бы другую комбинацию генетических вариантов, повлияло бы это на вероятность, что он защитит диссертацию? Да, повлияло бы. Мы знаем это по сиблинговым сравнениям полигенных индексов, по исследованиям наследуемости у близнецов, по измерениям ДНК. В таком случае, если у уровня образования есть генетические причины, была бы иной вероятность защиты диссертации при сохранении Берлинской стены? Да, была бы. Наследуемые фенотипы находятся под влиянием социальных перемен.
К сожалению, ошибочное представление, будто бы генетика представляет собой непреодолимый барьер на пути социальных реформ, широко разделяют не только те, кто стремится представить неравенство чем-то естественным, но и их идеологические и политические противники. Феодосий Добржанский, эволюционный биолог российского происхождения, который после Второй мировой войны бил тревогу по поводу сталинских гонений на генетиков, в 1962 году отметил эту иронию. «Довольно странно, — писал он тогда, — что некоторые либералы сходятся с твердолобыми консерваторами в том, что при появлении доказательств генетического разнообразия человечества окажутся тщетными и, может быть, даже “противоречащими природе“ попытки улучшить судьбу людей путем социальных, экономических и образовательных усовершенствований»[231].
Это описание реакции на генетику остается удивительно метким и сегодня. Возьмите, например, антрополога Агустина Фуэнтеса. В интервью для документального фильма A Dangerous Idea («Опасная идея») он хорошо выразил такой подход[232]: «Если вы полагаете, что какой-то человек — успешный промышленный магнат, <…> и считаете, что это так или иначе записано у него в ДНК, всякая ответственность снимается, и все может оставаться таким, как есть». Фуэнтес имеет в виду, что люди имеют моральную обязанность стремиться к более эгалитарному обществу. Соответственно, он отвергает мысль, что социальное неравенство «так или иначе записано в ДНК», иначе это будет мешать людям бороться за социальные реформы и вкладываться в них.
Но может быть верно и то и другое сразу: генетика — одна из причин расслоения в обществе, и при этом работа над системными силами общества — эффективное средство для достижения социальных изменений. При четком осознании этой двойной истины исчезает значительная часть противоречий вокруг психогенетики и появляется пространство для решения двух гораздо более интересных — и гораздо более сложных — вопросов. Во-первых, какие реальные отличия социальных и исторических контекстов, подобно очкам, меняют связь между генотипом и фенотипом? Во-вторых, переходя к политическим вопросам, какой мы хотим видеть связь между генетикой человека и его жизненными результатами? Над этими темами мы задумаемся в следующих разделах.
Конечно, после распада советского блока расширились образовательные возможности не только Келлингера и других восточногерманских детей. Эстония — прибалтийское государство, входившее в состав СССР со времен Второй мировой войны и до 1991 года. В тот период у эстонских школьников было мало выбора[233]. В конце восьмого класса их распределяли по трем направлениям обучения, а после окончания школы приписывали к рабочему месту, где они были обязаны отработать как минимум три года. Высшее образование не слишком поощрялось, и конкурс был невелик.
С обретением независимости пришли свобода выбора и конкуренция за рабочие места и поступление в вузы. Теперь эстонцы пользуются благами системы образования, которую Организация экономического сотрудничества и развития (ОЭСР) охарактеризовала как «высокоэффективную и сочетающую справедливость с качеством». Страна имеет повышенные результаты по чтению (этим могут похвастаться немногие члены ОЭСР, в том числе Финляндия, Норвегия, Южная Корея и Исландия), причем различия между учениками в меньшей степени связаны с социально-экономическим положением семьи[234].
Кроме качественной и очень справедливой образовательной системы, Эстония имеет один из лучших национальных биобанков в мире. Эстонский центр генома человека собрал масштабную базу данных о населении, включающую медицинскую и генетическую информацию. Так как некоторые из тех, кто в ней учтен, достигли совершеннолетия еще при Советском Союзе, а некоторые уже после его распада, в 2018 году генетики из Великобритании задались вопросом: как изменения в обществе влияют на причинное воздействие генов?
Они разработали полигенный индекс на основе полногеномного исследования и проверили его связь с уровнем образования у тех, кто на момент получения Эстонией независимости (то есть еще во времена распределения в средней школе) был младше десяти лет, и в остальной выборке. Выяснилось, что в постсоветской группе индекс объясняет значительно больше дисперсии по сравнению с людьми, учившимися в советскую эпоху. Если определять судьбу детей сверху без особенного выбора и конкуренции, генетические различия среди них оказываются слабее привязаны к итоговым достижениям в образовании.
Аналогичные результаты очевидны при изучении ассоциации полигенных индексов в контексте исторических изменений, благодаря которым американки получили более широкие возможности в образовательной сфере[235]. В возрастной группе моей бабушки (родившиеся в 1939-м — 1940-х годах) полигенный индекс у женщин связан с достигнутым уровнем образования слабее, чем у мужчин. (Им было уже за тридцать, когда Виргинский университет, моя альма-матер, в 1972 году перестал ограничивать прием по половому признаку.) Однако по мере расширения возможностей ассоциация между полигенным индексом и уровнем образования у женщин усилилась, и гендерный разрыв пошел на убыль. В моей возрастной группе (родившиеся в 1975–1982 годах) ассоциация полигенного индекса у мужчин и женщин одинаково сильна. Генетика, по иронии, стала признаком гендерного равенства.
Свидетельства той же закономерности — генетические ассоциации сильнее в социальных контекстах, обеспечивающих выбор и конкуренцию, — проявляются и при анализе данных о близнецах. Одно из ранних близнецовых исследований, проведенное в 1985 году в Норвегии[236], показало более высокую наследуемость образовательных успехов в более молодых когортах, особенно среди мужчин, которые могли воспользоваться плодами реформ, расширяющих доступность высшего образования.
Кроме сопоставления близнецовой наследуемости в разные периоды истории одной страны, можно провести сравнение между странами с разной социальной мобильностью поколений, определяемой как корреляция между родителями и детьми по числу лет обучения[237]. Несмотря на миф про «страну возможностей», социальная мобильность в США ниже, чем за рубежом. Образец хороших показателей здесь — Дания, и наследуемость уровня образования в странах с более низкой социальной мобильностью, например в Соединенных Штатах и Италии, оказывается ниже. Это исследование напоминает нам о том, что смысл наследуемости в различиях и что даже члены одной семьи генетически разные. В статичном обществе, где ребенок получает такое же образование, что и родители, и редко идет на повышение или понижение, генетическая лотерея меньше влияет на жизненные результаты. А вот когда жизненные возможности не так зависят от финансовых ресурсов и культурного уровня семьи, гены могут сыграть существенную роль.
Наконец, согласно близнецовым исследованиям, наследуемость когнитивных способностей ниже всего у детей, выросших в бедности, и выше всего у детей из богатых семей. Особенно это касается США, где социальная защищенность малоимущих семей хуже, чем в других странах[238]. Причинная цепочка, ведущая от генов к хорошим результатам на тестах интеллекта, еще не разорвана, но уже ослаблена, когда дома у ребенка меньше материальных ресурсов.
Вместе эти исследования иллюстрируют процесс выравнивания: бедность, сексизм и ограничения со стороны государства мешают людям продолжить образование, поэтому их гены во многом теряют свое значение. Чтобы причинная связь между генотипом и обучением в школе работала, прежде всего должна быть возможность посещать школу. Таким образом, социальные контексты, в которых генетическое воздействие на образование сведено к минимуму, нередко оказываются наименее привлекательными, так как для них характерны депривация, дискриминация и (или) авторитарный общественный контроль.
Эта закономерность — наследуемость выше в благоприятной среде и ниже в неблагоприятной — может противоречить интуиции, поэтому стоит вспомнить классический мысленный эксперимент биолога Ричарда Левонтина[239]. Представьте два сада. В одном плодородная почва, яркий солнечный свет и в достатке вода, а другом — камни, мрак и засуха. В обоих садах посеяли генетически разнообразные семена кукурузы. В саду, где ресурсов много, у растений будет возможность достичь максимального роста. И более того, благодаря идеальному единообразию условий различия в размерах будет преимущественно связаны с генетическими различиями между семенами.
Примером Левонтина часто объясняют, почему, как я рассказывала еще в главе 4, различия между группами — например, расовыми — бывают вызваны исключительно средовыми факторами, даже когда внутригрупповые различия вызваны генетикой[240]. Это сравнение иллюстрирует и мысль, которая часто теряется в разговорах об устранении разрыва между учащимися[241]: сад с хорошими ресурсами создает идентичную среду для всех растений, поэтому в среднем они могут быть выше, но будут менее одинаковыми. Аналогичным образом устранение структурных барьеров вроде официальной гендерной дискриминации, запредельной стоимости обучения и строгой системы распределения учеников может повысить среднюю образованность населения, но при этом увеличить и неравенство в уровне образования, которое связано с генетическими различиями между людьми.
Как мы убедились, эмпирические исследования часто демонстрируют более низкую наследуемость уровня образования там, где господствуют нужда и угнетение, и более высокую в открытых и обеспеченных ресурсами средах. Исходя из этого наблюдения, некоторые ученые высказали предположение, что высокая наследуемость — это на самом деле благо. Это признак того, что вредные условия устранены, что общество относится к людям индивидуально, и поэтому их уникальные таланты и предрасположенности, на которые повлияла генетика, могут проявиться и повлиять на жизненные результаты. В 1970-х годах Ричард Херрнстейн в книге IQ in the Meritocracy («IQ в меритократии») писал, что высокая наследуемость — позитивный знак победы общества над некоторыми средовыми неравенствами. «Если в школах небольшие классы, хорошие библиотеки и достойное оснащение, если остались в прошлом переполненные гетто, нет учителей-недоучек, недоедания и тому подобного, <…> дополнительным эффектом становится повышение наследуемости»[242]. Позже Дальтон Конли и Джейсон Флетчер, специалисты по наукам об обществе, вернулись к этой мысли и предположили, что высокую наследуемость можно считать «мерой справедливости», а также «необходимым — пусть и недостаточным — элементом утопического общества равных возможностей»[243].
Предположение о том, что высокая наследуемость результатов жизни — необходимый элемент утопического общества, может глубоко встревожить некоторых читателей. Разве можно считать подлинным идеалом «генетическую Шангри-Ла»[244], где побеждено неравенство, связанное с бедностью и притеснением, но осталось неравенство, связанное с генетикой?
Почему диспропорции, порожденные генами человека, надо считать более приемлемыми, чем те, которые коренятся в социальных обстоятельствах его появления на свет? В конце концов, я сама в этой книге повторяю, что и то и другое — случайность, судьба, над которой человек не властен.
В начале 1980-х годов Леон Кэмин, психолог и ярый критик психогенетики, восстал против интуитивного представления, будто бы неравенство жизненных результатов, связанное с генетикой, более приемлемо с моральной точки зрения, чем связанное со средой. В качестве примера он привел фенилкетонурию — вызванное единичной мутацией редкое заболевание, из-за которой организм хуже метаболизирует аминокислоту фенилаланин, один из «кирпичиков», образующих белки. Без лечения болезнь приводит к умственной отсталости, но в богатых странах сегодня проводят стандартную проверку новорожденных и после постановки диагноза назначают строгую диету с пониженным содержанием фенилаланина.
Диетологическое лечение фенилкетонурии, так же как коррекция близорукости с помощью очков, напоминает нам о мысли, которую я высказывала выше в этой главе: у генетических причин могут быть средовые решения. Более того, при всей простоте механизма фенилкетонурии и хорошем понимании ее генетической этиологии в настоящее время именно средовые решения остаются единственно возможными, а генная терапия (пока) не стала реальностью[245]. А ведь полигенные признаки (например, баллы на тестах интеллекта или достигнутый уровень образования) имеют в своей архитектуре тысячи и тысячи генетических вариантов, эффекты которых крохотны, а механизмы действия неизвестны[246]. Еще больше усложняет дело тот факт, что многие из этих вариантов влияют еще и на фенотипы, которые общество воспринимает иначе: кроме повышенного успеха в системе образования, они могут быть ассоциированы и с более высоким риском шизофрении[247]. Предложение некоторых ученых-консерваторов редактировать геном детей ради повышения IQ не просто невыполнимо — оно абсурдно с точки зрения науки[248].
К тому же, как Кэмин показал на примере фенилкетонурии, было бы нелепо заниматься только средовыми неравенствами и игнорировать неравенство, коренящееся в генетике[249].
Почему либерал не должен переживать, если существует долгосрочное генетическое воздействие семьи на шансы ее потомков в жизни? Может быть, «порожденные генетикой» различия более справедливы, хороши и правильны, чем различия, «порожденные средой»? Или генетические различия более неизменны и необратимы по сравнению со средовыми? Было бы очевидным абсурдом утверждать, что нам следует волноваться по поводу культурно-семейной отсталости и беззаботно мириться с генетически детерминированной, но легко предотвратимой фенилкетонурией.
В риторическом вопросе Кэмина — «Почему либерал не должен переживать?» — отразились аргументы политического философа Джона Ролза, который заметил, что, если человека волнует несправедливость неравенства, возникшего из-за случайностей среды, его должно не меньше тревожить и неравенство, проистекающее из генетической случайности[250].
Если нас тревожит влияние на долю, которая выпадает человеку, социальных обстоятельств или же природных вероятностей, после некоторого размышления мы неизбежно должны начать беспокоиться по поводу обоих факторов. С точки зрения морали они выглядят одинаково произвольными.
Представление о том, что нам следует обращать внимание на неравенство, связанное с не зависящими от человека (и тем самым незаслуженными) факторами, не осталось абстрактной философией. Сегодня оно встроено в образовательную политику по всему миру. Посмотрите, как справедливость в образовании определяет ОЭСР[251].
Справедливость подразумевает не одинаковые результаты у всех учащихся, а скорее отсутствие связи между различиями в результатах и их происхождением и социально-экономическими обстоятельствами, над которыми у них нет власти (курсив мой).
Логика здесь выражена прямо: несправедливыми считаются любые неравенства между учащимися, связанные с социальным классом, поскольку они возникли по чистой случайности, а не по их собственной воле в результате свободного выбора.
Рис. 8.1. Равенство и справедливость. Изображение Interaction Institute for Social Change, автор Angus Maguire
Такое понимание справедливости глубоко укоренилось в восприятии американских педагогов[252]. Выше на рисунке 8.1 приведена ставшая мемом иллюстрация разницы между справедливостью и равенством: три человека разного роста пытаются через забор посмотреть на бейсбол. В случае равенства у всех одинаковые подставки, и из-за этого становятся четко видны индивидуальные различия. С другой стороны, в случае справедливости каждый получает подставку такой высоты, чтобы быть выше ограды. Самым низким — самые высокие подставки (то есть более интенсивная поддержка).
Итак, справедливость в образовании, как считается, подразумевает не одинаковое отношение ко всем детям, а предоставление специально подобранных интенсивных видов поддержки тем из них, кто с наибольшей вероятностью будет испытывать трудности в школе (как из-за фоновых социальных обстоятельств, так и по «природной случайности»). Цель — как можно больше приблизить их к уровню, который легче дается более удачливым сверстникам. У моей дочки в детском саду висит плакат, призванный донести идею справедливости до пятилетних малышей. Округлыми буквами всех цветов радуги на нем написано: «Честно — это не когда всем дают одно и то же. Честно — это когда всем дают то, что им нужно для успеха».
Сторонники справедливого подхода возражают против господствующей в американском политическом дискурсе риторики равных возможностей. Равенство возможностей можно определить очень по-разному[253], но самое непосредственное определение — это просто относиться ко всем точно так же. Проблема, разумеется, в том, что люди не одинаковы и генетически, и в других отношениях. Система образования, которая дает всем равные возможности в виде идеального единообразия условий, неизбежно породит глубоко неравные результаты. Это как раздать всем, независимо от роста, одинаковые пятнадцатисантиметровые подставки, чтобы заглянуть через забор высотой метр восемьдесят.
Поскольку равенство возможностей неизбежно поддерживает неравенство, коренящееся в природных случайностях, некоторые начали пропагандировать отказ от приверженности этой идее. Философ Томас Нагель отметил: «Либеральная идея равного отношения <…> гарантирует, что социальный порядок будет отражать и, вероятно, умножит исходные различия, порожденные природой и происхождением. <…> Знакомый принцип равного отношения с его меритократическим представлением о важных различиях кажется слишком слабым в борьбе с неравенством, которое создает природа»[254]. Писатель Фредрик Дебор выразился еще жестче: «Равенство возможностей — это шибболет, ухищрение, увертка. Это лазейка, позволяющая людям прогрессивных взглядов благословлять неравенство»[255].
Если вернуться к примеру Голдбергера с очками, можно заметить, что этот мысленный эксперимент так запоминается отчасти потому, что очки — это вмешательство, способствующее справедливости. Людям, которые и так хорошо видят, не делают операций, чтобы зрение стало сверхострым. Ресурсы избирательно предоставляют тем, кто видит плохо, чтобы по возможности довести их повседневный жизненный комфорт до уровня, по умолчанию доступного благодаря хорошему зрению.
Наверное, это звучит цинично, но мне кажется, что про очки продолжают вспоминать еще и потому, что в реальной жизни мало примеров поведенческих вмешательств, содействующих справедливости. И все-таки они есть. С развитием в последние годы полигенных индексов, полученных на основе достаточно мощных полногеномных исследований, мы наконец начали видеть примеры обогащения среды, которое улучшает средний результат и при этом уменьшает связанное с генетикой неравенство, избирательно помогая людям с наибольшим риском плохого результата.
Один из таких примеров — исследование долгосрочного воздействия на здоровье проведенной в Великобритании в середине XX века образовательной реформы, в результате которой школьное обучение лиц, родившихся начиная с 1 сентября 1957 года включительно, было продлено на год, до шестнадцатилетнего возраста[256]. Никаких систематических отличий между школьниками, родившимися до и после этой точки отсечения, не было, поэтому дата рождения стала основой для своего рода природного эксперимента, проверки воздействия расширения государством обязательного образования.
В среднем дополнительный год учебы положительно отразился на здоровье: те, кого затронула реформа, во взрослом возрасте имели более низкий индекс массы тела, у них лучше работали легкие. Однако реакция была неодинакова: наибольший эффект был отмечен у тех, кто уже имел наибольшую генетическую склонность к лишнему весу согласно полигенному индексу, вычисленному на основе полногеномного исследования ожирения. Благодаря преимущественному воздействию на самых уязвимых людей образовательная реформа уменьшила ассоциированное с генетикой неравенство. Среди тех, кого реформа не коснулась, треть лиц с повышенным генетическим риском имела на 20% больший риск появления лишнего веса или ожирения по сравнению с лицами, имевшими наименьший генетический риск. После реформы разрыв уменьшился до 6%.
Еще один пример — программа The Family Check-Up, посвященная обучению родителей подростков стратегиям так называемого семейного менеджмента: ненавязчивому контролю связей и местонахождения ребенка, введению и применению разумных ограничений (например, быть дома после определенного часа)[257]. В США было проведено рандомизированное контролируемое исследование для сравнения семей, прошедших эту программу, с контрольной группой. Как оказалось, в среднем данное вмешательство уменьшало потребление подростками спиртного и последующее развитие алкоголизма. В дальнейшем ученые использовали полигенный индекс, созданный на основе полногеномного исследования алкогольной зависимости, и выяснили, что в контрольной группе ассоциация между этим индексом и алкоголизмом согласуется с ожиданиями на основе исходного полногеномного исследования: чем он выше, тем больше проблем с алкоголем. В то же время участие семьи в программе устраняло эффект: ассоциации между генетическим риском и алкоголизмом не было.
Наконец, аналогичный паттерн повышения нижнего уровня наблюдался в нашем исследовании полигенных ассоциаций с выбором и освоением математических предметов у американских старшеклассников, о котором я рассказывала в предыдущей главе. Учащиеся с более высокими полигенными индексами в целом учились математике дольше (у нас были данные на середину 1990-х годов, когда в большинстве штатов США два-три года считались достаточными), но в престижных школах, где было больше семей с высшим образованием, математику не бросали даже те, у кого полигенный индекс был низок.
Причина этого явления пока не выяснена. Возможно, в хороших школах учеников, испытывающих трудности, подтягивают и дают им дополнительную подготовку, а может быть, родители с высшим образованием просто более требовательны к выбору математических предметов ребенком. Так или иначе, двое учеников с похожими полигенными индексами — особенно низкими — покажут разный результат в зависимости от школьного контекста.
Приведенные примеры иллюстрируют более общую мысль: справедливость и качество не всегда противоположны друг другу. Во всех трех описанных случаях позитивное воздействие на среду непропорционально больше помогало людям с наивысшим генетическим риском плохих результатов — ожирения, алкоголизма, неспособности освоить математику. Тем самым ситуация людей с разными генотипами выравнивалась.
Однако вмешательства, призванные обеспечить справедливость, далеко не всегда достигают своей цели. Они могут быть успешными в том смысле, что улучшают средний результат, но одновременно способны и усугубить последствия генетических различий. Например, сигареты и другие табачные изделия обложили налогом еще в 1960-х годах, и это сократило их потребление вдвое. Но, по мнению специалиста в области экономики здравоохранения Джейсона Флетчера и других ученых, эта мера наиболее эффективно отучила курить тех, кто уже имел наименьший генетический риск этой зависимости[258], а люди с наибольшим генетическим риском продолжили страдать от разрушительных последствий потребления табака и вдобавок платить за это «карательные» цены. Разрыв между этими группами только вырос[259].
Ситуацию, когда какие-то политические меры и вмешательства приносят больше пользы тем, кто и так имеет преимущество, называют эффектом Матфея. В Евангелии от Матфея (25:29) Иисус говорил: «Ибо всякому имеющему дастся и приумножится, а у неимеющего отнимется и то, что имеет». Исследователи образования изучили это явление для таких факторов, как предыдущие баллы ребенка на экзаменах, социально-экономический статус и его стойкое, пусть и не всегда неизбежное присутствие в общедоступных программах и мерах[260]. Так, летние учебные программы обычно приносят больше пользы детям из семей среднего достатка, а не детям из бедных семей[261].
До сих пор в этой главе мы обсуждали три пути, по которым может развиваться общество. Во-первых, оно может стать более репрессивным и бедным и свести неравенство результатов к минимуму за счет уравниловки. Во-вторых, неравенство можно минимизировать путем избирательных инвестиций в людей с наибольшим генетическим риском плохих результатов. В-третьих, можно внедрить меры и программы, которые будут повышать результаты тех, кто уже имеет преимущества, но не дадут толчок (во всяком случае, достаточный) другим людям.
Первый возможный мир явно нельзя считать предпочтительным: в нем всем будет только хуже. Однако выбор между двумя другими альтернативами может показаться не столь однозначным.
