Жалитвослов (Повесть)

1

Чуть свет ребенок за стеной проснулся и захныкал. Он был голоден и, словно не понимая, что перешел из одной яви в другую, где нужно есть, чтобы существовать, хныкал сначала нерешительно, как будто сомневаясь в своем праве на материнскую грудь. Его тонкий голос делал краткие, совсем осознанные паузы, предназначенные, казалось, для того, чтобы вслушаться, выяснить, услышали ли. После каждой паузы голос его становился все громче и капризнее, пока в какой-то момент не зашелся в захлебывающемся вопле: маленькое существо, отбросив в сторону всяческие экивоки, желало утолить свой голод. Скрипнула кровать, кто-то с вздохом прошел за стеной, заговорил ласково, и тотчас же все это — ласковое «гули-гули», хныканье, скрип кроватки, — потонуло в новом звуке. Были в нем тот же голод, то же нетерпение, та же жажда существовать, но только будто пропущенные сквозь огромный динамик, — на ближней фабрике ревел гудок, созывая людей на работу, и торопливо стали зажигаться окна в соседних домах. Кровать за стеной крякнула, спустя короткое время, когда гудок уже смолк, в ванной кто-то зашелся тяжким утренним кашлем, вполголоса, привычно, ругнул треклятый сок. Был шестой час утра, суконно-серого и волглого.

Неподвижно, с открытыми глазами, лежал в светлеющих сумерках Кметов на своей кровати и думал о том, что еще совсем недавно никто не подозревал о существовании маленького голодного человеческого дитяти. А теперь оно заявляет о своем появлении в мире так громко, что беспокоит за стеной соседей, и те начинают задаваться разными вопросами, в числе которых немалое место занимают размышления чисто философские — о краткодневности, о тщете, о размерах вознаграждения. Еще недавно он ничего не знал о маленьком существе, а теперь знает уже и о том, что его зовут Митя, и что от роду ему два с половиной месяца, и что у него часто болит животик. И с детского пищеварения перескочил Кметов мыслями на сок. В прошлом месяце цены на воду опять подскочили, а на сок упали, что, безусловно, имеет под собой основания. «Экономика? Саботаж?» — думал Кметов, неподвижно лежа на своей кровати и зная, что гудок зовет не его, а рабочих, отца Мити зовет.

Лет Кметову было ровно тридцать. По профессии был он инженер пескоструйных машин, — профессия заметная и уважаемая, и тетка его, Калерия Владимировна, воспитывавшая его до десяти лет, а потом отдавшая его на правах опекунши в интернат, наверное, очень гордилась бы тем, что ее Сережа выбился в люди. Ребенком Кметов частенько расспрашивал ее, кем были его родители, но суховатая Калерия Владимировна лишь показывала ему старые фотографии да скупо роняла: «Они уехали на запад, дитя.» Позднее Кметов узнал, что под этим она имела в виду что-то совершенно другое, его тогдашнему детскому пониманию недоступное. Со своими товарищами по интернату он не раз обсуждал это. Их собственные родители кто пил, а кто прямо не просыхал, от чего некоторые умерли. В случае с Кметовым сошлись на автокатастрофе — было в этом что-то романтическое. Этот ореол окутывал его на протяжении всей учебы в интернате, выделяя его среди одноклассников. Но и сам он держался особняком и больше всего любил машины в котельной — сказывались будущие пристрастия. «Инженером будет», — говорили преподаватели.

На шестом году пребывания его в интернате он пришел навестить тетку, но обнаружил, что в ее квартире живут другие люди, которые объяснили ему, что прежняя хозяйка уехала на запад. Им было жаль его, худого замкнутого подростка в инженерской фуражке, но в квартиру его не пригласили. За их плечами он разглядел теткин буфет с нетронутыми сервизами и висящий над ним портрет зобастого пучеглазого старика, покойного мужа Калерии Владимировны. Потом дверь захлопнулась. Он, помнится, постоял в нерешительности. У тетки никогда не было машины, она и водить-то не умела, так что представить себе, что ее ждала благородная участь быть раздавленной красавцем-автомобилем, было невозможно. Весь вид теткин, ее апоплексичность, пухлые руки, манера грассировать и произносить «пионэр», «дэльфин», — все это так не вязалось с машинами, что он заплакал. Как могла она уехать без него? Она дура, дура, дура!

Впрочем, обида скоро забылась, потому что учеба требовала от него всех сил. Он их и приложил, да так, что к окончанию интерната ему предложили стипендию и место в университете. «Мы же говорили!» — говорили преподаватели, даже те, которые ничего не говорили. Кметов поступил на технический факультет и носил теперь инженерскую фуражку с полным правом.

Лет ему тогда было семнадцать. У него был тонкий нос и тонкие губы, придававшие его лицу выражение вежливого и согласного внимания. «Его родители погибли в автокатастрофе», — шептались девушки. Кметов, с его замкнутостью и инженерской фуражкой, им нравился. У него были темные глаза с длинными ресницами. Он чуть сутулился — от неуверенности и привычки склоняться перед машинами. С некоторыми однокурсницами он встречался, но это не принесло ему душевного спокойствия. Встретить бы одну, единственную, думал он, глядя на машины. Так, не заметив, он стал лиценциатом и инженером.

Лет ему было двадцать два. В университете он немного набрал мяса и приосанился, во взгляде появилось что-то, что было неведомо Калерии Владимировне, рот сложился в спокойную полуулыбку, — он успел поработать то там, то здесь и даже немного поначальствовать, ведь тогда был недостаток в инженерах. Поэтому к окончанию ему не надо было рассылать бумаги и бегать по присутствиям, он просто пошел на знакомую фабрику, где его сразу приняли помощником главного инженера. Фабрика выпускала военную амуницию, и здесь он проработал три года, успев порядком соскучиться по пескоструйным машинам. Потом фабрику объединили с другой, которая выпускала амуницию для гражданского населения, и он не видел пескоструйных машин еще четыре года. Они даже начали сниться ему по ночам, — сильные, прекрасные создания, способные выбрасывать песок на десятки метров равномерным слоем. Иногда он плакал во сне. Он знал, что вряд ли увидит их, вряд ли притронется. Времена были не те.

Времена и вправду были не те. Родина росла. В своем росте и развитии она оглядывалась и замечала, что другие родины тоже растут. Расти надо было еще. У правительства были большие планы, и в них не было места пескоструйным машинам. На заседаниях правительства принимались широкомасштабные программы по борьбе с дефицитом — и по утрам выплескивались в газеты. Можно и нужно было перегнать всех, — эта установка завладела умами, даже доминошники, праздные люди, резавшиеся в козла, обсуждали в перерывах государственные стратегии.

Лет Кметову было двадцать девять. В один день его вызвал к себе директор фабрики, человек страшного государственного значения фон Гакке. Говорили, что ночи он проводит на важных правительственных собраниях, что его прочат чуть ли не в министры. Когда Кметов вошел, фон Гакке сидел за своим удивительно пустым столом и что-то писал.

— Разрешите, Юлий Павлович? — спросил Кметов.

Директор быстро убрал бумагу в стол и поднялся.

— Входите, входите, Сергей Михайлович, — резко проговорил он. Кметов опустился в кресло и с замиранием сердца стал ждать.

Директор расхаживал по кабинету.

— Вы, наверное, знаете, зачем я вас вызвал, — сказал он, внезапно останавливаясь. Кметов покачал головой. — Партия, — сказал фон Гакке и опустился за свой стол. Поскольку он больше ничего не говорил, Кметов несмело произнес:

— Да, Юлий Павлович?

Директор с внезапным подозрением глянул на него и тут же успокоился.

— Партия, — повторил он, возвышая голос, — наша партия и правительство делают все возможное, чтобы народу жилось легче. Но мы должны слышать его глас. Мы должны принять все меры для того, чтобы его услышать. — Он нагнулся, выдвинул ящик стола и вынул оттуда какую-то бумагу. — Вот, по распоряжению правительства, — сказал он и протянул бумагу Кметову. — Вы нужны нам больше на этом направлении.

Кметов растерянно опустил глаза к бумаге. Цифры каких-то приказов и постановлений, в которые его фамилия была взята, как в кольцо, запестрили у него в глазах.

— Вас переводят в районный жом, — произнес фон Гакке, глядя на него в упор. — Начальником отдела жалитв. Квартира вам уже выделена. С завтрашнего дня приступите к работе.

— Но, Юлий Павлович… — растерянно произнес Кметов.

— Это стратегическое направление, — тихим голосом прервал его фон Гакке. — С недавних пор граждане жалуются на перебои с соком. На его качество. В отдельных районах выявлены случаи саботажа. Вы меня понимаете? Нам нужны идейные люди, способные выявить очаги вредительства. Грамотные инженеры, знакомые с производством, имеющие опыт работы с людьми. Вы меня понимаете?

Кметов уже справился с собой.

— Понимаю, Юлий Павлович, — ответил он, внутренне сознавая, что не понимает. — Однако у меня техническая специальность, я с машинами привык работать. Опыта работы с жалитвами не имею.

Директор не двигаясь смотрел на него. Оказалось, что взгляд его тяжел, как срок.

— Что же, мне написать руководству, что ведущий инженер предприятия не имеет опыта работы с жалитвами? — размеренно спросил он.

Кметов замялся. Его так и подмывало сказать, что именно это директору и следует сделать, но он не решался. Ведь партии, ей виднее. Раз поставили его на жалитвы, значит, выделили, нашли подходящим, дали указание…

— Ступай, Сережа, — устало произнес директор, видя его колебания. — Партия знает, что делает. Я и сам терпеть не могу этот сок… — он осекся и продолжил: — Однако тебе говорить об этом во всеуслышание не советую. Страна в тяжелейшем положении. Каждая его капля обходится нам в копеечку. И если бы в копеечку. В твердой валюте платим. Тяжело обходится нам этот сок. Но и не платить нельзя, — догонят и перегонят. Нам этого нельзя, Сережа. Никак нельзя.

Он поднялся, подошел к Кметову, крепко стиснул его руку и почти выкрикнул:

— Идите!

2

Так жизнь Кметова неожиданно перескочила на стратегические рельсы. Ему отвели квартиру недалеко от нового места работы, в красном трехэтажном доме, похожем на пакгауз, где обитало уже четвертое поколение рабочих бумажной фабрики, что располагалась в квартале от дома. Каждое утро на фабрике вопил гудок, и Кметов, лежа в постели, прислушивался к хлопанью дверьми, лестничному топоту, кашлю, — всему тому, что сопровождает людей, уходящих на работу. Он засыпал накоротко, а потом, точно в положенное время, поднимался и, не позавтракав, шел на службу.

Первый свой рабочий день он встречал в объяснимом волнении. Ранее ему доводилось принимать самые разные решения, в том числе и весьма ответственные, однако здесь перед ним вставало нечто такое, с чем он никогда не сталкивался. И пока он следовал вдоль высоченного кирпичного забора, который отделял заводские помещения жома от окружающего мира, он успел перебрать в памяти многое: слова фон Гакке, годы в университете, Калерию Владимировну и, конечно, пескоструйные машины. Забор был невероятно длинен, он растянулся на несколько кварталов. Казалось, даже для звуков он был препятствием, — ничего не доносилось из-за него. Одного он скрасть не мог — запаха. Аромат свежих апельсинов возникал на первых подходах к жому и уже не отлетал, густея с каждым шагом. На иных участках забора он был такой густоты, что щипало глаза, и тогда Кметов понимал, что здесь давильные цеха прилегают вплотную к забору. Даже небо над жомом, казалось, приобрело цвет апельсинной корки.

На проходной Кметов предъявил пропуск. Дежурный, внимательно осмотрев его, заглянул в какую-то книгу и сказал:

— Вам к Колобцовой. Это в контору, прямо и налево.

Кметов поблагодарил, проследовал прямо, миновал газоны, машины на стоянке, доску почета, и вышел на развилку. Направо гравийная дорожка уводила к древним, похожим на какие-то мегалитические сооружения зданиям цехов. Налево было здание конторы, новенькое, стеклянное, со сверкающими на солнце окнами. Здесь, на развилке, власть была, похоже, конторы, потому что запах апельсинов сюда не достигал. Контора словно излучала свой собственный, нет, не запах, но уверенность, что все запахи рано или поздно прейдут, сметенные чистой, стеклянной, сверкающей волной прогресса, а прогресс не пахнет ничем, кроме самого прогресса.

Впечатление это, однако, исчезло, как только Кметов вошел в здание. Стеклянное великолепие конторы оказалось фасадом, пристроенным к зданию настолько старому, что датировать его не было никакой возможности. После современного холла с фонтаном и парой пальм возникли и потянулись узкие коридоры, которым не хватало только масляных светильников для полного сходства с каким-нибудь приказом времен царя Гороха, в какой-то момент стало сводчато и низко, страшный щербатый паркет грохотал под ногами. Кметов толкнул дверцу и оказался в крохотной келейке, совсем бы темной, если бы не яркая лампа под допотопным абажуром. От стола поднялось к нему бледное лицо, — женщина лет сорока, в непроницаемо черном платье, вглядывалась в него так, что ему стало не по себе. Простая прическа, поджатые губы, нос с горбинкой, — в ней было что-то от игуменьи. Кметов молча протянул ей бумаги, и женщина приняла их, не отрывая взгляда от его лица. Потом, словно решив что-то для себя, сунула ему сухую крепкую руку и коротко представилась:

— Колобцова.

— Кметов, — в свою очередь назвался он, рассматривая ее во все глаза. Никогда доселе в своей жизни не видел он таких людей, как Колобцова. Она была воплощенная стратегия, от макушки и до пят, скрытых массивным столом. Возможно, она жена фон Гакке, думал Кметов, глядя, как она внимательно, словно каббалист, вчитывается в его немудрящие бумаги. Во всяком случае, эти двое составили бы прекрасную пару. Сколько полезного сумели бы они сделать для страны тогда.

«А я? — думал Кметов дальше с каким-то озлоблением. — Что значу я на фоне этих устремленных в прекрасное будущее людей, на фоне их необозримых планов, на фоне повсеместного роста, что значу я, непростительно увлекающийся пескоструйными машинами и собственными мыслями? Нет-нет, надо догонять, надо идти в ногу, надо бросаться в пучину, надо догонять и перегонять самого себя».

И в этот самый момент Колобцова спросила:

— Юлий Павлович говорил, что у вас большой опыт работы. Я так поняла, с жалитвами?

Надо догонять, думал он, ощущая на себе ее острый взгляд, и мысли в его голове перегоняли одна другую.

— Д-да, — сказал он и откашлялся.

— Прекрасно, — сказала она. — Мы получаем их столько, что вынуждены создать целый отдел, правда, пока в составе одного человека. Скажу вам откровенно, — она откинулась в кресле и сделала паузу, — я как начальник управления по работе с персоналом создание целого отдела не одобряю. Однако руководство рассудило, а оно не может ошибаться.

— Не может, — подтвердил Кметов горячо.

— Ну что ж, Сергей Михайлович, — произнесла Колобцова с одобрением в голосе. — Думаю, мы с вами сработаемся. Коллектив у нас простой, открытый. Со временем со всеми познакомитесь. Да квартиру-то вам дали уже?

— Дали, — ответил Кметов. — Вот только с водой проблема.

— Это у всех, — нахмурилась Колобцова. — Отдельные микрорайоны уже перешли на молоко, мешают сок с пайковой водой и даже… давят свой сок. — В ее глазах появился испуг. — И это несмотря на разъяснение, что это временные трудности… что вредительство на местах. — Она овладела собой и твердо произнесла: — Мы справимся. А с вредителями — расправимся.

— Да я ничего, — сказал Кметов, волнуясь. — Дети только… Им вода нужна.

— Смотря какие дети, — рассудительно сказала Колобцова. — Маленькие, те пьют молоко. А тем, что повзрослее, можно разъяснить. Что это временные трудности. И про вредителей можно рассказать. Зато — сок. В любой момент, только открой кран. Можно целую ванну напустить, бесплатно. Целую ванну нашего сока.

— Разумеется, — согласился Кметов, думая о воде.

— Разумеется, — повторила Колобцова, словно вслушиваясь в смысл этого слова. — Мы делаем громадное, всенародное дело, — сказала она. — И пусть мы снабжаем соком только этот район, но мы — ячейка огромной сети, раскинутой на всю страну. Это — важно понять. Они там, — показала она куда-то рукой, — не дождутся.

Поскольку тут она остановилась, Кметов спросил осторожно:

— Не дождутся чего?

Колобцова с изумлением посмотрела на него.

— Не дождутся нашего провала, Сергей Михайлович, — произнесла она резко. — Главное — вовремя знать, что думают люди. Вовремя перестраиваться, что означает — вовремя перестраивать людей.

— Я сделаю все от меня зависящее, — искренне сказал Кметов.

Колобцова кивнула.

— Хорошо. Вы пока походите по территории, осмотритесь. Кабинет ваш на третьем этаже, там уже табличка висит. Уж простите, сама провести вас не смогу, загрузка страшная. Юлий Петрович говорил, что вы инженер, машинами интересуетесь. Сложных машин у нас тут нет, прессы разве. Да, я думаю, у вас и времени-то не будет их смотреть. Загрузка страшная, — повторила она и поднялась из-за стола, неожиданно маленькая, кособокая, давая понять, что встреча закончена.

Признаться, у Кметова замерло сердце, когда она упомянула о машинах. Он и сам уже несколько раз пытался представить себе цеха, а вернее, их внутренность. На этаком стратегическом предприятии, должно быть, самое современное оборудование установлено, сложное, нашпигованное электроникой. До такого и дотронуться-то сложно — а ну как оборвешь какой-нибудь тонюсенький проводок, и сейчас запишут тебя во вредители. Газеты только об этом и пишут.

