Хвала тебе, славян, любовь,
Наш Коновницын смелый!
Император Александр I в ноябре 1806 года наконец-то подписал высочайший манифест о составлении временного земского войска. О документе этом говорили давно, на него возлагали надежды дворяне, не по своей воле отставленные от службы, которая, кроме верного куска хлеба, могла дать возможность как-то продвинуться, а главное — верою и правдою послужить Отечеству. Многие из них об этом мечтали, многие с готовностью откликнулись на призыв правительства. Не остался в стороне и опальный генерал-майор Петр Петрович Коновницын, будущий герой Отечественной войны, вот уже восемь лет находившийся не у дел и питавший семью скромными доходами с небольшого родового имения. Поручив себя судьбе, он не искал, как другие, покровителей, не заискивал перед сильными мира, не писал многочисленных прошении о зачислении на службу, а смиренно жил в своей деревеньке и ни о чем таком и не помышлял.
Но судьбе было угодно распорядиться иначе. Не прошло и нескольких дней после обнародования манифеста, как Коновницын был избран петербургским дворянством в предводители губернского ополчения и представлен царю.
До последнего времени Россия после любой из своих многочисленных войн могла с выгодою для себя или без оной подписать не затрагивающий коренных интересов государства мирный договор. Но не таков был ныне намечавшийся противник, отнявший волю или трон уже у многих монархов. При дворе это прекрасно понимали. Император стоял перед необходимостью привлекать к службе отставленных своим отцом способных офицеров. И когда Коновницын в кратчайшие сроки набрал, сформировал, вооружил, обучил и отправил в действующую армию четыре хорошо подготовленных и храбро сражающихся против французов батальона народного ополчения, он был представлен к награде. «За неутомимые труды при сборе милиционных стрелков и формирование… подвижной милиции», — как писалось в высочайшем рескрипте на его имя, он был награжден орденом Анны 1-й степени.
Царю, лично неоднократно убеждавшемуся в непревзойденной оперативности и обширных познаниях Коновницына, понравилась распорядительность последнего. Коновницыну высочайше пожаловано три тысячи десятин земли и предложено вступить в действительную службу. Отказываться не приходилось, хотя незадолго перед этим он так сроднился с сельской жизнью и занятиями наукой, что о навсегда, казалось бы, закончившемся военном поприще не печалился, в душе его был мир. И вот — предложение государя. Он принял его с благодарной радостью.
Будучи зачисленным 25 ноября 1807 года в свиту императора, Коновницын с тех пор уже не снимал военного мундира. С этого же времени началось и удостаивавшее его до самой смерти особенное монаршее благоволение, коему во многом способствовала обширная для того времени образованность Коновницына, отмечаемая многими современниками. Похоже, не было такой отрасли знания, о какой он не смог бы составить основательного представления и понятия. Кроме того, за открытый, всегда готовый к самопожертвованию характер, обязательность, глубокую внутреннюю порядочность и скромность он пользовался всеобщим уважением тех, кто его мало-мальски знал. Не умея заискивать перед начальством, он в то же время умел с поставленными над собою держаться непринужденно и с достоинством, не переходившим, однако, ни в дерзость, ни в вызывающую надменность. Избегая всяческих интриг, он озабочен был только интересами Отечества, личной чести и чистоты нравственной, основанной на вековых правилах и обычаях отцов.
Петр Петрович Коновницын родился 28 сентября 1764 года в Слободско-Украинской (позже Харьковской) губернии. Предки его происходили из знатного дворянского рода Кобылиных. Родовое предание гласит, что прусский владетель Гланд Камбила, «устав в бранех и потерпев поражение от тевтонских меченосцев», со всем двором и родней перешел в 1241 году на службу к великому князю Александру Невскому… От сына его, получившего в крещении имя Андрея, в просторечии Кобылы, произошли многочисленные дворянские роды: Жеребцовых, Ладыженских, Боборыкиных, Коновницыных, Шереметевых, Романовых. Предки Коновницына служили «по Новгороду». Один был воеводою в Куконосе, трое стольниками у Петра I. Генерал-лейтенант Петр Петрович Коновницын, отец будущего героя, женатый на Анне Еремеевне Родзянко, был петербургским губернатором, военным генерал-губернатором Олонецким и Архангельским. На шестом году жизни он записал сына в Артиллерийский и Инженерный, впоследствии 2-й кадетский корпус, но воспитывал дома и дал ему прекрасное для того времени образование. На десятом году жизни он записал сына фурьером в лейб-гвардии Семеновский полк, а с января 1785 года, произведенный в подпрапорщики, начал он свою действительную службу.
Первые годы в армии прошли для него неприметно. В 1788–1790 годах он участвовал в боевых действиях против шведов, где ничем не отличился, но имел возможность убедиться в истинности своего воинского призвания. 1 января 1788 года он получил чин подпоручика, а ровно через год назначен был в полковые адъютанты. В июне 1791 года «выпущен в Семеновский полк премьер-майором». Мирная жизнь шумной блестящей столицы мало интересовала молодого гвардейского офицера, и он стал настойчиво просить отца о содействии в переводе из гвардии в действующую против турок армию. Отец был принужден уступить настойчивым просьбам сына, и в 1791 году, благодаря личному знакомству с командовавшим этой армией Потемкиным, он перевел его в главный штаб молдавской армии. А через месяц освободилось место «генералс-адъютанта» от Черноморского флота, какое занимал капитан 2-го ранга, впоследствии честь и слава российского флота, адмирал Сенявин. Коновницыну дали чин подполковника, и он занял эту «ваканцию». Но тут умер Потемкин, и был заключен мир, не позволивший Коновницыну принять непосредственное участие в боевых действиях, зато присутствие в главном штабе вознаградило его возможностью при заключении мирного Ясского договора перезнакомиться со многими замечательными людьми того времени из числа генералов и дипломатов.
Через два года Коновницын во главе Старооскольского пехотного полка участвовал в кратковременном походе в Польшу. Именным указом Екатерины II за отличие при разоружении польского Ланцкоранского полка при Баре награжден был чином полковника. В 1794 году, в деле против «бунтующих польских войск», за мужественный отпор многочисленному неприятелю под мызою Хельм и за участие в победе при городе Слоним получил орден Георгия 4-й степени высшая воинская награда России за доблесть, за что, как часто «говаривал впоследствии, почитал себя счастливейшим из смертных». В эту последнюю польскую кампанию он был замечен самим Суворовым, начальствовавшим над войсками.
В возрасте тридцати с небольшим лет, уже при Павле I, в сентябре 1797 года произведен был в генерал-майоры и назначен шефом Киевского гренадерского полка. Гренадеры в то время были отборными после гвардии войсками, и командование ими представлялось особо почетным Таким образом, в молодые годы Коновницын сделал карьеру самую блестящую, которая, правда, затем быстро оборвалась… Опала Коновницына, как и других офицеров суворовской школы, была связана с сопротивлением новым порядкам, вводимым в армии. 12 марта 1798 года он был понижен в должности, будучи назначен шефом Углицкого, некоторое время носившего название Мушкатерского Коновницина полка, а со 2 ноября того же года был и вовсе отставлен от службы.
Начавшийся период в жизни Коновницына оказался, наверное, самым плодотворным для формирования личности одного из тех, «неусыпными трудами которых отечество было очищено и спасено». Зрелым человеком, тридцати пяти лет от роду, поселившись в своем родовом имении Киярово Гдовского уезда Петербургской губернии, Петр Петрович получает возможность остановиться и основательно обдумать свое житье.
Непритязательной архитектуры добротный двухэтажный дом в имении, сельская глушь, тишина — все располагало к неспешности. Здесь в совершенном уединении, вдали от суетной столицы, провел он восемь благодатных лет своей жизни, посвятив их серьезным размышлениям и «обогащению памяти своей познаниями, потому что он, как и все дворяне его времени, слишком рано вступил в службу, еще прежде окончания воспитания своего». Он выписывал литературу по самым различным областям знания, особенное внимание уделяя военной науке. Кроме серьезного изучения военной истории, тактики и стратегии великих полководцев прошлого, по баталиям которых он чертил планы и записывал свои мысли, он также изучал и современные сражения.
Как и всех русских людей, внимательно следивших за событиями в мире, его не могла не беспокоить все возраставшая мощь Франции, одерживавшей победу за победой и захватившей уже половину Европы. Даже отсюда, из кияровской глуши, было видно, что дерзкий корсиканец, замахнувшийся на мировое господство, не оставит в покое и России. Государства стремительно вооружались, умножая свои силы, войны, их сотрясавшие, были дотоле неслыханными и несли народам ни с чем не сравнимые бедствия. Они требовали непомерных расходов на их ведение, и всему миру оставалось только удивляться, что у Наполеона, то есть у, казалось бы, растратившей все свои силы в многочисленных внешних и внутренних войнах Франции, есть деньги. Откуда черпались средства? Поборы с народа и контрибуции могли возместить только малую толику расходов на все разраставшиеся армии. Промышленная же буржуазия не могла дать ни луидора, поскольку все деньги у нее сосредоточены в средствах производства, а могущество французской аристократии было подорвано революцией. Кто же тогда располагал свободными капиталами? Ответ был ясен — банки. Должно быть, наступало такое время, когда накапливаемое веками банковское золото должно было быть употреблено. Это был еще неведомый противник, наличие которого вселяло страх и неуверенность и в монархов, и в самых ничтожных их подданных, ибо привычные основы бытия и тех и других переставали быть таковыми.
После Аустерлицкого сражения Россия была втянута в новую войну с Францией. Рекрутские наборы уже не могли в достаточной мере удовлетворить растущие потребности армии в людских ресурсах, и император вынужден был издать манифест о создании ополчения, которое предоставляло отставленным офицерам не только службу, но и возможность личного противодействия той темной и невнятной силе, которая пока еще глухо, но уже явственно угрожала Отечеству. Этот-то манифест и извлек Коновницына из кияровской глуши.
Перед последней войной со Швецией за обладание Финляндией Петр Петрович командовал корпусом пехоты в Кронштадте. Во время приготовлений к войне император лично неоднократно удостоверялся в его «серьезных познаниях во всех областях военного управления» и 20 января 1808 года назначил дежурным генералом армии, которая под командованием генерала Буксгевдена должна была выбить шведов из захваченной ими Финляндии. Звание дежурного генерала, сосредоточивая в себе управление всеми армейскими службами, было тогда весьма ответственным, и Петр Петрович, будучи в полном смысле правой рукой главнокомандующего, вполне оправдал свое назначение. Войска, вступившие в Финляндию в начале февраля, невзирая на лютые холода, его заботами ни в чем не нуждались, «везде находя провиант, теплую одежду, снаряды, а больные отеческое призрение в спокойных госпиталях».
Пользуясь своими правами, он при любой возможности бросался в огонь, примерами личного бесстрашия и героизма воодушевляя солдат. Особенной его любовью при этом пользовалась артиллерия, на позиции которой он являлся не только днем, но и ночью, чтобы самому руководить установкой и огнем батарей. Так было при штурме крепости Свартгольма, и так же было при бомбардировке Свеаборга, этого северного Гибралтара, к сдаче которого приложил свою руку и Петр Петрович, участвовавший в переговорах. Получив доставленные Коновницыным ключи от Свартгольма и Свеаборга, Александр наградил его чином генерал-лейтенанта и табакеркой, алмазами украшенной.
Невзирая на падение Свеаборга, шведы упорствовали в защите Финляндии. Для облегчения участи своих войск, они стали морем подбрасывать подкрепления. 7 июня шведский десант из четырех тысяч человек высадился при Лемо и двинулся к Або. Батальон Либавского полка с одним орудием ненадолго мог задержать шведов, и даже посланный ему на помощь с немногочисленным отрядом генерал Багговут не спасал положения. Коновницын употребил все возможное, чтобы срочно изыскать резервы. Сводный отряд бегом стекался на сборное место. Дав людям десять минут необходимого отдыха, он бросил их на помощь Багговуту, вот уже пять часов отбивавшемуся от превосходящих сил. Приведенная пехота решила дело: Невский батальон усилил стрелков, а Перновский ударил в штыки. Шведы дрогнули и побежали, преследуемые до самого берега.
Позже ему пришлось действовать на «стихии, дотоле ему незнакомой», на море. Когда стало известно о приближении к финскому берегу шведских галер, он оперативно организовал оборону. 22 июня на случай высадки десанта на мысе острова Рунсало поставил в засаде стрелков, а сам возглавил гребную флотилию, на удивление «искусно маневрируя ею, как на сухом пути». Два часа шведы безуспешно атаковали левое крыло русских, но были всегда отбиваемы хладнокровною пальбою с близкого расстояния. Тогда они двинули на Коновницына мощный кулак из двенадцати канонерских лодок. Одновременно, под прикрытием канонады, галера и несколько вражеских транспортных судов подошли к острову, намереваясь высадить десант, чтобы ударить русским в тыл, но артиллерийский огонь и сидевшие на мысу стрелки не допустили неприятеля. Тогда шведы усилили натиск на фланги и принудили их несколько отступить, в то время как по центру ударили шесть их галер и четыре канонерские лодки, намеревавшиеся прорвать линию русских судов. Коновницын и в этой критической ситуации не растерялся, решив напрячь все усилия на то, чтобы потопить флагманскую галеру и тем расстроить их ряды. Намерение его удалось, атакованная сразу пятью лодками, она была тут же подбита и на буксире выведена из-под огня. Та же участь постигла и другую галеру, были подбиты также несколько иолов и канонерских лодок.
Наступившая ночь не принесла русским облегчения, шведы не прекращали огня, намереваясь прорваться за линию судов. Стреляя изо всех своих орудий, они вдруг «с ужасным криком пошли на нас». Но Коновницын не дрогнул. Он дерзко двинул вперед все свои суда, загремело встречное могучее «ура!», громыхнула русская артиллерия, осыпавшая неприятеля картечами, гребцы изо всех сил навалились на весла. Не ожидавшие подобной встречи шведы смешались, отступили и скрылись за острова. Коновницын преследовал их еще с версту. Он доносил: «Ни одно из наших одиннадцати судов не оставляло линии. Исправляя на месте, что было нужно, они снова открывали огонь». До конца жизни с особенной теплотой вспоминал Петр Петрович о своем единственном морском сражении.
В середине лета он был участником другого морского боя, действуя береговыми батареями по шведской флотилии. Когда шведы отступили, главнокомандующий беспечно расположился со своим штабом на заброшенной мызе на пустынном острове Кимито обедать. Внезапно появились скрытно высадившиеся на острове шведы, устремившиеся на мызу. Произошла общая тревога, если не паника. Коновницын поднял в ружье всех, кто мог держать оружие, ударил в штыки и опрокинул неприятеля. Шведы побежали на суда, причем поручик артиллерии «Глухов зажег брандскугелями и принудил сдаться одно неприятельское судно с девятью десятками человек на борту и шестью орудиями конной шведской артиллерии». Всего в этом бою Коновницыным было взято два судна, сто пятьдесят человек пленных и шесть орудий, за что пожалован ему был Георгиевский крест 3-й степени.
По окончании войны в 1809 году Коновницын был назначен командиром 3-й пехотной дивизии, а также шефом Черниговского мушкетерского полка. В продолжение двух предшествовавших 1812 году лет, по случаю разрыва с Англией, он охранял со своей дивизией и войсками, расположенными по берегам Балтийского моря, «все побережье от Полангена до Гаапсаля, включая Эзель и Даго». Предупреждая возможности неприятельских высадок, он «неустанно заботился об устройстве вверенной ему дивизии и довел ее до истинного совершенства». Когда в начале 1812 года Александр I инспектировал 1-ю Западную армию, то 3-ю пехотную дивизию выделил изо всей армии. Ее начальнику была пожалована теперь уже вторая, украшенная алмазами табакерка с портретом царя, который удостоил награжденного завтракать у него в Троках — редкое для того времени отличие, и каждого нижнего чина дивизии наделил пятью рублями. Похвалы императора командир счастливым счел для себя разделить с «господами полковыми командирами, как товарищами, коих ценить и уважать я истинно умею», — писал он в приказе по дивизии.