Я проиллюстрировала эти альтернативные общества на рисунке 8.2. В каждом случае распределение возможных исходов отличается не только средним значением, но и спектром (то есть широтой неравенства). Для сравнения показаны также результаты генетически разных людей: с генотипом A (круг) и генотипом B (треугольник). Ожидаемые различия в фенотипах, которые при данном генотипе возникнут в разных средах, называют нормой реакции[262].
Смещение нормы реакции снова поднимает вопрос, который я затронула в начале этой главы. Да, члены одного общества отличаются друг от друга. Но вместо того чтобы сравнивать их между собой, можно спросить: «Что, если?» Что, если генотип будет точно такой же, а социальный контекст изменится? Другими словами, можно сравнить отдельного человека с самим собой в альтернативном мире, а не жителей одного мира между собой. С этой точки зрения важно не то, какой мир сводит к минимуму неравенство результатов, а какой мир обеспечит максимум для отдельного человека.
Рис. 8.2. Распределение образовательных результатов у людей с разными генотипами в зависимости от среды. Круг и треугольник — это два человека с разными генотипами. Среда, которая поощряет справедливость (альтернатива 1), улучшает образование человека, отмеченного кругом, но мало что дает человеку, отмеченному треугольником. Неравенство по отношению к текущему положению сокращается. Среда, которая максимизирует эффективность (альтернатива 2), улучшает образование человека, отмеченного треугольником, но не человека, отмеченного кругом, тем самым повышая неравенство результатов и обеспечивая наивысший индивидуальный результат по сравнению с другими альтернативами
Но чьи результаты приоритетнее? Допустим, в какой-то школе решили ввести новую программу по математике и выбирают наиболее предпочтительный вариант.
A. Программа особенно полезна детям с наибольшим генетическим риском и тем самым уменьшает разрыв в образовании между теми, кто унаследовал и не унаследовал определенное сочетание генетических вариантов.
Б. Программа особенно полезна немногим детям, которые должны преуспеть в любом случае, и еще больше углубляет их знание математики.
В пользу варианта A можно привести много разумных эмпирических аргументов. Например, анализ затрат и эффективности. Скольким учащимся она дополнительно поможет? Сколько она будет стоить в пересчете на человека? Какую отдаленную пользу — повышение производительности экономики, технологические инновации, сплоченность общества, политическое участие и так далее — принесет обществу повышение базового уровня математических навыков, а не увеличение числа людей, у которых они очень высоки?
Вдобавок к эмпирическим вопросам на выбор повлияют и ценности: считает ли человек важным и полезным равенство образования как таковое, или это для него просто средство достижения других целей, например равенства экономических результатов.
В настоящее время, однако, лицам, определяющим политику, и работникам образования не обязательно декларировать эти ценности и не обязательно знакомиться с данными о том, соответствуют ли им итоги реализуемых мер и стратегий. В исследованиях на тему образования и политики генетические различия между людьми во многом остаются невидимыми, потому что ученые даже не пытаются измерять параметры человеческой генетики. Когда речь заходит об изучении уровня образования и психологического состояния, качественно проведенные исследования взаимодействий между генами и вмешательствами — как работа, показавшая, что британская образовательная реформа оказалась особенно полезна лицам с высоким генетическим риском ожирения, — встречаются очень редко, их почти нет[263].
Я общаюсь с учеными, которые разрабатывают и проверяют вмешательства, и по моему опыту они нередко просто не хотят добавлять в свои исследования генетическую информацию. Возражения у них прагматические: «Это дорого?», «Просьба предоставить ДНК отпугнет участников?», «Обязательно нужен низкотемпературный морозильник?» (Ответы — нет, нет и нет. Генотипирование можно провести сравнительно дешево, меньше чем за 75 долларов на человека. Люди охотно и с любопытством участвуют в генетических исследованиях, это подтверждается успехом коммерческих компаний, проводящих индивидуальное генотипирование. Наконец, образцы слюны месяцы и даже годы можно хранить при комнатной температуре.)
За этими прагматическими вопросами, однако, маячат более глубокие опасения, что сам сбор ДНК для исследований, связанных с образованием и психическим здоровьем, обязательно послужит евгенической идеологии. Ученые считают ее одиозной, и боязнь выпустить из бутылки генетического джинна всегда перевешивает любые плюсы. Конечно, исследователи правы в том отношении, что генетическую информацию действительно можно использовать некорректно, — например, проводить селекцию учащихся при поступлении с помощью полигенных индексов. Я вернусь к этим злоупотреблениям и их антиевгеническим альтернативам в главе 12.
Но даже если, подобно страусу, прячущему голову в песок, закрывать глаза на генетические данные, различия в генетике не исчезнут. Вмешательство, из-за которого дети с наибольшим генетическим риском плохого образования отстанут еще больше, принесет эти плоды независимо от того, изучают ученые стимулирующий неравенство эффект или не изучают. Игнорирование генетики скорее лишит нас важного инструмента, позволяющего увидеть, кому помогает имеющийся у нас набор мер, а кому не помогает.
Вопрос о том, способствуют ли справедливости образовательные вмешательства и политика и должны ли они это делать, имеет особый вес, потому что различия в уровне образования теснейшим образом связаны со многими другими формами неравенства. Особенно это касается Соединенных Штатов, где и без того большая разница в доходах, состоянии, физическом здоровье и психологическом благополучии между лицами, окончившими и не окончившими колледж, становится еще значительнее (я говорила об этом в главе 1). Очень часто повышение справедливости в области образования путем увеличения числа оканчивающих колледж и уменьшения зависимости поступления от обстоятельств рождения, будь то генетических или социально-экономических, представляют как единственно возможное решение, позволяющее устранить эти многочисленные неравенства в жизни людей.
Но сужение разрыва в уровне образования не единственный ресурс, который может помочь американцам, не учившимся в колледже, выбраться из экономического и медицинского кризиса. Безусловно, я считаю, что образование прекрасно само по себе, что к образованию следует стремиться, что было бы чудесно дать людям реальную возможность обогатить свою жизнь, проведя несколько лет за изучением искусства, литературы, точных наук или философии. Однако можно считать получение образования благом и при этом не делать из высшего образования фетиш, единственно возможный путь к здоровой, безопасной и приносящей удовлетворение жизни. Экономисты Анна Кейс и Ангус Дитон писали: «Мы отвергаем исходный принцип, согласно которому люди полезны для экономики только в том случае, если у них есть степень бакалавра. И безусловно, мы считаем, что те, кто не получил этой степени, достойны уважения, и к ним нельзя относиться как к гражданам второго сорта»[264].
В начале этой главы я рассказывала, что для адептов евгеники вот уже более столетия характерен пессимизм по поводу перспектив реформирования общества с помощью социальной политики. Этот пессимизм вырастает из непонимания наследственности и искаженного генетического детерминизма, из веры в то, что качества человека — познавательные способности, личность, поведение — жестко зафиксированы в ДНК. Как я уже показала, масса исследований свидетельствует о ложности такого подхода, но это не единственная ложь, которую нам придется искоренить. Упомянутый пессимизм рождается и от искаженного экономического детерминизма, согласно которому люди, которые не преуспели в образовании, якобы непременно должны быть жестко привязаны к плохим рабочим местам, низким зарплатам и плохому здравоохранению (или вообще обходиться без такового).
Не надо далеко ходить, чтобы представить разные способы обустроить общество более справедливо. Кейс и Дитон считают, например, что в обнищании американцев без высшего образования во многом виновато наше запредельно дорогое здравоохранение, которое выделяется даже на фоне стран с высокими доходами[265]. В первой части книги я писала, что генетические различия между людьми ведут к различиям в их социальных и поведенческих результатах, и это явление непременно надо рассматривать с точки зрения длинной и сложной причинной цепи, которая охватывает множество уровней анализа от молекулярных до общественных взаимодействий. Благодаря такой длине и сложности существует масса возможностей вмешаться в связь генотипа со сложным фенотипом. Реформа системы здравоохранения, после которой колоссальные расходы работодателя на оплату медицинских страховок перестанут бить по карману «низкоквалифицированных» работников, ничего не изменит в ДНК, но сможет ослабить одно из звеньев, соединяющих генетические различия с различиями в доходах.
Более того, акцент на справедливости может быть разным в зависимости от места в причинной цепочке. Например, редактирование генов ради уравнивания людей по последовательности ДНК как таковой может показаться ужасающе неуместной, затратной и рискованной затеей. Или можно считать, что выровнять шансы получения степени PhD в точных науках не так важно, как максимизировать эффективность немногих интересующихся математикой людей с соответствующими способностями, даже если эти качества — результат «выигрыша» в социальной или природной лотерее. При этом можно полагать, что совершенно необходимо дать людям равный доступ к чистой воде, питательным продуктам, обезболиванию и медицинской помощи независимо от уровня образования. Поскольку генетическую лотерею связывает с социальным неравенством длинная причинная цепь, решения о справедливости — о том, каким мы хотим видеть наш мир, — обязательно надо принимать на каждом ее этапе.
Мысль о том, что биология жестко ограничивает пространство для прогрессивных общественных изменений, становится для многих людей серьезнейшим аргументом, не дающим смириться со связью между биологией и социальным поведением.
Это не случайно. Как я говорила в начале этой главы, политические экстремисты значительную часть прошлого века продвигали именно этот тезис. Они рассуждали: раз признак наследуется, значит, его нельзя изменить, и поэтому нет смысла даже пытаться и воображать «совсем иное человеческое общество», как выразился философ Питер Зингер[266]. Дальше я буду рассказывать о том, почему генетические факторы не враг социальным изменениям, но признавать важность генетики и соглашаться на применение инструментария генетических исследований эгалитаристы должны не только поэтому.
В предыдущей главе я утверждала, что существование генетических причин социального неравенства не подразумевает каких-либо жестких границ для возможности перемен. Напротив, имеются многочисленные доказательства того, что средовые изменения — от коренных политических вроде распада Советского Союза до интимных и личных, например курса семейной терапии, — способны повлиять на связь между ДНК и жизненными результатами человека. Долгая причинная цепочка между генетикой с социальным неравенством, может быть, приведет в отчаяние ученого, которому предстоит разобраться в этой головокружительной сложности, но родителям, чиновникам и политикам она же дает целую гамму вариантов.
Поскольку генетический фактор не помеха социальным реформам, у их сторонников может появиться искушение думать, что генетику можно спокойно игнорировать. Несомненно, многие мои коллеги по научному сообществу полагают, что психогенетика в лучшем случае не имеет отношения к их деятельности, а в худшем — пагубно отвлекает их от работы над поиском социальных причин общественных явлений. Однако это не так. В этой главе я объясню, почему генетика — важный союзник, а не враг и не отвлекающий фактор в борьбе за улучшение человеческих жизней, и за нежелание ее учитывать приходится дорого платить.
Отражая убеждение, будто бы генетика только отвлекает нас от постижения «истинных» причин социального неравенства, биоэтик Эрик Паренс жаловался в Scientific American по поводу финансирования исследований на эту тему. «Мы продолжаем тщетно возлагать надежды на генетику, — писал он. — Но инструментарием генетических исследований <…> не уменьшить и уж тем более не устранить различий в здоровье, порожденных несправедливостью социальных условий»[267].
Те, кто, подобно Паренсу, видят в генетике разрекламированную помеху в изучении социальных детерминант, часто утверждают, что генетические методы и открытия использовать не обязательно, ведь мы и так знаем, что делать для борьбы с неравенством в образовании, здоровье и богатстве. Педагог Джон Уорнер, в частности, в ответ на мою работу написал в Inside Higher Education, что генетические данные не только мешают, но и вредны[268]: «Мне сложно представить тему, о которой мы знаем больше [sic], чем о средах, благодаря которым дети лучше учатся. <…> Мы знаем, как помочь учащимся. <…> Это не секрет».
Опираясь на тот же аргумент, социолог Руха Бенджамин в своей книге Race After Technology[269] возмущалась, что проблема людей, стремящихся улучшить детские жизни, «не в недостатке знаний». «Нам не хватает не фактов, а несгибаемой приверженности справедливости», — заверяет Бенджамин. По ее мнению, генетики, желающие включить в средовые исследования новые источники информации, занимаются «датификацией несправедливости, и погоня за все большим объемом данных не дает нам действовать исходя из того, что уже известно».
Читая такие заявления, можно вообразить, будто в наших руках есть большой репертуар мер и стратегий, уже доказавших свою эффективность в устранении социального неравенства в образовании и здравоохранении, и они лишь ждут своего часа и достаточной политической воли. На самом же деле специалисты в области образования, коррекции поведения и социальной политики раз за разом напоминают нам о том, что попытки улучшить жизни людей при всех благих намерениях не дают вообще никакого результата, а иногда и портят дело.
Чтобы увидеть, как мало у нас исследований успешных вмешательств в сфере образования, достаточно внимательно изучить ресурс What Works Clearinghouse[270], курируемый Институтом образовательных наук (IES) — отделением Министерства образования США по науке и оценке. Институт провел обзор рандомизированных контролируемых исследований (РКИ) и обнаружил четкую закономерность: «Положительный эффект значительного большинства оцениваемых вмешательств по сравнению с обычной школьной практикой был слаб или отсутствовал»[271]. В 2019 году был проведен аналогичный обзор 141 РКИ из США и Великобритании. Он показал, что средний размер эффекта — меньше одной десятой (0,06) стандартного отклонения. Авторы предлагают возможное объяснение: «Исследования, на которых базируются образовательные вмешательства, ненадежны, <…> и меры, которые основаны на результатах таких базовых исследований, вряд ли будут эффективны даже в случае качественного планирования, успешного внедрения и надлежащего испытания»[272].
В отчете благотворительной организации Laura and John Arnold Foundation (теперь она называется Arnold Ventures), занимающейся поиском научно обоснованных решений социальных проблем, говорится: «Исследования позволили выявить ряд по-настоящему эффективных вмешательств, <…> но это исключения, найденные в результате тестирования гораздо большего пула. В основном эффект был невелик или отсутствовал, и это касается даже тех мер, которые после первых проверок казались многообещающими»[273]. Дэвид Йегер, один из моих коллег по Техасскому университету, изучающий такого рода вмешательства, с этим согласен: «Почти все испробованные программы для старшеклассников — репетиторство, перепланировка в школах и так далее — не показали значимых преимуществ с точки зрения объективных исходов»[274].
Вывод прост: большинство средств не работают или никто еще даже не проверял, работают ли они. Это касается не только успеваемости. Специалист по психологии развития Ларри Стейнберг провел обзор эффективности школьных программ, призванных снизить риск потребления алкоголя и наркотиков, популярность незащищенного секса и другие поведенческие риски в подростковом возрасте. По некоторым оценкам, 90% подростков в США прослушивает как минимум один такой курс. «Даже лучшие программы, — делает вывод Стейнберг, — достигают успеха прежде всего в просвещении подростков, но не в изменении их поведения». Дальше он отмечает, что эти неудачи не бесплатны: «Большинство налогоплательщиков удивились бы и обоснованно возмутились, узнав, что их доллары активно инвестируют в <…> программы, которые либо не работают, <…> либо в лучшем случае имеют недоказанную или неизученную эффективность»[275].
Поучительны отзывы тех, кто изучает эту тему профессионально и искренне хочет изменить мир к лучшему. Стоит два раза подумать, прежде чем заявлять, что мы уже знаем, как помочь людям. Надо осознать, что нехватка знаний и скудность данных на самом деле — один из элементов этой проблемы. И нельзя забывать, что понять человеческое поведение, не говоря уж о его исправлении, очень и очень сложно.
Психолог Санджай Шривастава ведет блог The Hardest Science[276]. Это название — игра слов. Фраза hard science — «твердые» науки — обычно подразумевает естественные науки (физику, химию, биологию и так далее). Они, как правило, воспринимаются как более строгие и «чистые», чем, например, психология, социология, экономика, политология и другие «мягкие» науки, занимающиеся устройством человеческого общества и поведением индивидов в нем. «Слово “мягкая“ <…> слишком охотно интерпретируют как “аморфная” и “несерьезная”, хотя на самом деле науки об обществе являются одними из самых сложных дисциплин и с методологической, и с интеллектуальной точки зрения», — говорилось в одной редакторской статье в Nature[277]. Блог Шриваставы посвящен исследованиям в области психологии, и название должно обратить внимание читателя на ее методологические сходства с так называемыми твердыми дисциплинами (в том числе применением контролируемых экспериментов) и на тот факт, что она — как и другие социальные науки — сосредоточена на трудных проблемах. Почему, скажем, некоторым детям легче дается школьная программа и как нам помочь тем, кому в школе приходится туго? Многообещающие меры, призванные добиться реальных изменений в образовании, очень часто терпят крах. Это еще одно свидетельство, что мы имеем дело с нелегкими вопросами и сложными ответами.
Шривастава указывает три особенности, из-за которых проблемы психологии плохо поддаются решению. Во-первых, человеческое поведение встроено в сложные системы на многих уровнях анализа. Сложен головной мозг, сложно устроено общество. Мы часто хотим выделить воздействие какого-то одного элемента этих систем: что будет, если изменить X? На этот вопрос непросто ответить даже с помощью рандомизированного эксперимента (например, исследования румынских приютов из главы 5), а когда поставить эксперимент невозможно по этическим или прагматическим соображениям, сложность буквально взлетает (вскоре у нас будет пример ситуации, где экспериментировать фактически невозможно). Во-вторых, правила, от которых зависят функционирование общества и поведение людей в нем, определяются местными условиями: это не законы природы, которые верны повсеместно и во все времена. (Кстати говоря, неспособность психологии и наук об обществе сформулировать всеобщие законы сильно раздражает биологов.) Наконец, некоторые понятия человеческой психологии и поведения сложно оценить количественно. По какой шкале измерить счастье? Удовлетворенность жизнью? Ум?
Из-за сложности поведения и социальных структур организовать хорошее исследование в области наук об обществе было бы нелегко даже в том случае, если бы генетические различия не имели значения для жизни людей и не влияли на социально значимые черты. А такие различия есть, и их повсеместность делает психологию еще «тверже».
Вспомните первую причину сложности психологии по Шриваставе: человеческое поведение встроено в сложную систему взаимодействующих элементов, а нам часто интересно выделить один из них и определить, что будет, если его изменить. Что, например, произойдет, если родители будут больше говорить с детьми в первые три года жизни, но больше ничего не изменится? Появятся ли позитивные изменения в жизни детей — в частности, в их когнитивном развитии и успеваемости, — если потянуть только за этот рычаг средовых изменений? Ответить на этот вопрос нелегко, ведь родители, которые много общаются с маленькими детьми, могут выделяться и целым рядом других факторов. Они могут быть богаче, могут иметь более упорядоченный рабочий график, могут устраивать детей в другого рода дошкольные учреждения. Наконец, они могут иметь другую ДНК и передать ее детям. Из-за этого переплетения факторов более активное общение с маленькими детьми может коррелировать со школьными успехами, но это не означает, что изменение характера общения повлияет на результат. Мы в очередной раз возвращаемся к идее, что корреляция не означает причинности.
Мысль о том, что генетические различия между людьми переплетены со средовыми различиями, которые стремятся понять и изменить науки об обществе, иногда встречают в штыки. Когда я писала в The New York Times, что для поиска средовых подходов к изменениям было бы полезно провести генетические исследования в сфере образования[278], социолог Руха Бенджамин обвинила меня в «хитроумном скольжении между генетическими и средовыми факторами, которым гордились бы основатели евгеники»[279]. Но это скольжение — не плод евгенической идеологии, а скорее побочный продукт того факта, что люди существуют на границе природного и социального миров. Да, генетические и средовые факторы переплетены друг с другом. Это просто описание реальности.
Из-за так называемого спора о природе и воспитании, длящегося вот уже целое столетие, люди видят в генах и среде что-то конкурирующее и воспринимают эти дебаты как игру с нулевой суммой: любое внимание к биологии непременно должно сопровождаться уменьшением внимания, уделяемого общественным вопросам. Но для разработки социальных вмешательств и политики улучшения жизней людей спрашивать надо о другом: «Что будет, если в среде изменить X и только X?» Для ответа на такого рода вопросы нужно учитывать все факторы в жизни человека, которые обычно сопутствуют X. Их очень много, и ДНК есть в этом списке.
Здесь будет неплохо привести конкретный пример. Где средовые и генетические факторы «скользят» вместе в ходе человеческого развития и чем генетические исследования могут помочь нам в понимании средового воздействия?
В Техасе, где я родилась и живу, кодекс об образовании предписывает в любых материалах курсов, связанных с половой жизнью человека, обязательно подчеркивать, что «единственным способом полностью предотвратить <…> эмоциональную травму, связанную с сексуальной активностью у подростков, является последовательное и правильное воздержание от такой активности»[280]. Вы правильно поняли: техасские ученики по закону обязаны знать, что секс вызывает эмоциональную травму у не состоящих в браке подростков.
На первый взгляд кажется, что литература по психологии развития подтверждает позицию штата. У подростков, которые в более раннем возрасте занимаются сексом, меньше продолжительность обучения, они чаще жалуются на стресс, у них сильнее депрессия, они склонны к развитию вредных привычек, участию в правонарушениях и криминальном поведении. У девочек чаще проявляется беспорядочное пищевое поведение[281]. В среднем у подростков более ранний возраст первого полового акта коррелирует с плохими последствиями, и на основе этой корреляции Техас сразу перешел к выводам о причинах и потребовал от всех государственных школ преподавать, что секс вызывает депрессию и другие проблемы с психическим здоровьем, а воздержание страхует от всего этого.
Конечно, с перепрыгиванием от корреляций к причинности не все так гладко. Подростки, которые в четырнадцать лет уже занимаются сексом, не такие, как их сверстники, остающиеся девственниками в двадцать два, и дело далеко не только в сексуальном опыте. Здесь как раз наблюдается характерное для человека «скольжение между генетическими и средовыми факторами». Половой акт — это средовой социальный фактор, который может оказывать причинное воздействие на последующее развитие. (Когда произошла потеря девственности? Сложилась бы жизнь по-другому, если бы человек подождал или сделал это раньше?) Одновременно половая инициация — это элемент многолетнего процесса развития, в ходе которого ребенок превращается в готового к размножению взрослого, и на время и темпы репродуктивного созревания влияет куча других факторов, в том числе гены. Те самые гены, которые предрасполагают человека к более раннему или быстрому репродуктивному развитию, могут вызывать и предрасположенность к проблемам с психическим здоровьем. В частности, огромное исследование лиц обоего пола, учтенных в UK Biobank, показало, что гены, ассоциированные с ранним возрастом первого полового акта, повышают риск СДВГ и курения[282].
Как же в таком случае интерпретировать наблюдение, что подростки, раньше начавшие половую жизнь, чаще имеют проблемы в эмоциональной и поведенческой сфере? Для упрощения давайте сосредоточимся всего на двух альтернативных объяснениях. Первое: половой акт может оказывать причинное воздействие на последующее развитие психики. Второе: гены, которые ускоряют репродуктивное развитие у подростков, могут одновременно повышать риск проблем с психическим здоровьем.