На дворе выяснилась еще одна деталь. Со своим пропуском он не мог заходить в цеха. Зато в его распоряжении оказывались склад сырья, самое большое здание жома и контора. Поглядев на темный хрящеватый горб цехов, Кметов решил, что и это — ничего, авось проберемся. Осмотрев Доску почета, оценив машины на стоянке, еще раз подивившись внешнему великолепию конторы, Кметов пошел осматривать свой кабинет.

Думая найти нечто похожее на темную келью Колобцовой, он здорово обрадовался, обнаружив, что его кабинет располагается в новом корпусе. Правда, открыт он был со всех сторон, но была эта просторная комната светла, уютна, с новехонькими шкафами и столом и удобным вертящимся креслом. Везде, куда ни кинь взгляд, загромождали проход большие бумажные мешки, набитые письмами, — это и были жалитвы. Кметов опустился в кресло и довольно оглянул свое хозяйство. Под рукой обнаружился телефон, он снял трубку, послушал, — басовитый, сытый, шел гудок из трубки.

Кметов положил трубку, сунул руку в ближайший мешок, вытащил конверт, распечатал и стал читать.

3

«Господину жомоначальнику Петру Тихоновичу Толкунову Мишка Рябцов, да Петька Голутвин, да Юшка Портков, ордена Красного Знамени Забельского глиноземного комбината работные люди, челом бьют. Ведаешь ли, господине, какие дела творятца негде стало воды испить ни начерпать а сок пить никак нельзя кислит и смердит. А били мы, сироты, челом директору нашему Григорею Лядову, а он, Григорей, над нами, сиротами, стал смеятца, пейте де што партия и правительство велят. А ведомо нам, холопем, какие деньги за тот сок плачены, и мы, холопи, в том перед Григореем уперлися, а он, милостивый господине, Григорей, повелел нам, сиротам, за то воду отключить напрочь да сок худой гонит нарочно, штоб пили, а впредь тот сок нам, сиротам, пить невмочь. Повели, милосердный господине, водою снабжать нас исправно, а сок, как он есть худой и ино бабы с детишками воротятца, отвести от нас совсем, и защити нас, пресветлый, и помилуй, яко благ и человеколюбец. А к писмишку сему Ондрюшка Меркулов работной человек ученой того же комбината руку приложил.»

Кметов помнил, какую острую жалость вызвало в нем первое, прочитанное им письмо, в какой тупик его поставило. Будто слитный, полный неизбывной боли стон донесся до него. Сок, о котором с таким триумфом возвещали, чье качество и вкусовые свойства возносили до небес, чьим бесплатным снабжением дразнили другие державы, — этого самого сока, оказывается, было лишено огромное число людей, обладающих неотъемлемым на него правом. Когда-то их отцы и деды положили свои жизни в борьбе за то, чтобы грядущие поколения не называли апельсиновый сок дефицитом. Что же, эти жизни были положены напрасно? Загублены зря? Но как же тогда памятники, установленные в скверах и на площадях, — суровые лица, руки, сжимающие винтовки? Вот и возле их жома воздвигнут памятник местным героям, когда-то взявшим штурмом фруктовый склад и отдавшим ценный продукт цинготным. Это был совершенно бесстрашный поступок, нарушающий все законы того трудного времени, когда абсолютно все было объявлено дефицитом, — и герои поплатились за свое бесстрашие жизнью. Один из них был инженер, автор оригинального проекта соковыжималки. Нет, реабилитация их после войны не приносит никакого успокоения. Как нужны они сейчас живые — утолить печали всем страждущим, всем стонущим без сока, сделать так, чтобы стоны их были услышаны, донесены до ушей тех, кто волен принять ответственное решение. А ведь в том и состоят его обязанности — доносить глас народа до ушей власть предержащих, об этом и фон Гакке говорил, будущий член кабинета.

На следующее утро Кметов отнес в приемную Толкунова целую стопку тщательно отобранных жалитв — на рассмотрение.

Ближе к вечеру телефон на его столе зазвонил. Кметов снял трубку. Резкий недовольный голос на том конце произнес:

— Домрачеев говорит. Поднимитесь ко мне.

Леонид Иванович Домрачеев был не так давно назначен заместителем Толкунова. Как объясняла Колобцова, курировал он, среди всех прочих, связи с общественностью. Растяжимое это понятие вбирало в себя все, особенно если учитывать, что пришел Домрачеев в жом из секретной полиции. Кметов внутренне сжался. Будучи куратором по связям, Домрачеев наверняка уловил связь между порывом Кметова донести стон до ушей и ворох жалитв, поступивший утром к Толкунову.

Заместитель жомоначальника располагался в кабинете, что один занимал почти весь второй этаж. Мужиковатая, широкая в плечах секретарша встала и, смерив Кметова взглядом, не без усилия толкнула перед ним тяжелые резные двери. Кметов вошел в просторную, с низким сводом палату. Широкие лавки вдоль стен были пусты. Темноватые росписи покрывали свод: птицы с человеческими головами, лепестки цветов. В скупом, лившемся сквозь слюдяные окошки свете виднелся в глубине стол с сидящим за ним человеком. Кметов двинулся к нему, шаги гулко отдавались на дубовом полу. Стол приближался, а с ним — человек, в упор разглядывающий подходящего Кметова, — лощеный, седой, в золотых очках, в прекрасном заграничном костюме.

Сделав жест садиться, Домрачеев произнес:

— Вы ведь недавно у нас работаете, Сергей Михайлович?

— Две недели, — смутившись, ответил Кметов.

— Две недели… — повторил Домрачеев. — Вот и я так подумал. Вы ведь инженер по профессии?.. Марьяна Николаевна говорила, что у вас есть опыт работы с жалитвами.

«Марьяна Николаевна… — пронеслось в голове Кметова. — А, Колобцова!»

— Я работал главным инженером на фабрике, — не совсем впопад ответил он.

— И много жалитв к вам поступало? — с любопытством спросил Домрачеев, подаваясь вперед.

— Мало, — помедлив, сказал Кметов. — Мы производили качественную продукцию…

Он споткнулся, поняв, что допустил оплошность. Домрачеев с улыбкой наблюдал за ним.

— Ну да, ну да, — произнес он. — Военные заводы! Там у вас и дисциплина другая, и следят за качеством будь здоров. У нас тут и контролю поменьше будет, а дисциплины, той и вообще нет. — Он перестал улыбаться. — Вот к нам, — его рука опустилась на стопку бумаг, в которой Кметов узнал свои жалитвы, — поступили бумаги. Поступили из вашего отдела, на утверждение. Мы внимательно ознакомились с этими письмами, этими жалитвами трудящихся. И мы вправе спросить вас как начальника отдела жалитв — чего ждут от нас эти граждане и вы лично?

— Письма адресованы начальнику нашего жома, — волнуясь, произнес Кметов. — Граждане ждут, что на их сигнал отреагируют…

— Правильно, — перебил его Домрачеев. — Однако не думали ли вы, когда несли сюда эти письма, что вы обращаетесь не по адресу? Что существует процедура?

Кметов раскрыл было рот, но Домрачеев снова перебил его:

— Я понимаю, две недели. Не сориентировались еще. Все это мы понимаем, Сергей Михайлович. Но нельзя же, ей-богу, вот так бездумно, сплеча… Поговорили бы с Марьяной Николаевной, с Манусевичем, нашим архивариусом, они бы вам объяснили. Ведь стратегическое направление, Сергей Михайлович. А?

Он укоризненно смотрел на Кметова из-за своих золотых очков. Кметов потупился.

— Письма были адресованы начальнику нашего жома, — тихо проговорил он.

Домрачеев покачал головой.

— Опять вы из пустого в порожнее, — произнес он, и в его голосе появились те самые недовольные нотки, которые Кметов уловил по телефону. — Да поймите вы, что ни Петр Тихонович, ни я не рассматриваем жалитвы! Для этого существует ваш отдел, — вы разбираете их, следите, чтоб все было по форме, докладываете мне, когда написано не по форме, и передаете оформленные жалитвы по инстанции… Понимаю, не объяснили, — нетерпеливо повторил он в ответ на недоуменный взгляд Кметова. — Не сказали, какая форма должна использоваться. Вот послушайте, — он вытащил из стопки бумаг листок тонкой голубоватой бумаги, — что пишет здесь этот… гражданин. — Он стал читать: «Милостивый государь Петр Тихонович! Обстоятельства, подвигшие меня к написанию данного обращения, заслуживают самого настоятельного вашего внимания, ибо касаются они вас и вашего драгоценнейшего ведомства. Смею доложить вам, милостивый государь, что сок, поставляемый вашим ведомством, основательно потерял в природных своих качествах и ныне, несомненно, представляет собой опасность для здоровья человека. А именно, из всех жильцов нашего квартала только у двоих сок пахнет апельсином, и эти двое, милостивый государь, работают в вашем уважаемейшем ведомстве. В остальные дома поступающий сок весьма дурен и пить его нельзя ни при какой возможности. Войдите в это дело, Петр Тихонович, и вы увидите, что я говорю вам совершеннейшую правду…». Далее он приводит разные нелицеприятные детали, пишет, что подал еще три подобных прошения наверх, причем приводит свою фамилию, адрес, словом, все. Вот, — потряс Домрачеев бумагой, — что должно привлекать ваше внимание. Полное попрание всех существующих норм и уложений, сословных правил, обращение не по форме, непонимание целей и задач государственного строительства! И это — учитель! Чему он может научить нашу молодежь?

— Он учитель? — спросил Кметов.

— В средней школе. — Домрачеев не скрывал своего возмущения. — Нет бы выявить очаги вредительства, нет — он пишет жалитву, целых четыре жалитвы, да еще в какой форме! Вот этого нельзя спускать. Вы оставьте мне эту бумагу, мы с ней сами разберемся. А эти жалитвы пустите по инстанции, как положено. Проведите через архив, составьте квартальный жалитвослов. В общем, как положено. Только, ради Бога, больше никакой самодеятельности. Помните, Сергей Михайлович, — Домрачеев откинулся на спинку кресла, — мы делаем огромное, всенародное дело.

4

С истовостью новокрещена приступил Кметов к своему жалитвослову. За окнами его кабинета творилось мирское бесчинство: выглянувшее солнце ласкало зеленые лужайки, гладило по спинам машины на стоянке, и те зажигались неожиданными цветами, изобличающими все оттенки страсти, — а он почти не поднимал глаз от писем и грамот, которыми оказался постепенно завален его стол. Вышло так, что в своем запале он принялся сначала за мешок с недавно писанными жалитвами. Но в углу громоздились другие мешки, набитые старыми бумагами, которым было уже по году-два, и он, оставив первый мешок, принялся разбирать пыльные связки. Постепенно глаз его привык к хитрому уставному письму, к затейливым формам обращения. Его, никогда не сталкивавшегося с жалитвенным делом, все глубже и глубже затягивал странный, тревожный, полный смутных чаяний и страстей мир жалитв. Только теперь начали доходить до него весь масштаб, вся грандиозность замыслов правительства по удовлетворению нужд населения в качественном и недорогом апельсиновом соке, вся идеологическая подоплека этой политики. Только теперь начал он понимать, как сильно жаждет население.

Самые разные судьбы проходили у него перед глазами. Вот письмо заслуженного пенсионера Зуева Виктора Ивановича, который, жалясь на качество поступающего сока, восклицает: «Истинно говорю тебе, друг мой Петр Тихонович: не будет в государстве нашем порядку, дондеже заслуженной человек соком наделен не будет!» Вот пишут работницы АО «Курковские оборонные системы» о том, что зарплату им выдают соком, а сок тот не продашь и не выменяешь, бо лядащ. Вот пишет государев преступник Василий Чюмин, которого вора Васку Чюмина за лай государственной политики осудили по статье 85, били кнутом и услали в Сибирь, — а вот, поди ж ты, хочет тот вор и охальник Васка, штоб соку ему провели в острог, поелику право имеет как старый революционер.

Сотни сотен таких писем привелось прочесть Кметову, и со всеми поступал он так: сначала звонил местным властям и в большинстве случаев выслушивал обрадованный ответ, что-де был такой жалитвенник, все жалитвы писал, штук десять настрочил, а мы, значит, его в холодную, чтобы уважение было, и с тех пор ни слуху о нем, ни духу. Когда же выяснялось, что жалитвенник жив и в ряде случаев так плох, что и замолчал уже, подшивал Кметов его жалитву к остальным и вносил его в свой список. Жалитвослов его рос, и он с внутренним удовлетворенным замиранием следил за его уверенным ростом.

Попадались ему и такие письма, о которых упоминал Домрачеев. С самого начала не знал Кметов, как с такими письмами поступать. Признаться, ему эти письма были по сердцу. Написаны они были языком живым, ясным, иногда даже изысканным, особенно когда автор был человек ученый. Разумеется, Кметов знал, как следует поступать с ними по инструкции, но направлять крамольные жалитвы Домрачееву ему не хотелось. Сердце его лежало к ним, этим писанным не по форме, неправильным, крамольным бумагам, а не к корявому, витиевато-официальному слогу обычных жалитв. Его забирало любопытство: каким должен быть человек, осмелившийся писать по-своему, по-человечески, несмотря на все партийные инструкции? Волей-неволею Кметов восхищался смелостью крамольных авторов, и пачка неправильных жалитв росла в его столе, в самом дальнем и долгом его ящике.

Работа не шла у него из головы. Вот никогда бы не подумал Кметов, что он такой трудоголик. Он мог не вставать из-за своего рабочего стола по шесть часов кряду. И вечерами, когда соседи его организованными толпами отходили к ближайшему кинотеатру, Кметов корпел над списками или читал очередную жалитву, а яркая лампа под матовым абажуром освещала его склоненную голову.

И во сне видел он жалитвы, хитрую вязь письма, косой его наклон, словно иллюстрацию к тем судьбам, которые склонились перед волею партии и правительства и смиренно ждут. Чего? Жалитвы начинали говорить к нему, вопить громким голосом, и он просыпался и долго лежал в темноте, уже зная, что скоро гудок, за ним — рассвет, и что пришел новый день, новый свет жалитвенного труда.

Он все еще слабо представлял себе, что делать после того, как жалитвослов будет окончен, — ведь не до бесконечности же продлевать его составление, ведь не все же жалитвы включать в него. Скоро, скоро труд его будет закончен — труд, подытоживающий прошедший квартал, — и немедленно нужно будет приступать к новому. Промедления, проволочек с новыми жалитвами Кметов допускать не хотел.

И под это настроение, под завершение квартальной отчетности попалось ему, само влезло в руку это письмо:

«Уважаемый Петр Тихонович,

Пишет Вам студент второго курса вечернего отделения факультета права Камарзин Алексей, проживающий по адресу: ул. Краснознаменная, д. 8, кв. 61. Довожу до Вашего сведения, что ей, согреших, господине, словом и всяческим помышлением, и недалеко уже до дела, так как горячей воды уже год нет, а холодную два месяца назад отключили. Воду таскаем ведрами с ближайшей водокачки. Жаловались в ЖЭК уже трижды, однако ответа до сих пор нет, хоть святых выноси. На прошлом собрании жильцов нашего дома по инициативе активистов начальник ЖЭКа Чугунов предан анафеме. Пойти на такие меры нас заставило одно обстоятельство, в чем спешу Вас уведомить: видимо, по ошибке или в силу злонамеренных козней вышеозначенного врага Чугунова нам вместо воды пустили сок. Хочу заверить Вас, господине, в своем полном одобрении курса партии и правительства на сокращение дефицита и опережение в сфере выпуска качественных, лучших в мире марок товаров. При всем этом хотелось бы подчеркнуть, что бесперебойные поставки горячей и холодной воды значительно повышают трудовой потенциал населения и способствуют лучшей производительности и усовершенствованию качества выпускаемого продукта. В то же время необходимо отметить, что потребляемый нами сок вполне пригоден для питья, однако мы всем коллективом единодушно решили, что мы все равно будем его пить, как мы всемерно одобряем политику в области сокращения дефицита и горячо любим нашу Родину. Просим не лишать нас наших прав и избавить от вечных мук, неведения и окаменелого нечувствия, а также от всяческого дурного искушения, и принять все надлежащие меры.

От имени жильцов дома 8 по улице Краснознаменной,

с уважением,

А. Камарзин.»

Адрес показался изумленному Кметову знакомым, и через секунду он понял, что он сам живет в доме 8 по улице Краснознаменной и что номер его собственный квартиры 65. Выходит, студент Камарзин, дерзнувший отправить такое письмо начальнику районного жома, его сосед по подъезду. После того, как Кметов немного пришел в себя, его взяла тяжкая задумчивость. Хоть он и не участвовал в жизни дома, он прекрасно знал, какой силой обладает анафема, объявленная общим собранием жильцов. Такую анафему объявляли не просто так, а за длительные козни и произвол, и жертвами ее становились обычно работники ЖЭКов. Собственно, анафема жильцов была основной причиной их смерти: то съедали их вскоре после этого черви, то проваливались они в сортир, то съедали их черви после того, как проваливались они в сортир. Но для анафематствования должен был сначала быть доказан факт произвола. Кметов, однако, не помнил, чтобы с водой у них в доме были какие-нибудь перебои. Кажется, у него появился шанс проверить все лично.

