1955

57 Георгий Иванов - Роману Гулю. <Начало 1955. Париж>.

<Начало 1955>

28, rue Jean Giraudoux

Paris XVI


Дорогой Роман Борисович,

С Новым Годом. И давайте в Новом Году забудем наши «недоразумения». Ведь они сущий вздор, выеденное яйцо. Если бы мы с Вами жили в одном городе и дружили бы, как это нам самой природой предназначено, такие стычки — не продолжались бы дольше 24 часов.

И объяснять, по-моему, не стоит. По крайней мере с моей стороны «неизжитой» остается обида, что Вы сняли посвящение на «Камбале» — я раз десять уже собирался Вам написать и только по «физическим причинам» не мог собраться. Одна из них: Вы обмолвились загадочной фразой: «Странно Вы пишете письма — они дают как раз обратный результат» [360] и т. д. Я пишу письма как попало из-за зашоренности и неврастении и, возможно, пишу не то и не так. И вот, мысль, что напишу не то, лежала передо мной вроде бревна через разделяющий нас океан.

Как бы там не было, протягиваю Вам дружески руку и очень рассчитываю получить обратной почтой нечто милое, похожее на одно из тех Ваших милых писем, которых у меня толстая пачка. Тогда отвечу Вам и в дружеском плане, и изложу некоторые свои дела.* Не хочу писать о них до Вашей весточки. Жму руку. И. В. кланяется. Видите, я чувствую себя связанно и пишу на редкость коряво. Это Вы меня запугали. Ваш сердечно Г. И.

*Ах, извинитесь, пожалуйста, перед Сазоновой: [361] скажите, что был болен, польщен, благодарю, пришлю книги и т. п.


58. Роман Гуль - Георгию Иванову. 20 января 1955. <Нью-Йорк>.

20 января 1955


Дорогой Георгий Владимирович,

И Вас — с Новым Годом! Получил Ваше письмо. Я совершенно согласен с Вашим предложением: принимаю единогласно! Будем в Новом Году себя вести хорошо. Насчет того, что я снял посвящение с «Камбалы» — прошу прощенья. Но дело в том, что я с детства не люблю рыбы. Ей-Богу. А вообще я был бы, конечно, очень польщен Вашим посвящением. Только, чур, не на рыбьем, а что-нибудь такое — чудесное, лирическое.

Забудь, забудь твой петербургский голос,

И желтый пар, и белую Неву...[362]

Видите, какой у меня вырвался экспромт. Думаю, что для Терапиано это были бы прямо эпохальные строки. Не согласны? Кроме шуток. Одним словом — «инцидент исперчен».[363] И не забывайте «Нью Ревью»,[364] как оно не забывает Вас. Привет И. В.

Дружески Ваш

Роман Гуль.


59. Георгий Иванов - Роману Гулю <Февраль 1955>. Йер.


<Февраль 1955>

«Beau-Sejour»

HYERES. Av. du XV Corps

(VAR) [365]


Дорогой Роман Борисович,

На этот раз я не ответил сразу на Ваше милое письмо только потому, что оно пришло в разгар нашего отъезда. Хлопот и беспокойств было столько, что до сих пор не можем опомниться. Но, наконец, дело сделано и мы на юге: солнце, море и бесплатная крыша над головой. Очень рассчитываю, что очухаюсь здесь после парижской жизни, бывшей в последнее время, мягко выражаясь — непереносимой…

Хорошо. Все-таки я еще только начинаю двигать руками и ногами, так что не судите строго это первое послание. Не хочу откладывать. Во-первых, я, по-видимому, так и не спросил — в беспамятстве — чем Вы были больны? И прошло ли теперь? И, конечно, искренне извиниться (потому что, сами должны это знать, несмотря на наши глупые стычки, что я — мы оба — Ваши настоящие друзья и не сомневаемся — фактами подтверждено — в «взаимности» с Вашей стороны) — что писал Вам так, когда Вы хворали. Но passons*: «если надо объяснять, не надо объяснять»[366] — Вам что — что, «объяснять» вообще не надо. Тоже знаете сами.

Последним парижским впечатлением, кроме грязи, слякоти, денег, билетов третьего класса (до 1945 года больше пользовались слипингами![367]) были судороги заново возрожденного «Возрожденья». Чорт знает что. Яконовский, без преувеличения, спятил[368]. Новая редакция — Мейер — желающая делать, вместо раешника, который завела яконовщина — решили «создать» «образцовый» ежемесячник — fine fleur** российской культуры. Но с негодными, сами понимаете, средствами. Вроде как отштукатурить спешно кабак под мрамор и обозвать Зимним Дворцом. И, по размышлении, и довольно коротком, мы оба позволили себе роскошь отказаться от лестного предложения вернуться с почетом и даже с авансами, что для Гукасьяна почти невероятно. И очень рады, что могли себе эту роскошь позволить. Если бы не уезжали сюда на подножный корм — конечно, взяли бы с наслаждением авансы и уселись бы в возрожденную — дурацко-черносотенную лужу. Черносотенную еще ничего, но идиотскую, хамскую, где и ничего не забыли, но и никогда ничему неучились[369]. Но если бы не отъезд и «крыша» — то, возможно, не то что «Возрождение», но и о Бурове бы новый фельетончик написал бы. И никакого бы стыда не испытывал. Хоть и пишу стихи о смерти, а дохнуть не хочется.

Стихи я Вам пошлю. Пошлю — и скорее, чем Вы можете думать, — и те воспоминания, о которых условливались когда– то в незапамятные монморансийские времена. Так что, пожалуйста, имейте меня в виду в смысле места. Через недельки три-четыре получите первую и довольно толстую порцию. Ведь я тогда же много написал, но перебелить черновика просто физически не мог. Теперь другое дело. Ну, рецензия об антологии, я думаю, погибла для вечности[370]. Мог бы и ее восстановить. Или лучше, думаю, плюнуть на нее. Да рецензия. Где же книжка «Нового Журнала» со знаменитой статьей о «Надежде»[371]? Уж будьте душкой, если еще не послали нам книжки Н. Ж. — бахните ее par avion. Также сообщите адрес и имя отчество Юрасова, чтобы поблагодарить. Ульяновскую статью тоже ждем прочесть[372]. Наверное, как всегда: поражаешься, даже когда не согласен.

Так же Сазонова. Надо ли ей посылать книги. Сюда я не привез ни «Атома», ни «Портрета без сходства», а других у меня просто нет. Не может ли она обойтись книгами, взятыми у кого-нибудь на месте. «Атом», кстати, да еще со статьей о нем Зинаиды Гиппиус, лестной свыше меры, я послал давно, по его просьбе, Завалишину. Пусть Сазонова возьмет у него. Как бы там ни было, убедите ее, что моя вялая реакция на ее желание написать обо мне — объясняется и оправдывается не невнимательностью, а совершенной затравленностью последних месяцев моего парижского бытия. Ну, надеюсь, Вы мне хоть кратко, но быстро ответите. Тогда и я напишу более толково и по существу. И. В. Вам очень дружески кланяется.

Ваш всегда Г. И.


*Не стоит говорить об этом, оставим (фр.).

**Элита, изыск (фр.).


60. Роман Гуль - Георгию Иванову. 28 февраля 1955. <Нью-Йорк>.

28 февраля 1955


Дорогой маэстро,

Был очень рад получить от Вас письмо и еще больше -

Рад тому, что живете в Варе,

Что играете на гитаре,

Что бесплатен и стол, и кров,

И от Вара далек Хрущев!

Но еще больше тому, что М. М. Карпович выхлопотал Вам прекрасную допомогу, которая докажет Вам, что жизнь прекрасна вообще, а в Варе в частности. Я не ответил Вам быстро, ибо я очень занят, так занят, как Вы никогда не были заняты в жизни. Хотя, может быть, в те времена, когда Вы в желтой гостиной какого-то клена принимали какое-то общество — может быть, тогда Вы и бывали заняты, но не тем, чем занят я «на сегодня», как пишут в советских газетах. Нет, правда, без шуток. Очень занят и очень устал. Кстати, с мюнхенской станции «Освобождение» пойдет мой скрипт,[373] кот<орый> я послал как-то недавно — о Вас, жуткий маэстро. Признаюсь — уточним — о Вас передавать в страну «победившего социализма», конечно, невозможно. Вы же развратитель пролетариатов, и можете их разложить... Но именно поэтому и оцените мою гениальность, как я подал Вас — я передал небольшой отрывок о Мандельштаме из «Петербургских зим», предпослав рекламное (Вам) предисловие: «друг Анны Ахматовы и Николая Гумилева, Георгий Иванов по справедливости считается лучшим русским поэтом за рубежом». Хорошо? Надо бы лучше — да некуда. Дальше уже — не пускают. И славу Вам даем, и деньги, и все, что хотите, а Вы все нас презираете, и только, как Петр Ильич Чайковский с бедной этой (как ее) Марфы Елпидифоровны фон Мек [374] — все требуете кругленьких и кругленьких... А наши-то труды — без оных ведь? Это грустно. Хорошо всегда, когда за эпистолярным стилем стоит эта возможность получения кругленьких — и стиль становится резвее. Нихт вар?* Это Вам не Вар (просто).

Кстати, где же Вы? В русском (публичном?) доме? Нет. прав да, напишите, это, вероятно, детище Роговского? [375] Одно время детище было красноватым, теперь, наверное — не так уж чтобы.

Вы интересуетесь моей болезнью? Ну, как Вам сказать, я рад бы был так еще полежать. Лежал прекрасно, первоклассно, уйти я вовсе не хотел! (Это из Терапиано.) [376] Госпиталь был чудесный — и с телефоном, и с радиоаппаратом — и китаяночки Вас обмывают каждый день, и негритяночки натирают через день. Вообще, чудо века. Теперь бегаю, как молодой. До поры до времени. «К чему скрывать?».[377]

«Возр<ождение>» видал. Что ж, ренессанс, как ренессанс. И масса материала, не принятого «Новым журналом». Это уже прогресс. «Грани» иногда составляются просто-таки весь номер из «отвергнутого».

Кстати, Завалишин (чтобы не забыть) говорит, что «Распад атома» у него и письмо Гиппиус у него.[378] И что если б Вы ответили ему своевременно, то заработали бы деньги (думаю, что врет, он Аполлон Григорьев — советский, но парень очень милый и теперь более-менее трезвый). Если Вы напишете ему письмо (а можете просто для него вложить это письмо в то, которое Вы пошлете мне — зовут его Слава, или Вячеслав Клавдиевич, что то же), чтоб он передал книгу и слова Гиппиус мне, он передаст. А нам это надо — для статьи о Вас, которая будет. Я даже думаю, не трахнуть ли мне о Вас эдакий памятник! Могу. Но как быть с гостиной желтого клена, Ваше Сиятельство? [379] Ее придется забыть, пожалуй. Начнем — с заграницы, а прежнее — заштрихуем издалека. Так? Завалишину напишите, вложите в письмо ко мне. Его адрес такой: <...>[380]

Послать Вам воздухом НЖ в Вар — не могли. У нас режим экономии, ужаснейший. Чертовский. Но Вы, наверное, уже получили номер из Парижа, посланный Жану Жироду? [381] А вот новую книгу — пошлем на Ваш новый адрес.

Кстати сказать, насчет того, что Вы нам что-нибудь пришлете, мы как-то перестали даже надеяться. Хотя вот к июньскому номеру и надо бы было прислать. Стихи. И прозу. Ведь должны же, ведь будете же писать — за кругленькие-то? Ну, вот и еще один гонорар ох... ох, чуть было не сказал непотребного слова — схватите (так будет лучше). Итак, умер Ставров, [382] умер Кнут [383] — да, года идут, идут. Ставров был на год старше меня, а Кнут и вовсе был мальчик, что-то под пятьдесят, кажется...

Адрес Юрасова: Владимир Иванович Рудольф <...>[384]

Поблагодарите его, он написал прекрасную рецензию, на которую обратили внимание множество человечества. Ей Богу! Мой друг, Марк Вениаминович Вишняк (с которым очень дружим) звонил и сказал, что самая интересная рецензия в номере! Вот до чего прославили, а все зря, все ни к чему, барыня опять недовольные. Итак, шлите все, что хотите, все будем печатать крупным шрифтом, вразбивку — курсив ваш («отдай ему его курсив!», говорит, кажется, Остап Бендер [385]).

Теперь две строки всерьез: выходит Мандельштам, [386] хотите написать о нем? Но только без неправды. Если Вы не обманете нас, а напишете, то я Вам тогда пошлю. А не напишете, так и не просите. Думаю, что о Мандельштаме Вам все книги в руки. Это было бы очень интересно. Но ведь беда-то в том, что Вы неверный человек. С Буровым, наверное, куда верней, а нас как народников-интеллигентов, социалистов гуманитарного пошиба — презираете.

Одним словом, кончаю. А мечтаю, знаете о чем: о деревне Питерсхем, куда хотим завалиться в этом году пораньше — ах, как там здорово. Написал бы Вам о лесе, о зорях, о птицах, но знаю, что Вы урбанист и робко смолкаю.

Крепко жму руку, Ваш:

Роман Гуль.

И. В. — привет!


* Nicht wahr?(нем.) — не правда ли?


61. Георгий Иванов - Роману Гулю. 10 марта 1955. Йер.


10-III-1955

Beau-Sejour


Дорогой Роман Борисович,

Очень рад был получить от Вас и неподдельно дружеское и блестяще-забавное <письмо> — как Вы умеете, когда в хорошем настроении — писать. Я эту разновидность Вашего таланта очень ценю и письма Ваши, в отличие от большинства других, аккуратно прячу. Для потомства. И не одни лестно-дружеские, но и ругательные тоже. Для порядку и для контраста. Пусть знаменитый «будущий историк литературы»» разбирается в нашей «переписке с двух берегов океана».[387] Только будет ли этот будущий историк и будущее вообще?

В связи с моим пристрастием к Вашему «перу» (возвращаю комплимент из рецензии) — беру сразу же быка за рога. Ох, пожалуйста, напишите статью обо мне Вы. Вы, видите ли, не только блестяще пишите, но — как я всем говорю, писал и Вам — очень чувствуете стихи. И Ваше мнение о моих стихах получится обязательно интересным и живым. Сазониха же, между нами, м. б., и более ученая, но тот же Терапианц в юбке. Я не имею страсти М. А. Алданова или покойного Бунина к пышным похвалам, пусть дурацким. М. б., это и важно для механики славы... Хотя и «слава» делается не тупицами, а живыми и талантливыми людьми. Короче говоря — очень буду рад, если Вы и именно Вы это сделаете. Судите сами — как быстро я «реагирую» на Ваше «не трахнуть ли мне о Вас...» И как вяло отзывался на Сазонову. Трахните, трахните. И пишите, что думаете, выйдет, ручаюсь, отлично.

Теперь — о Мандельштаме —- я с наслаждением напишу. Не подведу. Ручаюсь даже за досрочное перевыполнение плана, если пришлете авионом. Можете на этот раз мне поверить.

Спасибо за рекламу обо мне в радио. Удивляюсь, как это Вейдле не запротестовал. Он меня, заслуженно, не переносит: я его, в свое время, м. б. помните, дюже и не раз «обижал в печати».[388]

Обязательно буду посылать Вам отрывки из моего нового oeuvr'a, т. е. воспоминаний. Работа над ними у меня в полном ходу. Ничего получается, по-моему. Задержка (в смысле посылки Вам отрывка) только в том, что я хочу «начать с начала» так, чтобы в дальнейшем была хотя бы и отрывчатая последовательность. Черкните, какой, собственно, срок в моем распоряжении для этих первых (20-23) страниц.

Да,

Мы вымираем по порядку,

Кто поутру, кто вечерком.[389]

Ставров, Кнут, милейший дюк Гаврила,[390] незаконно объявивший себя Грандюком в эмиграции. Кстати, совсем недавно он был еще настолько в здравом уме, что весьма ловко сыграл роль сына Лейтенанта Шмидта: явился к Гукасову и загнал ему за 50 тысяч франков пачку «неизданных» стихов «августейшего родителя» К. Р. — перещелканных из собрания стихов последнего издания 1908 года. «Умер бедняга», «Помню порою ночною» [391] и пр. Теперь они в портфеле редакции Ренессанса и там, кажется, колеблются, не поместить ли.[392] «Все-таки августейший покойник, да и денежки крупные».

А Сережка Рубинштейн? [393] Будь я на четверть века моложе, трахнул бы я о нем «Парижскую Зиму», пальчики бы облизали. Но не те времена, не то перо, да и сан не позволяет.

Ставров был холощенная бездарность. А вот Кнута мне жалко.

Не получили книги с рецензией Юрасова. И, вероятно, не получим. Почта наша не то, что при Манделе. [394] Пересылают, когда соблаговолят. Заказное письмо недавно дошло до меня, побывав по очереди по всем «Beau-Sejouraм» Ривьеры. Пришло грязное и растрепанное спустя месяц. Так то заказное, простым бы в первом же Beau-Sejour'e просто потерялось бы. Еще малость подожду, потом уж будьте любезны, не взирая на расходы, отправьте дубликат avionoм. А то какой-то заколдованный круг с этой заметкой Юрасова.

Да вот еще. Не могли ли бы Вы прислать на адрес нашего русского библиотекаря пачку старых, какие есть, № «Нового Журнала» - сделаете хорошее дело. Здесь двадцать два русских, все люди культурные, и дохнут без русских книг. Не поленитесь, сделайте это, если можно.

Ну, нет - это не русский дом Роговского, я там живал в свое время [395] за собственный счет. Было сплошь жульничество, грязь и проголодь. Здесь дом Интернациональный - бывший Палас, отделанный заново для гг. иностранцев. Бред: для туземцев с французскими паспортами ходу в такие дома нет. За нашего же брата апатрида (любой национальности) государство вносит на содержание по 800 фр. в день. Только на жратву. Так что и воруя - без чего, конечно, нельзя - содержат нас весьма и весьма прилично. От такой жизни не хочется опять умирать и буду жалеть, если все-таки придется. Тогда хоть умру с комфортом. И так почем зря выписывают мне разные ампулы по 1500 фр. коробочка, уговаривая: только не забудьте принять. Впрочем, доктор осел и едва меня уже не отравил. Но passons...

Чтой это Вы написали насчет гостиной желтого клена? Не совсем сообразил, на что намекаете. Были, конечно, какие-то дурацкие стихи Игоря Северянина в таком духе, посвященные мне. [396] Но почему из этого следует вывод «начнем с заграницы» - т. е. в Вашей будущей статье обо мне. Или это значит, что Вы в моей доэмигрантской поэзии не очень осведомлены. И плюньте на нее - ничего путного в ней нет, одобряли ее в свое время совершенно зря. Впрочем, если Вы, действительно, обещаете написать эту статью, я Вам кое-что пришлю, для чего Сазоновой, к сожалению, не имел.

Ну Ир. Влад. Вам нежно кланяется, а о заячьем тулупчике...

Жму Вашу руку. Черкните в свободную минуту, не только по делам, а и «для души».

Ваш Г. И.


P.S. А мои желтые лоферы? А куртки с тиграми и пр., которые я уже умственно переживал на ногах и плечах! Не прислать ли все-таки, раз дружба восстановилась, мерку и пожелания? Если, конечно, это - т. е. посылка - возможна...

Эту страницу оставил нечаянно белой и, чтоб не пропадала, рисую свой портрет. [397]


62. Георгий Иванов - Роману Гулю. 10 мая 1955. Йер.


10 мая 1955

Beau-Sejour

Hyeres. (Var.)


Дорогой Роман Борисович,

Я выждал три дня после получения от Вас ледерплякса, т. к. надеялся, что за ним последует, наконец, долгожданное письмо от Вас. Убедившись, что Ваше (двухмесячное) молчание продолжается — пишу.*

Прежде всего, конечно, очень благодарю за лекарство. Не знаю, по Вашему ли лично почину или М. М. Карповича послана такая роскошная порция, благодарю вас обоих (или Вас одного, если М. М. тут не при чем) — очень прошу помнить, что при ближайшем гонораре стоимость ледерплякса обязательно должна быть вычтена. Если уж подвернулся гонорар под руку, то делаю заявку на через номер, т. е. на № 42, для которого собираю роскошный «Дневник» и такой <же> роскошный отрывок прозы. И то и другое получите в непривычно отшлифованном виде, «лучшие слова в лучшем порядке».[398] Конечно, если Мандельштам выйдет до верстки рецензий № 41, то, прислав мне по воздуху экземпляр, — получите рецензию вроде как с обратной почтой: перо мое теперь разгулялось, а о Мандельштаме я знаю, что хочу сказать.