Как я объясняла в главе 5, для проверки причинной гипотезы можно провести рандомизированное контролируемое исследование. Однако нельзя напрямую рандомизировать возраст потери девственности. («Привет! Мы тут вытянули твое имя из шляпы, так что жди до двадцати пяти лет».) Было бы возможно произвольно распределить подростков по программам сексуального просвещения, разработанным для поощрения полного воздержания, но нет доказательств, что эти программы, на разработку и распространение которых в США ушло более 2 млрд долларов федерального финансирования, как-то меняют сексуальное поведение[283]. Еще можно провести эксперимент на лабораторных животных и контролировать у них возраст первого полового акта, но ожидать, что какие-то результаты будут верны и для людей тоже, — как играть в кости. (Могут ли крысы перестать разговаривать друг с другом?) Эта непростая ситуация прекрасно известна ученым, занимающимся изучением общества: мы хотим проверить причинную гипотезу («подростковый секс вызывает эмоциональную травму»), но очевидного способа поставить эксперимент нет.
Одно из моих первых исследований на старших курсах было посвящено как раз этой проблеме. Мы использовали данные о близнецах[284]. Однояйцевые близнецы совпадают и генетически, и по многим средовым переменным (например, бедность района, отношение родителей к вопросам секса, процент сексуально активных одноклассников, расстояние до ближайшего учреждения, предоставляющего услуги в области репродуктивного здоровья), которые могут влиять на половое поведение и на риск проблем с психикой. Ключевой вопрос — есть ли у однояйцевых близнецов, отличающихся возрастом первого полового акта, еще и различия в риске психопатологии? Если, согласно техасской образовательной политике, более ранний половой акт — средовой фактор, который вызывает психическую патологию, то близнецы, занимавшиеся сексом в более раннем возрасте, будут в среднем иметь и более высокий риск психопатологии по сравнению со своими сиблингами. Если же более ранний секс — фенотипический маркер набора генетических рисков, генетически идентичные однояйцевые близнецы должны иметь тот же риск психопатологии независимо от возраста начала половой жизни.
Мы с коллегами провели ряд исследований в США, Швеции и Австралии. Нас интересовал ровно этот вопрос[285]: отличаются ли последующие результаты жизни у однояйцевых близнецов, отличающихся возрастом первого секса? В целом ответ — ничуть. Когда благодаря близнецовым исследованиям ученые делали поправку на генетические различия между людьми, корреляция между ранней половой инициацией и наркоманией, депрессией, уголовными преступлениями, недисциплинированностью, правонарушениями и рискованным сексуальным поведением во взрослом возрасте исчезала полностью. Лучшее объяснение этого паттерна заключается том, что возраст первого полового акта может коррелировать с психическим здоровьем и поведенческими проблемами у подростков, но не вызывает этих проблем.
Проведенный анализ иллюстрирует три более общих соображения.
Во-первых, средовой опыт (сексуальные отношения в какой-то момент в жизни подростка, подход родителей к воспитанию, проживание в определенном районе) может коррелировать с жизненными исходами, но не обязательно является их причиной.
Во-вторых, политические меры, построенные на искаженном понимании истинных средовых причин, приводят к растрате средств и могут навредить. Если брать конкретно этот пример, даже если бы в Техасе удалось задержать сексуальную инициацию подростков, это изменение не улучшило бы их психического здоровья, а из-за повышенного внимания к таким программам могут остаться без финансирования те образовательные инициативы, которые принесли бы пользу. (Поборники сексуального воздержания могут возразить на это, что девственность ценна сама по себе, но этот аргумент не связан с эмпирическим подтверждением, что воздержание повышает подростковое благополучие.)
В-третьих, генетические данные, будь то сравнение однояйцевых близнецов или людей с аналогичными полигенными индексами, помогают ученым решать первую проблему и тем самым избежать второй. Генетические данные убирают один из источников человеческих различий, и среда становится виднее.
Конечно, на поспешной и вольной интерпретации корреляций, не дающей точной картины подлинных причин, базируется совсем не только политика в области полового просвещения. Посмотрите, например, на знаменитый словарный разрыв — различие в числе слов, которые, как оценивают, слышат до трехлетнего возраста дети бедных и состоятельных родителей. Исходное исследование этого явления было основано на выборке из сорока двух семей: ученые записывали разговоры около часа в неделю в течение нескольких лет и пришли к выводу, что бедные дети к указанному возрасту слышат на 30 млн слов меньше[286].
Этот разрыв стал излюбленной темой ученых и лиц, определяющих политику. В 2013 году Clinton Foundation объявила о начале соответствующей общественной кампании. Они сняли рекламные ролики с мамами — звездами кинематографа и лозунгом: «Нехватку слов надо обсуждать так же страстно, как нехватку еды»[287]. В 2014 году на эту тему высказался президент Барак Обама. Он упомянул 30 млн слов и объявил, что устранение этой проблемы для него — один из высших приоритетов и что необходимо достичь этой цели, «если мы и правда собираемся выполнить обещание нашей страны и дать возможности каждому»[288]. Примерно в то же время стартовала программа Providence Talks, поддержанная многомиллионным грантом Bloomberg Philanthropies[289]. В Провиденсе в штате Род-Айленд участвующим в программе родителям дают аудиометры для оценки количества разговоров с детьми и обучают их повышать этот показатель.
В случае этого разрыва никто не просил дополнительных данных, за дело взялись на основе уже имеющейся, как тогда казалось, информации. Проблема в том, что никакого консенсуса нет: почти все выводы исследования о словарном разрыве и необходимости что-то с ним делать вызывают у ученых разногласия. Некоторые считают, что этого явления вообще не существует, поскольку исходные результаты далеко не всегда получается воспроизвести[290]. Другие не возражают, что дети из разных групп населения действительно слышат разное число слов, но отказываются называть это разрывом. Почему мы должны считать лингвистические нормы, характерные для белых представителей среднего класса в Соединенных Штатах, стандартом, к которому всем надо стремиться? Может, это просто очередной способ несправедливо стигматизировать бедняков, а они не хуже и просто имеют другую культуру?
При этом на поверхности лежит фактор, который мало кого интересует. Родители генетически связаны со своими детьми, а гены, которые у взрослых ассоциированы с уровнем образования, доходом и профессией, в детском возрасте ассоциированы с моментом появления речи и с показателями чтения в семилетнем возрасте[291] — теми самыми показателями словарного запаса, которые, как утверждается, являются следствием более активного общения родителя с ребенком. И у нас крайне мало исследований речи на ранних этапах развития, которые хотя бы намекают на возможное генетическое объяснение того факта, что у родителей, которые больше говорят, дети тоже говорят больше.
Эффективны ли меры по сокращению словарного разрыва? Пока вопрос открытый. Однако сама предпосылка, на которой они основаны, очень шаткая: мы наблюдаем корреляцию между родителем и ребенком и исходим из предположения, что она представляет собой причинное воздействие среды, создаваемой родителями. А что, если это не так? Мне кажется, прежде чем выложить в буквальном смысле миллионы долларов на изменение родительского поведения в надежде улучшить результаты ребенка, было бы разумно хотя бы проверить сохранение корреляции после поправки на наличие общих генов. Например, не усыновляют ли люди, которые больше разговаривают с детьми, более начитанных детей? Если нет, данный результат заставил бы серьезно усомниться в том, что число слов, которые слышат дети, вызывает различия в грамотности и что меры по устранению словарного разрыва эффективно улучшат детские показатели.
Любое политическое решение требует компромиссов: если мы во что-то вкладываемся — например, в решение проблемы словарного разрыва, — времени и денег не останется на другие подходы, которые могли бы эффективнее достичь желаемых целей. В конце концов, все меры и средства построены на мировоззренческой модели «если изменить X, будет Y». Модель, согласно которой люди генетически одинаковы и наследуют от своих родителей только среду, — это неправильная модель. Мир устроен по-другому. И чем чаще мы совершаем мировоззренческие ошибки, тем чаще мы будем терпеть неудачи при разработке вмешательств и мер, направленных на достижение наших целей, и тем чаще будут появляться нежелательные последствия недостатка инвестиций во что-то более действенное.
Очень жаль, что многие специалисты по образованию, психологии и социологии не занимаются этой проблемой и прикидываются, будто бы она их вообще не касается. Социолог Джереми Фриз подытожил ситуацию следующим образом:
Сейчас во многих науках об обществе продолжает действовать своего рода эпистемологический сговор. Привлечение генетики может подвергнуть выводы серьезному сомнению, но ученые ею не занимаются и не используют ее для оценки чужих работ. Такая практика базируется на желании исходить из собственных представлений о том, все наследуется в нашем мире или нет[292].
Фриз писал эти строки в 2008 году, но с тех пор ничего не изменилось. Откройте почти любой номер научного журнала об образовании, психологии развития или социологии, и вы найдете череду статей о новых корреляциях между чертами родителей и результатами развития ребенка. Семейный доход и структура детского головного мозга. Материнская депрессия и детские умственные способности. Все эти исследования поглотили уйму публичных средств и времени ученых, но все они имеют, по словам Фриза, «острый, существенный и легко объяснимый изъян»: различия в среде, где растет ребенок, переплетены с генетическими различиями, и не прилагается никаких серьезных усилий, чтобы распутать этот клубок.
Я уверена, что за негласным решением многих ученых, занимающихся обществом, игнорировать генетику стоят благие намерения. Они боятся — конечно, ошибочно, — что само рассмотрение возможности генетического влияния подразумевает биодетерминизм или генетический редукционизм, который они считают неприемлемым. Они опасаются, что генетические данные неизбежно будут использованы не по назначению, чтобы классифицировать людей и тем самым лишить некоторые группы прав и возможностей. Безусловно, генетическими данными можно злоупотребить, и от этого нужно защищаться. Я вернусь к этой теме в главе 12. Однако, несмотря на все добрые намерения, практика игнорировать генетику, широко распространившаяся в науках об обществе, дорого нам обходится.
В последние несколько лет в психологии бушует кризис повторений: обнаружилось, что многие яркие открытия, о которых писали ведущие журналы, не получается воспроизвести. Вероятно, они не соответствуют действительности. В статье о методологической практике, приведшей к массовому производству иллюзорных результатов (так называемый пи-хакинг), психолог Джозеф Симмонс и его коллеги писали: всем было известно, что так поступать неправильно, но это казалось проступком вроде перехода улицы в неположенном месте, а на самом деле оказалось тяжким преступлением вроде ограбления банка[293].
Подобно пи-хакингу, существующий в некоторых социологических дисциплинах сговор игнорировать генетические различия между людьми тоже нельзя сравнить с нарушением правил дорожного движения. Ученые не только безобидно упрощают себе жизнь, игнорируя какие-то данные (генетику), имеющие слабое отношение к их работе. Ограбление банка — более уместное сравнение. Это кража. Кража чужого времени, потому что из-за штамповки статей с серьезнейшими изъянами другим ученым приходится идти по следу, который ведет в никуда. Кража денег, потому что налогоплательщики и частные фонды вкладываются в стратегии, основанные на шатких причинных выводах. Неумение принять генетику всерьез вошло в научную практику, и это повсеместно подрывает наши заявленные цели: понять общество и улучшить его.
Есть и другая опасность. «Хотя некоторые области бывают довольно продуктивны и дают библиографию, позволяющую сказать, что “многочисленные исследования показали X“, в других дисциплинах ими нередко хронически и огульно пренебрегают», — продолжает Фриз[294]. Его тревожило игнорирование со стороны ученых, работающих вне социологии, которой он занимался. Однако меня больше беспокоит пренебрежение исследованиями в области наук об обществе со стороны политических экстремистов.
Поскольку ученые в этих дисциплинах привыкли не включать генетику в свои модели человеческого развития, они оставляют пространство для ложных нарративов, согласно которым генетические открытия — это ящик Пандоры, полный «запретных знаний»[295]. Все чаще слышны голоса, что ученые намеренно цензурируют и «отменяют» любые исследования генетических различий по той причине, что эти данные неизбежно докажут детерминистическую идею: результат жизни человека зависит исключительно от ДНК.
Более того, тем, кто инвестирует в сохранение статус-кво — социального неравенства, — становится легче критиковать исследования негативного воздействия среды. Достаточно указать, что они в значительном большинстве не делают строгой поправки на тот факт, что среда, в которой живут люди, переплетена с генетическими различиями между ними. Зачем отдавать противникам социального равенства мощное риторическое оружие — повсеместное и понятное обывателю искажение в методологии социальных исследований? Если в науках об обществе будут серьезнее относиться к генетике, негативное воздействие средовых условий можно будет продемонстрировать даже четче.
Стоит еще раз подчеркнуть, что ни один серьезный ученый не считает неравенство полностью генетическим явлением. Смысл исследований, о которых я рассказывала вам в первой половине книги, не в том, что Среда — с большой буквы — не вызывает различий в жизнях людей. Скорее из них вытекает необходимость разобраться в том, какие конкретно особенности среды приводят к различиям, у кого, в какой момент жизни. Это более сложная проблема, чем может показаться на первый взгляд, ведь большинство средовых различий переплетены с генетикой.
Многие ученые рады полногеномным и близнецовым исследованиям, полигенным индексам и изучению усыновленных детей, потому что это дает возможность заняться данной проблемой. Им хочется иметь в руках инструменты, благодаря которым генетика отступит на задний план, уйдет с дороги. Эта мотивация очень заметна во время моих бесед с коллегами. Часто их больше всего оживляют не кликбейтные фразы вроде «отбора эмбрионов» и «персонализированного обучения», а сухое статистическое понятие «управляющая переменная». Именно к ней они возвращаются.
Посмотрите, например, на обширный раздел вопросов и ответов, составленный Social Science Genetics Association Consortium к публикации о полногеномном исследовании уровня образования, проведенном ими в 2018 году[296]. Он полон пессимизма в отношении применения полигенных индексов, ассоциированных с образованием, для «каких-либо практических целей», так как они «недостаточны для оценки риска в любом конкретном случае». Какое же использование одобряют авторы? «Результаты нашего исследования могут пригодиться ученым, занимающимся науками об обществе, — в частности, для вычисления полигенных баллов, которые можно использовать как управляющие переменные».
Аналогичным образом Сэм Трехо и Бен Доменг из Стэнфордского университета, изучавшие вопросы образования, во введении к одной из научных статей пишут о больших перспективах полигенных индексов. В чем же заключаются эти перспективы? В том, что их «можно использовать как управляющие переменные в исследованиях средовых воздействий»[297]. Или посмотрите на сайт Дэлтона Конли, социолога из Принстона. Он открыто признает, что полигенные индексы его очень интересуют, но дело опять же в том, что их включение в статистический анализ в качестве управляющих переменных позволяет «получить более специфичные и менее предвзятые оценки параметров для [средовых] переменных»[298].
Пока в средствах массовой информации обсуждают психогенетические исследования с точки зрения проектирования детей и надзорного капитализма, ученые, которые создают полигенные индексы и работают с ними для изучения образования и подобных вопросов, занудствуют на тему управляющих переменных и уменьшения систематической ошибки при оценке параметров. Разговоры об управляющих переменных лишены мрачной привлекательности, характерной для обсуждения перспектив производства детей с заданными характеристиками, но потенциал генетики для улучшения жизни людей во многом кроется именно здесь, в размышлениях о том, как более качественно изучать наше общество.
Одно из важных исследований, показавших мощь генетических данных для изучения среды, провели Дэн Бельский и его коллеги. Выше я уже кое-что рассказала вам об их выводах: дети, унаследовавшие больше связанных с образованием генетических вариантов, во взрослом возрасте оказываются богаче и работают в более престижных профессиях по сравнению с братьями и сестрами[299]. Ученые в данном случае сравнивали людей, которые отличаются генетически, но находятся в общей домашней среде. Но можно взглянуть и на тех, у кого ассоциированный с образованием полигенный индекс тот же, а отличается социальный класс семей, где они росли. В таком случае в свете прожекторов оказывается именно среда: дети с высокими полигенными индексами, родители которых имели самый низкий социально-экономический статус, во взрослом возрасте все равно достигали меньшего, чем дети с более низкими полигенными индексами, но богатыми родителями.
Экономисты Кевин Том и Николас Папагеорге в своем анализе высшего образования[300] пришли к аналогичному заключению: колледж оканчивало 27% богатых детей с низкими полигенными индексами и 24% бедных детей с наивысшими (рис. 9.1).
Рис. 9.1. Доля окончивших колледж белых американцев, родившихся с 1905 по 1964 год, в зависимости от отцовского дохода и полигенного индекса, вычисленного на основе полногеномного исследования уровня образования. Данные любезно предоставлены Николасом Папагеорге и Кевином Томом. Результаты описаны в Nicholas W. Papageorge and Kevin Thom, Genes, Education, and Labor Market Outcomes: Evidence from the Health and Retirement Study, NBER Working Paper 25114 (Национальное бюро экономических исследований, сентябрь 2018 г.), https://doi.org/10.3386/w25114
Такие результаты исследований генетики и социальной мобильности — как иллюзия с лицом и вазой: если сосредоточиться на одной части картины, другая часть как будто отступает, но, если переключить внимание, ее можно вернуть на передний план. На всех ступенях социальной лестницы дети с определенным созвездием генетических маркеров имеют большую вероятность продвинуться, чем те, кто этих маркеров не унаследовал. Однако из-за рождения в бедной семье даже самые генетически одаренные все равно имеют во взрослом возрасте пониженный социально-экономический статус по сравнению с теми, кто лишен генетических преимуществ, зато родился богатым. Как подытожил Бен Доменг, специалист по наукам об обществе, «генетика полезна для понимания, почему люди со сравнительно схожим прошлым заканчивают по-разному, <…> но она плохо объясняет, почему в одинаковых положениях могут оказаться люди, имеющие совсем разные отправные точки»[301].
Еще одна линия исследований ловко использовала генетические данные детей и их родителей для подсветки средовых эффектов. Как вы помните, у каждого родителя все гены присутствуют в двух экземплярах, и лишь один из них передается ребенку. Для каждой пары «родитель — ребенок», таким образом, родительский геном можно разделить на переданные аллели (те варианты, которые ребенок унаследовал) и непереданные аллели (их ребенок не наследует). В сущности, это означает разделение генома на часть, которая по отношению к ребенку будет как у приемного родителя (ничего общего), и часть, которая будет как у однояйцевого близнеца (точно такая же).
Критическая проверка в таком случае будет следующей: связаны ли все-таки непереданные гены родителя с жизненными результатами ребенка?[302] Если да, значит, между родительскими генами и фенотипом ребенка есть ассоциация, которая не может быть вызвана генетическим наследованием. Эта ассоциация должна возникнуть из-за какого-то элемента среды, который обеспечивает родитель.
Одно из самых крупнейших исследований с таким проектом было проведено в Исландии, маленькой стране, которая, однако, играет видную роль в генетических исследованиях благодаря однородному происхождению жителей, великолепным медицинским и генеалогическим архивам и генотипированию более чем трети населения[303]. Были рассмотрены такие физические признаки, как ИМТ и рост, и оказалось, что родительские гены делают человека более высоким или тучным, только если он их фактически унаследовал. Непереданные аллели не коррелировали с фенотипом ребенка. В то же время гены родителей продолжают быть связаны с достигнутым уровнем образования, даже если ребенок их не получил. Исключение биологической наследственности из механизмов корреляции между родительскими особенностями с результатами детей показало тем самым, что на путь ребенка в системе образования обязательно должна влиять среда, которую создает семья. Если принимать генетику всерьез, мы гораздо четче увидим воздействие средовых привилегий, а это — прямое опровержение евгенического аргумента, будто бы детерминанты неравенства, которые кажутся социальными, «на самом деле» представляют собой неизмеренные генетические различия.
Прежде чем начать более последовательно учитывать генетические данные в форме полигенных индексов при разработке стратегий и вмешательств, нам придется преодолеть ряд практических сложностей. На момент написания книги самой большой из них является отсутствие индексов, которые были бы статистически полезны для изучения здоровья и достижений у людей неевропейского генетического происхождения. Как я говорила выше, в Соединенных Штатах более половины учащихся государственных школ не считают себя белыми, поэтому разумно предположить, что по своему генетическому происхождению они как минимум отчасти не европейцы. Из-за этого дети, которые нередко больше всех нуждаются в улучшенных мерах содействия образованию, — это те самые дети, для которых у нас в запасе меньше всего генетических инструментов. «Чтобы объективно оценить весь потенциал [полигенных индексов], мы обязаны отдавать приоритет повышению разнообразия генетических исследований, <…> иначе усугубится отставание тех, кто и так получает меньше всего медицинской помощи», — подытожила эту проблему специалист по статистической генетике Алисия Мартин[304].
Генетические исследования становятся все более глобальными, так что эту проблему можно решить. Я предполагаю, что ученые еще разработают полигенный индекс, который будет статистически связан с успеваемостью темнокожих учащихся так же сильно, как и светлокожих. Скорее всего, значительный прогресс в этой области будет достигнут задолго до того, как появятся более качественные стратегии и инструменты для надежного повышения частоты окончания средней школы подростками, испытывающими трудности с математикой, или для снижения числа дорожно-транспортных происшествий среди подростков с СДВГ. Как я упоминала в главе 4, было бы научно и этически неправильно использовать такие полигенные индексы для сравнения разных расовых групп. Более того, конкретные гены, ассоциированные с достижениями в учебе, и степень этой ассоциации могут зависеть от генетического происхождения человека. Когда-нибудь революция полногеномных исследований выйдет за пределы популяций европейского происхождения, ученые проведут строгие исследования внутри каждой группы и выявят конкретные средовые причины важных результатов развития.
Поскольку разработка мер и стратегий улучшения жизни людей — задача невероятной сложности, от любой отдельно взятой методологии не следует ожидать слишком многого. Безусловно, более обширное применение генетических данных в науках об обществе не решит всех проблем, но оно может помочь нам в этом деле. Как я уже говорила, выбор политических средств отражает определенную модель мироустройства. Если основополагающие исследования на тему образования или развития ребенка искажены или ненадежны, улучшить результаты становится сложнее. Самый большой вклад, который может внести генетика в науки об обществе, — это расширить арсенал ученых путем измерения и статистического учета новой переменной — ДНК. Я надеюсь, что с удешевлением и популяризацией генетической информации мы перестанем обманывать себя и заявлять, будто бы мы и без нее знаем, как помочь детям, и вместо этого научимся использовать все инструменты в нашем наборе.
«Я молюсь только о том, <…> чтобы в загробной жизни они оказались там, где будет угодно Господу».