Дома он перво-наперво отправился в ванную и открыл краны. Вода текла, тек и сок. Кметов набрал его в стаканчик и попробовал на вкус. Сок был отменный. Зноем, пляжем, роскошью пахнуло от него. Кметов тщательно прикрыл за собой дверь и спустился на первый этаж. Так и есть, дверь с номером 61 располагалась в центре. Он позвонил. Долго никто не открывал, и Кметов уже собирался уйти, как вдруг услышал, что кто-то вошел в подъезд. На ходу вошедший звенел ключами, и когда он приблизился, Кметов увидел перед собой коренастого молодого человека, черноволосого, с широким, калмыцкого типа рябоватым лицом. В руках у него была тяжелая студенческая сумка. Кметову он был знаком: сталкивались изредка на лестнице и обменивались приветствиями. Узнал и тот Кметова: остановился возле двери и довольно дружелюбно поздоровался. Сумку он поставил на пол и теперь стоял, спокойно рассматривая Кметова и держа ключи наготове.

— А я вот к вам, господин Камарзин, — с улыбкой сказал Кметов. — Час поздний, так я думал, вы уже дома.

— Я обычно прихожу в это время, — отозвался Камарзин. У него была привычка, отвечая, сильно хмуриться, точно он задумывался над каждым своим словом. — Занятия заканчиваются в восемь.

— Так поздно? — сказал Кметов.

— Да, сессия скоро, — обронил Камарзин, с некоторым колебанием отпирая дверь.

Квартира Камарзина была еще меньше кметовской. Хотя такое впечатление, возможно, возникало из-за общей запущенности: в коридоре кипы старых газет, в комнате — разбросанная одежда, на единственном столе — неубранные тарелки с остатками еды, всюду окурки и тяжелый дух непроветренного, накуренного помещения.

— Не снимайте обуви, — сказал Камарзин, словно утверждая первоначальное впечатление. — У меня тут не прибрано.

Кметов остановился посреди комнаты, пытаясь найти слова, с которых стоило бы начать.

— Вы по поводу моей жалитвы? — просто спросил Камарзин, ставя свою сумку в угол.

— В общем, да, — облегченно подтвердил Кметов. — Дело в том, что…

— Вы работаете в жоме, — сказал Камарзин уже из кухни, где он, судя по звуку, ставил на плиту чайник.

— Да, — ответил Кметов.

— Весь дом уже об этом знает, — сказал из кухни голос Камарзина. — Чай будете?

— Буду, — сказал Кметов.

Они сидели на кухне и пили чай.

— Вот я и решил зайти лично, — закончил Кметов.

Камарзин, нахмурившись, смотрел в свою чашку.

— У меня был тяжелый период тогда, — сказал он. — Мятохся душею, как говорится. Сейчас, правда, не лучше, сессия скоро. Но тогда — особенно тяжелое выдалось время. Запил бы, если б мог. Душа горит. — В его глазах зажегся какой-то огонек. — Это ведь что творят!.. Целые города — без воды. — Тут он заметил сидящего Кметова и разом успокоился. — Ну да, вам чего рассказывать…

— Я был недавно назначен, — сказал Кметов. — Весь отдел мешками завален.

Камарзин внимательно посмотрел на него.

— Много пишут? — коротко спросил он.

— Меня только недавно назначили, — поколебавшись, ответил Кметов. — Сейчас составляю свой первый квартальный… и решил зайти к вам. Проверить, так сказать, лично.

Камарзин удивленно поднял брови.

— Так ведь вы уже все решили, — произнес он.

— Да?

— Ну да. Как вас вселили, так и воду дали, и сок стал просто отличный. Я даже ребятам загоняю по рублю за стакан. Запивка отменная. Кстати, может, будете? У меня оставалось на донышке…

— Я не пью.

— Это зря. Работа у вас нервная, враз сгорите.

— Кто вас научил такие письма писать? — спросил Кметов. Он не ожидал такой резкости в своем тоне.

Камарзин, нахмурившись, смотрел в свою чашку. Кметов вдруг ощутил себя Домрачеевым, ему стало неприятно самого себя.

— Вы понимаете, что делаете? — тихо, волнуясь, спросил он. — Существует строгая форма при письменном обращении к властям, а вы позволяете себе такие выходки.

Камарзин поднял на него глаза. В них опять был тот самый огонек.

— Вы не волнуйтесь, Сергей Михайлович, — так же тихо произнес он. — Просто у меня тогда период был тяжелый. Сердце горело. Оно и сейчас горит. Не могу на это все смотреть. Как люди мучаются. Как цены на воду растут. Как гонят для нас этот сок, а килограмм апельсинов в магазине триста рублей стоит.

Кметов поднялся.

— Вот, — сказал он и положил на стол перед Камарзиным листок бумаги. — Вот ваша жалитва. Ходу ей я не дам. Спасибо за чай.

— Вы не волнуйтесь, — сказал ему в спину тихий голос Камарзина. — Я больше жалитв писать не буду.

Кметов повернулся, чтобы посмотреть на него. Камарзин сидел и, нахмурившись, смотрел в свою чашку.

5

Дома Кметов принялся расхаживать по комнате. Раньше у него такой привычки не было. Он ходил по комнате и разговаривал сам с собой.

— Сердце у него горит, — бормотал он. — А ты не мятись душею, не мятись. Соку вон попей, уж он охладит. А то гляди, какой горячий. Студент!..

Раньше у Кметова такой привычки не было. За стенкой ругались соседи, ругались, кажется, давно, но до Кметова это дошло только что. Он запнулся и стал прислушиваться, чувствуя, как внутри нарастает зудящее раздражение от этих громких сварливых голосов.

— Чуть ли не каждый день грызутся, — вырвалось у него в сердцах, и он вновь заходил по комнате. — Не могут жить мирно. Соседюшки!..

Он и сам не заметил, как оказался в ванной и стал жадно, самозабвенно глотать сок прямо из-под крана. Зной, полосатые зонтики, кубики льда в стакане, апельсиновый сок как ингредиент каких-то невиданных коктейлей. Раздосадованный еще больше, он лег в постель и уснул назло непрерывающейся сваре за стеной.

Утром Кметов открыл глаза и после знойного песка, пестрых зонтиков, загорелых людей, что снились ему всю ночь, уткнулся взглядом в оконное стекло, усеянное снаружи радужными капельками дождя. Снаружи было еще темно, горели фонари и шел дождь. Он шел всю ночь, но сон Кметова претворил его шум и бульканье в шум и бульканье океанских волн. Кметов лежал на берегу и просеивал сквозь пальцы песок. Он бы уснул под этот равномерный шум, если бы уже не спал. Неподалеку группка играла в волейбол, среди них был, кажется, Домрачеев. Песок был белый, легкий, сыпкий. Коралловый, с удовольствием выговорил Кметов во сне. Уже надо просыпаться, уже гудок скоро, сегодня сдавать квартальный отчет, а ощущение этого теплого морского песка никак не уходило из его ладоней.

Приближаясь к проходной, он увидел сквозь дождь, что около нее образовалась небольшая толпа. Кметов глянул на часы. Так и есть, он явился раньше, чем обычно, вместе с рабочими. Молча затесался он в толпу и стал продвигаться к окошечку. В толпе было шумно, люди обменивались приветствиями, окликали друг друга, а иногда что-то разом выкрикивали. Кметов привстал на цыпочках и увидел, как охранник взял один пропуск, мельком глянул на фотографию и выкрикнул:

— Крылов!

— Блохолов! — дружно ответила толпа вокруг Кметова.

Охранник шлепнул печать, взял другой пропуск:

— Ковтюг!

— По башке утюг! — отозвалась толпа.

— Пыж!

— В рот те шиш! — проорала толпа, споро продвигаясь вперед.

Видимо, это был какой-то ритуал. Охранник мог не знать, не помнить, — знали люди. Кметов забеспокоился, попытался пробиться обратно, но сзади напирали. Так оказался он у окошка. Охранник поднял на него глаза, выражение его лица изменилось.

— Вы бы отошли в сторонку, — быстро и негромко произнес он. Но было уже поздно.

— Эй, Лутохин-Мудохин! — окликнул его чей-то задиристый голос из задних рядов. — Ты из-за кого там задерживаешь?

Толпа невнятно загомонила. Это произвело на охранника неожиданный эффект: он побагровел, высунул голову из окошка и каким-то придушенным голосом завопил:

— Это че вам, базар? Я при исполнении, поняли? Жомки позорные!

Толпа отнеслась к такому повороту с пониманием.

— Да поняли, командир, — сказал кто-то и — тише — заметил своим: — Сверху, видать. Ранняя пташка.

Стараясь не терять достоинства, Кметов выбрался из затихшей толпы и пошел к конторе, спиной ощущая пристальные недоброжелательные взгляды. Одним духом взлетел он по лестнице в свой кабинет и здесь долго не мог успокоиться. «В свое время надо приходить», — пилил он сам себя и тут же дал себе зарок, что никогда больше не явится на работу в ранние часы. Только после этого оборотился он к столу.

Его первый жалитвослов выглядел необычно. Некоторые жалитвы, вошедшие в него, писаны были на обойной бумаге, иные на кальке, харатьях, обрывках старых грамот, — словом, на чем могли, на том и писали жалитвенники. Оттого стопка на кметовском столе, простеганная бечевой и переложенная особыми тонкими досками, походила скорее на какой-нибудь колдовской гримуар, чем на рутинный квартальный отчет. Кметов осторожно взял его со стола и взвесил на руках.

— Потерпите, — прошептал он жалитвам. — Потерпите немного, скоро разрешится дело ваше.

Бережно прижав рукопись к груди, он вышел из кабинета и спустился в вестибюль. Снаружи еще лило, тяжелая дождевая завеса накрыла жом, с головой запахнув здания цехов. Нудный металлический звон капель стоял в вестибюле. Кметов прошел мимо пустующей конторки вахтера и принялся спускаться по узкой, похожей на пожарную, лестнице.

До этого он никогда не был в архиве. Лестница упиралась в тяжелую кованую дверь с надписью «Посторонним вход воспрещен». Кметов крепче прижал к себе пачку, толкнул дверь и оказался в обширном сводчатом подвале, похожем на монастырский погреб. Запах старых бумаг стоял тут. У самой двери начинались и уходили куда-то вглубь высоченные стеллажи, тесно уставленные громадными, бечевою прошитыми фолиантами, толстыми папками, древними книгами. Озираясь и прижимая папку к себе, Кметов двинулся вперед.

И по мере того, как он продвигался вглубь архива, все явственнее и явственнее слышался ему чей-то странный, дробный смешок. Будто два голоса негромко разговаривали и обрывались в мелкое хихиканье. Поплутав меж стеллажей, Кметов вышел на открытое пространство. Здесь стояли два стола для работы с бумагами, несколько стульев. У высокой, почти во всю стену, изразцовой печи, от которой шел ровный жар, установлен был уютный диванчик, и на этом диванчике увидал он Колобцову в компании какого-то маленького толстого старичка в длинном черном платье и в похожей на скуфью шапочке. Перед ними стоял низенький столик с большим кувшином и два бокала, наполненных неким оранжевым напитком. При виде Кметова Колобцова перестала улыбаться и отодвинулась от старичка.

— Это к вам, Богумил Федосеевич, — официальным тоном произнесла она.

— Милости просим, милости просим, — ласково произнес старичок, рассматривая Кметова. — Вы подходите, Сергей Михайлович. Рад познакомиться — Манусевич, архивариус тутошний.

— Очень рад, — произнес Кметов, пожимая старикову ладошку.

Манусевич, приговаривая: «И мы очень рады, и мы очень рады!», неожиданно проворно поднялся, побежал и принес Кметову стул.

— Вот-с, — сказал он. — Стульчик. Присаживайтесь.

— Да я ненадолго, — произнес Кметов садясь.

— Ну как же ненадолго? — сказал Манусевич. — Вы ведь отчетик принесли показать, а это дело небыстрое, дело, можно сказать, долгое. Вот и Марьяна Николавна подтвердит.

Колобцова кивнула, поджав губы.

— Да вот соку не желаете? — спохватился Манусевич. — Я его по-особому настаиваю, получается что твой квас. Хмельной! — добавил он, хихикнув.

— Нет, благодарствую, — отказался Кметов. — Мне бы с отчетом разобраться. Леонид Иванович говорил…

— Ох, да что же это я? — засуетился Манусевич, отодвинул в сторону кувшин, стаканы. — Давайте его сюда, давайте. — Он вздел на нос очки и придвинул к себе жалитвослов.

Повисла пауза. Слышно было, как гудит огонь в печке. Колобцова неподвижно смотрела в одну точку. Манусевич, шевеля губами, читал, быстро перелистывая страницы. Дочитав, он отодвинул от себя жалитвослов, как давеча кувшин, снял с носа очки и задумался.

— А ведь до вас, Сергей Михайлович, — сказал он, кашлянув, — здесь я жалитвами занимался. Совмещал две должности, так сказать. Ну, доложу я вам, было и времечко. Отчеты каждый месяц надо было составлять — так много жалитв поступало. Так ведь и жалитовки тогда были другие — писали их в основном люди грамотные, не то что теперь. С такими жалитвами и жалитвослов получался — не чета нынешним. Сейчас ведь как? Берет такой спецьялист кипу жалитв, раз-два — и сляпал жалитвослов. Забывают старые обычаи, форму. Этакое повреждение нравов приключилось. В наше-то время жалитвослов следовало начинать с жалитвы предначинательной, для каковой брали обычно простенькую жалитву, вот как, к примеру, жалитовку этой бабушки. Она всего-то и просит, чтобы помиловали ее и отключили сок. Сок ей, конечно, не отключат, но помилуют. И таких жалитв нужен целый раздел. И только за ними, за просящими помилования, следует пустить серьезные жалитвы, в которых просьба изложена подробненько, с именами. Но что-то таких я у вас не вижу. — Манусевич, снова вздев очки, глянул в жалитвослов.

— Изветы я не включил, — отчего-то сконфузившись, произнес Кметов.

— А вот и зря, — сурово взглянул на него Манусевич поверх очков. — Как без этого? Для того жалитвы и пишут. Чтоб, значит, управу найти. Так, я говорю, жалитвы с именами, те — в конец.

— Я не буду изветы… — помявшись, сказал Кметов.

Манусевич и Колобцова переглянулись.

— Вот он, упадок нравов, обновление, — завздыхал Манусевич, а Колобцова ему поддакнула. — В прежние времена разве можно было такое от человека услышать?. Вера в правительство была крепче.

— Я ознакомился с жалитвословами, — произнес Кметов тверже. — Имена там называются с основанием, не облыжно.

— А это не вам решать, — вмешалась Колобцова. — С жалитвенника одного довольно — чтобы имя указал. А соответствующие органы сами решат, облыжно или не облыжно.

— Ну, не надо, не надо так, — остановил ее Манусевич. — Пусть Сергей Михайлович сам решает. Пройдет два-три слушания — и определится. Отчет мне нравится, хороший, сбалансированный отчет. Жалитвы подобраны актуальные. Внесите вот наши замечания — и будем зачитывать.

Кметов нагнулся вперед и задал вопрос, который мучил его уже давно:

— А куда мне следует подавать отчет?

Колобцова и Манусевич засмеялись.

— Подавать вместе будем, Сергей Михайлович, — сквозь смех проговорил Манусевич. — Дело это ответственное, ведь подавать, как выразились, отчет следует изустно. Голос должен быть казистый, привычка читать вслух да нараспев. Ну ничего. Сделайте покамест три копии, а оригинал принесете мне, он на нашу полочку пойдет. И готовьтесь на послезавтра — поедем в центр, на слушания. Там большое собрание намечается, со всей области съедутся жалитвы читать. Мне-то не впервой, а вы посмотрите… Зрелище презабавное.

Ничего не прояснилось для Кметова из его слов, только возникло больше вопросов. И он было собрался спросить про то, что такое слушание, как Колобцова вдруг произнесла:

— Да вы не путайте его, Богумил Федосеевич. Парень способный, сам разберется. Партия знает, кого назначать… А вы, Сергей Михайлович, загляните как-нибудь к Петру Тихоновичу, он уже вторую неделю интересуется, кто за наш жом будет читать.

— Да как же я загляну? — удивился Кметов.

— Да прямо так и загляните, — ответила Колобцова. — Петр Тихонович, он занятой, но для вас всегда время найдет.

Манусевич кивнул в подтверждение. Они сидели на диванчике и одинаково, с затаенной улыбкой, рассматривали его. «Эх, молодежь!..» — читалось в их взглядах, с некоторым сожалением читалось. Они ведь как славно поработали на своем веку. Сколько заслушано, сколько рассмотрено. Сколько постановлено, сколько оформлено. А теперь эстафета переходит к молодым. «Не посрамите нас, стариков», — читалось во взглядах Манусевича и Колобцовой.

«Не посрамлю», — подумал Кметов и встал.

— Вы что же, уже уходите? — разом вскричали Манусевич и Колобцова.

— Надо отчет доделать, — неуверенно ответил Кметов, снова садясь.

— Ну, если отчет, то тогда идите, идите, — заговорил Манусевич, толкая его мягкими ладошками. — Дело не ждет, а кваску можно потом испить, — он хихикнул.

Кметов неловко попрощался и почти бегом покинул архив. Он чувствовал и облегчение, и неудобство. Дождь на улице не переставал.