Перо разгулялось над воспоминаниями. Но главным образом я страстно пишу (покуда во всех смыслах «еще есть время») то, чего никогда не мог написать в суете парижского существования и для немедленной печати. То есть записываю то, что умрет со мной. Не вря, не стесняясь. Не свожу никаких счетов (разве с самим собой), но и не начищаю никаких самоваров. Пишу документ с примесью потустороннего. Не думайте, что я спятил или чересчур занесся. Во всяком случае это, по возможности, будет «чистая монета». Смеялись ли Вы, читая душку Ульянова, умилившегося над беспристрастием Ходасевича.[399] Я смеялся и грустил. Вот как, на глазах, меняется перспектива. Сплошная желчь, интриги, кумовство (и вранье в поддержку этого), каким, как я думаю, Вам известно, был покойник, стал (и для такой умницы, как Ульянов) этаким «аршином беспристрастия»»!

Я опять расписался, между тем как будто пишу в трубу — Вы же два месяца на самые нежные письма не отвечаете, а м. б., и — кто вас знает — Вы человек загадочный — и не читаете. Возможно, что Вы опять за что-то (что?) на меня вознегодовали? Уж не ознакомились ли впервые с «Распадом Атома» и стошнили. Тогда Вы не единственный. Между прочим, это действительно лучшее, что мне удалось написать.

Рецензия Юрасова хороша во всех отношениях. Огоньку только не хватает. Вы бы, к примеру сказать, написали бы лучше. Но выходит, что я к Вам подъезжаю со статьей о себе, с которой получилось как будто «я к Вам всей душой, а Вы меня мордой об стол».

И. В. кланяется и благодарит за Юрасова. У нас райская весна, но скоро, увы, должна ударить жарища. Но пока рай: «Вишняк в цвету, Соловейчики так и заливаются».** [400]


* <На полях:> Последнее Ваше почтенное письмо, на которое было быстро, обстоятельно и нежно отвечено, от 28 февраля!

** <На полях:> Умоляю, не забудьте написать, что с Чех<овским> издательством. Кровно заинтересован в смысле сочиняемой мною книги. [401]


63. Роман Гуль - Георгию Иванову. 14 мая 1955. <Нью-Йорк>.

14 мая 1955


«Сквозь рычанье океаново

Слышу мат Жоржа Иванова»

Дорогой Георгий Владимирович, некоторые литературоведы-шкловианцы настаивают, что во второй строке в слове «Жоржа» ударение должно быть на последнем слоге, другие социалистически-реалистического направления — утверждают, что ударение должно быть на первом слоге. Я, собственно, склоняюсь к шкловианцам. [402] При таком ударении создаются всяческие океанские (и не только океанские) ассоциации с «моржом» и пр. И так — лучше, по-моему. Теряюсь в догадках, что больше понравится Вам. [403] Но вообще строки — «на ять».

Итак, получил Ваше письмо. Вы совершенно правы, когда, негодуя и любя, упрекаете меня в столь глубокой паузе. Ничего поделать не могу. Такова жизнь. Оченно затрудненная. И писать письма — крайне желательно, но трудно. Но мы Вас никак не забываем, в чем Вы и И. В. можете убедиться, глотая витамины ледерплекс каждое утро — под соловьиные трели и прочие прелести Вашего чудного Вара. Но больше того. На горизонте появляются и другие доказательства дружбы в виде — наконец-то: рыжих лоферов, мокасинов и прочего. Но это требует совершенно особой баллады об американском графе. [404] Этого американского графа Бог сотворил так, что все с него — тютелька в тютельку на Вас. И для того, чтобы послать Вам лоферы и прочее, надо было разыскать графа и доказать ему, что он должен — в Вашу пользу раздеться. Граф не возражал и, как всякий граф, был демонски хорош при этом. И вот 10 мая к Вам ушла небольшая, но не без приятности посылка с вещами этого самого американское графа. В ней — рыжие лоферы и мокасины (для неграмотных - легкие туфли индейского стиля, носимые в Соединенных Штатах Америки, а также и в других странах). Серый костюм - легкий, совсем легкий, совсем летний - специально для соловьев, для роз, для неутруждаемости плечей поэта. Костюм этот у графа только что пришел из чистки, так что его надо только выгладить. Далее две рубахи — какие рубахи граф положил — не упомню. Три галстука, из которых один галстук граф отдавал не без рыданий. И последнее — такой конверт из пластики, и в нем пальто из пластики на случай дождя, если таковые идут в Варе. К этому самому пальту приложен Скач Таил, то есть такая клейкая бумажка, но это не бумажка, а только похоже на бумажку, это пластика, и если где надо будет со временем починить это непромокаемо-непроницаемое пальто для дождя, то — вот именно этим самым скач тайпом. Вы посмотрите только, какой этот граф — миляга, внимательный, хоть и забубённый. Да и две пары носков. Вуаля, се ту.* Большего у графа отнять никак не мог. Граф стал упираться, хныкать, ругаться. И я решил оставить его пока что в покое — до следующего налета. Но граф оч<ень> просил (странные бывают эти графы), чтоб я ему доподлинно сказал, что и как Вам подошло, чем Вы довольны, чем недовольны и вообще все такое прочее. Так что будьте уж любезны, маэстро, когда получите, напишите. Получите, вероятно, к самому сезону жары — числа 15-20 июля. Вуаля. Точка.

Теперь переходим к пустякам, то есть к поэзии и прозе. Вы грозитесь прислать всякие вкусные и чудные вещи. Мы в восторге. Но почему так небыстро? Конечно, Вы мне можете возразить и не без резона про кошек (если Вы знаете эту грубую поговорку, [405] которая была в Пензе, а, м. б., в Петербурге у Вас даже вовсе и не употреблялась?). Но допустим, что употреблялась и что Вы возражаете ей — но все-таки. Прислали ли бы Вы ч<то>-н<ибудь> к сентябрьской книге, вот это было бы правильно, а Вы хотите чуть ли не к декабрьской, под самый занавес, так сказать. Поторопитесь, маэстро. И стихи, и прозу. Будет чудесно. И всем приятно. Если Вы уже написали балладу о дружбе через океан — то пришлите и ее для воспроизведения. В ответ на начало моей баллады, кое даже приведено как эпиграф к этому месиву. Итак, идем дальше. О статье о Вас. Вы знаете, я готов. То есть, готов написать. Еще не решил как — в линии ли статьи о Цветаевой или в линии статьи об Эренбурге (в посл<едней> кн. НЖ). Но готов. Внутренне готов, знаю, что написать (уже есть в душе «мясо» этой статьи). Но беда-то в том, что у меня нет материалов. Есть только «Распад атома». Причем Вы не правы, сейчас меня не стошнило, меня стошнило гораздо раньше, когда «Распад» только что вышел. Ты опоздал на двадцать лет... и все-таки тебе я рада.[406] Нет, без шуток, хоть и тошнит, но «Распад» — ценю очень. Но вот как со стихами? У меня нет ничего. Я ведь из тех, кто не собирает никаких книг. «Маэстро, я не люблю музыки».[407] А для того, чтоб вжиться в Вас — нужно же начитаться. Здесь достать — едва ли ч<то>-н<ибудь> могу. М. б., Вы мне пришлете заказным пакетом (простой почтой). А я Вам также заказно верну все в целости и сохранности. Допустим, что ранних стихов не надо (кое-что помню), но нужно все, что было издано заграницей. Беспременно. Без этого нельзя. А я бы, поехав в июле (первого) опять в тот же лес, в то же стюдьо, где жили с женой в прошлом году (Питерсхем), — там-то вот бы и написал статью, как надо. ИСТОРИЧЕСКУЮ. Ну, как — «Мендель — критик Гете» [408] или ч<то>-н<ибудь> такое добролюбовское. [409] Ей Богу. Даже знаю, с чего начну. Не догадаетесь — с цитаты из Михайловского, да, да — насчет этики и эстетики (про Каина и Авеля). [410] Не пугайтесь, не пугайтесь, Вы, конечно, будете Каином, я Вас не оскорблю никакой неврастенией...[411] Ну, так как же? Можете мне помочь в этом монументальном всечеловеческом деле? Напрягитесь. Попробуйте. Главное, не бойтесь прислать. Я верну все до ниточки. Я аккуратен, как Аенин (ненавижу эту собаку, но знаю, что он был оч<ень> аккуратен, даже педантичен, сволочь!). Итак, жду от Вас ответа, как соловей лета. «Чеховское изд<ательст>во» еще живет, еще вздыхает и официально до 1956 года (сентября) будет жить. Так говорят. Но м. б., будет жить и дальше, говорят, что они скопили (смешное слово! сколько выкинули псу под хвост!) какие-то деньги, кот<орые> им разрешат, м. б., прожить еще. Так что еще не все надежды потеряны. Пишите, пишите.

Рад, что отзыв Юрасова понравился И. В. Это гораздо лучше, чем если бы писал я. Рабочее. А это существенней всяких похвал. Одним словом. «Новый журнал» имеет честь просить Вас обоих оказать честь его страницам и присылать все, что сочтете нужно-возможным.

За сим сердечно и дружески Ваш: Гуль-американец.

Сердечный привет Ир. Вл.

Я все мечтаю - выпрыгнуть - устроить что-нибудь в кино иль на театре. А то так работать и жить «надоело столько», как говорил один немец, переводя с немецкого langweilich geworden.

Ваш Роман Гуль.

М. М. уезжает в самом начале июня и, вероятно, до 15 сентября в Гонолулу. Будет там читать лекции (научная командировка). Вот это приятно!


*Voila, s'est tout (фр.). - вот, только и всего.


64. Георгий Иванов - Роману Гулю. 24 мая 1955. Йер.

24 мая 1955


Сквозь рычанье океаново

И мимозы аромат

К Вам летит Жорж Иванова

Нежный шопот, а не мат.

Книжки он сейчас отправил – и

Ждет, чтоб Гуль его прославил – и

Произвел его в чины

Мировой величины.

(За всеобщею бездарностью.)

С глубочайшей благодарностью

За сапожки и штаны.


Г.И.


Hyres, 24 мая 1955 г.


65. Роман Гуль - Георгию Иванову. 11 июня 1955. <Нью-Йорк>.

11 июня 1955


Дорогой Георгий Владимирович,

Во-первых. У меня к Вам большая просьба. Нет ли у Вас связи с писательницей Ириной Одоевцевой? Если Вы с ней знакомы и Вам не трудно с ней снестись (о, пожалуйста, только без эспри маль турнэ!*), то не будете ли Вы так любезны — поговорить с ней от нашего имени вот о чем. Кстати, отчество ее, кажется (я не уверен) Владимировна, так же, как Вы, это легко запомнить. Итак, поговорить надо вот о чем: нет ли у нее для НЖ рассказа или отрывка какого-нибудь (кругленького). Мы бы с удовольствием взяли, она очень давно у нас не появлялась, и адрес ее в редакции затерян. Хорошо бы рассказ. Но м. б., какой- нибудь отрывок из новой книги (а м. б., из книги о Гумилеве — если это возможно по издательско-редакторским условиям ее с Мюнхенским Изучением Мировой Культуры и Всемирной Истории по краткому курсу ВКП(б)). Отпишите нам, пожалуйста, о Ваших переговорах или переписке с Ириной Одоевцевой (междкупоны [412] для этого прилагаю). Это одно.

Во-вторых. Сегодня получил Ваши книги (заказным). Итак, стало быть, отступлений нет, буду писать. Хотя это, конечно, не так просто, как Вам кажется. Я думал было начать статью так (примерно): «Когда я читаю стихи Георгия Иванова, мне хочется лишить его гражданских прав, посадить в тюрьму, а, может быть, даже и приговорить к казни через повешение». Может быть, варьянт: «лишить его всех прав состояния». Может быть — эту тираду вложить не в свои уста [413] (пожалуйста!), а в уста своего доброго знакомого (какого-нибудь дяди Бонифация [414]). Вот видите — до чего Вы меня довели. Посмотрим. Буду вчитываться. Дело в том, что я не могу писать (если пишу всерьез, а я почти всегда пишу всерьез) так — чтобы меж мной и бумагой (на которой пишу) — было расстояние. Это халтура. И это неприятный процесс (если есть расстояние). А я пишу, как стихи, без расстояния (должен так писать, музыкально) — тогда будет хорошо, но это происходит тогда, когда — тема наиграет внутри тебя музыку — и когда эта музыка тебя поведет. Так что тут не может быть «литературищи», «фальши» — многоуважаемые читатели, как я уже сказал в своей предыдущей статье и пр. и т. п. Ну, буду «наигрывать» Вашу музыку, наращивать... чтоб потом дать симфони тражик...**

В-третьих, От Вас — ничего. По правде сказать, я думаю, что Вы врете, когда пишете, что пишете. Я думаю, что сидите Вы в этом самом Варе в каком-нибудь варском или даже варварском кафэ, дышите неплохим воздухом, смотрите, что кругом деется, тянете какой-нибудь там восхитительной окраски гренадин, ­вообще живете, живете, как и подобает поэту и человеку, а — писания побоку. Или на самом деле пишете? Было бы чудно, но по той глубокой паузе — что-то не верится. А было бы очень хорошо, чтоб за петербургскими зимами последовали какие-нибудь там — парижские вечера. Говорите правду: пишете или нет? И почему их нет, если пишете? Ждем с агромадным интересом. И стихи, конечно. Но что стихи пишете — в этом я уверен. Это не требует усидчивости, как проза.

В-четвертых. Представьте себе, я нашел другого американского графа. Правда, он не граф, но все равно. Это будет его псевдоним. И вот этот самый второй граф — тоже разделся и дал оч<ень> неплохой серый — легкий, но шерстяной костюм — в мелкую клеточку, костюм оч<ень> неплох; жена послала его — для очистки совести — в чистку, хотя он был чистый, так что к Вам он придет совершенно чистенький, как с иголочки, только разгладьте. К нему будут доложены какие-то графские мелочи, и все на днях уйдет к Вам. Я прикинул его на себя, костюм малость мне широковат, но опять же не очень, так что, думаю, Вам будет тик в тик, ибо Вы в моем представлении несколько полнее, чем я сейчас стал — я стал худ и «строен как тополь киевских высот» [415]

В-пятых. Все. Больше ничего нет.

В-шестых. Мой Михаил Михайлович сегодня приезжает Нью-Йорк и во вторник улетает в Гонолулу, на длительный срок, будет там читать лекции каким-то таким местным шеколадным людям. Это чудесно, ничего не скажешь.

В-седьмых, шлю Вам пламенный привет и жду ответа, как соловей лета. Сегодня получил стихи от Моршена. [416] Очень неплохо. Свой почерк - явный, пробивается своя мелодия.

В-восьмых. Читал воспоминания Маковского. [417] И думал, как он много мог бы рассказать... и как он плохо рассказал даже о немногом: чересчур уж «громко пишет», «громко думает», до того «громко», что везде только и видишь его, автора (и без всякого удовольствия), а — портреты тонут в «громкодумании» этого самого автора. И музыкальности письма нет никакой — ну, ­совершенно никакой.

А вот, даже в-девятых. Один старый друг Андрея Белого [418] написал мне оч<ень> интересное письмо, в котором упоминает, что Белый рассказывал ему много о Блоке, но эти рассказы — «о фиолетовом цвете», о «запахе ночной фиалки» и пр. — совершенно нецензурны. Хочу попросить его написать мне, какого же характера была эта блоковская нецензурность? Читая эти «фиолетовые» штуки и «запахи ночной фиалки» [419] — я явно чувствовал, что под этим лежит какая-то «эротика в подворотне», но какая? Жду разъяснений от моего корреспондента. А что Вы думаете об этом деле?

Чувствую, что надоел, кончаю. Всего Вам хорошего! Да, за стих — спасибо — первый класс! Он мне доставил острую радость на дня два-полтора. И тихую длительную — надольше: «Мерси и до свидания». Это из стихотворения (какого-то большевицкого) о Лиге Наций: «туда приедет большевик — а большевик к боям привык — распустит все собрание — мерси и до свидания». [420]

Итак, мерси и до свидания!

И. В. сердечный привет!

Дружески Ваш:

<Роман Гуль>


* «Esprit mal tournet» (фр.). — «извращенный ум». Здесь — «превратное понимание».

** Symphonie tragique (фр.). - трагическая симфония.


66. Георгий Иванов - Роману Гулю. 15 июня 1955. Йер.


15 / VI 1955

Beau-Sejour

Hyeres (Var)


Дорогой Роман Борисович,

1. «Графа» очень, очень поблагодарите: все вещи доставили не то что удовольствие, а наслаждение, все пришлось тютелька в тютельку, кроме как штаны дал подкоротить — у графа более тонная фигура, чем у меня.

Сообщение, что еще следует костюм, меня даже смутило: дело в том, что лицо, к которому я по Вашей просьбе обратился, обратился с поручением о рассказе (оно Вам пишет отдельно) — и так смотрит жадными глазами на мой возрастающий гардероб. Я ей отдал, правда, какую-то кофточку, которая в этот гардероб затесалась, очевидно потому, что граф в спешке великодушно сунул блузку своей подруги, которая в то время сидела в ванне. Я ее (т. е. лютую до тряпок сызмальства m-me Одоевцеву) — утешил тем, что когда прийдет от Вас посылка мне, я как-нибудь тонко намекну о ней, а тут вдруг мне опять роскошный серый в яблоках, как у Бендера[421], костюм, а ей шиш.

Пишу так нахально, потому что, м. б., Вы, засев в Вашей деревне у какой-то любезной мисс, сможете цапнуть, как в прошлом году, побольше женских тряпок (м. б., и какие «вроде пижамы» найдутся) и удовлетворите женские инстинкты известного Вам политического автора[422]. Конечно, если это по-прежнему возможно и нетрудно.

2. Напишите, душка, обо мне. Пишите, что и как хотите. Честное слово, никогда ни к кому так не лез (и вообще не лез) с просьбой обо мне писать (эпизод с Сазонихой — некое доказательство). Без лести: Вы чувствуете стихи поразительно. Откуда это у «профессионального прозаика», не знаю, но это факт. Я это направо-налево многим из нашей братии говорил. Все делали фе, как и полагается. Я было заподозрил Вас авансом, что Вы собьетесь на Клюеве[423] и, прочтя, вполне оценил лишний раз. Вот почитайте Адамовича в «Опытах»[424] — какое солдатское сукно и тут же иллюстрацией его же стихи вроде как «из Мюссе». «Вестник Европы» 1900 года. Тридцать лет ломанья и притворств и напущения тона, а король голый. Я, кстати, тоже прескверно пишу рецензии, на это у меня нет контакта с бумагой. Но я хоть их понимаю. А Зинаида Гиппиус, как бесталанно писала, когда хотела сказать лучшие слова. Вообще о поэзии писать в сто раз труднее, чем поэзию создавать. Брюсов (представьте), Гумилев (и да и нет)… Анненский (иногда) и обчелся. И не потому я Вам так комплиме<н>тю (или щу?), что мне хочется на старости иметь статью от Вас (вроде как «ребенка от»), хотя не скрываю, что мне очень хочется, но потому еще, что это, как бы сказать, «правое дело». Для удовлетворения требований какой-то гармонии, которую вообще критика только и делает, что коробит. Ну, язык мой заплелся и, считая почерк, м. б., до Вас «сквозь рычанье океаново» долетит не<нрзб>-не разборчивая белиберда.

И, пожалуйста, обязательно не оглядывайтесь — пишите, что и как хотите. Как вот письма пишете, когда в дружеских чувствах, а не злитесь.

Для справки: кроме разных книжек, изданных в России, которые чистое говно (беспримесно — аполлоновско-цеховое) и плюс штук пятьдесят, помешенных в Вашем почтенном журнале (в №, кажется, 25 [425], еще до Вашего редакторства есть 20 штук, из числа которых некоторые мне дороги) — в двух книжках присланных Вам, весь Георг. Иванов. Не густо. Но уж это Ваше графское дело.

3. Ну как правильно, насчет Маковского! Вы этого фрукта не знаете. Я его первый любимчик в «Аполлоне» с 1913 года (18 лет отроду). Гумилев сказал: пока я проливал кровь на фронте (в маршевом эскадроне, кстати) — ты, воспользовавшись слабоумием папа Мако, загадил лучший русский журнал. И прав был: я писал там околесицу. Ахматова, на приеме в «Аполлоне», в самом начале моей карьеры, где я очень радовался своему появлению в таком святом святых, обняла меня за плечи и сказала. «Дружок (она была дама и знаменита, а я сопляк) дружок — я очень рада за Вас — но запомните хорошенько – Маковский – гад и все его стихи». [426]Душка Н.Н. Врангель[427], восхитительное существо, понимавший кстати, насквозь поэзию – соредактор в первые годы «Аполлона» – на заседании редакции сказал: «Ну, теперь, кажется, у нас все в порядке: бумага есть, клише наладили, Сергей Константинович дал честное слово не печатать ни одного собственного стихотворения».

