Часть I Я СТОЮ НА БЕРЕГУ РЕКИ


Франк быстро, один за другим, сделал два выстрела, хотя мы с ним только что договорились не стрелять.

В первое мгновение, когда в лесу раздались два глухих хлопка, я остолбенел, затем бросился наутек, даже не оглянувшись. Хотелось лишь удрать, зарыться в землю, стать невидимкой, растаять в воздухе: в ушах тысячекратным эхом барабанили оба выстрела.

Когда я прибежал к нашей машине, стоявшей у полевой ограды, Франк уже отпирал дверцы.

— Ты что, на крыльях летел? — спросил я задыхаясь.

Казалось, прошел целый час, пока мотор завелся и мы тронулись с места, казалось, мы ползли с черепашьей скоростью по узкому шоссе Хаген — Дортмунд, которое здесь поднималось в гору от берега Рура.

— Жми быстрее! — кричал я. — Давай! Давай!

— Держу ровно пятьдесят, — возразил Франк спокойно. — Дорога частная, только для владельцев прилегающих участков. Мы с тобой владельцы? Нет. Ну так чего ж ты...

Пальцы Франка нервно постукивали по рулевому колесу, он сидел, неестественно выпрямившись, рывками переключал скорости, словно новичок, и больше смотрел в зеркало заднего вида, чем в ветровое стекло.

— Ты стрельнул два раза, — сказал я.

— А как же: один раз за себя, второй за тебя, как договорились.

— Ни черта мы так не договаривались! — вспылил я. — Уговор был — не стрелять.

— Брось, Лотар, не заводись. Понимаешь, когда эта штуковина в руке... такое ощущение... Такое ощущение...

Но вот руки у Франка успокоились; подъезжая к городу, он уже хладнокровно вел машину в гуще транспортного потока.

В «Липе», нашей постоянной пивнушке, я залпом осушил стакан пива. Оно было тепловатое. Хозяин, которого мы прозвали Смеющимся Паяцем, извинился, объяснив, что он недавно почал новую бочку и пиво за час не успело охладиться. Паяц улыбался из-за стойки, скрестив руки на груди и устремив взгляд в полутемный зал, где, кроме подвыпившего турка Османа, никого не было. Осман что-то мычал себе под нос. Когда Паяц отворачивался от посетителей, как сейчас, это означало, что он внимательно прислушивается к разговору.

Выпив еще один пивной стакан, я тихо сказал Франку:

— Зря ты пальнул в воздух, зря.

Я был убежден, что Паяц слышал мои слова.

Франк неторопливо допил стакан и поднялся. Дойдя до двери, он крикнул:

— Лотар, уплати за меня! Или пусть Паяц запишет в долг!

Я чуть не висел на стойке, ноги подгибались, меня вдруг начало мутить... Что, если бы Франк попал?! Что бы тогда было?! Лучше не думать...

Бойерляйн с самого начала задумал злостное банкротство (я узнал об этом вчера), и вот по его милости мы уже семь месяцев без работы — Франк, я и сотни других. Мы вкалывали на этого негодяя, он же переправлял барыши на свой текущий счет в Швейцарию, а мы тут с семьями выкручивайся как знаешь, да еще ссуда под домик с земельным участком над тобой висит. Кредиты, которые Бойерляйн получил от банков, вдруг как сквозь землю провалились. Ну допустим, пошли бы мы с Франком к банкирам, заикнулись бы насчет этих шести- или семизначных сумм, да нам даже не улыбнулись бы снисходительно в ответ. В качестве гарантии Бойерляйн предложил кредиторам недостроенные дома, хотя достраивать их и не думал.

Конечно, палить в небо — мальчишество, надо было сделать по-другому, лицом к лицу, чтобы он знал, кто и за что. Этот подлюга со сладенькой улыбочкой и рот-то открывал только затем, чтобы нас подгонять: «Давай, ребята, шевелись, time is money[2], у меня каждый может стать десятником, без инкубатора и экзаменов, я плачу вам не за безделье, шевелись, ребята, думать за вас буду я, и никаких возражений!»

Таков был Бойерляйн.

На стройплощадку он никогда не приезжал на своем шикарном «мерседесе», только на захудалом «фольксвагене», который тянул лямку уже лет двадцать. Всегда он был в замызганных джинсах, желтых резиновых сапогах, а на голове — в жару ли, в холод ли — постоянно носил вышитое цветочками кепи из джинсовки. Таков был Бойерляйн, мой прежний «кормилец», и среди нас, рабочих, многие считали его «своим в доску» из-за потрепанной одежды, потрепанного «фольксвагена» и всяких бойких присказок, вроде: «Ну, ребятки, навалимся еще разок на мамочку. Шевелись, шевелись, не то заржавеет».

— Эй, Лотар, еще пива? — Паяц налил полный пивной стакан.

— Давай, что ли, — ответил я без особой охоты.

— Чего это ты мешком повис, неужто упился?

Паяц оскалил зубы, как всегда немного смущенно, когда не знал, с чего начать разговор, но хотел узнать что-то определенное. По должности ему полагалось быть достаточно осведомленным, чтобы было чего рассказывать другим посетителям. Он постоянно скалил зубы, и кто-то дал ему кличку Смеющийся Паяц.

— Я вот всегда говорю, Лотар, каждому надо пожить без работы, тогда хоть что-то будешь иметь от жизни. — Он сказал это, обращаясь не ко мне, а в полутемный зал, где все еще в одиночестве сидел Осман и тихо, заунывно напевал себе под нос. — Верно говорю, Лотар? Я прав, а? — допытывался Паяц.

У меня не было желания с ним разговаривать, и я отвернулся. В пивную вошел Баушульте. Оглядевшись, он пристроился ко мне у стойки.

— Хорошо быть криминалистом на пенсии, — сказал я с ухмылочкой Паяца.

Я вдруг позавидовал Баушульте, его пенсии, дому, теплице, где он проводил дни, а порой и ночи, выращивая редкие нежные цветы и растения, с которыми разговаривал, как с людьми, и каждому давал имя.

Я никогда его не расспрашивал, чем он занимался во время войны — был ли на фронте или сажал за решетку и в лагеря «вредителей» и неарийцев; лишь однажды, сидя рядом со мной на собрании местной партийной группы СДПГ, он сказал: «Запомни, Лотар, еще наступят плохие времена, очень плохие».

— Не в духе? — поинтересовался Баушульте.

— Может, посоветуешь мне запеть «Аллилуйю» после семи месяцев безработицы? — отрезал я и тут же пожалел о том, что столь нелюбезно обошелся с ним.

Баушульте был такого хрупкого, нежного сложения, что я не представлял себе, как он, к примеру, надевал кому-нибудь наручники.

— Ступай к себе в теплицу и высиживай свой цветочки, — продолжал я хамить.

— Только что оттуда, — ответил он примирительно, словно не я, а он нагрубил. — Давай, Лотар, по стаканчику, я угощаю.

— Смотри не разорись, я еще в состоянии заплатить за пиво, — огрызнулся я, досадуя, что не могу с собой совладать.

— Нет, так нет, хочешь злиться — валяй, раз уж ты сегодня сам себя не перевариваешь, — миролюбиво, с улыбкой ответил Баушульте.

Когда Паяц понес Осману очередной стакан пива, я сказал Баушульте:

— Франк стрелял в него.

— В кого «в него»? — равнодушно спросил он.

— В Бойерляйна, в кого же.

— Из чего? — так же равнодушно спросил он.

— Из пистолета. — Я пристально посмотрел ему в лицо, но никакой реакции не заметил.

— А откуда у него пистолет? — тем же безучастным тоном спросил Баушульте.

— Вот это тебя ни с какого боку не касается, понятно?

— Я уже не служу, — ответил он тихо, потому что Паяц вернулся за стойку.

— Не смеши, такие, как ты, служат до последнего вздоха, — возразил я, снова досадуя на себя за то, что без всякой причины грублю ему.

— Все остришь, Лотар, только мне что-то не смешно.

— Бывает, бывает, — ответил я, расплатился за пиво и пошел к двери.

Баушульте крикнул мне вслед:

— Я выкопал кустик, что ты просил. Лежит в мешке у калитки. Можешь забрать.


* * *

Когда бродишь без работы, торчишь дома, в голову лезет всякая чертовщина. Почему у других есть работа, а у тебя нет?

Некоторые по два раза в год ездят в отпуск в красивейшие уголки планеты, живут в виллах, окруженных густыми садами, нанимают консультанта по махинациям с налогами, который подсказывает им, как отпускную поездку выдать при подсчете расходов за деловую. Можно ли не ломать себе голову, если деньги на жизнь зарабатывает жена, принося получку ежемесячно, если каждое утро она уходит из дому, а вечером возвращается без сил и тем не менее бодро спрашивает: «Ну как? Хорошо провел денек?»

Почему я, сорокапятилетний мужчина, должен сидеть дома и ждать, неужели я больше не нужен только потому, что есть более молодые, которые согласны выполнить ту же работу дешевле? Кто я? Неужели мой опыт и квалификация больше не пользуются спросом и все преимущество рабочего в молодости? Неужели я уже принадлежу к изношенному поколению, которое все сносило терпеливо, пока его не вышвырнули? Вкалывал сверхурочно, если просили, и отправился восвояси, когда попросили убраться! Кто я, что я?

Франк был прав, когда однажды сказал мне: «Лотар, мы должны что-то предпринять. Взорвать что-нибудь, очистить банк, совершить грабеж... ну хоть что-нибудь. Нельзя же сидеть и ждать, ждать, пока нам в рот залетят жареные цыплята».

«Брось, Франк, мы же не уголовники», — ответил я ему, больше не нашел тогда что сказать. Да, Франку порой такое приходит в голову!

«А кто те, что сделали нас безработными, Лотар? Уголовники, что ли? Конечно, нет, это почтенные бюргеры, только они прогорели на спекуляциях. А спекулировать в нашей стране разрешается».

«Ну и сравнения у тебя», — сказал я.

«Пора, Лотар, давно пора сравнивать, понимаешь? Ты еще здорово удивишься, когда увидишь, что из этих сравнений получится».

Мы с Франком были в том возрасте, когда от бесконечного ожидания работы легко теряешь власть над собой. В сорок пять мы еще слишком молоды, чтобы уметь ждать, но уже слишком стары, чтобы иметь запас времени для ожидания.

Дни летят один за другим, наперегонки. Так что же — валяться на диване и пусть Хелен меня кормит? За хлеб, который я ем, платит она, за книгу, которую я читаю, платит по абонементу она.

В тот день, когда Франк стрелял, Хелен, наливая за завтраком кофе, сказала:

«Когда ты побреешься? Зарос весь».

«Для кого это мне бриться, для кого я должен выглядеть свежевыбритым?» — возразил я.

«Для меня... Ты опускаешься».

Уходя, она чмокнула меня и, улыбнувшись, провела рукой по моей щетине. Она улыбнулась точно так же, как в тот раз, когда я в книжном магазине влюбился в нее.

Я хотел крикнуть ей, что машину чуть заносит вправо, если резко тормозить, но она уже повернула за угол, когда я вышел на улицу. Ладно, сама заметит: она осторожно ездит, ведет машину так уверенно, что можно соснуть, когда сидишь рядом с ней.

В кухне Клаудия, стоя, пила кофе и доедала мои бутерброды с сыром; обычно она утром сыр не ела. Не сказав ни слова, она ткнула меня локтем в бок и выскочила за дверь. Вскоре она выкатила из гаража свой мопед, тут же, на тротуаре, завела мотор и просигналила мне на прощание.

Дочка могла бы ходить и пешком — школа в двух шагах. Раньше меня раздражала ее избалованность, но потом я примирился с этим, как научился мириться и со многим другим.

Предохранительные щитки на ее мопеде были облеплены переводными картинками с изображениями Железного креста; на шее дочь носила цепочку, на которой болтался не какой-нибудь камешек, а Железный крест из жести.