6

В своем кабинете Кметов словно бы очнулся. Он уже подметил эту особенность своего рабочего места отрезвлять, встряхивать. Отсюда, как с капитанского мостика, виделось широко. Светлая, четкая, пролегала генеральная линия до самого горизонта. Ее свет рассеивал клубящийся по сторонам морок, служил путеводным ориентиром, сильным и верным. Все мыслишки, пришедшие ему в голову после разговора с Камарзиным, неуверенность, оставленная посещением архива, истаивали при взгляде на этот ровный чистый свет. Он вдохновлял, поддерживал, настраивал на служение. Все во имя человека, все во благо человека. Наполнив стакан соком из установленного в кабинете крана, Кметов медленно осушил его. Сок был здесь особенный, с добавкой из ананасов, манго и еще каких-то тропических фруктов. Избранничеством пахнуло от него. Пускай напишет еще одну такую — переправлю Домрачееву, решил Кметов. Будут с ним органы разбираться. Это — не глас коллектива. Это — глас одного человека, заблудшего и требующего исправления.

Придя к такому решению, отдал Кметов свой отчет на перепечатку и отправился домой. Было уже поздно. Камарзин, небось, уже вернулся с занятий. Но Кметов даже не посмотрел на его дверь, когда взбегал по лестнице к себе. Завтрашний день он посвятит осмотру склада, подготовит себя к слушаниям. А сегодня надо спать. И Кметов крепко заснул, освещенный теплым светом генеральной линии.

Утром он пришел на работу в свое время, оставил портфель в кабинете, повесил пиджак на спинку стула и не спеша спустился вниз. День стоял зело чудный. Сияло оранжевое, как апельсин, солнце. Трава на газонах была доисторически зелена. Встречающиеся рабочие уважительно здоровались с Кметовым. Кметов тоже здоровался.

Склад был грузен, как собор. Ворота были распахнуты настежь. В темной глубине виднелись какие-то коробки. Кметов, немного робея, вошел и огляделся. Здесь было холодно. Повсюду громоздились штабеля деревянных ящиков с изображением апельсинов. Между ними были оставлены узкие проходы. Высоко вверху виднелись массивные металлические балки, оттуда доносилось голубиное воркование. Пахло апельсинами, деревом и голубиным пометом.

Не зная, куда идти, Кметов медленно шел по проходу, как вдруг какой-то голос завопил откуда-то сбоку:

— Стоять!

Кметов застыл на месте и тут увидел бегущую на него невиданных размеров крысу с апельсином в зубах. Шмыгнув мимо, она попыталась пролезть в узкий просвет между ящиками.

— Именем партреволюции! — завопил тот же голос, и мимо Кметова, грохоча сапогами, пробежал человек в синей спецовке, с винтовкой в руках. На ходу он передергивал затвор. Упав на колено, человек прицелился в крысу. Бахнул выстрел, от ящиков полетела щепа, крыса подпрыгнула и завалилась на бок. Апельсин покатился по полу. Человек подобрал его и, потерев о штаны, сунул в карман. Повернувшись, он заметил Кметова.

— Во что творят, — произнес он удовлетворенно.

Был он невысокого роста, сухой, голубоглазый. Волосы у него были реденькие, рыжеватые, уши топырились. Смотрел он весело.

— Как вы ее, — показал Кметов на крысу.

Человек ухмыльнулся. В передних зубах наблюдался у него ощутимый недостаток.

— Расплодились, — сказал он. — Воруют народное добро. А вы из конторы?

— Кметов. Из отдела жалитв.

— Ага, — сказал человек. — Я так и подумал. На проходной виделись. — Он ткнул себя в грудь: — Пыж я, Василий Степанович. Я тут сторожем.

Он повернулся и за хвост поднял с пола крысу.

— Я сейчас, — сказал он. — Выброшу вот только.

Он скрылся за углом. Кметов постоял, подождал. Пыж появился уже без винтовки и без крысы, помахал рукой — пошли!

Кметов последовал за ним. Пыж уверенно шел впереди, иногда слегка оборачиваясь и проверяя, идет ли Кметов. Шли вдоль штабелей ящиков, в которых проделаны были небольшие отверстия, словно не апельсины перевозили в этой таре, а каких-то заморских зверей. Пыж вдруг остановился и произнес:

— Вот это, значит, наш склад. Апельсины тут храним. — Он хитро подмигнул.

— И сколько вы их тут храните? — с улыбкой спросил Кметов.

Пыж глянул на него и, подумав, ответил:

— Да кто ж их считал? Поди, миллионы.

Последнее слово он произнес с уважением. Кметов с улыбкой смотрел на него. Переспрашивать не хотелось. Пыж определенно ему нравился.

— А вы к нам с проверкой? — вдруг спросил тот, не двигаясь с места.

— Я? — переспросил Кметов. — Нет. Просто знакомлюсь с территорией, с коллективом.

— Ага. Просто знакомитесь?

— Ну да.

— И не жалуются?

— На вас? Нет.

— Ага. Ну ладно.

И Пыж, явно успокоившись, двинулся вперед. Завернув за угол, они оказались на широкой площадке между штабелями ящиков. Здесь были другие ворота, из которых торчала задняя часть грузового фургона с откинутой дверцей. Двое мужчин в спецодежде споро выгружали из фургона ящики с апельсинами, громоздя из них новый штабель. Закончив, один из них подошел к Пыжу, и тот расписался в бумаге. Мужчина сел за руль, машина взревела и отъехала. Пыж, громко звеня ключами, закрыл ворота и снова подошел к Кметову.

— Вот так и живем, — весело произнес он, собираясь сказать что-то еще. Но тут к нему подошел какой-то низенький мужичок в кепке и, не обращая внимания на Кметова, заговорил на непонятном языке:

— Жмак-то не дали, Степаныч. Юфту еще позавчера в сапог положили, а жмака нету. Куколь сердится.

— Как не дали? — забеспокоился Пыж. — Я же позавчера покадил. Ты у шаманов спроси.

— Я позавчера сам шаманил, — отвечала кепка. — Никто мне ничего не кадил.

— Но-но, ты меня не води за ноздрю-то, — закричал Пыж. — Сказано было — чички сто литров. Столько и отрядил.

— Куколь сердится.

— У шаманов застряло. Кто сменщик был у тебя?

— Пушкарь.

— Чуфыга он, твой Пушкарь! Пихлец дешевый! Это он чичку зажал! Иди и скажи ему, что если не отдаст, Пыж его как врага партреволюции!..

— Ладно.

Человек удалился. Но Пыж никак не мог успокоиться.

— Так и скажи, — закричал он вслед уходящему, — Пыж, мол, его как врага, если не отдаст. Скажи — имеет право!..

— Скажу! — донеслось из прохода.

Взбудораженный Пыж, видимо, только сейчас вспомнил о Кметове, потому что по его лицу пробежала целая волна эмоций. Предупреждая вопрос Кметова, он как можно небрежнее кивнул на проход:

— Это наш, из рабочих. Ведмедев, бригадир. Передовик производства. Слыхали?

— О чем это вы говорили? — полюбопытствовал Кметов.

Пыж мазнул по нему взглядом.

— Да так, о работе, — медленно произнес он. — Ведмедев-то бригадир, он свое дело знает.

Говорить он явно не желал.

— Да ладно, Василий Степанович, — добродушно сказал Кметов. — Вы мне лучше склад покажите.

— А чего его показывать? — почти огрызнулся Пыж. — Сами вот походите. Тут одни ящики да враги партреволюции бегают. Я их, значит, это самое… — Он передернул затвор воображаемой винтовки.

Странная догадка пришла в голову Кметову.

— А чичка тоже здесь хранится? — как бы невзначай спросил он.

Пыж подскочил.

— Чего? Это кто вам сказал? С шаманами разговаривали?

— Да я пошутил, Василий Степаныч, — поднял руки Кметов.

— А? Пошутил? — Пыж никак не мог успокоиться. — Нехорошие шутки шутите, товарищ. Все говорили — с коллективом познакомиться… а сами проверяете.

— Не проверяющий я. Правда.

— Ладно, коли так… — Пыж совсем успокоился. И вдруг веселая улыбка вернулась на его лицо. — Если уж хотите с коллективом… приходите в обед. Я политинформацию проводить буду.

— Что же вы будете читать?

— А вот посмотрите, — подмигнул Пыж. — Приходите. Вот и Ведмедев будет, он всегда дельные вопросы задает. Придете?

— Приду, — сказал Кметов.

— А по складу не ходите, — предупредил его Пыж. — Можете заблудиться. Пойдемте, я вас до выхода доведу.

7

Выйдя из полутьмы склада, Кметов застыл. Снаружи было так, что дух захватывало. Солнце сияло, и дивные по небу плыли облака. Отлетели от Кметова при виде такого чуда и думы, и недумы, и всяческая промежуточная мысль. Хотелось только приникнуть к горячему песку и зажмуриться. Видно, всплыл давешний сон, и вот уже стали слышны тугие удары по мячу и азартные крики подающего Домрачеева.

Фамилия эта вернула его к действительности. Что-то с ней было связано. А и верно, говорила Колобцова про то, что ждет его к себе жомоначальник Толкунов. И решил Кметов пойти к нему не медля.

Кабинет Толкунова располагался на первом этаже конторы. Длинный коридор вел к нему, в конце намечалась огромная черная дверь. Перед дверью, словно дозор, сидели за столами две секретарши, друг напротив друга. Завидев Кметова, они не выбежали к нему, заграждая проход, как он боялся, а в один голос спросили:

— По какому делу?

— Мне бы до жомоначальника, до Петра Тихоновича бы, — вдруг сробев, произнес Кметов.

— Подождите тут, — сказали секретарши и снова углубились в бумаги.

Кметов присел на стул и прислушался. Из-за двери доносился низкий густой голос:

— Алло?.. Алло?.. Водоканал?.. Полупанова мне. Толкунов говорит. Иван Петрович? Притекли ко мне людишки мои и доводят, что трубы ты опять перекрыл, и сок не идет, а вместо него воду пустили. А?.. Как не отдавал? А кто отдал? Опять дуруешь, чудной человек! Что?.. В суд захотел? Истинно говорю тебе, Петрович, — тать ты. Не у меня — у государства воруешь. Народ? Народ ништо, у него сегодня вода, а завтра другое на уме. А я о державе ревную. Что?.. Да ты, вишь, рожей не вышел в мой сок соваться, лучше за своей водой посмотри…

За дверью грохнули трубкой. Секретарши с жалостью взглянули на Кметова и произнесли:

— Войдите.

За дверью была сводчатая мрачноватая комната. Единственное окно забрано слюдой, света не дает. Вполовину комнаты — огромный стол со стадом телефонов, ворохами бумаг. За столом, в плотной темной одежде, в низком черном колпаке, сам начальник Толкунов, толстый, короткошеий, бородатый, с широким лицом. Когда Кметов вошел, он, зло сопя, что-то писал. Вскинул на Кметова запавшие глаза:

— Кто таков?

Будто что-то толкнуло Кметова, и он, откашлявшись, ответил:

— Твоего, господине, отдела жалитв письменной человек.

— Тот, что за жом читать станет завтре… Добро, что пожаловал. — Хмурое лицо под черным колпаком разгладилось. — Чин знаешь ли?

— Первый раз чту.

— Ништо, Марьяна поправит, да и Богумил подсобит. О другом пекусь…

— Чую, господине.

— Ведомо мне, что есть у тебя родственники на западе. Воротишься?.. Вижу, что правда. Да ты не воротись. Родня ближняя ли?

— Отец с матерью, — ответил Кметов, потом вспомнил, прибавил: — И тетка.

— То неладно… Свечку за упокой ставишь ли?

— Не ставлю, — сокрушенно прошептал Кметов.

— Ништо, партия поставит.

Кметов изумленно взглянул на него.

— Слово мое верное, Сергей, — произнес Толкунов. — И молебен закажут, и свечку поставят, и будет родителям твоим хорошо на том свете. Чуешь?

— Чую, господине.

— Что же жалитвы? Много их?

— Пишут люди, того не скрою.

— Воду, што ли, хотят?

— Вестимо, воду.

— Голь неблагодарная, — скрежетнул зубами Толкунов. — Где еще, в какой земле они сок из-под крана получают? Ан воду им давай, соки другие. И Водоканал их подзуживает. То Полупанов, поперечник мой, враг лютый. Пырскает, вишь, на меня, што козел. А не знает, что дело на него уже заведено… Но ты пока никому об этом ни слова.

— Молчу.

— То ладно. Завтре чти хорошо, внятно. Небось, не за себя — за народ чтешь. А теперь иди, дела у меня, да и тебе тут невместно.

Выйдя из кабинета, Кметов прошел несколько шагов и остановился. Радость распирала его. Партия свечку поставит, позаботится! А он-то и не знал, что нужно так, свечку нужно. Он-то думал — отметят, где надо, и не видать ни роста, ни повышения, а может, чего хуже — накажут, сошлют. А оказывается, что это нормально. Что у всех там — у кого брат, у кого сват. Не говоря уже об отце с матерью. Может, у кого и тетка — тоже там. И за всех ставит партия свечу, чтоб было им хорошо.

И вдруг словно кто-то с маху задул его радость. Полезли, нахлынули мысли темные, мысли еретические. Вон у скольких там у кого — брат, у кого — сват, и что-то не видно, чтобы свечи горели. Так ли уж партия готова выделить средства на зажигание свечей? Это сколько воску нужно, и воску особенного, пахучего, чтобы там, на западе, обоняли его сладкий запах родные твои, и становилось им хорошо. Уперся Кметов ногами в пол и замахал руками — кыш, мысли негодные, окаянные! Секретарши смотрели на него с уважением.

На склад он пришел, как и было сказано, в обед. На том же месте, что и в прошлый раз, собралась небольшая группа людей, человек десять. Среди них Кметов увидел Пыжа — тот что-то рассказывал, размахивая руками, и Ведмедева, — тот казался все так же озабоченным чичкой. Видать, неведомый куколь так и не получил причитающегося. Ждали, судя по всему, Кметова. Он подошел к группе, поздоровался. С ним тоже поздоровались. Немедленно притащили деревянные ящики, все расселись, образовав круг, Пыж остался стоять в его центре. Заметно было, что предстоящий рассказ распирает его, вызывает на лице улыбку предвкушения, улыбку осведомленности.

— Ну, давай, Степаныч, не томи, — сказал кто-то, закуривая.

— Говорить сегодня будем, люди, — тут же, словно ждал этого замечания, начал Пыж, — не о политике. Пущай Ведмедев про нее на своих планерках задвигает. Сказывать вам буду историю из книжицы малой, а вернее сказать, повести, что написана во времена древние, летописные. Зовется же — «Повесть о Песколовке и Жижесборнике».

— Эва, — донесся голос Ведмедева, — мудреное название.

— Название такое, какое деды наши дали, — строго сказал Пыж. — И не в названии суть. Велика мудрость сокрыта в сей повести. Начинается же тако: «Жил в некоих местах Жижесборник, детина справной. Поставлен бысть государем на службу и на той службе зарекомендовал себя грамотным и квалифицированным работником, пользующимся авторитетом у коллектива. Бысть такожде девица в тех краях знатна родом, именем Песколовка. И се возлюбил ея Жижесборник тот, и начат сердцем тужити и скорбети по деве оной. А не мог к ней подступитца, бо худороден да жижею измазан, сия же девица красна лицом и чистый песок пересыпающа. И речет ей Жижесборник: „Может, пообедаем вместе?“ А девица речет тако: „Не по месту мне обедати с тобою, Жижесборник, бо худороден еси да жижею измазан. Место мое с песколовами, а жижеловкою мне николи не бывать.“ И взяла Жижесборника-молодца туга великая, и учал он думати, како к Песколовке подступитца. А оказался тут рядом некий человек юркой именем Отстойник, и сей был бес. И рек тот Отстойник Жижесборнику тако: „На кой тебе служба государева? Жижа та много благ принесла тебе? Едино песком возвысишься и девицу тую сможешь добыть.“ Призадумался тут Жижесборник-молодец, и решил подать рукописание малое о переводе на другую работу. А Отстойник его подначивает: „Ништо, доброй молодец, государь-от тя на другу службу переведет, бо кадр ты ценной.“ А случилося, что вызван бысть Жижесборник ко государю, и государю поклонихся. И рек государь: „Ты что еси, Жижесборник, со службы моей удалитца хощешь?“ И отвечал Жижесборник тако: „Не могу я, государь, боле в жиже маратися. Хощу, государь, чистой песок ловити.“ И рек государь тако: „Не по месту тебе, Жижесборник-молодец, чистой песок ловити, бо худороден и жижею измазан. Будешь, Жижесборник-молодец, песок имати, чистой песок собирати.“ И стал бысть Жижесборник Пескосборником, и стал Пескосборник ко Песколовке подступатися, и вел Пескосборник такие речи: „Между ловить и собирать разница небольшая. Иди, Песколовка, за меня замуж.“ И тако припер ея к стенке, что не ведала Песколовка ни духу, ни продыху, и производительность у нея ухудшилась. Отстойник же зловредный ея подначивает: „Ты подай, Песколовушка, рукописание государю, штоб ен тебя от чину освободил, и тако от Пескосборника избавишься.“ И вняла Песколовка речам подлым, и подала государю рукописание малое о перемене чина. А случилося, что вызвана бысть Песколовка ко государю, и государю поклонилася. И рек государь: „Ты что еси, Песколовка любезная, притекла сюда и мне кланяешься?“ И отвечала Песколовка тако: „Не могу я, государь, вольно песок чистый пересыпати, добиваетца меня Пескосборник, детинушко худородный. Хощу, государь, от него свободитеся.“ И рек государь тако: „Что ты еси, Песколовка, возгордилася? Али думаешь, песок тебе чин придает, песок чистой, песок золотистой? Пескосборник, слуга мой верной, собирал жижу да столько лет, жижу черную, вонючую. А остался тот молодец мне верен да душею чист, и поставлен на место новое, на кормление песочное. А потому, что ты, Песколовка, такая гордая, хощу аз, государь, поставить тя, Песколовку, на сбор жижи, и нарекатца тебе впредь Жижеловкою. И чином вы таперь с Пескосборником равны будете.“ А пошла Жижеловка домой в великом сумнении, и мыслила тако: „Ен, Пескосборник, может, и худородный детинушко, да, вишь, нравом кроток, собою хорош, и мене, Жижеловку, любит. А чином мы с ним таперь равны сделались. Пойду-ка за него, худше не будет.“ И послала Жижеловка мамку, чтобы тое мамка сделала с Пескосборником уговор, а сама засучила рукава и давай жижу яко песок ловить. Поднялася жижа черная, жижа вонючая, побежала по улицам, не поймаешь, не уловишь. Прибегает тут мамка да кричит: „Пескосборник-де мене не принял, собирает-де песок, а ен не собираетца!“ Понасыпался тут песок, песок чистый, песок сыпучий, высыпался на улицы, с жижею смешался, с жижею черною, жижею вонючею, прибежали к государевым полатам. Всполошился государь, учал по полатам бегати. А в полатех жижа поднимаетца, жижа черная, жижа вонючая, с песком намешанная. Туто попадаетца ему, государю, бес Отстойник и речет убо: „Ты еси, государь, поставь тех Жижеловку с Пескосборником обратно, авось, все и наладитца.“ И рек государь: „Да будет так!“ Глядит — Песколовка жижею весь песок замарала, а Жижесборник всю жижу песком замесил. И в полатех жижи не убавилось. И порешил государь тако: „За проявленную халатность при исполнении служебных обязанностей Жижесборника уволить с занимаемой должности. На его место принять Отстойника с повышением оклада и нарекатца ему впредь Жижестойник. Песколовку же отдать тому Жижестойнику в жены.“» Вот и вся повесть, детушки, — закончил Пыж, ласково оглядывая собрание.