А вот нравится. Мой знаменитый друг Померанцев[428], оставшись в Париже без присмотра, бахнул в «Новом Русском Слове» (посмотрите № от 8—V— 55) панегирик. И все он, т. е. Маковский, врет — он на первых порах презрительно отзывался об Анненском, а Мандельштама — «какого грязного жиденка» — просто не хотел брать. Просто палками Гумилев и Лозинский заставили его напечатать


Имею тело: что мне делать с ним

Таким единым и таким <моим>

На стекла вечности уже легло

Мое дыхание, мое тепло. [429]


Он же, т. е. «папа Мако», вернул Блоку в 1914 году «Мы дети страшных лет России»[430] (или что-то вроде, столь же знаменитое): «Не совпадает с патриотическим порывом „Аполлона"» (его слова).

О глупостях и низостях этого холуя в монокле можно бы написать целый том. И вот ему 83 года. И проживет до 100, как его мамаша[431], бывшая (настоящая красавица) и б. Та, впрочем, была не без очарования. За два года до ее смерти ее спросила одна дама: «Скажите, а много у Вас было любовников?» Ответ — Не спрашивайте — завидовать будете! Ведь мило? «П-а на распашку» (есть такое выражение, или я автор).

Пишу, пишу и сомневаюсь, что Вы разберете. Я еще стараюсь вырисовывать буквы. Утешаюсь, что перед Маклаковым или Керенским пишу каллиграфически.

3. (нужно 4. — Публ.) Вы спрашиваете 1) сперва (в прошлом письме) из каких кирпичей моя книга, 2) выражаете законное сомнение, пишу ли или вру, что пишу. Пишу. Гренадинов, как Вы выражаетесь, я не пью, ибо гренадин — к Вашему американскому сведенью — безалкогольная мерзость. Хороших же, вроде мандаринов, тоже не пью. Потому что у меня давление 29 [432] и питье грозит кондрашкой, не в отдаленном будущем, а моментальной. И «намеки» были уже не раз. Но пока есть денежки, пью понемножку вина и кофе. И т. к. бегать по Парижу, клянча 1000 фр., незачем, то пишу даже с удовольствием. Кирпичи же разные. Есть (и еще должны быть) неудобопечатаемые, хотя и очень серьезные без злобы (сознательно), без блеска (не выходит — не хочется). Счеты свожу только с самим собой. В целом может получиться Les Memoires d'outre-tombe[433], которых Вы в Америке не читали. Я листал у одного маршана, ибо стоит что-то 40 000 и был поражен: весь Шатобриан дотоле известный подтирка перед ними. «В принципе» я так настроен, что опять-таки «в принципе» у меня могло бы получиться, хоть частично. Но вроде этого. Но всякие но. Кончатся (кончаются) Карповические денежки, кончатся приятные прогулки по вечерам и поездочки, и перейду на валянье на кровати с очередным полицейским романом. Но пока пишу и, надеюсь, кое-что напишу. Вам обоим кирпич пришлю скорее, чем думаете. Переписка меня пугает: писать приятно, переписывать скучно. Но обязательно получите, м. б., сразу оба, честное слово. Бич мой — хаос бумаги, которая меня одолевает. Да и к какому сроку надо слать, чтобы даром не валялось. Ох, чего там объяснять — понимаете сами, я лентяй, был им и умру. А мучиться всячески мне последние годы приходилось до черта. Видите ли Вы Терентьеву, пощупайте у нее, издадут или нет. Энергия моя бы сразу удвоилась.

В тени 29, на солнце 40. Восхитительно свежо, а не жарко. Hyeres не местечко, а пышная некогда резиденция королевы Виктории. Отсюда же Людовик Святой (или какой там) отбывал в Крестовый поход. Кругом восхитит<ельные> горы и на каждой по несколь<ко> замков с башнями и зубцами. Сосны и виноград и пальмы — все перемешалось. В отличие от Ривьеры вообще растительность бурная и пышная. Все в олеандрах и прочем. Одна шикарная улица с бриллиантами и шелковыми пижамами, которые никто не покупает. Прогулочное место, не посещаемое туристами. Местная публика итальянс<кого> жанра, лентяйская и доверчивая. В любой лавчонке если скаже<те>, что забыли деньги — дадут в кредит, не то что в Париже. Хоронят, если помрешь, в братской могиле. Среди клиентов «Beau-Sejour» похож на льва граф Замойский [434], прибывший прямо из залов мраморного дворца в Варшаве в одних штанах. Не унывает (75 лет) и гордится изготовлением водки, которой норовит каждого угостить. И прочие графы и князья, тонный бридж, поцелуи ручек. Вперемежку с этим (в большом количестве) красные испанцы из той категории, которые никак не могут вернуться к Франко [435] — там их ждет заслуженная виселица.

Ну, вот. Целую Вас (извините за нежную вольность).

Одоевцева пишет особо.


Ваш Жоржа .


Поблагодарите, пожалуйста, Ольгу Андреевну за память и поцелуйте от меня ей ручки.

Ну, стишок напрасно хвалите – коряво получилось (вот знаете ли Вы мою Арбу 1921 г.? [436] На почте сочинил).


67. Роман Гуль - Ирине Одоевцевой. 30 июня 1955. <Нью-Йорк>.

30 июня 1955


Дорогая Ирина Владимировна,

Я хотел ответить Вам на Ваше, как всегда милое, и как элегантное, письмо [437] — большим письмом и обязательно со стихами (ибо еще в «Силуэтах» Айхенвальда сказано: «Одоевцева всегда тайно увлекалась стихами Романа Гуля, что отразилось на темпераменте ее творчества» [438]), но — лишен возможности. Дел выше головы. К тому же — собираемся уже в отъезд. Поэтому — кратко. Очень буду рад Вашему отрывку. Я не знал, что Вы «продолжаете». [439] Это оч<ень> хорошая и дельная идея. Помимо славы, я уверен, что Вы на этом разбогатеете фильмово. И переводно. Жду обещанного (но не два года, а стремительно). Шлите — на «Новый журнал» — с 8-го мы будем в Пититерсхем. Так что можно и на Питерсхем, но я думаю, что Вы обернете<сь> еще сюда. К тому же мне все аккуратно будут пересылать в Питерсхем, тут потери времени не будет. Адрес в Питерсхем очень прост: <...>.

Стало быть, это кончено. Жду. Передайте Г. В., что он тоже в долгу и что мы не поверим в его трудоспособность и кредитоспособность до тех пор, пока не вложим персты в его «раны» — т. е. в рукопись. Стих Ваш — последний — про Наташу — вышел вчера из печати [440] и направляется к Вам в Бо сежур. Тем самым стихи «закруглились». Пока что, чтобы не задерживать письмо, — кончаю, тороплюсь. В Питерсхем О<льга> А<ндреевна> будет думать, как Вас отряпить. А уж ежели будет думать... то отряпит... так думаю. Передайте Жоржу, что граф был очень рад услышать, что его вещи подошли и сказал, что он будет стараться. Серого в яблоках, говорит, вышлет на днях. Я хочу думать, что он не врет. Хотя графья страшные брехуны. - «А скажите, пожалуйста, кто же муж графини? — Графин?»

Кончаю (который раз!), и все никак не могу. Вспомнил, что Г. В. оченно интересуется «фиалкой». Узнал. О, ужас, о позор! Не могу этого написать в письме к Вам — никак — уж оченно ароматно. Но в письме к Г. В. напишу и буду надеяться, что он Вам не расскажет ни при каких обстоятельствах.

Цалую Ваши ручки

Искренно Ваш <Роман Гуль>

Г. В. - сердечный привет!


68. Георгий Иванов - Роману Гулю. <16-17 июля 1955>. Йер.


<16-17 июля 1955>

Beаu-Sejour

Hyeres (Var)


Дорогой Роман Борисович,

Вижу Ваши сердитые глаза. Ну, пожалуйста, не дуйтесь: здесь уже две недели как 40—42 в тени. Не только писать невозможно, но даже дышать. Чтобы, насколько в моих силах смягчить Ваш гнев, посылаю маленький дневник. Сообщите, пожалуйста, до какого срока можно дослать несколько штук стишков, чтобы попало с этими в ближайшую книжку (но так, чтобы иметь корректуру и того и этого). Скажите Ваше откровенное мнение о присланном — Вы, на опыте, знаете, что я им дорожу. Ох, ох, пот течет по морде. Какой чертов климат. Рядом, в Каннах или Ницце, 30, 35 — просто ледники, но мы —- т<ак> называемая> климатическая станция, все закупорено от ветра горами. Ох, ох. И вероятнее всего до сентября никакого облегчения уже не будет. Даже графский костюм стал тяжел, как зипун. Посылаю, чтобы Вы показали графу при случае его на своих плечах. Костюм, кстати, чудный, как и все прочее.[441] Еще раз благодарю.

Единственное, что я делаю, это обливаюсь холодным душем и ложусь читать уголовный роман. «Литературный Современник» Яковлева [442] слишком тяжелая умственная пища. А Вы читали этот Ноев ковчег? Что скажете? Ульянов-то прав — троглодит так и прет со всех сторон.[443]

И. В. нежно кланяется Вам обоим. Ей очень досадно, что пришлось начисто прервать работу над переводом на русский ее отрывка. Но ей-то работать по такой жаре — уж абсолютно невозможно. Ее здоровье после всех наших мытарств расстроено вконец, и всякое напряжение ей попросту опасно. Когда температура станет более человеческой, она снова возьмется за дело. Съезд, как Вы конечно знаете, лопнул.[444] (Но возможно с другой стороны, что опять начнет возрождаться.) А мы очень рассчитывали, что Вы приедете в ноябре на этот съезд, и мы с Вами повеселимся и наговоримся. То, что личного контакта нет, ощущаю как метафизическое свинство. Денег за дневник не посылайте. Подождите, пришлем дополнение, отрывок и т. д. Тогда и пришлете более существенную сумму. Вычтите ледерплякс, а «За верность, за безумье тост» - 27 строк [445] - прибавьте - этот опус, присланный позже, никогда не был оплачиваем, для Вашего уважаемого сведения.

Обратили ли Вы внимание на стишки Адамовича в «Опытах». [446] «Либо снимите крест, либо наденьте трусики» - получается неувязка.

Ну вот. Будьте душкой, напишите мне ответ подлиннее, ведь Вы в деревне. Ваши письма - когда Вы не злитесь - доставляют нам обоим «физическое наслаждение» (не истолкуйте двусмысленно!), и я их - ей-Богу - аккуратно прячу, их жалко было бы потерять.

Ваш Жоржа.


<Приписка Одоевцевой>

Ради Бога, ради Бога, ради Бога извините. Но я — «Больная рыба на песке. Рот открыт в предсмертной тоске» [447] — от адской жары и от стыда, что не могу переписать написанного. Надеюсь, Вы войдете в мое положение и не лишите меня Вашего высокого расположения. И примите мой скорбный привет.

Ирина Одоевцева.

Собравшись с последними силами, кланяюсь Ольге Андреевне — довольно, больше не могу. Ни гу-гу.


<К письму приложены переписанные Одоевцевой (с правкой Г. И.) стихи:>

Дневник (1955)

1. Истории зловещий трюм...

2. Вот более иль менее.

3. Вспорхнула птичка-трясогузка...

4. Овеянный тускнеющею славой...

5. Голубизна чужого моря...

6. Жизнь продолжается рассудку вопреки...

7. Паспорт мой сгорел когда-то...

8. Не верю раю, верю аду...

9. Голубая речка...

10.Листья падали, падали, падали...[448]

Георгий Иванов


69. Роман Гуль - Георгию Иванову. 21 июля 1955. <Питерсхэм>.

21-го июля 1955


Дорогой Георгий Владимирович, только что получил В<аше> письмо и отвечаю стремительно. Но вовсе не потому, что «я в деревне и мне тут нечего делать». Со мной — увы — чемодан рукописей. И тут я делаю кн. 42. А кроме того пишу всякие вещи, так например, «О поэзии Георгия Иванова». Ей-Богу. Решил писать. Вчера окончил «чтения». Чувствую, что мясо наросло, тема звучит, но Вам все это, наверное, не понравится. Вместо «превознесу тебя, прославлю» будет совсем Бог знает что, единственная надежда, что «тобой бессмертен буду сам».[449] Посмотрим. А так как у нас тоже — жарища — не дай Бог, но все-таки, м. б., не такая, как у Вас, то вот Вам баллада о жаре в Варе:

Не у нас на Майами

Ты лежишь вверх ногами

В этом огненном жаре,

К сожаленью, ты в Варе.

И лежишь, изнывая,

Мутно, мокро и колко,

Как вакцина живая

В колбе доктора Солка.[450]

Дальше. Стихи получены и уже посланы в набор. Михаил Михайлович в Гонолулу, читает там лекции в тамошнем университете, и пробудет там довольно долго, так что он дал мне тут «план пувуар».* Вы спрашиваете о моем мнении? О, дрожи, поэт! Вот оно, мое мнение. Все, конечно, прекрасно. Но на этот раз Вы, как Федор Павлович Карамазов, отделались больше остроумием (ценим!) и не дали почти никакой музыки. Это жаль. В прошлые разы Вы давали и музыку. Ну, может быть, дошлете. Только вот в чем дело. В стихе № 7 есть некая строка «В плодородный вечный Нил». Я, конечно, <понимаю>, почему Вас так осенило. В корпусе Вы учили, что долины Нила чрезвычайно плодородны. Вот оно и вышло. С Вашего разрешенья я переписал на машинке «В многоводный вечный Нил». [451] Д'аккор?** Нас учили в гимназии, что Нил - многоводный. Есть такая штука - явная описка (там, где о бане и об Илиаде): «Раз так писали - не гуляли». [452] Милый друг, спасите, уберите это «не гуляли», которое веревкой привязано для рифмы и губит все дело, как пятая нога. Я предлагаю Вам хотя бы повторить: «Раз так писали — так писали!». Иначе про­вал и катастрофа, м. б., Вы придумаете ч<то>-н<нибудь> лучшее? Подумайте. И третье мое «критическое» замечание: «Вспорхнула птичка-трясогузка». Бог с ней, с этой трясогузкой [453] — по дружбе говорю: вся эта строфа — как назло недостойна Вас, жуткий маэстро. Просто как откуда-то из старых строк наворовали и сделали винегрет. Исправьте, ей-Богу! О Вашем, не о своем памятнике плачу. Если будут еще стихи, шлите, хотя честно скажу, что по количеству этого вполне достаточно. У нас будут еще стихи двух-трех поэтов (обещано). Так что количественно достаточно вполне. Но если будут у Вас вдохновения, то шлите, конечно. Добавим. М. б., ч<то>-н<ибудь> из присланного Вы удалите? Хотя я уже в набор, как указано выше, послал.

Иду по Вашему письму. «Лит<ературный> совр<еменник>» не видал еще, а посмотрел бы с удовольствием. В Мюнхене ведь «профессор глядит из каждого куста» — там страшенно высокая советская культура. Ну, вот и журналы соответственные. Фото Ваше меня поразило. Оказывается, Вы помолодели чертовски! Ей-Богу. Мерси за изображение, отвечу тем же при случае, и, кстати, наша фотография Вам покажет, как снимает американский аппарат, купленный за 2 дол<лара>. Жена занимается этим от скуки тут. Графу передам фото обязательно. Вот обрадуется граф. И, м. б., даже чем-нибудь раскошелится, фото всегда действует как-то призывно. Кстати, о графе. Посылка с костюмом в яблоках ушла к Вам из Н<ью> Й<орка> числа 6-го июля. Вот считайте, скоро придет. Там костюм серый в яблоках (но шерстяной — легкий), носки, потом что-то еще графское, не помню. Знаю только, что я сделал дикое свинство. Я приложил ко всему этому графскому хорошему свою голубую куртку (это для дома), по утрам работать; я ее страшно любил; но свинство совсем не в этом, что я ее любил и что по утрам, а то, что у нее слегка был разорван рукав (слегка! клянусь!) и жена не смогла заделать эту штуку из-за того, что у нее с глазами непорядки. Так вот она просит извиниться, что я сунул ее так «ан натюр».*** Сунул же, чтобы заполнить пустое <место>.

За то, что И. В. не присылает сейчас отрывок, - милостиво прощаю. Готовьте к декабрьской. Я знаю, что Вы оба неверные, вроде как мусульмане. Поражен, что Вы заметили, что один стих не оплачен. «Новый журнал» хотел Вас надуть, а Вы не даетесь. Вот Вам и распад атома. Не так-то легко он распадается.. Мы включим этот стих в ледерплекс. Кстати, поражен Вашим давлением: 29. По давлению спец. моя жена. Во Франции у нее было все время 25 и не спускалось несмотря ни на что (пускали кровь даже). А сейчас у нее знаете сколько? 14 с половиной, с Вашего разрешения. И сделано это знаменитым средством - серпазил (индийским). Им тут все лечатся. И принимает-то жена его всего одну таблетку на ночь. Дают и до 4-х. Средство новое. Но думаю, что у Вас в прекрасной Франции оно тоже должно быть. Тут есть и другие новые. Но это вот «на себе испробовали». Не хотите ли на пользу русской литературы глотнуть? Так спустим Вам давление, что балладу на двадцать страниц напишете! Вот как! На стишки Адам<овича> обратил внимание и даже обидел Варшав<ского>, [454] сказав ему, что это «любовная риторика» и о<чень> плохая. Он никак не согласился. Он принадлежит к тем, кто воздвигает памятник Адаму. Теперь о ночной фиалке и лиловом цвете.

Получил точные разъяснения. Белый возмущенно рассказывал моему корреспонденту о том, что говорил ему Блок об этих лиловых тайнах и о запахе ночной фиалки. Запах ночной фиалки — это оказывается — запах «промытого женского полового органа», извольте знать! Поздно Вам сообщаю, а то бы могли вставить эдакое в «Распад атома». Это, т<ак> с<казать>, монумент! Эренбург бы удавился от зависти. Кстати, вчера перечел «Распад атома». Зинка написала неинтересно совсем. Но правильно отмечает «перегибы». [455] Если б их чуть поприжать — было бы много лучше. Судите сами. Вы предлагаете девочке пожевать ваши грязные носки! Я думаю, от такого сладострастия даже Эренбург бы отказался... Ах, Жорж, Жорж, наворотили Вы «эпатажа». «Распад» возьму в статью (если рожу, думаю, что <дальше несколько не читается> Но думаю, что если б мы с Вами <...> [456]


* Plein pouvoir (фр.) — полностью на твое усмотрение.

** D'accord? (фр.) - согласны?

*** En nature (фр.) — в естественном виде.


70. Ирина Одоевцева - Роману Гулю. 23 июля 1955. Йер.


23.7.55

Beciu-Sejour

Hyeres (Var)


Дорогой Роман Борисович,

Сознаюсь, меа culpa.* А если Вы и тут не согласны, спорить не буду. Хочу с Вами жить в вечной дружбе без тени, ни пятна, даже солнечного. Ох, это солнце. У нас сейчас около 40 градусов, и я чувствую, как таю, слабею, исчезаю и вместо деловитого ответа хочется попросить жалобно:

О, любите меня, любите,

Удержите меня на земле.[457]

Любите, следует понимать — будьте ко мне добры и милы — как прежде.

Сокращаю лирическое вступление. Я с удовольствием воспользуюсь Вашим любезным приглашением и возобновлю свое сотрудничество в Н. Жур. Впрочем, оно было прервано скорее морально, чем материально — ведь стихи мои, к моей радости и даже некоторому успеху, все еще появляются у Вас,[458] а что они были Вам посланы гуртом в таком библейском изобилии почти два года тому назад, вряд ли кому, кроме нас с Вами, известно. Кстати, Вы писали Жорже, что у Вас еще два моих стихотворения — по-моему только одно «Не надо громко говорить», кончающееся приглашением угробить несуществующую в природе дочку-Наташу.[459] Не поделился ли этот рифмованный проект детоубийства на два благодаря моей несколько фантазийной переписке его. А, может быть, есть и еще одно забытое мной. Не помню. «Это было давно...»

Снова возвращаюсь к Вашему любезному приглашению: Принимаю. Постараюсь угодить так, чтобы Вы остались вполне довольны и сам Юрасов носа не подточил. Дам отрывок из окончания «Оставь надежду», где

Тень надежды безнадежной

Превращается в сиянье —[460]

для меня, по крайней мере. Не хуже первого тома, а возможно, что и лучше. И действие происходит по эту сторону железного занавеса, так что никаких ошибок в быте. И действует все больше Вера,[461] а она уже, несмотря на превратности своей судьбы, сумела завоевать симпатию читателей. Отрывок вполне законченный. Приступаю к сизифово-титаническому труду адаптации его к «языку родных осин», так как он у меня написан по-французски.[462]

Очень прошу Вас сейчас же написать мне, когда мне выслать его Вам так, чтобы ему не дожидаться слишком долго «увидеть свет». Я не Жоржа и на меня в смысле срока вполне положиться можно. Работаю я тоже, когда надо, с чрезвычайной быстротой. Так что, если Вы пожелаете, чтобы я выслала Вам отрывок не позже 1-го июля, [463] будет исполнено. Но все же, трудясь уже и сейчас над ним усердно, жду Вашего высочайшего разъяснения. Очень уже, как я имела честь Вам докладывать, у нас жарковатенько и я «истекаю клюквенным соком» [464] от чрезмерной спешки по отделке и переписке. Не примите за отлынивание. Всегда рада стараться Вам и себе на пользу, но с уверенностью, что стараюсь не зря.

