Генрих шел тяжелой походкой тучного человека. Он свернул на женскую половину, чтобы выйти из дворца незаметно. На нем была одежда простого солдата. Вдруг дверь приоткрылась и женская рука в чем-то розовом схватила его и втащила к себе. Фрейлина Анны прильнула к нему и подставила жадные губы. Он поцеловал их несколько раз с наслаждением, но отстранил её и сказал:
– Потом. Я спешу.
Он свернул ещё несколько раз и вышел на задний двор через малоприметную дверь. Под старым дубом слуга держал под уздцы его жеребца. Жеребец был сытый, золотисто-коричневый, крупный, с черной гривой и черным хвостом, с крепкими ногами и широким задом. Слуга подержал кованое, высоко подвязанное стремя и помог ему вставить сапог. Генрих тяжело поднялся в седло. Жеребец повернулся к нему, сверкнул злыми глазами, попытался взбрыкнуть и сбросить его, но не смог: король был слишком тяжел и для него. Генриху нравился его норов. Он засмеялся и тронул повод. Жеребец взял с места рысью. За ним из тени вышел конвой на гнедых лошадях, всего пять человек вместо шести. Генрих ехал за старшего.
Они выбрались из королевского парка дальней калиткой, проскакали узкой тропинкой и пошли крупной рысью проезжей дорогой. Издали можно было подумать, что это обычная стража.
Генрих любил такие прогулки. Отец посадил его на коня, когда ему было пять лет, как в этом же возрасте посадил отца дядя. Он освоился сразу, точно родился верхом. Его не пришлось поощрять. Он поскакал за отцом, легко догнал и стал его догонять. Отец щурился, улыбался и сказал несколько раз, что он молодец.
Это было счастливое время. С возрастом он всё реже видел отца. Наследником был Артур, его старший брат, болезненный мальчик. Он должен был стать королем. Отец редко отпускал его от себя и рано стал посвящать в дела королевства. Генриху предназначалась иная судьба. Он должен был стать богословом. Ему предстояло сделать карьеру архиепископа и кардинала и стать помощником брата. Отец сдал его на руки учителям и предоставил свободу.
Он оставался верен своим французским пристрастиям и подобрал учителей, преданных новым течениям, идущим из Франции, проникшим туда из Италии. Первым и главным учителем был Вильям Блаунт, четвертый лорд Маунтджой, старше его лет на двенадцать-тринадцать, почти ровесник его, и они очень скоро стали друзьями.
Лорд Маунтджой был учеником Эразма из Роттердама, верным и страстным. Он состоял с учителем в дружеской переписке и очень скоро через него познакомился с лучшими умами Европы. Он решил, по их совету и наущению, воспитать Генриха, как уже было принято воспитывать принцев во Франции и в Италии. Под его руководством ему предстояло стать свободомыслящим и всесторонне образованным человеком, и он стал им.
Разумеется, прежде всего он должен был говорить по-латыни, ведь ему предстояло общаться с отцами церкви и с самим римским папой, от которого когда-нибудь он должен был получить кардинальскую шапку. Он без труда овладел классическим языком и полюбил римских писателей, в особенности Вергилия и Цицерона, а его настольной книгой стали жизнеописания римских цезарей, которым он хотел подражать.
Учитель был им доволен и нередко его наставлял:
– Время досуга проводи недосужно.
И:
– Хотя бы то время, которое оставляют тебе другие заботы и необходимые для жизни дела, с великой пользой присвой и употреби на то, в чем способна раскрыться твоя одаренность. Нет ничего более пригодного и подходящего для приобретения благонравия и добродетелей, чем усердное чтение древних писателей.
Сам учитель в свободное время читал и переводил и ему не оставлял минуты на праздность. Его обучали игре на лютне и на спинете. Ему прививали истинную страсть к физическим упражнениям. Благодаря этому он быстро превращался в мужчину, выносливого и крепкого, стал прекрасным кавалеристом, стрелком из лука и одним из лучших игроков в мяч.
После латыни ему не составляло большого труда изучить языки ближайших соседей, без которых тоже обойтись было нельзя: французский, испанский и итальянский.
Затем ему надлежало с должным тщанием изучить богословие, хотя в его время это уже было не обязательно, ведь архиепископами и кардиналами становились вполне светские люди знатных фамилий, благодаря родственным связям или за деньги, не говорившие по-латыни, не читавшие даже Евангелия.