Первая встреча генерала Коновницына с неприятелем в Отечественную войну произошла 14 июля под Островно. Армия Барклая, выставив для прикрытия сильный арьергард к Островно под командованием Остермана-Толстого, поджидала у Витебска 2-ю Западную армию Багратиона. Отчаянно отбиваясь от превосходящих сил противника, Остерман понес большие потери, и на следующий день Коновницын со своей дивизией сменил изнуренные боем войска. Став при корчме Кукавячино в восьми верстах от Островно, Коновницын на высотах, поросших мелким лесом, устроил сильные батареи, а колонны пехоты поставил скрытно. Утром французы атаковали его аванпосты. Преследуемые кавалерией противника, они отошли на основную позицию, центром которой являлась разрезавшая ее дорога. По фронту перед нею был большой овраг, фланги с одной стороны были прикрыты Двиной, а с другой — густым лесом. Мюрат и вице-король итальянский объединенными силами атаковали левый фланг Коновницына, но атаки в непролазном лесу без поддержки кавалерии захлебнулись. Правый фланг также стойко держался и после двух отбитых атак сам ударил в штыки. Но контратака эта не имела успеха, поскольку к французам со свежими силами подоспел сам Наполеон, о чем Коновницын тут же узнал от пленных и от донесшегося из неприятельского лагеря восторженного крика французов, приветствовавших своего императора. «Честь сражаться с самим Наполеоном подвинула его на новые усилия», но силы были слишком неравны. «Что прикажете делать?» — спрашивали у него в надежде на приказ к отступлению. «Не пускать неприятеля!» — был неизменный ответ. Тут французы атаковали по всему фронту, намереваясь выбить русских из лесов, и ни отвага войск, ни храбрость и бесстрашие самого Коновницына не смогли удержать неприятеля. Воодушевленные присутствием самого императора, французы, которые еще практически не были в деле, шли напролом и даже захватили несколько русских орудий, которые тут же были отбиты штыками Черниговского полка. Имея позади себя узкий лесной проход, Коновницын предусмотрительно переправил через него часть артиллерии и только после этого отступил. Брошенные ему на подкрепление корпус Уварова и 1-я гренадерская дивизия под командованием Тучкова встретились уже по дороге. Командование принял старший по званию Николай Тучков.
Только вечером французы заняли лес, в котором еще некоторое время не умолкала пальба. Сбив с позиции Коновницына, «не приобрели они никаких трофеев, кроме поля сражения». К ночи войска отступили к Витебску, выполнив задачу удержать Наполеона сколько это возможно. На другой день выяснилось, что Багратион не сможет соединиться с первой армией и отступает к Смоленску. Барклай повел свою армию туда же.
Это сражение было одним из первых крупных дел русской армии с французами. Потери с обеих сторон были огромные. Только в одной 3-й пехотной дивизии недосчитались убитыми, ранеными и пропавшими без вести 1215 человек. Потери французов значительно превосходили наши. Как писал Петр Петрович: «Его колонны при батареях наших падали мертвыми». Сохранилось и письмо того времени, в котором он под свежим впечатлением рассказывает своей жене Анне Ивановне об этом сражении:
«Ну, мой друг, здравствуй! Я жыв и здоров… Я не посрамился перед всеми, был со стрелками впереди, имел противу себя два корпуса и самого Бонапарте, даже его самого видел, сходно с показаниями пленных на маленькой белой лошади без хвоста, от 8 часов утра до 5 часов пополудни с 4-ю полками и двумя баталионами сводными гренадерами, противу, смею сказать, 60 тысяч человек. Скажу тебе, мой друг, не посрамился, ни ты, ни дети мои за меня не покраснеют, будь, моя жисть, спокойна. Я был столь щастлив, что даже и не ранен. Хотя имею в кругу себя и убитыми, может быть, более тысячи… Помолись же за все Богу и нашей Богородице и уповай на него. Я целой день держал самого Бонапарте, который хотел обедать в Витебске, но не попал и на ночь, разве что на другой день. Наши дерутся, как львы. Но мы не соединены, Багратион, Платов и Витгенштейн от нас отрезаны.
Ради Бога, поспеши скорее в Петербург или в Горки. Войск от Опочки нет, дороги открыты, Рига осаждена. Мы идем к Москве. О сем никому не сказывай, а держи тайно. Мы в худом положении, авось Бог нас невидимо избавит. Ты не думай, я себя не посрамлю и охотно умру за мое отечество. Детей и тебя Бог не оставит, а отечество мое может меня и вспомнит. Здесь все мне отдают справедливость.
Вообрази, мой друг, что две батареи у меня были уже взяты, но явился я с первыми рядами: все было переколото и пушки целы, когда мой один товарищ накануне потерял 6-ть… Совесть покойна, утешься, мой друг.
О наградах не думаем, ето дело не наше. Петруше с одного генерала посылаю крест Лежион Дониора[3], а другой отдал Главнокомандующему. Двух они славных потеряли, а вообще урон их весьма велик. Я много набрал пленных… Не грусти, молись Богу, береги невинной залог, который носишь, милых детей благослови, перекрести, обними, прижми, себе скажи, что я тебе до последней минуты верный друг и преданный слуга.
Аминь, аминь, аминь, по твоему великодушию, слава тебе! Маменьке цалуй ручки и брату всеусердный поклон…»
Сражение под Островно было первым делом Коновницына с французами. Оно показало стойкость дивизии, на которую он возлагал столько надежд, пестуя боевое умение солдат и неоднократно повторяя им ставшие впоследствии крылатыми слова: «Каждый стрелок должен знать, что сколько пуль у него в суме, столько смертей несет он неприятелю!» Легко теперь было понять те радость и гордость, какие он испытывал за свою дивизию, да и за себя после сражения, впечатлениями о котором хотелось непременно поделиться с самым близким человеком, женой, Анной Ивановной, хорошо знавшей многих солдат и офицеров дивизии, особенно из числа Черниговского полка, где у нее был даже брат по крещению: «Черниговские отличились, отняли пушки, в том числе и твой крестной брат». Женился он на Анне Ивановне уже в зрелом возрасте и, судя по многочисленной переписке, оставшейся от двенадцатого года, горячо и преданно любил ее и детей: «…Не зделалось ли чего с тобою? Я более пуль страшусь о тебе, мой истинный друг и благодетельница, родная моя, ах, Аннушка, ты не поверишь, как я тебя и детей люблю и все мое блаженство в вас полагаю…»
За сражение под Островно впоследствии Петр Петрович получил алмазные знаки ордена Александра Невского 1-й степени.
Под Смоленском войска наконец соединились. Начался самый тяжелый этап войны. Здесь поколебалась уверенность корсиканского самозванца в своей непобедимости, как поколебался и миф о его гениальности. Если многие еще в это верили и, быть может, трепетали, то серьезно подумывали и о том случае, когда пятнадцать тысяч отборной конницы Мюрата, поддержанные корпусом Нея, не смогли разбить недавно сформированной дивизии генерала Д. П. Неверовского. Несмотря на несоразмерность сил и беспрерывные атаки, пехотные каре, защищаемое растущими по краям дороги деревьями, дошли до посланного им на помощь корпуса Раевского… Планы Наполеона обойти русскую армию с тыла и ударить на нее своей хваленой конницей были сорваны. Горсть русских целый день пятого августа удерживала в своих руках город от нападения всей французской армии, результатом чего были огромные потери с обеих сторон, но нападавшие, надо думать, потеряли в два раза больше. По документам, захваченным у французов, потери их простирались до четырнадцати тысяч. Наши потери исчислялись в шесть тысяч, но эти данные, как говорил сам Коновницын, несколько преуменьшены, в то время, как наши писатели потери неприятеля в тот день полагают в двадцать тысяч человек.
Город был оставлен. Наполеону, который, как принято считать, хотел закончить кампанию этого года Смоленском, ввиду таких потерь не оставалось ничего иного, как продолжать искать генерального сражения, победа в котором одна могла перекрыть огромные потери под крепостью, а заодно угрозой Москве вынудить Александра на подписание мира. Тогда вряд ли кому могло прийти в голову, что ничто, никакой мир, кроме полного поражения, не могло остановить его на этом, оказавшемся гибельным для него, пути. Смоленск, а затем Лубино только усугубили его решимость.
Защищая Смоленск, разрушаемый вражеской артиллерией, русские люди непреложно должны были задуматься о том, что же вызвало поход на Россию? Чем виноваты были эти дома, лавки, башни и храмы, эти ни в чем не повинные жители, помогавшие кто чем может воинам, заведенным так далеко от границы Отечества несметной вражьей силой? Утверждение того, что войны Наполеона затеивались для слома экономической мощи Англии, его первейшего врага, и что поэтому-де и вторглись в пределы Отечества полмиллиона иноземцев, было и позднее для русского слуха «сказкой», выдуманной писателями, не говоря уже о том грозном времени. Русскому мужику, да и не мужику вовсе, вряд ли кто мог втолковать, что война началась из-за того, что Россия не выполнила навязанных ей требований континентальной блокады английских товаров. Так ли это было на самом деле и блокада ли Англии послужила истинной причиной вторжения?
В Варшаве, перед самым своим нашествием, Бонапарт сказал французскому дипломату Прадту: «Через пять лет я буду господином мира: остается одна Россия, но я раздавлю ее!» Эта фраза может многое объяснить. Мечты о мировом господстве уживаются в ней рядом с существованием Англии, которая, похоже, была не таким уж и «первейшим врагом», как о том говорили. Может быть, каким-то определенным силам, преследующим свои цели, было удобным много лет подряд держать в страхе Англию, пугая ее вторжением со стороны Франции, в то же время мобилизуя последнюю на новые и новые завоевания, чтобы таким образом завершить революцию возведением на престол своего человека? Не поэтому ли адмирал Нельсон «прозевал»-таки в тумане направлявшегося с экспедиционным корпусом в Египет Бонапарта, и не потому ли, потопив французскую эскадру при Трафальгаре, он и посмертно не получил тех почестей, на которые рассчитывал, хотя в полном смысле избавил Англию от вторжения? Ведь только в 1867 году, уже после того, как российский император добавил своих денег на сооружение памятника национальному герою Англии, удалось закончить работы и открыть его!
Но, как бы там ни было, к тому времени, как Франция потеряла свой флот, она уже превратилась в монархию, «самовластительный злодей» Наполеон объявил себя императором, узурпировав власть, революция тем самым получила свое завершение и нужда в подстрекательстве к войне с Англией упала, стала не столь важной: распутная девка Франция породила достойное себе дитя — чудовище Наполеона и его империю — плоть от плоти тех сил, которые заворачивали делами и в другой своей вотчине — Англии. Предлог для завоеваний — экономическая борьба с последней — остался реалией лишь для непосвященных и утратил свой смысл. Являясь по-прежнему политическими противниками, Англия и Франция с того времени вступили как бы в состояние нейтралитета. Стало быть, выдвигая претензии относительно экономической блокады, Наполеон лгал. Учитывая природу его появления на политической арене, можно твердо сказать, что цель его походов была не экономической. Это же заложено и в его словах, обращенных к Прадту, в их внутреннем противоречии: Россию он надеялся захватить в один прием, победив ее в генеральном сражении, в то время как, мечтая о мировом господстве, полагал, что добьется его только через пять лет. Только после того он надеялся (или мог осмелиться) «раздавить» Россию, уже «захваченную» им вместе с другими странами, но почему-то в известном только ему ряду остававшуюся «одной», то есть единственной, за что ее и надо было раздавить. Почему она оставалась одна, в каком смысле? Тут должно насторожить слово «раздавить», исходившее явно не из его лексикона. Даже в запальчивости он вряд ли стал бы швыряться им по той простой причине, что какой бы он ни был, большой или маленький «наполеон», но он был тем, кем назывался, поэтому всегдашняя его цель была победить, но не раздавить. Последнего желали явно другие. К тому времени из европейских государств только Россия, одна-единственная, не поддавалась проникновению в нее щупальцев гигантского банкирского спрута Ротшильдов, уже опутавших и закабаливших Европу, а с нею и Америку. Страна, тысячелетие стоявшая на своем, свойственном только ей укладе, на своих коренных нравственных основах и жившая своим натуральным хозяйством, не зависела от космополитического банковского капитала, и это-то и не устраивало, именно из-за этого ее нужно было ввергнуть в губительную для нее войну, чтобы, покорив, поставить ее хозяйство на буржуазный капиталистический лад, а древний уклад «раздавить», то есть уничтожить в народе национальное начало и привить ему космополитическое и безродное. Задача была не из простых, поскольку представители этого банкирского дома явно не пользовались доверием ни народа, ни российского правительства. В связи с этим и был организован международный заговор против России. В этом свете ясным представляется чуждость Англии интересам Наполеона, которому не было до нее никакого дела; в недрах ее еще издавна свил гнездо и пустил надежные корни банковский капитал. Первая страна, пошедшая по капиталистическому пути развития, могла ли она быть искренней союзницей России, даже если бы не была связана тесными узами с банкирской Францией и тем самым с Наполеоном — безродным выскочкой, поднявшимся на вершины власти, но бывшим, вместе с тем, всего лишь исполнителем чужой воли? Увы, будучи плоть от плоти с Францией, она могла только вредить России теми или иными способами и по той же причине, по которой это делала Франция. Она всеми доступными мерами торопила Россию в военных действиях, а сама в то же время старательно тормозила с доставкой в Россию недостающих русской армии ружей, едва согласившись поставить тридцать тысяч штук, заломив за них тройную цену, и это тогда, когда Россия была один на один в схватке с почти всею Европой, истекала кровью и не имела в казне достаточных денег. Голландия, кредитами которой издавна пользовалась Россия, была оккупирована Наполеоном. Как всегда, выручил русский народ, пожертвовавший на ведение войны суммы, сходные с суммами, расходованными правительством.
Традиционный уклад жизни народа, его нравственность, духовность препятствовали проникновению новых отношений в Россию более, чем что-либо другое, поэтому его и нужно было сломить, а для этого врагу нужно было поразить Россию в самое ее сердце.
Сердцем страны, из которого произрастали корни духа народного, была Москва со своими старинными церквами, с росписями, с иконостасным богатством; со старинными библиотеками с манускриптами, летописями, книгами; со своей живописью и произведениями декоративного и прикладного искусства; со своими легендами, сказаниями, преданиями, молвой, духом; со своим материальным богатством; со своим старинным ансамблем, со своими названиями и признаками и со всем прочим, чего нельзя было измерить ни гирями, ни аршинами, ни золотниками, ни штуками, но что составляло и составляет душу и сердце всякого русского и что так до слез было и есть дорого ему, и не только ему, но и не так давно обрусевшему инородцу. Недаром Петр I в борьбе с боярской оппозицией, да и с народом, чтобы оторвать страну от традиций, перенес столицу в болото, в пустыню, на ровное голое место, в чухонию. Этот акт был свидетельством беспримерной проницательности царя, зревшего в самый корень проблемы. Как говорил историк Иван Егорович Забелин, занимавшийся историей Москвы, она втянула в себя все самое выдающееся, самое прекрасное, что создали разные края России в области культуры. Все народы России видели в ней свою святыню, символ своей Родины, свою матушку. И с тем большей легкостью пошли народы Европы на международный заговор против России, чем больше он отвечал интересам их буржуазии, а точнее — того самого ротшильдовского спрута, которого она олицетворяла и который был ее фактическим хозяином. Наполеону гораздо важнее и удобнее было бы взять Петербург и навязать на выгодных для себя условиях кабальный для России мир, но этим не достигалась бы тайная цель похода, вот почему он вопреки всякой логике, о которой говорило большинство писателей, не ограничился ни Витебском, ни Смоленском, а как бы вынужденно пошел дальше, на Москву, взятие которой не сулило ему никаких особенных выгод, но которую он должен был уничтожить, а Кремль взорвать, чтобы не осталось и памяти об утверждении русской государственности, символом которой и был Кремль, как не осталось бы и свидетеля бесчисленных поражений международного зла, пытавшегося «раздавить» Русь во все времена, проламывая ее рубежи то с Востока, то с Запада, то аварами, то печенегами, то монголами, то поляками, то шведами, а то французами с «двадцатью при них нациями». Проникая за его стены, все эти набродные толпы, сброд, или, как часто тогда говорили, «сволочь», неизменно убирались восвояси, если их не вышвыривали железной рукой народного гнева.