В ответ раздались возгласы:

— Темна твоя повесть, батько!

— Истолкуй, недомекали!

— Притча сия сложной только кажется, — отвечал Пыж с тихой улыбкой. — Не жену надо любить, а службу. И какая бы ни была служба трудная да грязная, исполнять ее следует честно. И не метаться от чина к чину, ибо партия сама знает, куда тебя направить.

— Так ведь государь в сей повести поставил этих двух не на свои места, да и нарекаться им велел разно? — задал вопрос Ведмедев.

— То верно, бывают перегибы, — гнул свое Пыж, — и государь, случается, поступает неверно. Однако он един, а нас, сирот, многоватенько. Авось всем миром и поправим.

— Как бес Отстойник убо? — вопросил Ведмедев с умыслом.

— И беси поступают правильно, — ласково подтвердил Пыж.

— Оне, вишь, непрофессионалы были, — пробасил кто-то. — Тебя вон поставь жижу месить — небось, потонешь.

— Притча сказана верно, — вмешался Кметов, — однако толкуете вы ее по-своему.

— Толкую я, мил человек, не по-своему, — улыбнулся Пыж и ему, — а так, как партия велела. Тому же, кто сомневается, — тут его взгляд затвердел, и холодком взяло изнутри Кметова, — предстоит испытать ее верный смысл.

Снаружи коротко бамкнул сигнал: обед закончился.

— Политинформации баста! — протянул кто-то, и тут же стали расходиться. Кметов повернулся к Пыжу, чтобы спросить его о чем-то, но того уже не было.

8

Холодок, вызванный словами Пыжа, не прошел и когда Кметов пришел в свой кабинет. Пиджак мирно висел на спинке стула, на столе лежали перепечатанные экземпляры жалитвослова, а внутри, словно предчувствие, сидел комок чего-то холодного. Испытывать верный смысл притчи на себе не хотелось. Кметов вообще остерегался разных пророчеств. Из истории он знал, что испытывать верный смысл пророчеств на себе приводится именно тем, кто оспаривает их правоту. Однако там было ясно, чье пророчество изрекает избранный. Здесь же источником его сомнения было именно незнание того, чьих уст слово доносил до них сегодня Пыж. Книжица малая могла быть и частью официального, сверху одобренного канона, а могла быть и апокрифом, за чтение которого можно и в тюрьму угодить. Истина, содержащаяся в таком апокрифе, сильно отличается от официальной истины. Эту-то разницу обнаружить и есть самое опасное, ибо зазор между истинами оставляет место толкованию. Впрочем, Пыж был политинформатор, а значит, человек властями одобренный. Он и растолкует только то, что должно быть растолковано; темное должно оставаться для простецов темным.

Придя к такому выводу, Кметов раскрыл перепечатанный набело жалитвослов, полистал страницы. Удивительным образом вместе с рукописными знаками, завитушками и росчерками, замаранными словами и непременными ошибками исшел из книги некий дух, и теперь перед ним был обычный отчет, вылитый в одинаковые машинописные строчки, которые напечатаны были на желтоватой канцелярской бумаге. Но не менее удивительным образом эти одинаковые строки, в которых запятые были расставлены, где надо, а ошибки выправлены, утверждали собой истину в конечной редакции. В них уже нельзя было внести поправки. Они не позволяли увидеть зазор. Они были раз и навсегда. Они были канон. И он, Кметов, этот канон составил.

Потрясенный и одновременно окрыленный этой мыслью, Кметов расправил плечи, взял жалитвослов на руки и звучным голосом стал читать. Читал он немного нараспев, как требовала традиция, не громко, но и не тихо, внятно проговаривая слова и ощущая внутри небольшое радостное удивление такой своей внятности и твердому голосу. Почитав так от силы десять минут, он сложил все три экземпляра отчета в свой портфель и отправился домой, ступая неторопливо и ощущая вес машинописных жалоб и стенаний в своей руке. Завтра он предаст их гласности, и будет на них отвечено.

Ночь он спал удивительно спокойно и проснулся от звука остановившейся машины под окном. Он выглянул: машина была там, черная, правительственная. Он наскоро оделся, побрился, пригладил волосы и с портфелем в руках выскочил из дому. В животе было пусто и холодно.

В машине было тоже холодно. Холодом веяло от обширных кожаных сидений, в просторный салон сквозь тысячи невидимых глазу дырочек врывались, свистели колючие сквозняки. Кметов сидел, прижав портфель к животу, — так ему казалось теплее. Машина бесшумно неслась по улицам.

Дом слушаний располагался на одной из центральных городских площадей. Это было неуклюжее, испещренное бороздами здание цвета земли, издалека похожее на кротовину. Кметов всегда думал, что там располагается какой-то музей. Сейчас у здания сгрудились правительственные машины, группы людей поднимались по ступеням. Машина затормозила у входа, Кметов, все еще прижимая портфель к животу, выбрался наружу и тут же увидел Колобцову: она стояла неподалеку и разговаривала с каким-то мужчиной. Заметив Кметова, она кивнула своему собеседнику и приблизилась. Одета она была в то же платье, только черная косынка скрывала прическу.

— Ну что же, Сергей Михайлович, — весело произнесла она, оглядывая Кметова, — вижу, подготовились вы тщательно. Пойдемте, вот-вот начнется.

Кметов проследовал за ней через мраморный вестибюль с портретами каких-то государственных деятелей во френчах и оказался в громадном сводчатом зале. Пробитые под потолком окна пропускали нещедрый свет. Ряды колонн уходили в глубину, и где-то вдалеке, почти под самым сводом, можно было различить нечто похожее на ложи. Пронизывающий ветер гулял по залу, хлопал полотнищами и занавесями, что в достатке висели повсюду, закрывая собой какие-то ниши, и входы, и отверстия лож. Повсюду — между колоннами, в простенках, перед входами, в ложах и галереях — находилось великое множество статуй. Генералы, епископы, нищие, женщины с веслами, пионеры с горнами, коленопреклоненные странники, фигуры на крышках гробниц, разбросанных там и сям, составляли густое и подчас жутко живое население этого зала. Но были меж них и действительно живые, и было их не меньше. Зал полнился гулом голосов. Степенные мужи в мантиях расхаживали между колонн, парами и группами, о чем-то рассуждая. Пробегали похожие на дьяков люди в высоких колпаках с бумагами под мышкой. Прямо на полу сидели писцы, что-то быстро, стараясь успеть, строча на длинных листах. Ближе к ложам, там, где ряды сидений подходили к самой стене, виднелись плечи и головы, плечи и головы, шелест и невнятное шушуканье доносилось оттуда. Там стояли и кафедры, походящие на трибуны, и в некоторых тоже виднелись сидящие фигуры людей.

Колобцовой, кажется, видеть все это было не впервой. Быстро оглядевшись, она ухватила Кметова под руку и повлекла вперед, к кафедрам. Тут и Кметов увидел, что из рядов машет им Манусевич, его седая борода белой манишкой выделяется на длинной черной мантии.

— Я вам уже целый час машу, — сердито произнес он, не дожидаясь их приветствия. — Тут место есть, и удобное, прямо перед царскими вратами.

Кметов сообразил, что так зовутся ложи. Насколько можно было рассмотреть за развивающимися занавесями, они были пусты. Целый ряд их уходил высоко, под самый свод.

— Отчетик принесли? — обратился Манусевич к Кметову.

— Принес, — ответил Кметов, показывая на портфель.

— Вы не волнуйтесь так, — неожиданно добродушно сказал Манусевич. — Все через это проходят. Я вот, пока вы не появились, шесть лет сюда ездил, четыре раза в год. Это, доложу вам, было испытание…

Но тут речь Манусевича был прервана. Громовой голос раздался под сводами зала:

— Слушаются жомные жалитвословы. Председательствующий — вице-премьер правительства Александр Кочегаров.

Моментально в зале настала тишина. Кметов поднял глаза к ложам и увидел, что в одной появился ряд бледных лиц. Среди них он узнал фон Гакке. Внутри екнуло. Значит, слухи о приглашении директора фабрики в правительство были верны. Нахлынуло столько мыслей, что, когда эта волна схлынула, оказалось, что на ближайшей трибуне уже стоит человек и читает монотонным голосом:

— «…почище скотского запах, и течет, господине, не жидко, а как бы слизко, и мы, сироты твои сидельцы Упояшского острогу, оттого весьма скучны и исправляемся, господине, худо, а токмо и мыслим, как бы кого, господине, удавить, а надзиратель наш, Федор Мыкин, нам этот сок что ни день сует и лает хульно, и мы, господине, его, того Федьку Мыкина, однажды имали да дали ему сок тот пить, и он, господине, Федька Мыкин, пил да блевал много, а мы, господине, через то страдаем, потому он, Федька, затаил на нас с того дня и поит нас, господине, нарошно тем соком почасту…»

«Господи, — подумал Кметов и перестал слышать монотонный голос, и вздохи зала, и тихий разговор его спутников. — Господи, дай отчитать мне. Дай мне силы огласить о нуждах людей, об их скорбях. Господи…». Острый локоть потыкал его в бок. Кметов очнулся. Слева в ухо шептал ему Манусевич:

— Я, стало быть, оглашу, вступлю перед вами, а вы потом, того, продолжите… А как станут выспрашивать, тут молчите, я за вас скажу, я знаю, что говорить, я скажу…

Справа молча кивала Колобцова, лицо бледное, тонкий горбатый нос нацелился на трибуну.

— «…и аз, господине, многолетний твой слуга, сирота и работник органов, — продолжал монотонный голос с трибуны, — ныне хоть и на пенсии, а все одно рвение имею, и сыскал, господине, хто те подметные листы раскидывает, а теи люди есть рабочие прокатных станов Митька Елисеев да Гаврило Хромов, а листы они, господине, ночью у себя на дому печатают, а днем, господине, мутят народ да листы те разбрасывают, а в листах тех лают правительство и в соке сомневаютца…»

Манусевич и Колобцова переговаривались:

— Этот, вишь, хваткой… понатыкал изветов.

— То-то его уже в четвертый раз первым читать вызывают…

— Понатыкал, вишь… а благолепия-то и нет.

— И верно.

Так сменилось несколько чтецов, и неподвижно взирал на них сверху ряд лиц. После каждого отчета громовой голос откуда-то сверху возглашал: «Будет на ваши просьбы отвечено!», чтец кланялся и исчезал, а зал хлопал.

Господи, вновь подумал в один момент Кметов, но тут острый локоть ткнул его в бок. С обеих сторон смотрели на него Колобцова и Манусевич, и обернулись на него с первых рядов.

Настала его очередь.

9

Кметов поднялся со своего места и с замиранием сердца пошел к трибуне. Однако Манусевич оказался там раньше него. Согнувшись, виляя всем корпусом, он старательно разглаживал страницы жалитвослова, раскладывал какие-то бумажки, налил из графина воды в стакан, — словом, создал Кметову все условия.

— Имя? — донеслось откуда-то, когда Кметов занял трибуну.

— Кметов, — с достоинством произнес он. — Сергей Ми…

Сбоку донеслось шипение Манусевича.

— Сергунька Кметов, господине, — торопливо вступил он, пригвоздив Кметова взглядом. «Чин, чин», — шептали его губы.

— Чти, — приказали сверху.

Кметов положил перед собой жалитвослов, раскрыл его, поднял глаза горе, и у него вырвалось:

— Господи!

Манусевич снова зашипел. Зал заволновался.

— Простите, — сказал Кметов и откашлялся. Превозмогая ком, вдруг вставший в горле, он произнес слова: «Именем партреволюции», — и перешел к предначинательной жалитве, чувствуя, как ком становится все больше и больше. Зал же за спиной успокоился, и Манусевич из пределов видимости пропал — вернулся на свое место. Вот только ком так и стоял в горле — слово «Господи» было им…

Кметов читал. Уже предначинательная жалитва была сказана, и две другие, и к следующей перешел, а все никак не мог он достигнуть того настроения, какое овладело им в его кабинете. Язык, сей член, что мал, да греху от него много, словно взялся всеми силами утверждать эту истину: древние слова жалитв по его прихоти выходили из уст Кметова измененными, недоговоренными, звуки не получались, Кметов с ужасом заметил, что пыхтит, приноравливаясь к глупым, упрямым словам, бьет по ним языком, как бичом, гоня это стадо вперед, но упрямые скоты не слушаются, мычат, блеют, упираются. Дрожа голосом, со слезами на глазах, Кметов дочитал до конца очередную жалитву, сделал паузу, передохнул. Сверху неподвижно взирал на него ряд лиц. Кметов набрал в грудь воздуху, и тут, словно дух, уверенность снизошла на него. Вдруг стало ясно, что произносимые им слова будут услышаны не в ложе наверху, а гораздо выше, — и моментально пропал из его горла ком. Слова стали выговариваться четче, язык больше не заплетался, и было это так замечательно, что ликование наполнило Кметова. Одну за другой прочитывал он жалитвы и видел воочию, как те, без движения пролежавшие в пыльных мешках не один год, птицами возносятся — нет, не к ложе наверху, а гораздо, гораздо выше!

Так подошел он к тому разделу своего жалитвослова, который для себя считал наиболее важным. Этот раздел был хитро запрятан среди других, похожих, и был совсем небольшой, всего четыре жалитовки. Однако авторами этих посланий были бывшие ответственные работники, а ныне пенсионеры. Старики ратовали за чистоту сока, за старые обычаи, за благочестие, за прямую генеральную линию. Упрек их был правительству невыносим, поэтому-то томили их жалитвы в мешках годами, а их самих отключили от пенсии и включили им негодный сок. Прочитать их жалитвы были необходимо хотя бы затем, чтобы сохранить преемственность традиций, подчеркнуть, что это на их, стариков, достижениях держится современное государство, ими приложен генеральный курс, которого перестали держаться жомы на всех уровнях. Это был своеобразный тест для Кметова: если стариковские жалитвы пройдут, то можно будет доносить до правительства и глас остальных, тех, кто томится в мешках, когда пыльных, а когда и каменных. Ведь в том и состоит его обязанность — доносить глас народа. Именно так понимал Кметов принцип равенства, ибо равенство — это когда твой крик доносится до нужных ушей независимо от того, в каком мешке ты находишься.

С волнением приступил он к разделу и удивительно быстро прочел его. Остановился передохнуть, а заодно послушать, уяснить, услышали ли. Ни звука не доносилось сверху, ряд бесстрастных лиц взирал на него из ложи. И Кметов приступил к заключительной части. В этом разделе собрал он жалитвы вдов и сирот, одиноких стариков, людей без гражданства, переметчиков и просто иностранцев, которых судьба занесла в страну, в общем, всех сирых и обездоленных, годами мыкающихся по инстанциям и ищущих правды о соке. Их-то голосами и говорил он сейчас, иногда ловя себя на том, что подделывается то под захлебывающуюся интонацию солдатки Васюченко, то под среднеазиатский акцент беженца Уразова. Читать монотонно не выходило. Он слишком сопереживал для этого. «Господи, донеси», — пронеслось у него в голове, когда он закончил.

Воцарилась тишина, и посреди нее сверху тот же голос, что спрашивал его имя, чуть насмешливо произнес:

— Добро чел… артист…

— Будет на ваши просьбы отвечено! — тотчас же грянул другой голос, и оглушительно, как показалось Кметову, зашелся аплодисментами зал. Его доклад был окончен.

На середине следующего доклада Кметову сделалось плохо, и Колобцова с Манусевичем отвели его в буфет. Здесь, после рюмки рябиновой, бутерброда с семгой и расстегайчиков, к Кметову вернулось хорошее самочувствие, и он даже попробовал рассказать пару анекдотов. Анекдоты, правда, были старые. Манусевич и Колобцова вежливо посмеивались.