Лорд Майнтджой осуждал этот новый обычай. Он почитал своим долгом сделать из своего ученика будущее светило католической церкви. Понятно, что к старому богословию, в основе которого лежала схоластика, ученик Эразма относился с презрением. Он был сторонником и другом новых, либеральных ученых, которые уже появились в Европе и в Англии.
Они работали в Оксфорде. Все они были учениками Эразма. Джон Колет, по общему мнению, был их главой. Вокруг него собирались передовые умы. Среди них, безусловно, первое место принадлежало Томасу Мору. К этим двоим присоединились Джон Фишер, епископ Уорхэм и Крэнмер.
Джон Колет был человеком богатым и набожным. Он был посвящен в духовное звание и отправился в Рим, надеясь укрепить свою веру в самом источнике веры, но жестоко ошибся. Его добрые чувства были оскорблены. Родриго Борджиа стал папой под именем Александра Шестого, подкупив большинство кардиналов. Своих противников он устранял кинжалом и ядом, присваивал имущество многих богатых и знатных, а церковные должности продавал, как торговка на рынке. Из отвращения к разврату первосвященника Колет отправился во Флоренцию, где проповедовал Джироламо Савонарола, желавший возрождения поруганной церкви и добродетели. Во Флоренции он изучал греческий язык и греческую литературу, находя, что это новое знание позволяет яснее и глубже проникать в каждое слово Спасителя. Он привез в Англию идею возрождения церкви и некоторые сочинения новейших итальянских ученых, которые писали на обновленной латыни, найденной ими у Цицерона. Он приступил к толкованию Посланий апостола Павла, так, как будто знакомился с ними впервые, не считая нужным заглядывать в труды богословов. Каждый верующий должен укреплять свою веру чтением Библии, а не её толкователей:
– Придерживайтесь Евангелия и Посланий апостолов, а диспуты предоставьте вести богословам между собой.
Ему и в голову не приходило относиться критически к вероисповеданию. Как и его друзья, он был убежден, что в фундаменте веры нельзя тронуть даже песчинку. Его приводило в негодование нравственное ничтожество духовенства. Он просил Иисуса Христа омыть не только ноги, но и руки и главу Его церкви. Он обрушивался на корыстолюбие, невежество и безделье. Ему возражали, что и апостол Павел принимал добровольные даяния для пострадавших от голода в Иудее. Он подчеркивал, что это были добровольные приношения, тогда как современное духовенство вымогает плату чуть не за каждое слово, произнесенное в храме, и прибегает к насилию, собирая церковную десятину. Он напоминал, что как раз апостол Павел советовал Тимофею убегать сребролюбия и преуспевать в правде, благочестии, терпении, кротости и любви, о чем современное духовенство как будто забыло. Он ставил на вид, что апостол работал своими руками, чтобы не давать повода обвинению в корыстолюбии и не вводить ближних в соблазн. А что современное духовенство? Оно не только вводит в соблазн. Оно предается спорам и пререканиям о мирских делах и своих выгодах. В его среде немало прелатов, которые не страшатся приступить к алтарю прямо из объятий блудницы. Даже в епископском сане немало таких, которые пребывают в крайнем невежестве. И слишком многие ставят себе главной заслугой и целью защищать мирские права и громадные владения церкви. Он говорил так ясно и просто, что толпы слушателей стекались к нему, и не было в Лондоне доктора богословия или прелата, который хотя бы раз не послушал его, хотя он не имел и не добивался иметь ученые степени.
Его ближайшим сподвижником стал Томас Мор. Он прочитал сочинения Пико делла Мирандолы, изданные в Болонье и привезенные в Англию Колетом, и был изумлен глубиной учености и благочестия неизвестного итальянца. С энтузиазмом бросился он изучать его достойную подражания жизнь и переводить его сочинения на английский язык. Он выпустил в свет его биографию и «Двенадцать правил Джона Пико графа Мирандолы» и дополнил их своими суждениями «Двенадцать орудий духовной битвы, которые каждый должен иметь в руках, когда на ум приходит греховный соблазн наслаждения».
Оба учили, что церковь больна. Её духовные начала отчасти забыты, отчасти находятся втуне. Они погибают под гнетом роскоши, расточительства и разврата, которому бесстыдно предаются высшие церковные власти, начиная с самого римского папы, кончая последним монахом, который пьянствует и распутничает в своей келье не только с женщинами, но и с мужчинами. Оба проповедовали новое благочестие, в основание которого должна быть положена высокая нравственность первоначального христианства.