По лицу Амоса Уэллса катились слезы. Он говорил о своей беременной девушке Чэнис, которой было двадцать два года, о ее десятилетнем брате Эдди и матери Аннетт. Прошлым вечером он расстрелял их у них же дома в техасском Форт-Уорте, а потом сдался полиции. Из тюрьмы Уэллс дал семиминутное интервью местному репортеру NBC, и оно было опубликовано в интернете в 2013 году[305].
«Ни мне, ни кому бы то ни было этого не объяснить, не показать правильным, не показать рациональным, не рассказать так, чтобы все поняли… Причины не было».
Хотя сам Уэллс говорил, что его действия не поддаются объяснению, адвокаты решили поискать причину в области генетики. Они обратились к новозеландскому исследованию генов-кандидатов и на этапе приговора начали утверждать, что склонность к насилию у подзащитного связана с наличием определенного варианта гена MAOA, который один из свидетелей-экспертов назвал «очень плохим генетическим профилем»[306]. Можете открыть книгу на главе 2 и посмотреть дискуссию о том, почему такого рода исследования генов больше не считаются достойными доверия. Не убедили они и присяжных, рассматривавших дело мистера Уэллса: он был единогласно приговорен к смертной казни.
Я специалист по психогенетике, и читать стенограмму процесса мистера Уэллса было для меня весьма поучительно. Я знаю и уважаю организаторов того исследования генов-кандидатов, которое связало ген MAOA с криминальным поведением. Я сама много писала о генетике правонарушений у подростков. Когда я пишу статью для научного журнала, мне сложно представить, что этот сухой, полный научного жаргона текст будет цитировать «эксперт» в зале заседаний техасского суда, где двенадцать человек решают, должен ли штат убить человека. Этот вопрос постоянно преследует нашу дисциплину: если всерьез считать генетику источником межчеловеческих различий, как тогда оценивать нашу собственную ответственность за свою жизнь? Когда генетику используют в качестве доказательства по делу с высшей мерой наказания, от этого вопроса уже нельзя отмахнуться, посчитать его абстрактным.
Вопрос влияния генетического фактора на оценку личной ответственности человека не ограничивается сферой криминалистики. В течение всей книги я стараюсь привести аргументы в пользу серьезного отношения к генетике как случайности рождения, которая влияет на путь человека в образовании. Штат наказывает тех, кто причинил вред ближним, но точно так же общество награждает и тех, кто преуспел в школе. Образованные получают в награду не только более стабильную работу и больше денег, но и более крепкое здоровье и благополучие.
Эту главу посвящу рассмотрению того, как существование генетического влияния на образование меняет наши восприятие ответственности человека за свои успехи и неудачи в этой области и за все, что из них следует. В свете противоречий между генетикой и личной ответственностью я рассмотрю, как генетические исследования социально-экономических результатов можно использовать для обоснования большего перераспределения ресурсов в обществе.
Адвокаты Уэллса не первыми решили списать поступки своего клиента на его гены. В 2017 году обзор юридических баз данных показал, что информацию о наличии в генотипе подзащитного гена MAOA приводили в качестве доказательства по одиннадцати уголовным делам, чаще всего на этапе приговора или апелляции[307]. В первых исследованиях применения генетической информации в уголовных процессах было высказано предположение, что этот прием «обоюдоострый»: с одной стороны, подзащитный может показаться менее виновным с моральной точки зрения, но с другой — представляющим большую угрозу обществу[308].
Последующие работы на эту тему продемонстрировали, однако, что в судебно-медицинском контексте генетика не столько обоюдоострый, сколько тупой меч. Ссылки на нее в целом не влияют на мнение судей и общественности об уместном наказании и в случае серьезных преступлений (убийство), и в случае незначительных (повреждение собственности). Когда хотят кого-то наказать, от генетических данных отмахиваются[309].
Такое явление должно показаться странным, ведь схожая информация способна поколебать мнение о других, не связанных с преступлениями, видах поведения и жизненных результатах. В среднем после биогенетических объяснений возникновения психологических проблем (например, депрессии, шизофрении, тревожности, ожирения, пищевых нарушений, сложностей в сексуальной сфере) человека обвиняют меньше, считают его не таким ответственным[310]. В некоторых случаях популяризация подобных аргументов способствовала росту поддержки прав угнетенных групп[311]. Активисты заметили потенциальную ценность генетических исследований в борьбе со стигматизацией. Национальный альянс в области психических заболеваний, например, выпускает бюллетени по различным диагнозам, и «генетика» и «строение головного мозга» занимают там видное место среди причин[312]. Генетика бывает противоядием от обвинений.
То, что генетические аргументы по-разному воспринимают в контексте обвинений в депрессии и лишнем весе и обвинений в совершении насильственного преступления, сложно объяснить различиями в исследованиях, на которые мы опираемся. Ссылка на влияние гена MAOA в деле Амоса Уэллса была слаба с научной точки зрения, но доказательства роли генов в развитии агрессивности и насилия очень весомы. Серьезные поведенческие проблемы, физическая агрессия, эмоциональная черствость — все это элементы синдрома антисоциального поведения с высокой (>80%) наследуемостью уже в детском возрасте[313].
Кроме высокой наследуемости, есть и новые генетические данные, имеющие отношение к вероятности совершения уголовных преступлений. В самом крупном исследовании на тему криминального поведения мы с соавторами собрали воедино информацию из полногеномных исследований различных проявлений импульсивности и склонности к риску — например, симптомов СДВГ в детстве, неразборчивости в сексе, алкоголизма, курения. Они не всегда незаконны, однако чаще встречаются у тех, кто совершает преступления с применением насилия. Всего мы рассмотрели данные почти полутора миллионов человек и проверили, ассоциированы ли индивидуальные ОНП с общей предрасположенностью к тому, что психологи называют экстернализацией — стойкой тенденцией нарушать правила и социальные нормы и неумением себя сдерживать.
Результаты нашего полногеномного исследования показали, что лицам с высоким полигенным индексом экстернализации, по сравнению с теми, у кого он низок, более чем в четыре раза чаще предъявляли обвинения в тяжких преступлениях, и они почти в три раза чаще оказывались за решеткой (рис. 10.1). Они чаще потребляли опиоиды и другие наркотики, страдали алкоголизмом, отмечали симптомы антисоциального расстройства личности — психического заболевания, характеризующегося безрассудством, неискренностью, импульсивностью, агрессивностью и отсутствием раскаяния в своих поступках[314].
Я снова должна подчеркнуть, что наше исследование было сосредоточено на внутригрупповых различиях, все участники были европейского генетического происхождения и, вероятно, считали себя белыми. Как я описывала в главе 4, эти генетические ассоциации не могут и не должны быть использованы для объяснения расовых неравенств, касающихся внимания со стороны полиции и тюремного заключения.
Даже с этой оговоркой людей тревожат данные о генетике преступного поведения, и действительно: разъяснение исследования, которое я только что описала, в контексте имеющихся знаний о человеческом развитии и обществе заняло бы еще одну книгу. Пока же давайте не будем усложнять и просто отметим, насколько по-разному могут звучать утверждения «гены влияют на импульсивность и склонность к риску, поэтому человека надо меньше винить в преступлении», «гены влияют на массу тела, поэтому человека надо меньше винить в лишнем весе» и «гены влияют на настроение и эмоции, поэтому человека надо меньше винить в том, что у него депрессия». Люди реагируют на генетическую информацию по-разному в зависимости от фенотипа, о котором идет речь.
Рис. 10.1. Зависимость числа уголовных преступлений и случаев антисоциального поведения от полигенного индекса, созданного на основе полногеномного исследования экстернализации у полутора миллионов человек. На основе Richard Karlsson Linnér et al., Multivariate Genomic Analysis of 1.5 Million People Identifies Genes Related to Addiction, Antisocial Behavior, and Health, bioRxiv, 16 октября 2020 г., https://doi.org/10.1101/2020.10.16.342501
Заинтригованные явным расхождением в восприятии генетической информации, психолог Мэтт Лебовиц, философ Кэти Тэбб и психиатр Пол Аппельбаум объединились для объяснения этого явления[315]. Они провели захватывающую серию исследований: участников просили прочесть истории о Джейн и Томе, которые совершали антисоциальные (например, воровали деньги у спящего бездомного или запугивали младших учеников) или просоциальные поступки (например, проверяли, все ли в порядке с бездомным, и защищали ученика от хулиганов)[316]. Затем им давали информацию, объясняющую такое поведение с точки зрения генов или не содержащую генетического объяснения.
Потом участников спрашивали, насколько они верят в предложенное объяснение: «Как вы думаете, насколько генетика повлияла на поведение Тома/Джейн в истории, которую вы прочли?» (Помните, что информация о Томе и Джейн у них была исключительно от организаторов исследования, а те только что сказали им, что Джейн вела себя определенным образом из-за своего генетического устройства.) В некоторых исследованиях задавали дополнительный вопрос: «Как вы думаете, насколько Джейн отвечает за свой поступок, о котором вы только что прочли?» и «Как вы думаете, поступок, о которым вы только что прочли, показывает, какая Джейн на самом деле?»
Во всех исследованиях этой серии участники значительно чаще принимали генетику в качестве объяснения просоциального поведения, чем асоциального, причем склонность отвергать генетические причины антисоциальных поступков шла в паре с убеждением, что Джейн за них отвечает.
Эти результаты указывают, что желание считать человека виновным и ответственным и готовность принять генетические объяснения связаны между собой совсем не так, как это обычно представляют. Мы не узнаём о генетическом влиянии и принимаем решение о степени ответственности, а сначала решаем, хотим ли считать человека ответственным, и в соответствии с этим отвергаем или учитываем информацию о генах.
Вывод о том, что мы отвергаем генетические доказательства из желания сохранить возможность винить человека и считать его морально ответственными, помогает осмыслить результаты исследования, о котором я рассказывала вам в главе 2. Если вы помните, психолог из Миннесотского университета попросил участников оценить наследуемость разных фенотипов[317]. Наиболее точно это получалось у матерей с более чем одним ребенком, но в целом люди угадывали довольно хорошо: средняя оценка была разумно близка к научному консенсусу о наследуемости черты в развитых западных странах. Было, однако, любопытное исключение. Участники этого исследования сильно переоценивали наследуемость двух фенотипов: рака молочной железы и полового поведения, причем в последнем случае особенно сильно завышали оценку люди, называющие себя политическими либералами.
Рак молочной железы и половое поведение — очень разные результаты, имеющие непохожую генетическую архитектуру. Однако у них есть как минимум одна общая черта: в целом не принято говорить, что человек сам выбирает, заболеет ли он раком и будет ли вести себя определенным образом в интимной сфере. Обратная сторона отказа учитывать генетическую информацию ради сохранения возможности возлагать ответственность — это принимать ее ради того, чтобы эту ответственность отвергать.
Представление об ответственности идет рука об руку с желанием или нежеланием учитывать информацию о наследуемости, и это поднимает более фундаментальный вопрос: следует ли нам считать, что генетические воздействия ограничивают свободу воли и власть над собой? Следует ли считать людей менее ответственными за результаты, имеющие высокую наследуемость?
Разговор на эту тему рискует скатиться в черную дыру бесконечных метафизических дебатов о детерминированности Вселенной и существовании свободы воли в принципе. Эти вопросы, мягко говоря, выходят за рамки моей книги, поэтому давайте введем некоторые философские ограничения. Если вы считаете, что во Вселенной все предопределено и в этой модели нет места свободе воли, которая в таком случае является просто иллюзией, генетике просто нечего добавить[318]. Она становится лишь крохотным уголком Вселенной, где мы немного разобрались в великой цепи предопределения.
Но если отложить вопросы метафизики, мы — социальные существа, живущие в сообществе друг с другом, — относимся к убийству и цвету глаз неодинаково. Не принято считать, что человек сам выбрал быть голубоглазым или должен был постараться избежать карих глаз или что голубоглазые заслуживают большего, потому что мы — правильно, на мой взгляд, — признаем, что цвет глаз не зависит от человека. У меня глаза зеленые, и это не повод меня хвалить или ругать. В то же время за убийство принято судить. Проводя такого рода разграничение между разными ситуациями, мы можем оценить, разумно ли учитывать информацию о генетике (а также среде на раннем этапе развития). На мой взгляд, ответ — да, разумно. Результаты жизни человека в значительной мере прослеживаются до самой ее отправной точки, и это требует поднять вопрос о том, насколько он мог бы действовать иначе.
В кинофильме «Парк юрского периода» — еще до того, как динозавры начинают охоту на людей, — герой Джеффа Голдблюма объясняет героине Лоры Дерн непредсказуемость сложных систем. Он роняет каплю воды на костяшки ее сложенной кисти. Куда покатится эта капля? Девушка пробует угадать, и они смотрят, верно ее предсказание или нет. «Теперь я капну еще раз, капну туда же. Куда пойдет капля?» — продолжает Голдблюм.
Во второй раз капелька воды скользит по другой стороне кисти Дерн. Почему она не потекла дважды ровно таким же образом? Герой Голдблюма профессионально пользуется дисперсией результатов, чтобы беспрепятственно ласкать руку девушки, после чего провозглашает, что «крохотные различия <…> никогда не повторяются, но они оказывают громадное влияние на результат».
Двое однояйцевых близнецов, которые выросли вместе, — это как две капли воды в исходной точке. Они зарождаются как одна зигота и лишь потом разделяются и становятся в итоге двумя отдельными людьми. Поскольку они были зачаты слиянием той же самой яйцеклетки и того же сперматозоида, последовательность ДНК у них почти одинакова (хотя и не полностью идентична, так как некоторые мутации в ходе развития происходят только у кого-то одного)[319]. Бок о бок проходит их внутриутробное развитие, они, как правило, рождаются одновременно и обычно воспитываются в одном доме и теми же родителями, у которых те же изъяны, сильные стороны и характерные черты. В основном они ходят в одну школу и живут в том же районе.
Однояйцевых близнецов иногда называют идентичными, но они не являются совершенно идентичными по многим жизненным результатам, и эти различия — один близнец полный, другой худощавый, один страдает шизофренией, другой здоров — иногда завораживают не меньше сходств.
Ученые обычно называют эти различия между однояйцевыми близнецами необщей средой, сокращенно e2, и чем меньше корреляция между однояйцевыми близнецами, тем этот показатель выше. Возможные значения e2 варьируют от нуля, который означает, что однояйцевые близнецы во всем идеально схожи, до единицы, когда они похожи не более чем два человека, произвольно выбранных в популяции. Тем самым e2 описывает те различия между людьми, которые возникли не из-за различий между в ДНК или социальных обстоятельств рождения. Этот показатель отражает степень отличия путей двух капель воды, которые стартовали в том же месте.
Эрик Теркхаймер, научный руководитель моей диссертации, высказал предположение, что эта индивидуальность человеческих результатов, оставшаяся после поправки на сдерживающее действие генетики и семейного воспитания, позволяет «количественно оценить свободу воли человека»[320]. Его логика следующая: мы считаем, что у человека есть выбор и власть над результатом в том случае, если он мог бы поступить иначе. Если люди имеют общие случайности рождения — одинаковую генетику (с вышеупомянутыми оговорками) и семейное воспитание — и на деле никогда не оказываются разными, сложно представить, что они могли бы поступить по-другому. Непредсказуемость, на его взгляд, становится признаком свободы:
Необщая среда является, если говорить коротко, свободой воли. Не той метафизической свободой воли, согласно которой человеческие души парят над механистическими ограничениями физического мира. В нее никто уже не верит. Речь о воплощенной свободе воли, <…> которая включает способность сложно и непредсказуемо реагировать в непростых обстоятельствах и в процессе построения себя.
По мнению Теркхаймера, индивидуальное фенотипическое пространство, которое не определяется ни генотипом, ни средовыми обстоятельствами, задает границы, в которых вступает в игру свободная воля. Заимствуя формулировку философа Дэниела Деннета, e2 позволяет определить, сколько у человека «свободы маневра», чтобы выбрать, кем он станет[321]. Теркхаймер затем перечисляет различные человеческие результаты и указывает, что однояйцевые близнецы минимально отличаются по тем параметрам, которые мы считаем зависящими от человека и не связанными с моральной ответственностью. Коэффициент e2 для роста, например, составляет меньше 0,1, то есть человек, родившийся в определенной семье, с определенным геномом, в определенной точке времени и пространства, имеет мало «свободы маневра» для своего роста. Но это рост. А что с социальными и поведенческими результатами вроде образования?
Итак, исходя из предположения, что степень отличия друг от друга однояйцевых близнецов указывает на степень потенциальной власти человека над жизненными результатами[322], давайте посмотрим на наблюдаемые в реальности различия между ними в отношении социальных и экономических результатов и психологических фенотипов, которые (в современных индустриализированных капиталистических обществах) награждают социальным и экономическим успехом.
Теркхаймер отмечает, что в случае IQ коэффициент e2 во взрослом возрасте составляет 0,2, а в детстве — 0,25. Это лишь немногим больше, чем приведенный выше e2 для роста (0,1), но даже это маргинальное отличие может быть связано со сложностью надежного определения IQ — в исследованиях, где ошибку измерения корректировали статистическими методами, e2 в случае интеллекта был ближе к 0,1. В классическом исследовании близнецов, разделенных при рождении и выросших в разных семьях, различие в баллах умственных способностей было примерно равно среднему различию между двумя подходами к тесту одного человека[323].
Это когнитивные способности в целом. Можно проверить и более фундаментальные процессы. Общая исполнительная функция, о которой я рассказывала в главе 6, отвечает за фокусировку и распределение внимания. Среди детей и подростков e2 для этого параметра был едва выше нуля (< 0,05), а для скорости обработки информации — 0,15, снова похоже на показатель для роста[324].
Если говорить об учебе, e2 иногда бывает выше, чем в случае когнитивных способностей, но непоследовательно. В нашей выборке техасских близнецов коэффициент в детстве было около 0,3 для навыков чтения и математики[325], но в Великобритании, где оценивали результаты тестов детей и подростков, результат оказался меньше 0,15. Последнее верно и в случае результатов британского общенационального стандартизированного тестирования General Certificate of Secondary Education (GCSE), на основании которого принимают в университеты: e2 равен 0,13[326].
Коэффициенты для образовательных достижений сильно варьируют в зависимости от страны и изучаемой когорты (от 0,11 до 0,41 в разных исследованиях), но среднее значение по всем выборкам — 0,25. В скандинавских когортах он ниже (0,17), но опять же немногим больше, чем в случае роста у взрослых[327]. Для усредненного дохода мужчин за двадцать лет e2 составляет примерно 0,4[328]. Это похоже на показатели для, например, депрессии, но по-прежнему ниже, чем для черт личности.
Если смотреть на близнецовые исследования под этим углом и замечать исключительно e2, спор о природе и воспитании исчезает. Можно не пытаться понять, почему у воспитанных вместе близнецов такие похожие жизни, — дело в мощном совокупном влиянии социально-экономической лотереи или природной лотереи генетического наследования. Важнее то, что с учетом этих лотерей непредсказуемость психологических особенностей и социально-экономического положения оказывается невелика, и после учета удачи — средовой и генетической — остается совсем мало места для личной ответственности.
В конце концов, ответственность человека за жизненные результаты подразумевает, что теоретически он мог бы поступить иначе. Так ли это? В целом на этот вопрос ответить невозможно. У нас всего одна жизнь, поэтому не поддается эмпирической проверке то, насколько можно было поступить по-другому или иначе себя повести. Однако наблюдение за воспитанными вместе однояйцевыми близнецами свидетельствует о том, что на практике люди, начавшие жизнь в одной стартовой точке, в том же районе, с теми же родителями и теми же генами, редко достигают разных результатов в области образования. У них почти одинаковы навыки исполнительной функции и баллы на серьезных экзаменах при поступлении в университет и довольно похожий уровень образовательного успеха.
Генотип, как и социальный класс семьи, — это случайность рождения, над которой у человека нет власти. И то и другое — просто вопрос удачи. И литература на тему однояйцевых близнецов показывает, что природная и социальная лотереи в совокупности оказываются сильнейшими предикторами социального положения человека во взрослом возрасте, особенно его образования.
Исследования в области социальной психологии говорят о том, что ваша реакция на предыдущий абзац будет зависеть от политических взглядов. Одно из них показало, что консерваторы чаще либералов не согласны с заявлениями вроде «успешным людям, скорее всего, везло в жизни» и соглашаются с такими заявлениями, как «чтобы преуспеть в жизни, везение не обязательно»[329]. В другом эксперименте те же ученые просили участников прочитать фрагмент напутственной речи писателя Майкла Льюиса в Принстонском университете[330]. В одной версии были его оригинальные слова о роли везения («Людям очень не нравится, когда успех списывают на везение. В особенности успешным людям»). В другой версии вместо везения говорилось о помощи других. Политические консерваторы особенно часто не соглашались с вариантом, приписывающим успех везению. (При этом и либералам, и консерваторам автор фразы казался менее приятным, мудрым и достойным восхищения, когда речь шла про связь успеха с везением, а не с помощью окружающих.)
Недавний опрос Gallup показал, что американцы, поддерживающие Трампа, реже, чем его оппоненты, соглашались с тем, что богатым больше везет (соответственно 27 и 38%)[331]. Примерно та же доля сторонников Трампа (26%) полагала, что разница в доходе между богатыми и бедными несправедлива. Это поразительно мало по сравнению с мировой статистикой: опрос в шестидесяти странах показал, что большинство (69%) считает такие различия нечестными.
Консерваторы с неприязнью относятся к роли везения и в других областях. Хизер Макдональд, написавшая в том числе книги The Diversity Delusion («Иллюзия разнообразия») и The War on Cops («Война с полицейскими»), в авторской статье в The Wall Street Journal настаивала, что «для успеха сегодняшних титанов бизнеса и их предшественников не хватило бы случайного броска костей» — скорее «их жизненная траектория была определена поведенческими решениями»[332]. Она утверждала также, что «лишь драконовская государственная уравниловка может убрать последствия неравного распределения прирожденного дара». Это пример пессимизма по поводу социальных реформ, связанного с восприятием наследуемости. Я обсуждала его в главе 8.
Та же тема была поднята в 2011 году в ходе избирательной кампании Элизабет Уоррен в сенат США. Одна из ее речей на тему необходимости общественных вложений в успех частного бизнеса стала вирусной. На нее отреагировал консервативный комментатор Дэн Маклохлин, посчитавший такие взгляды опасными для консервативной повестки. По его мнению, это могло бы стать оправданием большего распределения средств. «Убеждать, будто бы успех мало связан с работой и заслугами, — значит оправдывать увеличение бремени, которое несут на своих плечах успешные люди», — написал он в сети Twitter[333].
Констатация нежелания консерваторов приписывать результаты жизни удаче помогает нам осмыслить два факта, которые удивили бы, если привычно думать, что генетические исследования непременно подкрепляют аргументы правых. Во-первых, консерваторы реже либералов связывают жизненные результаты с генетикой, в особенности это касается таких морально окрашенных тем, как сексуальность и развитие зависимостей[334]. Во-вторых, консерваторы реже либералов признают, что богатые родились с большими возможностями[335].