Хотя полностью взорвать Кремль ему не удалось благодаря стараниям неизвестных русских патриотов, потушивших фитили фугасов, черное дело свое он частично-таки сделал, где сокрушив российские святыни, а где надругавшись над ними, как это произошло с соборами Кремля. а где и в полном смысле подрезав корни национальной культуры, уничтожив в огне пожаров нашествия ее ценности, в частности, подлинник «Слова о полку Игореве». Тайная цель похода народов Европы на Россию не была достигнута. Сомнительные идеи, с которыми к нам обращен был Запад, не нашли достаточного отклика в сознании большинства русских людей. Но тогда, сразу после сожжения Москвы, врагам России показалось, что цели они достигли и поход, невзирая на полное свое поражение, оказался, по их мнению, победным, поскольку вместе с Москвой должно было многое сгореть из памяти народной. Наполеоны и всякие другие «граждане мира» об этом только и мечтают, полагая, что, вытравив из народа живую память прошлого, они прекратят его существование как нации. Но они всегда забывали о том, что сокровенная память народа сокрыта совсем не в зданиях, которые можно разрушить, а в тысячелетней его истории…
Пожар Москвы был не последней бедой. Как писал в своей книге «Россия в 1839 году» маркиз Астольф де Кюстин: «…Перманентный заговор против России ведет свое начало от эпохи Наполеона… С той эпохи и зародились тайные общества, сильно возросшие после того, как русская армия побывала во Франции и участились сношения русских с Европою. Россия пожинает плоды глубоких политических замыслов противника, которого она как будто сокрушила». Речь здесь идет о масонских ложах. Маркиз де Кюстин ошибается, считая, что тайные общества появились в России во времена Наполеона. Они были в ней издавна и тянулись из неприметной маленькой Шотландии, которой, казалось бы, не по силам оказать заметное влияние на такого колосса, каким была Россия. И вместе с тем не будем забывать о том, что Шотландия — это все та же Англия, поглотившая в своем чреве массы гонимых с материка эмигрантов всех времен и народов. Масонство, как политическая сила, вышло на поверхность в начале XVIII века именно в Англии с появлением так называемых конституций Андерсена. Из Франции масоны пришли в Россию действительно несколько позже, проникнув в Петербург в начале девятнадцатого столетия, то есть в эпоху Наполеона. Франкмасонская ложа «Звезда Востока» объявилась на Руси, когда между Наполеоном и Павлом I установились дружественные отношения, остров Мальта был отдан России, ее император сделался великим магистром мальтийского ордена, а казаки Платова начали свой знаменитый рейд «в Индию». Тут-то и хлынули в Россию широким потоком комиссары «вольных каменщиков», вновь поступающим членам и правительству проповедовавшие и любовь к простому народу, и сострадание к нему, и необходимость его просвещения, в то время как на более высших этажах посвящения идеи эти трансформировались в идеи разрушения древнего уклада, о котором уже говорилось. Их разрушительная деятельность на время приутихла, когда между Россией и Францией наметился разрыв в отношениях, закончившийся войной 1805 и 1807 годов. После Тильзитского перемирия масоны опять обосновались вокруг французского посланника при русском дворе, общество окончательно офранцузилось, так что и говорить-то по-русски разучились. Война 1812 года, казалось бы, развеяла иллюзии некоторых западников, разговоры стали вестись только на русском, одежда выбиралась только русская, но… после того, как армия побывала в Париже, масоны наводнили Россию: почти каждый полк привез с собою из-за границы эту заразу, в свое время взрастившую Наполеона и поставившую его на самую высокую для язычника ступень посвящения. Над ним были уже только те, кто масонство «кормил», все те же Ротшильды…
Вот почему, невзирая на ужасные испытания, на которые Бонапарт обрек все народы Европы, он прослыл гением, о нем писались книги, картины многих художников мира отражали его деяния, а копии бюстов с характерной треуголкой стояли чуть ли не в каждом дворянском доме как Западной, так и Восточной Европы, включая и Россию, частным образом тоже желавшую воздать должное величию того, кто ее жег, грабил, губил, насильничал и ею же был ниспровергнут. На самом деле для всех для них он был только вождь, начальник, которому все они обязаны были, пускай не всегда сознательно, беспрекословно подчиняться по своим законам. Таковы превратности истории, когда в нее вмешиваются силы зла, способные, как видно из сказанного, все поставить с ног на голову: мрак назвать светом, а выскочку, безродного и безнравственного проходимца, без финансовых заправил ничего собою не представляющего, назвать гением и, главное, воспитать на этом губительном для нравственности взгляде поколения, представители которых всегда повторяли, ничего не понимая в главном, зады масонских трудов наполеоновских панегиристов.
К счастью, русская духовность не была разрушена и даже как-то затронута ни вторжением, ни его последствиями, чего не понял маркиз де Кюстин. Русские люди сразу распознали демоническую природу завоевателя, недаром же Петр Петрович Коновницын со всеми россиянами по мудрой народной простоте называл его врагом мира. Выражение это в те времена толковалось однозначно, и, что главное, в этом, видимо, не было неправды: Наполеон в какой-то степени именно так и воспринимался и был-таки истинным врагом мира!
Россия устояла, хотя «семя тли» и было посеяно. Мировое зло, посягнувшее на свет, который неизбежно, при любых обстоятельствах, несет миру Россия, было остановлено не только на материальном, но и на духовном уровне, недоступном никакому проникновению. Кирасирами Андриановыми[4] полна российская история от древности до последних дней. Их героизм вряд ли понять расчетливому уму, как не понять и происходящего в нашей истории. Весь ее ход утверждает: каким бы испытаниям российскую землю ни подвергали, чем бы русский народ ни обольщали — глубинная, сокровенная, заповедная Россия почти не меняется и живет себе своей заповеданной жизнью, чему есть немало примеров. После трехсот лет владычества ордынцев они сгинули «яко обры», и клочка от Орды не осталось, а их самих перемолола и поглотила славянская кровь, в то время как Россия расцвела могущественнейшим централизованным государством со своей высокой духовной культурой. В нашествии Наполеона повторилась судьба всех захватчиков: необъятная империя его исчезла, растаяла как дым, Россия же опять вопреки всему возвысилась. Тотальное проникновение в нее растлевающего зла, основанного на несвойственном русскому народу чувстве личной наживы и вседозволенности, оказалось отодвинутым. Приходящее в ее пределы, оно, зло, всякий раз невидимым образом обращается ей во благо, поднимая национальное самосознание народа на небывалую высоту. И как тут не вспомнить с благодарностью великих русских писателей, будивших это самосознание и свято веривших в промыслительную роль России в мировой истории.
Когда французов остановили крепостные стены Смоленска, Наполеон приказал штурмовать Молоховские ворота, прикрываемые 3-й пехотной дивизией Коновницына. В распоряжении Даву было пять пехотных дивизий. Три из них и пошли на штурм густыми колоннами, пользуясь тем, что не могли поражаться фланговым огнем наших тяжелых орудий с того берега, где стояла армия Барклая. Их встретили выстрелами в упор установленные в воротах пушки и стрелки, которыми были унизаны зубцы старой крепости. Батареи неприятеля перенесли сюда весь свой огонь. Град снарядов осыпал воинов Коновницына, принявших весь удар на себя.
Защищали ворота с невероятной стойкостью. Только немногие из окружавших Коновницына в этот день уцелели и остались невредимы. Сам он, раненный в руку, даже не позволил сделать себе перевязки, чтобы ни на миг не ослаблять ряды своим отсутствием; обернув руку платком, он во весь день оставался в строю, носясь перед ними на своем белом коне и распоряжаясь всем ходом сражения, которое закончилось только ночью. Огонь был настолько силен, что несколько раз пришлось переменять поставленные в воротах четыре орудия с прислугой. Причем не только люди и лошади, но и пушки полностью выходили из строя. В самый критический момент, когда французы все же ворвались в ворота и «жестокая сеча» закипела внутри ограды, на помощь подоспел с 4-й дивизией принц Евгений Вюртембергский, подкрепивший частью своих полков Дохтурова, отбивавшегося от наседавших Понятовского и Нея, а с остальными вместе с Коновницыным ударил в штыки, и французы были выбиты из крепости. Отбились и на других участках. Несмотря на огромный перевес в силах, враги не смогли сломить упорство мужественных защитников. В семь часов вечера была их общая атака на крепость, но и она не принесла им успеха. Тогда артиллерия, усиленная сотней тяжелых орудий, обрушила весь свой удар на город, подвергая его полному разрушению.
Ночью с 5-го на 6-е русские войска оставили Смоленск. Арьергардом командовал Коновницын и вышел из города последним. Рано утром армия остановилась на позиции на правой стороне Днепра. Мост горел. От него загорелось предместье, стрелки, прикрывавшие берег, не находили себе места от огня, стали прятаться в садах, где жар испекал яблоки на деревьях, поэтому и там они не могли в достаточной мере уберечься от пожара. Этим воспользовались французы. Переправившись выше города вброд, они чуть ли не вплотную подобрались к нашим батареям. Барклай был вынужден снова обратиться к Коновницыну. На виду у всей армии Петр Петрович с первыми подвернувшимися войсками ударил с горы от кладбища в штыки. Многие французы пали на месте, а остальные были обращены в паническое бегство, сброшены в Днепр и почти все были утоплены в нем, причем в плен было взято 8 штаб-офицеров. Это было третье сражение с французами, в котором участвовал Петр Петрович. В результате его русские стрелки целый день удерживали французов на той стороне реки.
На следующий день произошло сражение при Лубине, явившееся естественным продолжением Смоленской битвы. По наведенному выше города мосту, французы переправились через реку с намерением отрезать пути отступления русской армии, чтобы навязать ей генеральное сражение, так желаемое Наполеоном. Трехтысячный отряд Павла Тучкова, идя в авангарде, вышел у Лубина с проселочной дороги на Московскую столбовую и двинулся от перекрестка к Смоленску с намерением прикрыть армию со стороны города. Это было сделано необыкновенно кстати. Ему тут же повстречался корпус Нея. Завязалось сражение, ставшее в результате чуть ли не генеральным. В самый критический момент Коновницын со своей дивизией поддержал Тучкова, по своему обыкновению ударив в штыки, и восстановил прерванную было неприятелем линию. Французы бешено атаковали, но не продвинулись ни на шаг. У Заболотья он оттеснил неприятеля на всех пунктах, невзирая на жесточайший огонь, а на правом фланге отбросил французов на большое расстояние и удержал за собою место сражения. Особенно жарким было дело к вечеру, когда в лесных местах колонны должны были сойтись в рукопашную. Неприятель был опрокинут и назвал это сражение «aux boix des innocents» — битвой в девственных лесах.
Тем временем русская армия вышла к Московской дороге и в полном порядке отступила. В грамоте о награждении графским титулом об этом сражении сказано так: «7-го при Любовичах, где командовал многим числом войск и удержал место…» Награда за дела при Смоленске нашла его уже в Пруссии. Это был орден Владимира 2-й степени.
Русская армия с тяжелыми арьергардными боями отступала по столбовой Смоленской дороге. Вечером 16 августа, после оставления Вязьмы, Коновницын был назначен командовать арьергардом обеих армий, который усилили его дивизией и регулярной кавалерией. С рассветом неприятель занял город и крупными силами рвался раздавить арьергард. По малочисленности артиллерии Петру Петровичу пришлось перебросить часть войск под командованием барона Крейца со своего левого фланга к центру, предупредив Дорохова, которого тот прикрывал по Бельской дороге, чтобы он выставил свое боевое охранение.
Сражение шло до поздней ночи, но как французы ни рвались, конница Мюрата все же не смогла обойти центральный арьергард: левый фланг его был надежно прикрыт Крейцем, который отошел к Бельской дороге только глубокой ночью. Этот день показал, что Коновницын наилучшим образом справился с поставленной задачей. Умело управляя разного рода войсками, маневрируя всеми наличными средствами арьергарда, он давал возможность армии спокойно отступать. Все это напоминало арьергардные бои прославленного Багратиона у Шенграбена. Недаром связь с армией Коновницын держал через него.
Многие авторы замечают, что, задержи русские на две, даже на одну неделю французов, то взяли бы те Москву или нет — неизвестно. Замечание не без смысла. В связи с ним внятнее представляется значение арьергардных боев Петра Петровича Коновницына, каждое арьергардное дело которого, по словам современников, по количеству участвовавших с обеих сторон войск и вооружений, равнялось генеральным битвам восемнадцатого столетия.
Арьергард твердо держал французов на почтительном расстоянии от армии, позволяя ей со всеми тяжестями, обозами, ранеными, отсталыми, беженцами и скотом беспрепятственно и в полном порядке двигаться к своей цели, как оказалось — Бородинской позиции. Разрывы между армией и арьергардом порой составляли до сорока верст, что ставило сам арьергард в величайшую опасность, которая могла последовать от нападения на него всей французской армии. В селениях не было ни души. «Бессмертный» Коновницын бодрствовал «с твердостью и успехом», удивлявшими самих французов. Немудрено, что было не до писем. Только одно коротенькое письмо сохранилось от того времени: «Я с 17-го числа командую двух армий авангардами, всякий день от утра и до ночи в деле, слава Богу и не ранен, только лошадь соловая, кою купил у доктора, ранена в ногу черепом от бомбы… Почты не ходят, что же нам, душа моя, делать, так сказать: да будет с нами милость Божия? А 4 дни ни одного письма не писал, ибо и вправду некогда. Детей милых благословляю, крещу, цалую и тебя, моего истинного друга, коим тебе по смерть пребудет. П. К.».
Командуя арьергардом, генерал Коновницын в полной мере доказал, что может сделать «храбрость, соединенная с благоразумием». На ровных местах кавалерия выстраивалась в шахматном порядке, а там, где встречалась удобная позиция для орудий — высота, прикрытая реками, болотами или узкими проходами, то батареи ставили с таким расчетом, чтобы они могли действовать перекрестным огнем, а в удобных местах организовывали оборону в несколько эшелонов; в лесах делали засеки и пехотные засады.
Схватки были жесточайшие, поэтому недаром Петр Петрович в письме назвал арьергард авангардом, стоя ежедневно и ежечасно лицом к лицу с неприятелем, он не мог иначе представить свои действия, нежели чем авангардными. Твердо пообещав Кутузову не позволить перешагнуть через арьергард, «не проглотив его», Коновницын сдержал слово. До самого Бородина он был в беспрерывном огне, сдерживая упорные нападения всей кавалерии Мюрата. Иногда гремело с обеих сторон более ста орудий одновременно. Ни разу не удалось Мюрату оттеснить его прежде назначенного к отступлению времени, не было потеряно ни одной повозки, ни одной пушки. Он заботился не только о спокойном отходе армии, но и о том, чтобы окрестные жители успевали вывезти свои пожитки.
Внешне отступление наших последних войск представляло собою «величественное» и вместе с тем «трогательное» зрелище: арьергард двигался среди пожаров сел, хлебов, стогов сена, устроенных самими мужиками, среди этих самых мужиков и самого разного народа, стекавшегося из окрестностей на крестьянских подводах и господских экипажах, пешком и верхами. Изо всех сил старались не отставать раненые. «Духовенство с иконами и хоругвями, окруженное молящимся народом, с непокрытыми и поникшими головами, шло посреди полков Коновницына, стройных, но безмолвных и печальных». Могли ли воины и беженцы безучастно взирать при этом на оставляемые дома, поля, леса и храмы Отечества, на пожары, их объявшие? «Вера отцов была поругана, Россия казалась безсильною, — говорил современник. — И прекрасен был в то скорбное время Коновницын! Давая в течение дня отчаянный отпор Мюрату, по окончании боя являлся он ангелом-утешителем среди бесчисленного множества смольян и других беглецов, толпившихся вокруг его лагеря». Солдаты его делились с беглецами своей последней коркой, слыша при этом искреннюю благодарность из уст своего командира.