«Где Вы теперь?», как некогда пел Вертинский [465] в столовке Мартьяныча [466] шоферам, а теперь поет московским сановникам. Итак, где Вы теперь? «В пролетах Сан-Франциско» [467] — т.е. в Нью-Йорке или уже в Вашем райском углу, где колибри летают под окнами? Желаю Вам хорошенько отдохнуть за любимой Вами «разводкой собак» от всяческих жизненных забот и невзгод.

Передайте, пожалуйста, мой нежнейший привет Ольге Андреевне.

«Мерси и до свидания».

Всегда Ваша Ирина Одоевцева.

Боюсь, что жара помешала мне достаточно ясно изобразить мои чувства и потому шлю Вам «оливу мира».


<Приписка на полях первой страницы:> Пишу лежа под пальмой — роскошь экзотики. Чувствую себя под «Чужим Небом». [468] В Париже лучше.


* Моя вина (лат.).


71. Георгий Иванов - Роману Гулю. 29 июля 1955. Йер.


29-VII-1955

«Beau-Sejour»


Дорогой Роман Борисович,

Несмотря на еще усилившуюся жару — отвечаю Вам почти сейчас же. Не скрою — с корыстной целью. Что Вы там не говорите насчет чемодана с рукописями и т. д. — из деревни Вы пишете куда очаровательней, чем из Нью-Йорка. Опять испытал «физическое наслаждение» и срочно отвечаю, чтобы поскорей опять испытать. То же самое, конечно, и Одоевцева, только как дама она свои физические чувства стыдливо скрывает (должно быть потому, что у ихнего брата — такие чувства более — от природы — интенсивны).

На стишок о Майами — хотел подрифмова<ть> в ответ, но пот течет, как ни отпиваюсь местным — чудным! — вином со льдом. Давление поднимается, но рифма нейдет.

Кстати, спасибо за заботу о моем давлении. Но мой случай не так прост. Сильные средства для меня прямой путь к кондрашке — мое давление надо не сбивать, а приспосабливать к организму. Чорт знает что. Я всегда говорю, что мироздание сочинил бездарный Достоевский — этакий доктор Беляев[469], если читали.

Ну, опять скажу — «нос» у Вас на стихи первоклассный. Чтобы «не вдаваться в подробности»: Илиаду выбросьте целиком, нечего в ней заменять[470]. Из Трясогузки вон две первых строфы — тоже вон[471]. Дошлю одну или две новые — как выйдет. Насчет Нила я просто описался. Ваша гимназическая учеба совпадает с моей кадетской — я хотел написать «полноводный». Для всех стихов — напоминаю — необходима авторская корректура, пожалуйста, не забудьте и уважьте насчет этого. Но хотел бы к имеющимся теперь у Вас девяти стишкам дослать — по мистически-суеверным соображениям — еще три. То есть чтобы была порция в 12[472]. Уж потесните чуточку Ваших графоманов. Тем более, что мой «Дневник» по взаимному дружескому уговору ведь печатается отдельно от прочих — привилегия, которую я очень ценю (и, пожалуй, все-таки, заслуживаю). Пришлю три маленьких и — по возможности — лирических.

Как Вы теперь мой критик и судья, перед которым я, естественно, трепещу, в двух словах объясню, почему я шлю (и пишу) в «остроумном», как Вы выразились, роде. Видите ли, «музыка» становится все более и более невозможной. Я ли ею не пользовался и подчас хорошо. «Аппарат» при мне — за десять тысяч франков берусь в неделю написать точно такие же «Розы». Но как говорил один василеостровский немец, влюбленный в василеостровскую же панельную девочку, «мозно, мозно, только нельзя». Затрудняюсь более толково объяснить. Не хочу иссохнуть, как засох Ходасевич. Тем более не хочу расточать в слюне сахарную слизь какого-нибудь Смоленского[473] (пусть и «высшего», чем у него, качества). Для меня — по инстинкту — наступил период такой вот. Получается как когда — то средне, то получше. Если долбить в этом направлении — можно додолбиться до вспышки. Остальное — м. б. временно — дохлое место.

Да, в последней книжке нам обоим очень понравился Елагин. Кроме последней строфы, в которой подъем скисает[474]. Но все-таки очень хорошо. Таланту в нем много. Но вот «в университете не обучался», как говорили у нас в цехе.

При случае передайте от меня Маркову искренний привет. Он мне и стихами («Гурилевские Романсы» — в «Опытах» слабо[475]) и обмолвками в статьях очень «симпатичен». И, передавая привет, спросите заодно, какие мухи е-ся в его голове, когда он преподносит, да еще в виде «афоризмов», галиматью вроде:


<Дальше в письмо вклеен вырезанный печатный текст:>


«Пиковая дама» написана во Флоренции[476]; «Мертвые души» — в Риме. — Да, но не эмигрантами.


* * *

Это что же «не та» «Пиковая дама», как не тот Юрий Милославский[477]? И Ди-пи надо бы знать, что Пушкин, хотя «…и был он камергер» (строчка из Эренбурга![478]), но заграницу Николаем не выпускался.


Или

<Дальше также вклейка:>


Пушкин только начал переводить (несколько строк) отвратительную Вольтерову «Девственницу», но бросил. Гумилев продолжил, и его хватило на целую песнь. Кузьмин довел до конца весь перевод.

Мера внутренней поэтичности.


* * *

Довели «до конца» Адамович и я — кажется, я 12 песен, а Адамович 10. Гумилев обожал «Девственницу» — отдал он нам ее за недосугом, «оторвал от сердца», как выразился отдавая. Гумилев принес нам ее, т. е. заказ на перевод, в качестве подарка на новоселье «моим лучшим переводчикам» и даже обиделся, когда мы недостаточно ликовали и благодарили[479]. У меня в сгоревших в Биаррице книгах было первое издание, где ясно было сказано, кто, что и сколько перевел. Потом было еще издание. Уже без наших фамилий, просто «под редакцией М. Лозинского»[480]. Но откуда взяли Кузмина (да еще с ь, что тоже надо знать). Кузмин бил поклоны по всем богомольням, ненавидел всякое кощунство и «Девственницу» презирал, вероятно, не меньше Маркова.

Скажите ему, т. е. Маркову. Нежно — он заслуживает нежности. Пусть остерегается впредь. А то получается на его примере — как в его же третьем афоризме:


<Дальше вклейка: >


Разница между парижскими и «новоэмигрантскими» поэтами и писателями: первые искали самого главного в себе, в мире, в искусстве; вторые уверены, что они и есть самое главное.[481]


* * *

И что за занятие писать афоризмы! Лейб-гусара полковника Ельца все равно не переплюнешь. М. б., читали в свое время: «Смерть есть тайна, которой еще никто не разгадал». И рядышком: «Разбить бидэ — быть беде». С портретом автора в ментике и с посвящением моему другу принцу Мюрату[482]. Куда уж тут тягаться.

Пишу я Вам что попало, но, как видите, с явным стремлением подразить блеску Ваших писем. Разумеется, получается не то. Но и старанье тоже считается. Сколько великих людей и великих произведений взошло на одном стараньи. Вся (почта) — блестящая — французская литература живой пример. Давно ли Вычитали Флобера? Я вот сейчас перечитываю: один пот, а, в общем, ведь «весьма недурно».

Ну, ну — что это Вы напише<те> об «Атоме» и вообще. Жду с чрезвычайнейшим интересом. Только не откладывайте — напишите. Что желаете, как желаете — это и будет хорошо. Зинаида [483], которую я обожаю, писала вообще плохо. Говорила или в письмах — иногда все отдать мало, такая душка и умница. А как до пера — получается кислая шерсть. Кроме стихов. Я тщусь как раз в своих новых воспоминаниях передать то непередаваемое, что было в ней. Трудно.

«Атом» должен был кончаться иначе: «Хайль Гитлер, да здравствует отец народов великий Сталин, никогда, никогда англичанин не будет рабом!» Выбросил и жалею. Так же как жалею, что не вставил песенки


«Жил был Размахайчик Зеленые Глазки»,


которую Вы, кажется, знаете. Эпатажа, пожалуй, немножко пер<епугался?> Но ведь в 1937 году, заметьте, когда Миллера [484] и в помине не было. «Заимствовал» же я многие «образы» — мертвая девочка и пр. — у бессмертного Ал. Ив. Тинякова-Одинокого [485], сотрудника «Весов» [487], члена Союза русского народа, потом члена коллегии Казанской че-ка. Я его поил водкой, а он изливал душу. Очень было любопытно и органически-неподдельно. Были, вперемежку, и стихи:


Я вступил в половые сношения

Со старухой преклонного возраста [487]


Я ужасно хочу написать свои воспоминания, потребность чувствую. Помру и сколько «подробностей» помрет со мной. Но то да се. И по-видимому на Чех<овское> Издательство надежды мало.

Ну спасибо «за яблоки» [488], они еще едут. Когда последний срок , чтобы дослать стишки.

Ваш всегда

Жорж.


Отправить письмо (надо взвесить) — настоящий подвиг: надо ползти далеко по жаре и потом торчать час в узкой комнатушке, набитой голыми оболтусами, пока соберешься. Одновременно с письмом попытаюсь отправить от И. В. Ольге Андреевне маленький флакончик. Объяснение: 1) маленький в виде пробы — дойдет ли, 2) это духи, которые — точно такие, без всяких изменений продают в Париже в кутюрных [489] домах за агромадные тыщи. Для местного жителя же по цене скромной. Если дойдет и подойдет — чем богаты, тем рады — будем снабжать.

Ж.

Целую руки Ольге Андреевне. Жена же моя спит в саду. Так я ее не трогаю.


72. Роман Гуль - Георгию Иванову. 1 августа 1955. <Питерсхэм>.

I авг. 1955


Ах, Жорж! Ах, что ж ты, ядрена мать, сделал! Ваше письмо пришло в разгар писанья статьи. Это был такой запал — что душа дрожала. И вдруг... письмо... да такое еще интересное... такое блестящее... А я так устроен — если меня ч<то>-н<нибудь> перебьет, то мне опять долго надо настраиваться. Отложил писанье до после обеда теперь. Но — идет, идет. И будет — смею уверить — оч<ень> интересно. Интереснее много, чем о Цветаевой и, вероятно, много длиннее (а авторами это тоже очень ценится — на аршины-то). Конечно, не будет никаких дешевых дифирамбов, этого «ивасковского блядства», будет другое — будет такой блестящий хирургический разрез Вашей, милостивый государь, анатомии, что — смею Вас уверить — самому будет интересно прочесть. Ощупаешь сам себя и спросишь удивленно: — так неужели это я? Да — я. Мерси. Нащупал удивительно интересный «разрез» всего творчества (не скажу какой, пока — тайна). И чувствую, что должно удаться. Пойдет, конечно, в этой книге (я ведь оч<ень> мало пишу, не доходят руки, а тоскую). Много дней ходил вокруг и около. Разработал — как будто диссертацию (разметки на отд. листках, всякие темы, детали, черт знает что — хочу «доктора хонорис кауза» [490] от Вашего Величества). И что меня радует в последнем письме, это абсолютное созвучие критика с поэтом. Уж если пошел разговор о лирике и прочем, скажу наупрямь. Я ведь даже «Отплытие» [491] все целиком, с напряжением дочитал. Ушло. Отплыло. Пусть хорошо. Но отплыло. Дайте, ч-к, чего-нибудь погорчее — хинной, горькой или там ч<нибудь>-н<ибудь> обжигающего вообще. И вот оно дадено. И дадено прекрасно. Это и есть главная тема. Одним словом, я в запале, а что будет — божья воля. Если сделаю вместо статьи дерьмо — стало быть, сам дерьмо. Но не верю этому что-то: ни тому, ни другому. <Дальше недостает страницы. — Публ.>

- ей подруга привезла — они в каком-то грязненьком флакончике — но «потрясают общество». Тут она все пробавляется сортилежами да шалимарами. [492] Но эту будет оч<ень> приятственно. И в долгу, конечно, не останемся. Елагину передам (как раз получил письмо от Степуна, он тоже хвалит это стихот. [493]). Действительно хорошее, но оно было бы, конечно, еще лучше — если б не наводило (и очень) мысль на покойную Марину [494](увы, это и елагинская боль, он это чувствует сам, но пока что Бог его не освобождает от сей путы: может быть — впоследствии).

Корректуру стихов пришлю. Стихи (новые), конечно, всегда можно вставить, но было бы лучше, если числа 15 авг. они были бы уже на месте. Вот как сделаем. Пусть они придут вместе с корректурой, ее я вышлю, как приеду в пламенный Нью Иорк: ехать сейчас в Нью Иорк, это все равно, что сесть на одну раскаленную сковороду и начать лизать такую же другую. Это черт знает что! Поеду [495]


73. Роман Гуль - Георгию Иванову и Ирине Одоевцевой. 3 августа 1955. <Питерсхэм>.

3-го августа 1955


Дорогой Георгий Владимирович и дорогая Ирина Владимировна,

Прямо-таки не даете Вы мне писать статью! Сегодня пришел Ваш флакон духов. И я вместо того, чтобы отдаться стихии — утоплению — и потоплению всего — в творчестве Георгия Иванова, — как воспитанный джентельмен — бросаю писать статьи и спешу Вас обоих поблагодарить и за внимание к моей очаровательной жене Олечке, и за действительно сногсшибательный парфюм. Оченно хорошо, хотя, конечно, оченно сладострастно (что и требуется). Спасибо и мерси. Жена припишет после, ее сейчас нет, уехали с Хапгуд в какую-то поездку...

А я пишу, пишу, пишу. Это самое трудное (я не знаю Ваших - обоих — методов — как Вы пишете). Я — сначала все вываливаю в хаосе ассоциаций (как психоанализ, вероятно, — метод свободных ассоциаций). И вот это всегда для меня очень трудно — самое трудное и страшное — подойти к первому белому листу... А потом уже — когда идет работа по этому хаосу — остро отточенными карандашами, которые должны в массе быть под рукой — это довольно приятно. Потом все переписывается — и опять острыми карандашами... Потом опять переписывается — и опять — острыми карандашами... И вот это последнее и предпоследнее — острыми карандашами — это уже просто и есть самое высокое наслаждение... Тут готов не есть, не пить, не спать - а все работать и работать острыми карандашами... Но пока до них еще далеко. Пока идет — вываливание свободных ассоциаций. Хочу во что бы то ни стало сделать это в течение этой недели - (раньше думаю). И в Нью Иорк уже повезу — на работу острыми карандашами. Сейчас уже переваливаю за 20 стр. (будет, вероятно, еще столько же), а под острыми карандашами все умнется, вероятно в половину. Но уже сейчас знаю, что - выходит, выходит именно то, к чему смутно лез — заговорило. Как всегда, в голову лезут тысячи названий. И некоторые были, как будто оч<ень> ударные. Но, кажется, остановлюсь на самом ошеломительном: — «ГЕОРГИЙ ИВАНОВ» - и все. Никаких там поэзий и прочего. Кстати, Алешка Толстой писал таким же методом, он мне рассказывал. И тоже — на машинке. А вот Костя Федин, как Томас Манн [496] — сразу первый и окончательный текст (только легкие поправки потом). Я этого даже и представить себе не могу. Что Викт. Чернов [497] так статьи писал — это я понимаю. А Томас Манн, к тому же, — стоя у конторки, как в старину в торговых фирмах... Да, кстати, я не ответил Вам на неск<олько> пунктов В<ашего> письма. В частности о Тинякове. Федин в 27—28 гг. мне рассказывал, что Тин<яков> продавал на улице газеты, у него был киоск где-то на углу Литейной [498] что ли (я Петерб<ург> не знаю), писатели обычно его поддерживали, покупали. А в «Нар<одной> Прав<де>» [499] я перевел с франц<узского> рассказ Виктора Сержа [500]; (нигде ранее не печатавшийся, мне его сын [501] прислал) и напечатал — и тема там — сов<етский> писатель в сумасшедшем доме (оч<ень> хороший рассказ). И Серж говорит, что это подлинная история. И я подумал, что не с Тинякова ли он писал (он посещал этого писателя в сум<асшедшем> доме). [502] «Нар<одную> Прав<ду>» Вы, наверное, не видели, ибо это посл<едние> номера, вышедшие газетой в Нью Иорке. При случае могу прислать. Небезынтересно. Далее, насчет лилового цвета и ночной фиалки — писал второпях и не написал главного. Только тут читает один только Жорж — И. В. убегает из комнаты. Под ночной фиалкой Блок, оказывается, подразумевал — некую весьма небольшую (но «томов премногих тяжелей» [503]) деталь женских гениталий. Сообщаю это в пандан к аромату. Кстати, в связи с цитатой Тинякова. В Берлине я был одно время в оч<ень> хороших отношениях с Ниной Ив. Петровской — Ренатой. [504] Я тогда любил здорово выпить, а она была алкоголичка. И во время товарищеских возлияний — она, конечно, предавалась всяческим нецензурным рассказам и о Брюсове, и о Белом, и о Ходасевиче и пр. Причем она всегда говорила — «вступила в мочеполовые отношения». Это даже лучше, пожалуй, Тинякова. Но ради Бога, чур, не показывайте Ир. Вл. И черт знает что — Вы такие духи очаровательные прислали - а мое письмо кончается эдакими темами. Жене написанного, конечно, не показываю. Застыдит насмерть...

Итак, я весь в запале писанья статьи. Кстати, т. к. статья будет дана, вероятно, одновременно с Вашим «Дневником», то и Вы должны не подкачать! Я буду стараться, но и Вы старайтесь — для Вас же (и для меня, в частности). Корректуру пришлю. Не думаете ли Вы, что в стихах (прекрасных) о старичках лучше все-таки были бы не старички, а старики (вопреки). [505] По-моему — да. Дальше оставляется кусок для Олечки, кот<орая> хочет Вас обоих поблагодарить. Но говоря всерьез — это зря Вы делаете. Вам траты эти не к лицу, не ко времени и пространству. Мы, богатейшие американцы, можем себе иногда позволить к<акую>-н<ибудь> такую роскошь, — а Вы — в республике третьего сословия — ни-ни, фу-фу, — как говорил один ребенок.


74. Георгий Иванов - Роману Гулю. <Начало августа 1955>. Йер.

Начало августа 1955>


Дорогой Роман Борисович,

Если этот стишок, который мне самому нравится, пленит Вас настолько, чтобы потревожить верстку — всуньте его куда-нибудь в середину «Дневника» — если еще можно.

Письмо нежно-деловое-подробное получите на днях.

Ваш преданный Г. И.

8

Полутона рябины и малины

В Шотландии рассыпанные втуне,

В меланхоличном имени Алины

В голубоватом золоте латуни.

Сияет жизнь улыбкой изумленной,

Растит цветы, расстреливает пленных

И входит гость в Коринф многоколонный,

Чтоб изнемочь в объятьях вожделенных!

В упряжке скифской трепетные лани —

Мелодия, Элегия, Эвлега... (Эвлега)

Скрипящая в трансцендентальном плане

Немазаная катится телега.

На Грузию ложится мгла ночная.

В Афинах полночь. В Пятигорске грозы.

И лучше умереть не вспоминая,

Как хороши, как свежи были розы. [506]


75. Георгий Иванов - Роману Гулю. 8 августа 1955. Йер.


8 августа 1955

+ 41 в тени

Beаu-Sejour

Hyeres (Var)


Дорогой Роман Борисович,

Пришли вместе посылки и Ваше письмо. Бурная благодарность за нестоящий флакончик нас потряслa. Да, вот они настоящие джентльменские манеры. А мы хамски ноншалантно [507] принимаем Ваши благословенные дары. Да еще сообщаем – это узко, это чересчур широко и т.д. Утешаюсь тем, что все равно «бледны все имена и стары все названья – могу ли передать твое очарованье»[508]. Костюм первоклассный, a синяя куртка восхитительна. Подозреваю, что Вы из высшей деликатности, свойственной, очевидно, Вам – нарочно продрали маленькую дырочку, чтобы мне не так было совестно. Как Уальд[509], заказавший нищему платье у своего портного с двумя гармоническими заплатками, для очистки совести.

Присланные мне вещи чудные и доставили мне очень большое удовольствие. Но никакого сравнения все-таки с пестрой кофточкой и бусами, которую Вы сняли с графской дамы для известного политического автора. Этот автор буквально от них в раже – надевает, снимает, опять надевает, вертится во все стороны, всем показывает, дает щупать, смотреть насквозь и т.д. Попали ими в самую цель. Благодарю Вас за них и за него – т.е. за вещи и за автора. Последний ужо соберется и сам отпишет Ольге Андреевне и Вам.