Маклохлин возражал против идеологии удачи из опасений, что акцент на роли везения повысит поддержку перераспределения ресурсов, — и его интуитивная догадка верна. Люди действительно больше поддерживают перераспределение, когда видят корень неравенства не в сознательном выборе, а в случайных факторах, над которыми у человека нет власти.
Связь между источником неравенства — выбором либо случайностью — и готовностью перераспределять средства была доказана благодаря захватывающим экспериментам, проведенным командой норвежских экономистов[336]. Многие из этих экспериментов были вариацией на тему двухэтапной экономической игры.
Сначала в «производственной фазе» участники выполняют какую-то задачу — например, печатают слова — и «зарабатывают деньги». В игре несколько переменных. На одни из них — такие как время набора текста — человек в целом влияет. Другие явно вне его власти, в том числе установленные экспериментатором расценки за слово. Влияние на некоторые переменные — например, число правильно набранных слов в минуту — неоднозначно. Наконец, часть переменных подпитывает разногласия между индивидом и коллективом: набранные баллы в конце игры стоят дороже, если человек в конце игры согласится на более неравное распределение «всего пирога».
Во второй части игры самих игроков или зрителей просили решить, сохранят ли участники ровно столько, сколько они заработали, или же часть денег надо перераспределить. Предпочтения оказались разные. Кто-то предпочитал делить все поровну независимо от источника неравенства: это радикальные эгалитаристы. Кто-то хотел оставить всем ровно то, что они получили, независимо от того, как был достигнут результат. Такие люди — либертарианцы.
Но чаще всего люди все-таки проводят различие между «честным» и «нечестным» неравенством на основе того, возникло ли оно из-за случайности или по выбору. Если в конце игры у человека оказывалось меньше денег, потому что ему не повезло со ставкой, вероятность выбора в пользу перераспределения ради исправления неравенства была выше.
Чувствительность к роли удачи, проявившаяся в экономических играх, отражается и в тематических опросах[337]. В Норвегии почти половина (48%) жителей выступают за устранение неравенства в доходах, связанного с факторами за пределами власти человека. Американцы в целом терпимее к неравенству, чем норвежцы, а политические консерваторы — терпимее, чем политические либералы, но вообще люди больше готовы к перераспределению ради выравнивания ситуации, которая, по их мнению, возникла случайно, а не из-за самого человека.
В экономических играх и опросах, разработанных для оценки предпочтений людей в этой области, несправедливыми случайностями люди признают внешние события, которые произошли с человеком и мешают ему влиять на социальные и экономические результаты: экспериментатор установил низкие расценки за выполненную работу, мать не смогла получить среднее образование.
Как мы видели, однако, неравенство тех же самых социально-экономических результатов вытекает также из другого не зависящего от человека, но внутреннего фактора — генетики.
Во введении я писала об исследовании в области социальной психологии, где участникам рассказывали про вымышленного доктора Карлссона, обнаружившего, что генетика определяет малую (4%) или большую (26%) долю дисперсии результатов на математических тестах. В последнем случае доктора воспринимали как менее объективного и имеющего менее эгалитарные взгляды, особенно это касалось политических либералов. То есть, когда доктор Карлссон сообщал о более сильном генетическом влиянии на экзамен по математике, это воспринималось как признак того, что он считает нормальным, если общество позволяет кому-то иметь больше власти и успеха, и не считает, что общество должно стремиться к равным правилам игры, чтобы все было по-честному.
Результаты этого исследования созвучны моему собственному опыту. Я пишу и выступаю на тему психогенетики и могу сказать, что признание генетического воздействия на значимые в социальном отношении результаты — например, баллы на тестах по математике или уровень образования — очень многие воспринимают как нечто противоречащее эгалитаризму. Конечно, на то есть веские причины, ведь исторически подобными заявлениями идеологические экстремисты оправдывали глубоко антиэгалитарную социальную политику — например, ограничение иммиграции из определенных регионов мира, насильственную стерилизацию и так далее вплоть до лишения свободы и убийств.
Но даже если знать о причинах связи — исторической и в представлении общества — некоторых видов генетических исследований с экстремистскими взглядами о превосходстве и неполноценности людей, описанное в этой главе исследование указывает на совершенно другие рамки восприятия. Генотип человека — это случайный выбор из возможных вариантов, который он мог бы унаследовать от родителей. Это вопрос везения. В среднем политические консерваторы не хотят признавать роль везения в успехе. Аналогичным образом люди чаще отвергают информацию о генетическом воздействии, когда желают обвинять за (ненадлежащее) поведение, признать кого-то ответственным. Но когда неравенство считается последствием случайных факторов, над которыми у человека нет власти, как консерваторы, так и либералы чаще видят в нем несправедливость и поддерживают перераспределение ресурсов для ее устранения.
В совокупности эти факты могут стать ингредиентами для нового синтеза. Генетика — это вопрос случайности. Если отдать должное роли генетического везения в образовании и финансовом успехе, это помешает винить людей в том, что они мало достигли, и поможет поддержать аргументы в пользу более равного распределения ресурсов.
С другой стороны, отказ использовать информацию о генетическом воздействии на социально-экономические исходы может иметь непредусмотренный побочный эффект в виде большей склонности винить любого, кто не сумел получить хорошего образования и плохо справляется в экономической системе, дающей преимущества только квалифицированным. Стигматизация и порицание бедных заботили британского социалиста Майкла Янга, который для описания антиутопического будущего придумал термин «меритократия». Спустя сорок лет после первого использования этого слова он с сожалением рассуждал о том, что тех, кто плохо учился в школе, считают виноватыми в собственном неуспехе: «В обществе, которое так превозносит заслуги, трудно приходится тем, у которых заслуг не находят. Еще никогда в истории низшие слои не подвергали такому моральному обнажению»[338].
Моему старшему сыну сложно было учиться говорить. В два года он освоил всего несколько слов, но педиатр тогда уверял, что все в порядке, что мальчики иногда поздно начинают и надо потерпеть. Прошли шесть лет и многие часы еженедельной речевой терапии. Специалисты заглядывали ему в рот и прижимали кончик языка, чтобы он мог выговорить cookie и go. Он тренируется держать челюсть и округлять губы, считает слоги, прежде чем сделать следующий вдох.
Во время этих занятий я сижу в комнате ожидания и читаю с дочкой. Она родилась позже, но говорит не по годам хорошо. Ее речевое развитие по сравнению с братом кажется каким-то чудом — то, что у одного ребенка приходилось неустанно тренировать, у другого сформировалось без видимых усилий.
Почему один мой ребенок говорит без труда, а другому так сложно добиться, чтобы его понимали? Никто не может дать мне окончательный ответ, но в моем распоряжении есть близнецовые исследования, согласно которым наследуемость речевых проблем составляет более 90%: разница между детьми в этом отношении обусловлена прежде всего генетическими различиями. Видимо, эти генетические факторы влияют и на двигательные навыки в целом, и это научное открытие подтверждается моим личным опытом: я наблюдала, как медленно мой «поздний говорун» учился ползать, ходить, кататься на самокате.
Конечно, высокая наследуемость речевых проблем не исключает важности среды, и единственные доступные вмешательства для их исправления — именно средовые. Никто не редактирует с помощью CRISPR геном трехлетних детей с задержкой речи. К сожалению, можно найти множество примеров злоупотреблений, пренебрежения, игнорирования детей, лишивших их общения на раннем этапе жизни и приведших к разрушительным последствиям. Однако у меня дома с языковой средой все в порядке, и мои дети, вероятно, отличаются по своему развитию в этой сфере именно из-за разных генов, которые им довелось унаследовать от меня и их отца.
По моему опыту наследуемость речевых нарушений не должна вызывать споров. Большинство специалистов по их коррекции поинтересуются семейным анамнезом, а родители, имеющие более одного ребенка, подтвердят, что развитие речи и овладение языком протекают по-разному. Глядя на эти различия, я отчетливо вижу капризную руку природы. Моей дочери повезло унаследовать комбинацию генетических вариантов, которая позволяет человеку к трем годам выговаривать, например, слово squirrel. Сыну не повезло.
Сочетание генетических и средовых факторов, благодаря которому речевые и языковые способности развиваются нормально, совершенно не зависело от моей дочери, и было бы очень странно утверждать, что она как-то заработала раннее вербальное развитие. Да, она рано заговорила сложными предложениями, но это не заслуга. Если уж на то пошло, хвалить надо сына, который в обычном разговоре следит за дыханием и интонацией так же тщательно и осознанно, как оперный певец в Метрополитен-опера.
Во второй половине дня мы возвращаемся домой после речевой терапии и тормозим на светофоре в Южном Остине. Под эстакадой у шоссе раскинулся большой лагерь бездомных: спальные мешки, палатки, инвалидные коляски, магазинные тележки с горой тряпья и пожитков. Зимой его население растет, а летом немногие оставшиеся обитатели изнемогают от 38-градусной жары. Эти люди — почти всегда мужчины — стоят с картонными знаками на перекрестке, и я вручаю им в загорелые руки бутылки воды, которые держу специально на этот случай. Дети тем временем задают вопросы.
«А ночью к ним приходят призраки?»
«А почему у них нет дома?»
«А почему у нас есть дом?»
Как родитель, я должна им все объяснить. Это чудесная обязанность. Можно рассказать все, что посчитаешь нужным. Я могла бы сказать, что эти люди приняли плохие решения. Я могла бы процитировать библейское Послание к Фессалоникийцам, которое сама слышала в детстве: «Если кто не хочет трудиться, тот и не ешь». Однако всякий раз, когда у нас заходит разговор на эту тему, я заканчиваю его одной и той же мыслью: нам повезло. Маме повезло иметь работу, поэтому у нас есть деньги на одежду, еду, игрушки, наш дом. Некоторым людям в жизни не посчастливилось, из-за этого они не должны ночевать под мостом, но мы, взрослые, не всегда готовы делиться и дать столько, чтобы дом был у всех.
(Тогда моя дочь задает следующий вопрос: «А почему люди в душе такие эгоисты?»)
Генетические различия приводят к различиям в вероятности развития речевых проблем, и от них же зависит вероятность остаться без крыши над головой. Это почти наверняка так, хотя полногеномных и близнецовых исследований на эту тему не было. Дело в том, что около 20% бездомных страдают серьезными психическими заболеваниями, в том числе биполярным расстройством и шизофренией[339], около 16% имеют тяжелую степень алкоголизма и наркомании, в том числе зависимость от опиоидов. В конечном счете бездомность возникает из-за того, что человек не может позволить себе жилье, а если бы он не унаследовал определенных генетических вариантов, вероятность возникновения всего этого «букета» — психических болезней, зависимости, нищеты — была бы иной. Тем из нас, кто не столкнулся с такими трудностями, повезло. Отчасти повезло с обстоятельствами, отчасти везение было внутри организма.
Генетические различия между людьми приводят к разной вероятности возникновения проблем с освоением речи и языка. Они же приводят к разной вероятности стать бездомным. Первое предложение не вызывает особенных разногласий. Второе почти наверняка вызовет возражения.
Но почему?
Ученый-биоэтик Эрик Паренс сформулировал два вопроса, которые я считаю важнейшей причиной споров — иногда ожесточенных — по поводу связи индивидуальных генетических особенностей с социальным неравенством, в том числе нищетой и бездомностью. «Рассматривая причины межчеловеческих различий, люди тревожатся, что психогенетика подорвет наши представления о моральном равенстве. <…> К сожалению, давно существует опасность, что изучение генетических различий между нами будет взято на вооружение теми, кто оправдывает неравенство в распределении власти в обществе» (курсив мой)[340].
Выводы Паренса о причинах, заставляющих людей беспокоиться из-за (некоторых) открытий психогенетики, поразительно схожи с определением антиэгалитаризма авторства Элизабет Андерсон, которое я привела во введении[341]. Она пишет: «Антиэгалитаризм постулировал справедливость и необходимость построения общественного порядка на иерархии, ранжирующей людей по присущей им ценности. Неравенство касалось не столько распределения благ, сколько отношений между высшими и низшими. Эти неравные социальные отношения порождают и, как считалось, оправдывают неравное распределение свобод, ресурсов и благополучия. В этом суть антиэгалитарных идеологий: расизма, сексизма, национализма, кастовой системы, классовой дискриминации, евгеники» (курсив мой).
Здесь мы опять сталкиваемся с двумя самыми большими тревогами. Во-первых, связывать биологические различия с социальным неравенством — значит утверждать, что одни люди лучше других, а иерархия человеческой ценности резко противоречит эгалитаристским представлениям о моральном равенстве. Во-вторых, иерархичный взгляд на человечество станет оправданием неравенства. Бедность и притеснение перестанут быть проблемой, с которой надо бороться, и начнут восприниматься как правильное и естественное следствие биологической разницы между людьми.
Может показаться, что оба пункта неизбежны. Если я говорю, что люди генетически разные и что отличия влияют на уровень образования, социальный класс, доход, трудоустройство и вероятность в итоге оказаться бездомным, может сложиться впечатление, что это просто нельзя интерпретировать иначе как заявление, что ценность людей разная, а нищета неизбежна и оправданна.
«Глядя на большую часть западноевропейской истории, мы начинаем воспринимать человеческие различия упрощенно и в противостоянии друг с другом: господин — слуга, хороший — плохой, высший — низший, полноценный — неполноценный», — писала поэтесса и активистка Одри Лорд. В результате, продолжает она, мы «слишком часто тратим силы, необходимые для признания и изучения различий, на то, чтобы представить их в виде непреодолимых барьеров или делать вид, что их нет вовсе»[342]. Идеологии евгеники, считающей генетические различия неустранимым препятствием на пути к равенству, очень часто противопоставлено полное их игнорирование.
Однако мы не всегда рассматриваем генетические различия с точки зрения иерархии от лучших к худшим, и примеры обратного могут быть поучительны. Если я говорю, что мои дети отличаются друг от друга и что это нашло реальное выражение в освоении речевых навыков, я, разумеется, не подразумеваю, что один из них лучше другого. Вербальные способности ценят, но, если они хорошо развиты, это не делает более ценным ребенка как такового. Генетические различия повлияют на их жизнь, но не будут формировать врожденную иерархию.
Эти различия не будут оправданием, если я начну укреплять неравенство путем разного вложения ресурсов в моих детей. Если уж на то пошло, верно обратное. Учитывая, что мои дети разные, было бы абсурдом «по-честному» относиться к ним совершенно одинаково. Вместо этого я каждую неделю трачу многие часы на речевое и языковое развитие ребенка, которому приходится тяжело, ведь именно в такой дополнительной подготовке и инвестициях он нуждается.
В контексте наличия (или отсутствия) какой-то конкретной способности, например речеобразования у детей, а также в контексте сравнения родных братьев и сестер восприятие генетических различий не попадает в ловушку антиэгалитаризма. Видимо, мы все-таки можем говорить об этих различиях без выстраивания иерархии. Видимо, мы все-таки способны признать, что люди не рождаются с равной статистической вероятностью каких-то жизненных результатов, не считая различия в результатах неизбежными и естественными.
Почему же сложно (действительно сложно) поступать так же, рассматривая генетические различия в контексте социального неравенства? В отличие от детских нарушений речи, такие понятия, как «интеллект», легче считать неизбежно ведущими к иерархии. Когда мы говорим о ДНК, слово «ценность» приобретает незаметную, но опасную двусмысленность: ценность человека как такового легко спутать с общей рыночной ценностью его финансовых активов, и, если эта суммарная стоимость начинает быть связана с генетикой, появляется искушение думать, что и ценность человека как такового тоже связана с ДНК. В этой главе я хочу рассмотреть исторические причины, из-за которых генетические исследования определенных результатов — заметнее всего здесь баллы на тестах интеллекта — автоматически пробуждают мысли о неполноценности и превосходстве. Затем я хочу рассмотреть альтернативные признаки — рост, глухоту, аутизм и другие фенотипы, — генетические исследования которых во многом были приняты, а не отвергнуты как опасные. Можем ли мы ориентироваться на них и расширить интуитивное представление о непременной опасности изучения социального неравенства методами генетики?
Умственные способности (определяемые стандартными тестами IQ) и образовательный успех, наверное, не случайно больше других человеческих фенотипов рассматривают в категориях деления на лучших и худших — дело в том, что эту идею в свое время намеренно сформулировали и распространили. Историк Дэниел Кевлес пишет: «Евгеники [начала XX века] определяли человеческую ценность качествами, которые находили у самих себя, то есть теми качествами, которые помогают окончить школу и университет, получить профессиональную подготовку»[343]. Это уравнение очень заметно в истории измерения уровня интеллекта.
Первые тесты умственных способностей изобрели психологи Альфред Бине и Теодор Симон, которые по заданию французского правительства должны были разработать метод выявления детей, испытывавших сложности в школе и нуждавшихся в поддержке. Шкала Бине — Симона подразумевала выполнение ряда практических и учебных задач, типичных для повседневной жизни. Восьмилетних детей просили, например, пересчитать деньги, назвать четыре цвета, посчитать обратно, записать под диктовку текст.
Важнейшим достижением Бине и Симона были не столько конкретные задания, сколько две предложенные ими инновации. Во-первых, стандартизация: всем детям задавали одно и те же. Во-вторых, нормирование: поскольку тесты проводили в больших группах, можно было посмотреть, насколько хорошо с ними справляется среднестатистический ребенок определенного возраста и как выглядит результативность отдельного ребенка по отношению к этому среднему показателю.
Любой родитель, который когда-нибудь сверялся с графиком массы тела или спрашивал учителя, как ребенок читает по сравнению с одноклассниками, сразу почувствует важность нормирования. Можно, конечно, посмотреть на детей знакомых или попытаться вспомнить, сколько весили в этом возрасте старшие дети, но все равно будет неясно, какова типичная масса тела полуторагодовалого малыша и сколько слов обычно читают с листа в шесть лет. Даже правильно построенный набор норм не скажет, почему ребенок не набирает вес или с трудом читает, а нормы для одного набора задач не отражают других, не измеренных социально значимых навыков, однако они все же дают некоторые сравнительные данные, основанные не на каких-то субъективных, интуитивных догадках о возможностях ребенка.
К большому сожалению, шкалу Бине — Симона почти сразу же стали использовать для количественного обоснования антиэгалитаризма, который уже тогда был характерен для американского общества. Сначала психологи открыли некоторые факты, касающиеся измерений. Если попросить выполнить конечное число заданий, старшие дети могут сделать больше, чем младшие. Дети отличаются друг от друга скоростью улучшения эффективности. Наконец, различия в результативности решения небольшого набора заданий помогают выявить детей, которым в жизни будет трудно справиться с намного более широким спектром учебных задач. Но потом психологи придумали еще одну идею: результативность решения этих задач можно использовать как показатель, определяющий, лучше человек или хуже.
В 1908 году американский психолог Генри Годдард привез тесты Бине — Симона из Франции в Соединенные Штаты, перевел их на английский язык и проверил тысячи детей. Результаты были опубликованы в 1914 году в книге Feeble-Mindedness: Its Causes and Consequences («Слабоумие: причины и последствия»)[344]. В ней Годдард заявлял, что так называемые слабоумные люди физически другие: «У них плохая координация движений и есть некоторая грубость черт, которая делает их непривлекательными и во многих отношениях выдает в них дикаря».
Еще хуже было то, что людей, набиравших мало баллов на первых тестах интеллекта, считали ущербными морально. Годдард полагал, что им не хватает «того или иного фактора, важного для нравственной жизни: умения отличить правильное от неправильного, самоконтроля». Одновременно «глупость и грубость» аморального поведения, включая все виды «несдержанности и <…> социального зла», он признавал «указанием на умственную черту». Годдард связывал воедино интеллектуальные, физические и моральные недостатки, и общая картина у него получалась ужасающе антигуманная: «слабоумные» оказывались «более примитивной формой человека», «грубой и низкосортной формой человеческого организма», «энергичными животными».
Таким образом, Годдард и его современники начали изображать тесты интеллекта как какой-то показатель, количественно определяющий ценность человека. Люди с низкими баллами были примитивны, звероподобны в своей физической дикости и низкой моральной ответственности. «С помощью IQ стали измерять не то, что человек делает, а то, кем он является, — пишет историк Натаниэль Комфорт. — Этот балл стал оценкой прирожденной ценности человека как личности»[345]. Именно такие представления стали тогда связаны с идеями наследственности и генетических различий. Число правильных ответов на стандартном тесте интеллекта превратилось в ответ на вопрос, насколько примитивен конкретный человек.
Как клинический психолог, я наблюдала за тысячами — в буквальном смысле — тестов IQ, и читать книгу Годдарда мне было крайне некомфортно. Он был одним из отцов американской психологии, благодаря его соратникам эта дисциплина выросла из раздела философии в экспериментальную науку. Он помогал готовить проект первого закона, обязавшего государственные школы предоставлять специальную образовательную поддержку. Он ликовал бы, узнав о решении 2002 года по делу «Аткинс против штата Виргиния», когда Верховный суд США запретил применять смертную казнь при наличии умственных отклонений, ведь именно он первым официально свидетельствовал, что низкие умственные способности означают и меньшую уголовную ответственность. Сегодня любой судебный, клинический или школьный психолог трудится в области, которую помогал создавать Годдард (точно так же, как тот, кто проводит любой статистический анализ, неизбежно оказывается в долгу перед Гальтоном, Пирсоном и Фишером). И несмотря на все это, Годдард намеренно внедрял идею, которую я считаю кошмарной: ценность человека можно измерить тестами интеллекта.
Перенесемся на столетие вперед. Идея о том, что результаты тестов интеллекта можно использовать для оценки человечности, продолжает всплывать в любой беседе на эту тему. В 2014 году, например, писатель Та-Нехиси Коутс, рассерженный, что люди «дебатируют» над существованием генетических различий между расами, четко дал понять, что считает умственные способности неотделимыми от оценки человеческих качеств: «Жизнь коротка, и есть более неотложные и при этом более интересные вопросы, чем выяснение, в ком из нас больше человеческого». Коллеги были явно озадачены этим заявлением (например, Эндрю Салливан отреагировал фразой «Это меня сильно огорчает»)[346]. Но такое смущение показывает умышленное неведение об истории тестирования интеллекта. Риторический вопрос Коутса — «В тебе меньше человеческого, чем во мне?» — первые поборники тестирования умственных способностей задавали всерьез.