— Ничего, ничего, — приговаривал Манусевич. — В первый раз с кем не бывает.

— Артист, — повторяла Колобцова с удовольствием. — Этак они не каждого…

Кметов был им благодарен за поддержку.

Приехали в жом далеко за обеденное время. Кметов направился было в свой кабинет, но Колобцова остановила его:

— Надо бы вам, Сергей Михайлович, к Петру Тихоновичу зайти, он небось беспокоится…

— Да, да, — поддержал ее Манусевич. — Непременно зайдите.

— Хорошо, — неохотно согласился Кметов.

Толкунов был на месте, из-за черной двери раздавался его низкий голос: он опять разговаривал с кем-то по телефону. Секретарши, уважительно назвав Кметова по имени-отчеству, велели, тем не менее, обождать. Кметов прислушался.

— Непременно, Иван Петрович, — говорил за дверью Толкунов несвойственным ему воркующим тоном. — Абсолютно с вами согласен. Вода народу нужнее, а трубы мы найдем. Ага. Главное — вода, я всегда об этом говорил. Да-да, совершенно с вами согласен… Не буду долее отвлекать. Супруге привет передавайте.

Трубку положили, и тут же прежний, низкий и грозный голос Толкунова, в сердцах произнес:

— Драна мышь! — и вслед за этим из кабинета выскочил сам Толкунов. В руках у него был портфель, колпак был надвинут на самые глаза. Вид у жомоначальника был воинственный. Он начал что-то говорить секретарше, но тут заметил Кметова.

— А, письменный… — узнал он. — Чего тебе?

— Да вот, читал я сегодня.

— Знаю, знаю. Артист… Этак они не каждого… Света, внеси в приказ — объявить благодарность. Что, доволен?

— Доволен, Петр Тихонович.

— Вот и ладно. И дальше так продолжай. Кадр ты у нас ценный. Ну все, в министерство еду. Полупанов, вишь…

Поскольку тут он остановился, Кметов осмелился переспросить:

— Что Полупанов, Петр Тихонович?

— Сотона он! — выкрикнул Толкунов почти ему в лицо так, что Кметов отшатнулся. — По моим трубам воду пустил, а министерство его поддержало. Ничего, дело заведено на него… а ты, если скажешь кому…

— Никому не скажу, — испуганно произнес Кметов.

— Добро, — уже более миролюбиво проворчал Толкунов и вышел из приемной.

В своем кабинете Кметов залпом выпил сразу два стакана сока. Он был тут особенный.

10

То, что доклад имел определенный успех, Кметову стало ясно уже на второй день. Вывесили приказ с благодарностью, подняли зарплату, зашел Манусевич, просто так, на чаек, и доверительным тоном долго говорил про то, какой у Кметова необычайно зрелый, полный и сбалансированный отчет и как редко встречаются такие качества у документации, подготавливаемой современной молодежью. Конечно, Кметов не давал себя захвалить, ведь именно этого, как ему казалось, добивается хитрый архивариус и иже с ним, которые сами на жалитвенном поприще могли похвастать лишь тем, что задерживали ответ на жалитвы непозволительно долгое время. Благодарность же в приказе и уважение во взглядах сотрудников было уже нечто более ощутимое. Это был тот необходимый стимул, который подвигал Кметова на дальнейшие шаги в области реформирования жалитвенного дела. Уже в первые месяцы своей работы он понял, что нынешний порядок вещей никак не сообразуется с теми темпами, которое взяло государство в части проведения реформ жизненно важных отраслей экономики, а также социального сектора. Процесс подачи и рассмотрения жалитв был невообразимо затянут. Послания необходимо было ставить в очередь, и рассмотрение их тянулось годами. Нужно было придать соответствующий импульс данному процессу.

В один день Кметов прибежал к Манусевичу. Старый архивариус, как водится, разбирал какие-то бумаги.

— Богумил Федосеевич, как поживаете? — с порога закричал Кметов.

Старик поверх очков взглянул на него.

— Поживаю ничего себе. Что случилось? Вы вступили в законный брак?

Кметов бухнулся перед ним на стул.

— Я решил проблему долгого рассмотрения жалитв, — сообщил он.

— Вы — что?

— Решил проблему долгого рассмотрения.

— И как же? Я, помнится, даже и не брался за это. Ведь есть официальные сроки, молодой человек.

— Я знаю, Богумил Федосеевич. Но есть и гораздо менее затратный способ.

— Какой же?

Кметов сделал паузу, радость просто распирала его.

— Нужно установить перед Домом слушаний жалитвенные мельницы.

Манусевич молча вытаращился на него. Молчание затягивалось.

— Вы с ума сошли! — наконец заворчал старик. — Это что же, каждый может подойти, покрутить мельницу, и его жалитва пойдет в соответствующую инстанцию?

— Вот именно.

— Вы с ума сошли!

— Ничуть не больше, чем те, кто годами разбирает одни и те же письма.

— Но вы представляете, каково это — каждый раз вырезать на мельнице тексты жалитв?

— Не совсем так, Богумил Федосеевич. Каждая третья жалитва слово в слово повторяет главную просьбу — чтобы сок был соком, а не той, извините, дрянью, что течет из крана. Есть и другие распространенные просьбы. Вот их-то, с известной степенью усредненности, и следует поместить внутрь мельниц, и пусть население знает, что эта жалитва день и ночь возносится к ушам соответствующих органов. Мы же будем рассматривать другие жалитвы, так сказать, пооригинальнее.

Манусевич глядел на него, очки медленно сползали на кончик его носа.

— И что же, вы думаете… — начал он и недоговорил, вместо этого поправил очки.

— Да, — серьезно ответил Кметов на этот незаданный вопрос и тут же, не совладав с бушующими внутри чувствами, радостно и широко улыбнулся.

— Надеюсь, — проворчал Манусевич, — вы сумеете внятно и доходчиво изложить сей прожект а докладной записке.

— Не беспокойтесь, Богумил Федосеевич. В ближайшие дни она будет подготовлена.

Но не в ближайшие дни — тем же вечером отправил Кметов докладную записку на имя жомоначальника Толкунова. Она содержала, в частности, текст основной жалитвы, подлежащей запечатлению на будущих жалитвенных мельницах, — ведь текст ее давно уже сформировался в его голове. Жалитва была такова:

«Пресветлые господа жомов, припадая, вопием вам: ущедрите нас от великой милости своей и подайте сок, яко заповедано пророками земли нашей, павших в жестокой борьбе; и очистите сок от всякия скверны, а души наши — от грешных побуждений; и погасите пламень вожделений наших, яко нищи есьмы и окаянны.»

Несмотря на некоторое осовременивание старой формы, Кметов остался доволен своей жалитвой. Он и не ждал, что его формулировка будет принята в окончательной редакции, — слишком много инстанций впереди, слишком много подписей надобно собрать. Однако первый шаг сделан, и на этот раз сделан правильно, — именно местному жомоначальнику следовало по всем канонам первому ознакомиться с проектом.

Еле скрывая нетерпение, принялся Кметов ждать. Но выяснилось, что Толкунов убыл в трехдневную поездку по району, Домрачеев в стационаре, что-то с желудком, и три дня подряд возвращался Кметов домой ни с чем. Звонил, правда, Манусевич и сообщил, что записка Кметова лежит на толкуновском столе и будет жомоначальником сразу же по прибытии рассмотрена. Однако Кметову в его нетерпеливом ожидании было от этого не легче.

На третий день, вернувшись домой с работы, Кметов едва успел поставить портфель на стул, как кто-то позвонил в дверь. Кметов открыл. За дверью стоял Камарзин и какая-то незнакомая девушка. По обычаю нахмурясь, Камарзин спросил:

— Мы вот к вам. Можно?

— Входите.

Они вошли, без стеснения оглядываясь.

— Квартира большая у вас, — сказал Камарзин.

— И у вас такая же.

— Не, у вас больше.

— Ну, не буду спорить. Присаживайтесь.

— Угу.

— С девушкой познакомите?

— Это Вера, — представил Камарзин. — Учимся вместе.

Кметов пожал маленькую твердую руку.

— Мы тут вот что… — сказал Камарзин решительно и немедленно смолк.

— Мы хотели с вами поговорить, — подхватила Вера. У нее были тонкие, правильные черты лица, светлые волосы и брови вразлет. Как и у Камарзина, она немного хмурилась при разговоре.

— Это кто — мы? — улыбнувшись, спросил Кметов.

— Мы, организация, — серьезно сказала Вера. — У нас свои источники. О вас говорят как о стороннике реформ.

— Вот как?

— Это все говорят.

— И что же говорят эти ваши все?

— Говорят, что вы симпатизируете народу. Мы хотели привлечь вас на нашу сторону.

— Вы тоже симпатизируете народу?

— Мы боремся за его права, — вмешался Камарзин. — Наше правительство забыло о народе. Поит его дрянью вместо сока. Не прислушивается к нуждам. Килограмм апельсинов стоит триста рублей, это неслыханно! — Совсем разволновавшись, он начал заикаться. — Нам нужна ваша помощь.

— В чем же она будет состоять?

— Мы хотим устроить манифестацию. Опубликовать Книгу памяти. Провести митинг, — вразнобой начали говорить Камарзин и Вера.

— Постойте… Книгу памяти, говорите?

— Там будут опубликованы имена всех тех, кто не дождался ответа на свои жалитвы, — выпалила Вера.

— Вон что. А манифестация… или митинг?

— На городской площади. Уже весь наш курс решил пойти.

— Вас разгонят, а некоторых посадят. Надолго.

— Видишь? — обрадованно обратился Камарзин к Вере. — А ты говорила, что он ничего не сможет нам посоветовать!

— Я ничего не советую, — терпеливо произнес Кметов. — Просто затея ваша плоха. Что вы станете делать, если всю вашу… хм… организацию пересажают?

Оба нахмурились.

— Мы пойдем другим путем, — глухо проговорил Камарзин.

— Интересно, каким же?

— Вы об этом узнаете.

— Слушайте, Алексей, — устало сказал Кметов, — у нас с вами какой-то ненатуральный разговор получается. Если вы думали, что я дам вам данные по жалитвам, вы ошибались. Я не имею права их выдавать. И потом, почему вы обратились именно ко мне? — Этот естественный вопрос как-то не пришел Кметову в голову сразу.

— Нам сказали, что вы симпатизируете народу, — убито произнесла Вера.

— Ну да, симпатизирую. И делаю для его блага все от меня зависящее. Более того, я хотел бы посоветовать вам как части этого самого народа не выступать с антиправительственными демонстрациями. Ведь это ни к чему не приведет.

— А что, лучше молчать в тряпочку? — с вызовом спросила Вера.

— Никто и не молчит в тряпочку, — внезапно рассердился Кметов. — Вы, горячие головы, думаете, что можно пикетами проблему решить. Однако революция уже происходит. Чиновная революция, на всех уровнях. Проводятся реформы. Поднимаются голоса. И ваши необдуманные действия могут только повредить общему делу.

— Видишь? — спокойно сказала Вера Камарзину. — Я же говорила, что он начнет изворачиваться.

— Да, — глухо сказал Камарзин и поднялся. — Извините, что потревожили.

— Подождите, — обеспокоенно произнес Кметов, тоже вставая. — Я совсем не к тому говорю.

— Мы тоже не к тому говорили, товарищ Кметов, — сказала Вера, протягивая ему руку. — До свидания.

— До свидания, — сказал Кметов, снова пожимая маленькую твердую ладонь. Не оборачиваясь, они вышли, причем Вера пропустила Камарзина вперед. Дверь захлопнулась. Кметов почувствовал себя полным идиотом. За стеной ожесточенно плакал ребенок. «Откуда он там взялся?» — подумал Кметов, яростно сорвал с себя галстук и пошел ставить на плиту чайник. Снаружи совсем стемнело.

11

Над пляжем сгущались тучи. Волны сильнее набегали на песок, оставляя после себя клочья шипящей пены. Поблекли яркие полосатые зонтики. Домрачеев больше не подавал, а молча лежал рядом, задумчиво пересыпая в пальцах песок. У сетки была Вера. Маленькая, пружинистая, легконогая, отбила в прыжке мяч и засмеялась, откидывая волосы. Тучи совсем сгустились, в их толще посверкивало, заурчал гром.

Кметов открыл глаза. На улице хлестал дождь, холодные струи заливали стекло. Воспоминание о гудке завязло в ушах. Кметов опустил ноги на пол и почувствовал босыми ступнями холод пола. В ванной пахло апельсинами. Он принял душ, побрился. Уже выходя из ванной, в одном полотенце, вспомнил о том, что не выпил сок, вернулся, набрал себе стакан. И с первого глотка почувствовал, что сок не тот. Еле явной кислинкой отдавал он, так, что не сразу различишь. Но пропал такой знакомый аромат роскоши. Сейчас вкус сока напоминал что-то совсем другое. Показалось, наверное, подумал Кметов, одеваясь. С утра во рту какой-то металлический привкус…

В своем кабинете он обнаружил на столе огромный букет роз, к которому была приколота записка с одним-единственным словом: «Благодетелю». У него потеплело на душе. Все-таки приятно, когда за труды твои приходит от людей благодарность. Ведь все во благо человека и все во имя него. Так поблагодари делающего добро: ему будет очень приятно.

Не успел он сесть за стол, как зазвонил телефон. Кметов снял трубку.

— Сергей Михайлович, — сказал протяжный, с ленцой, голос Домрачеева, — зайдите к Петру Тихоновичу. Я сейчас у него.

Сердце у Кметова екнуло. Как оно могло одновременно подсказывать, что звонок касается мельниц, и так сильно екать, Кметов не представлял.

Толкуновские секретарши при его приближении вскочили и согласно распахнули перед ним двери. Та, которую звали Светой, ему еще и улыбнулась — просительно.

Кметов вошел в кабинет. Толкунов сидел за своим столом, — колпак низко надвинут на глаза, лицо хмурое. Напротив него, нога на ногу, — Домрачеев, изящный, светский, только глаза за стеклами очков — колючие, недобрые.

При виде Кметова Толкунов что-то буркнул, и Домрачеев произнес, словно переводя:

— Присаживайтесь, Сергей Михайлович.

Кметов сел, весь во власти дурных предчувствий.

— Мы ознакомились с вашим предложением, — произнес Домрачеев и сделал паузу, видимо, ожидая, что Толкунов продолжит за него, однако тот насуплено молчал. — Надо вам сказать, — продолжил тогда Домрачеев, — что для ваших лет идея эта очень и очень неплоха. Настолько, что мы решили поставить в известность министра. — Домрачеев опять сделал паузу, но Толкунов продолжал угрюмо молчать. — Юлий Павлович немедленно одобрил этот проект, — с выражением неодобрения на лице произнес Домрачеев. — Я заметил, что он вообще относится к вам с симпатией.

Кметов откашлялся.

— Мы работали с Юлием Павловичем на одном предприятии, — проговорил он.

— Оно и видно, — откликнулся Домрачеев. — Военные заводы, а?.. Помню, помню. Ну, в общем, резолюцию свою министр поставил. Там, правда, есть кое-какие замечания.

Он передал бумагу Кметову. Поправки были внесены в последнюю фразу. Теперь она звучала так: «И погасите пламень вожделений врагов земли нашей, яко нищи суть и окаянны.»

— Разница есть, не правда ли? — заметил Домрачеев, наблюдая за его реакцией. — На мой взгляд, замечание верное.

Кметов молча кивнул, отдал ему бумагу. Замечание и впрямь было верное, но радоваться было рано. Кметову все казалось, что главное еще впереди.

— Вот и ладно, — довольно произнес Домрачеев, принимая бумагу и передавая ее Толкунову. — Не так ли, Петр Тихонович?

Тот опять что-то буркнул.

— Я совершенно того же мнения, — наклонил голову Домрачеев и снова повернулся к Кметову: — Нечего и говорить, Сергей Михайлович, что вам полагается некоторая компенсация за это дельное предложение: ведь вашими стараниями наш жом выделился и стал передовым. Однако я вижу, что у вас есть способности, и кто знает… — он многозначительно помолчал.

— Спасибо, — выговорил Кметов, у него начало отлегать от сердца. — Я рад… счастлив служить, — и поймал насмешливый взгляд Толкунова.

— Можете идти, — перевел этот взгляд в слова Домрачеев. — Мы будем держать вас в курсе.

Только в своем кабинете смог Кметов прийти в себя. Им овладело благодушно-ворчливое настроение, находящее обычно на него после какого-нибудь удачного дела. Хотелось хмыкать и беззлобно брюзжать.

— Для моих лет! — ворчал он, расхаживая по кабинету и посмеиваясь. — А чего вы хотели?.. Я головой думаю или нет?… У нас на военных заводах так.

Он вдруг представил, как было бы славно рассказать о своих достижениях родителям, как гордились бы они им, как мама целовала бы его, а отец похлопывал по плечу, — и вдруг острая нестерпимая тоска по ним нахлынула на него. Как он жил без них все это время?.. Как плохо ему без них!.. К тоске подмешивалось сомнение. «Да поставили ли они свечку в их память? Да выделили ли средства? Сегодня же после работы лично проверю», — решил Кметов.

Партийная часовня, небольшое белое здание с забранным решеткой входом и единственным круглым окном над ним, притулилась под боком у Дома слушаний. Как всегда, здесь было полно нищих, и Кметова немедленно облепили со всех сторон. Под ногами вились грязные дети, крича взрослыми голосами: «Дяденька, подайте на сок сиротинушке!». Дорогу преградил огромного роста мужичище с бородой лопатою, взревел страшным голосом:

— Ветерану интернационального долга подай на пропитание, человек честной!