В рапорте Багратиону за 20 августа он докладывал: «…с 7 часов утра неприятель с большим числом кавалерии и пехоты и с орудиями самого большого калибра преследовал ариергард. Несколько раз удерживали мы место и всегда были принуждены уступить оное… К вечеру он с 40-ка ескадронами атаковал мой правой фланг под протекциею двух батарей. В 9-м часу дело прекратилось…»
Тринадцать часов длился этот бой! Атаки следовали одна за другой. На расстоянии шестнадцати верст восемь раз меняли позицию, и все это без отдыха и без пищи. Под Гжатском нужно было последовательно проскочить лес, город и мост через Гжать: все это были узкие места, понуждавшие вытягиваться в длинную колонну, движение при этом значительно замедлялось, арьергард основательно отставал от основных сил. Французы не замедлили воспользоваться нашими затруднениями и стремительно и настойчиво атаковали, но и в этом сложнейшем положении войска арьергарда остались себе верны, отбили все атаки и в полном порядке преодолели все препятствия. С отменной быстротою, неустрашимо и мужественно, под жесточайшим огнем противника саперы наши зажгли мост, «через что и остановили неприятеля, а ретировавшиеся наши войска довольно имели времени к выстраиванию».
С приближением к бородинской позиции боевые действия арьергарда уплотняются, поскольку неприятель подтягивает крупные силы, которые с марша может пускать в бой. Арьергардная война велась «неслыханным» для французов способом. Тактика ее отработалась в ходе арьергардных боев. Ночью войска отводились на заранее выбранную Коновницыным позицию. Центр ее, как правило, удерживала пехота, а фланги, если они не были достаточно прикрыты каким-либо естественным препятствием, защищала регулярная кавалерия с казаками. Французы с утра бросались в атаку на тот рубеж, который не могли взять вчера, и, не найдя там никого, конница Мюрата отрывалась от своих и стремительно пускалась в погоню, пока не нарывалась на картечный залп замаскированной на дороге конной артиллерии. Завязывалась жаркая схватка. Отбитые французы откатывались, поджидая подкреплений. Подходила самая мобильная часть их войск. Снова гремела конная артиллерия, половина которой тут же уходила назад, на выбранную позицию, где быстро окапывалась и маскировалась, улучшая естественные прикрытия. Затем, когда неприятель в очередной раз откатывался, снималась и другая часть артиллерии. Пока к французам подходили подкрепления, шло так драгоценное для нас время. Наконец завязывался ожесточенный бой. Передовые части арьергарда, по невозможности держаться, отходили ко второму эшелону, а то и к третьему, если был, пока не начинали отступать, преследуемые оторвавшейся от своих французской кавалерией, и так повторялось несколько раз, пока ближе к вечеру арьергард не останавливался накрепко, давая французам понять, что на сегодня все, отступления больше не будет. Наступала ночь и прерывала разгоревшееся сражение. Между тем армия наша, не теряя ни одной телеги, спокойно уходила.
21 августа главнокомандующий предписал Коновницыну удержаться при селе Полянинове хотя бы четыре часа. В рапорте Багратиону за этот день читаем: «Часть ариергарда с пехотою заняла позицию, хотя не довольно выгодную, при селе Полянинове, но будет держаться сколько можно. Другая часть отойдет за 3 или 4 версты и займет там другую позицию. Ежели с 1-й позиции буду сбит, перейду на вторую и стану там держаться до самой крайности…»
Жесточайшее сражение было также 23 августа у Гриднева, в пятнадцати верстах от Бородина. Вот что говорится об этом в рапорте Багратиону:
«Имею честь вашему сиятельству донести, что сего числа неприятель атаковал передовые посты ариергарда в 9 часов. Казаки, ведя перестрелку, приближались к своим резервам, и по мере их отступления сражение час от часу становилось жесточее. Неприятель в числе 60-ти ескадронов с 18-ю орудиями и двумя большими колоннами пехоты шел на центр; гораздо в превосходном числе обходил правой фланг. Не желая завязать серьезного дела, кавалерия наша, под прикрытием огня артиллерии, медленно отступала; неприятель два раза бросался в атаку, но был кавалериею остановлен. В продолжение самого сильного действия с фронта, когда артиллерия наша переходила с одной высоты на другую, вредила неприятелю, правой наш фланг был совсем обойден и казаки потеснены были к селению Гридневу. Тут располагалась пехота и высоты заняты были артиллериею. Огонь, которой остановил приближение неприятеля, наносил самый сильной вред колоннам. В продолжение сей канонады кавалерия наша отступала в порядке и вновь построена на высотах, тогда открылся огонь, жесточая, с обеих сторон. Несмотря на все усилия неприятеля овладеть нашею позициею, он был остановлен с большим пожертвованием. К концу дела кавалерия наша заняла снова позицию у деревни Валуева. И артиллерия снова с удачею действовала так, что неприятель не смел идти далее… В продолжение 10-ти часов сражения мы уступили неприятелю не более 9 верст, останавливаясь в пяти позициях… Неприятель в самых больших силах стоит от меня в 2-х верстах…»
Конный корпус Уварова, который бросил на подкрепление арьергарда главнокомандующий, уже не мог круто изменить обстановку в нашу пользу, армии предельно сблизились, и сражение уже нельзя было отменить. 24 августа было последним днем арьергардных боев перед Бородинским сражением. В двух верстах от Бородина, там, где равнины прерываются низиной, в виду обеих армий, Изюмским гусарским полком под командовании Дорохова и казаками, были начисто изрублены три эскадрона его лучшей кавалерии и взят в плен адъютант Нея. Французы такого не стерпели и навалились всей конницей Мюрата. Коновницын отступил. Арьергард вынужденно вывел французов на наш левый фланг, прикрывавшийся Шевардинским редутом, который и был немедленно атакован французами и, невзирая на огромные потери, после трехкратного перехода из рук в руки был нами потерян. Это была прелюдия Бородинского сражения, закончившаяся не в нашу пользу. Еще до начала сражения мы лишились центрального узла обороны нашего левого фланга и отошли к деревне Семеновской, где со всей возможной скоростью возводились полевые укрепления — флеши, позже получившие название Багратионовых. Арьергард, слившись с армией, перестал существовать.
И вот Бородино! Пришло время «поставить груди». Сам Петр Петрович писал об этом дне так: «…26 весьма рано переведен с дивизией к Багратиону к деревне Семеновской, перед коею высоты, нами занимаемые, были неприятелем взяты. Я рассудил их взять. Моя дивизия за мною последовала, и я с нею очутился на высотах и занял прежние наши укрепления…»
Что же произошло? Багратион, видя, что против его армии намерены действовать собственно основные вражеские силы, потребовал от главнокомандующего подкреплений и своей волей перевел к себе дивизию Коновницына, бывшую в составе корпуса Тучкова, прикрывавшего Старую Смоленскую дорогу, и срочно употребил из резерва 2-ю гренадерскую дивизию. В это время французы, скопившись в огромном количестве на небольшом пространстве, отчаянно кинулись на батареи и во второй раз захватили их. Тут-то Петр Петрович и подоспел со своей дивизией. Все орудия наши снова были отбиты и в исправном состоянии, все поле между батареями и лесом, где враги скапливались перед атакой, было усеяно их трупами. Тогда французы сосредоточили против флешей четыреста орудий — больше двух третей всей своей артиллерии, густые колонны пехоты и конница бросились на укрепления. Видя невозможность остановить их огнем и трех сотен своих пушек, собранных к тому времени на нашем левом фланге, Багратион все колонны двинул в штыки. Произошла «небывалая» в истории рукопашная, в которой не смогли устоять французы, но тут был ранен Багратион. Он силился утаить свое ранение от войск, но сильное кровотечение выдало его. Изнемогая от раны, он передал командование Коновницыну и был увезен с поля боя.
Багратион, бесспорно, был для солдат самым любимым и самым авторитетным нашим военачальником, поэтому его потеря была невосполнима. И если бы до прибытия Дохтурова Коновницын не вступил бы в командование второй армией, то неизвестно, чем бы все кончилось. Невзирая на мужественную защиту флешей, ряды русских были так расстроены, что Коновницын вынужден был приказать отойти к деревне Семеновской и занять высоты, над нею господствовавшие, причем «с невероятной скоростью успел» устроить там сильные батареи и «тем остановить» дальнейшее наступление французов. Вот когда выручила его особенная любовь к артиллерии; уроки, полученные в Финляндии, когда самолично занимался установкой батарей и руководил их огнем, не пропали даром. Дохтуров, прибывший на место Багратиона, полностью одобрил его распоряжения.
Французы, видя наши перемещения, хотели этим воспользоваться и стремительным ударом мюратовской конницы отрезать Дохтурова от войск на Старой Смоленской дороге. Конные корпуса Нансути и Латур-Мобура, после основательной артиллерийской подготовки, вырвавшей немало людей из гвардейских полков, стоявших под шквальным огнем неподвижно, невзирая на губительный фронтальный огонь русских батарей, наносивших им самый ощутительный урон, стройно приближались к невидимой черте, с которой начиналась атака. Вот они уже рванулись вперед и понеслись во весь опор прямо на каре гвардейских Измайловского и Литовского полков. Гвардейцы, для которых эта атака была в общем-то передышкой, поскольку губительный обстрел прекращался, спокойно подпустили их и в упор дали залп. Конница, теряя раненых и убитых, понеслась вспять. Сменивших ее французских конных гренадер постигла та же участь. Третья атака Мюрата оказалась такой же безуспешной. Наступление Наполеона захлебнулось.
Во время этих атак Коновницын был в середине каре Измайловского полка и командовал действиями обоих полков. Среди рядов Литовского полка был и Дохтуров. Позже Петр Петрович писал: «…Я с Измайловским полком, устроя его в шахматные кареи, решился выждать всю неприятельскую кавалерию, которая в виде вихря на меня налетела. Не буду заниматься счетом шагов от кареев, в коих обложил неприятель мои кареи, но скажу, что он был так близок, что каждая, можно сказать, пуля наша валила своего всадника. Перекрестные огни боковых фасов произвели тысячи смертей, а остальному ужас… Измайловские гренадеры, не расстраивая строя, бросились на гигантов, окованных латами, и свергали сих странных всадников штыками… Неприятель, заняв высоты, перекрестными выстрелами уменьшил наши неподверженные (страху?) кареи, мог их бить, но не победить!»
Больше нападений не воспоследовало. Французы ограничились ни на минуту не прекращавшейся артиллерийской канонадой, на которую так же яростно отвечали наши батареи. От разгоревшейся с обеих сторон пушечной пальбы, до самого вечера вырывавшей из рядов свои жертвы, густо вибрировал насыщенный ревом многих сотен орудий продымленный воздух. Но битва пресытилась, шаги неприятеля преткнулись о мужество российского воинства.
Во время этой канонады, к которой, похоже, привыкли, потому что позже некоторые писали, что пальба начала стихать, стала «вялой», был опасно ранен командир 3-го пехотного корпуса Тучков 1-й, и Коновницын, «храбрость которого в сей день явилась в полном блеске», был отправлен на Старую Смоленскую дорогу заменить его. Награда за Бородино — золотая шпага, алмазами украшенная, с надписью «за храбрость». За арьергардные дела он позже получил Георгия 2-й степени.
Сражение так потрясло всех, что только назавтра понемногу стали приходить в себя. С биваков от Можайска Коновницын, после долгого перерыва, писал домой: «…Обо мне нимало не беспокойся, я жыв и здоров, а щастлив тем, что мог оказать услуги моему родному отечеству… Я десять дней дрался в авангарде и приобрел уважение обеих армий. Наконец вчерась было дело генерального сражения, день страшного суда, битва, коей, может быть, о примеру не было. Я жыв, чего же тебе больше, и спешу сим тебя порадовать… Я командую корпусом. Тучков ранен в грудь. Тучков Александр убит. Тучков Павел прежде взят в плен. У Ушакова оторвана нога. Дризен ранен. Рихтер тоже. Раненых и убитых много. Багратион ранен. А я ничуть, кроме сертука, который для странности посылаю…»
На самом деле Петр Петрович был контужен ядром дважды: в левую руку и в поясницу, причем настолько сильно, что вынужден был отказать в просьбе Кутузову снова принять под свое начало арьергард обеих армий, поэтому арьергард был поручен «известному опытностию» Милорадовичу. Одно из ядер пролетело так близко, что пополам разодрало сюртук, который он и послал домой «для странности».
В том же письме он далее пишет: «Дивизии моей почти нет, она служила более всех, я ее водил несколько раз на батареи. Едва ли тысячу человек сочтут. Множество добрых людей погибло. Но все враг еще не сокрушен, досталось ему вдвое, но все еще близ Москвы. Боже, помоги, избави Россию от врага мира!.. Не хочу чинов, не хочу крестов, а единого истинного щастия быть в одном Квярове неразлучно с тобою. Семейное щастие ни с чем в свете не сравню. Вот чего за службу мою просить буду. Вот чем могу быть только вознагражден. Так, мой друг, сие вот одно мое желание… Я нередко командую и гвардиею, и конницею по 100 ескадронов, и во всем до сего часа Бог помогал. Помолись Заступнице нашей, отслужи молебен. Богоматерь Смоленскую я все при дивизии имею. Она меня спасет…»
Фили оказались трагической вехой на победном пути русских армий в Париж. На военном совете, куда были приглашены корпусные командиры, в большинстве своем высказавшиеся против оставления Москвы, был получен приказ главнокомандующего о сдаче столицы, о чем сразу было послано сообщить Ростопчину. «От сего у нас волосы встали дыбом», — писал позже Петр Петрович.
Кто что говорил на этом совете — известно. Сам он категорически возражал против оставления Москвы, полагая ее сдачу бесчестьем для армии и России. Он вообще всегда возражал против всякого отступления, тут же никакие доводы главнокомандующего не могли его переубедить. «Уступление Москвы лежало у него сильно на сердце». Находя позицию перед Москвой непригодной, он предлагал идти вперед и ударить на неприятеля, где бы его ни встретили. Да, армия была полуразбита, но за нею была Москва. Россия была велика, как сказал через сто двадцать девять лет другой воин, а отступать было некуда. Примерно то же говорил и Коновницын, с которым согласились Остерман и Ермолов, но последний не преминул спросить: а известны ли нам дороги, по которым колонны должны двинуться на неприятеля? Там, где говорит благоразумие, честь страдает. Фельдмаршал единолично взял на себя ответственность за оставление древнего сосредоточия российских святынь. Было ли то мудростью, позже приписанной Кутузову, мы и до сих пор, пожалуй, не знаем, но Коновницын, если о том заходила речь, всегда говорил на сей предмет, что он умрет спокойно, потому что в отдаче Москвы не был виноват!
Мучительно было проходить через сдаваемый без боя город, командиры не смели ни на кого поднять глаза, и недаром: они словно чувствовали, что французы нашего времени не будут знать Бородина. Они знают о том, что в 1812 году была взята Москва и что «страшное место» было на Березине, а Бородина как бы не бывало и вовсе, а все потому, что сдали город без выстрела!
С четвертого сентября Коновницын был назначен дежурным генералом всех российских армий. Михайловский-Данилевский писал в дневниках по этому поводу следующее: «Генерал Коновницын в нашей армии являл собою модель храбрости и надежности, на которого можно всегда положиться… Этот человек, достойный уважения во всех отношениях, сделал больше, чем любой другой генерал для спасения России, и эта заслуга сейчас забыта. Но он навсегда сохранит в нашей истории имя, которое зависть не сможет вырвать из этой памяти. Я не буду говорить о его победах в Витебске и Смоленске, где он один командовал армией, я не буду говорить о его подвигах, как блестящего генерала арьергарда, но я скажу только одно, что после того, как врагу сдали Москву, наша армия находилась в состоянии полной дезорганизации, когда все отчаивались в спасении родины. Князь Кутузов и все его генералы просили генерала Коновницына встать во главе генерального штаба армии. Он принял этот труднейший пост в Красной Пахре, и он исполнял его со всей возможной ревностью и энергией, и ему удалось сформировать из самой разбредшейся, самой дезорганизованной армии, первую армию мира, которая побивала Наполеона и всю Европу, объединившуюся против нас. Во всех последующих делах, которые произошли после, он был первым во главе наших колонн. Именно он командовал лично вечно памятными битвами при Тарутине и Малоярославце. Это подлинный русский, который умеет по-настоящему ценить доблесть и знает подлинную цену иностранцам. „Никогда, — говорит он, — я не дам иностранцу звания генерала. Давайте им денег, сколько хотите, но не давайте почестей, потому что это — наемники“. Что касается меня, то я почитаю себя счастливым своим знакомством с ним. Люди, подобные ему, редки. И когда он умрет, я напишу на его могиле: „Sit ti bi terra levis“…[5] Коновницын только раз посоветовал отступить. Это было в Красной Пахре»[6].