Им в помощь лорд Маунтджой вызвал Эразма, который скитался бездомным странником из города в город, хотя ему уже перевалило за тридцать. Он увидел человечка чуть ли не крохотного и хилого, с бледной, болезненной кожей, с блеклыми тонкими волосами, с острым носом на птичьем лице. Человечку всегда и везде было холодно, несмотря на плотную полумонашескую одежду, отороченную дорогим мехом. Маленькие глазки глядели сонливо и почти всегда были полуприкрыты, точно Эразм скрывал от всех свои мысли. Голос его был так слаб, что пропадал на открытом пространстве, казалось, от дуновения ветра. Болезни со всех сторон осаждали его. Он был рожден для безделья, для лени, для вечного отдыха под жарким солнцем на берегу теплого моря или для бесконечных страданий в больничной палате. Было невероятно поверить, что в этом хилом теле таится неистощимый, вечно стремящийся к истине дух. Эразм спал четыре часа. Остальные двадцать часов проходили в неустанном труде. Он либо читал, либо писал, либо беседовал. Читал и писал в любом месте, даже когда ехал верхом. Его познания были необозримы. Казалось, он прочитал все книги или памфлеты, познакомился со всеми изобретениями и открытиями, написал письма всем образованным людям Европы, получил от них письма и ответил на них. Он всё осмыслил и понял. Он всё изложил так красиво и ясно, что нельзя было не зачитываться, нельзя было не заслушиваться тем, что он пишет и говорит. В Англии этот вечный бродяга внезапно попал в общество близких по духу людей. Его друзьями стали Колет и Мор. Он признавался своим слабым голосом:
– Ещё нигде мне не было так хорошо. У вас климат здоровый, приятный. У вас культура и ученость лишены педантизма. Образованность, как греческая, так и латинская, безукоризненна. Я почти перестал стремиться в Италию, хотя там, говорят, имеются вещи, которые бы следовало увидеть своими глазами. Когда я слушаю моего друга Колета, мне представляется, будто я слышу Платона. Я более чем уверен, что природа никогда не рождала более добрую, более нежную и счастливую душу, чем Томас Мор.
Эразма поразили толкования Колета и навели на мысль обновить и выверить перевод Библии, в котором обнаруживались чудовищные ошибки. Он пришел в восхищение от «Двенадцати орудий духовной битвы, которые каждый должен иметь в руках, когда на ум приходит греховный соблазн наслаждения», и не только задумал, но и начал писать свое «Оружие христианского воина». Этих людей связало единомыслие. К ним присоединились Уоргем и Фишер. Они поставили себе цель своими проповедями, своими трудами очистить человеческий ум от схоластики, а церковь от распущенности и алчности накопительства. Они утверждали новую нравственность, которая была бы основана на любви к Богу и к ближнему. Они мечтали соединить всё человечество в одно единое общество, в котором должны бы были торжествовать братская любовь и веротерпимость.
В этом кружке Генрих изучал богословие и полюбил наслажденья ума, почти так же, как наслаждения тела. Он был благодарен им за те знания, которые от них получил, и за тепло, с которым они к нему относились, возлагая на него большие надежды. Он предложил Эразму кафедру профессора в Кембридже, перевел Колета старшим проповедником при соборе святого Павла, а Томаса Мора назначил помощником лондонского шерифа. Он намеревался править справедливо и весело. Балы, маскарады, турниры следовали один за другим. Придворные лорды скоро стали осыпать его жалобами, что несут непосильные траты на покупку бархата, бриллиантов, золотых украшений и породистых лошадей. Что ж, он не скупился. Отец оставил ему два миллиона. Его по праву считали самым богатым монархом Европы. Ему ничего не стоило выдавать своим придворным пожалованья и делать дорогие подарки. Они благодарили с глубоким поклоном и любили его. Деньги текли, но он их не жалел. Потом случилась небольшая война. Он вдруг обнаружил, что казна его почти опустела. Он вызвал старого казначея, который служил при отце, и спросил, каким образом тогда наполнялась казна. Старый казначей не нашел нужным скрывать, что меры принимались сомнительные или прямо бесчестные. Имения изменников были конфискованы в первый же год его восшествия на престол. Права отца, как известно, были довольно сомнительны, и против него было устроено