Очень интересно насчет Вашей манеры писать. У меня нет, увы, никакой манеры. Все написанное мною в прозе хорошо – т.е. относительно хорошо после долгого вылизывания и пота. После долгого старания иногда достигаю эффекта кажущейся легкости и непосредственности. Написав, не соображаю, что хорошо, что плохо. Царя в голове не имеется. Мысли возникают из сочетаний слов.* Вообще я в сущности способен писать только стихи. Они выскакивают сами. Но потом начинается возня с отдельными словами. Удовольствия от писания вообще не испытываю ни «до», ни «после». Знаете анекдот: доктор, дайте средство, чтобы не беременеть. - Стакан холодной воды. - До или после? - Вместо. Это, впрочем, ни к селу ни к городу. И Вы еще лестно отзываетесь о моих «блестящих» письмах. Это опять Ваше джентльменство. От жары я стал идиотом. Только и жив, что отпиваюсь вином со льдом, а ем ни черта. Это мне очень вредно, но других средств не нахожу. Если не заниматься высокими делами, то все-таки здесь изумительно хорошо. После нашей адской жизни последних лет особенно.

Не трогаю темы – о Вашей статье. Слишком серьезная вещь. Убежден, что так, как Вы напишете, никто обо мне еще не писал. И, конечно, не в похвалах дело. Я не ждал никакой статьи, когда всем говорил (наверное, и Вам), что Ваша статья о Марине Цветаевой не сравнима ни с чем о ней написанным. Откуда у Вас, «человека постороннего» – такой нюх на стихи. Честное слово – лиха беда начало – есть Цветаева, будет Георгий Иванов (очень одобряю, если так назовете)[510] – почему бы Вам не продолжить. Получится замечательная книжка. Если не решите, что я Вам как заинтересованное лицо льщу, то скажу – судя по Цветаевой, получится нечто совсем другое, но на уровне «Книг отражений». [511] Иначе – на уровне, никем, кроме Анненского, не достигавшемся. Судите сами: «Письма о русской поэзии» – краткий учебник акмеизма.[512] Брюсовы раздачи[513] – награды за хорошее поведение. Умница Зинаидa[514] либо ругалась – педераст, онанист, сволочь, – либо разводила неопределенные сопли. Адамович как удав, гипнотизирующий кроликов «парижской ноты»[515]. Лучше всех писал, по-моему, – кроме Анненского – Белый[516]. Но уже так заносило, что идет не в счет. Хуже всех пишу критику я – либо в ножки, либо в морду. Притом по темпераменту больше тянет в морду.

Предупреждаю опять: пишу и отошлю не перечитывая, пишу в кафе под роскошными пальмами, и стопка блюдечек (если не забыли французские кафе) все растет. Откровенно скажу, ничего не понял насчет пакостей, которые нравились Блокy[517]. Эх, вот был у меня «старый друг» Н. Н. Врангель – брат главнокомандующего. B отрывке, который я собираюсь обработать для Вас, я как раз о нем говорю. Это была личность! И в «мочеполовых делах» тоже «гигант мысли, особа, приближенная к императору» («Золотой теленок»)[518]. Этого написать нельзя. Можно рассказать. Все эти фиалки и Тиняковы – щенки. Чудовищно-непредставимо-недоказуемо. До величия доходившая извращенность. Так и умер. Во время войны он был начальником санитарного поезда: «У себя в поезде, ни с санитарами, ни с санитарками ничего – это мое правило». Но «на стороне» развлекался, очевидно, в «свободное от службы» времечко. Умер покрытый странными пятнами – заражение трупным ядом.

(Представьте, в стило нет больше чернил – перешел на карандаш, ужасный для моего ужасного почерка. Волей-неволей сокращаю письмо).

Не подумайте, что я такой охотник до пакостей. Ох нет. Не дано мне этой благодати. В сути своей я прост как овца. Но объяснить это тоже сложно. Нет, нет, Вы ошибаетесь. Если был бы съезд – мы бы чудесно встретил<ись>[519]. Не могло бы быть «осечки». Мы и дополняем и «подтверждаем» друг друга как-то. И что там говорить, мы талантливые люди, не скопцы и «не эпилептики в футлярe»[520]. Не жалуюсь на судьбу – в Сов. России, разумеется, сгнил бы на Соловках, но к Эмиграции привыкнуть не могу, органически чужд. Странно – в России люди более менее «все любили», а здесь все не могут терпеть. И Вы то же самое. Представляю себе отлично, каким «своим» Вы – не бывавший, кажется, в Петербурге – были бы там. От Аронсона до «Нивы» [521], от Леонида Андреева [522] до Юрки Слезкина.[523] Вот именно - дернул черт с душой и талантом... [524]

Хорошо - кончаю. И. О. напишет отдельно. Целую ручки и благодарю Ольгу Андреевну. Буду ждать корректуру и немедленно верну. Духи, кажется, называются Roy-Italy. Но м. б. путаю. Можем прислать другие покрепче, послабее, какие нравятся. Это И. О. объяснит сама. Кланяйтесь Лили и графу. [525] Он, кстати, человек преодаренный.

Ваш всегда

Г. И.


* Кто как - «Оставь надежду навсегда» писано начисто, вперемежку с продажей нашей обстановки по частям в Биарицце <Приписка на полях - Публ.>


76. Георгий Иванов - Роману Гулю. <После 8 августа 1955>. Йер.


<После 8 августа 1955>


Дорогой Роман Борисович,

Благодарно-нежно<е> письмо послано в деревню 8 августа. Корректуру отправляю, как видите, без задержки. Прибавка (1) стихотворения и замена тоже одна.[526] Плюс строфа вместо трясогузки [527] - как видите, музыкально-лирические. Стараемся потрафить начальству.

Но очень прошу, т. к. на корректуру не надеюсь, просмотреть лично, чтобы не получилось ерунды. Ежели что - не разберете, черкните два слова, повторю аршинными буквами.

У нас два дня льет дождь. Прохлада и блаженство!

Ваш всегда Ж.


77. Ирина Одоевцева - Роману Гулю. 19 августа 1955. Йер.


19-го августа 1955

Beаu-Sejour

Hyeres (Var)


Здравствуйте, здравствуйте, много-дорогой Роман Борисович и простите, простите! Во всем виновата жара. Очень мне обидно-досадно, а стыдно до чего, что я до сих пор не поблагодарила за


Чудные подарки

На любые вкусы:

Блузочка и бусы,

В яблоки костюм

(легкий и не маркий) —

Помутился ум!

До чего — красиво,

До чего — на диво!

Голубая кофта —

Гуль-то, Гуль каков-то!

Громко говорю:

— Гуль благодарю!

И еще скажу

— Thank you за Жоржу!

P. S.* Олечке Андреевне,

Прелестью овеянной,

Та же благодарность —

Одиночно-парная-с.*

* Перо и вдохновение занеслись в сторону — переписывать же еще раз нет сил. О<льге> А<ндреевне> напишу отдельно и потолковей, как только смогу. Огромное ей спасибо. Бусы и сейчас на мне. А если бы Вы видели Жоржу в голубой кофте. Красота! И как Вам не жаль ее?

* Ерик прибавлен для усугубления почтения и благодарности, как и лишняя стопа пос<тс>криптного катрена. Одиночно-парная, т. е. общая.

Кстати, ничего не слышала — ни одного отзыва о цветке-Наташе. Напишите, что говорили и ругали ли. Люблю похвали, но люблю и ругань — за стихи, не за прозу. Страстно интересуюсь В<ашей> статьей о Жорже. Нельзя ли корректуру, т. е. оттиск? Вот бы хороша А то в нетерпелива.

Стихотворная форма благодарности избрана как более ценная —- в уважаемом Новом Журнале строчка стихов оплачивается, как мне хорошо известно, 35 центов, тогда как за страницу художественной прозы платят 2 доллара, а за страницу статьи (петитом) кажется, только полтора. Вот я и решилась высказать свою безграничную благодарность по высшему тарифу. 18 строк этой самой благодарности по 35 центов составляют 6 дол. 30 ц. Прозой пришлось бы исписать 6 печатных страниц, да еще с хвостиком. И еще неизвестно, считалась бы моя благодарность художественной прозой или была бы приравнена к Аронсону. Подумайте, сколько бы страниц Вам пришлось бы прочесть, чтобы узнать то, что Вы уже и без того знаете.

Впрочем, это относится не только к моей неисчерпаемой благодарности, но и к многим произведениям, которые Вам приходится читать и забраковывать. И зачем столько пишут люди? Брали бы пример с Жоржи — в чем, в чем, а в этом его обвинить нельзя.

Послали сегодня по стихотворению в «Опыты»,[528] и я с некоторым огорчением (между нами, чтобы Иваск не знал). Мне бы гораздо больше хотелось напечатать это стихотворение (очень любимое и новое)[529] у Вас. Но для моих стихов в Нов. Журнале места не так уже много — за множеством других талантов, т<ак> ч<то> пришлось бы его не скоро увидеть в печати. К тому же, несмотря на жару, у меня появилось еще немало стихов, которые я Вам пришлю, как только перепишу. Это относится и к отрывку романа. Если бы на цветы, да не морозы. [530] А если бы эти самые морозы — можно было бы и подышать и подумать — и не писать так бессвязно. С самым благодарным приветом.

И. Одоевцева.


78. Роман Гуль - Георгию Иванову и Ирине Одоевцевой. 1 сентября 1955. <Питерсхэм>.

I-го сентября 1955


Дорогие Ирина и Георгий Владимирович, пишу два слова и только потому, что вижу — через океан, — как беспокоитесь. И — сквозь рычанье океаново – слышу Ваш на эту тему разговор. Мерси за письма. Мерси за мерси. Получил и письмо И. В., и письмо Г. В. Отвечать не могу — занят (статьей). Вы меня соблазняете «былым Петербургом» и Н. Н. Врангелем, как его знаменем. Побойтесь Бога! Мне один петербуржец, его знававший, говорил, что сей Н. Н. — больше всего на свете любил бутерброды с говном... Пусть это изысканно — допустим — но воняет-то до чего!.. Нет, уж, увольте, лучше щи с кашей...

Я пишу из деревни. Приехал сюда в волнении, ибо в Н<ью> Й<орке> так и не смог ни на минуту приступить к статье (а она в меня уж засела, как заноза в душу). Волновался, ибо — музыку-то уж забыл, уж вышла, вылетела — и думал, что во второй раз не наиграю. Но нет, ничего, идет дело. Сейчас я уже ее почти кончаю по переводу – во второй (и даже в третий) текст. Действую уже «острыми карандашами». ПОЛУЧИЛОСЬ. ТО, ЧТО ХОТЕЛ. УЖЕ ЗНАЮ. И могу, как Пушкин — прыгать и кричать — «ай, да Пушкин! ай, да Пушкин!» [531] Но пондравится [532] ли Вам — не ведаю. Если у Вас хороший вкус—то да. Думаю, что да. Здесь буду до 10 сент. Если время будет (в Н<ью> И<орке> я пропадаю в душевной, духовной и бытовой затормошенности), то, м. б., пришлю Вам даже корректурный оттиск. Но не обещаю. Все дело будет зависеть от темпов. Книга НЖ уже готова за исключением моей вот этой растреклятой статьи и статьи Карповича. Из-за моей не могу начать печатать книгу, ибо она идет сразу после стихов. Исправления в В<аших> стихах все сделаны. За этим я слежу очень. Кстати — прошу разрешения оставить Симбирскую погоду, а не Сибирскую. [533] Первое же гораздо лучше. Во-первых, смешнее. Во-вторых — хорошо как повторение звука «м» в строке. В-третьих, Сибирская погода — понятие совершенно климатическо-географическое, в то время как Симбирская — вспоминательно-приятная. Вот мои доводы, а за сим, как Ваше Сиятельство найдет нужным...

Кончаю. Закругляюсь.

Олечка собрала для И. В. вещи оч<ень> приятные, на наш взгляд. Пойдут скоро к Вам. Она готовит сразу три посылки во Францию — вот и пойдут все три бегом.

Еще раз мерси и до свидания!

Ваш конгениальный критик (но от бутербродов отказываюсь — не убеждайте, не могу... даже «представить» страшно... вот до чего ж я не петербургский денди, а пензенский захолустный провинциал; правда?).

Крепко жму руку Вам и цалую у Ирины Владимировны

Ваш <Роман Гуль>


79. Ирина Одоевцева и Георгий Иванов — Роману Гулю. <Начало сентября 1955>. Йер.


<Начало сентября 1955>


Дорогой Роман Борисович,

Я ждала с превеликим нетерпением ответ на мое предложение — и вдруг оказывается, что Бы ничего не получили. До чего-до-слез-и-до-рыданий обидно-досадно.[534] Хотя Бы в Нью-Йорке и очень заняты, все же, пожалуйста, напишите мне сразу. Мне вредно волноваться, а я вот уже десять дней киплю в ожидании и волнении.

Статью Г. В. Вам действительно написал. Могу это клятвенно засвидетельствовать, т. к. я ее переписываю. Хотела кончить переписку сегодня, но раз торопиться уже не стоит, вышлю ее в субботу. И сама отнесу на почту.

С сердечным приветом

И. О.


Дорогой Роман Борисович,

Это не письмо, a post-scriptum к письму политического автора. Письмо же последует, когда — надеюсь скоро! — получу Вашу статью. [535] Пока только ознакомился с объявлением и содрогнулся — Горская! [536] Понимаю, что на затычку, в типографской спешке, а все-таки нехорошо. Это ведь, по Вашему же слову, ниже ватерлинии — даже ниже-ниже, то самое, что по этой линии скользит на «самое дно колодца», рифмуясь с дном. [537] Вот и Вы проявили аппетит к тому, что Врангель кушал с бутербродами.

Ну, значит, «пока». Жму Вашу руку.

Ваш Жорж.

Не хотите Адамовича — и не надо. Ульянов отлично напал. [538] Поцелуйте его в носик. Мандельштама обязательно и моментально напишу. Очень хочу - это пойдет.


<На полях:> Кстати, Горскую в лит. обществе Парижа зовут низкосрачка.


80. Георгий Иванов - Роману Гулю. 12 сентября 1955. Йер.


12 сентября 1955

Beаu-Sejour

Hyeres (Var)


Дорогой Роман Борисович,

Это тоже «не письмо». Письмо будет, когда получу от Вас нетерпеливо-трепещуще-ожидаемый оттиск. Будьте душкой, пришлите его авионом, а то знать, что статья вышла и ждать еще месяц, пока приползет, три недели спустя (а то и позже) книжка Нов. Журнала, ей-Богу, томительно при моем высоком артериальном давлении. Ну, пожалуйста, не поленитесь и не поскупитесь сделать это сам.

Чтобы не забыть: я хочу, если с Вашей стороны не имеется препятствий, написать рецензию о новой книге — в Чех. Изд. — Адамовича. [539] Прошу подтвердить, если Вы на это согласны, чтобы не трудиться даром.

Покорная просьба — пришлите на мое имя денежки за прилагаемые шедевры И. В. и за мой Дневник. Это, к сожалению, тоже крайне срочно. Вдруг стало «по непредвиденным обстоятельствам» досрочно срочно. Т. е. сидим без гроша. Пошлите, если можно, как в монморассийские [540]времена — чек на американский банк из Вашей чековой книжки (а не перевод или туристический чек). Этим способом мигом меняется по лучшему курсу. Очень обяжете.

Симбирская, так симбирская — нам что. Пожалуй, действительно Симбирская приятнее. Приглядите только непременно, нет ли вообще какой типографской (а то и авторской) чепухи. Пишу безграмотно, а опечатки переживаю очень болезненно. Все это очень забавно и смешно, что Вы пишете о бутербродах Врангеля. Но человек это был поразительный. Верьте на слово. Удастся ли мне подать его так, чтобы убедить, вопрос другой. В моей жизни, богатой всяческими встречами, таких необыкновенных, как он, людей было штуки три–четыре. Широко считая. С сомнениями, выбросить ли из этих трех–четырех Зинаиду или Блока, чтоб дать место Розанову. Ну, а какой-нибудь Гумилев или Брюсов — смешно даже говорить. Меня и тянет теперь поставить — как мне сейчас — одна нога в гробу — представляется, все на свои места. Совсем из другой оперы пример: Леонид Андреев (случилось, хотя и <не> нашего круга, близко знать) был при всей своей славе и при всех недостатках подлинный всероссийский талантище, совершенно неоцененный. И ведь даже имя забыто, а Горький мировой писатель. Или, не в обиду сказать, покойник Бунин. [541]Ну и другие. А Хлебников, нынешний учитель и гений. «Родился в семье попечителя учебного округа», как сообщается в советской биографии. Ну и родился от папы тайного советника кретин из кретинов и — талантище опять-таки! — Маяковский, использовал его до конца в свою пользу. А ведь всего-то в Хлебникове было, что он сопли сам не умел утереть и раздражался, если приятели утирали. [542]

Пишу все это некстати — т. к. цель письма, чтобы прислали мне чек и оттиск и сами бы написали как и что. Кроме того, при вашей «замотанности» в Нью-Йорке вряд ли станете разбирать мой почерк на отвлеченные, ни к селу ни к городу, темы. Этот почерк мой бич. Запишу какую гениальную мысль, а потом смотрю, смотрю и разобрать не могу. Мне бы диктофон. Впрочем, вещь слишком ценная, трудно удержать. Заложил бы в ломбард и не выкупил бы. Так что не жалею.

Здесь после трех месяцев ада в 40º — наступил рай. И рай, с полнейшей гарантией, что до следующего июля будет, непререкаемо, раем. У Вас, я думаю, все-таки в разных Пальм-Бичах такого нет. И притом ни змей, ни комаров, ни законов о нравственности, ни Библии. Даже иконки и портрет «Николашки Кровавого», [543]без которых неудобно в русских домах — здесь не нужны. И хотя мне строжайше запрещено даже смотреть на спиртное, но насупротив в бистро такое чудно замороженное rosé, что выпьешь литрик в расстановку и надо делать усилия, чтобы дорифмовать дьявольски безнадежные, как мне это полагается, стихи.

Ну, жму Вашу ручку. Хотел бы все-таки с Вами увидеться в этой жизни. На том свете, если он и есть, как найти друг друга в ста миллионах новых знакомых. Если есть тот свет — то попадешь туда, точно в советскую Москву. Тысячи и тысячи незнакомых физиономий и «от прошлого ничего не осталось».

Политический автор кланяется и очень интересуется своим стишком о кофте [544]— о котором в «не письме» Вы ни слова не упоминаете. Политическому автору ето обидно.

<На полях рукой Одоевцевой:>

P. S. «Лунных ожерелий» [545] в память о Вашем чудесном ожерельи, правда не лунном - но еще лучшем. С приветом О. А. и Вам.

И. О.


81. Роман Гуль - Георгию Иванову. 9 октября 1955. Нью-Йорк.