При обсуждении умственных способностей и достигнутого уровня образования просто невозможно игнорировать эту историю. Из-за нее многие ученые выступают за полную отмену стандартных тестов и отказа от понятия «интеллект». Они полагают, что не существует допустимых способов изучать его даже в рамках одной расовой группы, так как сама эта концепция неразрывно связана с расизмом и евгеникой. Историк Ибрам Кенди в своей книге How to Be an Antiracist метко выразил эту тревогу: «Применение стандартизированных тестов для оценки ума и сообразительности — один из самых эффективных видов расистской политики в истории. Ее придумали, чтобы принижать умы черных и законно исключать их тела»[347].
Таким образом, даже если молекулярно-генетические исследования интеллекта и образовательных достижений будут сосредоточены исключительно на выяснении индивидуальных различий внутри популяций европейского происхождения, некоторые все равно будут считать эту работу «плодом отравленного дерева»[348].
Однако другие авторы, уделяя внимание расе и расизму, пришли к выводу, что тесты IQ, несмотря на свою первоначальную направленность, являются сейчас ценным орудием для понимания последствий дискриминирующих мер. Кенди и сам признает, что выявление расового неравенства крайне важно для борьбы с явлением, которое он называет метастазирующим расизмом:
Если мы не можем выявить расовое неравенство, мы не выявим и расистскую политику. Если мы не сумеем выявить расистскую политику, будет невозможно бросить ей вызов, и в таком случае расистская власть сможет воплотить окончательное решение: создать мир несправедливости, которую никто не будет даже замечать, не говоря уже о сопротивлении.
Очевидно, что важно документировать расовую несправедливость в областях, связанных с медициной: продолжительность жизни, ожирение, материнская смертность и так далее. Если нельзя измерить эти расхождения, как оценить влияние на них различных мер и справиться с ними? Например, отмена сегрегации в больницах американского Юга за одно десятилетие — с 1965 по 1975 год — убрала разрыв между темнокожими и светлокожими по младенческой смертности и спасла тысячи малышей[349]. Но чтобы об этом узнать, надо как минимум уметь количественно оценивать младенческую смертность.
Документирование расовой несправедливости в области медицины должно касаться всех систем организма, включая головной мозг, потому что расистская политика может повредить детскому здоровью, лишив ребенка социальных и физических средовых сигналов, необходимых для оптимального развития этого органа, или подвергнув его действию нейробиологических токсинов.
Возьмем свинец. В 2014 году город Флинт в Мичигане начал получать питьевую воду из реки Флинт, а не из озера Гурон, как раньше. Жители, большинство которых составляли афроамериканцы, сразу стали жаловаться. «Я даже собакам не даю эту воду», — было озаглавлено одно из первых сообщений CBS News[350]. Выяснилось, что в воду из старых труб водопроводной системы попадает ядовитый свинец. В районах города, где проблема стояла особенно остро, количество детей с повышенным содержанием этого элемента в крови почти утроилось и превысило 10%[351]. В тех же районах был наибольший процент детей, принадлежащих к темнокожему населению. Из-за стечения факторов, которые нанесли вред этим детям, Комиссия штата Мичиган по гражданским правам пришла к выводу, что причина кризиса — «системный расизм»[352].
Как определяют нейротоксическое воздействие свинца? По снижению баллов IQ после контакта с этим элементом. Эти данные не дают ученым и политикам отмахнуться от проблемы, назвать ее мелкой и временной. И это лишь один пример. В своей книге A Terrible Thing to Waste («Ужасные вещи, которые мы упускаем») Харриет Уошингтон рассказывает, что у цветного населения гораздо выше вероятность контакта со средовыми рисками, в том числе с токсичными отходами и загрязнением воздуха. Она пишет о «средовом расизме» и утверждает, что тесты IQ в настоящее время — незаменимый инструмент для оценки его серьезности, так как они позволяют количественно измерить способность ребенка к отвлеченным рассуждениям[353]. «В сегодняшнем технологическом обществе те виды умственных способностей, которые измеряют с помощью [тестов] IQ, признаны наиболее полезными для успеха. <…> Это слишком важный параметр, чтобы игнорировать его или желать его исчезновения», — пишет она[354].
Это действительно так. Навыки, которые оценивают с помощью IQ, безусловно, представляют собой лишь долю всех человеческих умений и талантов, но нельзя считать эти тесты неважными и ненужными. В богатых западных странах, к которым относятся Соединенные Штаты и Великобритания, баллы на стандартных когнитивных тестах (в том числе классических тестах IQ и хорошо коррелирующих с ними тестах, используемых для образовательного отбора, например SAT или ACT[355]) статистически предсказывают существенные для нас вещи и саму судьбу человека. Дети, которые в одиннадцать лет набирали больше баллов IQ, чаще доживают до семидесяти шести лет (нет, это нельзя объяснить социальным классом семьи)[356]. Учащиеся с более высокими баллами на SAT — а корреляция с баллами IQ в данном случае составляет целых 0,8[357] — лучше учатся в колледже, особенно если учесть, что хорошие ученики выбирают более сложные специальности[358]. Одаренные учащиеся с исключительно высокими результатами SAT с большей вероятностью защищают потом диссертации в точных науках, получают патенты, занимают профессорские должности в пятидесяти лучших университетах США, имеют высокий доход[359].
Стремление Уошингтон реабилитировать тесты интеллекта в качестве оружия в борьбе со средовым расизмом согласуется с усилиями других темнокожих ученых и ученых-феминистов, которые утверждают, что количественные методы исследований помогут бросить вызов многочисленным формам несправедливости. Феминистка Энн Оукли, например, утверждает, что «феминистский аргумент» в пользу отказа от таких методов «в конечном счете не помог добиться эмансипации наук об обществе»[360]. Кевин Коукли и Джермин Авад, мои коллеги по Техасскому университету, соглашаются с тем, что «одни из самых неприглядных моментов в истории психологии стали следствием применения учеными количественных методов для оправдания и кодификации тогдашних предрассудков»[361], но потом заявляют, что «такие методы не притесняют сами по себе и даже могут служить делу освобождения в руках исследователей, компетентных в области мультикультурализма, и ученых-активистов, верных социальной справедливости».
Евгеники представляли тестирование умственных способностей как меру присущей человеку ценности, которая порождает человеческую иерархию, удобно подкрепляющую самые уродливые воззрения, бытующие в расистском и классовом обществе. Но те же тесты позволяют измерить индивидуальные различия в когнитивных функциях, которые в наших современных обществах имеют большое значение для успехов в школе и на работе и даже для продолжительности жизни. Наша задача — отвергнуть первое, не отрицая второе. Как оценка нарушений речи у ребенка, тесты интеллекта не скажут ничего о ценности личности, но дадут информацию о том, может ли человек делать (некоторые) вещи, которые ценят другие.
Разграничение присущей ценности и наличия ценных качеств в контексте тестов интеллекта может показаться новой идеей, но мы можем рассмотреть три фенотипа, для которых оно более характерно: это рост, глухота и расстройства аутистического спектра.
В главе 2 я рассказывала про Шона Брэдли, высоченного баскетболиста, который унаследовал чрезвычайно много генетических вариантов, повышающих рост. Это, наверное, самый простой пример ситуации, когда конкретная культурная и экономическая система «отфильтровывает» людей по генетическому признаку и приводит к различиям в социально-экономическом статусе. На протяжении своей карьеры в NBA — карьеры, которая была бы невозможна, если бы он был ростом метр сто восемьдесят, а не два двадцать девять, — Брэдли заработал почти 70 млн долларов. (Кстати, гены высокого роста приносят экономическую пользу не только баскетболистам. Анализ показал, что даже в общей популяции годовой заработок с каждым дюймом увеличивается примерно на восемь сотен долларов.)
Брэдли говорит, что унаследовал повышающие рост генетические варианты и поэтому чувствует себя везунчиком. Он явно имеет в виду, что случайность была благоприятная. И действительно, случайность обычно подразумевает ценностную оценку — счастливая, а не наоборот. Пир, а не голод. Однако ДНК не всегда можно назвать «хорошей» или «плохой». Если унаследовать один экземпляр определенного варианта гена HBB, организм будет более устойчив к малярии. Но если их будет два, это приведет к серповидноклеточной анемии, организму будет периодически не хватать кислорода, и исход может быть летальным. Нельзя однозначно сказать, хорошо это или плохо — получить по наследству мутировавшую версию HBB.
Наверное, ни одно сообщество не подвергает испытанию наши представления о «хорошей» генетической случайности больше, чем Глухие. Заглавная буква в данном случае означает, что имеется в виду своеобразная субкультура с общим языком (американским жестовым языком), а не просто неспособные слышать. Авторы книги Deaf in America: Notes from a Culture («Глухие в Америке: заметки о культуре») Кэрол Пэдден и Том Хамфрис пишут, что Глухие — «не просто группа людей с похожей физической особенностью, а целая культура, которая, как и многие другие культуры в традиционном смысле этого слова, сложилась исторически и активно передается из поколения в поколение»[362]. Глухоту с маленькой буквы диагностируют с помощью аудиологического исследования. Свою принадлежность к Глухим человек определяет так же, как принадлежность, например, к голландцам.
Примерно один из тысячи младенцев рождается глухим. Это может быть связано с нехваткой кислорода, с цитомегаловирусной инфекцией или краснухой, но около половины случаев врожденной глухоты вызвано генетикой[363]. Генетическая архитектура здесь намного проще, чем в случае роста: она в основном моногенная, а не полигенная, то есть достаточно единичной мутации.
В Соединенных Штатах самая частая генетическая причина врожденной глухоты — рецессивный аллель гена GJB2. Этот ген кодирует белок коннексин-26, благодаря которому маленькие молекулы, в том числе калий, проходят по каналу между соседними клетками[364]. Слово «рецессивный» означает, что этот вариант, как правило, отступает на второй план: можно быть носителем и даже не подозревать об этом. Но если унаследовать сразу два рецессивных аллеля — по одному от каждого родителя, — эффект начнет проявляться и ребенок родится глухим. Поскольку вариант рецессивный, глухота передается «по Менделю»: если один родитель слышащий, а другой глухой, ребенок, вероятно, будет слышать. Даже в редких случаях, когда слышащий родитель несет рецессивный аллель, вероятность наличия слуха у ребенка — один к одному. Наконец, у двух глухих может родиться слышащий ребенок, если глухота у них вызвана разными мутациями.
Поскольку наиболее вероятным исходом генетической лотереи является слышащий ребенок, некоторые Глухие желают увеличить шансы желательного для них исхода — глухого потомка. В начале 2000-х годов Кэндис Маккалло и Шэрон Дюшено — глухая от рождения пара — попали на первые полосы международной прессы. Они решили зачать глухого ребенка и выбрали в качестве донора спермы своего знакомого, глухого в пятом поколении. Их надежды сбылись: оба ребенка оказались глухими. «Как и многие другие представители сообщества глухих, они не считали глухоту инвалидностью, — пытался объяснить их мотивы журнал Journal of Medical Ethics. — Для них это культурная идентичность, замысловатый язык жестов, который позволяет полноценно общаться с теми, кто им владеет. Это определяющий и объединяющий элемент их культуры»[365].
Технологии измерения генома развиваются семимильными шагами, и теперь появился новый способ «подтасовать колоду» с помощью преимплантационной генетической диагностики (ПГД): пара, решившаяся на ЭКО, создает несколько эмбрионов, проводит генетический скрининг и выбирает, какие из них имплантировать. Чаще всего этот метод обсуждают в контексте потенциального производства «спроектированных детей»: эмбрионы в данном случае отбирают по признакам социально привлекательным, но не обязательным с медицинской точки зрения, например росту и цвету глаз. Однако тем же способом можно повысить вероятность и негативного отбора по характеристикам, которые большинство будущих родителей сочло бы нежелательными. Глухота — одна из них. Исторический опрос в американских центрах репродуктивного здоровья показал, что немногие клиники (всего 3%) признаются в использовании ПГД для того, чтобы помочь родителям отобрать эмбрионы с заболеваниями и инвалидностью[366]. Опрос родителей из числа Глухих тоже показал, что лишь небольшое меньшинство рассмотрело бы прекращение беременности после генетического теста, показавшего, что ребенок родится слышащим.
В Великобритании Закон о человеческом оплодотворении и эмбриологии запрещает использовать ПГД для негативного отбора: нельзя выбирать эмбрионы с генетической патологией, которая приведет к тяжелой физической или психической инвалидности. Закон вызвал протесты со стороны некоторых Глухих. Их задели ярлык «патология» и сам факт, что людей с имеющимися у них особенностями посчитали недостойными появления на свет. Кроме того, они посчитали это нарушением своего права определять желаемый тип семьи[367]. Британцы Пола Гарфилд и Томэйто Личи, уже имевшие глухого ребенка и собиравшиеся с помощью ЭКО зачать еще одного, рассказывали газете The Guardian: «Смысл глухоты не в инвалидности и не в медицинской неполноценности. Мы — лингвистическое меньшинство. Мы гордимся не медицинскими аспектами нашего состояния, а нашим языком, сообществом, в котором мы живем»[368].
Должны ли Глухие иметь право рожать детей с нарушениями слуха с помощью подбора донора сперматозоида или яйцеклетки, селективных абортов, преимплантационного генетического тестирования? Я не буду пытаться рассмотреть здесь бессчетные и запутанные юридические и этические аспекты этого вопроса. Моя цель проще. Я хочу показать, что борьба сообщества Глухих за право пользоваться репродуктивными технологиями в своих целях побуждает нас представить иную риторическую связь между генетической инаковостью, ролью случая в жизни человека и социальным (не)равенством.
Выше я уже упоминала, что биологические теории человеческих различий, особенно генетические, очень многие считают опасными. Если я говорю, что люди отличаются генетически, и это влияет на их умственные способности и социальное положение, легко услышать в моих словах другой смысл: существующие социальные неравенства естественны, неизбежны, неисправимы и справедливы. Если оглядеться вокруг и увидеть социальные неравенства, которые кажутся далеко не справедливыми, а потом вообразить мир, в котором все это исправлено, появляется искушение возразить против биологического утверждения. Либо исследование ошибочно, либо его вообще не стоило проводить.
Но в случае глухоты этого не происходит. Нас не заставляет вздрогнуть простое признание, что люди биологически отличаются друг от друга и это влияет на их способность слышать.
Нельзя сказать, чтобы глухих не коснулась жестокая сторона евгеники. В нацистской Германии по этой причине стерилизовали около 17 000 взрослых, казнили около 2000 детей, подозрение на глухоту плода было показанием к принудительному аборту[369]. Даже сегодня многие представители сообщества Глухих считают разновидностью геноцида применение репродуктивных технологий для отсева неслышащих доноров сперматозоидов и профилактики рождения детей с нарушениями слуха[370].
И все же из-за тяжелой истории никто не отрицает, что гены могут вызывать глухоту. Отчасти дело может быть в том, что генетическая архитектура глухоты проще, и для дебатов по этому вопросу нет рациональных оснований.
Глухота имеет значение с точки зрения социального неравенства и положения в обществе, причем ее последствия неблагоприятные. Если выбрать эмбрион с генами глухоты, ребенок может быть обречен на дополнительные сложности в учебе, на худшее экономическое и профессиональное положение по сравнению со слышащими. В целом мы без проблем соглашаемся, что гены вызывают глухоту, и из-за глухоты ребенку будет не так просто преуспеть в системе образования, где доминирует устное общение, а эти препятствия, в свою очередь, могут сказаться на доходе и карьере во взрослом возрасте.
Конечно, генетическое влияние на глухоту, умственные способности, образование и доход работает по-разному: другая генетическая архитектура, другие механизмы связывают гены с результатом. Но резко отличаются и рамки интерпретации этих эмпирических вопросов. Когда Глухие требуют, чтобы общество не считало их ущербными и ценило их особенности, признание генетических отличий по параметрам, которые считаются важными, существует бок о бок с эгалитарным представлением о равенстве людей. Когда речь заходит о генетических различиях, имеющих отношение к образованию, может показаться, что такое гармоничное сосуществование невозможно. Тем не менее из дискурса о глухих и Глухих можно почерпнуть три идеи.
Во-первых, наследование генов, которые вызывают глухоту, рассматривается — и справедливо — как произвольное и не подлежащее моральной оценке. Если человек родился с тем или иным вариантом гена GJB2, это не повод его хвалить или ругать, не предусмотрено наград и наказаний за наличие одного или двух экземпляров аутосомного рецессивного аллеля. Вообще, склонность евгеников проецировать на геном ценностные ярлыки «плохой» и «хороший» неуклонно и настойчиво упирается в мнение меньшинств, которые готовы делать выбор в пользу тех самых вариантов, которые большинство находит менее предпочтительными.
Во-вторых, глухота сама по себе рассматривается как произвольная и не подлежащая моральной оценке. Представители сообщества Глухих не более и не менее добродетельны, чем слышащие. Способность преобразовывать колебания воздуха в электрические сигналы, которые поступают в височные доли мозга, — это психофизиологический процесс, над которым у человека почти нет сознательного контроля и за который человек не отвечает. Слух — это функция, а не достоинство.
В-третьих, именно на основе функциональных различий — опять же вызванных генами (или средой, например гипоксией при рождении) и неподвластных человеку — Глухие предъявляют требования другим членам общества. Требуют они не жалости, компенсирующей невезение. По словам Элизабет Александер, «Глухие <…> желают, чтобы в их претензии к слышащим звучали достоинство и гордость своей жизнью и сообществом, а не призыв посочувствовать их положению» (курсив мой)[371].
В целом связь между генетикой, глухотой и политикой Глухих следует в русле идей политического философа Джона Ролза. Он утверждал[372]:
Естественное распределение ни справедливо, ни несправедливо. <…> Это просто естественные факты. Справедливым и несправедливым является то, что с этими фактами делают институты. Аристократические и кастовые общества несправедливы потому, что считают эти случайности основанием для принадлежности к более или менее привилегированным социальным классам. Базисная структура этих обществ вбирает в себя произвол, царящий в природе. Но людям нет никакой необходимости пасовать перед этими случайностями. Социальная система — это не неизменный порядок вещей вне человеческого контроля, а структура человеческой деятельности[373].
Каждое предложение в этом фрагменте можно применить к глухим и Глухим. Генетическая лотерея приводит к тому, что дети рождаются слышащими или неслышащими. Это естественный факт, и оценивать его в категориях честности и нечестности, справедливости и несправедливости — это то же самое, что считать аморальной молнию, которая ударила по нашему двору, а не по соседскому. Перед этим «царящим в природе произволом», однако, не обязательно пасовать. И делать этого не стоит. Глухота не должна порождать незыблемого порядка, согласно которому Глухих навсегда относят к низшему классу, обрекают на бедность и социальную изоляцию. Скорее (благодаря Закону об американцах-инвалидах и ему подобным) мы сумели изменить структуру человеческой деятельности, и те, кто находится в конце естественного распределения по способности слышать, могут полнее и на равных участвовать в экономической и общественной жизни.
Аналогичным образом идеи Ролза проявляются в движении за «нейроразнообразие», которое сосредоточено на расстройствах аутистического спектра (РАС). Слово «спектр» успело войти в английский язык как синоним особенностей развития: им дразнят на школьном дворе, им в досужих беседах объясняют странности поведения. Фраза on the spectrum стала такой избитой, что стерлась метафора, связанная с этим словом. Дело в том, что латинское spectrum означает еще и «радуга», разделение на лучи с разной длиной волны, которые человеческий глаз воспринимает как переходящие друг в друга оттенки цвета. В слове «спектр» отразились, таким образом, и непрерывная изменчивость, и наша потребность раскладывать все по обобщенным категориям.
Поскольку существует целый спектр оттенков этого состояния, многие взрослые не страдают нарушениями, характерными для тяжелого аутизма (не занимаются самоповреждением, могут пользоваться туалетом и общаться), но при этом относят себя к этому сообществу в широком смысле. В прошлом десятилетии вполне функциональные представители «спектра», их родственники и сторонники переформатировали публичный дискурс об аутизме под знаменем нейроразнообразия. Кроме всего прочего, поборники этой идеи утверждают, что когнитивные и поведенческие особенности лиц с расстройствами аутистического спектра (и другими синдромами, например СДВГ) не обязательно считать странностями — речь скорее об иной когнитивной организации человека. В правильном контексте нейроразнообразие могло бы дать нам ценные навыки, но даже без сверхъестественных способностей в каких-то конкретных областях такие люди могут заявлять обществу о своих амбициях и выражать, возвращаясь к словам Элизабет Андерсон, «достоинство и гордость своей жизнью и сообществом».
Примеров изменения «структуры человеческой деятельности» по Ролзу ради более полноценного вовлечения людей с РАС в профессиональную и экономическую жизнь все больше. Ими заинтересовались, например, военные: после интенсивной подготовки такие подростки хорошо работают со спутниковыми снимками, ведь у них для этого есть повышенное внимание к визуальным деталям и закономерностям[374]. В статье Harvard Business Review нейроразнообразие назвали конкурентным преимуществом и посоветовали технологическим компаниям «скорректировать политику подбора, привлечения и карьерного развития персонала с учетом расширенного определения таланта»[375]. Консалтинговая компания Auticon, работающая в области проверки качества сайтов и программного обеспечения, последовала этому совету и специализировалась в трудоустройстве людей с РАС. Со временем они стали определять рабочую культуру[376], и успех в офисе теперь намного меньше зависит от умения угадывать негласные намеки, а менеджмент уделяет больше внимания интенсивности и последовательности физической стимуляции, например флуоресцентному освещению и цвету краски.
Как и в случае Глухих, движение за нейроразнообразие не стремится принизить роль генетики в расстройствах аутистического спектра. Более того, она была признана основополагающей. В одном из блогов в Psychology Today, который ведет человек с синдром Аспергера, предлагается нейроразнообразие считать «идеей, согласно которой неврологические особенности, в том числе аутизм и СДВГ, являются плодом нормальной, природной изменчивости человеческого генома»[377]. Генетические исследования приняла и общественность: сегодня мало кто, кроме экстремистов-антипрививочников, станет утверждать, что на РАС не влияют гены.
Важность генетики для понимания роста, аутизма и врожденной глухоты в целом не вызывает споров, и эти сообщества не строят свою борьбу за справедливость на требованиях генетического равенства. Гены не всегда проблема, которую надо исправить, или, по крайней мере, не единственная проблема. Люди вообще не проблема и не нуждаются в исправлении. Работать надо с упорным нежеланием обустроить общество так, чтобы каждому было в нем место.
В том же духе можно признать, что генетика важна для понимания развития когнитивных и некогнитивных способностей, которые ценятся в системе официального образования богатых стран. Не нужно строить борьбу за справедливость и социальную инклюзию на требовании генетического единообразия или незначимости генетических различий для человеческой психологии. В этом случае проблема тоже заключается в упорном нежелании создать такое общество, в котором все, независимо от унаследованных генетических вариантов, смогут в полной мере участвовать в социально-экономической жизни страны.