Однажды, в порыве гнева, жена сорвала его с Клаудии после того, как никакие уговоры не подействовали. Но на следующий день Железный крест опять красовался на шее у дочери. И когда жена снова хотела его сорвать, я удержал ее: «Оставь, Хелен, это сейчас повсюду продают».

«Скоро она свастику нацепит, — жена топнула ногой, — и нам...»

«Это тоже везде есть в продаже», — ответил я. Ну что еще можно было сказать, я чувствовал свое бессилие.

И вот опять я один в доме, который мне очень дорог, в который я вложил половину своей трудовой жизни, но в последнее время стал ощущать, что он вот-вот рухнет на меня. Я начал бояться пустоты, в которой вынужден был болтаться с утра до вечера: из дома в сад, из сада в дом, с чердака в подвал, из подвала на чердак. Уже семь месяцев, семь долгих месяцев. Да, время может быть ужасно долгим.

Когда я начал мыть посуду, у двери позвонили. Это был Франк. Уже пробило девять часов.

У Франка был вид, будто он пропьянствовал всю ночь. Последовав за мной на кухню, он молча снял с крючка полотенце и принялся вытирать мокрую посуду, причем серьезно, тщательно и так уверенно, словно всю жизнь зарабатывал этим деньги.

— Ну и сваляли мы дурака, — промолвил он наконец.

— Ставь посуду на стол, потом уберу в шкафчик, жена не любит беспорядка, — сказал я, не глядя на него.

— Мы, наверно, спятили, Лотар, — продолжал он, протирая тарелку, — палить просто так, от скуки... два взрослых мужика... Точно, спятили.

— Где пистолет? — спросил я и легонько наступил Франку на ногу.

— Слушай, Северный поселок будут сносить, мне это сказал председатель нашей партгруппы, а он слышал от одного человека из муниципалитета.

— Где пистолет? — не отставал я.

— Ну в ящике для инструментов, рядом с запасным колесом, в багажнике, если тебе так хочется знать... и отвяжись от меня с пистолетом.

— Франк, выбрось ого, на кой черт он нам сдался.

— Выбросить? Там еще четыре патрона. Кто-нибудь подберет. Мы же подобрали... Да, Северный поселок. Черт возьми, и наша партия принимает в этом участие.

Я насыпал молотый кофе в воронку с фильтром и залил его кипятком. По кухне разнесся кофейный аромат, на меня он действует как дурман.

Усевшись друг против друга, мы прихлебывали из чашечек. Стало уже обычаем: то Франк заходил ко мне на чашку кофе, то я к нему.

— Лотар, я больше не в силах, — сказал он. — Может я уже инвалид? Хлам?

— А как ты в постели? — спросил я. — Инвалид?

Он помотал головой и посмотрел мимо меня.

— Значит, не все еще потеряно, Франк.

— Лотар, нельзя же сидеть сиднем и хлопать глазами, мы должны что-то сделать.

— Что? Взорвать парламент в Бонне, если они утвердит еще какой-нибудь идиотский закон, который выгоден им одним?

— Какие только дурацкие мысли не лезут в башку, когда сидишь без дела. Нет, парламент взрывать не годится, много шуму будет.

Он взглянул на кухонные часы.

Когда мы покупали эти часы, нам понравилось, что они тикают тихо, и продавец заверил нас, что громче никогда не будет. Теперь же слушать их — пытка, они не тикают, а стучат, как метроном, который стоит у дочери на пианино; она, правда, им уже давно не пользуется, но я иногда включаю его.

Моя мать, скончавшись шестидесяти пяти лет (через год после смерти отца, которого задушил силикоз), оставила мне в наследство пять тысяч марок. Бог знает, как ей удалось скопить такую сумму за тот год, что она получала вдовью пенсию в шестьсот сорок марок. На эти деньги мы купили дочери почти новенькое пианино.

В магазине музыкальных инструментов жена выписала чек. На следующее утро, в девять, привезли пианино. Соседи на улице с любопытством взирали, как четверо здоровенных грузчиков втаскивали на ремнях инструмент в дом — такого еще в нашем поселке не случалось... Забавно, как мы порой распоряжаемся судьбою детей! Лет двенадцать назад, как раз перед тем, как отдать дочь в школу — Клаудии уже исполнилось шесть, — мы были в гостях у приятелей. Клаудия подошла к висевшей на стене гитаре и стала теребить струны. Жена тут же решила, что дочку надо обучать музыке, лучше всего на фортепьяно, так как, по ее мнению, это единственный инструмент, который дома не действует на нервы. Эх и ошиблась же она!

Мы с Франком молча опустошили кофейник. Франк, опершись о стол, тяжело поднялся, и, словно извиняясь передо мной, сказал с запинкой:

— У меня кое-что наклевывается.

Я почувствовал себя задетым.

— У тебя наклевывается? И ты это мне так спокойно сообщаешь? А может, там и для меня что-нибудь найдется? — Я с трудом сохранял хладнокровие.

— Сожалею, Лотар, но для тебя ничего нет. Одной экспедиционной фирме нужны шоферы, причем второго класса. Перевозить грузы.

— К черту, — сказал я скорее себе, чем ему.

Франк ушел.

Почему он не оставил мне пистолет? Мы нашли его вместе. Нашли самым обыкновенным образом. Ехали ночью из пивнушки домой. В лучах фар что-то блеснуло. Франк резко затормозил.

«Лотар, выйди взгляни, что там».

Увидев лежащий на асфальте пистолет, я поднял его очень осторожно, как хрупкую вещь. В машине я подержал его на обеих ладонях перед лицом Франка.

Франк уставился на него, не веря своим глазам.

«Это ж надо... — пробормотал он, погладив двумя пальцами оружие. — Отдай его мне». Он вырвал у меня пистолет и сунул его в карман брюк запросто, словно зажигалку. Через неделю, когда я поинтересовался, где пистолет, Франк совершенно хладнокровно ответил: «Застрелим из него Бойерляйна».

Я тогда рассмеялся.

Однако спустя несколько дней мы в самом деле отправились на машине Франка преследовать Бойерляйна. Случайно заметили его неподалеку от пивной «Корона»: он сажал к себе в машину какую-то смазливую девицу с длинными волосами и на высоких каблуках. От нечего делать мы поехали вслед за ними в долину Рура, погоня доставляла нам удовольствие. Бойерляйн свернул в ложбину, заросшую по краям терном и шиповником. Лучше и не придумаешь места для любовной парочки, сбежавшей от любопытных глаз большого города.

Пока мы пробирались через кусты к его машине, я думал со злорадством: «Прикидываешься банкротом, сволочь! Выгоняешь рабочих на улицу! Девчонок совращаешь!»

Потом Франк выстрелил дважды в воздух, чтобы его попугать.


* * *

Наверху, у себя в комнате, Клаудия шпарила на пианино. Прежде я воспринимал ее музицирование иначе: весь день я был на работе, вечерами она занималась редко и садилась за инструмент, лишь когда я просил ее что-нибудь сыграть.

Теперь же я возненавидел пианино. И все чаще, когда она играла, уходил из дому. Играть-то ей надо было.

Если Франк отдаст мне пистолет, как мы договорились, куда его спрятать? Держать в машине нельзя. С тех пор как я без работы, жена ездит на машине к себе в библиотеку, а иногда и в автомастерскую, когда есть нужда в мелком ремонте.

Ужин приготовил я. У Хелен был усталый вид, когда она села за стол. Во время еды мы почти не разговаривали, я лишь с любопытством наблюдал, как жена с дочкой уминали блюдо, в которое я вложил столько труда. На мои вопрошающие взгляды, нравится ли им, они никак не реагировали. Вот перестану стряпать да накрывать на стол, тогда, наверно, снова будут замечать меня.

— Сегодня опять был суматошный день, — сказала Хелен после ужина. — Скоро совсем вымотаюсь.

Каждый раз, когда она так говорит, я пытаюсь представить, как у нее, заведующей филиалом библиотеки, вообще может быть суматошный день. Книги безмолвно стоят полках, а читатели ходят по звукопоглощающему полу. Книги бывают увлекательными или скучными, толстыми или тонкими, легкими или тяжелыми, но не суматошными.

— Белье! — вдруг крикнула жена и помчалась на второй этаж, в ванную.

Хотя я целый день дома и располагаю временем, стирать белье мне не разрешается. Как-то раз я пропустил его через барабан, так жена после этого три дня со мной не разговаривала, только самое необходимое цедила сквозь зубы. Я частенько наблюдал за ней во время стирки: для нее это не работа, а удовольствие. Когда я поделился своим наблюдением с Франком, он махнул рукой: «Брось, не ломай голову. Есть два сорта женщин: чистюли и неряхи. Моя Габи — неряха, но, по правде сказать, не знаю, что хуже: чистюля или неряха».

— Пожалуй, схожу к Франку, — сказал я жене, когда начала жужжать стиральная машина.

— А потом вы пойдете в кабак, — бросила мне вслед Хелен, но без упрека.


Дверь мне открыла Габи.

Лет десять назад, когда я на одной стройплошадке познакомился с Франком — его дали мне в бригаду, — Габи, вернее, ее фигура вызвала у меня смех: с необъятным задом она была похожа на гигантскую грушу (если закрыть ноги). Но вскоре я привык к этому. Сама она, кажется, никогда не страдала от своей уродливой фигуры. Я видел Габи всегда в радостном настроении, и ее веселый нрав заставлял забывать о нескладной внешности.

Лишь один-единственный раз я заговорил с Франком о наружности его жены. Франк не моргнув глазом сказал: «Знаешь, на ней очень мягко. Это куда приятнее, чем лежать на костях». И, улыбнувшись, добавил: «Только вот когда Габи садится в машину, мне кажется иной раз, что коляска дает крен». Я рассмеялся: «Так подкачай в правые баллоны на атмосферу больше!» — «Заткнись», — рассердился он.

Франк разрешал себе подшучивать над своей женой, но, если это делали другие, он обижался и приходил в раздражение.

Больше я ни разу не пошутил над Габи. От этой женщины исходила какая-то мягкость. Голос у нее был низкий, а голова непропорционально маленькая (возможно, так только казалось в сравнении с задом). Время от времени она заплетала в косы свои длинные белокурые волосы и на кончиках завязывала цветные бантики.

— Франка нет... еще не вернулся... пошел куда-то договариваться насчет места, в какую-то экспедицию. Как будто должен получить работу... Дома с ним уже никакого сладу нет.

— Знаю, — сказал я, — Франк мне говорил. Вот я и пришел узнать, устроился ли он.

Габи пригласила меня зайти, но я отказался. О чем говорить, мы вообще с ней мало разговаривали. Когда я бывал у Франка, она молча сидела с нами, улыбалась и сосала карамельки. Запас их у нее, кажется, никогда не иссякал.

— Ну как старик? — спросил я, показывая головой на второй этаж.

— Спит, — ответила она тихо, — ночь прошла хорошо. Можешь заглянуть к нему, Лотар. Он всегда тебе рад.

— Завтра загляну.


Франк был навеселе и даже что-то напевал, когда я вошел в «Липу». Увидев меня, он вскочил из-за столика и бросился ко мне с распростертыми объятиями:

— Лотар, давай подсаживайся, я угощаю!

Раз уж Франк не торчал у стойки, а сидел за столиком, значит, стряслось что-то необычайное. Он пододвинул мне свой пивной стакан, наполовину отпитый.

— Пей, Лотар. — Язык у Франка уже заплетался. — хватит горе мыкать.... Я получил место. Завтра приступаю... Завтра начнется новая жизнь!

Мне было не до веселья.

Потом Франк принялся угощать пивом всех, кто был у стойки, приговаривая:

— Лакай, народ! Завтра будет засуха!

У стойки стояло шестеро. Но откуда у Франка деньги? Может, фирма выдала ему аванс? Маловероятно, предприятия сейчас скупятся на авансы. Не то что в прежние времена, когда подбрасывали деньжат, чтобы приманить и удержать людей. Теперь до первой получки надо отработать недельку. Времена изменились, и это прежде всего замечаешь по тому, как люди относятся к деньгам.