9-го октября 1955


Дорогой Георгий Владимирович, увидя почерк мой, Вы верно удивитесь. [546] Я предполагаю, что Вы наповал разлюбили Гуля Романа и его жену. И — И. В. — тоже, хотя она всегда любила нас несколько меньше, не так страстно. У Вас есть на что негодовать: на то, что в этом письме нет чека, на то, что в этом письме нет оттиска, на то, что вообще это письмо приходит с большим запозданием — после слишком насыщенной паузы. Но все на свете — объясняется — и гораздо проще, чем часто предполагается. У меня в Н<ью> И<орке> сейчас была такая возня и такая масса всяких и приятных и неприятных дел — что руки не доходили — до машинки. Объясняю кратко: оттиск не посылаю, ибо его еще нет в руках и даже верстки нет в руках, ее экземпляр в типографии еще. Они мне его дадут на той неделе, и я Вам тут же его вышлю воздухом. Книга выйдет — 17 октября (точно). Так что скоро Вы получите — «вознесет меня в чины — мировой величины». И, конечно, прошу мне тогда отписать Ваше согласие или несогласие с моим взглядом на Георгия Иванова и его поэзию. Я бы лучше всего хотел бы одного, чтобы Вы заплакали во время чтения. Это — была моя цель. В этом была моя цель. И если вы заплачете — цель моя будет достигнута, стало быть, творение — совершенно. Но заплачете — это не значит, конечно, что Вы вдруг заголосите, как коломенская баба: с — ах, Ирина, Ирина, не могу — и навзрыд... Нет, я хочу только — легкого увлажнения глаз — под конец — почти под конец статьи... Вот. И все будет в порядке. Но если этого — легкого увлажнения — не будет — тогда я вломлюсь просто в обиду — «одеревеневши, как бревно — оставшееся от аллеи...» [547] и прочее. Почему нет чека? Не поверите. У меня под рукой нет верстки и нет гранок и нет рукописи — чтоб подсчитать строки, — и не было совершенно времени — выслать, и не было возможности - потому что я должен сначала привести в порядок наши финансы по этому номеру. Но на той неделе — я вышлю обязательно Ваш гонорар. Вы грубо кричите на меня (сквозь рычанье океаново): — «А Ирины гонорар?!» Ох, не кричите так грубо — устал, измучен, хочется плакать. Отвечаю — стихи — первокласснейшие — изумитель­нейшие — Ирины Владимировны получены, конечно. Мих. Мих. еще их не посылал — но знаю, что с восторгом подам их в декабрьском номере. Но вот в чем дело — начистоту: мы — НЖ — еще не знаем, на каком мы свете — и поэтому за дек<абрьскую> книгу послать аванс СЕЙЧАС — нельзя. «А когда можно?!» — спрашиваете Вы грубо и без всякого светского снисхождения. Мих. Мих. приезжает в пятницу, 14-го. Будет собрание корпорантов журнала, будут разговоры и выяснения нашего будущего — и если оно выяснится — в положительную сторону для нас, для будущего русской литературы, для наших с Вами бронзовых памятников (да, да, теперь уж, друг мой, — памятники, оба вместе, будут стоять — Ваш в Орле, а мой в Пензе и в Нижнем — после статьи о Вас — ибо она же конгениальна и, видите, союз торгово-промышленных служащих города Нижнего этого требует совершенно недвусмысленно, а Ваш памятник — заявлен пока только в Орле, — Петербург еще молчит — но уверяю Вас — что он-то потребует!). Кстати, в Литературной> газете на днях был воспроизведен памятник Алешке Толстому [548] — памятник как памятник — и рассказана его судьба: этот памятник еще валяется на каком-то свалочном месте в течение лет восьми — валяется и никак никуда графа не пристраивают, — вот чертыхался бы и матюкался бы Алешка. Итак, Ирине Владимировне поцалуйте ручки и скажите, что по-прежнему светск, изыскан и блюду ее интересы, как свои собственные. И в первый момент вздоха — постараюсь организовать чек ей авансом — за стихи. Но, стало быть, прозы к декабрьскому не будет? Это нужно знать АБСОЛЮТНО И ЗАРАНЕЕ. Проза нам была бы даже больше нужна, чем стихи, хотя стихи — повторяю — шедевренные, Вы правы!

Закругляю. О книге Адамовича (чудесное название у нее), конечно, мы дадим Вам написать с удовольствием, но вот есть какое но — Вы его покрыли в «Возр<ождении»> [549] (со всей присущей элегантностью!), теперь вся литература знает, что Вы помирились «нежно и навсегда» - и теперь Вы его неудержимо похвалите. И знаете, это, пожалуй, будет нехорошо. Мы хотим за ату книгу Адамовича и похвалить и поддержать. Мало же ведь книг-то у нас. Макулатура заедает. А тут — согласны Вы иль не согласны — но это книга, это литература, об этом можно говорить и можно это читать. Так вот — я думаю, что было бы лучше, если б его похвалил кто-н<ибудь> другой? Как Вы думаете — честно? Я думаю, вот Ульянов приехал — у меня сегодня будут ужинать — индюшку (конечно!) — индюшки и куры — это тут самая доступная и быстрая еда. Кур едят все безработные. А дурак Анри Катр что-то там говорил о воскресеньи [550] — Боже мой, как устарело это воскресенье — мы бросаем в небо атомную бомбу и едим курицу, куриц, петухов — как семечки. Не подумайте, что люблю кур — не люблю — люблю баранину и уток — и гуся с капустой люблю. Т. е. любил — теперь все это — обезжирено и запрещено, как поцелуй в семнадцать лет! — Кажется, я пишу Вам стихами? Второпях не разбираю. Возможно. Итак, чек И. В. — подождите. Выясню с Мих. Мих. Ведь Вы даже и не представляете, что мы — НЖ — бьемся на бессонном ложе — наше дело — наше будущее — совсем не выяснено — и потому дек<абрьская> книга — трудная книга.

Выпейте за мое здоровье розэ во льду и — за здоровье Н.Ж. Вы, конечно, не следите за тем, что пишет мировая пресса о Ром. Гуле. А если б следили, то прочли бы в Карефур [551] — потрясающую статью — о Гуле как предшественнике Мальро и Камю [552] и о том, что я в сущности Киркегард. [553] Честное слово. Я Вам пришлю. Так что памятник в Нижнем, пожалуй, несколько опоздает — и раньше него на месте памятника Бальзаку на Монпарнассе [554] — воздвигнут будет памятник «предшественнику Мальро и Камю» — мерси и до свиданья! Простите за глупое письмо. «Мне сегодня хочется очень из окошка луну обоссать». [555]

Все у Вас будет — и чеки и оттиски — и увлажнение глаз (легкое). Прощайте! Пришла ли посылка! Тут были забастовки — и могла задержаться, но на посылку тоже ждем рецензию от И. В. — в смысле, что подошло, что нет, чтобы быть в курсе делов и чтоб знать, как вести себя с этой графской стервой и каботинкой Лили [556] - что сорвать, чего не срывать. Вчера с женой были на балете (испанском). Антонио — друг мой, первый класс — это и Гойя, и Эль Греко — и вообще «вырви и брось». Чудеснейше. Так бы вот сидел всю жизнь и смотрел этот балет... до смерти...

Чуть-чуть не написал — Эввива Эспанья — но вспомнил, что это безумно контр-революционно, [557] кажется. Орвуар. А бьенту!* «Продержись еще немножко... и получишь всю бомбошку...».

Ваш <Роман Гуль>

Жена оч<ень> кланяется!


* Au revoir. A bientot (фр.) — До свидания. До скорого свидания!


82. Роман Гуль - Георгию Иванову. 15 октября 1955. Нью-Йорк.

15-го октября 1955


Дорогой Джордж!

О, любите меня, любите! Сегодня заседали с Михаилом Михайловичем. Сделали эфор* — и шлем Вам чек — за шедевры и Ваши и Ир. Вл., которые пойдут в декабрьском номере.[558] Одновременно шлю свою статью о Георгии Иванове. Плачьте, красавицы горных аулов...[559] И буду с большим интересом ждать Вашей рецензии на эту самую посылаемую статью. Это из первого пробного номера выдрана. Оцените, граждане! Мне статья — без скромности — нравится. ЗВЕНИТ...

Дальше. Возвращать ли Вам Ваши стихи, напишите. Если надо — верну заказным. Если не надо — оставлю. Но пишите честно, я не библиофил. Но иметь их было бы не без приятности. Но если Вам нужно — пошлю тут же. Еще напишите: клянетесь ли Вы дать рецензию о Мандельштаме к декабр. номеру — тогда вышлю тут же. Но без ши-ши, а всерьез — мы должны рассчитывать твердо. И как насчет Адамовича — книги? А как Вы думаете, не написать ли нам Адамовичу офиц<иальное> предложение сотрудничества в НЖ — попросить о ч<ем>-н<нибудь>? Вы когда-то с ним говорили.

Обрываю, урываю, отрываю, убегаю.

Ваш: <Роман Гуль>

Ир. Вл. — рукоцелование, как говорил один чех.


* Effort (фр.) — усилие.


83. Ирина Одоевцева - Ольге и Роману Гулю. 17 октября 1955. Йер.


17 октября 1955

Beаu-Sejour

Hyeres (Var)


Дорогая Ольга Андреевна

и

Дорогой Роман Борисович,

Посылка прибыла сегодня утром и, как и можно было предполагать, вызвала бурю благодарностей и восторгов. Благодарности заняли бы по меньшей мере страницы четыре и я, зная, до чего Вы, Р. Б., утомлены чтением ненужно-многословных рукописей, скрепя сердце опускаю их. Перехожу сразу к восторгам. Восторг первый — черное платье. Такое, как я мечтала. Сидит как вылитое и вообще было совершенно необходимо. Разве можно без изрядно-нарядного черного платья? Второй восторг — коричневый костюм — к нему относится все выше сказанное. Третий — псевдо-меховая шубка. О ней не мечтала — она лучше мечты. Чувствую, что страстно и надолго влюблюсь и до самой весны обряжусь в нее. До чего уютна, тепла, легка, забавна. И стиля «вот тебе Америка!», чрезвычайно у нас здесь ценимого. Японский шарфик напоминает расцветкой бумажные фонарики русских дачных иллюминаций, такой экзотически-нежный и ласковый, не похожий на обыкновенный шелк. Пригодится на все случаи жизни. Блузка с пестрым воланом будет подвергнута операции — блузка останется сама по себе, а волан в виде пелеринки (не институтской, увы!) будет надеваться на нее. Шляпы отложатся «на завтра, на потом»,[560] т. е. на будущее лето. А жаль. В особенности черную с большими полями, на редкость элегантную. Но здесь шляпы носят только летом. Есть и полу-сожаление. Серый пиджак. Должно быть, Р. Б. снял его не с каботинки графа, а с графовой законной супруги, чем и объясняется почтенный и солидный размер и цвет. С каботинки все как на меня шито; ни одной даже пуговицы переставить не придется, А здесь потружусь немножко — приспособлю как домашнюю кофту, если не для себя, так для Жоржи. Очень люблю серый цвет. Жаль отдавать Жорже. Еще не решила. Скуплюсь.

Простите, что так подробно описываю свои восторги. Но раз Вы причина их, то и терпите. Мне и так трудно не продолжать. Обрываю. Ставлю точку. Захлопываю дверь на еще горячо бурлящие восторги и благодарности. Только вот еще — трудно было мне лучше угодить. Ну, вот и довольно. Теперь, Р. Б., о деле кратко и ясно. (Ольге Андреевне благодарственный реверанс и еще — мерси и до свидания). Вам нужна проза. Будет Вам проза. Напишите только, когда сдавать. Уже начала писать. Ведь жары — главного препятствия — нет. А с ленью справлюсь. Можете на меня положиться. Не-на-дую. Не таковская. С волнением жду статью-памятник. Пришлите Carrefour. Факт небывалый в эмигр<антской> литературе — «Один из наших вышел в люди». Никому (даже Бунину) это во Франции не удавалось. Ремизова хвалят, но не читают. Поздравляю и даже завидую. Но зачем Вы несправедливо написали, что я люблю О<льгу> А<ндреевну> и Вас меньше, чем Жоржа? Оба — и он и я — любим Вас больше. И по заслугам. Как же иначе?

Ваша И. О.

Напишите, нравится ли Вам и О<льге> А<ндреевне> Ульянов. Мы с ним до странности подружились. Другого такого я не знаю — совсем особенный и до чего милый. А как бы мне хотелось этой самой индюшки, да еще с такими сотрапезниками — до слез, ох, как...


84. Георгий Иванов - Роману Гулю. 20 октября 1955. Йер.


20-го октября 1955

Beаu-Sejour

Hyeres (Var)


Дорогой Роман Борисович,

Увидя померк мой. Вы тоже, верно, удивитесь. Краткое объяснение — почерк мой не мой. а Ирины Одоевцевой, одолжившей его мне для этого письма. Мне скрючило правую руку ревматизмом, а ждать, пока пройдет, совершенно невозможно. Итак, не удивляйтесь.

Статья Ваша прибыла вчера. Я действительно взволнован и ошеломлен Вашей блестящей, ошеломляюще восхитительной статьей. Ошеломлен и взволнован не тем, что Вы меня сажаете на потертое кресло [561] (хорошо, что на потертое, а не дырявое, что в переводе могло стать chaise регсeе*) первого эмигрантского поэта. К этому я успел попривыкнуть. А Вашей всепонимающей любовью к моим стихам и к поэзии вообще, Вашим прозрением, Вашим двойным зрением, проникающим в самый состав стихов, до корней, на аршин в землю под корнями. Такое понимание сто, тысяча раз больше критики — своего рода сотворчества, участия в деле поэта. И еще поразило меня, в частности, Ваше замечание о моем экзистансиализме, до сих пор никем не замеченном, но кажущимся мне не только абсолютно правильным, но и очевидным. Да и многое другое — всего не перечислишь. И как безошибочны все Ваши цитаты. Как поразительно умно и талантливо. Еще лучше, чем о Цветаевой. Я читал и перечитывал статью и субъективно, и объективно, и — всячески.

Резюмирую впечатления. Субъективно: до предела доволен и удовлетворен, а Вы ведь знаете, как трудно угодить автору даже самыми пышными венками (лавровыми разумеется, не надгробными). Сказано то, что мне хотелось, сказано так, как мне хотелось. Объективно: какой талантище этот Гуль. Как «убедительно поет».[562] Надо будет почитать этого самого Иванова. Может быть, и правда в нем что-нибудь есть... И наконец — глазами собратьев по перу, у которых в глазах мутится от злости и зависти: почему не обо мне?

Одним словом - то, что совершенно и не требует изменения. И еще - лучшие слова в лучшем порядке. [563] Задание воздвижения памятника исполнено на ять, на все 120%.

Только одно недоумение в оркестре восторга: «Последней конкретной темой часто звучащей в оркестре ивановской поэзии, является... тема убийства» (курсив мой). И дальше еще удивительнее — «К ней Г. Иванов возвращается чрезвычайно напряженно, как к галлюцинации...». [564] Развожу руками, хлопаю глазами. Ну, где, скажите на милость, и когда? И откуда Вы, дорогая душка, это взяли? Кроме однажды оброненного — «Сегодня меня убили, завтра тебя убьют»,[565] слово «убийство», как и глагол «убивать», мной, кажется, вообще никогда в стихах не употреблялось. А что касается «даже датированной» «Черной крови из открытых жил», [566] так это, между прочим, любовное. О самоубийстве от влюбленности (в стихах, а не на самом деле, как Маяковский). Разве Вы не поняли — «Так давно, что забыла ты?» [567] Или Вам казалось, что тут упрек соучастнице мокрого дела, забывшей, как она помогала мне тащить по скользкому льду мертвое тело в прорубь?

Я шучу, но тема об убийстве в моей биографии меня действительно начинает беспокоить. Как Вы правильно изволили заметить, «Как мы долго будем с ним вместе — Бог знает...». [568] И сходить в могилу убийцей не хочется, знаете. Никогда никого не убивал. Чем-чем, а этим не грешен. Не только в жизни, но даже в стихах, тем более в мыслях. Обожаю страшные сны, но, к сожалению, никогда не вижу ни убийств, ни казней. Так что прошу — верьте на слово — не убивал и не галлюцинирую убийствами.

Конечно, знаю, откуда ветер дует. Без меня меня женили. И Русская Мать [569] была в этой клевете очень деятельной посаженной матерью. Если Вас вся эта история интересует, напишу Вам совершенно конфиденциально разъяснение с непреложным доказательством моего неучастия в этом, действительно имевшем место в феврале 1923 г. (четыре месяца после моего отъезда) мокром деле. [570] Если дадите мне слово молчать, «пока мы еще вместе с ним»,[571] — даже посоветуюсь с Вами на случай, что меня не станет. Но обо всем этом после Вашего ответа.

Ну, вот. А то, что у меня облик poete'a maudit,[572] — мне крайне лестно. Я-то думал, просто плюгаво-церемонный старикашка. — а оказывается — даже отталкивающий. [573] Порадовали и тут. Польстили! Угодили. Спасибо.

Прерываю на два или три дня, когда не буду нуждаться в чужой помощи для высказывания своих чувств и мыслей.


P. S. Как водится, Жоржа чрезвычайно недоволен одолженным им почерком, утверждая, что вместе с почерком я одолжила или, вернее, навязала ему мой стиль —- и, конечно, все испортила. Не спорю. Но отказываюсь от дальнейшей работы. Так что ставлю точку. И прибавляю только

И мое мнение:

Статья действительно — Ах, ах, ах, не могу!..


И катится слеза из глаз,

Чистейший драгоценнейший алмаз...[574]


как сказал поэт. Впрочем, что слезы?

«Слова, как ветер. Слезы, как вода», как правильно сказал другой поэт (т. е. я).[575]

А тут фундаментальное потрясение всего существа неистовым восторгом. Но, сознаюсь, не без зависти. Отчего не обо мне? Хотя ясно отчего. Оттого, что правдиво. И даже в высшем смысле — правдиво.

Все же утешаюсь посильно тем, что я жена Георгия Иванова, заслужившего статьи-памятника. Поглядываю на себя в зеркало, вот она я какая. А если Вы представите себе, что на мне сегодня коричневый костюм, блузка в персидский боб, лунное ожерелье и, так как холодно, сверху наброшена шубка с вышитыми рукавами, то Вы поймете, что отражение. Вами наряженное и разукрашенное. действительно довольно утешительное.

И еще: спасибо за чек. Деньги, конечно, дело наживное, в особенности по сравнению со статьей — но все же...

Ваше требование: любите меня, любите! тоже выполнено нами на все 120%. Любим и еще как! Хотелось бы мне из глубины моего благодарного сердца

Тебя, тебя в моих стихах прославить,

Как женщина прославить не могла.[576]


Да вот сумею ли? Все же твердо надеюсь — соберусь с силами и прославлю.


Скажу напрямик без изгиба:

За все твои ласки спасибо.


А засим — будьте здоровы и счастливы. Сердечный привет О<льге> А<ндреевне> и поздравление с таким замечательным мужем от жены замечательного же мужа, им прославленного.

Ваша И. О.


* Стульчак (фр.).


85. Георгий Иванов - Роману Гулю. 25 октября 1955. Йер.


25-X-1955

Beаu-Sejour

Hyeres (Var)


Дорогой Роман Борисович,

Я еще не совсем очухался и предпочел бы написать Вам, когда очухаюсь совсем. Но, с другой стороны, мне хочется, как умею, поблагодарить Вас за Вашу статью. Хоть коряво, но собственноручно.

Ваша статья блестяща и оглушительно-талантлива. Еще блестящей, чем о Цветаевой. Никто так о поэзии не умеет писать, да и очень редко, кто вообще умел. Я говорил Вам как-то а одном из писем, что при полной «непохожести» статья о Цветаевой — эквивалент лучших статей Анненского. Не в «Аполлоне», где он хотел угодить, а тех, которые он писал «для себя». Еще вспоминается Леонтьев — «Эпоха, стиль, веяния».[577] Верьте моей искренности: ведь статья напечатана, что же мне к Вам подлизываться задним числом! Самое замечательное в статье ее подъем, полет. Все летит и звенит. Первый поэт и прочее обо мне говорили и писали, как Вам известно. Но всегда удручающе бездарно — ни «первого», ни вообще поэта не было видно. Для примера у Вас есть статья Зинаиды об «Атоме». А ведь она прямо бесилась от «Атома» и несколько воскресений у Мережковских говорила только о нем. [578] И она же пустила в ход «первого поэта». Она была умница, я нежно ее любил и «уважал». Но все было, как горох о стенку: могла бы и не восторгаться. Не говорю уж об остальных.

Совсем не значит, что я совсем с Вами согласен. В части, касающейся «Атома», готов возражать слово за слово. Но и возражать Вам, «как в море купаться». Я не в форме. Отложу эти возражения — если желаете их узнать - до другого раза. Хочу закрепить главное. Вы чудесно написали, согласен я или не согласен. Настоящий читатель - согласится - Вы его кладете на лопатки. И я - как читатель - прочел и перечел наслаждаясь, забыв того Георгия Иванова - которого, м. б. ошибочно - понимаю по-своему - видя и принимая целиком - того Г. Ив., которого подносит Гуль. Повторяю опять - грех, если Вы не напишете свою «Книгу отражений». Или свою «Эпоху, стиль, веяния». Или - может быть еще точнее - Ваши «Воображаемые портреты». [579] Ибо критика большого плана всегда «Воображаемые портреты» и, м. б., именно тогда она может быть восхитительно-убедительной. Заметьте, что Дуанье Руссо [580] свои фантастически-гениальные портреты консьержек и бедуинов писал, предварительно измеряя «натуру» сантиметром — он хотел быть академически-объективным. Все это не значит, что в основном Вы все преувеличиваете или искажаете. Напротив, как раз наоборот. Правда как раз у Вас. Вы насквозь чувствуете поэзию. Ваши цитаты безошибочны. Другое дело — источники этих цитат. Тут я со многим готов спорить. Но это «обывательщина», как говорил Мережковский о всем лично-частного порядка. Общее же у Вас гипнотизирующе убедительно, и, следовательно, «остальное все равно». [581] Ведь так? Скажу так: поздравляю нас обоих — себя, что обо мне так написано. Вас, что умеете — т. е. что Вам дано — так писать.

Спасибо, дорогой душка. Я болен — не взыщите. Ответьте мне. Ведь последнее время от Вас все не письма — ужо напишу. Так вот напишите. Извините и за стиль и за почерк.

Ваш Жоржа


Приложение


Я непременно желаю написать о Мандельштаме. Но где же книга?


Писать или нет об Адамовиче, скажите толком. Написал бы коротко и прохладно-лестно.


Слать ли Вам ему официальное приглашение. Как сказать? Мои доводы прислать за и против.


Все, что касается Адамовича (нашей переписки) с Вами о нем в прошлом и будущем, не передавайте Варшавскому - Иваску. Это все равно, что прямо ему.