несколько заговоров, с намерением свергнуть его. Заговоры были раскрыты или провалились самим собой. Отец не страдал жаждой крови и обычно оставлял заговорщикам жизнь, однако принуждал её выкупать, и суммы выкупа были значительны, даже чрезмерны. Он также не обнаруживал жажды воинской славы, тем не менее время от времени объявлял, что враг не дремлет, что неизбежна война и что необходимо готовиться к ней. Парламент, отчасти в испуге, отчасти в ожидании новых приобретений, одобрял субсидии на войну. Война могла быть, а могла и не быть, но субсидии собирались неумолимо даже спустя много лет после заключения мира. Кардинал Мортон, исполнявший при отце должность канцлера, выдумал интересный закон, который стали называть вилкой Мортона. Закон был остроумен и прост: кто много тратит, тот очень богат и потому должен платить большие налоги, а кто мало тратит, тот свои богатства скрывает, стало быть, налоги с него надо брать ещё больше. Вилка Мортона действовала безукоризненно. Все-таки отцу её было мало. Время от времени он требовал от своих подданных добровольных пожертвований, которые были, само собой разумеется, обязательными. Однажды граф Оксфорд принял короля с необыкновенно роскошным гостеприимством. Отец улыбался, благодарил и, садясь на коня, с той же милой улыбкой уведомил графа, что его посетит королевский прокурор, возможно, на днях, и граф немедленно выложил десять тысяч футов стерлингов за нарушение устава о ливреях. Он обнаружил, что в смутное время междоусобиц многие города потеряли свои привилегии. Города жаловались ему, просили вернуть. Он возвращал, если города могли заплатить. В довершение его финансовый гений дошел до того, что в казначействе по его повелению обрезали золотую монету, отчего монета теряла в цене и торговые люди терпели убытки. Казначей качал седой головой и улыбался доброй улыбкой: может быть, всё это нехорошо, да ведь иначе вам не досталось бы двух миллионов.
Генриха поразили секреты отца, прежде ему не известные. Воспитанный такими людьми, как лорд Маунтджой, Колет, Мор и Эразм, он и подумать не мог, чтобы вернуться к финансовым мерам отца. Вымогать деньги у лордов? Обрезать золотую монету? Возвратиться к остроумным рассуждениям Мортона о тех, кто тратит много или тратит мало? Нет, нет и нет. Он обратился к парламенту. Представители нации очень доступно растолковали ему, что было бы верхом несправедливости повысить подати, поскольку масса народа и без того живет в нищете, что было бы верхом недальновидности повысить пошлины на вывоз английских товаров, поскольку они подорожают и на континенте не станут их покупать, и что было бы другим верхом недальновидности понизить ввозные пошлины, поскольку испанские, французские, фламандские товары станут дешевле и вытеснят с английского рынка самих англичан. Он был хорошо образован и не мог этой истины не понять. Всё было верно, а казна оставалась пустой. Все жаждали послаблений, отсрочек и привилегий. Привилегии нужны были лордам, чтобы блистать при дворе. Привилегии были нужны городам, чтобы суконщики, торговцы и финансисты не только бы не терпели убытков. Сельские хозяева тоже хлопотали о привилегиях, в противном случае, толковали они, шерсть и мясо не разойдутся на рынке. Привилегий требовали даже пираты: они хотели грабить на океанских просторах, но не хотели, чтобы их вздергивали за это на рею. И самое непостижимое обнаружилось в том, что все запаслись привилегиями, даже морские разбойники. Привилегий не было только у короля. Казна наполнялась на половину потребностей, даже на треть. О двух миллионах, которые сумел ему оставить отец, оставалось только мечтать. Король становился всё бедней и бедней, и это, похоже, очень нравилось подданных, поскольку богатый король управляет страной, а бедным королем управляет страна.
Очень скоро он догадался, что управляют не идеи, не принципы, не убеждения, как он постоянно слышал от учителя и его ученых друзей, а деньги, что вовремя понял отец. Что же в таком случае идеи, принципы, убеждения? Их придерживаются, пока они выгодны. Их меняют, когда они приносят убытки. Отец был кругом прав, когда говорил, что у всех цель одна: стать выше всех и богаче всех. А потому и король, чтобы править благополучно и долго, должен стать всех богаче.