Четко помню, как я постепенно опьянел, поднялся и, опершись на плечо Франка, стал внушать ему:

— Иди домой, Франк, ты пьян... Тебе завтра на работу, ты должен быть трезвым... Ведь за рулем сидеть... нельзя, чтоб в первый же день от тебя сивухой несло, выгонят сразу...

— Завидуешь? У меня есть работа, Лотар, понимаешь, после семи месяцев! Понимаешь, что это значить?

Он смотрел на меня выпученными глазами, пытался еще что-то говорить, но не мог разжать губ. Тогда он поднялся и, шатаясь, вышел из зала.

Паяц за стойкой удовлетворенно поглаживал ладонями себя по брюху и ухмылялся, глядя вслед Франку.

До чего ж он доволен собой, позавидовать можно.

Некоторое время я еще посидел в одиночестве за столиком, и даже подтрунивания расположившихся у стойки посетителей не развеселили меня. Я думал лишь об одном: у Франка есть работа, а я не у дел, болтаюсь никому не нужный.

Тут ко мне подкрался Осман и заговорщически прошептал:

— Увидишь, я выиграю в лотерею!

— Проваливай, чертов муфтий, — прошипел я.

Затем я расплатился и пошел домой.

Свернув на нашу улицу, носящую красивое название Мариенкефервег[3], я увидел Франка у дома старухи Пфайфер: он сидел на тротуаре, прислонившись к фонарному столбу. Когда я подошел к Франку, он уставился на меня снизу осоловелым взглядом и, тяжело ворочая языком, спросил:

— Шпионишь за мной?

— Ступай домой, я провожу тебя.

— Чего я там не видал, жена — и ни одного ребенка. А мой отец уже три года дожидается смерти. Но Габи вбила себе в башку, что он должен жить вечно, чтобы она могла за ним ухаживать. Ну и люди, Лотар, разве это люди...

Я сел рядом, прислонившись к ограде палисадника. Я не сомневался, что Пфайферша торчит в окне и подслушивает. Старуха не спала никогда.

— А почему бы Габи и не быть вечной сиделкой у твоего отца, при той пенсии, что он получает? Я бы тоже за своим ухаживал, и на работу ходить не надо было бы.

— Завидно, да?! Завидно?! — заорал Франк.

Он вскочил и пнул меня в ботинок. Я тоже поднялся, держась за фонарный столб. Меня тошнило.

— Что, не правда?! — опять заорал Франк. — Завидуешь...

У меня язык еле ворочался, и я лишь возразил:

— Скажешь, не так?.. Отец твой получает больше тыщи, а жрет от силы на тридцатку в месяц... Что, не правда?..

— Зато кашляет в день тыщу раз. Попробуй-ка сам покашляй... Позавидовал...

Франк поплелся домой. Он жил в сотне метров отсюда.

Я направился к своему дому, на другую сторону улицы. Надоело слушать хихиканье Пфайферши.

Хелен уже лежала в постели и читала какой-то толстый роман. У нее на тумбочке всегда была кипа книг, без книжки она не засыпала.

— Напился? — спросила она.

Я повернулся и пошел вниз, на кухню. Усевшись в углу за стол, я взял с полки шариковую ручку, листок бумаги и начал вычислять: отцу Франка должны платить по марке каждый раз, как он кашлянет; в день он может кашлянуть тысячу раз, за месяц — умножаем на тридцать. Выходит, что ему недоплачивают. Чепуха, тысячу раз в день он не кашлянет, самое большее двести — триста. Тридцать пять лет подряд он за гроши ежедневно и ежечасно вдыхал породную пыль на восьмисотметровой глубине под землей, пока его легкие не забетонировались. Вот так людей постепенно доводят до смерти, а перед концом дают пенсию и в утешение говорят: он умер от профессионального заболевания. Брат Франка не пожелал взять отца к себе, опасаясь, что его трое детей через кашель заразятся от деда чахоткой, а потом позавидовал, что отцовская пенсия досталась Франку. Но Франку не хотелось, чтобы его в чем-нибудь упрекали. В тот же день, когда он забрал к себе отца, он открыл в сберегательной кассе счет, на который поступала отцовская пенсия. Брат Франка ничего не знал об этом счете.

Кухонные часы тикали громко и раздражали.

Вошла дочь — она еще не ложилась, — достала из холодильника бутылку пива и открыла ее.

— Пей, отец, только смотри не захлебнись, — сказала она смеясь. Ее смех выводил меня из терпения.

Клаудия уселась напротив, купальный халат ее распахнулся сверху, чуть приоткрыв белые груди. Я сидел и не верил своим глазам, что это моя дочь.

— Франк получил работу шофера в экспедиционной фирме. А почему у меня нет работы, Клаудия?.. Что я — дурак?.. Лентяй?..

— Я ведь тебе уже говорила, отец: за то, что ты оказался на улице, благодари свою партию...

— Она больше не моя партия, она меня выбросила... И хватит долбить одно и то же, легче от этого не станет.

— Конечно, «социки» выбрасывают каждого, у кого в голове есть хоть капелька ума... твои «социки»...

— Оставь в покое моих «социков»... За дом еще пятьдесят тысяч долгу, как разделаемся, не знаю... сколько я еще буду без... а на жалованье твоей матери... не знаю... До чего же все осточертело.

— Я вам сколько раз говорила, что мне дом не нужен, я не хочу жить привязанной к одному месту. Но вы с матерью вцепились в дом, будто вся жизнь от него зависит. Так будьте хоть честны: дом вы строили не для меня, а для себя.

— В восемнадцать лет все так рассуждают. А в тридцать будешь бога благодарить, что у тебя есть такая гарантия, как дом. И что значит, мы строили для себя? Ведь одно не исключает другого...

— Не беспокойся, отец, мать хорошо зарабатывает, государственных служащих увольнять нельзя, и государство не обанкротится, как твоя строительная фирма. Все отрегулировано в этой стране, все отлажено наилучшим образом.

Ее ирония на меня сейчас не действовала, как прежде, когда я иной раз рявкал на дочь.

— В газете я читал, что особенно велика безработица у музыкантов, они на первом месте. Ты еще не раздумала учиться музыке?

— Что ж мне, из-за этого переключаться на химию, что ли? Завтра на первом месте могут оказаться химики, все в этой стране отрегулировано, отец, то, чего нет у одних, есть у других. Ну а раз на первом месте музыканты, то не удивляйся, если депутаты скоро начнут искать в толковом словаре, что означает слово «культура»...

— Эх, дочка, было бы мне столько лет, сколько тебе, я бы все сделал по-другому.

— Ну и что бы ты по-другому сделал, отец? Может быть, женился на другой женщине и построил бы другой дом, может, стал бы не каменщиком, а слесарем, но у тебя все равно получилось бы то же самое...

— Не все выходит так, как хочется...

— Потому что твоя партия хочет от всего застраховаться. Ведь ни один «социк» не осмелится вырваться из этого порядка.

Клаудия опять начала «пристрелку», и продолжать разговор не имело смысла — дочь ненавидела «социков», как она называла членов моей партии.

Мы с женой были встревожены и разочарованы тем, что наша дочь так думала и говорила: все-таки мы старые социал-демократы, и даже факт моего исключения не заставил Хелен выйти из партии.

Клаудия постояла еще немного у двери, потом сказала, не глядя на меня:

— Да, отец, я знаю, что игра на пианино действует тебе на нервы. Но мне надо долбить, тут ничего не поделаешь, иначе я срежусь на экзаменах... Ну сходи хотя бы в пивнушку, пока я занимаюсь.

Я подумал: может, мне ходить не в пивнушку, а на биржу труда, сидеть там по восемь часов в день на длинной скамейке и ждать, как ждут сотни других? Откроется какая-нибудь дверь, и выкликнут мою фамилию. Служащий или служащая объявит мне: «Для вас есть работа, месячный заработок — пять тысяч марок». Устраивает ли это меня?.. Я и бровью не поведу, чтобы не выдать свою радость.

Я поднялся, голова кружилась. У Франка есть работа... Значит, пистолет ему больше не нужен...


Хелен еще не уснула. Она включила ночную лампу на тумбочке, когда я начал раздеваться.

— Не пей так много, — сказала она без укора.

— Вы бы хоть договорились насчет меня, в конце концов. Только что дочка сказала, чтобы я уматывал в кабак, когда она занимается. Будь спокойна, я не пропил ни пфеннига. Франк всех угощал, ему дали работу. Я ж всегда говорил: кто не работает, должен по крайней мере вволю пить.

— Опять себя жалеешь, хватит, не то совсем до ручки дойдешь. Думаешь, не знаю, что значит семь месяцев быть без работы, ты нам с Клаудией это каждый день даешь почувствовать...

— Самые длинные семь месяцев в моей жизни: ждешь, и конца не видно, какие уж тут нервы выдержат...

— Может, мне прощупать... насчет...

— Нет, Хелен, не хочу, чтобы жена оказывала мне протекцию, тем более у своих товарищей из СДНПГ...

— Которые были и твоими и по-прежнему ими остаются, Лотар, не обманывай себя.

— Были. Их уже распирает от самодовольства, хотя они всего лишь десять лет у власти.

— И кого же ты собираешься выбирать? — спросила она без особого интереса: — Католиков... или, может, коммунистов?

— Почему бы... собственно, почему бы и нет? Всякий раз что-нибудь новенькое.

— Ты не в своем уме, — вспылила она.

— А такой тип, как Бойерляйн, который обанкротился по заранее намеченному плану, заседал в муниципальном совете и в финансовом комитете. Наша, твоя партия, Хелен, всегда проявляла гениальность, когда надо было пустить козла в огород.

— Ты на все смотришь с личной точки зрения, — сердито сказала она и повернулась ко мне спиной.

— Ну и что? По-твоему, я должен рассматривать все теоретически, значит, эти семь месяцев не мои личные, а теоретические? То, что я в сорок пять лет безработный, — это теоретическая или личная проблема?

— Но, Лотар, ты же не можешь...

— Что я не могу, Хелен, что? Могу, даже вынужден мириться с грязной политикой. Все иное — очковтирательство.

Потом мы лежали рядом и больше не разговаривали, потом Хелен, отыскав под одеялом мою руку, тихо пожала ее, и я ответил ей пожатием, потом мы гладили друг друга, и все было как всегда.


* * *

— Северный поселок снесут, Лотар, точно, и знаешь, кто замешан в игре? Нет, Бойерляйн списан со счета, тут втесался наш дорогой Бальке, уж ему-то будет что вывозить на своих грузовиках. «Чем унывать, лучше Бальке позвать!» Кстати, он приходил ко мне.

— Кто, Бальке? — спросил я недоуменно.

— Он самый. Предлагал работенку — шофером. Я отказался. Да будь я еще безработным, все равно отказался бы. Может, он к тебе нагрянет?

— Но я же не имею права... водить грузовики. Как дела у отца, Франк?

— Габи его под колпаком держит, даже меня больше не пускает в комнату... Дожидается смерти, что ему еще делать... Медленное умирание... Лотар, я не представлял, что умирание может быть таким долгим.

Габи сидела на верхней ступеньке крыльца и сосала карамельку. Проследив за моим взглядом, Франк как бы между прочим заметил:

— Настоящая баррикада, раздается вширь не по дням, а по часам.

Потом он вернул мне пистолет.

Я побрел домой. Карман брюк оттягивала сталь, и это придавало мне необычайную силу. Когда я проходил мимо дома Баушульте, хозяин сделал мне знак, чтобы я подождал. Я нехотя остановился, Баушульте подошел к ограде и заявил без обиняков:

— Лотар, давай сюда пистолет.

— Пистолет? — переспросил я. — О чем ты говоришь?

— Старую лису не проведешь. Давай его сюда, не то беды не оберешься. Знаю, как это бывает — сначала играют, а потом стреляют.

Словно уступая силе, я отдал пистолет, не спрашивая, как он догадался, что у меня в кармане оружие.