Ходасевич <вписано вместо зачеркнутого «Русская мать». - Публ> к моменту выхода «Атома» помирился со мной и даже написал в Возрождении о «Атоме» большой фельетон, вполне корректный. [582] «Русская мать» - это жена доктора Манухина. [583]


«Убийство старухи» произошло в конце февраля 1923 года [584] — Ваш же покорный слуга уехал заграницу в октябре 1922. [585] Здравствующий М. В. Добужинский, [586]встретив меня на Николаевском мосту в день отъезда, провожал вместе с актером Щербаковым [587] до посадки на пароход. При случае спросите его, м. б., помнит. Поэтому галлюцинаций у меня на этот счет не имеется. Но вопрос — пущенный на этот раз именно Ходасевичем [588] на старости лет меня начинает беспокоить: не хотелось бы, все-таки, иметь в биографии ентакого пункта. Хочу посоветоваться с Вами, раз Вы это говно тронули, как тут быть. Ответьте на это.


Ох, написал бы я об этом самом «Зиму» и какую! Да ведь нельзя.


После Вашей статьи мне, как женщине родить, ужасно захотелось издать книгу «самого лучшего». И с Вашей статьей в качестве предисловия. Ведь моих книг абсолютно нет в продаже. За «Цитеру» [589] «по случаю» сам заплатил 1500 ф<ранков>! Вот нам бы по горячим следам какого-нибудь «графа», любителя поэзии. Здесь таких нет, нечего и искать. Подумайте, а?

Ну еще раз обнимаю

Г. И.


86. Роман Гуль - Георгию Иванову. 28 октября 1955. Нью-Йорк.

28 октября 1955


Дорогой Георгий Владимирович, я получил оба письма — и Ваше, писанное рукой Ир. Вл. и Ваше, писанное Вашей собственной рукой (сегодня). Большое спасибо. Чтение было очень интересное. Хочу Вам ответить — подробно, вырвав хорошую «минуту» — т. е. чтобы не торопиться.

Сначала о статье. Я рад, что Вам она нравится и Ир. Вл. тоже. Мне она тоже — представьте — нравится. Чувствую, что хорошо сделано, настоящая работа, работа настоящего «ювелира», а не так, шаромыжника какого-то. Прошу прощения за комплимент самому себе. Но будем говорить без дураков и без реверансов. Я как-то очень удачно Вас «разрезал» и показал ваши «внутренности». Тому — уже есть подтверждения. Скажу о них. Журнал мы только-только разослали. И вот — звонит Ульянов (он приехал), говорит, только что кончил читать статью, не может удержаться, чтоб не выразить громадного удовольствия и пр. и пр. Особенно, говорит, его поразила правильность утверждения — об экзистенциализме. Я, говорит, сам об этом думал, но как-то не решался это выговорить и пр. Вообще, комплименты и мне и Вам — агромаднейшие. В частности, хорошо, что статья вышла вместе с Вашими превосходнейшими стихами — получился такой «пандан», что дальше ехать некуда. Потом. Звонит Завалишин — в полном восторге. Говорит, что за всю свою эмиграцию не читал никогда такую блестящую критическую работу — и все, говорит, так бесспорно убедительно подано — перечитывал дважды — просто дальше ехать некуда. Затем. Сегодня встречаю Корякова.[590] — Р. В., кричит, если бы я был девушкой, я б Вас расцеловал бы за Вашу великолепную статью об Иванове — это самый первый класс! — на каком уровне! — и прочее.

Далее — звонил Глинка — тоже хвалы. Но что меня сегодня очень приятно толкнуло в сердце — это слова о. Александра Шмемана.[591] Знаете его? Это очень культурный, тонкий, франц<узской> культуры человек — с большим вкусом и большой эрудицией. Только увидал меня сегодня в Ам<ериканском» Ком<итете> (в редакции скриптов) — сразу — ко мне. Ну, говорит, Р. Б., я вчера прочел Вашу статью об Иванове - это совершенно блестяще. И знаете, я как-то не вдумывался в Иванова (он Вас, конечно, прекрасно знает и любит Вашу поэзию), но Вы его так интересно подали — что я его совершенно по-новому увидал. Очень, очень хорошо — просто великолепно! Далее. Входит Варшавский — Р. В., говорит, только что получил НЖ Не читал еще Вашу статью, но со всех сторон слышу о ней такие отзывы, что сегодня же бегу ее читать (Варш<авский> это — окружение М. С. Цет<линой>, Яновский, [592] Иваск и пр.). Вот первые отзывы — и все как на подбор — с ними, конечно, дядька Черномор. Мне это приятно как-то «вдвойне»: за себя и за Вас. Действительно «дело сделано», настоящее литературное «дело» Все равно, что сказать — на, разуй, глаза-то, посмотри, какой у нас есть Иванов! И разули глаза и поняли. Но есть отзывы и другие. Старшее поколение - не так это воспримет. Я страшно дружен с М. В. Вишняком — ежедневно перезваниваемся или видимся, он живет в нашем доме. Он прочел самый первый. Звонит и говорит: я страшно расстроился Вашей статьей. Почему? Он говорит расстроенным голосом — всерьез: — Да как, говорит, почему? Статья, конечно, интересная. Самое интересное в ней — это все, что Вы говорите об экзистенц<иализме> Г. Ив., — это. конечно, говорит, совершенно верно — он, разумеется, экзистенциалист. И он, бесспорно, поэт оч<ень> талантливый... Но вся Ваша установка.. Вы превратились в какого-то «ничевоку», [593] который требует отделения искусства от государства и пр. и пр. Очень был расстроен Вишняк, потом пришел к нам и долго говорили на всякие отвлеченные «искусственные» темы. Но и он — стоя совсем на других позициях — признает интересность «постановки вопроса». Мои политические приятели — старшего поколения, конечно, не очень восторженно воспримут эту статью. Я это знал. Но ке фер, фер-то ке? [594] Так думаю, так чувствую, так живу ...

Ну, вот. О том, что М. М. Карп<ович>, прочтя еще в рукописи, оч<ень> одобрил, я Вам, кажется, писал. Он написал мне, что «эволюция Иванова подана чрезвычайно убедительно, а статья написана отлично и пр.». Итак, пока что мы с Вами завоевываем - материки, острова, полуострова - и прочее. Поздравляю Вас - поздравляю нас.

Я прекрасно понимаю, что Вы могли бы мне возражать всерьез насчет многих моих утверждений. Я это знал. Но это только хорошо. Всякий «портрет» — требует возражений, комментариев, исправлений другими по-своему и т. д. И если Вы мне о них напишите — я буду оч<ень> рад, буду читать с большущим интересом, хотя я уже предвижу многое — и когда писал — предвидел их. Тем интереснее. Вы совершенно правы — важно, чтоб я клал читателя на обе лопатки — а если найдется читатель, который начнет выкарабкиваться, — стало быть, оч<ень> интересный читатель — стоит послушать — как и что. Знаю также, что в статье есть, конечно, кое-где и «белые» нитки. Они были нужны — многое надо было «сшить». Они незаметны читателю, но я-то знаю, где они есть. Вы говорите о написании книги, но, «дорогая душка», как Вы выражаетесь — когда Вы двадцать четыре часа вертитесь как белка в колесе, какие уж там книги! В руки взять книгу — и то нет времени. Ведь статья эта была обязана только летнему отдыху и тому, что и обдумывал ее и писал у чудной миссис Хапгуд — в чудном Питерсхэм — на веранде. А тут бы и не написал. Потому так мало и пишу вообще (и от этого страдаю, ибо годы наши уже великие).

Теперь отвечаю на «приложения». А потом на большое письмо, написанное рукой Ир. Вл., которую, случайно, цалую за это, и не за это, а вообще — «и я который раз подряд цалую кольца, а не руки». Итак — «приложения». Мандельштам к Вам ушел уже несколько дней тому назад. Скоро получите. Простите, что я, читая, кое-что отмечал (чертил) карандашом — такая уж скверная привычка. Кстати, эти два обалдуя — Струве и Филиппов [595] — собрали все, что могли (хотя Завалишин отметил в «Н<овом> р<усском> с<лове>»,[596] что кое-чего существенного они не взяли), но, на мой взгляд, они сделали не книгу стихов — а «справочник по Мандельштаму», все стихи занумерованы, что на мой вкус просто ужасающе, все эти разночтения, сноски, и пр. Одним словом, это не живая, не живущая книга —(а стихи именно так и существуют только), а какие-то выходящие и входящие. Но это вполне» во вкусе - «рыжего мерзавца» (выраж<ение> Бунина) Струве [597] и этого стоеросового Филиппова, кот<орый>, кстати, болен манией ругани и шпилек по адресу всех - и в своем Клюеве — насажал и Вам всяких. [598] Таких, что, думаю, прославлять этих «бестиев» не стоит, а, м. б., даже и наоборот. Струве, напр<ример>, с необыкновенной элегантностью пишет в Мандельштаме: «если верить Иванову...». Я эту тупицу и пошляка (тоже стихи пишет!) терпеть не могу - герр профессор - бездарен, как пуп, и необыкновенно высокопоставленный тон обо всем. Итак, послано. И пишите скорее. Если хотите - «входящие и выходящие» - дарю охотно Вам - в отзыв. Хорошо, пишите и об Адамовиче тоже. Но книга у Вас есть, наверное. Посылать не буду, да у меня ее и уперли куда-то. Но только ради Бога — сбросьте ветхого Адама - и напишите поскорее. И о Манд<ельштаме> и о Адам<овиче>. Тем более же Вы ведь не будете писать длинно об Адам<овиче>, как сообщаете. Жду рецензий, стало быть, обязательно. А м. б., Ир. Вл. напишет об Адам<овиче>? Делите как хотите. Адамовичу хочу написать предложение о сотрудничестве. Многие «его хотят иметь». И мы с М. М. не возражаем - надо же ведь все-таки объединять вокруг журнала — все что еще у нас есть. Скоро - ничего не будет — останется один лихой человек, вроде к<акого>-н<ибудь> Ширяева — вот будет страсть (в смысле - ужасище)! Понимаю прекрасно, что Варш<авский> о<чень> дружен с Адам<овичем> и учитываю. Иваска не вижу, он в Кембридже, но когда и вижу, то стараюсь не видеть - это очень унылая поллюция... Не знал, что «русская мать» Манухина. Мерси. Теперь переходим к теме «пиковой дамы». Bo-первых, Вы неправы, эта тема в Вашей поэзии есть — откуда же я ее взял - жаль, что уничтожил черновики (разработки всех Ваших книг - где все размечено на отдельн<ых> листочках - все темы, все, все). И теме убийства посвящено много у Вас - не могу лезть в книги Ваши - но вот, что вспомню — «чья-то кровь на кривом (или на каком-то еще) мухоморе» [599] - потом - «без прицела и без промаха, а потом шажком...» [600] и мн. др. И когда (а м. б., мухомор это не то? забыл, не могу рыться сейчас). Одним словом, я на это обратил внимание в поэзии. И подумал — а не легенда ли тянет [601] — и это как-то в меня вошло — и я дал несколько строк. М. б., зря. Не додумал. М. б. Прошу прощенья, если так. Но снявши голову по волосам не плачут. И вот сейчас я расскажу Вам, как это все «я услышал». Не помню точно, когда приехал в первый раз заграницу Костя Федин, году, кажется, в 25-м, а м. б., в 26. И как-то говоря о цехе поэтов (к вам ко всем он относился — не сочувственно — как к лит. течению), он сказал — «а знаешь, вот если б у нас случился перевертон — то они бы пришли наверх». Я спросил, «кто они?» — «да вот все они — парнасцы...» Костя — реалист, и ему все это чуждо, и он Вашего течения сторонился, враждовал с ним внутренно. И далее он мне рассказывает: а знаешь, какая с ними вышла история? Ведь, когда они переехали границу, в квартире А<дамовича> нашли труп матроса. Поднялось дело. В лит. кругах заговорили. Известно было, что власти хотели их вернуть, предъявив, т<ак> с<казать>, то, что надо. Но потом власти решили дело замять. Я спрашиваю: почему же? Да, наверное, не хотели скандала — все-таки писатели, поэты Сов. России выехали и вдруг на весь мир эдакий скандал Поэтому, как говорили, дело и решили «замять для ясности». И замяли. Вот что я слышал от Кости. Дальше. В Париже после войны кто-то из богемы что-то мне плел на эту тему, но не точно и неясно. Но в том, что рассказал Костя, в истине этого сомневаться не приходилось. О том, что Ход<асевич> что-то говорил на эту тему — я не слыхал Вот Вам докладаю как на духу, что мне известно было. И хоть тут главная роль приписывалась не Вам, конечно, а Вашему другу, но все ж я допускал, конечно, что что-то «было, было, бы...» [602] Да, запамятовал Я, помню, сказал Федину, ну, знаешь, не думаю, чтоб А<дамович> был бы на это физически способен, это ведь, наверное, не так просто — «мокрое»-то. Я могу его представить в роли, м. б., отравительницы Локусты, [603] но — так, всерьез, не верится... А Костя говорит — да никто же толком не знал — как там это произошло — Локуста или Лангуста — но факт на лице... Вот Вам — для сведения. Если Вы хотите со мной, как Вы пишете, посоветоваться «для истории» — пишите. Посоветуемся.

Тут произошел перерыв в писании письма — продолжаю уже на другой день. И представьте — с статьей происходит что-то невероятное. В моей квартире все время звонит телефон — «звонок звонил, не умолкал, пока я брюки надевал». Никак не ожидал такого ошеломляющего резонанса этой статьи. Звонила Галина Кузнецова — трактовала как «событие», благодарила, говорила о появлении «нового критика и нового поэта» - и все нас с Вами как-то спаривают, будто эту статью писали мы вдвоем. Хотя, знаете, в этом есть что-то совершенно верное — так это, в сущности, есть... это «произведение вдвоем». Но Галина — это понятно и не так уж ошеломительно. Но вот звонит Ираклий Георг<иевич> Церетели [604] (с кот<орым> я в хор<оших> отношениях — но редко перезваниваюсь). Он оч<ень> хвалил статью о Цветаевой в свое время (он ее поклонник большой), но тут — это был какой-то просто замечательнейший отзыв. Говорит, что мало знал Вас как поэта, но что я Вас так показал — такие интереснейшие цитаты и такой интересный разрез, — что он сразу видит, что это интереснейший поэт и пр. и пр. Уговаривал писать дальше — критические статьи — и обяз<ательно> издать отдельной книгой, уверял, что это «оч<ень> нужно» и пр. Одним словом — разволновал старика. Я был даже и удивлен отчасти, ибо тот же Цер<етели> страшный почитатель Чернышевского и Добролюбова. Затем — Денике. Ю. П. [605] — определил статью, как блестящую, сказав, что необычайно смелые и интересные мысли в связи с Вашим экзистенциализмом. Все хором подчеркивают эту самую «смелость мыслей» необыкновенную (не легкость, конечно...). И все отзывы — однотипны. Докладаю Вам все это для того, чтоб Вы видели — как «нас» приняла элита... приняла на ять. Между прочим, о Вашей книге — мне в голову уже пришла мысль, когда я еще писал статью. Неизвестно, будет ли жить «Чех. Изд.» — в пятницу было какое-то решающее заседание, но никто еще не знает результатов. Надежд, говорят, немного. Конечно, было бы легче всего издать это у «Чехова» — «опять же гонорар» Вам был бы... Но если у них это булат мертвое дело — то надо подумать. Я дружу с своим старым издателем А. С. Каганом (он же и Ваш издатель). [606] Он мне как-то рассказывал о далеких петрополисовских временах в Питере - и вспоминал Вас - каков Вы были, когда у него издавались. Кстати, пишете Вы иль не пишете новую «Зиму» — и не слишком ли Вы церемонитесь — то нельзя, да другое нельзя — а попробуйте как «мозно, мозно» (кстати, хорошо, что дал Ваше письмо в статье — кстати пришлось) [607] — а уж когда будет написано — тогда увидим, что «мозно», а что «нельзя». Для процесса писанья вредно ставить такие преграды — они отразятся на полноте голоса. Надо писать — как на кушетке психоаналитика (не бывал, но представляю) — дать свободу «ассоциациям» и «памяти». А потом уж — препарировать... Ну, вот, сейчас еще посмотрю, какие пункты не отвечены — в первом письме, писанном рукой И. В. Там неотвеченным осталось только — о «поэт моди».* Это я умышленно дал, тут «подгустил» краску — черным по белому — ведь это же портрет. И так он получается — привлекательнее, но подгустил не чрезмерно (как и кое в чем другом), а с тактом. Я представляю, как Струве (рыжий мерзавец) напишет о Вас в книге об эмигрантской поэзии — «Г. Ив. родился в военной семье, благодаря этому он никогда не ковырял в носу и даже окончил кадетский корпус в первом десятке. Впрочем...».

Если И. В. пришлет прозу — то это надо делать быстро. Очень. Но я не верю, что пришлет. Так же не верю, как, что Вы пришлете прозу. Жду, стало быть, отзывов о Манд<ельштаме> и Адам<овиче>. Можете поделить с И. В. для быстроты, если хотите. Ну, кончаю, вышло какое-то письмо — монстр. Аминь! Оч<ень> рады, что вещи для И. В. подошли. В частности, чье это, «как женщина прославить не могла»? Очень звучит, но не знаю чье. Всех благ, Ваш

<Роман Гуль>.


* Poete maudit(фр.) — проклятый поэт.


87. Георгий Иванов - Роману Гулю. 14 ноября 1955. Йер.[608]


14-XI-1955

Beаu-Sejour

Hyeres (Var)


В прошлый раз Вы иронически фыркнули на вырвавшуюся у меня по Вашему адресу «дорогую душку», и я собирался, подражая покойнику Миркину-Гецевичу,[609] впредь титуловать Вас «уважаемый коллега» или «дорогой собрат по перу» — чтобы было, как у людей. Но получил Мандельштама с Вашими пометками и не могу удержаться. Дорогая душка, какая Вы умница и свой человек! Все в самую точку — и где восхитителен Мандельштам и где тошнит от глубокомысленной «научности» обоих «рыжих мерзавцев».[610] Эх, сволочь! Оба — не знаю, кто тупее. Филиппову все-таки хоть извинение «ще молода детина», всего десять годочков, как заделался «тонким эстетом» — диаматом еще разит, как шуба нафталином. И, думаю, безнадежно — не выветрить никогда. Ибо если выветрится, то что же останется?

Сдержу, насколько сумею, свое перо, чтобы не терять достоинства, к которому обязывает место, т. е. страницы Нов. Журнала. Были бы какие «Числа» [611] или другой хулиганствующий орган, да были бы у меня нетрудовые доходы из Риги, как до Второй мировой бойни, [612] я бы их обмордовал. Но времена не те. Буду писать академически — тонко. Напишу, вероятно, быстро — убедитесь. Напишу, увы! С грустью. Не беда, что Мандельштам подан со всей роскошью безобразия внешнего и внутреннего — одна нумерация стихов чего стоит! Беда и грусть — что все поразительное, почти целиком, исчерпывается «Камнем» — «Тристиа». [613] Дальше — крушение. И не советский быт тому причина. Ну, об этом я поговорю в статейке.

Адамовича я сочинил. Политический автор перепишет его четким почерком — тогда увидите. По-моему, кисло-сладко и он будет недоволен. Но о перехвалке, которой Вы опасались, не беспокойтесь. Да что мне Адамович? «Не жена, не любовница и не родная мне дочь» — знаменитые строчки Полонского, [614] которыми, перелицевав слегка, начала свой опус какая-то Ваша поэтесса - в посл. книжке Нового Журнала. [615] Да, кстати, - «как женщина прославить не могла» - это же Ахматова. «Сережа, это же папа!» — воскликнула мамаша Маковского... Впрочем, всех анекдотов, которые лезут в мою пустую голову, не перескажешь. Умрут со мной - не такие царства погибали.

В строчку же (чтобы кончить со всеми строчными строчками разом) в моем стишке об Орле «вкралась»-таки, несмотря на двух нянек, опечатка: «Господи прости», а не «спаси». [616] Смысл, конечно, тот же (если он вообще есть, ибо неизвестно собственно, что я желал выразить!), [617] но рифма подгуляла. Впрочем, плевать.