Ветер дул в спину и нес пыль, поднятую копытами лошадей. Пыль забивалась в ноздри. Генрих чихнул несколько раз и очнулся от своих размышлений. Дорога шла прямо. Сухая погода стояла несколько дней. Он толкнул жеребца. Жеребец недовольно оскалился, но послушно оставил дорогу, поскакал лугом и стал подниматься на холм. На лугу паслись овцы, серые, крупные, с маленькими головками и с толстой шерстью, которую, как он теперь знал, неохотно покупали в Европе. Пастух опирался на посох и, как видно, дремал. Две сторожевые собаки, одинаково черные, с белыми ожерельями на шеях и на хвостах, с злобным лаем бросились вслед. Генрих не обернулся. Солдаты конвоя придержали своих лошадей и плетьми отогнали разъяренных собак. Собаки отстали, всё ещё злобно рыча.
Генрих остановился на вершине холма. Со склона спускалась дубовая роща, сильно поредевшая с тех пор, как он видел её. За ней поднимались башни монастыря. Он тронул поводья. Жеребец двинулся, мягко ступая по густой зеленой траве. Среди дубов там и здесь торчали широкие пни. На каждом из них он мог бы усадить свой конвой. За дубовой рощей он вдруг обнаружил молодые стройные сосенки, насаженные так густо, что их пришлось объезжать. Монастырь открылся за поворотом, массивный, тяжелый, из серого камня, мрачный даже на солнце, заложенный на берегу тихой речки лет триста назад, в знак покаяния, когда король Генрих Второй вынужден был пойти на уступки римскому папе.
Генрих въехал в ворота, которые были распахнуты настежь. Въездная дорога не убиралась несколько месяцев. Боковые аллеи монастырского парка были запущены. Направо от входа стояла часовня. Её стрельчатые окна были не мыты. Прежде над входом стояла Мадонна. Теперь она была сброшена и разбита.
Монастырь охраняли солдаты, в касках с гребнями, в латах, с красными лицами и с туманом в глазах.
Генрих спешился, оставил конвой и вошел. Его шаги гулко раздавались под высокими сводами. Пол был затоптан. В глаза бросались следы запустения. Он прошел коридором, на стенах которого проступали старинные фрески. По сбитым ступеням крутой каменной лестницы, идущей винтом, он спустился в подвал. Подвал был мрачен. Вдоль стены от дверей пылало несколько факелов. В глубине в их трепещущем свете проступали громадные винные бочки, каждая на пятьсот ведер, может быть больше. На передней балке был блок. С него спускалась веревка. На веревке был подвешен аббат, старый, толстый, обнаженный по пояс. Помощник Томаса Кромвеля, присланный вести следствие, сидел за столом и что-то писал при свете толстой восковой монастырской свечи. Генрих сел на скамью у стены. Следователь вскочил и, забыв о приветствии, громко сказал:
– Упорствует. Не выдает.
Аббат висел низко. Руки были вывернуты назад. Босые почернелые ноги почти касались грязного пола. Голова свесилась. Тройной подбородок складками лежал на жирной груди. Лицо было усталым, но всё ещё круглым.
Генрих спросил:
– Хорошее вино?
Аббат разлепил пересохшие губы и чуть слышно сказал:
– Нравится… солдатам… твоим…
– Испанское или французское.
– Французское.
– Прекрасный вкус.
– Для причастия… паломников… прихожан…
– Им оно обходится раз в двадцать дороже. Отличный доход.
– Братии на воду и хлеб.
– И с волоса святого Петра?
– И с него.
– Боже мой, сколько же у бедняги было волос! Если не каждый монастырь кормится его волосами, то каждый второй.
– Он был святой.
– И кусочек креста, на котором распяли Христа? Я думаю, это не крест, а целая дубовая роща.
– Это чудо.
– Мои учителя рассказывали мне кое-что.
– Плохие учителя… еретики…
– И твоя икона излечивает больных?
– Не всегда.
– Только когда тебе надо?
– Бывает, чудо свершается само по себе.
– Тоже немалый доход.
– Монастырь обходится дорого.
– И потому тебе платят за всё: за погребения, за крестины, за свадьбы, за исповедь.
– Платят они добровольно.
– Не совсем, ведь без благословения нельзя ни хоронить, ни родить, ни жениться.
– На то воля Господа… не моя…
– А дубы?
– Какие дубы?
– Роща твоя поредела.
– Много строится кораблей.
– Где же ты прячешь деньги?
– У меня ничего нет.
– Да, ты беден, как крыса. У братии общее всё. Об этом я тоже слыхал.