— Может, заглянешь в теплицу? — спросил Баушульте.

— Нет, там у тебя нельзя курить, да и сыровато. В твоей теплице мне дышать нечем... И вообще, катись ты подальше.

Старуха Пфайфер буквально лежала на подоконнике, когда я пересекал улицу у ее дома.

— Господин Штайнгрубер! — крикнула она. — Бальке приехал, вон его машина, он ждет вас.

«Во все сует нос, стерва», — подумал я.

В дверях моего дома показался Бальке, его провожала Хелен. Заметив меня, она вернулась в прихожую. Бальке сиял, он сиял всегда, на кузовах его грузовиков была рекламная надпись: «Чем унывать, лучше Бальке позвать!»

— Для тебя есть работа! — воскликнул он и хлопнул меня по плечу. — Солнце опять светит! Ну как, может, поедем прямо сейчас?

— Не имею права водить грузовики, Бальке, ты же знаешь.

— Неважно, пойдешь на материальный склад или в диспетчерскую, а то и на своей машине отвезешь, кое-что найдется...

— Неохота, — прервал я его и, повернувшись, вошел в дом.

Вслед мне донеслось:

— Еще взвоешь, еще цемент жрать будешь! Подумай о том, что предлагаю. Шатаются без дела и еще привередничают. Значит, слишком еще хорошо живете.

В комнате Хелен спросила меня:

— Тебе холодно? Почему ты держишь руки в карманах?

Я поднялся и вышел. В коридоре встретил дочь.

— Что-нибудь ищешь, отец? — спросила она.

— С чего ты взяла?

— Ты все время смотришь на потолок.

— Да, ищу. И если хочешь знать, ищу время, которое мне осталось прожить.

— Ну-ну, тогда счастливых поисков, — насмешливо сказала Клаудия. Было видно, что она едва сдержалась, чтобы не покрутить пальцем у виска.

В подвале я уселся у верстака на шатающийся стул, который уже давно собирался починить. Итак, это мой дом, ради которого я многим пожертвовал, пошел на такие лишения, какие нынче вряд ли поймут. И каков результат? У меня даже нет своей комнаты в собственном доме, нет ни единого уголка, где я мог бы затворить за собой дверь и побыть один. Только у дочери есть своя комната. А почему мы, в сущности, при строительстве не подумали о том, чтобы у каждого были свои четыре стены? Только подвал принадлежит мне одному, здесь я сам себе хозяин, здесь мой верстак, станок для резьбы и шкаф с инструментами, набитый массой вещей, скопившихся за десяток лет, и я точно знал, что они вряд ли мне когда-нибудь пригодятся. Интересно, что чувствуют богатые люди, которым ничего не надо, потому что у них все есть?

После смерти моей матери мы с Франком потратили целых два дня, чтобы освободить ее квартиру в небольшом шахтерском домике от имущества: вывозили старую мебель и всевозможный хлам, который мать складывала на чердаке, — от пустых банок до изъеденных молью половиков, колченогих стульев и треснутых ночных горшков. Неужели ей доставляло радость сознание, что это имущество там сохранится?

Даже турки, жившие в этом квартале, — мать воспринимала их как божью кару, — отказались взять вещи, которые мы с Франком предложили им, чтобы облегчить себе перевозку.

На улице сверкнула молния. И вслед за ней, фейерверком, последовало еще несколько разрядов.

Грома, однако, не было слышно.

Пойду-ка завтра по отделам кадров, надоело выслушивать пустую болтовню на бирже труда. Скажу: хотите — берите меня, не хотите — не надо. Я, правда, по специальности каменщик, но способен на любую работу. Если потребуется, могу и торты печь...

— Простудишься здесь, — послышался за спиной голос жены.

Я даже не шевельнулся на шатком стуле, только подумал: «Господи, ну куда скрыться от собственного семейства, где можно побыть одному?»

— Будет работа, Лотар, обязательно будет, — сказала она. — Мы с голоду не умираем, я еще на службе. Забот у нас нет, разве что ты их придумываешь. Пойдем, — она тронула меня за плечо, — сыграем в канасту[4].

Я запер дверь в подвал снаружи, со стороны сада. Из-за живой изгороди, разделявшей наши участки, выглянул сосед.

— Долго гроза собиралась, — сказал он. — Отбушует и уймется, завтра будет хорошая погода.

Наконец послышались первые раскаты грома. Далеко-далеко.

— Надо надеяться, — ответил я соседу, которого, сам не зная почему, недолюбливал.

Из дома донеслись звуки пианино. Хелен, ждавшая меня у дверей террасы, сказала:

— Она сейчас кончит.

— Ладно уж, Хелен. Что вы со мной как с тяжелобольным обращаетесь! Чему суждено быть, того не миновать. Все лучше, чем мы насильно заставляли бы ее играть.

Я перетасовал колоду и раздал карты. По пятнадцать каждому.

— Что говорил Франк? — спросила жена.

— Сама понимаешь что. Конечно, счастлив, что опять работает.

— А что хотел от тебя Бальке?

— Предложил работу, — ответил я неохотно. Ее вопросы мне надоели.

— Ну а ты?

— Отказался. Даже не поинтересовался, что за работа.

— Бог с ним. Найдешь и без Бальке. Наверняка найдешь.

— Ну чего зря болтать, Хелен? Который месяц уже говорим об этом и только обманываем себя. Мне сорок пять, я никому больше не нужен, мужчины в моем возрасте бодливы, они не все терпеливо сносят, они перечат. Знаешь, когда-то давно один старик подручный сказал мне: вот помыкаешься года два без работы и видишь — ты перестал существовать для окружающих, на тебя уже смотрят просто как на бродячую собаку. Он это на себе испытал — в двадцатые годы пять лет был безработным. Теперь его уж могильные черви сожрали. Самосвал подал назад и опрокинул бетономешалку, беднягу и придавило. Вообще-то не его смена была, он сверхурочно вкалывал, никак не мог досыта наработаться: те пять лет у него в печенку въелись, не мог их забыть...

За окнами погромыхивало. Мне пришла хорошая карта: три джокера, значит, выложу три канасты, может, и одна чистая выйдет.

— И еще он говорил, — продолжал я, — что в черные дни надо заранее позаботиться о светлых. Не наоборот. Сам-то он ничего не скопил. Не успели беднягу закопать, как его старуха вышла замуж, за нашего тогдашнего десятника, был такой тощий и длинный как жердь... Вот что я хотел тебе сказать, Хелен, прости уж, если скучно было слушать.

— Ничуть не скучно, с удовольствием слушаю, давай рассказывай, под это хорошо играется.

— Завтра отправлюсь в город, буду стучать во все двери, буду втираться, набиваться... Ждать, пока биржа труда что-нибудь выудит, бесполезно.

Говорить жене о том, что на самом деле замыслил, я не стал.

Три канасты у меня действительно вышли.


* * *

Грозовой дождь, ливший много часов накануне, превратил стройплощадку в болото. Я шлепал, увязая в грязи по щиколотку и балансируя на проложенных по территории толстых досках.

Прораб, которого я отыскал в уже возведенном под крышу, но не отделанном здании, выразил сожаление:

— Ничего тебе не могу обещать. Сам знаешь, какие времена. Вот так-то... сколько ты уже без?

— Скоро восемь, — ответил я.

— Просто несчастье, — вздохнул он, — таких людей, как ты, гоняют словно бездомных собак, а тут лентяй на лентяе, гроша ломаного не стоят. Начинают кладку делать — все вкривь и вкось идет... Значит, тебе еще пять месяцев, и дадут пособие по безработице, все же кое-что.

— Утешение слабое. Еще дадут ли. Жена зарабатывает. Она служащая. Все зависит от усмотрения начальства, а каково это усмотрение, никто не знает.

— Да, трагедия... Служащая, говоришь? Вот бы кем надо было стать. Хорошо зарабатывает? — спросил он не из праздного любопытства.

— Две тысячи на руки, — ответил я. Мне было неловко говорить о жалованье Хелен.

— Если попадешь к усердному чиновнику, который хочет спасти государство, то он, может, и отвалит тебе марок триста, чтобы хоть соблюсти рамки приличия. И тут ничего нельзя возразить, так как к пособию по безработице никакие претензии законом не предусмотрены, Да что я тебе рассказываю, сам не хуже меня знаешь.

— Проработав тридцать лет на строительстве, зависишь от милости чиновника, — сказал я с горечью, удивляясь самому себе, что вообще говорю такое прорабу.

— Это называется... социальным правовым государством, — отозвался он. — Награждают лодырей, лежебок, всяких паразитов, которые боятся работы как чумы.

Прораб вдруг с интересом, не церемонясь, оглядел меня с головы до пят, будто сейчас только впервые увидел. По-дружески положив мне руку на плечо, он заявил:

— Все эти законы надо отменить, они служат только лодырям да иностранцам с их выводками, а тот, кто что-то умеет делать, ходит без работы... Если хочешь знать, с каким удовольствием я вытурил бы отсюда кое-кого... но закон, закон... Как твоя фамилия?.. Ах да, Штайнгрубер.

Спустившись по лестнице, мы вышли на свежий воздух.

— Я пробился своим горбом, без помощи законов. Эти всякие социальные законы только для лентяев и неумех, тому, кто умеет работать, никаких законов не нужно, ему требуются лишь место, крепкие руки да верный глаз... Нынче ведь ни один не может работать без ватерпаса, они бы с превеликим удовольствием поставили на кладку компьютер вместо каменщиков... Ну и времена пошли... Вот так-то.

Я придержал его за рукав и спросил уныло:

— В общем, заходить еще раз нет смысла?

— Почему же, заходи хоть каждый день, у тебя ведь времени хватает... но в данный момент увы... Вот закончим этот жилой комплекс, и если до тех пор не получим новый заказ, то придется людей увольнять. Так дерьмово еще никогда не было, скажу я тебе... Семь месяцев, ужас, да ты, глядишь, скоро разучишься и мастерок держать?

— Не разучусь... Ну что ж, попытаюсь где-нибудь еще.

— Желаю удачи! — сказал он мне вслед.

Уходя, я слышал, как он заорал кому-то:

— Эй, тебя что, там для украшения поставили? Давай, давай, шевелись, не то продам вместо рождественской елки!

На улице я соскреб с сапог грязь и глину и, прислонившись к машине, стал внимательно разглядывать стройку. Прежде мне бы и в голову не пришло заниматься такими наблюдениями: ну к чему мне было смотреть на то, что делает, скажем, кровельщик, меня интересовало только, доставили ли материал: кирпич, песок, гравий, цемент. Здесь возводили четырехквартирные дома, здесь работали машины, здесь клали стены, ставили опалубку, бетонировали, штукатурили, три дома были уже покрыты черепицей. Я не мог наглядеться на эту кипучую деятельность. Из земли что-то вырастало, и я с радостью видел, как картина менялась на глазах буквально за считанные минуты. В этом росте чувствовалась сила, льющийся пот. В носу приятно щекотало от запаха свежегашеной извести. Еще семь месяцев назад я во всем этом принимал участие и, смывая после работы грязь, проклинал цемент и известку, разъедавшие кожу. Я сетовал по поводу растрескавшейся кожи на руках и радовался своему саду, игре дочери на пианино и хлопотам жены. Я мог часами возиться в саду, любуясь всем, что построил и вырастил своими руками; правда, товарищи со стройки помогли мне при каменной кладке и плотницких работах; но я самостоятельно сделал террасу, поставил забор и посадил фруктовые деревья. Дома и в саду всегда находилось дело. Времени не хватало, я экономил его за счет сна и досуга, а вот теперь восполняю то, на чем в свое время экономил... После того как дом и сад были готовы, я иногда полеживал в шезлонге и читал книгу, которую приносила жена. Она и теперь регулярно снабжает меня книгами. Но теперь я неохотно иду домой. Все реже прикасаюсь к книгам, про себя ругаюсь, когда дочь играет на пианино, и сорняки в саду больше меня не тревожат. То, что прежде волновало, стало теперь безразличным, то, что злило, вызывает лишь смех. Недели три назад жена обратила мое внимание на прохудившееся место в водосточном желобе, меня же это ничуть не тронуло: из окна кухни я спокойно взирал, как сквозь трещину в желобе тонкая струйка воды брызжет на стену, и даже не удивился собственным словам: «Надо позвать жестянщика».