Назначение Петра Петровича непременным образом было связано с противодействием иностранцам, к которым он так неблаговолил. Начальник штаба Кутузова барон Беннигсен интриговал против фельдмаршала, желая получить его место, как перед этим интриговал и против Барклая, имея ту же надежду, и, наверное, все-таки не без оснований, поскольку, по свидетельству декабриста Муравьева, его шарфом в свое время был задушен Павел I. Заговорщик этот принадлежал к чистым наемникам, поскольку в постоянное российское подданство не вступал. Немец всеми средствами стремился к власти, вмешиваясь во что только можно, поставив, например, под полное истребление войска Тучкова, оставленные Кутузовым в скрытом месте в резерве, о чем Кутузов, естественно, не узнал, так что Тучкову приписывалась чуть ли не измена, снятая с него ценою смерти. Что бы он ни делал, все бессовестно было направлено к тому, чтобы в случае победы максимально приписать успех себе, а в случае поражения все свалить на главнокомандующего. На должность он был поставлен самим императором, с которым вел личную переписку, поэтому отстранить его своей властью Кутузов не мог, но, чтобы выбить из-под него почву, решено было под благовидным предлогом дела начальника штаба перевалить на Коновницына. По крайней мере так считалось.
И тогда, и значительно позже молва приписала все несчастья французов едва ли не одной только хитрости фельдмаршала, который и заманивал их в глубь России, и Москву оставил чуть ли не для того, чтобы она «как губка» впитала в себя уже тогда дезорганизованную французскую армию, и войну партизанскую развязал, чуть ли не заранее спланировав ее, и «спячка» его в Тарутинском лагере тоже вроде бы была заранее задумана для усыпления бдительности французов — все это, надо полагать, «было придумано только к славе Кутузова», иначе, как говорили уже и тогда, это останется темным, в особенности оно покроется непроницаемым мраком для потомства, которому частные случаи не будут известны и оно будет судить только по фактам.
Самым важным фактом для нас, потомков, является факт оставления Москвы. Мир не знал примеров ни до ни после, чтобы армия намеренно оставила столицу на разграбление и пошла неизвестно куда. Это потом стали находить доказательства того, что-де все было рассчитано заранее и в Калуге были сосредоточены армейские магазины. Некоторые в наше время, объясняя логически действия Кутузова, даже проводят параллели с тем, что в 1805 году из стратегических соображений он не прикрыл столицу Австрии, и таким образом французы взяли Вену, а в 1811 году, с трудом взяв, тут же взорвал, срыл с лица земли турецкую крепость Рущук — опять же по стратегическим соображениям — и ушел за Дунай, что султан даже решил, что побит не он, а Кутузов. Много всяких доводов имеет наша история по поводу оставления Москвы, равно как и по поводу флангового марша на Калужскую дорогу, идею поворота на которую каждый штабной приписывал себе, но при этом почему-то всегда замалчивался и замалчивается малоизвестный факт, который, надо полагать, сохранен был в свое время не в одном только свидетельстве генерала Левенштерна…
Известный участник войны барон В. И. Левенштерн, бывший адъютант Барклая, высказал в свое время соображение, что знаменитый фланговый марш нашей армии с Рязанской дороги на Калужскую был не результатом заранее разработанного стратегического плана, а результатом случайного разговора на обеде, где высказалось опасение, что обоз с хлебом, следующий по Калужской дороге, попадет к неприятелю, к тому же на Рязанской дороге ничего не приготовлено и армия будет терпеть во всем нужду. При разговоре случайно присутствовал Коновницын, сразу доложивший свои соображения по этому поводу Кутузову, который понял опасность движения по Рязанской дороге и велел изменить первоначальную диспозицию, несомненно в соответствии с планом, предложенным Коновницыным. Когда полковник Хоментовский, расположившись в сарае, диктовал офицерам главного штаба диспозицию движения на следующий день тремя колоннами по разным примыкающим к Рязанской дорогам, совершенно неожиданно, поскольку было уже далеко за полночь, явился генерал Коновницын, который отменил сделанные диспозиции и приказал идти направо, через Подольск, Кутузово и Красную Пахру.
А дело, видимо, происходило так. После доклада Коновницына все вдруг опомнились; у фельдмаршала, да и у других, как бы прошел столбняк, связанный с оставлением Москвы и громадными ее пожарами, ввиду которых двигалась армия. Поняли вдруг, что решать на совете — это одно, а сдавать город — совсем другое. Не Рущук или Вену, а свою кровную столицу, огромный город, каждый житель которого вправе был спросить с каждого военного. Театр, каким в некоторой степени являлся главный штаб армии, где некоторые позволяли себе и полицедействовать, и что-нибудь изобразить, закончился. Если даже в пекле Бородина еще могла иметь место какая-нибудь театральность или парадность, то в испепеляющем пожаре Москвы сгорело все, как сгорели и иллюзии некоторых относительно себя как спасителей Отечества. Все сгорело в этом гигантском трехдневном пожаре! Преступниками они чувствовали себя! И даже тот, кто был равнодушен к сдаче города, кто думал до того только о своих делах и делишках или замышлял чего-то, то и тот не мог не опомниться и не страдать. Театр кончился, реальность взывала к совести, требовала оставить баловство и заняться делом. А кто был способен к этому из тех, кто только что сдал без боя город? Весь генералитет во главе с фельдмаршалом был угнетен чувством вины, совесть каждого взывала к покаянию, поэтому и брели в ослеплении неудачи, пока не явился ответственный человек, не встряхнул, не заставил оглядеться. И вдруг дошло, вдруг поняли всю бессмысленность своего движения, поняли, насколько деморализованы оставлением столицы, как поняли и то, что нужно срочно что-то делать, чтобы спасти армию от окончательного разложения или разбежания, как ни назови, все будет верно. Оставление Москвы было, быть может, худшим поражением из тех, какие можно было потерпеть в сражениях самых неравных и кровопролитных. Именно этим дух армии и был сломлен. В такой панической ситуации и появилась потребность в твердом человеке в штабе, и таким человеком оказался Коновницын, один из всех сохранивший присутствие духа и ясность ума. Поэтому-то и просили его все. И только поэтому он, не терпевший штабной работы, сердцем понимая необходимость этой работы, невзирая на колоссальную ответственность, ложившуюся отныне на его плечи за всю армию, согласился повести за собою работу штаба в качестве дежурного генерала всех российских армий, но «со всею властию начальника штаба».
Лучшего кандидата, возможно, и не нашлось бы, хотя были, конечно, и другие не менее достойные генералы. Но, кроме того, что Кутузов знал его еще по Яссам, кроме того, что за плечами у него уже был опыт службы дежурным генералом в финляндской армии, как и был опыт по формированию и выучке войск, что как раз и предстояло, как был и богатейший опыт непрерывных сражений с французами, тактику которых он к тому времени довольно основательно изучил, кроме того, все современники отзывались о нем как нельзя лучше, а это многого стоило. Возьмем, например, такой отзыв: «Самоотвержение, всегда присутственное, равное величию самой борьбы за честь и целость отечества, и кротость нрава, истинно умилительностью украшенного». Всякое в то время бывало в штабе, много чего плелось и внутри его, поэтому нужен был человек честный предельно, убеждения которого и личные интересы не расходились бы с интересами армии, то есть Отечества. Таким человеком и был Коновницын, таким и оставался он во все время войны, недаром же воспитателем к великим князьям приставили именно его. Выбор Кутузова и штаба пал на Коновницына, не принадлежавшего ни к каким группировкам и партиям. Позже нашлось много доводов, на основании которых, как уже говорилось, фельдмаршал преобразовал свой штаб, а пока же были реальные причины. Главной из них была та, что нужно было во что бы то ни стало из остатков «самой дезорганизованной армии мира», как сказал Данилевский, вновь сформировать боевую армию, способную противостоять все еще сильному врагу и разгромить его. Вот поэтому здесь, в Красной Пахре, Коновницын, единственный раз за всю кампанию, высказал свое твердое мнение: отступать! Барклай в это время предлагал ждать неприятеля в Красной Пахре, а Беннигсен как всегда противоположное всем, а в данном случае просто безрассудное — идти вперед на врага!
5-го числа армия перед рассветом «тронулась левым крылом 2-мя колоннами от Боровского перевоза к Подольску, через Жеребятово и Домодедово, по проселочной дороге, прикрытой справа речкою Пахрою». До 14 сентября Наполеон не знал, куда девалась русская армия — эта огромная масса людей и обозов. 15 сентября русские войска выступили к Тарутинскому лагерю. Чтобы не создавать впечатления поспешного бегства, шли не быстро. В деревне Моче стояли три дня, отдыхали. 20 сентября армия вступила в Тарутинский лагерь.
Кутузов занял избу о трех окнах в деревне Леташовке. Чтобы быть поближе к нему, Коновницын со своим штабом разместился рядом в курной избе со входом со двора и с двумя окнами на улицу. Справа от входа стояла койка, на которой он спал, слева огромная печь, на которой его канцелярии ежедневно готовился простой, но сытный обед. Сам Коновницын обедал всегда у Кутузова. По словам Щербинина, офицера канцелярии, часового у дверей штаба никогда не было, они и на ночь-то не запирались. Любой вестник проходил прямо в избу и без церемоний, если то была ночь, будил дежурного генерала всех российских армий, как от того «было приказано». Часов в пять утра слуга Коновницына затапливал печь. Курная изба наполнялась дымом, в котором, при открытой настежь двери, Коновницын в одном углу, а Щербинин в другом умудрялись даже спать. Но вот печь прогорала, на нее ставился вариться обед. Коновницын и Щербинин вставали. Приходили другие офицеры, и «начиналось производство бумаг», которое длилось до глубокой ночи…
16 сентября Кутузов приказом по армиям объединил две армии в одну под командованием Барклая-де-Толли с начальником штаба Ермоловым, часть ее, под командованием Милорадовича, была отделена в арьергард. А еще через три дня был издан новый приказ, в котором были определены обязанности дежурного генерала: «Командуя по высочайшей воле всеми армиями, определяю по всей той части дежурным генералом генерал-лейтенанта Коновницына, которого отношения, по власти от меня делаемые, принимать повеления, как мои собственные».
Как видим, Петр Петрович фактически наделялся властью начальника штаба, становясь правой рукой главнокомандующего, и даже более того: Коновницын занимался и хозяйственным управлением армии, и оперативной работой штаба, практически заменив собою и несколькими приданными ему офицерами канцелярии большое количество людей, должных по штатному расписанию числиться по штабу.
Ко дню атаки на Мюрата стараниями Петра Петровича армия была сформирована, рекруты распределены по полкам, оружие исправлено, боеприпасы запасены, продовольствие собрано, обмундирование починено, укомплектовано и проч. Живой нерв армейской разведки, опутывая своей сетью занятую врагом территорию, проходил через главный штаб и замыкался в сознании его руководителя. Главным докладчиком по всем вопросам у Кутузова был Коновницын. Спал он по три часа в сутки, да и то в неопределенное время и через две недели так от своей должности устал, что, как свидетельствует тот же Щербинин, вскрывать пакеты поручил ему и будить себя велел только после того, как выяснится, что донесение важное. В единственном дошедшем до нас за этот период письме он писал: «…Я жыв, но замучен должностию, и если меня делами бумажными не уморят, то по крайней мере совсем мой разум и память обезсилят. Я иду охотно под ядры, пули и картечи, чтоб здесь не быть».
Между тем лагерь под Тарутином жил своей жизнью. Один казак доложил по начальству, что левый фланг французов совсем не охраняется и можно напасть на них врасплох. Наполеон в Москве ждал мира. Считалось, что он пребывал в спячке. Может быть, было именно так, а может быть, было и наоборот, и не спал вовсе, а неустанно трудился на почве осквернения, сам того не ведая, производил демоническую работу, ради которой и был направлен теми, кто платил. Вместе с тем на поверхности своей деятельность его была вполне благовидна и невинна: с одной стороны, он учреждал городское управление и устраивал театр, а с другой — обеспечивал армию и население провиантом, «призирал» раненых, больных, сирот и другое. Об этом говорят документы его штаба. Наши документы свидетельствуют только о попрании всего святого, о количестве сожженных домов, стоимости награбленного имущества, счете человеческих и лошадиных трупов, «не считая, — как писалось в одном издании, — отправленных на нашатырные заводы». Приезд Лористона в Тарутинский лагерь свидетельствовал о том, что топтать им, видимо, было уже нечего, шальная же надежда на почетный мир испарилась бесследно. Оставалось испрашивать какой угодно. За этим и приехал наполеоновский генерал-адъютант.
Лористон, под тем предлогом, что пакет у него-де к самому Кутузову, отказался вести переговоры с начальником главного штаба при императоре — генерал-адъютантом Волконским. И Кутузову, как представляют нам это историки, забывающие, как принят был в первые дни войны в ставке Наполеона посланный Александром для замирения Балашов, ничего не оставалось делать, как одолжить эполеты у Коновницына, поскольку своих приличествующих случаю не было, и принять француза. Встреча происходила с глазу на глаз, что дало повод для кривотолков. Генералы толпились возле избы и в сенях, всерьез опасаясь, как бы не изменил главнокомандующий, но с этим все было благополучно. Поговорив с ним минут сорок, Кутузов отпустил Лористона с публичными уверениями, что все передаст императору, хотя передавать ничего не стал. Передали Волконский и Беннигсен. Император выговорил Кутузову свое неудовольствие за то, что вступил в переговоры, не имея на то полномочий и, более того, имея официальный запрет.
Но как бы там ни было, армия набирала силу, комплектовалась. Тула поставляла ей две тысячи ружей в неделю, Брянск — литье, Калуга — продовольствие, Дон — казаков, армия деятельно готовилась к будущим сражениям. Штабные тем временем враждовали между собою, разделившись на противоборствующие группировки, главной из которых была оппозиция Кутузову в лице Беннигсена, сэра Вильсона и, как ни странно, отчасти и Ермолова. Последний был начальником несуществующего штаба, поскольку после отъезда 22 сентября из армии Барклая управление ею взял на себя Кутузов, имевший свой штаб. Ермолов, оказавшийся в двусмысленном положении, просился на другую должность, но Кутузов, вероятно надеясь в итоге заменить им «немца», не отпускал его, чего Ермолов, к сожалению, не понял и поневоле переметнулся в лагерь Беннигсена. Коновницын, отдавая распоряжения по 1-й Западной армии, к тому времени объединенной со второй, вынужден был обращаться к нему, как к начальнику штаба этой армии, а обиженный Ермолов, понятно, не очень рвался к штабной работе, ссылаясь на то, что его заставляют делать не свое дело. Кончилось скандалом.
А произошло вот что. Ознакомленный с диспозицией нападения на Мюрата, он не дождался, пока ее размножат, чтобы вручить и ему, и под предлогом, что его ждут на обед, уехал из Леташовки. Посланный затем адъютант не нашел Ермолова ни на его квартире, ни в штабе, ни по частям. Только к вечеру удалось выяснить, что генерал Кикин дает бал в помещичьем доме за три версты впереди наших аванпостов на нейтральной территории. Пакет с диспозицией вручили адъютанту Ермолова, а тот посчитал невозможным вскрыть его и был по-своему прав. Таким образом диспозиция не была доведена до войск, и каково же было удивление фельдмаршала, когда он, отправясь рано утром к месту сосредоточения колонн, ничего не нашел: солдаты спокойно, «в одних подштанниках», поили лошадей, варили кашу, ружья мирно стояли в козлах. Наступление было отменено.