– Так заповедал Христос.
– Где же казна?
– Она не моя и не твоя.
– Ты прав, она не твоя. Но почему не моя?
– Она монастырская, общая. Была здесь и останется здесь. Я могу висеть, пока не умру.
Генрих сказал:
– Опустите его.
Подручный дернул конец, распустил узел и осторожно ослабил веревку, пока ноги аббата не коснулись каменных плит и снова её закрепил, чтобы аббат мог стоять. Генрих сказал:
– Теперь не висишь. Где же казна?
Аббат потянулся, расправляя застывшее тело, скривился от боли и промолчал, как будто не мог говорить.
Генрих внимательно посмотрел на него и приказал:
– Дайте вина.
Следователь вскочил, нацедил полную кружку и протянул её королю. Генрих поморщился:
– Не мне, а ему.
Аббат сделал несколько жадных глотков и остановился, видимо, не желая пьянеть. Генрих с одобрением посмотрел на него:
– Теперь говори.
Аббат облизнул влажные губы, вздохнул глубоко и уже ясным голосом возразил:
– Не скажу.
– Почему?
– Деньги братии. Ты не имеешь права на них.
– Я король.
– Платить тебе я не обязан.
– Ведь ты платишь римскому папе.
– Он глава церкви.
– Меня признал главой церкви парламент.
– Парламент мне не указ.
– Не король. Не парламент. Кто же тогда?
– Папа и епископ, назначенный им, но не ты.
– Однако, ты подданный английского короля!
– Нет, я подданный римского папы! Только его! Никому другому я не обязан служить!
– А Господу?
– И Господу тоже.
Генрих сделал повелительный жест:
– Поднимите его.
Подручный схватил веревку, резко дернул её. Аббата точно подбросило вверх, но не высоко. Почерневшие пальцы ног слегка касались каменных плит.
– Довольно. Ты выводишь меня из терпения. Где твои деньги?
Аббат кривился от боли в вывихнутых руках, но молчал.
– Где твои деньги?
– У меня нет ничего.
Генрих махнул, и аббата подняли выше.
– Где твои деньги?
Из расширенных глаз аббата выкатились две слезы.
– Где твои деньги?
Молчание выводило Генриха из себя. Он вскочил на ноги и закричал:
– Хорошо! Я уйду! Он возьмет паклю, вымочит в масле, положит на темя тебе и подожжет. Так вы пытаете еретиков. Посмотрим, понравится ли это тебе.
Лицо аббата исказилось от ужаса. Он прохрипел:
– Хорошо. Я скажу.
– Опустите его. Говори.
– В моей келье… Фреска на задней стене… Рожденье Христа… Справ из ясель на Спасителя смотрит бычок… Нажмите на рог…
Следователь вскочил и крикнул солдат. По ступеням лестницы застучали их сапоги.
Генрих презрительно усмехнулся:
– Вот видишь, как это просто. Из чего было мучить себя. В самом деле, служи Господу, а не золотому тельцу.
Он медленно поднялся по лестнице, прошел коридором и вышел во двор. Солнце сияло. Шумели старые липы. Было тепло и легко. Он сел на скамью и сидел неподвижно, не думая ни о чем. Только сердце неровно билось в груди. Так прошло с полчаса. Следователь вышел и доложил:
– Золота в слитках и утвари на глаз фунтов до ста. Серебро, тоже на глаз, фунтов четыреста или пятьсот. Алмазы, изумруды, опалы надо считать.
Генрих поднялся, тяжело и неловко:
– Считайте…
Пошел к жеребцу, стоявшему у коновязи. Сам отвязал повод. Сам поднялся в седло. Пробормотал:
– Господу служит… Терпеть не могу…
Ссутулился и толкнул жеребца. За ним потянулся конвой.
Они выехали из монастырского парка, миновали сосновый лесок и въехали в дубовую рощу. Под старым дубом стоял спокойно и стройно олень. Здесь право охоты принадлежало монахам. Монахи охотились редко, и всадники не испугали оленя.
Генрих оживился, обернулся, вытянул правую руку. Начальник конвоя дал шпоры коню, подскочил, подал, зная привычки своего повелителя, лук и стрелу. Генрих быстро и ловко натянул тетиву. Стрела коротко свистнула. Олень вздрогнул, пал на колени и медленно завалился на бок. Генрих точно проснулся, поглядел на него с сожалением и поскакал.