Мы должны пересмотреть общественные пространства, условия труда, доступ к медицинской помощи, законодательство и социальные нормы таким образом, чтобы «природный произвол» не выкристаллизовался в жесткую кастовую систему. Это крайне важный и всеобъемлющий вопрос, и я хочу поднять его при обсуждении политики постгеномной эпохи, которой будет посвящена последняя глава книги.
Южнокорейский фильм «Паразиты» режиссера Пон Чжун Хо получил в 2020 году премию «Оскар» в номинации «Лучший фильм». Это кино не для слабонервных. В одном из эпизодов человек скрывается от коллекторов и годами живет в подвальном бункере без окон. В другой сцене сильный ливень затапливает по грудь квартиру бедной семьи, оставив ее без средств к существованию. Сидя в общей ванной на унитазе, из которого хлещут мутные потоки, дочь зажигает сигарету.
Попавших в отчаянные обстоятельства героев объединяет связь с преуспевающим семейством Пак. Госпожа Пак, закинув голые ноги на спинку переднего сиденья машины, обсуждает по телефону предстоящую вечеринку и легкомысленно радуется прошедшему дождю. Потом она с отвращением морщится, потому что ее шофер дурно пахнет: из-за потопа он остался без крова и провел ночь в убежище. Зрители тем временем морщатся, глядя на ее беспечную черствость.
«Паразиты» переключаются между комедией и гротеском и прожектором высвечивают классовое неравенство — то самое, которое, как опасаются критики, укрепится и станет казаться естественным из-за генетических исследований общества и поведения. В конце концов, отец семейства Пак — чистейший образчик меритократического идеала. Он много часов трудится в технологической компании, а потом возвращается домой к жене и двоим детям. В его разговорах с женой люди, которые водят машины богачей и едут домой на метро, выглядят отталкивающими чужаками, пахнущими старой репой. Паки до неприличия не замечают ни собственных многочисленных привилегий, ни ежедневного унижения подчиненных. Как удобно и приятно было бы им слышать, что — «согласно науке» — слуги неполноценны «от природы».
Здесь на сцену выходит призрак евгеники: генетику будут использовать для утверждения «иерархии человеческих существ по присущей им ценности», а на основе этой иерархии возникнет «неравенство в распределении свобод, ресурсов и благополучия»[378]. Первое — сердце евгенической идеологии. Второе — последствия евгенической политики.
Десятилетиями такие ученые, как я, — специалисты по влиянию генетики на социальное поведение, разделяющие при этом эгалитарные ценности, — пытаются бороться с этим призраком и объясняют, чего нам делать не следует. Многие из этих аргументов уже были затронуты в книге. Не следует считать генетическое воздействие детерминирующим. Не следует отказываться от изменения общества средствами социальной политики. Не следует путать ценимые обществом результаты с ценностью самого человека. Но если использовать генетические исследования не для подпитки евгенической идеологии и политики, что в таком случае с ними делать?
Можно спрятать эти исследования под ковер и игнорировать большой объем примечательно последовательных научных данных, лишь бы не выпустить из бутылки джинна евгеники. Это будет сродни ошибочной идеологии «расовой слепоты» — веры, что расовая власть и расизм просто исчезнут, если их не замечать, как некоторые не различают цвета. Более вероятно, однако, что неумение увидеть системную силу, порождающую неравенство, позволит ей и дальше действовать под прикрытием нейтральной пассивности. Для построения справедливого общественного устройства нужна не цветовая слепота, а антирасизм[379]. Аналогичным образом заявление о том, что генетические различия между людьми не имеют значения, не ослабит влияния генома, а вот неспособность признать в генетической лотерее системную силу, создающую неравенство, поможет евгенической идеологии добиться цели и сохранить эти неравенства как «естественные», не подвергнув их критическому анализу. Построение справедливого социального порядка требует антиевгеники, а не слепоты, благодаря которой не видны гены. Мы обязаны ответить на вопрос, поднятый социологом Рухой Бенджамин: «Как взять науку и технику на вооружение в борьбе за свободу?»[380]
Идеологи евгеники имеют фору: они уже целое столетие рассказывают, как с помощью генетики подпитывать иерархию и политику притеснения. У нас, антиевгеников, впереди много работы, поэтому в последней главе книги я хочу начать беседу о том, что значит быть активным антиевгеником в науке и политике, и предложить пять общих принципов.
1. Перестать тратить впустую время, деньги, талант и инструментарий, которые можно использовать для улучшения жизни.
2. Применять генетическую информацию для расширения возможностей, а не для классификации людей.
3. Применять генетическую информацию для достижения справедливости, а не для исключения.
4. Помнить, что удачливый не значит хороший.
5. Думать, как бы ты поступил, если бы не знал, кем станешь.
Разбирая эти принципы, я буду сравнивать три позиции. Первая, евгеническая, — это видеть в генетических причинах свидетельство естественного, природного характера социального неравенства. Генетическую информацию о человеке можно использовать для более эффективного встраивания его в этот порядок. Сторонники второй позиции, которую я называю геномной слепотой[381], считают генетические данные помехой социальному равенству и поэтому возражают против любого их использования в политике и науках об обществе. При любой возможности они стремятся не знать: ученым не надо исследовать генетические различия и их связь с неравенством в обществе, а другим людям не следует использовать полученные данные для каких-либо практических целей. Этим подходам можно противопоставить предложенную мной третью, антиевгеническую позицию, которая не препятствует изучению генетики и нацелена на использование этой науки для уменьшения неравенства в распределении свобод, ресурсов и благополучия.
Евгеника: ссылаться на генетическое воздействие для отрицания возможности улучшить жизни людей.
Геномная слепота: игнорировать генетические различия, даже если это приводит к растрате ресурсов и замедлению научного развития.
Антиевгеника: использовать генетические данные для ускоренного поиска эффективных мер улучшения жизни и сокращения неравенства.
Все наследуется. Два десятилетия назад этот факт в такой формулировке был предложен Эриком Теркхаймером в качестве «первого закона психогенетики»[382]. Это подозревали уже не одно десятилетие. Стоит еще раз процитировать прославленного эволюционного биолога Феодосия Добржанского: «Люди имеют разные способности, силу, здоровье, характер и другие качества, важные с точки зрения общества. Существуют веские — хотя и не абсолютно убедительные — доказательства, что вариативность всех этих черт отчасти обусловлена генетикой. Заметьте: обусловлена, а не закреплена и не предопределена»[383].
Доходы, уровень образования, субъективное восприятие благополучия, психические заболевания, проживание в хорошем районе, баллы на тестах когнитивных способностей, исполнительная функция, упорство, мотивация и любознательность — все эти параметры наследуются, но это не означает, что их нельзя улучшить и укрепить благоприятной средой. Можно.
В то же время из-за наследуемости этих качеств значительное количество исследований в области наук об обществе, призванных выявить конкретные среды для внедрения новых мер, оказывается пустой тратой времени и денег. Это происходит потому, что их дизайн основан на корреляции между каким-то аспектом поведения и функционирования человека с каким-то аспектом среды, который создает биологический родственник, например родитель, без поправки на тот факт, что родственники могут напоминать друг друга как раз потому, что они имеют общие гены. Изъян в методологии, наверное, был бы простителен, если бы эти дисциплины могли похвастаться стремительным прогрессом в разработке успешных программ улучшения жизней детей. Но этого нет.
Изменения реальны. Мы живем в мире, где не хватает времени, денег на науку, талантливых и подготовленных ученых, политической воли что-то делать. Неправильные выводы имеют последствия: усилий и средств может не хватить для чего-то другого. Из-за неспособности даже рассмотреть ту роль, которую генетика играет в дальнейшей судьбе детей, мы сознательно раз за разом обрекаем себя на непредсказуемые ошибки. Это вопиющая расточительность.
Ученые и политики, придерживающиеся антиевгенических взглядов, должны быть озабочены уменьшением неравенства, вызванного разным генетическим риском, в том числе в области здоровья и благополучия. Для достижения этой цели потребуется разработать эффективные вмешательства по улучшению жизни. Как я подробно рассказала в главе 9, генетические данные могут стать важнейшим инструментом, снабжая нас фундаментальными знаниями о связи между конкретной средой и результатами и помогая оценить, послужат ли принимаемые меры нуждам тех, кто больше всех рискует «генетически». (Я поставила это слово в кавычки, потому что, как я уже неоднократно повторяла, генетические различия между людьми могут быть связаны с результатом посредством социальных механизмов. Тем не менее измерение ДНК позволяет ученым увидеть аспект риска, который в противном случае мог бы остаться незамеченным.)
Чтобы науки об обществе приняли вызов и реально улучшили жизни людей, надо положить конец «молчаливому сговору» игнорировать ДНК как одну из ключевых причин различия в человеческих судьбах.
Евгеника: распределять людей по социальным ролям и позициям на основе генов.
Геномная слепота: делать вид, что все с одинаковой вероятностью могут достичь любых социальных ролей или позиций, если учесть средовые факторы.
Антиевгеника: использовать генетические данные для максимального повышения реальной способности человека добиться желаемых социальных ролей и позиций.
«Все будут знать, кто ты такой и что собираешься делать. Мне от этого просто жутко… Мир, где людей сортируют по врожденным способностям, прямо как в “Гаттаке“»[384]. Это мрачное предсказание социолога Кэтрин Блисс в интервью MIT Technology Review касалось все большей доступности полигенных индексов, связанных с существенными для общества результатами, например образованием или криминальным поведением. «Гаттака» — это, конечно, фильм 1997 года с изобретательным названием из букв, обозначающих азотистые основания ДНК. Итан Хоук сыграл в нем амбициозного космонавта, которого «приземлили» за генетическую непригодность. После выхода «Гаттаки» на экраны Хоук женился на другой звезде этого фильма, Уме Турман, а студенты, участники семинаров и журналисты начали без конца задавать вопросы о том, не приведет ли очередное исследование в области психогенетики к созданию антиутопии.
Хотя никто пока не предлагает делить детей по генетической «пригодности» на основе полигенных баллов, некоторые известные психогенетики уже намекали на возможное применение этих показателей для образовательного и профессионального отбора. Наиболее видный среди них — психолог и психогенетик Роберт Пломин, сделавший долгую и славную карьеру на близнецовых исследованиях и полигенных индексах. В книге Blueprint, например, он пишет, что «по защищенной паролем ссылке на сайте компании, работающей с частными лицами, могут быть доступны сертифицированные наборы полигенных баллов, важных для профессионального отбора в целом и для конкретных должностей»[385]. Отбирать абитуриентов в учебные заведения и кандидатов на вакантные должности на основе измерений ДНК было бы, однако, ошибкой и эмпирически, и с точки зрения морали.
На практике нам пришлось бы столкнуться с масштабом воздействия полигенных баллов на конкретного человека. В контексте социальных исследований они бывают невероятно полезны, так как способны объяснить 10% дисперсии сложного результата, например достигнутого уровня образования, что сопоставимо с эффектом других переменных, которые обычно используют в этих дисциплинах, например дохода семьи. Выводы таких исследований касаются средних результатов людей с низкими и высокими полигенными баллами. Спрогнозировать среднее значение для группы гораздо проще, чем предсказать результаты конкретного человека, именно потому, что оно «сглаживает» все особенности и счастливые случайности, которые делают нашу жизнь непредсказуемой. Диагностические тесты — аналогичные домашним для определения беременности или лабораторным для выявления стрептококковой ангины — на индивидуальном уровне намного точнее любого полигенного индекса. А ведь в контексте отбора надо будет дополнительно учитывать другие данные о человеке, например его оценки, результаты экзаменов, опыт работы[386].
Но даже если бы полигенные индексы предсказывали судьбу намного точнее, все равно не следовало бы распределять людей по ролям и позициям в обществе исходя из измерений генотипа.
Давайте вернемся к примеру с поиском ассоциаций в кулинарных книгах, который я привела в главе 3. Вы собираете рейтинги на Yelp для всех ресторанов в городе, сопоставляете их со всевозможными особенностями рецептурных карт в этих ресторанах и получаете набор небольших корреляций между элементами рецепта («добавить тмин») и высоким рейтингом заведения. На основе этих корреляций можно вычислить «поликулинарный индекс», после чего проанализировать с его помощью меню будущего ресторана и присвоить ему балл исходя из наличия элементов, коррелирующих с хорошим рейтингом. Это будет, конечно, аналог полногеномного исследования с вычислением полигенного индекса.
Теперь представьте, что инвесторы начинают требовать полирецептурные индексы и предоставляют финансирование только в том случае, если предложенный проект превышает некоторый пороговый показатель. Это породит петлю обратной связи: параметры, статистически связанные с одним из показателей успеха в определенное время и в определенном месте, окажутся связанными с успехом еще больше, потому именно они будут вознаграждены возможностями и деньгами. Другие рестораны не получат даже шанса.
Из описанной петли обратной связи возникает «оружие математического поражения» — его еще называют алгоритмом угнетения[387]. Во многих отраслях уже сейчас используют прогностические инструменты для автоматизации индивидуального подхода. Instagram♦[388] и Google показывают нам таргетированную рекламу, исходя из демографических параметров, активности в социальных сетях, поисковых запросов, истории покупок. Проценты по ипотеке определяются алгоритмами, предсказывающими выплату кредита. Полиция выбирает районы для усиленного патрулирования по данным о прошлых преступлениях, о наличии баров, школ, ресторанов с едой навынос и даже о погоде. Наконец, в системе уголовной юстиции автоматические оценки риска используют при принятии решений о залоге, вынесении приговора и условно-досрочном освобождении[389]. Проблема в том, что эти объективные и нейтральные с виду алгоритмы способны закреплять социальные неравенства.
Превосходный пример — коммерческий алгоритм прогнозирования, с помощью которого крупные медицинские системы выявляют пациентов, нуждающихся в дорогих и редких программах ухода при высоком риске. В 2020 году в Science была опубликована разоблачающая статья. Ученые сравнили пациентов с одинаковым показателем риска, но разной расовой самоидентификацией. Как выяснилось, при любом балле пациенты, считавшие себя темнокожими, были гораздо менее здоровы, чем пациенты, которые идентифицировали себя как светлокожие. Дело в том, что темнокожее население в среднем имеет худший доступ к здравоохранению, меньше им пользуется и, следовательно, требует меньших расходов. Для алгоритма, однако, сумма, уже потраченная на медицинскую помощь, является беспристрастным показателем здоровья человека, и поэтому он недостаточно хорошо выявляет темнокожих пациентов, которым был бы полезен такой уход. Институционализированный расизм, ведущий к расовому неравенству в здравоохранении, оказался встроен в алгоритм, из-за которого меньше темнокожих получили необходимую дополнительную помощь. Именно так «технология и наука умышленно или неумышленно отражает и воспроизводит социальную иерархию»[390].
Как и другие прогностические алгоритмы, полигенные индексы предсказывают будущее на основе информации о прошлом. Полигенный индекс для уровня образования, успехов в учебе и профессии улавливает любую наследуемую характеристику, которая коррелировала с данным результатом в изученной выборке, а также любую характеристику родителей, которая коррелировала с результатами детей в этой выборке. Когда индекс начинают использовать для классификации людей, он, как и любой другой подобный алгоритм, оказывается уязвим и может начать воспроизводить социальные иерархии, в том числе те, которые без «нейтральной» маски ДНК показались бы нам откровенно нечестными.
Например, мы сочли бы неправильным оценивать семейный доход ради того, чтобы не допустить в вуз бедных абитуриентов на том основании, что они с меньшей вероятностью его окончат. Независимо от прогностической ценности социально-экономического статуса родителей, у них нет ни власти над этим параметром, ни свободы действий. Семейный доход действительно связан с окончанием колледжа, но это проблема, нуждающаяся в решении, и неравенство, которое надо устранить, а не повод еще больше изолировать бедных учеников. Кроме того, как я писала в главе 9, исследования троек «родители — потомок» показали, что полигенный индекс отчасти улавливает средовые преимущества, коррелирующие с родительскими генами. Выбирать учащихся на основе измерений ДНК — это отчасти выбирать их на основе социально-экономического положения семьи.
К сожалению, многие ученые, говорящие о полигенных баллах, активно принижают эту опасность. Так, Роберт Пломин в книге Blueprint заявляет, что полигенные индексы особенно полезны для образовательного и профессионального отбора благодаря большей объективности и непредвзятости. «Нельзя подделать или подготовить свою ДНК», — поясняет он. Консервативный писатель Чарлз Мюррей утверждает нечто подобное в авторской статье в The Wall Street Journal[391] и называет полигенные индексы неуязвимыми для расизма и других предубеждений. Это неправда. Полногеномные исследования улавливают любые ассоциированные с образовательными исходами гены независимо от того, какие социальные механизмы привели к возникновению этой связи. Эти механизмы могут быть для нас как приемлемы (например, более длительное образование получают дети, которых интересует учеба), так и неоднозначны и произвольны (например, более длительное образование получают жаворонки). Таким образом, вычисление полигенного индекса по результатам полногеномных исследований и его применение для распределения социальных ролей могут кодифицировать эти произвольные и спорные процессы, скрыть их занавесью «объективного» прогноза.
Как же, учитывая такие опасности, продуктивно использовать полигенные баллы? Давайте вернемся к конкретному примеру — связи между полигенным индексом уровня образования и выбором курса математики в старших классах, о котором я рассказывала вам в главе 7. Учащиеся с более высоким индексом в девятом классе чаще предпочитали геометрию, а не основы алгебры, и этот путь приводил их к освоению исчисления еще в школе. Такие ученики реже бросали математику, когда она становилась необязательным предметом. Что следует сделать с этой информацией?
Евгеники предложили бы проверять ДНК учеников и распределять их по математическим предметам согласно результату: низкий полигенный индекс не давал бы возможности осваивать продвинутый курс математики. Геномные слепцы настаивали бы, что вообще не надо проводить исследований, которые связывают генетику с выбором математических предметов. Антиевгенический вариант — использовать полученные знания и понять: a) как учителям и школам улучшить освоение математики; б) каким образом распределение по учебным трекам укрепляет неравенство между учениками.
Если говорить о первой цели, отсутствие случайного распределения учеников с разными потребностями по учителям и школам является одной из крупнейших проблем, мешающих нам понять, как лучше всего удовлетворить их нужды. Применение стандартизированных тестов для измерения «ответственности» учителя и школы — то есть для выявления тех, кто плохо справляется со своей работой, — вызывает острую критику из-за высокой корреляции между баллами на экзаменах и теми особенностями (например, социально-экономическим положением семьи), которые действуют на ребенка еще до поступления в школу. Распределение учеников по школам происходит не случайным образом и зависит от этого параметра[392]: «хорошие» школы с высокими средними баллами на экзаменах оказываются просто «богатыми» школами с высокой концентрацией состоятельных учеников. (Аналогичная проблема возникает при оценке врачей и больниц, ведь лучший врач не тот, кто не хочет браться за самых тяжелых пациентов.)
Исследователи давно признали, что влияние учебного заведения — проблема запутанная[393], и честное сравнение можно провести только с поправкой на особенности учащихся, в том числе семью, исходный уровень знаний и так далее. Неправильно спрашивать, почему в школе X успеваемость не такая, как в школе Y, потому что ученики могут отличаться по разным параметрам, а не только школой, которую они посещают. Правильный вопрос: «Насколько другой была бы успеваемость конкретного ученика, если бы он ходил в школу X, а не в школу Y?» (Важность контрафактуальных рассуждений для причинных выводов я объясняла в главе 5.)
Пытаясь определить воздействие школы, ученые, педагоги и политики повсеместно учитывают информацию о единственном факторе рождения: социально-экономическом положении ученика. Однако и я, и другие ученые видят, что информация о ДНК ученика в форме полигенного индекса тоже предсказывает результаты и делает это даже лучше. Повторюсь, что это не повод внедрять классификацию на основе полигенных индексов и ограничивать чью-то возможность учиться, однако мы можем количественно оценить, насколько разными будут результаты учащихся с эквивалентными полигенными индексами при посещении разных школ.
В одном исследовании мы обнаружили, что американские школьники с низкими полигенными индексами, связанными с образованием, в среднем реже продолжают учиться математике в старших классах. Тем не менее показатели отсева существенно варьировались. Если родители в школе в основном имеют полное среднее образование, даже при низком полигенном индексе дети берут несколько лет математики после девятого класса. Выяснилось, что в статусных школах эти ученики проявляют в освоении математики примерно такое же упорство, как их сверстники со средними полигенными индексами из менее престижных школ[394].
Наше открытие лишь начало разговора. Почему учащиеся, которые по статистике должны чаще бросать математику, в престижных школах все же этого не делают? Как расширить эту практику, сделать ее доступнее всем ученикам? Путь от первых исследований вроде нашего к полноценной образовательной реформе долог и тернист.
Но хотя это лишь первый шаг, наша работа пролила свет на важную, фундаментальную истину. При той же самой отправной точке в жизни — некой комбинации вариантов ДНК — некоторым людям гораздо лучше других удается развить в себе способность решать математические задачи. Эти навыки потом приносят обильные плоды и влияют на образование, работу, преодоление сложностей в повседневной жизни. Математическая грамотность настолько важна для будущего человека, что возможность учиться ей даже называют гражданским правом[395]. Генетические данные, таким образом, позволили выявить неравенство в средовых возможностях, которое взывает к исправлению.
Аналогичным образом можно найти и другие неравенства. Какие медицинские вмешательства помогают тем, кто в настоящее время имеет наибольший генетический риск неблагоприятных результатов? В каких школах меньше всего проблем с дисциплиной у молодежи, имеющей наибольший генетический риск агрессии, правонарушений и вредных привычек? Какие районы страны представляют собой «зоны возможностей» для детей из семей с низкими доходами и для детей с генетическим риском проблем в школе и психических нарушений? Если ученые возьмут на вооружение первый принцип и начнут пользоваться генетическими данными, мы получим массу ценной информации, чтобы ответить на эти вопросы.
Евгеника: на основе генетических данных не допускать людей к системе здравоохранения, страхованию и так далее.
Геномная слепота: запретить использовать генетическую информацию, но в остальном ничего не менять в этих системах.
Антиевгеника: создать системы здравоохранения, образования, обеспечения жильем, аренды и страхования, в которых будет место каждому независимо от данных генетической лотереи.
В Верхнем Ист-Сайде на Манхэттене есть модный французский ресторан Vaucluse. Само его название пробуждает в воображении эпитеты вроде «фешенебельный» и «роскошный». Однажды осенним вечером мне и еще немногим ученым довелось там поужинать. Нас пригласил миллиардер-филантроп, сделавший состояние в страховом бизнесе. Беседа получилась оживленной, мы охотно спорили о том, как интерпретировать новые достижения психогенетики. Однако всякое ощущение, что разговор чисто академический, быстро улетучилось, когда инициатор нашей встречи резко рассмеялся и спросил: почему бы ему, главе страховой компании, не заработать с помощью генетики?