Всем было ясно, что случившееся — не что иное, как козни Ермолова против Коновницына и его штаба, не говоря уже о самом Кутузове, который, разобравшись в происшедшем, велел передать Ермолову его, Кутузова, волю, чтобы тот оставил армию, чего не случилось, потому что Петр Петрович, зла не помнящий, «упросил» светлейшего простить своего недоброжелателя. Сражение, положившее начало нашему контрнаступлению, произошло на следующий день. Мнения о нем в литературе остались самые противоречивые. Петр Петрович считал, что мы могли бы взять весь корпус Мюрата во главе с ним самим, другие утверждали, что это была великая победа. Взяли 38 пушек и две тысячи пленных. Судить о том, почему не разбили наголову 35 тысяч французов, имея налицо армию в 120 тысяч человек, сложно. Кроме того, что Кутузов не хотел «будить дремавшего на пепле Москвы Наполеона», что весьма справедливо, есть мнение, что к тому времени фельдмаршал уже имел невнятные сведения о возможном передвижении всей наполеоновской армии, поэтому-де, сражение под Тарутином не представляло для него главного интереса и даже было как бы вредно, потому что нужно было всю армию сосредоточить для отражения главного удара неприятелей, местонахождение которых еще не было известно.
Если бы не знать множества мнений противоположных, то можно было бы с легкостью согласиться с этим замечанием нашего современника и со спокойной душой оправдать действия Кутузова, «останавливавшего корпуса», которые должны были идти вперед, но поскольку нам известны и противные мнения, то взглянем на ситуацию как на сложившуюся объективную данность, одной из составных которой является то, что сражением командовал Беннигсен, «подкаченный» Кутузовым. Говорили, что если бы командовал кто другой, Барклай, Коновницын или Ермолов, то все закончилось бы полной гибелью корпуса Мюрата, а так сражение имело для нас «самые ничтожные выгоды при безмерных потерях». Немец тут же донес царю, что Кутузов дряхлый, ни к чему не способный старик, и отправил донос с фельдъегерем, который вез на него, Беннигсена, представление Кутузова о награждении золотой шпагой с алмазами. Получив представление и донос, Александр первое удовлетворил, присовокупив еще сто тысяч рублей, а второй, как «честный человек», отправил Кутузову. Беннигсен был вынужден оставить армию. Сам Кутузов за Тарутино получил алмазные знаки, между тем как в день сражения Петр Петрович Коновницын говорил, что все это дело, то есть Тарутинское сражение, постыдно для русского оружия, что Мюрат должен был «истреблен быть», что, напротив того, ему дана возможность «отступить в порядке и с малою потерею и что никто не заслуживает за это дело награды…». Суть этой «кухни» состояла в том, что Александр, которому невыносимы были притязания мерзкого свидетеля его смятенной совести, главного заговорщика против его отца Беннигсена, при первом же удобном случае расправился с ним чужими руками, в данном случае руками Кутузова.
Как мог Наполеон в ста двадцати километрах от основных своих сил держать в виду усиливавшейся с каждым днем русской армии всего лишь 35 тысяч войска, по всем законам войны обреченного в случае нападения на полное, как сказал Коновницын, «истребление», остается только догадываться…
В день, когда сорвана была Ермоловым атака на Мюрата, Петр Петрович заболел жестокой лихорадкой. Это было официальное название его болезни, на самом же деле он был настолько оскорблен откровенным саботажем, что впал в нервную горячку. Он был между двух огней: Кутузовым и противоборствующим лагерем. Но надо было жить и работать дальше, поэтому, хотя Кутузов перед сражением просил его не ездить в боевые порядки, поскольку, задумав дать сражению нерешительный ход, не без основания опасался пускать в него энергичного Коновницына, благо и предлог был, он все же не послушал его, хотя и пообещал. Стоило Кутузову выехать из Леташовки, как он велел положить себя в коляску и поехал следом. Вечер был холодный, его трясло и знобило, но когда, изнемогавшего, его привезли в Тарутино, где он едва мог говорить, «сила душевная одолела телесный недуг». Петр Петрович воспрял и распоряжался войсками именем фельдмаршала.
Обыкновенно в сражениях он бывал в повседневной форме, в шерстяном колпаке на голове, с трубкой в зубах и «с ногайкою в руках». Только однажды он изменил своему обычаю, надев парадный генеральский мундир со всеми регалиями, но по-прежнему в колпаке, прикрытом шляпой. Это было под Бородином. Вот и теперь, на рассвете 6 октября, водрузив на голову традиционный шерстяной колпак, в сопровождении адъютантов и канцелярии, отправился он на своем белом боевом коне к колонне Орлова-Денисова, откуда намечался главный удар. Ждали выхода с другой стороны пехоты, вместе с которой должны были ударить на французов, но ее не было. Невзирая на то, что «войска Беннигсеновой команды» расположились ночью под самым носом у французов, они запутались. Поняв, в чем дело, Петр Петрович вместе с Толем кинулись отыскивать заблудившиеся колонны, причем Толь нагрубил Багговуту так, что тот, разгневавшись, во главе одной только дивизии пошел на французов и был убит одним из первых ядер. Наступление тут же захлебнулось, что и дало возможность французам отступить. Но еще до этого Орлов-Денисов, видя, что скоро совсем рассветет и эффект внезапности будет утрачен, не дождался пехоты и один начал атаку, и взял бы, как позже выяснилось, и самого Мюрата, если бы казаки не пустились ловить коней и брать пушки, которые французы впопыхах не успели вывезти за овраг.
Услыхав выстрелы, Петр Петрович «стрелою» рванулся на них и появился у Орлова как раз в ту минуту, когда французы, опомнившись, организовали ответную атаку кирасирами и карабинерами. Обнажив шпагу, Коновницын устремился в рубку вместе с казаками на латников и, несомненно, погиб бы, если бы один казак не спас его, сбив пикой богатырского роста кирасира, уже занесшего свой палаш на Коновницына. Казак был награжден за это солдатским крестов. Сам Коновницын был в деле, пока французы не побежали окончательно от Орлова-Денисова по всему фронту, и только после этого отправился в штаб доложить Кутузову об «успехах» нашей армии. По дороге на его свиту посыпались пули какого-то батальона. Полагая, что их приняли за французов, Петр Петрович послал Михайловского-Данилевского, офицера штаба, разобраться, но едва тот приблизился к батальону, как был ранен. Оказалось, что это отбившиеся от своих поляки. Прихватив в ближнем лесу первые попавшиеся войска, Петр Петрович повел их на поляков, и батальон, как любили тогда говорить, был истреблен.
После сражения русские воины воочию убедились в варварстве «просвещенных» европейцев, обвинявших в этом перед всем миром русских. До сих пор до армии доходили только слухи о их варварстве в Москве и окружающих селениях. Тут же все своими глазами увидели дела рук тех, кого приучили не снимать шапку ни в помещении, ни за обедом, ни даже перед самим своим императором. «Большие образа служили столами на биваках французских…» Негодование овладело сердцами русских солдат.
Вскоре после тарутинского дела партизаны донесли, что в селе Фоминском стоит дивизия Брусье и что если на нее напасть с определенными силами, то можно легко потребить. Решено было разведать, на предмет чего появились французы на Калужской дороге, и, если удастся, то истребить. Армия к тому времени была приведена в надлежащий порядок, поэтому Петр Петрович всеми путями старался отделаться от ненавистной ему штабной работы, с которой, как он считал, теперь могли справиться и без него. Он настаивал, чтобы в Фоминское послали именно его, что и было решено положительно, как вдруг Кутузов стал уговаривать его остаться, поскольку без него тут не обойтись. Как Петр Петрович ни упрямился, а пришлось-таки покориться, вместо него был послан Дохтуров, которому было предначертано открыть новый этап в кампании, победный. Пути их в ту войну то и дело переплетались в одних и тех же сражениях. Так было в Смоленске, так было при Бородине, гак же предстояло и сейчас: как бы неведомо для себя они должны были помериться полководческими талантами и бесстрашием. Дохтуров начал это еще одно трудное общее дело, которое должен был начать Коновницын, но последний продолжил, и так же славно, как и первый.
А произошло следующее. Отправившись разгромить одну дивизию французов, Дохтуров столкнулся со всей неприятельской армией, которая к тому времени, оставив Москву, уже втянулась в Боровск. Дохтуров, пожалуй, в первый раз в жизни оказался в столь затруднительном положении, что, ничего не предприняв, вынужден был отправить в главный штаб донесение и ждать оттуда распоряжений. Сил у него было совсем мало, но вместе с тем последовал категорический приказ срочно идти к Малоярославцу и держаться там до последней крайности. Утром 12 октября он с ходу выбил из города передовые части французской пехоты. Неприятель бросил ей на подкрепление целую свою дивизию и оттеснил егерей Дохтурова, который ввел в бой новые войска. Но и французы не дремали, пользуясь своим численным превосходством. Закипел неравный бой, но уже вся русская армия спешила на помощь Дохтурову.
В течение дня город много раз переходил из рук в руки, сражение, час от часу разгораясь, втягивало в себя все новые войска. Коновницын рвался в бой, но Кутузов упрямо держал его при себе. Наконец за пять верст до Малоярославца, когда цель армии по предупреждению французов на новой Калужской дороге была достигнута, армия, выдвинув боевое охранение, расположилась на привал. Вместе с тем Кутузов хотел во что бы то ни стало малыми силами удержать в своих руках Малоярославец. Ему ничего не оставалось делать, как отпустить в сражение Коновницына. «Петр Петрович, — сказал он ему торжественно, — ты знаешь, как я тебя берегу и прошу не кидаться в огонь, но теперь прошу: очисти город!» Взяв бывшую свою 3-ю пехотную дивизию, Петр Петрович повел ее на Малоярославец. Семь раз водил он пехотные линии на штурм, выбивая из-за заборов городских садов неприятеля, и только к вечеру французы отошли.
Но и Кутузов почему-то отошел, будто сговорившись с Наполеоном, в одно и то же время. Город, за обладание которым только что дрались с таким ожесточением, оказался покинутым. Этот отход от города давал французам, если бы они им воспользовались, возможность пройти не разоренными войной местностями и через Медынь, Юхнов и Ельню выйти к Смоленску. Коновницын и Толь «громче всех его осуждали». Многие приписывали «сию пагубную меру личной боязни фельдмаршала», что, конечно, маловероятно. Скорее всего сражение за Малоярославец явилось для обеих армий пробой сил. Наполеон убедился, что наша армия окрепла, и это не оставило ему надежд пробиться на Калугу силой, как, с другой стороны, Кутузов, видимо, убедился, что большое дело затевать еще рано, поскольку «солдаты, среди коих много было рекрут, дрались дурно под Малоярославцем, одни офицеры жертвовали собой…». Поэтому, возможно, оба полководца отступили. Иное объяснение одновременного оставления города, за который пролито столько крови, действительно могло натолкнуть на мысль о том, что «будто сговорились…». Мысль эта была бы как невероятна, так и несносна для сознания, но, с другой стороны, предыдущее объяснение все же не проясняет неясности, вызванной этим внезапным «оставлением», поскольку дорога на Медынь была относительно свободна. Казаки Платова, затеявшие небольшое дело с конницей Понятовского, в расчет идти не могли. То же обстоятельство, что Коновницын и Толь, можно сказать, обязанные своим возвышением Кутузову, громче всех его осуждали, свидетельствует о том, что действия фельдмаршала были порой совсем непонятны даже ближайшим его соратникам. Не оттого ли изнемогал Петр Петрович от должности своей, тем более что, как честный человек, вынужден был многое видеть из того, на что другие могли закрывать глаза.
Но как бы там ни было, наступление всем давало силы и письма той поры раз от разу бодрее, «…спешу тебя обрадовать, мы уже более ста верст гоним неприятеля, который, не оглядываясь, бежит, завтре мы в Вязьме, и перережем ему дорогу… если Бог даст, скоро будем в Смоленске, где образ сам поставлю, и пойдем далее…». По письмам видно, что армия еще не вполне поверила, что враг побежал, все еще ждали кровопролитных сражений, прорыва и прочего. Но вот он уже побежал, побежал, убыстряя ход до сорока верст в день. От Малоярославца Петр Петрович был вынужден заниматься обеспечением армии на марше всем необходимым, но вместе с тем неутомимо рвался в огонь. Подходя к Вязьме, Милорадович без разрешения фельдмаршала атаковал французов. Кутузову вместо диспозиции был прислан в конверте чистый лист бумаги. Если вспомним, что в письме Петр Петрович писал, что «завтре» будут в Вязьме и перережут французам дорогу, то станет ясным, что, минуя главнокомандующего, штаб руководил боевыми действиями авангарда, попутно подвигая Кутузова приступить к ним силами всей армии. Видя, что армию под Вязьму не заполучить, Петр Петрович частным порядком вытребовал себе разрешение отправиться в первые ряды. Рассердившийся Кутузов в сердцах выговорил ему: «Да отвяжись ты от меня и ступай, куда хочешь!» «Птицей полетел» Петр Петрович к Милорадовичу и опять распоряжался там именем фельдмаршала.
Принадлежа к людям, требовавшим от Кутузова активных действий, он, как и все наши лучшие генералы, делал это не из желания как-то выпятить себя, а исключительно из любви к Отечеству, остро переживая оскорбление и поругание оного «врагом мира», которого за все это должно было истребить. «Марш от Малоярославца до Днепра, — читаем у Щербинина, — представлял собою беспрерывное противодействие Кутузова Коновницыну и Толю». Оба хотели перекрыть Наполеону путь на Вязьму, главнокомандующий желал предоставить «отрезать» его свежим войскам адмирала Чичагова. «Нерешительное движение армии» свидетельствовало об этих колебаниях. В Полотняных Заводах старик, похоже, намеревался расположиться «на зимние квартиры», так что однажды Толь, придя в отчаяние, вбежал к Коновницыну и вскричал: «Петр Петрович, если мы фельдмаршала не подвинем, то мы зазимуем!» Подвинуть подвинули, но, как известно, дело это не принесло ожидаемого успеха, потому что было поздно… Основные силы французов прошли, наши не успели как следует сгруппироваться, и Наполеон ушел, хотя, правда, не просто ушел, а побежал самым паническим образом. Полагая, что наша армия сзади, французы растянулись по дороге на сутки пути и проходили как бы сквозь строй наших войск, подвергаясь нападениям то авангарда, то партизан, то казаков. Петр Петрович в это время писал: «…мы день и ночь гоним неприятеля, берем пушки и знамены всякой день, и пленных пропасть. Неприятель с голоду помирает, не только ест лошадей, но видели, что людей жарят… Можно ручаться, что армия их совсем пропала… Чрез 3 дни проходим Смоленск, а через две недели не быть ли нам в Минске, где твои клавикорды отниму… любезная родина радуется, веселится нашим победам, благодаря Бога…»
Стремглав катилась «великая армия» на запад, усеивая Смоленскую дорогу награбленным в Москве добром, трупами, разбитыми повозками, мерзлыми лошадиными тушами. Надежда найти в Смоленске продовольствие и свежие войска не сбылась. Остатки французов, теперь уже совершенно деморализованные, покатились дальше, к Березине, куда подтягивались адмирал Чичагов и Витгенштейн. Под Красным тем временем французов ждал капкан: русские срезали путь и подошли туда раньше французов. Но тут вдруг заартачился против атаки Кутузов. Коновницын и Толь навалились на него со всею решимостью, и он вынужден был согласиться, но с условием, вызвавшим недоумение: если командовать здесь будет не Наполеон. Почему это так важно было для Кутузова, представляет загадку и по сей день. Вряд ли он трусил, опасаясь потери достигнутых успехов: враг бежал, и бежал необратимо. Всегдашняя его отговорка того времени, что за десять французов одного русского не даст, звучала неубедительно. Всем было ясно: если враг лезет в ловушку, ее надо захлопывать! Ему настойчиво доказывали, что, по сведениям партизан, гвардия Наполеона, а стало быть, и он сам, прошли через Ляды. Наконец старик согласился на атаку.