Кметов, извинительно улыбаясь, протиснулся ко входу и постучал. За решеткой появился сторож, тихий испуганный человек без одной руки, и Кметов сунул ему свой рабочий пропуск.

— Кметов, — шепотом прочитал фамилию сторож. — Кто у вас?

Сначала до Кметова не дошло, а потом он ответил:

— Родители. И тетка.

— Родители, — прошептал сторож и, виновато отведя глаза, подставил ладонь. Кметов опустил туда монетку.

— Ветерану интернационального долга! — рявкнул у самого уха голос, но Кметова уже впустили внутрь.

В часовне было темно. От самой двери уходили в глубину, к еле видимым знаменам и стягам, ряды горящих свечей. На стенах, где виднелись мемориальные плиты с именами павших героев, мерцали лампады. У самых стягов потрескивали пудовые свечи в тяжелых литых подсвечниках.

— Вы походите, поищите, — прошептал сторож за его спиной. — Тут их много, всех не упомнишь.

— А вы не помните? — спросил Кметов.

— Память человеческая коротка, — прошептал сторож, отводя глаза.

Кметов догадался и сунул ему еще монетку.

— Да ведь у меня списки есть, — оживился сторож, исчез и снова появился, неся какие — то бумаги. — Тут все по алфавиту.

Кметов внимательно просмотрел списки, но фамилий родителей там не было.

— Нет их тут, — вздохнул он, отдавая бумаги сторожу.

Сторож тоже вздохнул.

— Средств не хватает, — прошептал он. — Ведь их, на западе, вон сколько, а средства ограничены.

— Но мне обещали! — воскликнул Кметов. — Как передовику… как заслуженному работнику производства!

— Заслуженных работников вон сколько, — прошептал сторож, отводя глаза, — а средства ограничены.

— Подождите, — сказал Кметов решительно и, поймав его руку, вложил туда банкноту. — Вот вам. Этого хватит? Вот еще.

Сторож поднял на него благодарные глаза.

— Этого хватит, — чуть слышно прошептал он. — Как звали их?

— Отца — Михаил Александрович. Маму — Елизавета Сергеевна. И… еще Калерия Владимировна.

Сторож прошел вперед, к стягам, и вытащил откуда — то короткую толстую свечу. Повернувшись, он поманил Кметова.

— Вот, — сказал он, вручая ему свечу. — Зажгите и поставьте сюда. Я табличку с именами потом установлю. А сейчас — скажите им, что хотите.

Комок встал в горле Кметова.

— А они услышат? — едва сумел он выговорить.

Сторож значительно кивнул.

— Отсюда — услышат.

Кметов обратился лицом к стягам. И вдруг слезы хлынули из его глаз.

— Господи!.. — вытолкал он из горла душивший его ком. — Мамочка… Папочка… Я так тоскую без вас… Так тоскую…

Долго стоял он перед чужими стягами, утирал слезы, сморкался. Потом пошел к выходу. Сторож торопливо открыл ему решетку.

— Да будет Господь к ним милостив! — прошептал он, как напутствие. — А вам спасибо, господин хороший.

Кметов с благодарностью кивнул ему.

— Так не забудьте про табличку, — напомнил он.

— Не забуду, — серьезно ответил сторож, и Кметову почему-то стало легче. Медленно пошагал он домой.

12

Спустя несколько недель он вновь пришел на эту площадь. Был ветреный, сеющий нудным дождиком день. Толпы людей стеклись сюда сегодня поглядеть на двенадцать жалитвенных мельниц, устанавливаемых перед Домом слушаний. Мельницы были огромные, медные, с вложенным внутрь текстом жалитв, среди которых была и написанная им, Кметовым, жалитва. Он стоял в стороне, у часовни, и смотрел, как рабочие заканчивают монтировать огромный жестяной барабан на вертикальный шест. Радость и гордость обуревали его. Весело было смотреть, как напиравшую толпу дружно сдерживают конные казаки. Толпа, впрочем, была настроена дружелюбно, слышался смех, восклицания. Закончив, рабочие отошли в сторону. Из Дома слушаний вышла представительная делегация. Кметов узнал фон Гакке, еще нескольких членов правительства и видных жомоначальников. Министр обратился к толпе с разъяснительной речью. На таком расстоянии было не слыхать того, что он говорил, да и не важно — завтра подробный отчет появится в газетах. Речь министра заглушили аплодисменты, а потом толпа прихлынула к мельницам, огромные барабаны с трудом начали крутиться, повинуясь десяткам вертящих их рук. Не скрывая своего волнения, глядел Кметов на то, как возносится его жалитва к куполу Дома слушаний. Он понимал, какое великое сделано дело. Ведь теперь сотням жомов по всей стране облегчен жалитвенный труд: за них возносить общие жалитвы будут вот эти огромные мельницы. Это ведь наполовину сокращен объем работы! Нет, тут Государственной премии мало…

А мельницы все вертелись, и отсюда было видно, что даже казаки из оцепления не утерпели, подходят и крутят барабаны один, два, три раза. Да что казаки, — сам фон Гакке и еще несколько министров дождались своей очереди, чтобы покрутить мельницы. Небывалая радость затопила Кметова при взгляде на это. Он даже и не подозревал, что видит фон Гакке в последний раз. Так и запечатлелась в его памяти эта картинка: смеющийся министр на фоне огромных мельниц, возносящих к куполу Дома слушаний жалитвы простого люда…

По дороге на работу обдумывал Кметов очередной свой отчет. Не сегодня-завтра новые слушания. Но и отчет почти готов, лежит на столе. Состав его повторял состав предыдущего жалитвослова, однако этот был гораздо тоньше: ведь о многих жалитвах, что вошли в предыдущий отчет, на этот раз позаботятся мельницы перед Домом слушаний. Несмотря на это, были в этом отчете некоторые хитрости. Например, включил Кметов в него жалитву профессора Храмцова, того самого, что недавно отправлен был в отставку за свои либеральные взгляды. Под видом того, что недоволен соком, Храмцов анализирует сложившуюся в стране ситуацию и, наконец, требует проведения в уезде, где он живет, свободных и честных выборов. Полтора с лишним года пролежала эта дерзкая жалитва в разных столах, пока не попала в руки Кметову. А уж он-то даст ей ход. Теперь он не сомневался в том, что под шумок храмцовская жалитва имеет все шансы быть услышанной.

Весь в мыслях об отчете, он поднялся в контору и увидел возле двери своего кабинета старушку. Опрятная, в белом платочке, она сидела на краешке стула, положив на колени узелок.

— Вы ко мне? — спросил Кметов.

Она встрепенулась и с надеждой произнесла:

— Мне бы, милок, с Кметовым Сергеем поговорить.

— Я Кметов.

— Из Куркова я, — заговорила она. — Люди послали. Говорят, в городе радетель появился, в жоме работает, соком наделяет…

— Постойте, — быстро сказал Кметов, отпер дверь и пригласил ее в кабинет. Старушка опустилась на стул. Кметов плотно прикрыл дверь, сел за свой стол и произнес:

— Я вас слушаю.

— Из Куркова я, — повторила она торопливо. — Пенсионерка. Сорок лет на фабрике, сыновей двое. Муж в войну погиб. Вот люди-то меня и послали. Иди, говорят, баба Таня, в город, там Кметов Сергей, за сок заступник. Расскажи ему, что творится.

— А в чем проблема? — спросил Кметов, расправляя плечи.

— Ой много проблем, сынок. Самое-то главное — сок пьем и пьем, и никуда от него не деться. В кране он, и в магазине он, и в колодце тоже он — от воды им так и шибает.

— Что, плохой сок?

— Почему плохой? Хороший. Вкусный, и детишкам нравится.

— В чем же тогда дело?

— Да ведь, сынок, не наш сок-то этот, — покачала головой баба Таня. — Он ведь из пельсинов, а пельсины эти — заграничные. За границей-то известно какие фрукты. Там ведь, говорят, даже лягушек едят…

— Так мы не из лягушек сок давим, — из апельсинов.

Она задохнулась от возмущения.

— Еще бы из лягушек… прости Господи! Так ведь пельсины эти…

— Что же апельсины?

— Нерусские они, вот что! — сказала баба Таня с сердцем. — Вот если бы вы чернички или там клюквы надавили. Или яблоков с грушами. А то еще пустили бы квасу в кран, глядишь, и народу было бы веселей. А так тошнит уже от пельсинов этих… Помоги, сынок, — тон ее стал просительным. — Народ вон говорит, что ваш жом того… прислушивается. А нам соку бы… черничного!..

Кметов молча смотрел на нее, и в голове бегали разные мысли. Подсадная?.. Или святая простота?.. А может, вот это и есть глас народа, незамутненный, истинный?.. Прислушиваться ли к такому гласу?.. Черничный сок. И тут он все понял.

— А сколько литров? — спросил он.

— Вот! — обрадовалась баба Таня. — Сразу бы спросил. А то — лягушки!.. Литров, стало быть, две тыщи, на полсотни семей. Понравится — еще будем брать.

Кметов взял бумагу, стал писать.

— Куколь кто? — спросил он, глядя в бумагу.

— Так мы ж куколь и есть. Кто ж еще? — удивилась баба Таня.

— Пишу, значит, чички — две тыщи литров…

— И коквы! Столько же!

Кметов удивленно поднял голову. Про кокву он не слышал. Но баба Таня поняла, разъяснила:

— Клюквенного, значит, соку.

— Гм. И коквы — две тыщи… Теперь вот что. Пойдете на склад, найдете там такого Пыжа, Василия Степановича. Отдадите ему эту бумагу, скажете — Кметов распорядился услышать глас народа. Он поймет. Юфту ему отдадите.

— А жмак-то когда? — забеспокоилась баба Таня.

— Это уж Пыж вам скажет.

— Спасибо, милый, спасибо, голубчик! — заговорила она, бочком придвигаясь к двери. — Будешь в Курково — заходи, всегда рады!

— Зайду, зайду, — хмуро пообещал Кметов, закрыл за ней дверь, медленно вернулся к столу. О том, что он только что сделал, не хотелось и думать. Чичка, куколь. Экий мерзкий жаргон, с тоской думал он, глядя в окно. Или язык нового мира. Народ хочет черничный сок, не заграничный. Народ — патриот. А мы — не патриоты? Чью волю мы исполняем? — с тоской думал Кметов, глядя в окно. Ведь строили баррикады, гибли — за сок. Отцы, деды. А нынешние-то, куколи, — черничный сок им подавай. Подавай чичку с коквой…

И не было сил у Кметова встать, замахать руками — кыш, мысли негодные! Они, негодные мысли, пользовались этим и радостно кишели в его ослабевшей голове.

Так, в мрачном и унылом расположении духа, досидел он до конца рабочего дня, ни разу не притронувшись к заветному отчету. Глядел в окно, вздыхал. За окном шел дождь. Серые тучи изливали на жом всенародную скорбь. Сок-сок-сок! — стучали по стеклу дождевые капли. Вот тебе, бабушка, и куколь, тоскливо думал Кметов.

Вдруг что-то привлекло его внимание. От цехов шли к воротам темные кучки людей, но, не доходя до ворот, останавливались на стоянке, перед его окнами. В сгущающихся сумерках ему могло это и показаться, но люди смотрели на его окна, вспыхивали огоньки их папирос. Молча они ожидали чего-то. Кметов понял, что что-то произошло, и ему стало жутко. Ведь это рабочие цехов, не народ, принялся он успокаивать себя, отступая в глубину кабинета. Это — свои. Надо свет потушить, билась в голове последняя мысль, из тех еще, негодных, что теперь запрятались по темным углам. И он уже направился было к стене, чтобы повернуть выключатель, как зазвонил телефон.

Он звонил часто, настойчиво, тревожно, и Кметов окончательно убедился в том, что случилось не просто что-то, а это «что-то» — большое и непоправимое.

Он и сам не помнил, как оказался в кабинете Толкунова. Как сквозь сон, ощутил он себя в кругу пристальных глаз. На него смотрел Домрачеев, на него смотрела Колобцова, на него смотрел Толкунов, забившийся в самый угол. Сидели какие-то люди, по виду министерские, и тоже молча смотрели на Кметова. Но главное, смотрел на него сидящий за толкуновским столом бритый желтый человек с мешками под глазами и странными, будто вывернутыми наизнанку ушами, и Кметов сразу же узнал его — то был заместитель фон Гакке, Соковнин. Видно, до его прихода они что-то обсуждали, а теперь вот смотрели на него. Все смотрели на него, молча, и страшно сделалось Кметову.

— Мы позвали вас сюда, Сергей Михайлович, — донесся до Кметова ровный голос Соковнина, — чтобы задать вам несколько вопросов. Как давно вы знаете Юлия Павловича фон Гакке?

— Лет пять, — с запинкой ответил Кметов.

— Лет пять, — как эхо, отозвался Соковнин, а люди вокруг закачали головами: — Лет пять… лет пять…

— Мы работали на одном предприятии, — добавил Кметов, с беспокойством оглядываясь. — Что случилось? Что-то случилось, да?

Вокруг него переглядывались. Толкунов, ощерившись, зверем глядел из своего угла.

— Этого еще нет в газетах, — донесся до Кметова по-прежнему ровный голос Соковнина. — Два часа назад возле Дома слушаний студент Камарзин выстрелом из пистолета смертельно ранил министра фон Гакке.

Страшная новость поразила Кметова в самое сердце. Ведь совсем недавно он видел Юлия Павловича, когда тот наравне со всеми крутил колесо жалитвенной мельницы…

— Как же так, — едва сумел он выговорить. — Я видел его совсем недавно…

— Перед смертью, — продолжал неумолимый голос, — Юлий Павлович просил нас, чтобы послали за вами. «Никого не допускайте до гроба моего, но просите моего убийцу читать по мне нерассмотренные жалитвы. Если же не согласится, то пошлите сей же час за инженером Сергеем Кметовым. Он знает…» Что он знает? Хотя бы еще минуточкой долее прожил, и узнали бы… Вы, верно, обещали ему что-то?

— Обещал? — тупо повторил Кметов. В голове было пусто, только сердце колотилось с неимоверной скоростью. — Ничего я ему не обещал.

— Ну ладно. Как и велел Юлий Петрович, мы просили Камарзина читать…

— Мы умоляли его читать, — подал голос Домрачеев.

— …Но он не согласился, — сказал Соковнин. — Вы, верно, знаете что-то, о чем говорил покойный? Что это?

Кметов силился произнести что-то, но язык его не слушался. Слезы стали в его глазах.

— Да жалитвослов это, — сказал из угла Толкунов. — Что еще он может знать?

— Действительно, — поддержал его Домрачеев. — Он из своего кабинета не вылезает, знай жалитвами занимается.

— Быть по сему, — сказал Соковнин и поднялся. — Обеспечьте ему трудовой отпуск на неделю и завтра приведите его в часовню. Это честь министерства и правительства — исполнить завещание нашего дорогого товарища фон Гакке, ничего не пожалея. И уж если отчитает Кметов три ночи, то получит премию за три года и повышение по службе. А если нет — то над ним самим станут читать жалитвы. Вы, — погрозил им всем пальцем заместитель министра, — станете над ним их читать.

13

Не разбирая пути, спотыкаясь, брел Кметов домой. «Он знает», — шептал он слова, произнесенные перед смертью фон Гакке. Я знаю? — спрашивал он себя. Да полно вам, что вы такое говорите. Ниоткуда он не мог узнать, что я знаю. Потому что я ничего не знаю. Ничегошеньки.

Пришедши домой, он разделся и, стуча зубами, забрался под одеяло. Волны холодного озноба накатывали на него. Где теплый песок, где зной, где полосатые зонтики? Пляж был сер и мокр, тучи свинцовой пеленой застили небо, прибой смыл весь песок в море, и оголились острые черные камни. Нужно возвращаться. Партия дала новое задание, — и сейчас часовня встала перед ним. Ряды горящих свечей. Закрытый гроб стоял посередине. Так тихо, что слышно было, как потрескивают свечи. Со страхом приблизился он к аналою. Раскрытая книга лежала там. Оглянувшись дико по сторонам, стал он читать, голос его громко возносился к куполу, отдавался в углах. «Господи, да не яростию Твоею обличиши мене, ниже гневом Твоим накажеши мене. Помилуй мя, Господи, яко немощен есмь, исцели мя, Господи, яко смятошася кости моя.» Да что за книгу он чтет? Это не жалитвослов, это — псалтирь! Ты не выполнил указаний партии. Что ты скажешь своему министру? Вот он, клацая зубами, встает из своего гроба! «Отступите от мене, вси делающии беззаконие, яко услыша Господь глас плача моего: услыша Господь моление мое.» Приближается, сверкая мертвыми очами! И нет с собой мела, и не очертишь круг. Господи! Господи!

Он очнулся. Казалось, каждая волосинка на теле стоит дыбом. Еще не веря тому, что проснулся, повел он глазами по сторонам. Была глубокая ночь. Ни звука не доносилось с улицы, только за стеной хныкал ребенок, и ласковый голос матери утешал его: «Гули-гули… Спи, Митенька, усни… В доме погасли огни… Митя-Митенька, усни…»

Полежав немного, Кметов встал с постели, босиком прошел в ванную и здесь налил себе соку, освежиться. Но не донеся стакан до рта, брезгливо отстранился. За последний месяц сок стал совсем скверный. Он уже не кислил, — навозной жижей несло от него. Вот о чем они все пишут. Вот когда становишься ближе к народу. Боясь уснуть, Кметов закутался в одеяло и стал ходить по комнате. Только сейчас до него дошло, что теперь он знает. Знает, что делать. Пусть только придет рассвет.