«С каких это пор мы должны вызывать домой мастерового, — удивилась Хелен. — А ты на что?»


Жена оставила мне машину, условившись, что я вечером заеду за ней в библиотеку.

Со стройки я поехал по рурской автостраде в Бохум на фирму, занимавшуюся подземными сооружениями. В одном объявлении я прочитал, что этой фирме требуются рабочие на железобетонные работы и дорожное строительство; ни в том, ни в другом деле я не был специалистом, но тридцать лет работы на стройке научат во всем разбираться. Если понадобится, могу дать фору даже плотникам. Ведь за многие годы то кому-то подсобишь, то присмотришься, как это делают другие, так и учишься.

— Шеф несколько минут назад уехал, — промямлила в приемной девушка, занимаясь маникюром. — Это ошибка, вас неверно информировали, — добавила она равнодушно, — я ничего не знаю.

— Но я же сам вчера читал в газете.

— Надо было приехать к шести утра. В четверть седьмото десять вакантных мест уже были распределены. — Она даже не взглянула на меня, продолжая сосредоточенно орудовать пилкой. Очевидно, ей приходилось не раз повторять это в течение дня.

В нерешительности я стоял перед письменным столом и смотрел сверху вниз на нее, как она увлеченно подпиливала ноготки, придавая им форму заостренных овалов. В сущности, ее пребывание здесь было излишне, с таким же успехом вместо нее мог бы отвечать голос, записанный на магнитофонную ленту. Мне вдруг захотелось похлопать девицу по пальцам.

— Что еще? — спросила она, прервав маникюр, и удивленно посмотрела на меня, словно только что заметила мое присутствие.

Ее выразительное детское лицо красноречиво поморщилось, она поджала губы и положила пилку возле дырокола.

— Скажите, а вы не боитесь, что вас тоже когда-нибудь могут уволить? — спросил я, с трудом подбирая слова.

Ее карие глаза округлились. Поднявшись, она посмотрела на меня в упор:

— А вам какое дело? Уходите, я вас не вызывала, работы для вас нет... а если б и была, то я уж подкинула бы ее моему брату. Через две недели он кончает училище, а рабочего места нет... Ну чего вы стоите?

«Дал промашку, — подумал я. — Не так уж она глупа, оказывается».

— Ладно, все в порядке, — сказал я примирительно и вышел из конторы. Я почти ощущал спиной буравящий взгляд девушки.

В семь я забрал жену из библиотеки, помещавшейся в старом, построенном из песчаника здании. До самого дома мы не произнесли ни слова.

Клаудия подала на стол обед: гороховый суп с грудинкой и копченые колбаски. Суп я сварил еще вчера. Дочери осталось лишь разогреть его и колбаски — всего и дела-то.

Потом, конечно, последовал все тот же вопрос:

— Ну как... что-нибудь нашел?

Как меня оскорблял этот вопрос! За семь месяцев он превратился в избитую фразу, в нем не чувствовалось больше ни интереса, ни участия, ни беспокойства. Мне казалось, что я лишний. Я стал прислугой в своем собственном доме, меня терпели, не хватало только сделать отдельный вход для меня и поставить старую койку на чердаке.

— Был на одной стройке — ничего, ездил и в Бохум — тоже ничего, поздно явился.

— Значит, потерянный день, — безучастно заметила дочь.

— Ни один день не бывает потерянным, — возразила жена, читая газету. — Всегда что-то приобретаешь.

— Ты права, Хелен. Каждый день я приобретаю либо опыт, либо разочарование. Но от этого богатства я могу спокойно отказаться.

Мое возражение тоже было избитой фразой, которой мы обменивались между собой на бирже труда, когда приходилось долго ждать, пока какой-нибудь чиновник пригласит очередного безработного в комнату; мы разыгрывали из себя королей, миллиардеров, кинозвезд, изобретателей, которые явились сюда просто для развлечения, потому что не знали, как убить время, — мы богачи, которым ничего не надо, ибо у нас все есть.

— Не отказывайся от помощи, Лотар, — сказала жена, продолжая читать газету.

— Помощи? От кого? От твоей партии, в которой я состоял двадцать пять лет и которая меня выкинула только за то, что я участвовал в демонстрации вместе с коммунистами против повышения цен на городском транспорте, делал доброе дело, за то, что уселся вместе с другими на трамвайные пути, за то...

— Тебя выгнали не за это, а за то... — Жена отложила газету.

— За то, что я на собрании открыто сказал, что коммунисты правы... нельзя утверждать, будто это ошибочно только потому, что так заявляют коммунисты, — вот против чего я возражал... Ведь как получается: стоит в этой стране коммунистам заявить, что дважды два — четыре, и наши партии тут же распорядятся печатать новую таблицу умножения...

— Будь же благоразумным, Лотар, — резко перебила меня жена. — Назови, пожалуйста, хоть одну партию, где все бы шло как по маслу.

— Благоразумным? При чем тут это? Мне нужна работа, я не хочу в сорок пять лет отправляться на свалку, где всякий может окатить меня помоями!

— Ты еще не утиль, — вставила дочь.

— Очень остроумно, — заметил я.

— Я сегодня говорила с одним человеком из муниципалитета. Ты мог бы устроиться в городское транспортное хозяйство. Или в городское садоводство, дай лишь согласие...

— С транспортом не выйдет, Хелен, ты же знаешь, у меня водительские права третьего класса...

— Франк получил права второго класса всего лишь два года назад; ты еще не стар, ты хороший водитель, для тебя же это пустяк, ну заплатим за курсы, не обеднеем.

— И все? — Я с любопытством посмотрел на жену. — Хелен, ведь если ты через своих знакомых достаешь мне работу, значит, ее отбирают у кого-то другого, кому она полагается по праву... Или, может, я ошибаюсь? Тогда объясни мне толком: для меня там устраивают что-нибудь дополнительное или я тебя неправильно понял?

— Господи, как ты можешь так рассуждать! — воскликнула жена.

— Иначе не умею.

— «Cosi fan tutte», — изрекла дочь.

— Что это такое? — спросил я.

— Название оперы Моцарта по-итальянски. В переводе: «Так поступают все».

— Это хорошо! — воскликнул я. — Надо запомнить. Красиво звучит: кози фан тутте!

— Лотар, ну подумай, ведь так, как ты рассуждаешь, ни один разумный человек не...

— В сожалению, Хелен, к сожалению.

— Ну раз так, то можешь уже сейчас быть уверенным в том, что до конца жизни будешь торчать без дела и ждать по крайней мере до пенсии.

— Ага, значит, я бездельничаю! — крикнул я и вскочил на ноги. — А почему? Да потому, что из-за политики твоих партийных друзей я вполне законно вылетел на улицу через парадный ход, а теперь те же твои друзья собираются затащить меня обратно через черный. Зачем? Чтобы я опять стал членом их партии. Я вернусь, а они потом скажут: вот видите, мы вовсе не такие жестокие, тем, кто осознал свою ошибку, мы всегда готовы протянуть руку и заключить их в объятия...

— Не ори, ты не на стройплощадке! — истерически закричала Хелен.

— В моем доме, чтоб ты знала, я могу орать, сколько мне угодно...

— В нашем доме, — спокойно возразила Хелен.

Именно спокойствие, с которым она произнесла эту истину, поразило меня.

— Извини, — сказал я и вышел из кухни.

За дверью я услышал, как Клаудия сказала:

— Ты не должна была так говорить, мам, знаешь, как отец чувствителен в этом вопросе, ведь дом — его больное место.

— А о моем больном месте никто не заботится, меня можно ни во что не ставить... Вымой посуду, мне еще надо поработать, сроки поджимают.

В подвале мне вдруг пришла в голову дурацкая мысль, и я невольно рассмеялся: я представил себе, как повела бы себя Габи, если бы ей попали две пули в зад, да она бы, наверно, их и не заметила, в лучшем случае почесалась.


* * *

— У вас теперь много времени, господин Штайнгрубер, — обратился ко мне сосед из-за кустов, — и сколько это уже продолжается...

Я ему не ответил. Я сидел на террасе и читал книгу. В эти последние дни апреля приятно потеплело.

Хелен принесла из библиотеки толстенный том воспоминаний Шпеера, она считала, что мне необходимо прочитать эту книгу.

Всевозможные люди пишут книги, которые они называют «Воспоминания»; генералы, министры, промышленники, архитекторы, боже мой, чего они только не говорят, какие только мелочи не раздувают, уверяя, что именно от них, авторов мемуаров, зависела мировая история; и ни в одних прочитанных мною до сих пор «Воспоминаниях» не было сказано, кто на самом деле творил историю. Воспоминания этих персон меня порой забавляют: каким же надо быть тщеславным глупцом, как надо презирать людей, чтобы утверждать подобное.

Почему мы, рабочие, не пишем своих воспоминаний, разве нам нечего сказать, разве мы не совершили ничего великого, разве наши будни столь серы и незначительны, что мы считаем за лучшее молчать? Неужели мы предпочитаем покоряться судьбе, которую нам заранее планируют другие, в чьих воспоминаниях мы фигурируем лишь в качестве примечаний? Неужели наша жизнь с самого начала — подчинение?

Покорность не порождает героев.

Но разве мы тоже не изменяли мир?

Если бы я когда-нибудь начал писать свои воспоминания, о чем мог бы рассказать? О своих поражениях, о своих желаниях и мечтах; я же не совершил никаких подвигов, ничего не изобрел и никого не затравил насмерть. Я не выбрасывал рабочих на улицу, всего лишь сновал из дома на стройку и со стройки домой — вот и вся моя жизнь. Я никогда не был в Монте-Карло, никогда не совершал сафари в Африке, мы лишь однажды слетали на три недели на Мальорку, когда дочке исполнилось десять лет. Экономя каждый грош, мы вкладывали все в наш дом. Среди товарищей по работе я выглядел каким-то особенным только оттого, что у моей жены была не обычная для них профессия — ведь они не знали, что им делать с книгами; они не представляли себе, что можно жить в книге и среди книг, что книги пробуждают мечты и желания, что книги могут стать второй жизнью.

Я строил дома и для богачей, и для тех, кто был убежден, что, как только приобретет дом, сразу же станет независимым. По случаю окончания строительства иные застройщики выставляли нам два ящика пива и бутылку водки. Я строил дома для чиновников, служащих и рабочих; они робко являлись на стройплощадку, чтобы проверить, насколько уже выросла их независимость. Случалось, иной заказчик, кое-что смысливший в строительном деле, проверял правильность состава раствора или бетона. Редко кто жаловался десятнику: никто не желал ссориться, всем хотелось, чтобы дом был готов как можно скорее.

Свой дом я строил сам, каждый день — зимой и летом, в воскресенья и будни; в общей сложности я работал по шестнадцать часов в день, каждую неделю, каждый месяц, и так — три года подряд.

Кого заинтересует, если я расскажу об этом в своих воспоминаниях? Я никогда не был на Гавайских островах, довольствуясь фотоальбомами, книги были тем единственным, что доставалось мне даром.

Я мало чего добился и не сделал никакой карьеры. Но все же я построил дом, разбил сад, а это кое-что значит.

Может, нам следовало переселиться в Америку, там каждый год сотни тысяч людей в домиках на колесах странствуют по континенту с одного места работы на другое. Что стоит у них в паспортах в пункте «место жительства»? «Переменное» или, может, «нигде»? Что такое побеждать, мне неведомо...

Я стою на берегу широкой реки и смотрю на другой берег. Там, за кустами жасмина и гортензий, я вижу жизнь, о которой грежу. Но перебраться туда не моту, потому что ни плавать, ни летать не умею, а покорность лишила меня сил.