Было позднее утро. Часть корпуса Даву уже прошла Красное и опередила русских, поэтому «успех был не столь удовлетворителен». Привели пленного баварского капитана. Кутузов все еще сомневался, не сам ли Наполеон тут командует? Фельдмаршал говорил по-немецки, как образованный немец, поэтому допрос вел сам. Немец не знал командовавшего своими войсками, но видел его в деле. Кутузов стал описывать приметы Наполеона. Когда пленный отзывался утвердительно, Кутузов, явно бледнея, обращался к стоявшему позади его: «Ces! lui!»[7] Когда же капитан сказал: «Nain, er ise gross!»[8], то лицо его прояснилось и он, с полной наконец уверенностью сказал: «Non, cela n’est pas lui»[9]. Может быть, когда-либо сыщется ответ, почему фельдмаршал так беспокоился личным присутствием Наполеона, нам же это совсем неясно.
На все попытки Коновницына выпроситься в сражение, он отвечал отказом, приводя всяческие доводы ненужности сражения вообще и его, Коновницына, присутствия в нем, в частности в таком примерно роде: «Ты видал, — не спеша говорил фельдмаршал, — когда осенью выставляют зимние рамы? Обыкновенно между рамами попадаются мухи. Пожужжав и повертясь немного, оне околевают. То же будет и с французами: все они скоро издохнут!»
Представляя жалкое положение французов, зажатых между главной армией и войсками Витгенштейна и Чичагова, нельзя было не согласиться со старым фельдмаршалом. Да, они должны были погибнуть, и в этом выражалась высшая справедливость Промысла, но при этом хотелось бы не оставаться в стороне, пассивным наблюдателем, а соучаствовать в утверждении столпа истины, чтобы знать, что гибли они не только от холода, голода и страха, но и стараниями россиян. И какое при всем этом им было дело до Англии с ее невыносимым морским владычеством, усиления которого так не хотел старый Кутузов! Они желали участвовать в ниспровержении врага мира, и в этом выражалась для них высшая справедливость. И не беда, что при этом люди надеялись на чины, отличия, назначения и награды. Чем больше человек, выполняя высшее свое предназначение, рвется, так сказать, услужить Отечеству, тем на большие милости с его стороны смеет надеяться. И то и другое неразделимо. Именно на этом и зиждутся нравственные основы отношений между ними!
С другой же стороны, если бы французы во главе с самим Наполеоном все, как один, утопились бы в Березине, повскакав в нее навроде гадаринских библейских свиней, или на пути их возникла бы вдруг пропасть, которая бы их всех разом поглотила, русские, невзирая на то, что еще больше утвердились бы в своей правоте и промыслительности своего существования, наверное, не получили бы того удовлетворения, какое частично все-таки получили, гордый неприятель бежал, был поруган и потоптан. А. И. Антоновский, офицер из корпуса графа Витгенштейна, возвращавшийся после ранения в армию, писал в своих воспоминаниях: «Тут только уразумел я и понял слова, воспеваемые в нашей церкви, ибо как кто бы ни хотел, в необходимости должен топтать и попирать»: Вся дорога от Вильны до Ковно, по которой полчища их полгода назад дерзко шли от границы, была завалена горами трупов французов, по которым необходимо нужно было ехать, топтать и попирать их и по которым и проехала вся наша армия, во главе с государем проследовавшая в Польшу.
Пока же русские были за Смоленском, у Красного. Часу в пятом вечера стало известно о множестве трофеев: пленных, пушок, обозов и даже фургона самого Даву, в котором нашли жезл его, но не его самого. «Остатки Даву кое-как уплелись. Главная квартира заняла Красный. Милорадович был поставлен поперек дороги, лицом к Смоленску». Петр Петрович, снова «вырвав» разрешение идти в сражение, к сожалению, очевидно, не напомнил светлейшему князю смоленскому, что мухи, имеющие обыкновение, попав между рамами, околевать, имеют также обыкновение вместе с теплом оживать и жужжать дальше. Так же было и с французами. Они еще два года жужжали и собрали под ружье миллион человек, из которых состояла армия союзников. И может быть, именно потому, что под Красным фельдмаршал вернул Тормасова, должного с крупными силами обойти Красное, чтобы отрезать их и разбить наголову. Тут-то и померещилось ему, что в Красном сам Наполеон, тут-то и сказал он, что неприятели все погибнут, а если мы потеряем много людей, то с чем придем за границу? Позже говорили, что надо было помнить, что за границею, на которую указывал князь Кутузов, «была еще вся вооруженная против России и раболепно повиновавшаяся Наполеону Европа». Конечно, если предполагать выпустить его, то естественно было думать и обо всей вооруженной против России Европе…
Говорили, что Кутузов вообще не хотел продолжения войны за границей, затем вынужден был согласиться, но не хотел «неподготовленного» продолжения этой войны, полагая миссию России выполненной. Если это так, то непонятно, как он со своим опытом военным, дипломатическим и просто житейским хоть на минуту мог предположить, что Бонапарт не захочет получить реванш? Или, может быть, у него на этот счет были какие-то свои соображения? Сия тайна ушла вместе со светлейшим в могилу.
В туманное утро, полагая, что впереди все чисто, арьергардный корпус Нея, только что взорвавшего при отступлении Смоленскую крепость, буквально напоролся на батареи Милорадовича, осыпавшие его густыми картечами. Опасаясь, что от такой близости французы могут захватить орудия, в штыковой удар пустили пехоту, которая оттеснила неприятельские колонны от пушек. Это было не сражение, а размеренное истребление французов орудийным огнем. Другого ничего не предпринималось; ожидая, что выбросят белый флаг, еще задолго до темноты прекратили пальбу, избегая напрасного пролития крови. При этом была отбита почти вся артиллерия Нея.
Ночью Ней у селенья Сырокоренья, в двенадцати верстах от Красного, набросав на тонкий лед жердей и соломы, воспользовавшись усилившимся на ночь морозом, втайне, с небольшим отрядом, переправился через Днепр и, преследуемый Платовым, потеряв всех людей, в Орше явился ночью перед кострами французскими. На вопрос, кто он, последовал красноречивый ответ «великана»: «Я арьергард великой армии». Остатки корпуса Нея сдались. Когда Бонапарту донесли о гибели арьергарда и о том, что Ней в плену, он сказал: «У меня в Париже в кладовых триста миллионов золотом, я их все отдам за Нея!» Кто из государей мог сказать, что у него в кладовых триста миллионов и что это были за кладовые?..
После Красного «кончился подвиг главной армии». Подвергшейся неимоверным трудам и лишениям, ей нужен был отдых. Она медленно передвигалась к берегам Березины, где Чичагов с Витгенштейном должны были добить остатки неприятелей. Но не добили. Французы на этом деле потеряли 19 тысяч и весь обоз. Однажды в Вильне, намекая на то, что мог быть взят сам Наполеон, Кутузов, поднимая тост за победителей, с искренним сожалением сказал: «Ах, не все сделано! Если бы не адмирал, то простой псковский дворянин сказал бы: „Европа, дыши свободно!“» Тогда еще не сообразили, что Чичагов, даже не будучи введенным французами в заблуждение относительно места их переправы, едва ли смог бы выполнить возложенную на него задачу, поскольку под рукой у него было не сто, а всего двадцать пять тысяч человек, вынужденных действовать на сто верст фронта по глубокому снегу. Конечно, Кутузову, как и всякому русскому человеку, хотелось, чтобы Наполеон был взят, и, хотя он сам именно к этому не стремился, что видно из всех его действий, по этому искренне вырвавшемуся возгласу сожаления можно судить о том, что он действительно был бы истинно рад, если бы Чичагов Бонапарта взял. Представляемые дипломатами тех времен в оправдание сдержанности в этом смысле Кутузова свидетельства крайнего неудобства для главнокомандующего взятия в плен императора, как коронованной особы, едва ли имеют под собой почву, являясь ловко измышленными доводами, поскольку был он не принц крови, хотя Александру и приходилось признавать его государем и обращаться к нему не иначе как «Государь, брат мой…». Может быть, Кутузову что-то мешало принять энергичные меры по поимке Бонапарта, неизвестно.
По взятии Смоленска Петр Петрович, как и обещал, возвратил городу взятую из него при отступлении икону Смоленской божьей матери. О чудотворном образе Смоленской Одигитрии, поскольку была она взята воинами Петра Петровича Коновницына, стоит рассказать особо. История этой иконы исходит из глубины веков. По преданию, считается, что она написана самим евангелистом Лукой. Одигитрия с греческого переводится, как Путеводительница. Ее брали в свои походы греки, а в 1046 году ею благословил в далекий путь на Русь византийскую царевну Анну ее отец император Константин Порфирородный, выдавший ее за черниговского князя Всеволода Ярославича. Сын Всеволода Владимир Мономах, унаследовав эту икону и получив во владение Смоленское княжество, установил ее в построенном им в 1101 году соборе. С тех пор называлась она Смоленской, считалась чудотворной и служила предметом особого поклонения жителей города, почитавших ее своей покровительницей. В 1237 году «заступлением Смоленской Одигитрии» смоляне отбились от полчищ Батыя, что было по тем временам «явленным чудом».
При Федоре Иоанновиче ближним боярином его Борисом Годуновым была высказана идея заложить в городе Смоленске крепость каменную для защиты западных рубежей государства от Литвы и поляков. Избранный царем, Борис Годунов не оставил без внимании своего детища, Смоленский кремль, чего требовали и интересы укрепления могущества государства, и повелел установить над главными крепостными воротами — Днепровскими — на стене надвратной Благовещенской церкви список с Одигитрии. Работа была поручена лучшему тогдашнему художнику — знаменщику Постнику Ростовцу, который, «между прочим, знаменовал, т. е. садил жемчугом с дробницами, бархатный покров на гроб Иоанна Грозного». Списывал он, надо полагать, не с подлинника евангелиста, а со «списка» 1456 года, сделанного после того, как делегация знатных смолян просила великого князя Василия Темного вернуть городу взятую в 1398 году царицей Софьей, дочерью великого князя литовского Витовта, Смоленскую Одигитрию, которою Витовт благословил дочь, приезжавшую к нему в Смоленск, то есть в Литву, на свидание. Тогда-то и сделали список, чтобы не осталось пустым место в Благовещенском соборе Московского Кремля. Отправляемую в Смоленск Одигитрию сопровождали крестным ходом при большом стечении народа за две версты от города до бывшею тогда в предместье Москвы Саввина монастыря. На этом месте в 1524 году при Василии Иоанновиче в память присоединения Смоленска к России был построен Новодевичий монастырь, куда затем и поместили московскую копию. Вот с нею-то знаменитый художник, наверное, и работал.
В 1602 году зодчий Федор Конь закончил сооружение Смоленского кремля, глубокой осенью была прислана из Москвы новописаная икона Смоленской Одигитрии, которая была установлена над Днепровскими воротами, и «стена» была освящена. С тех пор икона эта в течение более 200 лет встречала и провожала своим «благословением» всех посещающих Смоленск. Отечественная война 1812 года, начиная с защиты Смоленска, прошла под знаком покровительства Смоленской Одигитрии. В пылу жестоких сражений, обращаясь к полкам, Петр Петрович Коновницын всегда говорил: «Помните, что вы сражаетесь за Пречистую Деву, за Дом Пресвятой Богородицы!» Получив приказ оставить Смоленск, русские войска за два часа до рассвета, соблюдая тишину, чтобы неприятель не понял, что город оставляется, вышли из крепости.
1-я батарейная рота капитана Глухова, того самого Глухова, подпоручика, который в финляндскую войну зажег брандскугелями десантное шведское судно и принудил его сдаться, взяла с собою икону Богоматери. Еще в сумерки вынесли ее из Благовещенской церкви и все время, до утра, солдаты и толпы народа, покидавшего Смоленск, окружали ее во время шествия по улице, желая помолиться перед своей святыней, прежде чем оставить, быть может навсегда, родное пепелище. «Унылый звон колоколов, сливаясь с треском падающих зданий и громом сражения, сопровождал печальное зрелище сие. Блеск пожаров освещал оное».
С этого времени икона находилась в рядах 3-й пехотной дивизии. 25 августа, накануне Бородинского сражения, икона была торжественно пронесена перед рядами войск, которые служили ей молебны. Французы веселились, «но тих был наш бивак открытый». Горяча и искрения была молитва русского воинства перед своей чудотворной: «Заступница небесная, сохрани нас под кровом Твоим!» Многие пали на поле чести, но оставшиеся в живых выстояли и простосердечно считали, что спаслись ее невидимым заступлением. После Бородина ее возили на пушечном лафете впереди армии и после каждой победы служили благодарственные молебны, пока не разбили Нея и дорога на Смоленск не стала свободной. Икону доставили обратно в Смоленск с бумагой, адресованной старшему духовному чину в городе, составленной Петром Петровичем, в которой, между прочим, говорилось, что «войска с благоговением зрели посреди себя образ сей и считали оный благоприятным залогом Всевышняго милосердия… Ныне же, когда Всемогущий Бог благословил Российское оружие, и с поражением врага Смоленск очищен, я… препровождаю святую икону Смоленской Божией Матери обратно, да водворится она на прежнем месте и прославляется в ней русский Бог, чудесно карающий кичливого врага, нарушающего спокойствие народов. С сим вместе следуют учиненные образу вклады и приношения — 1809 руб. ассигнациями, 5 червонных золотом и серебра в лому, отбитого у неприятеля, один пуд». Под колокольный звон и пушечную пальбу икона торжественно была внесена в город в сопровождении войска и народа и установлена на своем прежнем месте. Деньги и серебро позже были употреблены на украшение образа. «Подлинник» евангелиста Луки был еще до Смоленского сражения вывезен в Ярославль.
Письма Петра Петровича после Смоленска исполнены радостного подъема, вызванного победоносным шествием нашей армии. Перечисляя взятые Платовым пушки, количество пленных и другие трофеи, он, как всегда, беспокоится за Анну Ивановну, как-то она там будет рожать в деревне, без соответствующих условий. «Не погуби меня, Бога ради, — пишет он, — что ты себя не бережешь, ты сим меня пуще ядра с ног валишь. Плюнь на убытки, войди в долг да здоровье свое побереги… Победа за победою, — пишет он ей дальше в утешение. — Пришлем вам не только генералов, но и королей…» В Красном получил он известие, что у него родился сын, четвертый по счету. «Поздравляю тебя, мой друг, благословляю милого Алиошу, перекрести его, я скоро его и тебя увижу, ибо нихто, как я, будет отправлен с известием о окончании и уничтожении армии французской, что последует, уповаю, скоро. Мы в три дни почти всех их разбили… можно смело полагать, что еще дело одно общее с Чичаговым, нами и Витгенштейном, то конец французам…» Конца, к сожалению, не воспоследовало, мешок на Березине оказался с дырой.
Почти во всех последующих письмах он жалуется, что замучен должностью. Силы его истощились, как, впрочем, и силы всей армии; это обстоятельство и заставляло вопреки противодействию Кутузова непрестанно направлять всю свою энергию к быстрейшему уничтожению ненавистного врага; все хотели скорого конца этого дурного сна тяжелой зимней войны, которая внутри России, наверное, вот уже лет двести как не велась. И вместе с тем чувствуем необыкновенный внутренний подъем: «Грязь, мороз, дощ, а иногда вдруг пули, все бывает с нами. Устали, замучились в трудах, словом, кампания претрудная, но, наконец, так щастлив, что никогда такого не бывало еще, отечество спасено, Россия будет на высшей степени славы и величия!» В другом письме он писал: «Ты меня бранишь за смелость — как мне быть иначе, я русской, и ты сего сама потребуешь, чтобы я делал всегда долг свой. Но признаюсь, что крепко устал, и мне нужно отдохнуть. Я так похудел, что ты удивишься, но я здоров. Морозы у нас по 20 градусов, и я верхом во весь дух, лошадей растерял, ежу на прескверных, но туда же, бреду с лутчими…»
Считалось, что адмирал Чичагов виноват и его нужно контролировать. С этой целью, переправясь через Березину и поручив армию Тормасову, Кутузов отправился к Чичагову и Витгенштейну для предупреждения с их стороны ошибок. Вместе с Кутузовым отбыл и Коновницын. Следом за отступающими французами они в одних санях въехали в Вильну, откуда он писал: «…мы здесь, ура, ура! Слава Богу и Русскому войску!! Вот так-то, душа моя, мы поступаем, не прогневайтесь, и нас царство русское не бранит. Пушек, пленных, провианту, аммуниции и всего пропасть! Неприятель бежит и почти весь пропал, и пропадет, и погибнет от руки русской. Все дороги устланы телами убитыми и замержими. Мы все его гоним и гнать до Вислы будем. Мы устали, замучились, и здесь наша армия возьмет покой, а протчие идут вслед… Расскажу тебе, как щастливо нам 6-е число в месяцах.