Успеху «нашей» статьи очень бурно радуюсь, «особенно по вечерам». [618] Утром я мрачен и ничто обрадовать меня не может: пью жидкое кофе и только потом закуриваю безникотиновую сигарету. Ко многому привык - а к этому не могу. Дворянские навыки, выработанные годами, - полпачки голуаз в кровати, а потом, перед чашкой крепкого кофе, что-нибудь согревающе-укрепляющее - никак нельзя забыть. Но опять-таки кондрашка не тетка - а она о себе очень напоминает и при теперешнем моем удручающе-пресном «режиме». Все вместе перерабатывается в черную неврастению. Ох, «скучно жить на этом свете, господа». [619] А с другой стороны чрезвычайно не хочется умирать молодым, несмотря на авторитетную рекомендацию моего однокашника Надсона. [620]

Хорошо. Не считайтесь, душка, - виноват, достопочтенный коллега, — с тем, что я пишу всякую ерунду, и ответьте мне «обо всем». Вы моя единственная «связь» с «вершинами жизни», если еще помните гениальные стихи некоего князя русской поэзии.[621] Во-первых, если есть еще отклики на нашу статью - изложите их. Бурно интересуюсь. И как, сдохло или не сдохло Чех<овское> Изд<ательство>. Ведь Ваша статья может их подковать. «Хочется мне родонуть», как Бунину говорила какая-то эфирная особа. [622] И чтобы заплатили мне за «труд всей жизни». Тоже не менее хочется. Ведь, ей богу, обидно - занял потертое кресло, всех Терапианцев и Корвин-Круковских [623] пережил, а нет ни сахару, ни чаю, нет ни пива, ни вина. И в этом смысле положение начинает «жутко обостряться».

Книги, конечно, держите у себя. Других у меня нет, но перечитываньем своей музы я не занимаюсь. Но не выбрасывайте - их нет в природе, и Цитера, [624] напр<имер>, продавалась - больше нет жуликом Капланом [625] по 2-3 тысячи, смотря по щедрости покупателя. «Последний экземпляр, только для Вас».

Пусть они лежат у Вас «в хороших руках», пока не понадобятся.

Насчет хороших рук - и много сериознее. Я действительно хочу облегчить душу и - «долго ли он будет среди нас»? Пока не поздно — лучше Познер, чем никогда, сказала Вове Познеру его невеста, когда спросили: «Что Вы в нем нашли?» [626] — пока не поздно, я хотел бы доверить в действительно хорошие — дружеские верные руки маленькую рукопись, излагающие излагающую. — Публ.> некие факты. Я, конечно, помирился с Адамовичем и все такое, но соучастником убийства «входить в историю» не охота. <Вычеркнуто: Ничего не предусматривая. — Публ.> Если Вы на это согласны — я хочу вручить Вам несколько страничек. Для прочтения Вами и с просьбой поступить с ними, как Вы найдете правильным, когда я помру. Но, конечно, если это Вас как-нибудь свяжет или отяготит, скажите откровенно. Других «верных рук» у меня нет. Все, что передавал Вам Федин и его догадки, почему дело было замято — глупости. Никакого матроса и вообще романтики не было. Было мокрое дело с целью грабежа. Прекращено оно было по приказанию Че-ка. Уголовный розыск все раскрыл — и сообщил сведения газетам — замолчал по приказу оттуда.* Я тут не более при чем, чем примерно Вы или президент Эйзенхауэр.[627] Так вот, ответьте. Если согласны — напишу и пришлю и даже обратной почтой.

И. В. очень Вам и Ольге Андреевне кланяются, а я почтительно целую ручки. Вышло, что целую и Вам ручки. Ну и стилист! Г. И.


* а почему вмешалась Че-ка — тому, если желаете, «последуют пункты».


88. Роман Гуль - Георгию Иванову. 17 ноября 1955. Нью-Йорк.

17 ноября 1955


Дорогой собрат по перу, только что получил Ваше письмо, и время вырезается так удачно, что могу ответить тут же. Свалил всегдашнюю срочную работу (за неделю) и могу «вздохнуть полной грудью». Итак. нет. я не против «дорогой душки», она мне, конечно. как-то не очень нравится, но в общем, может быть, она не так уж плоха? Душка-то? Бог с ней, пусть остается! О Мандельштаме очень буду ждать, хочется все это запустить в дек<абрьскую> книгу, а с этим надо все-таки торопиться. Насчет «рыжих» — чудесно сказали, в особенности про шубу из диамат-нафталина. Это, увы, приложимо не только к нему — а ко многим пишущим из этой категории. Да, сам грущу часто, что НЖ — журнал академический. Я было попробовал раз (еле-еле) «басом» сказать о Терапианце,[628] и то всякие начались ламентации. В другое время, в другом месте — можно было бы поговорить и веселее и резвее. Но, увы, не те времена, не те нравы. Кстати, о Мандельштаме. Вы тысячу раз правы — и даже в «Камне» и «Тристии» — не все прекрасно. А вся книжица — просто тяжела. И еще вот что хочу о нем сказать. Ну, конечно, у него есть прекраснейшие вещи, настоящие, первый класс (эти желтки ленинградские и деготь, и дано мне тело,[629] и многое другое). Но вот в чем закавыка. За всей его поэзией — нет человека. То есть — автора. То есть (выражаясь по Львову-Рогачевскому,[630] что ль) — нет творческой личности. Вот поэзия Сологуба, Гумилева, Анненского, Георгия Иванова и Вячеслава — я везде чувствую — «поющего человека» («так поет Собинов» — а «вот так Шаляпин» — «а вот эдак Пирогов» — «а так Бакланов» [631]). И у поэтов тоже. А за стихами Мандельштама — пус-то-та. Такое ощущение, будто вся его поэзия состоит из откуда-то украденных замечательных строк и строф. Не его. И ничьи. Но чьи-то — «краденые строки» — «краденые стихи». А поэта-человека — нетути. Вот на мое ухо, на мой слух — как я воспринимаю эту поэзию. Согласны? Почувствовали, что я хочу сказать?

Далее. Вот видите, при всей моей необразованности — я, стало быть, хорошо почувствовал — эту прекрасную строку — «как женщина прославить не могла». Но - честно говорю - хоть убейте - забыл - забыл - не угадал Ахматову. И больше того, и сейчас не помню, из какого стихотворения - Блоку? Будьте добрым - напишите. А строка хороша. Буду ждать, чтоб меня так же прославил политический автор. Он может. Даже - могёт!

Но уж прошу еще сильнее. Расскажите анекдот — «Сережа, ведь это же папа!». Пожалуйста. Вы чудесно рассказываете — даже в письмах (устно не слышал) — доставьте удовольствие. А для того, чтобы Вас обязать рассказать, вот сейчас расскажу Вам в свою очередь. Причем я совершенно лишен способности рассказывать — анекдоты — хорошо. Итак. Недавно слышал в одной компании следующее. У советского генерала — жена из колхозниц отправляется на бал. Приезжает с бала в восторге. «Васька, — говорит, — Васька, какой я произвела там фураж!» — «Дурища. — отвечает ей генерал, — не фураж, а террор!» На этот анекдот другой из присутствующих рассказал соответствующий американский анекдот. В одном американском обществе зашел разговор о музыке Брамса. [632] Одна из американок, не желая отстать от светского разговора: — «Брамс? Ах, я его прекрасно знаю, мы часто с ним ездим в автобусе номер 2 с Лонг Бич».[633] Как только они с мужем ушли с этого вечера, муж на улице накинулся на жену: «Дурища! Ты всегда меня позоришь! Лучше ты вовсе не раскрывала бы рта!» — «В чем дело?!» — «Да об этом Брамсе! Ведь все же знают, что автобус номер два уже полгода как не ходит с Лонг Бич!»

Вот. Пожалуйста, теперь очередь за Вами — о Сереже Маковском.

Насчет диэт Вас чудно понимаю, потому что вот уже год как меня посадили тоже на диэту — «печень, желчный пузырь» — ничего вкусного, ничего жирного, ничего соленого, и никакейшего алкоголя, что самое ужасное, и никакого чая и кофе — одним словом, «болезнь моя почетная, по ней я дворянин» — «с французским лучшим трюфелем тарелки я лизал». [634] Знаю, как все это и скучно, и гнусно. Вообще — старость — вещь исключительно противная и главное, действительно, «подходит шагами неслышными». Такая сволочь! Но сделать ничего нельзя-с. Я. полагаю, моложе Вас на сущую пустяковину — ну, на год, на полтора. «96-го года рождения», как говорят у нас на бывшей родине. Посему я так элегантно и написал - что, мол, не знаю, долго ли будем вместе и пр.

Отклики? Есть, граф, есть отклики. В-первах Нина Берберова звонила. Причем учтите, что я с ней не встречаюсь уже давно, так только — иногда — здрасте! здрасте! — и все. Почему? А по­тому что, как говорил Михайловский (кажется) — «не пей из колодца — пригодится плюнуть». Так вот — вдруг звонит и, задыхаясь от волнения, говорит, что «прочла Вашу превосходную статью». Не раз, а дважды перечитывала и не находит слов. Как верно, и пр. и пр. Далее идет «но» — насчет Ходасевича, что это не он. Я басом отвечаю, да я, мол, знаю это, это такая вот и такая-то мать. Да, говорит святая Нина, я, говорит, сама читала это письмо и пр. И не стоит ли в следующем номере НЖ «оговорить», что это, мол, не Ход<асевич> и пр., а то, говорит, ведь Вашу статью «читают в лупу». А нам что, говорю, мы оговорим, оговорим. [635] Далее. Чиннов [636] прислал письмо с теми же эпитетами — превосходства. Но пишет, дурак, что эта статья «могла бы сделать честь присяжному критику». Вы подумайте! Ведь мы же считаем, что никаких таких критиков нет, и что эта статья появляется вообще впервые в русской литературе, как громо-блестящая. Ну, Бог, с ним. Далее. Встретил журналиста Троцкого [637] (давно его знаю, еще по Берлину, оч<ень> хороший мужик, старый журналист еще «Русского слова», сытинского. [638] Тр<оцкий> играет большую роль в Литфонде (к Вашему сведению), я через него иногда устраиваю допомоги всяческим друзьям). Так вот в метро встретил — машет мне рукой — «а я Вам хотел, Р. Б., письмо писать». — «А что такое?» — «Да по поводу Вашей статьи об Иванове. Блестяще. Совершенно блестяще. Вот это настоящий Иванов! это настоящий! И, знаете, все так говорят, все». Под «все» разумею «Нов<ое> Рус<ское> Слово», он там свой человек. Были и еще отзывы. Одна дама сказала, что заплакала, когда читала. Я извинился, конечно, говорю, простите, но отчего же это Вы так? Да говорит — уж так хорошо, так хорошо... Видал миндал? До чего мы поразили мир злодейством?

Далее. Книги буду держать у себя. И никому не буду давать, ибо может статься, что придется издаваться (цените, цените эти нечаянные рифмы, опавшие рифмы). Далее. Ад<амовичу> я писал о сотруд<ничестве> в НЖ, он ответил милым письмом, что будет оч<ень> рад. Предложил статью о Блоке к 75-летию. [639] Мы согласились, но к декабр<ьскому> номеру он не успеет, будет к мартовскому. Опечатка в стихе — меня оч<ень> печалит. Но как же это Вы, дорогая душка, не увидели, т. е. не исправили в корректуре-то. Я тут не при чем, видит Создатель. Ну, ладно — в других стихах выправимся, не так ли? Лучше Познер, чем никогда, — это шедевр. От этого я могу прийти в хорошее (веселое) расположение духа на полдня, а, м. б., и на день. Не скрывайте таких шедевров в сундуках Вашей памяти. Поделитесь! Насчет «хороших рук» выражаю полное свое согласие. Пришлите. Поступлю так, как скажете. Конечно, это будет «тайна» от всех (кроме моей жены, от которой несть тайн, но она еще «могильнее» меня, так что будьте спокойны). Читать буду, сознаюсь, с превеликим интересом. Получение тут же подтвержу. Хотите заказным? Думаю, не надо. И простым хорошо доходит все. Кстати, строка из Полонского об Адам<овиче> — все-таки не очень христианская. Но мне кажется, что это не Полон<ский>, а П. Я. (Мельшин-Якубович) — «так отчего ж ее доля проклятая ходит за мной день и ночь» [640] (кажется так?). Итак, небольшую рукопись жду и поступлю, как вверяете. Будьте покойны: как в сейфе будет. Отзыв об Адам<овиче> и о Манд<ельштаме> тоже очень жду. А что же И. В. замолчала там глубоко? Откликнитесь, откликнись!

Крепко жму Вашу руку.

Дружески Ваш <Роман Гуль> (Гуль-американец!)

Кстати, такие стихи Вам известны:


Американец нежный Гуль

Убит был доктором Мабузо.[641]


Стихи были говенные, но несомненно про какого-то Гуля-американца.


89. Роман Гуль - Георгию Иванову. 29 ноября 1955. Нью-Йорк.

29 ноября 1955

Г. В. Иванову


Дорогой Георгий Владимирович,

Что же это такое? Все имеет свои границы, а Вы с нами поступаете безгранично. Обещаете - не присылаете. Но поймите, что в нашей редакционной работе это крайне затрудняет. Я жду от Вас рецензии об Адамовиче и Мандельштаме. Их нет как нет. Я же пытаюсь для них задержать место в книге, которая уже верстается.

Прошу Вас ответить обратной почтой, будут они или не будут.

Сердечный привет Ирине Владимировне.

Искренне Ваш

<Роман Гуль>


90. Ирина Одоевцева - Роману Гулю. 1 декабря 1955. Йер.

1-го декабря 1955


Дорогой Роман Борисович,

Как Вы, должно быть, уже догадались, это мои новые стихи. Надеюсь, что, прочитав их, Вы тоже догадаетесь, до чего они шедевренны — ведь Вы такой догадливый и понимающий толк в поэзии, чему свидетель статья-памятник о Жорже. И вот, оценив их, т. е. приложенные стихи, хоть и не совсем по достоинству, Вы исполните мою авторскую просьбу — поместить их вместе с Дездемоновым платком,[642] как чрезвычайно созвучно-благозвучные, а остальные два об «Этакой жарище» и «Стоит ли еще писать стихи?» [643] отложите на завтра, на потом.[644] А то получается уже слишком «без тенденции», разнообразие настроений чисто Розановское. Не шепоток, к сожалению, не тон, который Вы так тонко подметили у Жоржи, а «здесь был за Бейлиса горой, там Сибирячку звал сестрой». [645] И где же авторская личность и ейное мировоззрение? Впрочем, не настаиваю. Прошу — и то вежливо, «умильно и приятно», по Гумилеву.[646] Вам виднее. Спорить не буду, как бы Вы моими стихами разукрасили Нов. Журнал — все равно и ему, и мне будет на пользу.

Теперь серьезно. Все предыдущее неважно, могли и не читать. Вступление. Разгон пера. И от застенчивости. Так вот — Жоржа очень волнуется. Он все время писал статью о Мандельштаме и даже с вдохновеньем. Но со вчерашнего дня почувствовал себя плохо и просит сообщить крайний срок посылки. Он непременно хочет, чтобы статья попала в декабрьский номер. И об Адамовиче тоже. Так вот, пожалуйста, ответьте сейчас же. Ему, а не мне. Одним словом, не думайте, что надо писать мне и вообще выражать несуществующие чувства. Знаю, знаю, и об этом тоже у Ахматовой правильно сказано -

От меня не хочешь детей.

И не любишь моих стихов.[647]

Что за клад женщина! Просто цитаты на все случаи жизни. То, насчет прославления, кстати, о Гумилеве, а это о Шилейке, втором ее муже [648].

Жорж написал, кажется, преотлично. Но я целиком не читала - не дает пока, не подпускает, рычит. Ну, до свидания.

Пришлите мне, пожалуйста, корректуру. Сердечный привет Ольге Андреевне. А как Вам понравился Ульянов, [649] Вы так и не написали. И до свиданья.

И. О.


91. Георгий Иванов - Роману Гулю. 2 декабря 1955. Йер.


2 декабря 1955


Дорогой Роман Борисович,

Получил Ваше «по зубам» в разгаре работы над Мандельштамом. Несмотря на паршивое состояние, пишу со страстью. Получается, как ни верти, надменно-резко. Ну, увидите сами, пришлю через несколько дней. О Мандельштаме довольно длинная <статья> — странички 3 ваших, о Адамовиче страничка. Гнев Ваш принимаю покорно. Не надую. Лично Вы, вероятно, согласитесь со мной и в оценке Мандельштама и в оценке оформления. Как Вы меня ткнули в спину — буду сидеть не разгибая спины, а то я было стал баловаться над манускриптом о деле на Почтамтской 20. Теперь отложу. Мне моя рецензия самому по душе. Плохой признак?

Обнимаю Вас. Не дуйтесь на меня. Я вот даже во сне вижу Вас: декламировал перед тысячной толпой (комплекс неудовлетворе<ния?> слов, очевидно?) как собственную импровизацию. Начиналось так:


Когда американец Гуль

Был хлопнут доктором Мабузо

И получил двенадцать пуль

В свое подтянутое пузо...[650]


И дальше в духе «а поутру она вновь улыбалась...»[651]

Получилось здорово, но забыл. Ну, «пока»! Г. И.


92. Георгий Иванов - Роману Гулю. 5 декабря 1955. Йер.


Понедельник 5 декабря 1955


Дорогой Роман Борисович,

К вам улетит в среду, самое позднее в четверг, не рецензия в три странички, а статья в 12-13 страниц. Так вышло, и все эти дни я сижу «не разгибая спины». Сам думаю, что получилось очень знатно, но ужо прочтете сами.

Постарайтесь ее втиснуть за счет какого-нибудь автора. Скучно ждать до марта. Если некоторые резкости не подходят для тона Н. Жур., то черкните мне, постараемся сообща смягчить. Но, конечно, без них статья бессмысленна: кому же, как не мне, и за кого же, как не за Мандельштама, дать по носу авторам этих лакейских диссертаций. Ведь это, т. е. статьи и комментарии, крепкий настой убожества и невежества, приправленный хамской отсебятиной.

Я писал со страстью. Отвык малость, но ничего. Как шлак - отброс производства - появились и новые стихи. Но мне это очень вредно.

Ну, обнимаю Вас. И. В. нежно кланяется Вам обоим.

Г.И.


Адамович в США поедет вместе.[652]


93. Георгий Иванов - Роману Гулю. <Декабрь 1955>. Йер.

<Декабрь 1955>


Дорогой Роман Борисович,

Не кляните меня. Эта статья съела по крайней мере год моей жизни. Это не письмо. Письмо будет с - маленьким - Адамовичем, которого вышлю через три дня, можете быть спокойны. Сейчас льет проливной дождь, а <я> личность хрупая, но все равно поплетусь через весь город, чтобы не опоздать на avion. Прочтя, очень прошу Вас, черкните мне, по возможности сразу

<Середина письма утрачена>

которым я чрезвычайно дорожу лично для себя, а не по соображениям рекламы. Ох, чушь пишу, но «войдите в положение». Так черкните как и что поскорей, тогда «в зависимости от обстоятельств» и объяснимся насчет, что можно и что невозможно смягчить. Переписано в четыре перышка, но тупыми карандашами. Но опять переписывать нет ни времени, ни сил.

Обнимаю Вас

Ваш Жоржа


94. Ирина Одоевцева - Роману Гулю. <Декабрь 1955>. Йер.

<Декабрь 1955>


Дорогой Роман Борисович,

Вот в страшной спешке и такой же безграмотности переписанная заметка об Адам<овиче>.

Мы оба больны - и ох, нелегко мне это далось, по Жоржиным черновикам. У него грипп и ни о чем говорить он не может.

Поздравляем Вас все же обоих с Мерри Кристмесом [653] - повеселитесь, пожалуйста, на Рождество - за нас и за Вас.

И еще пройдитесь «острым карандашом» по заметке об Адам<овиче>. У меня жар и я, наверно, напутала. Приглядите, это просьба Жоржи. Он в претензии не будет. Напротив - благодарен.

Еще желаем веселья и праздничных и елочных радостей

Ваша И. О.


95. Георгий Иванов - Роману Гулю. <Декабрь 1955 - начало января 1956>. Йер.

<Декабрь 1955 - начало января 1956>


Дорогой коллега,

По-видимому, Вы опять на меня надулись и негодуете – результат чего Ваше молчание. Я же чуть не сдох, пиша «Мандельштама», и еще истратил марок на 600 франков и бумаги – два блока по 140 франков, не считая обыкновенной. И даже не получил открытки с подтверждением, что Вы «Мандельштама» и «Адамовича» получили.

Ну хорошо – надеюсь, что на это – глубоко примирительное послание – Вы, хоть и заняты теперь пышными новогодними банкетами, найдете время, чтобы черкнуть мне обратной почтой несколько слов. К строфе «Когда американец Гуль»[419] выплыла из «черных коридоров сна" вторая

Воскликнул он – я не умру!

Я даже и не испугался.

И отлежавшись поутру

Он безмятежно улыбался.[654]

Тоже чтобы Вас умиротворить – посылаю Вам часть грядущего Дневникa[655]. Интересуюсь мнением. По-моему, есть кое-что хорошенькое. Напишите, что Вы думаете.

Политический автор ушла гулять с графиней Замойской[656] – да, вот какое в нашей богадельне «опщество». Но, зная его настроения, кланяюсь Вам обоим от нее и желаю счастья в Новом году.

Ваш Г. И.


Загрузка...