Надо бы навести мост. Но те, на другом берегу, не заинтересованы в том, чтобы мы проникли к ним. Навести мост можем только мы, но мы сидим и ждем...

Я просыпаюсь в поту. Солнце печет лицо. В глазах все двоится. Голова тяжелая. Дымовая труба моего дома качается в радужном мареве.

— На солнце вредно спать, — слышится чей-то голос.

Темное пятно на газоне — оказывается, человек. Смотреть еще больно, я привстаю и заслоняю глаза ладонью, пока марево не исчезает.

Затем, поднявшись, иду к темному пятну.

Мне этот человек никогда не нравился. Когда я, разглядев Бальке, повернул обратно к дому, он сказал:

— Слушай, Лотар, я опять пришел. Для тебя есть работа. Хорошая.

— У двери дома — звонок для посетителей, в том числе и для тебя. Я не люблю, когда с улицы лезут ко мне в сад через кусты. Понятно, Бальке?

— Я звонил раз двадцать. Но ты не слышал. Я подумал, наверно, в саду, спишь. Так оно и оказалось. А где тебе еще быть, время у тебя есть, а на своем клочке земли ты хозяин...

— Бальке, сбавь обороты. Раз я ничего не хочу слышать, считай, что меня нет. Понял, Бальке?.. Какая там у тебя работа? Наверняка нечестная, насколько я тебя знаю.

— Штайнгрубер, ну зачем же так сразу, ты сначала выслушай, прежде чем что-то мне приписывать.

Как всегда, Бальке был одет по последней моде: всегда на одну краску моднее, на один тон громче, на один поклон вежливее, и всегда на одну марку щедрее по отношению к своим работягам.

— А почему ты обращаешься ко мне? — спросил я, избегая смотреть ему в глаза.

— Странные ты вопросы задаешь. Кто на Мариенкефервег без работы? Кроме тебя, никого не знаю. Вот я и подумал...

— Схожу-ка к Штайнгруберу, — перебил я его. — Ну так что это за работа? Надолго, почем? Что за работа, Бальке, чего ты вдруг замялся?

— Знаешь, Лотар, вот это я всегда в тебе ценил: сразу ухватить суть. С такими, как ты, можно дела делать.

Я наконец поднял глаза и стал его разглядывать. Улыбаясь, он стоял передо мной — элегантный, предупредительный, ну просто сама любезность, на нем была шелковая рубашка с черно-желтым рисунком: желтые кольца цеплялись за черные. Я знал, что он считает себя меценатом городского спортивного клуба и любит фотографироваться в позе покровителя среди длинноногих прыгуний и бегуний, хотя всем известно, что он не разбирается ни в футболе, ни в легкой атлетике. Как-то раз, увидев его фото в спортивной газетной рубрике, Хелен сказала: «Да брось ты волноваться из-за этого Бальке, ему выгодно — ведь его пожертвования, как рекламные расходы, не подлежат налогообложению».

Когда года три назад Бальке к тому же еще выбрали «королем стрелков» нашего района, он раскошелился на несколько тысчонок. Перед праздничным шатром зажарили на вертеле бычка и десяток молочных поросят. «Королевой стрелков» он избрал девицу лет двадцати, и злые языки утверждали, что она легла в постель к Бальке еще в шестнадцатилетнем возрасте.

— Ну и вопросики ты задаешь, Штайнгрубер. Радуйся, что я опять пришел. Чем унывать, лучше Бальке позвать!

— Вот что, Бальке: если Штайнгрубер, то лучше уж господин Штайнгрубер или просто Лотар, чтобы с самого начала не было недоразумений. Я не люблю твоих шуточек, мы достаточно давно знаем друг друга.

— Достаточно давно, но недостаточно хорошо, Штайнгрубер. Теперь это изменится: будешь занят всего дважды в неделю, за каждый раз получишь по пятьдесят марок...

— Выходит, сотня в неделю, четыреста в месяц... А что я должен делать за такое княжеское вознаграждение?

— Значит, согласен. Так вот: каждую среду и каждый четверг будешь ездить в Кёльн. Адреса я тебе сообщаю накануне по телефону. Там забираешь пакеты и маленькие ящики — когда один, когда несколько, как придется. Привозить их ко мне домой или в контору не надо, пусть лежат у тебя в гараже, пока я не позвоню и не скажу, куда их доставить. Ездить будешь не на машине фирмы, а на своей собственной, за километраж получишь дополнительно. В случае аварии, поломки и т. п. ремонт за мой счет...

— Погоди, Бальке, — прервал я его, — мне не успеть за тобой. Прежде всего растолкуй, что я должен перевозить.

— Чтобы все было ясно, Штайнгрубер: за вопросы тебе не платят, и еще: это твой побочный заработок, в платежных ведомостях у меня ты не будешь значиться. Бирже труда об этом приработке тоже знать не обязательно, а то они тебе, чего доброго, еще срежут пособие, знаю я эту братию. Легкая работенка, Лотар, истинное удовольствие, словом, прогулка на Рейн, только одни ездят в конце недели, а ты поедешь в середине.

Я все время не сводил глаз с его рубашки, уставившись на желтые и черные кольца.

Бальке — единственный, кто после семи месяцев предложил мне работу, и это было даже приятно, хотя я догадывался, что дело нечистое. Но у Бальке все было нечисто.

Четыреста марок в месяц — прибавка соблазнительная. Кроме того, это даст какое-то разнообразие, прекратится вечное ожидание. Когда страдаешь от жажды, пьешь, что дают, не спрашивая, вода это или вино. Я хотел было уже сказать «Да»: отказываться от приработка было бы глупо — и тем не менее колебался, зная, что у Бальке плохая репутация, хуже некуда. За многие годы я сам убедился в этом: строительные подрядчики прибегали к услугам транспортной конторы Бальке лишь в крайнем случае, так как он нередко завышал после доставки груза заранее обусловленные цены или же поставленные им материалы не соответствовали требуемому качеству. Если протестовали, Бальке предлагал подать на него в суд. Но никто еще не отважился с ним судиться, опасаясь немалых расходов, к тому же каждый из них в свое время провернул вместе с Бальке какое-нибудь темное дельце. Только Бальке был способен за ночь достать для стройки невозможное. Когда прорабы и десятники рвали на себе волосы оттого, что поджимали сроки сдачи, являлся Балькеи кричал им: «Ребятки, чем унывать, лучше Бальке позвать!»

Мне было противно смотреть на это улыбающееся лицо, даже кулаки невольно сжались, но тут на террасу вышла Хелен.

— Чего еще ждешь, — сказал я ему. — До среды!

— Что я говорил? Я же знал, Штайнгрубер, что у тебя есть голова на плечах. Позвоню во вторник вечером или в среду утром, и имей в виду, мне не хотелось бы объяснять тебе все дважды.

Уходя, Бальке увидел Хелен, но не поздоровался с ней, сделав вид, будто не заметил ее. Он удалился тем же путем, каким и пришел: через кусты, отгораживающие сад от улицы.

— Чего это он опять заявился? — спросила жена.

— Предложил работу. Два дня в неделю.

— И ты согласился? Вчера же...

— Вчера было вчера, — возразил я.

Я чувствовал, что Хелен настроена подозрительно. К Бальке она относилась еще хуже, чем я, просто терпеть его не могла.

— А что это за работа? — нетерпеливо спросила она.

— Два рейса в неделю, по средам и четвергам. В эти дни тебе придется ездить на службу трамваем, машина нужна мне.

Я прислонился к столбу террасы, дерево еще сильно отдавало карболкой, которой я пропитал его несколько недель назад.

— Скажи, какая славная работенка, — иронизировала жена, и меня это задевало. — Но, конечно, если ты находишь, что так полагается, если считаешь нормальным, что у транспортной конторы нет свободной машины для этих перевозок и она нанимает частную машину... Клаудии нет?

— Пошла с друзьями в кино. Вернется поздно, ее проводят домой.

— Со следующей недели ты мог бы начать работать в городском садоводстве, я уже договорилась. Жаль, — сказала Хелен разочарованно.

— Да, жаль, — ответил я.

Надо было бы сказать ей кое-что еще, но не хотелось опять ссориться. Мне была противна закулисная возня ее «товарищей», их игра в «кошки-мышки», да и не мое это дело — садоводство. Я каменщик, зачем мне возиться с рассадой и саженцами. Ведь там я опять встретил бы «товарищей», которые этой работой обязаны тем же «товарищам». Из благодарности они и вступили в партию. Если хорошенько подумать, то выходит, что рабочие и служащие управления городского садоводства не что иное как члены, так сказать, «партии благодарности». Но в эту «партию» я никогда не вступлю.

Настроение за ужином было подавленное, я никак не мог придумать, о чем говорить, пока не вспомнил, что Клаудия недавно сказала о выпускном вечере в их школе, на который приглашены учителя и родители.

— Ты пойдешь? — спросил я жену.

— Мы пойдем, — ответила она решительно. — Не могу же я идти одна, мне будет обидно, а дочке — тем более.

— Что мне надеть? И вообще, как там все это, я же никогда не бывал на таких праздниках.

— Свой выходной костюм, что же еще! И пожалуйста, как следует побрейся. Первый танец ты должен танцевать с Клаудией — таков обычай.

— Не бойся, Хелен, буду придерживаться обычая, буду.


* * *

Дом напротив, где жила старуха Пфайфер, построили еще в тридцатых годах; тогда это был второй дом у проселочной дороги, с земельным участком площадью три тысячи квадратных метров; четверо детей Пфайфер разъехались и не очень-то беспокоились о матери — во всяком случае, в последние годы мы не видели, чтобы кто-нибудь из них навещал ее. Старуха одна обитала в восьми комнатах просторного дома, целыми днями торчала в окне, наблюдая, что делается на улице. Она была знакома со всей округой. Кто не знал, что ей восемьдесят четыре года, давал ей от силы шестьдесят пять; но так моложаво она выглядела, только когда носила зубные протезы, а это она делала редко.

Двадцать лет назад умер ее муж. От сердечной недостаточности, как написал в свидетельстве о смерти врач; но в нашем поселке упорно держался слух, будто она его медленно отравляла. От мужа она унаследовала дом без долгов, хорошую пенсию плюс страховой полис, а на банковском счете такую сумму, о которой ходили самые невероятные толки. После смерти мужа — он был доверенным лицом фирмы, изготовлявшей металлоконструкции, — все думали, что уж теперь Пфайферша будет вести жизнь веселой вдовы, отправится путешествовать и тратить деньги, ибо покойный был, что называется, прирожденным брюзгой. С утра до вечера он ходил с кислой миной и брюзжал на всех и вся.

Однако Пфайферша, едва успев овдоветь, заняла в своем доме круговую оборону. Уже двадцать лет она не показывалась на улице, выходила только в палисадник или в обширный сад позади дома, где ее никто не мог видеть. Она явно избегала яркого дневного света.

В первое время после смерти мужа она еще сама ходила за покупками, но в последние годы эту обязанность взяла на себя Клаудия; дважды в неделю югославка-уборщица прибиралась в комнатах и раз в месяц мыла многочисленные окна. Молоко, хлеб, сыр и яйца старуха покупала у торговцев-разносчиков, которые доставляли ей продукты к двери или в окно кухни и принимали оттуда же очередной заказ.

Часами она торчит в окне, здороваясь с соседями и прохожими; местная ребятня издевается над ней, дразнит «ведьмой». Уже три года я кошу траву у нее в саду и делаю самый необходимый ремонт в доме. В уплату она предоставляет нам право собирать урожай с ее фруктовых деревьев.

Фруктов оказалось многовато, и я в конце концов уговорил ее, чтобы она разрешила собирать их и другим ближайшим соседям — нам всего было не съесть, сама же хозяйка плодами почти не пользовалась, и было бы жаль, если б они гнили.