6-е число — Богородица Смоленская вынесена при первом Ей молебствии, читаю Евангелие, где: и пробыв Мариам яко три месяца и возвратися в дом свой. И точно, через три месяца возвратилась в дом свой.
6-е число — знаменитый фланговый марш на дорогу Серпуховскую и Калужскую.
6-е число — щастливая атака под Тарутиным.
6-е число — славный Манифест, где он говорит, что не положет меча, пока ни одного злодея в краю русском не будет.
6-е число — победа славная под Красным и 6-е число надеемся и враг за Неман весь удалится. О сем будет вам писано в газетах».
Тот, кто обещался раздавить Россию, был уже далеко. Погрозив пухлым кулаком востоку, он сел в легкий возок и был таков, два эскадрона польских улан проводили его за Неман, за Вислу, за Одер, за Эльбу и еще дальше, в самое царство его подвальное к тремстам миллионам, куда он добирался уже один и инкогнито и все никак не мог отдышаться и хотя бы немного прийти в себя. Про Аустерлиц и Фридланд вспоминать, наверное, ему уже было недосуг, так что долго еще в Европе не знали, где его главная квартира, пока одна прусская газета не проболталась о том, хотя, как говорили, вся Европа все еще была под его властью, и казалось, чего там… А вот того, что Петр Петрович Коновницын, равно как и другие русские воины, писал в это время домой: «…сертук получил, спасибо, на холод он кстати, у нас морозы сильные. Французов много померло. У нас все еще победно, пушек еще с 20 взято нашими робятами, кони у басурманов еще есть, то заберем, а их побьем, поколим».
На Эльбе дерзкий корсиканец писал: «Сколько борьбы, времени, крови еще потребуется для того, что я желал совершить для человечества». Одним из составных этого благодеяния для человечества было, как мы знаем, раздавить Россию. Да возможно ли было такое?! Пусть Лев Толстой утверждает, что французы и без сражений гибли, пусть даже именно так и было, но мы-то знаем, что если бы не гибли без сражений, то погибли бы в оных, и это так же верно, как верно и то, что они все-таки погибли бы, не от мороза, так от ядер, не мытьем, так катаньем, а укатали бы их и действительно хорошо еще, что 6-го числа, как писал Петр Петрович, был царский манифест, где он сказал, что не вложит меча, пока хоть один злодей будет в краю русском. Вот этот-то манифест и был благодеянием не только для России, но в какой-то степени и для человечества… Манифестом этим он призвал встать на защиту Отечества все сословия, то есть народ, что и сбылось, в результате человечество вздохнуло свободно.
Войска отдыхали, в главном штабе шли перемещения. Кутузов не хотел заграничного похода, и из-под него понемногу вынули реальную власть, центр которой переместился на самого императора и его штаб. Ближайшая опора фельдмаршала получила назначения, и Коновницын, и Толь, и даже Ермолов, так и не увидевший должности начальника штаба главной армии. Его назначили начальником артиллерии всех армий. Невзирая на то, что монарх осыпал его милостями, и что, как дежурный генерал, каждый день часа по три у него бывал, и был обласкан, получив звание генерал-адъютанта и Георгия 2-й степени, Петр Петрович, который мог надеяться на самые блестящие почести и самые неожиданные назначения, несмотря на все это, как и обещал Анне Ивановне, презрев карьеру, попросился в отпуск — шаг, который мог вызвать неудовольствие. Но, кажется, впоследствии все обошлось.
Получив подорожную, он сдал свое главное дежурство князю Волконскому и 27 декабря поспешил в милое сердцу Киярово, обнять милую сердцу Аннушку, детушек милых, милую сестру Алиону, милую матушку, всех родных и друзей. Он прибыл в Петербург к самому новому году — 31 декабря. Шесть с половиной месяцев он ждал этой сладостной минуты!
Надо ли говорить о том, что три недели отпуска пролетели как один день. Михайловский-Данилевский, которому случилось на то время вместе с адъютантами Коновницына неделю погостить у гостеприимных хозяев в Киярове, «которые ласкали нас, молодых офицеров, как детей своих», вспоминал: «К обеду, обыкновенно, приезжали соседи. Можно легко себе представить, что разговоры относились единственно до войны 1812 года, только что окончившейся; воспоминания о ней были свежи и восхитительны! С каким вниманием слушали все, когда Коновницын рассказывал о происшествиях ея, он, знавший все тайные пружины действий тогдашнего времени. По вечерам у нас бывали танцы и на скрипке играл, хотя весьма дурно, герой, который за несколько недель до того носился молниею перед полками и которого потомство будет чтить, как одного из виновников освобождения России».
Данилевский рассказывал также, что в Киярове он видел «плоды многоразличных трудов» Петра Петровича, когда тот «употребил время своего изгнания на размышления и обогащение памяти своей познаниями… потому что… вступил в службу… прежде окончания своего воспитания». Среди прочего, как сообщал Данилевский, там были подробные записки о финляндской войне, ныне, к сожалению, утраченные. А вообще Петр Петрович писал много, и, может быть, где-то в архивах ждут своего открытия среди прочих бумаги с записками, составленными им единственно для воспитания своих детей, «страстно им любимых, и участь которых, особенно старшего сына и дочери, им боготворимой, впоследствии сделались так ужасны: сын его был разжалован в солдаты, а дочь последовала за своим мужем в Сибирь».
Будучи одним из виднейших генералов Отечественной войны 1812 года, на плечах которых была вынесена буквально вся тяжесть самого трудного ее периода, Коновницын, силою исторических обстоятельств, оказался в числе тех, кто так или иначе был несправедливо забыт или оттеснен на второй план истории более бойкими придворными или родовитыми царедворцами, хотя, можно сказать, здесь ему повезло больше других, поскольку портрет его не был изъят хотя бы из военной галереи Зимнего дворца, хотя такое вполне могло случиться, а удержался там, несмотря ни на какие политические перипетии, рядом с ростовым портретом Барклая-де-Толли до наших дней. Дело в том, что семейство Коновницына было тесно связано с декабристским движением. Старший сын Петра Петровича Петр, «блестящий офицер Генерального штаба», именно за это, то есть за принадлежность к Северному обществу, по приговору суда был разжалован в солдаты, лишен всех прав и достоинств и сослан в глухой сибирский гарнизон, откуда вместе с другими был рядовым же переведен в действующую армию на Кавказ и погиб не в сражениях с горцами, а от губительного субтропического климата. Второй сын Петра Петровича тоже был причастен к движению, разжалован в рядовые и уволен с военной службы. Дочь Петра Петровича Елизавета была замужем за декабристом М. М. Нарышкиным и одной из первых поехала за мужем в Сибирь. Декабрист Н. И. Лорер, близко стоявший к руководителю и основателю Южного тайного общества П. И. Пестелю, был родственником Коновницыных. Таким образом, видно, что оснований замолчать роль П. П. Коновницына в трудах официальных историков было более чем предостаточно, хотя самого его ко времени декабрьского восстания уже не было в живых, а жизнь его сложилась так, что и помышлять о чем-либо подобном он не мог. Но тем не менее сведения о нем в источниках остались самые скудные. Причины же, по которым портрет его сохранился в дворцовой галерее, состоят в том, что, кроме личных заслуг Петра Петровича перед Россией на поле брани, весьма значительных, в чем нельзя усомниться, вклад его сыновей в декабристское движение был весьма ничтожен. Кроме того, в недавнем еще прошлом Петр Петрович был некоторое время наставником у великих князей Николая Павловича и Михаила Павловича, причем в самое блистательное для них время, когда они триумфаторами въезжали в Париж. Он пользовался уважением будущего царя, хранившего живую память о своем «дядьке», оставившем им с братом нечто вроде духовного завещания, опубликованного в 1870 году в «Русской старине». Упор в этих записках был сделан на нравственное начало: доброту, милосердие, честь, веру. Это не могло не содействовать тому обстоятельству, что имя его все же осталось в истории Отечественной войны. С другой стороны, он все же, как писалось в одном издании, «не сделал такой карьеры, как многие бездарные немцы, он не кричал о своем патриотизме и не любил прислуживаться. Оттого его боевая карьера закончилась так быстро, а административная сложилась не слишком хорошо». «Воин бесстрашный, — писалось в другом издании, — он собственною кровью приобрел чины и отличия». «Это был честнейший и благороднейший человек, — писала „Русская старина“, — в области военного дела Коновницын бесспорно был прекрасен. Толстой своим художническим чутьем разом проник и охватил нравственный образ Коновницына, и этот человек как живой выдвинулся в исторической хронике — романе „Война и мир“».
В начале февраля Петр Петрович уже нагнал армию в Плоцке на Висле и вступил в командование корпусом гренадер, состоявшим из двенадцати полков. В конце апреля, перед Люценским сражением, умер в Бунцлау старый фельдмаршал. Тело его препроводили для похоронения в Петербург, в Казанский собор, а сердце полководца, по какому-то непривычному славянину, рыцарскому что ли, обычаю, похоронили там, где он умер, у Саксонской дороги.
В битве при Люцене гренадерский корпус был сначала в резерве, затем часть его была переведена на подкрепление нашего правого фланга. Прибыв на место сражения около семи вечера, Коновницын со своими гренадерами немедленно очистил занимаемый неприятелем лес; несколько французских колонн под личным командованием Наполеона были мгновенно опрокинуты и смяты, но тут массы французов, подтянутые из резервов, навалились на передовые линии русских. Петр Петрович поскакал в гущу сражения, чтобы разобраться, куда направить главный удар своих гренадер, как, будучи ранен пулею навылет в левую ногу, выбыл из строя. В решительную минуту боя «присутствие его было невознаградимо, как по великим воинским способностям, так и по привязанности к нему войска».
Когда при Люцене случилось ему проезжать мимо своей бывшей 3-й пехотной дивизии, солдаты и офицеры, узнав его, закричали восторженное «ура!» своему «отцу», смысл которого укладывался в слова: «Будь с нами, и мы непобедимы!» Глубоко тронутый этим изъявлением любви, Петр Петрович остановился, слезы навернулись ему на глаза. Он душевно поблагодарил своих старых товарищей, и полки, принявшие его речь «с неописуемым восторгом», «подобно громоносной туче», двинулись за ним. «Ударить предстоящего неприятеля, разбить и прогнать его было делом одного мгновения!» И вот он ранен. Надо при этом знать, что при Люцене союзные армии потерпели крупное поражение и, потеряв более двадцати тысяч человек, вынуждены были отступить за Эльбу и подписать временное перемирие. Оставляя своих храбрых гренадер, Петр Петрович писал в последнем своем приказе по корпусу: «Помните, что удар ваш должен сломить всякую силу и что с вами всегда должны быть смерть и победа!»
В половине августа 1813 года, после излечения тяжелой раны, которая периодически открывалась, все еще на костылях, он командовал своими гренадерами в Лейпцигской битве, хотя участвовать в боевых действиях лично, как бывало раньше, не мог. «Голос всей армии провозгласил» его достойнейшим из героев. За сражение при Люцене он получил 25 тысяч единовременно, крайне в этом нуждаясь, а за Лейпциг — Владимира 1-й степени большого креста.
В начале 1814 года Петр Петрович и был приставлен воспитателем, или, как тогда говорили, «дядькой», к великим князьям и сопровождал их во все время их пребывания во Франции. В конце 1815 года он назначен был военным министром. Предшественники его на этом посту сквозь пальцы смотрели на имевшее место в министерстве казнокрадство, поэтому служить по этой части такому человеку, как Петр Петрович, было тяжело. За сохранение казенных средств по министерству и экономное ведение дела в 1817 году он получил алмазные знаки ордена Александра Невского. От европейских монархов за заграничные походы был награжден австрийским орденом св. Леопольда, прусским орденом Красного Орла 1-й степени, баварским орденом св. Максимилиана. Возведенный на престол Людовик XVIII, конечно же, «почтил его орденом св. Людовика». В конце 1817 года Петр Петрович был произведен в генералы от инфантерии, в ноябре 1819 года с сохранением звания генерал-адъютанта назначен главным директором Пажеского, 1-го, 2-го и Смоленского кадетских корпусов, Императорского военно-сиротского дома, Дворянского полка и Дворянского кавалерийского эскадрона, Царскосельского лицея и пансиона. Через неделю он был назначен членом Государственного совета по военной части, а еще через десять дней пожалован с нисходящим потомством в графское достоинство.
Как свидетельствовали современники, будучи прекрасным семьянином, он «казался созданным» для роли начальника над учебными заведениями. Честный, отзывчивый, с мягким сердцем, он, несмотря на строгость, никогда не позволявший окриков и грубости в отношении нижних чинов, вместе с тем был нрава кроткого и веселого. «Говоря о Коновницыне, — писал Михайловский-Данилевский, — я не могу не упомянуть об одной прекрасной черте его характера: он не только любил отдавать справедливость офицерам, которые под его начальством отлично служили, и при всяком случае превозносил их, но он сие делал с особенным удовольствием, выражавшимся на добром лице его; казалось, похвалы подчиненным были пищею души его благородной и возвышенной». Таким образом он относился и к воспитанникам своим. «Пройдя с честью и славою поприще битв», Петр Петрович деятельно занялся воспитанием вверенного ему юношества и возродил забытые было традиции, введенные в кадетских корпусах директорами Ангальтом и Мелиссиано. После них это был первый директор, который душой и сердцем сблизился со своими воспитанниками и принимал их в своем семейном кругу; при всей взыскательности к проступкам, сумев в высшей степени приобрести их любовь и уважение. Все воспитывавшиеся под его начальством всегда помнили тот восторг, который производило на них его появление в учебных классах и гимнастических залах.
Пожиная плоды ратных трудов своих, Петр Петрович мог рассчитывать на долгое, тихое и безмятежное жительство, но раны и лишения, перенесенные в походах, давали себя знать. В 1822 году, на пятьдесят восьмом году жизни, можно сказать, еще не старым, после продолжительной болезни граф Петр Петрович Коновницын, как добрый верующий христианин, «встретил тихую свою кончину». Это произошло 28 августа 1822 года. Оставив после себя в наследие своим детям пример честно прожитой жизни и прославленное имя, он скончался на загородной даче по Петергофской дороге. Великий князь Николай Павлович почтил присутствием похороны своего «дядьки» и наставника, сам император в это время находился в отъезде. Строки официального соболезнования царя вдове покойного гласили: «…Отличные услуги, оказанные им на поле чести и во время мира, соделали потерю его столь же чувствительною для отечества, сколько и для его семейства…» Митрополит петербургский и новгородский Серафим, «сам, с сонмом духовенства, служил Литургию и отправлял погребение. Все первые государственные чины, сановники и многочисленные знакомые почтили присутствием сию печальную церемонию…». Из церкви Кадетского корпуса тело Петра Петровича повезли в родное Киярово, где он завещал себя похоронить. За городом, между заставою и «новыми Триумфальными воротами», отдана была ему последняя воинская почесть — артиллерийский салют, а также совершен последний церковный обряд, после чего гроб был переложен в другой, свинцовый, и отправлен в имение, где погребен в церкви у левого клироса.
Во время похорон во всем городе царствовало уныние, «казалось, что всякое семейство потеряло одного из почтеннейших своих членов. Лавры его не оросились слезами несчастного, не обагрились кровью беззащитного и не поблекли от блеску золота…».
Эти последние слова вполне могли бы быть высечены золотом как эпитафия на надгробном камне того, кто, по известным словам Михайловского-Данилевского, принадлежал к малому числу избранных счастливцев, одаренных от природы теми высокими качествами, которые поставляют их в возможность, в минуты решения участи сражений, давать битве другой оборот…
Вячеслав Корда