Он имел в виду, конечно, что генетические открытия и полигенные индексы можно использовать для более совершенного прогнозирования риска плохого исхода. Людям с высоким риском можно затем повысить взносы или вообще отказать в страховке, и это увеличит барыши. Однако многие рядовые американцы боятся, что такой подход откроет перед ними двери не к большим деньгам, а к финансовому краху. Медицинские расходы, в которые входит стоимость страховки, доплаты и дополнительные услуги и без того стали теперь в Соединенных Штатах ведущей причиной банкротства[396]. Что будет, если страховщик узнает что-то о вашем геноме и взвинтит чек или вообще перестанет с вами работать?
Именно этот страх побудил законодателей принять Закон о запрете дискриминации на основе генетической информации (GINA), который выдержал «заморозку» в конгрессе и был подписан в 2008 году. Он был призван «полностью защитить общественность от дискриминации и уменьшить опасения относительно самой ее возможности, позволяя при этом пользоваться благами генетического тестирования, технологий, исследований и новых видов лечения»[397]. Закон, запретивший использовать генетические данные как повод для дискриминации в области медицинского страхования и трудоустройства и одновременно запретивший работодателям и страховщикам запрашивать и использовать такие данные, — прекрасный пример геномной слепоты. Решения надо принимать так, как будто этой информации нет вовсе или как будто она была, а потом — раз! — и исчезла.
Обеспечить «полную» защиту — благородная цель, но закон получился примечательно ограниченный. Он распространяется только на медицинскую страховку и прием на работу и не затрагивает, например, страхование долгосрочной опеки, страхование жизни, ипотечное страхование, не касается образования, обеспечения жильем, аренды. Спустя десять лет был проведен анализ эффективности правоприменения и выяснилось, что при «большом символическом значении» его практическая ценность оказалась невелика[398]. Первая часть, относящаяся к медицинскому страхованию, «во многом потеряла актуальность» после принятия Закона о доступной опеке (ACA), запретившего страхователям принимать решения на основании состояния здоровья. Вторую часть, регулирующую вопросы трудоустройства, просто редко используют. Некоторые изъяны попытались устранить на уровне штатов. В Калифорнии, в частности, был принят более широкий местный Закон о запрете дискриминации на основе генетической информации (CalGINA), касающийся на этот раз не только медицинского страхования и трудоустройства, но и дискриминации в сфере жилья, образования, ипотечного кредитования и в общественных местах.
В общем контексте законодательных запретов дискриминации и упомянутый закон, и геномная слепота как таковая являются примерами антиклассификационного подхода: генетическая информация, вслед за расой и религиозной принадлежностью, была признана запрещенной характеристикой, которую нельзя использовать в качестве основания для другого отношения[399]. Такой подход основан на модели единообразия гражданских прав: если людей можно дифференцировать по какому-то признаку (темнокожие и светлокожие, мужчины и женщины, христиане и иудеи, носители аллеля APOE e-4 и носители аллеля APOE e-3), формально к ним надо относиться одинаково[400].
Правовед Марк Ротстейн указывает на то, что антиклассификационный характер и геномная слепота Закона о запрете дискриминации вызывает большие проблемы, так как сложно отделить «генетическую» информацию от медицинской и поведенческой, прогнозируемой на основе данных о геноме[401]. До принятия Закона о доступной опеке, защитившего больных людей, страховщики не имели права дискриминировать, например, женщину с мутацией BRCA, у которой еще нет рака молочной железы, но после появления заболевания ей вполне могли поднять взносы или отказать в страховке. Новые меры защиты заболевших реализуемы только в сочетании с обязательным индивидуальным страхованием — без этого среди застрахованных будет слишком мало людей с низким риском, и это подорвет всю экономическую модель. Однако законодательное требование приобретать страховку, мягко говоря, вызывает политические разногласия, подпитывает ультраправое крыло в Республиканской партии (так называемых сторонников чаепития) и на начало 2020 года с трудом выдерживает проверку на конституционность. «Можно ли предотвратить дискриминацию на генетической почве в медицинском страховании, — лукаво интересуется Ротстейн, — если сама система нелогична и несправедлива? К сожалению, нельзя, пока Соединенные Штаты не готовы полноценно заняться более масштабной проблемой доступности здравоохранения»[402].
Альтернативой для антиклассификационного подхода к борьбе с дискриминацией является антисубординационный подход, который сосредоточен на повышении социального статуса определенных групп, подвергающихся маргинализации и притеснению, и на предотвращении появления низшего класса[403]. Этот подход не запрещает относиться к людям по-разному, но дифференциация должна быть положительной. Примером является Закон об образовании лиц с инвалидностью (IDEA). Он подтверждает право ребенка на свободное и надлежащее общественное образование, однако при разработке надлежащих образовательных программ школьная система не только может, но и обязана учитывать особенности ученика в целях подстройки и планирования.
Принцип антисубординации крайне важен для формирования антиевгенической политики не только в образовательной сфере и медицинском страховании, но и в случае других форм страхования, трудоустройства, аренды, обеспечения жильем. Как исторически, так и сегодня евгеники стремятся создать по экономическому и расовому принципу низший, подчиненный класс, навешивая на людей ярлык биологической неполноценности. Для борьбы с этим нужно, таким образом, противодействовать возникновению категории «генетически неполноценных», которые будут лишены доступа к здравоохранению, жилью, аренде или страхованию на основании, например, состояния здоровья и полученного образования, которые сами по себе отчасти являются результатом генетической лотереи. Конкретно в американской системе здравоохранения подлинно антиевгеническим ответом на нарастающую волну генетических открытий должна стать не геномная слепота со строгим запретом на применение генетических данных при сохранении всех других аспектов, а стремление к всеобщему здравоохранению, к которому будет иметь доступ каждый независимо от того, какие гены (и какая среда) ему выпали.
Евгеника: считать генетическое воздействие на интеллект свидетельством того, что некоторые люди от природы имеют больше достоинств.
Геномная слепота: следовать логике меритократии, но игнорировать при этом роль генетической удачи в формировании навыков и поведения, которые считаются достойными одобрения.
Антиевгеника: признать в генетике одну из случайностей судьбы, подрывающих логику меритократов, которая приписывает достижения и неудачи успехам в учебе.
Нам говорят, что в Америке господствует меритократия. В этом термине, который буквально означает «власть достойных», слышится еще и отголосок слова «аристократия» — «власть лучших». В нем заложена идея, согласно которой элиту общества — людей, имеющих власть, влияние, богатство и престиж, — следует избирать по их достоинствам. Меритократия выглядит привлекательно по сравнению с жесткой классовой или кастовой системой, где доступность учебных заведений, рабочих мест и социальных ролей жестко привязана к происхождению. Мой отец рос в городке автофургонов в Техасе и стал офицером ВМС США. Мои дедушки и бабушки не учились в колледже, а я получила ученую степень. Такие истории про сбывшуюся «американскую мечту» помогают подпитывать и поддерживать миф, что в нашей стране может преуспеть любой независимо от того, кем он родился.
Когда критики затрагивают идею меритократии, они заявляют обычно, что в Америке ее не хватает. В 2019 году разразился скандал: нескольких голливудских актрис и просто богатых родителей арестовали за подкуп спортивных судей и подтасовку экзаменов. Они хотели устроить отпрысков в элитные университеты. Это трагикомический пример ситуации, когда высшие классы воспроизводят сами себя с помощью явного жульничества в якобы меритократическом соревновании, но даже без прямого обмана и взяток состоятельные ученики с низкими баллами SAT все равно имеют больше шансов окончить колледж, чем бедные с высокими баллами. И скандалы, и статистика говорят об одном: американское общество далеко от заявленных идеалов.
Но даже если нам когда-нибудь удастся целиком устранить неравенство результатов, связанное с рождением в обеспеченной и привилегированной семье, случайность все равно останется: удача начнет зависеть от генов. Они влияют не только на стандартные тесты и баллы IQ. Даже так называемые черты характера — упорство, стойкость, находчивость, мотивированность, любознательность и любые другие некогнитивные навыки — не дадут освободиться от генетики. У людей нет достоинств, на которые не повлияли бы гены, которые не были бы привязаны к биологии.
Из-за повсеместного генетического воздействия те навыки и виды поведения, которые сегодня связаны с образовательным и экономическим успехом, очень сложно считать достоинствами в смысле меритократии. Посмотрите на словарное определение английского слова merit.
1) а) (уст.) положенная награда или наказание;
б) качества поступка, которыми определяются заслуги человека;
в) достойное похвалы свойство, добродетель;
г) характер или поведение, заслуживающее награды, почестей и уважения; достижение;
2) духовная заслуга за праведные деяния, которая обеспечивает преимущества в будущем.
«Добродетель». «Духовная заслуга». «Праведные деяния». «Характер». «Поведение, заслуживающее награды». В бытовом смысле слово merit имеет четкий нравственный оттенок. Когда словом, подразумевающим моральные заслуги, описывают качества, на основе которых человеку предоставляют престижную роль в обществе, навыки и поведение могут слиться с человеческим характером и ценностью.
Соединение биологии с добродетелью, праведностью и моральными достоинствами человека — это евгенический подход. Говорить, что кто-то заслуживает больше власти, ресурсов, свободы и благополучия, потому что он родился с определенным генотипом, — это и есть антиэгалитаризм.
Геномная слепота, однако, заставляет принять логику меритократии, согласно которой существуют «достойные» люди, заслуживающие большего, и можно не разбираться с ролью генетического везения в возникновении тех межчеловеческих различий, которые воспринимаются как достоинства. Такое отношение подкрепляет ложное представление, что те из нас, кто «преуспел» в капитализме XXI века, обязаны своим успехом прежде всего собственному труду и усилиям, а не случайному везению при рождении — как средовому, так и генетическому.
Правильной реакцией на евгенику, таким образом, было бы не избегание любого обсуждения генов, а скорее отказ от мысли, что Америка является и вообще могла бы быть меритократией того рода, где социальные блага делят по заслугам. Невозможно полностью убрать из человеческой деятельности фактор удачи. Нельзя разобраться (особенно в любом конкретном случае), чего человек достиг благодаря своему характеру и находчивости, а чего — благодаря созвездию генетических и средовых преимуществ. Как писал Ролз, «ни один из принципов справедливости не нацелен на вознаграждение добродетели. <…> Идея вознаграждения заслуг неосуществима»[404].
Люди не любят признавать роль удачи в своей жизни. Когда экономист Роберт Фрэнк в эфире Fox News рассказывал о важности внешних факторов экономического успеха, ведущий возмутился: «Вы знаете, как оскорбительно это звучит?» Это интервью доказало правоту Элвина Брукса Уайта, слова которого Фрэнк взял эпиграфом к своей книге Success and Luck: «Об удаче не стоит упоминать в присутствии тех, кто сам себя сделал»[405].
Но при всей неприязни к этой теме разобраться с ролью удачи — в том числе генетической удачи — в нашей жизни совершенно необходимо для эгалитарного проекта. Писатель Дэвид Робертс объяснил[406]:
На индивидуальном уровне смириться с ролью удачи — это светский эквивалент религиозного пробуждения, обязательный первый шаг в формировании связных, универсалистских нравственных воззрений. На уровне общества признание роли удачи закладывает моральный фундамент гуманной экономической, жилищной и тюремной политики.
Для построения более милосердного общества надо преодолеть неизбежное сопротивление и напоминать себе об удаче, а также о признательности и обязанностях, которые она за собой влечет.
Признание роли удачи, генетической и средовой, в развитии ценимых обществом навыков и поведения совсем не означает отказ от критериев отбора кандидатов, желающих получить престижные социальные роли и возможности. Посмотрите, например, на профессию летчика. «Достойный» претендент в данном случае должен уметь безопасно пилотировать самолет в ненастье, а также приходить на работу вовремя, чтобы груз не простаивал на взлетной полосе, принося миллионные убытки. У него должны быть хорошее зрение, ловкие руки, умение выдержать вращение в пространстве. Он должен комфортно умещаться в кабине и не страдать нарколепсией.
В случае авиации и других ответственных специальностей, где неудача может привести к гибели людей, отбор согласно «достоинствам» будет явным благом для всех членов общества. Мы хотим, чтобы летчиками становились те, кто хорошо водит самолет, а не те, у кого есть связи. Мы хотим, чтобы хирурги, инженеры, фармацевты, учителя, сантехники и прочие специалисты умели оперировать, строить, готовить лекарства, учить, ремонтировать и так далее.
Но даже признавая, что нам полезно отбирать летчиков по критерию острого зрения и ориентации в пространстве, мы можем при этом не считать данные особенности человека — и финансовое вознаграждение за их наличие — добродетелью и признаком высоких моральных качеств. Родиться с нужными чертами и к тому же в то время и в том месте, где эти черты находят ценное для экономики применение в форме пилотирования, — это как выиграть в лотерею. Много случайностей должно сойтись вместе, чтобы человек одновременно имел какие-то качества и они были востребованы. Хорошее зрение можно считать «достоинством» в понимании экономиста и философа Амартии Сена — «производным и условным образом, в зависимости от <…> блага, которое можно принести, вознаграждая его»[407]. Речь совсем не о «праведном поведении», которое достойно «похвалы и подражания независимо от того, хороши ли его последствия».
В случае зрения все это очевидно, но при переходе к когнитивным способностям, не говоря уже о некогнитивных вроде власти над собой и любознательности, смысл часто затуманивается. Обществу может быть полезно использовать определенные когнитивные навыки для отбора кандидатов, которые получат редкие образовательные возможности или желанные рабочие места. Однако наличие таких навыков само по себе — это не добродетель, оно заслуживает награды не больше чем идеальное зрение. Как выразилась Мадлен Л’Энгл в классическом романе для юношества «Излом времени», «разумеется, наши таланты не наша заслуга; вся штука в том, как мы ими распоряжаемся»[408].
Инструментальное определение достоинств неразрывно связано с нашими представлениями о том, каким должно быть хорошее общество. «Достойными» признаются те качества, которые будут иметь желательные социальные следствия. Эффективное предоставление редких возможностей людям, которым они с наибольшей вероятностью будут полезны, и заполнение должностей теми, кто, скорее всего, хорошо справится с работой, относится к этой категории. Однако, как указал в своем эссе Амартия Сен, это не единственные желательные социальные следствия. Если учесть в нашем определении хорошего общества отсутствие вопиющего экономического неравенства и преобладания одной расы во всех элитарных институтах, мы будем, задумываясь о том, что считать достоинством, принимать во внимание уменьшение и усугубление существенных для нас неравенств или диспропорций. «Нельзя вознаграждать достоинства независимо от их влияния на распределение», — заключает Сен.
Правильную формулировку достоинств обсуждают на всех этапах образовательной системы, и часто разговор сводится к роли стандартизированных тестов. Надо ли элитным нью-йоркским школам продолжать принимать учеников по результатам единого тестирования, если из-за этого туда поступает совсем мало темнокожих? Следует ли требовать от кандидатов в аспирантуру сдавать Graduate Record Examination? Смысл подхода Сена в том, что единственным критерием «правильного» определения достоинства является то, какие последствия имеет вознаграждение достоинства согласно этому определению. Если, в частности, считать неприемлемым расовое неравенство, вытекающее из отбора учащихся на основе единого тестирования (и если этот недостаток не компенсируют другие плюсы для общества), такой критерий отбора на прикладном уровне надо признать плохим определением достоинства.
Таким образом, в сочетании с приверженностью антиевгенике серьезное рассмотрение роли генетики в социальном неравенстве и, в частности, в когнитивных и некогнитивных навыках не доказывает, что неравенство — естественный результат врожденных достоинств человека. Вывод другой: никто из нас не «заслужил» свой геном. Мы наслаждаемся в жизни различными благами — успешным образованием, хорошим заработком, стабильной работой, здоровьем, счастьем и субъективным благополучием — в значительной мере благодаря тому, что нам очень крупно повезло. Генетическое влияние на индивидуальные различия настолько вездесуще, что невозможно создать образовательную или экономическую систему, которая справедливо вознаградит людей за их заслуги в моральном понимании. «Достоинство» в меритократии, таким образом, оказывается пустым словом и поддается определению только на прикладном уровне с точки зрения того, способствует ли конкретный набор критериев формированию общества, в котором нам хочется жить.
Евгеника: биологически высшим людям положено больше свобод и ресурсов.
Геномная слепота: общество надо построить так, как будто люди совершенно одинаковые по своей биологии.
Антиевгеника: структура общества должна приносить пользу тем, кто получил меньше всего преимуществ в генетической лотерее.
Недалеко от моего дома есть кафе, где продают огромное печенье с кусочками шоколада. Летом мы с детьми ходим туда после обеда и покупаем одно печенье на всех. По правилам кто-то из детей решает, как разделить печенье, а потом я прячу кусочки за спиной и предлагаю им выбрать руку. Дети вообще очень склонны к равенству, поэтому очень стараются разделить печенье поровну.
Как делить, если не знаешь, какой тебе достанется кусок? Этот мысленный эксперимент знаком каждому, у кого на младших курсах были занятия по политической философии. Самую известную его версию предложил политолог Джон Ролз, который ввел понятие «занавес неведения»[409]:
Прежде всего, никто не знает своего места в обществе, своего классового положения или социального статуса. Никто не знает своей удачи в распределении естественных дарований и способностей, своих умственных способностей и силы и тому подобного. Опять-таки никто не знает своей концепции блага, частностей своего рационального плана жизни или даже специфических особенностей собственной психологии, таких как склонность к риску или предрасположенность к пессимизму или оптимизму.
Смысл в том, чтобы представить гипотетическую ситуацию, где все находятся в равном положении и поэтому могут честно договориться о принципах справедливости. Если надо определить базовую структуру общества, но никто из решающих не знает, кем в нем станет, и не знает ничего конкретного о собственных интересах, по каким правилам лучше определить, кто чем займется и кто что получит?
Ролз утверждал, что из честного соглашения людей в условиях занавеса неведения вытекают два принципа.
1. Каждый индивид должен обладать равным правом в отношении наиболее общей системы равных основных свобод, совместимой с подобными системами свобод для всех остальных людей.
2. Социальные и экономические неравенства должны быть организованы таким образом, что они одновременно: а) ведут к наибольшей выгоде наименее преуспевших — в соответствии с принципом справедливых сбережений; б) делают открытыми для всех должности и положения в условиях честного равенства возможностей.
Под всеобщей выгодой от неравенств Ролз имеет в виду не просто улучшение средних показателей. Этого мало, если тем, кто уже находится в невыгодном положении, станет еще хуже, а тем, кто имеет преимущества, — лучше. Неравенства должны идти на пользу людей, оказавшихся в наименее благоприятных условиях. Ролз объясняет: «Те, которые одарены от природы, кем бы они ни были, могут пользоваться этим только на тех условиях, что улучшат ситуацию тех, кому не сопутствовала удача».
В недавнем прошлом[410] мы видим колоссальное улучшение продолжительности жизни, грамотности, зажиточности и благополучия, в конечном счете принесшее пользу каждому: согласно Ролзу, распределение естественных талантов стало в некоторых отношениях общим достоянием и принесло большие социальные и экономические выгоды. С 1820 по 1992 год средние доходы в мире выросли в восемь раз, а доля людей, пребывающих в крайней нищете, упала с 84 до 24%[411]. В XVIII веке в Швеции один из трех детей не доживал до пяти лет — такой масштаб младенческой смертности мне трудно постичь эмоционально. Сегодня этот показатель упал более чем в сто раз и составляет два на тысячу[412].
Инновации в науке, технологиях и государственном управлении положительно отразились на жизни людей, но сопровождались неравенством: у кого-то улучшения происходили быстрее. Кроме того, сами инновации в некоторых случаях зависели от неравенства, так как их порождала система, по-разному вознаграждавшая разные виды навыков[413]. Тем не менее общество стало благоприятнее для всех — мы уже не теряем каждого третьего ребенка. В предыдущем разделе, посвященном достоинству, я писала, что поощрение определенных навыков бывает полезно для общества в прикладном отношении, даже если не признавать заслугой наследование генетических вариантов, благодаря которым эти навыки возникли.
Но заметьте, насколько не похоже это оправдание неравенства на то, которое мы часто слышим в нашей так называемой меритократии. Как объясняет Ролз, «второй принцип трансформирует цели базисной структуры, так что общая схема институтов больше не делает упор на социальной эффективности и технократических ценностях. <…> Те, кто одарен от природы, кем бы они ни были, могут пользоваться этими дарами только на тех условиях, что улучшат ситуацию тех, кому не сопутствовала удача». Индивидуальное предоставление определенных образовательных возможностей для того, чтобы повысить вероятность всеобщей пользы, — это не то же самое, что спрашивать, кто больше заслуживает поступить в Гарвард[414].
Исследования, которые я описывала в этой книге, подтверждают, что люди с «естественными преимуществами», — то есть те, которым посчастливилось унаследовать определенные генетические варианты, — действительно добиваются в жизни более хороших результатов с точки зрения образования, дохода и богатства, а также благополучия. Эти связанные с генетикой неравенства являются не жестким и неизбежным следствием законов природы, а преломлением генетических различий между людьми в когнитивных способностях, чертах личности и других качествах сквозь призму современной экономики и общественных институтов. Принципы справедливости Ролза подводят нас к ключевому вопросу: идут ли неравенства на пользу всем, даже тем, кому меньше всего посчастливилось при распределении генетических вариантов, связанных сегодня с успехом?
Во время работы над этой главой я встретилась за кофе с бывшим соседом. Его партнерша недавно умерла от заражения крови, после того как упала и ударилась головой. До этого она почти десять лет не могла справиться с алкоголизмом, несмотря на регулярные курсы реабилитации. Ей было слегка за пятьдесят, и ее кончина — пример того, что экономисты Энн Кейс и Ангус Дитон назвали смертью от отчаяния. Такие смерти — от самоубийства, злоупотребления спиртным, наркомании — непропорционально больше распространены среди американцев без высшего образования.
Беспокоящий и исторически беспрецедентный рост смертности в этой группе — это лишь верхушка айсберга, состоящего из плохого здоровья, душевных страданий, финансовой нестабильности, семейных неурядиц и общего жизненного хаоса. Кейс и Дитон делают вывод, что капитализм в период с конца XVIII до конца XX века сумел вытащить миллионы людей из нищеты и болезней, но теперь стал токсичным и начал порождать неравенство, которые нельзя оправдать всеобщим благом[415]. Плоды процветания в нашей стране пожинают немногие.
Отнеситесь к генетической лотерее серьезно, и вы осознаете, что многие качества, которыми вы гордитесь (богатый словарный запас, умение быстро работать с информацией, организованность, упорство, успехи в школе), являются следствием ряда благоприятных случайностей, которые нельзя считать вашей заслугой. Теперь серьезно подумайте о покрове неведения и повторите мысленный эксперимент Ролза. Какое общество вы хотели бы построить, если бы не знали, как сложилась бы для вас эта генетическая лотерея?