Может, Пфайферша оставит нам дом в наследство, пошутила как-то Клаудия, ведь мы годами работаем на нее. Однако ее смерти дожидались четверо детей и двенадцать внуков. Я не расспрашивал старуху о ее родственниках и финансовых делах; иногда она сама рассказывала мне о своих детях и внуках, и я постепенно составил себе кое-какое представление о них. Но стоило ей заметить, что вопросы целенаправленны, она сразу же умолкала или оставляла собеседника. Хелен не переваривала Пфайфер и однажды, разозлившись на нее, сказала: «Старуха будет жить вечно, скупость не даст ей умереть. А ты косишь ей газон за фрукты, которых никто у нас покупать не хочет. Никудышная сделка. А сама она как сыр в масле катается. Позор».

Воскресным полднем я возвращался домой из пивнушки. Пфайферша, торчавшая в кухонном окне, подозвала меня. Когда она без протезов, я всякий раз пугаюсь ее беззубого рта.

— Что-нибудь случилось? — поинтересовался я.

Сильно высунувшись из окна, она спросила:

— Помирает? Я знаю, он скоро умрет.

— Кто, фрау Пфайфер?

— Как кто! Эберхард. — Она осклабилась, и ее губы исчезли в слюнявой впадине.

— Я не видел его больше месяца, — ответил я сухо: злобный тон старухи разозлил меня.

— Но Франк сказал мне, что дело идет к концу. Я его переживу, Эберхардика... В подвале вода. Вы не взглянете, откуда течет? Может, какая труба лопнула? Да, пора бы уже сменить все трубы, но во сколько это обойдется... а потом грязь... слесаря никогда не вытирают ноги.

Идти к ней мне не хотелось, я был слегка выпивши, опаздывать к обеду тоже не хотел, а после обеда собирался соснуть.

— Не обижайтесь, фрау Пфайфер, но сегодня у меня нет времени, после обеда мы уедем. Вот завтра утром буду косить у вас и посмотрю, в чем дело.

Когда я повернулся, чтобы уйти, она задала новый вопрос:

— А чего надо Бальке?

От этой ведьмы ничего не ускользнет, она сидит словно паук в паутине и видит все, что происходит вокруг, — глаза у нее еще зоркие, газету она читает без очков и за километр может разглядеть мышь.

Мы решили уговорить Пфайфершу купить телевизор и позвали ее в гости. Было это вскоре после того, как мы сюда переехали, и Хелен считала, что соседей надо обязательно приглашать, чтобы сосуществование было сносным. Старуха посидела тогда часок у экрана, поднялась и, не сказав ни слова, ушла. С тех пор она больше ни разу не заходила к нам.

— Сторонитесь Бальке, его отец был пьяницей и распутником, я его знала, очень хорошо знала. Не верьте ему, он носит двухцветные ботинки... ни один порядочный человек не наденет таких. Поверьте старой женщине, Бальке нельзя доверить даже гнилую картошку, он тут же продаст ее как тыкву или дыню.

Она закрыла окно и удалилась.

— Чего надо Пфайферше? — раздраженно спросила жена, когда я вошел в кухню. — Пора бы и тебе потребовать с нее почасовую оплату — югославке ведь она платит, не даром же та убирает.

— У нее в подвале натекло, — объяснил я, — в конце концов...

— В конце концов, она может вызвать водопроводчика. Куда ей девать деньги? Возьмет с собой на небо? Все равно она в ад попадет, а там деньги сгорят.

Я взял со стола письмо, которое дочка оставила для нас. Его прислали из высшего музыкального училища в Кёльне. В ближайшую среду Клаудии надлежало явиться на вступительный экзамен.

— Я захвачу ее с собой, мне же все равно в Кёльн ехать.

Жена дегустировала салат на подставном столике. Они с дочкой могли питаться исключительно салатом да кислым молоком, а с мяса удаляли малейший кусочек жира.

— Ты мне так и не сказал, что будешь делать для Бальке. Может, это тайна?

— Выглядит малость таинственно, это верно, — ответил я, — но, возможно, он всего лишь хочет обдурить налогового инспектора, может, мои рейсы не проходят у него по бухгалтерским книгам.

— Это на Бальке похоже... ну, тебе-то безразлично.

— А что ты имеешь против, Хелен? Ведь обдуривать налоговых инспекторов стало нынче всенародным спортом... как теннис.

— Хорошо, что ты прихватишь Клаудию... эта среда у нее уже в печенке сидит... бедный ребенок, к чему эти нелепые экзамены?

— Бывает кое-что и похуже экзаменов, — возразил я.

— Да, но не для восемнадцатилетней девушки, как ты сам понимаешь, тебе ведь тоже было восемнадцать...

Хелен поджарила шницели из маринованного мяса и подала их с салатом. Было вкусно. Она хорошо готовила, когда не спешила, но в последнее время у нее получалось это все реже и реже.

— Конечно, бывает хуже, — продолжала она, — но ведь у девушки жизнь только начинается... Вкусно? — Жена задорно посмотрела на меня.

— Тебе надо было стать поварихой, Хелен: ведь есть люди никогда не прекратят.

— А тебе трактирщиком, — засмеялась она, — пьянствовать всегда будут... Господи, Лотар, хотела бы я разок увидеть тебя за стойкой, а не перед ней — ты был бы, наверно, лучшим клиентом у самого себя. Верно?

Она была задорная, веселая. Когда жена в таком настроении, она становится прежней молодой Хелен.

Я вдруг вспомнил, как впервые встретил ее, юную, восемнадцатилетнюю, в книжном магазине, где она работала. Я спросил учебник по статике — в то время я всерьез намеревался поступить в техникум, хотелось быть чем-то больше, нежели каменщиком.

Так вот началось. И так вот я приохотился к чтению. Ходить в магазин и каждый раз покупать специальную литературу я не мог, поэтому ограничивался дешевыми книжками карманного формата, которые подбирала для меня Хелен.

«Я еще не достаточно знаю ваш умственный кругозор, — съязвила она как-то, сунула мне книгу и пригласила к кассе. — С вас две марки восемьдесят».

Первое время я ходил в книжный магазин из-за нее, потом мне понравилось читать после работы в постели. Каждая книга давала повод встретиться с Хелен.

Однажды я дождался ее по окончании работы в нише какого-то учреждения напротив книжного магазина и отвез домой в своем дребезжащем «фольксвагене». Она жила с родителями. Выйдя из машины, Хелен сказала: «Ты несносный человек». Она обняла меня, поцеловала и побежала в подъезд. По дороге у нее соскочила туфля, я захохотал, Хелен подняла туфлю и швырнула ее в меня. Это было все. С того времени мне больше не надо было искать повода, чтобы навещать ее в магазине, но книги я продолжал покупать.

С техникумом у меня ничего не получилось, я даже не вышел в десятники, иногда меня назначали бригадиром, иногда старшим рабочим. «Иногда» бывало довольно редко. Теперь я безработный и пытаюсь сопротивляться времени. А это очень трудно.

Мне хочется погрузиться в раздумье, помечтать, уснуть и во сне разобраться со своими мечтами. Мне не хочется думать о том, что было, а лишь о том, что будет. Мне хочется стать животным, которое живет только в настоящем и у которого нет ни прошлого, ни будущего. Животное живет мгновением, мне хочется видеть над собой небо, чтобы оно рассыпало звезды ко мне в сад, а я их подобрал бы и украсил дом...

Дочь с заплаканными глазами вбежала в кухню и в изнеможении упала на стул.

— Сузи провалилась! — сообщила она плача.

— Сузи? — испуганно воскликнула Хелен.

— Да, — кивнула Клаудия.

Мне объяснили, что Сузи была первой по музыке, что однажды в школе из-за нее даже разразился грандиозный скандал. Ее обвиняли в том, что она принимает наркотики и к тому же совращает других одноклассниц. Но это осталось только подозрением, доказать ничего не смогли, а поскольку она хорошо училась и ее отец был влиятельным депутатом городского совета, историю замяли.

— Она играет лучше меня и в теории сильнее, — сказала Клаудия. — Уж если она провалилась, что будет со мной: я же слабее ее, она свободно играет с листа.

Клаудия машинально крошила кусок хлеба, роняя крошки на пол. Хелен видела это, но ничего не говорила. Вообще-то она приходила в ярость, когда баловались с хлебом.

От отчаяния лицо дочери отвердело и напоминало лицо матери Хелен — грубое, мужское, похожее на шершавый куб.

Кухонные часы, которые должны были идти едва слышно до конца наших дней, тикали громко и раздражающе.

— Клаудия, брось хныкать. Ты должна быть твердо уверенной, что сдашь экзамен, и ты его сдашь. Я не сомневаюсь, я знаю, что ты его одолеешь!

— Мама, — сказала дочь плача, — если я провалюсь, что мне тогда делать? Идти продавщицей в супермаркет?

— Клаудия, — воскликнула жена в отчаянии, — двенадцатилетний труд не может быть напрасным, ты выдержишь, как бог свят сдашь! Вера горы движет.

— А я думал, ты больше не ходишь в церковь, — вставил я, но тут же пожалел о сказанном.

— Отец в среду едет в Кёльн...

— Захвачу тебя с собой, — я положил руку на ладонь дочери, — и по дороге буду морально поддерживать. Обратно тоже поедем вместе. В любом случае.

— Что значит «в любом случае»? — вспыхнула жена.

— Хелен, ну что ты сможешь изменить, если она провалится? Ничего не сможешь. Человек — всего лишь человек.

Жена недоуменно посмотрела на меня и с раздражением принялась мыть посуду. Я ей сочувствовал. Слово «провалится» было произнесено в нашем доме впервые. Клаудия училась хорошо, старалась, и мысль о провале никогда не приходила мне в голову. Да и с чего бы? Клаудия делала больше, чем требовалось в школе... Да, она была прилежной, смышленой девочкой, она очень скоро поняла, что учиться надо не для школы и учителей, а для самой себя.

Я погладил дочь по волосам:

— Если провалилась твоя подруга, это еще не значит, что провалишься ты, может, у нее был невезучий день.

— В том-то и дело, отец, что из-за одного невезучего дня можно испортить всю жизнь!

Дочь выбежала из кухни, было слышно, как она плачет в коридоре.

Мы с женой испуганно переглянулись. Я пожал плечами. Что я мог еще сказать, все уже было сказано. Тем не менее я добавил:

— Хелен, мы должны считаться с этой возможностью, не будем себя обманывать, как видишь, это случается и с такими, кто серьезно работает... Может, Клаудии попытать счастья в городской библиотеке — ведь библиотекарь тоже почетная профессия?

— Перестань, Лотар, прошу тебя, перестань... господи, где мы живем, неужели молодые люди уже не могут свободно выбирать себе профессию? — Жена тихо заплакала.

— А мы с тобой могли свободно выбирать? Мы же взяли то, что нам предложили. Нынче плохо не то, что нельзя свободно выбирать, а то, что ничего не предлагают.

— Может, мы в чем-то ошиблись? — спросила жена и украдкой вытерла глаза посудным полотенцем.

— Мы сделали все, что могли, остальное от нас не зависит. Не принимай все так трагически, Хелен, иначе мы пропадем.

Я поцеловал жену в лоб и, пробравшись через живую изгородь палисадника, вышел на улицу. Пфайферша опять торчала в окне. Она улыбнулась мне беззубым ртом. Господи, и когда только спит эта старуха?

Я направился к Франку. По дороге встретил Баушульте: он вывел погулять собаку. Я погладил добродушного лабрадора.

— Иду к Франку, дома напряженная атмосфера.

— Заведи теплицу, — лукаво ответил Баушульте, — в саду у тебя места хватит, и сразу обретешь покой. В теплицу женщины не заходят, убирать там не разрешается. — Он зашагал дальше, спустив собаку с поводка.


Дверь мне открыла Габи.

— Франка нет. Но ты заходи.

— Я не к Франку, — сказал я, — пришел навестить Эберхарда.

Мы поднялись наверх в комнату, которая когда-то была задумана как детская и где теперь вот уже три года лежал отец Франка и ждал смерти.