Еще не рассвело, а Кметов, имея с собой необходимые бумаги, был уже у ворот крепости. Нужно было торопиться. Сегодня первую ночь читать. Мощные стены нависали над ним. Из бойниц торчали грозно жерла пушек. Всюду серый камень, и острые углы, и штыки часовых. Только особо опасных государственных преступников держали здесь.

На входе он предъявил свои документы.

— Кметов, — прочел усатый жандарм зевая. — К кому?

— К заключенному Камарзину.

— Бунтовщик, государственный преступник… Не положено, — безразлично сказал жандарм, возвращая документы.

— По поручению правительства и лично замминистра Соковнина, — задержав его руку, значительно произнес Кметов.

Жандарм с сомнением оглянул на него и завел внутрь. Долго, лязгая замками, отпирали какие-то двери перед Кметовым, вели узкими, сводчатыми проходами. Наконец, пришли в крошечную комнатушку с бойницей вместо окна, велели подождать.

Спусти некоторое время ввели Камарзина. Его нельзя было узнать: лицо разбито, левый глаз совсем заплыл, передвигался он с трудом, еще и потому, что ногах были надеты тяжелые кандалы. Кривясь, одним глазом он попытался рассмотреть Кметова.

— А, Сергей Михайлович! — узнал он.

Кметов поднялся, не зная, что сказать.

— Хорошо меня, да? — выручил его Камарзин и на этот раз, с трудом усаживаясь на стул.

— Господи… Кто вас так?

— Органы, кто еще… Курить есть?

— Нет.

— А вот это худо.

— Я, собственно, по поводу фон Гакке…

— Ясное дело. Зачем бы вы еще пришли сюда… Что, говорили уже с вами?

— Говорили, вчера.

— И со мной говорили. — Кривая улыбка тронула разбитые губы Камарзина. — Только я их послал куда подальше.

— Да, и теперь они меня…

— Что, читать заставляют?

— Вы это бросьте усмехаться! — внезапно закричал Кметов. — Это вы его убили. Это ваших рук дело.

— Ну да, убил, — подтвердил Камарзин. — Потому что это он, хищный аспид, сделал так, чтобы цены на воду опять поднялись. Он подселил в каждый жом по гэбэшнику, чтоб они надзирали да доносили на людей. Вот она, ваша чиновная революция…

— А где Вера? — тихо спросил Кметов.

— Убили Веру, — равнодушно ответил Камарзин. — Она рядом была, подала мне знак, когда министр вышел. Эти бросились с испугу палить во все стороны, человека три случайных прохожих положили, ну, и ее.

Кметов молчал.

— Бросьте, Сергей Михайлович, — сказал Камарзин. — Мученица она теперь. Но и дело сделано.

— Дело сделано, — повторил Кметов. — Верно. Вы дело сделали — и в сторону.

Это, видимо, задело Камарзина.

— Неправда это, — горячо заговорил он. — Я сам сдался. Они уже были готовы меня всего изрешетить, а я крикнул: «Сдаюсь!» Потому что это я, я один в ответе. Я так им и сказал… а они все сообщников добиваются. Нет у меня сообщников. Вера была одна, да уж нет ее.

— Что же вы тогда не хотите читать?

Камарзин насупился.

— Как вы не понимаете? — произнес он. — Он же того и добивается. Нужно было убивать человека, чтобы доделывать все за него. Извините, Сергей Михайлович, тут я — пас.

Сделав над собой усилие, Кметов накрыл его руку своей. Камарзин дернулся.

— Нет!

— Прошу вас, Алексей, голубчик, — попросил Кметов. — Я не смогу.

— А я смогу? — зло крикнул Камарзин ему в лицо. — Он же только того и ждет!

— А вы возьмите с собой мелок, — уговаривал Кметов. — И вообще, чего вам бояться? Он ведь не поднимется, потому что побоится народного слова. Это пустая формальность, понимаете? Отчитаете — и вас отпустят. А не то — повесят в этой самой крепости.

— Хорошо, — внезапно сказал Камарзин. — Если вы дадите мне одно обещание.

— Какое?

— Я стану читать эти три ночи, — заикаясь, проговорил Камарзин, — если вы на следующем слушании зачитаете все написанные не по форме жалитвы и объявите анафему правительству.

Кметов остолбенел. Меньше всего ждал он такого условия.

— Правительству? — проговорил он.

— Обещаете?

Кметов медлил. Баба Таня мелькнула у него в голове. Быть ближе к народу…

— Обещаю, — выдавил он из себя. — А вы?

— Обещаю, — твердо сказал Камарзин.

В эту минуту в комнату вошел жандарм.

— Свидание окончено!

— Фон Гакке сказал про вас: «Он знает…», — сказал Камарзин, вставая. — Что он имел в виду?

Кметов тоже поднялся, взял свой портфель.

— Я знал, что вас можно уговорить, — сказал он, пряча глаза. — Наверное, это.

— Помните, — сказал Камарзин, и тут впервые страх промелькнул в его глазах.

Кметов, чувствуя громадное облегчение, кивнул ему и вышел.

14

Чуть свет ребенок за стеной проснулся и захныкал. Он был голоден и, словно не понимая, что перешел из одной яви в другую, где нужно есть, чтобы существовать, хныкал сначала нерешительно, как будто сомневаясь в своем праве на материнскую грудь. Его тонкий голос делал краткие, совсем осознанные паузы, предназначенные, казалось, для того, чтобы вслушаться, выяснить, услышали ли. После каждой паузы голос его становился все громче и капризнее, пока в какой-то момент не зашелся в захлебывающемся вопле: маленькое существо, отбросив в сторону всяческие экивоки, желало утолить свой голод. Скрипнула кровать, кто-то с вздохом прошел за стеной, заговорил ласково, и тотчас же все это — ласковое «гули-гули», хныканье, скрип кроватки, — потонуло в новом звуке. Был в нем тот же голод, то же нетерпение, та же жажда существовать, но только будто пропущенные сквозь огромный динамик, — на ближней фабрике ревел гудок, созывая людей на работу, и торопливо стали зажигаться окна в соседних домах. Кровать за стеной крякнула, спустя короткое время, когда гудок уже смолк, в ванной кто-то зашелся тяжким утренним кашлем, вполголоса, привычно, ругнул треклятый сок. Был шестой час утра, суконно-серого и волглого.

Неподвижно, с открытыми глазами, лежал в светлеющих сумерках Кметов на своей кровати и думал о том, что еще совсем недавно никто не подозревал о существовании маленького голодного человеческого дитяти. А теперь оно заявляет о своем появлении в мире так громко, что беспокоит за стеной соседей, и те начинают задаваться разными вопросами, в числе которых немалое место занимают размышления чисто философские — о краткодневности, о тщете, о размерах вознаграждения. Еще недавно он ничего не знал о маленьком существе, а теперь знает уже и о том, что его зовут Митя, и что от роду ему два с половиной месяца, и что у него часто болит животик. И с детского пищеварения перескочил Кметов мыслями на сок. В прошлом месяце цены на воду опять подскочили, а на сок упали, что, безусловно, имеет под собой основания. «Экономика? Саботаж?» — думал Кметов, неподвижно лежа на своей кровати и зная, что гудок зовет не его, а рабочих, отца Мити зовет.

Вставать не хотелось, — в квартире было холодно. Но и внутри у Кметова было холодно. Вот уже неделю чувствовал он этот холод внутри, с того дня, когда пришел к партийной часовне и увидел, что вход в нее наглухо заколочен досками. Не надо было быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться. В крепости, куда он прибежал вслед за тем, и слыхом не слыхивали о государственном преступнике Алексее Камарзине, а газеты ни словом не обмолвились о покушении, лишь мелким шрифтом пропечатано было, что на трудовом посту после долгой и продолжительной болезни скончался министр овощной промышленности Юлий Павлович фон Гакке. Однако могилы его Кметов так и не смог отыскать.

Обещание же оставалось. Каждый раз проходя мимо опечатанной двери камарзинской квартиры, Кметов повторял это обещание про себя. Сейчас он уже был не рад тому, что уговорил Камарзина читать вместо себя. Три ночи читать — не велика задача. Отчитал — и шутка ли, отсыплют тебе три премии. Испугался? Но не пугается ли он сейчас, зная, что идет на что-то заведомо более страшное? Нет, знал вор и еретик Алешка Камарзин, на что толкал его…

С тяжелым сердцем спускался Кметов по лестнице к ожидающей его машине. Портфель в руке был тяжел: множество неправильных жалитв, подлежащих оглашению сегодня, выгреб он из дальнего ящика своего стола и собрал в увесистый том. Он направился было к машине, как вдруг что-то толкнуло его заглянуть в почтовый ящик.

В ящике лежала одинокая открытка. Кметов вынул ее и в следующую секунду узнал четкий, круглый почерк матери. Затряслась державшая открытку рука.

«Милый сынок наш Сереженька! — писала мать. — С волнением и радостью получили мы от тебя весточку. Уже и не чаяли мы, что когда-нибудь ты откликнешься, найдешь способ дать о себе знать. Милый наш, прости нас с отцом за то, что оставили тебя одного. Судьба так распорядилась, и Бог свидетель, как много слез пролили мы, как сильно страдали при мысли об этом. Но теперь связь наладилась, и мы надеемся, что скоро увидим тебя. Жаль только, что тетушка твоя Калерия Владимировна тебя не увидит; скончалась, бедная, три года назад. Умоляем, Сереженька, не задерживайся. Мы тебя очень любим.»

Белый город у моря был изображен на открытке. Слезы навернулись на глаза Кметову. Он глубоко запрятал открытку на груди и пошел к машине.

У Дома слушаний была толпа. Так стало с недавних времен, как установили здесь жалитвенные мельницы. И каждый день великое множество паломников со всех сторон приходило сюда, чтобы покрутить мельницы и вознести свои жалитвы. Воздух колебался от стона, детского плача, вселюдского ропота. Скрипели, вращались мельницы. Это было похоже на стан какого-то неведомого племени. Людей было так много, что стоянку машин пришлось перенести подальше и сделать для служащих отдельный вход.

На счастье Кметова, он прибыл сюда раньше Колобцовой. Быстро оглянувшись и убедившись, что ее поблизости нет, он приблизился к мельницам. И опять ему повезло: очередная волна паломников только что схлынула. Приблизившись к крайней мельнице, он крутанул огромный барабан. Со стороны это выглядело так, что очередной жалитвенник обращается со своим посланием к властям. Один Кметов знал, чего он ищет. На медном боку мельницы обнаружилась тонкая, почти незаметная глазу щелка. Кметов колупнул ее, поддел, и открылась потайная дверка: через такую обычно засовывали внутрь мельницы футляр с текстом жалитвы. Каково же было его изумление, когда он обнаружил, что внутри мельницы ничего нет. Для верности он пошарил рукой — ничего. Он чертыхнулся, еще раз огляделся, достал из портфеля жалитвослов и быстро вложил его внутрь мельницы. Легкий щелчок, — и дверца снова слилась с поверхностью. Отойдя в сторону, Кметов видел, как снова с натугой закрутился огромный барабан, который толкали десятки рук. Неправильные, опальные, потянулись его жалитвы к куполу Дома слушаний.

Сделанное им только что открытие поразило его в самое сердце. Мельницы, оказывается, были полыми. Он не тешил себя иллюзией, что лишь одна из них пуста. Партия, когда у нее это получалось, была в своих действиях довольно последовательной. Зачем же тогда было устанавливать эти истуканы на центральной площади? К чему это лицемерие? Он терялся в горьких догадках. Только у сердца, там, где лежала открытка, была тепло.

— Доброе утро, Сергей Михайлович, — сказал рядом голос Колобцовой. — Готовитесь к выступлению?

— Д-да, — ответил он, думая о другом.

— Ну, пойдемте…

Он повлекся за ней, не смотря по сторонам. Как и в прошлый раз, громадный зал был полон народу. Манусевич уже занял для них место в первых рядах.

— Что-то вы сегодня кислый какой-то, — заметил он Кметову вместо приветствия. — Случилось что?

— Родители вспомнились, — ответил Кметов.

— Эх, эх, — вздохнул Манусевич сочувственно. — Читать-то готовы?

— Готов, — ответил Кметов и вдруг понял, что читать он не готов. Он же засунул жалитвослов в мельницу. Что же он читать будет? И тут же вспомнил, что много ему сегодня читать не надо, а надо всего лишь выполнить обещание, данное Камарзину. Холодный пот прошиб его. Трясущимися руками он полез в портфель и вытащил оттуда одну-единственную бумажку с текстом анафемы. Взглянул наверх: ложа еще была пуста.

И тут новая мысль буквально прошила его насквозь. Да не насмехался ли над ним покойный, пользуясь его, Кметова, неопытностью? Ведь анафематствовать требуется целым собранием, тогда и сила такого группового проклятия сильнее. А один воин не может послать проклятие целому полю. И тут сверху раздалось:

— Слушаются жомные жалитвословы. Председательствует вице-премьер правительства Георгий Соковнин.

При словах этих вздрогнул Кметов. Когда же успели убрать Кочегарова? Но тут с обеих сторон подтолкнули его, несколько голосов шепотом произнесли его имя.

Сегодня он читал первым.

На подгибающихся ногах Кметов пошел к трибуне. Сверху взирал на него ряд бледных лиц. Ему казалось, что в них сквозит удивление тому, что в руках у него одна-единственная бумажка. И он держал ее перед собой, как щит их удивлению. У трибуны его уже дожидался Манусевич, взгляд его тоже был прикован к этой бумажке. Кметов молча отодвинул его от трибуны и утвердился в ней. Поднял взгляд кверху. Оттуда, из ложи, словно водопад, лилось на него молчание, утопившее в себе весь зал, и Колобцову, и Манусевича. Единым строем воздвигалось молчание вокруг Кметова.

Он приблизил бумагу к своим глазам и начал читать. Вначале тонкий, дрожащий, голос его постепенно окреп, а вместе с ним крепло и становилось зримым молчание, что, словно вертеп о шести столпах, выросло вокруг него. И, вознося свой голос к куполу сего вертепа, Кметов понял окончательно, что не совладает, не справится один с проклятием целому правительству. Его анафема будет жидкой, разбавленной этим вселенским молчанием. Его голос не будет гласом целого народа, а лишь гласом одного человека, заблудшего и требующего исправления. И одного человека лишь имеет он право проклянуть. За спиной постепенно нарастал шум.

Так он добрался до того места, где нужно было назвать имя. Он остановился. Родители пришли ему на ум, белый город у моря.

— Георгию Соковнину анафема! — возгласил он неожиданно для самого себя и услышал наверху как будто облегченный вздох. — Да будут дни его мали и зли, — продолжал он дальше по тексту, — и жалитва его да будет в грех, и да изыдет осужден…

На секунду подняв глаза, он увидел, что в ряду бледных лиц одно выделяется своей меловой белизною, а другие лица вроде отстранились от него. Опустив глаза, Кметов продолжал:

— Да будут ему каиново трясение, гиезиево прокажение, иудино удавление, Симона волхва погибель, ариево тресновение, Анании и Сапфири внезапное издохновение…

Ропот за спиной нарастал, перешел в сдавленные крики. Стал приближаться шум многих ног, полукольцом охватывающий его. Стойко продолжал Кметов читать, прочел:

— Да будет отлучен и анафемствован и по смерти не прощен, и тело его да не рассыплется и земля его да не приимет, и да будет часть его в геенне вечной, и мучен будет день и нощь…

И из последних сил пропел:

— Анаааафема!

Шум за спиной усилился. «Не гляди!» — шепнуло внутри, но он не утерпел, оглянулся. И тут же все, что до времени стояло за спиной, — черные клобуки, когти, искривленные лица, все великое множество населяющих зал людей и статуй, — кинулось на него и подмяло под себя.

* * *

— …Вот и вся повесть, детушки, — закончил Пыж, оглядывая собрание. — А что правда это истинная, то Ведмедев подтвердит.

— Ты хорошо рассказал, хорошо, — кивнул Ведмедев.

— А что же стало с Кметовым, батько? — спросил какой-то молодой рабочий.

— Разное говорят, — отвечал Пыж. — Кто говорит, что услали его в Сибирь, на песчаные рудники. А некоторые говорят, что уехал он на запад и воссоединился с родителями. Говорят, неплохо устроился, стал инженером по песколовкам. А мельницы его так и стоят. Но в какую мельницу сунул Кметов свой жалитвослов — нам то неизвестно.

— А что же Соковнин? — спросил Ведмедев.

— Да ты что же, газеты не читал? — переспросил Пыж. — Скончался вскоре после этого в паразитологии первого стационара. Вместо него теперь снова Кочегаров.

— А хто сейчас в квартире Кметова живет? — пробасил кто-то. — Или пропадает жилплощадь?

— Живет там Чижов, инженер очистных сооружений по профессии, — ответил Пыж с тонкой улыбкой знатока, — и он у нас исполняющим обязанности начальника отдела жалитв. Это он предложил добавлять в сок чернички. Умный человек. Патриот!

Снаружи коротко бамкнул сигнал: обед закончился.

— Политинформации баста! — протянул кто-то с жалостью, и тут же стали расходиться.

— Батько! — позвал Пыжа тот же молодой рабочий. — А как же партия? Ставит ли она за Кметова свечку?

— Партия, — произнес Пыж со значением, — за всех ставит свечку. А теперь марш на работу!

И, щелкнув затвором, пошел по проходу, зорким взглядом выискивая врагов партреволюции.

Загрузка...