Остановившись у порога, я смотрел, как Габи давала лекарство своему свекру. Она гладила его по впалым щекам и, низко наклонясь к нему, приговаривала:

— Глотай, Эберхардик, глотай, вот так, хорошо... тебе сразу станет легче. А теперь еще пять капелек, из другого пузыречка.

Считая вслух, она накапала на кусок сахара, затем, чуть приподняв голову старика, положила сахар ложечкой ему в рот. Я подумал, что вряд ли можно обращаться с человеком более ласково, чем это делала она.

Проглотив, Эберхард задышал громко, со свистом. Габи осторожно опустила его голову на подушку. Старик не шевелился. Через некоторое время он повернул голову и увидел меня.

— Пойдем, Лотар, Эберхардику надо спать. — Габи потеребила меня за рукав.

Старик показал своей высохшей, почти прозрачной рукой на стул возле кровати:

— Посиди со мной, Лотар, хорошо, что ты меня навестил. Мне получше, при такой погоде можно дышать.

— Эберхардик, тебе пора спать, ты должен себя хорошо вести. — Габи укрыла его до плеч двумя шерстявыми одеялами.

— Когда засну, тогда засну, — сказал старик.

Пожав плечами, Габи с укором посмотрела на меня и вышла из комнаты. Я присел на стул у кровати.

Старика я не навещал уже месяца полтора, если не больше, и был поражен, увидев его голову на белой подушке. На костлявом, иссохшем лице светились два глаза, словно две фары. Неужели это было еще человеком? Мне казалось, будто передо мной что-то восковое.

— Не пугайся, Лотар, я знаю, как выгляжу, хотя Габи больше не дает мне зеркала. Да, да, Лотар, смерть никогда не опаздывает, иногда приходит чуть пораньше; но ко мне она запоздала. Нынче нельзя положиться даже на смерть. Ну и времена.

Я хотел ему ответить, но не нашел слов, думал сказать что-нибудь шутливое, но любая шутка прозвучала бы пошло по отношению к тому, кто здесь лежал. Больше всего я терялся не потому, что видел перед собой череп мертвеца, а оттого, как спокойно этот старый человек ждал смерти — без страха, без нетерпения. А ведь Эберхарду было всего шестьдесят пять лет.

— Лето никак не начнется, — сказал я наконец.

— Прохладно слишком. Но для полей хорошо, все в рост идет, я это примечаю по дрозду, там на крыше, напротив. Утром заливается на час раньше. Я уже не сплю, когда он петь начинает. А прежде дрозд меня будил, он всегда сидит на телевизионной антенне.

— В этом году все позднее начинается, — сказал я.

— Вот, помню, в сорок седьмом, когда мы с братом пошли на поле воровать раннюю картошку, а сторож погнался за нами...

Я тихо встал и спустился вниз, в гостиную: историю, которую начал рассказывать старик, я знал наизусть.

Габи сидела на диване, вязала джемпер и сосала карамельку. Я подсел к ней.

— Ты не находишь, что свекор выглядит чуть лучше? — спросила она, не прерывая вязания. — Он заснул?

— Начал опять вспоминать старую историю, — ответил я, — как они после войны воровали картошку и как сторож всадил ему в зад ползаряда дроби, а он, несмотря на это, на другой день обменял картошку на пол-окорока. Сожалею, Габи, но я слышал это раз сто и больше не могу, ничего не поделаешь.

— А о чем ему еще говорить, — сказала Габи, и в ее руках спины замелькали так быстро, что казалось, будто их не две, а двадцать.

— Ты права, Габи, действительно, о чем еще.

— Ведь Эберхардик всю свою жизнь работал только ради жратвы, на большее никогда не хватало.

— Грустно, что всю жизнь приходится работать только ради жратвы.

Она опустила вязанье на толстые колени и спросила:

— А разве ты, Лотар, делаешь что-нибудь другое? Ну да, ты построил себе хороший дом, а твоя дочка будет, наверно, музыкантшей, но ведь в остальном-то ты тоже работал только ради жратвы?

— Может, ты и права, — ответил я.

— Не знаю, когда придет Франк, он никогда мне ничего не говорит... У меня хватает дел с Эберхардиком, уж я его выхожу; немножко пыли в легких, ничего, от этого помогает гусиный жир, но он сейчас тоже вздорожал.

— До свидания, Габи. — Я поднялся.

— Что-нибудь передать Франку? Не знаю, когда он вернется, он ведь ничего мне не говорит, когда хочет, уходит, когда хочет, приходит... Слава богу, у него теперь есть работа, а когда мужчина работает, он тогда совсем сносный.

Боже ты мой, она даже красива, эта женщина! Как она посмотрела на меня снизу с юной девичьей улыбкой и сказала:

— В былое время лечили барсучьим жиром. Но где теперь его достанешь? Ведь всех животных истребляют.

Ну и женщина! Ухаживает за почти уже мертвым стариком и убеждена, что с помощью гусиного или барсучьего жира оттащит его от порога, через который он может переступить в любой час.


Дома я уселся у телевизора, хотелось забыть восковое лицо. Жена сидела рядом, заполняя какие-то тетради для библиотеки; обычно, когда я включаю телевизор, а ей надо поработать, она удаляется в кухню или спальню.

— Можешь говорить что хочешь, — сказала она вдруг, — но Франк изменяет Габи.

— С чего ты взяла? — возмутился я.

— Женщину с такой внешностью просто обманывают. — Хелен сказала это, даже не отрывая взгляда от своей писанины.

— С чего ты взяла?! Ну и мысли тебе приходят иногда в голову.

— Мысли? Лотар, женщина это чувствует.

— Так, так — женщина, — язвительно сказал я.

Она пропустила это мимо ушей:

— Знаешь, а я бы даже не стала осуждать Франка...

— Как женщина, конечно, — не без ехидства вставил я.

Хелен отложила свои тетради и, прикурив сигарету, толчками выдохнула целую дымовую завесу, окутавшую нас. Тяжело дыша, она спросила:

— Скажи, Лотар, ты смог бы изменить мне?

Вопрос застал меня врасплох, я смотрел на экран, пытаясь вникнуть в смысл фильма.

— Знаешь, Хелен, если б я и хотел, что толку: раньше, когда работал с утра до ночи, было некогда, а теперь я уже вышел из возраста, когда бегают за юбками.

— Ах, я сейчас заплачу. Мужчина никогда не выходит из возраста, а уж ты и подавно, насколько я тебя знаю...

Я разозлился:

— Хелен, ну что это за чушь! Я был сейчас у Эберхарда и могу сказать тебе только одно: если когда-нибудь я окажусь в таком же положении, принеси из подвала большой гаечный ключ и... Чтоб я вот так медленно подыхал, не смей допускать этого... понимаешь, человек просто разбит, выдохся, другого слова нет... а ты тут городишь: мужчина не выходит из возраста...

— Ну чего ты раскипятился? И вообще, ты в последнее время из каждой мухи слона делаешь!


Выйдя из дома, я покатил на велосипеде в пивную. Франк сидел за столиком один и с наслаждением дымил толстой сигарой. Я подсел к нему.

— Я только что от Габи. Она не знает, где ты.

— А ей это надо знать? Лотар, я просто боюсь идти домой. Если старик умрет, что будет с Габи? Ты хоть раз задумывался об этом?.. Пей, я угощаю.

— Мой черед, Франк, я получил двухдневную работу.

— У Бальке?

— Как думаешь, зря я согласился?

— Не валяй дурака, в нашем положении нос воротить не приходится. А деньги у Бальке пахнут не больше, чем у других. Главное кое-что есть в кармане... Ну и времена... Жена отца нянчит, у смерти оттягивает, а я не решаюсь домой идти, боюсь, что застану уже мертвеца.

— Франк, у тебя есть работа, дела идут в гору.

— В гору? — вспылил он. — Я тебе сейчас кое-что расскажу, чтоб ты знал, как выглядит эта гора. В субботу я отказался возить штучный груз, и наш босс заявил мне: «Я никого не принуждаю. Но и мне никто не помешает сделать так, что первое число месяца для тебя будет последним». Вот до чего мы дожили, фактический король сегодня — это предприниматель, даже если он всего-навсего мелкая сошка с двадцатью машинами для развозки товаров. Я поехал в субботу, что мне еще оставалось? Опять сидеть и ждать... тебе это знакомо, мне тоже, поэтому и поехал.

В дверях появилась Клаудия, на ней была американская форменная блуза с тремя шевронами на рукаве. Оглядев зал, дочь направилась к нам. Посетители у стойки проводили ее взглядом.

Усевшись за наш столик, она заказала пиво.

— Чего ты? — без родительской нежности спросил я. Неприятно было видеть свою дочь в пивной.

— Дома невтерпеж. Я пришла пешком. Отец, у матери совсем сдали нервы!

Из-за громко зазвучавшей музыки разговаривать стало невозможно. Какой-то молодой человек пригласил Клаудию танцевать, она любезно отказалась.

Мы просидели еще часа три. Когда мы с Клаудией пошли к выходу, Франк воскликнул:

— Короли уже не короли!

— Что он этим хотел сказать? — спросила дочь, усаживаясь на багажник велосипеда.

— Ты же слышала, — крикнул я против ветра, — короли уже не короли!


* * *

Абитуриентки явились на выпускной вечер все как одна в белых бумажных платьях старомодного покроя. В вырезе платья кое у кого красовались орхидеи, некоторые девушки вплели цветы в волосы.

Хелен нарядилась в кирпично-красное платье, которое два года провисело в шкафу ненадеванным. На мне был темно-синий однобортный костюм в мелкую полоску, голубая сорочка и широкий галстук, расписанный красными цветочками. Я чувствовал себя втиснутым в корсет и двигался, словно проглотил палку. После первого вальса с дочерью я толкался среди празднично разодетых гостей, большинство которых видел впервые, так как никогда не ходил на родительские собрания, да и зачем — ведь дочь училась хорошо, если же и возникала необходимость посещения родителями школы, это улаживала Хелен.

Для школьного учителя библиотекарша более подходящий собеседник, чем каменщик с потрескавшимися руками.

Долговязый блондин в светло-гороховом костюме при темно-гороховой бабочке неразлучно танцевал с Клаудией, самозабвенно раскачивавшейся в его руках; один раз во время танца она задела меня, но даже не заметила, что это я. Молодого человека я встречал прежде, но помнил его смутно. Мне он не нравился.

— Ну что ты так смотришь? — спросила Хелен, внезапно появившаяся рядом, взволнованная и разгоряченная. Она познакомила меня с какой-то пожилой супружеской четой, о которой я запомнил лишь, что они владельцы обувного магазина в центре города. Когда они отошли, Хелен, кивнув на Клаудию, с гордостью сказала:

— Красивая пара. Не правда ли, как они хорошо смотрятся?

— Что это за дылда? — спросил я.

— Рупперт, он же у нас был несколько раз. Вон там стоят его родители, отец в белом смокинге, у них фантастическая вилла в Хоэнсибурге. Однажды меня пригласили туда на кофе. Не дом, а сказка. Отец — директор машиностроительного завода в Хагене... пойдем, я тебя представлю.

— Лучше не надо, — удержал я ее, — мне сейчас не до этого.

Ну что я мог ожидать? Каменщик, пожалуй, им не требуется, вряд ли нужен и шофер для развозки штучных грузов, которому приходится еще, как Франку, таскать по лестницам ящики и коробки.

— Что с тобой? Не кисни, пожалуйста. Я хочу радоваться, и у нас есть к тому повод. Мы не зря старались, Лотар, наши труды не пропали даром.

— Хелен, я тоже рад, но что особенного, если я спросил, кто этот молодой человек, ведь ты тут знаешь людей лучше меня... Странно только, что я ни разу не встречал Рупперта у нас дома.

Крепко, держа меня под руку, жена не сводила глаз с танцующей пары.

— Почему ты не видел его у нас? Да потому, что тебя никогда не бывало дома, — ответила Хелен через некоторое время. — Откуда тебе знать дочкиных друзей, если, кроме твоих стройплощадок, у тебя никаких друзей не было.

Каким тоном она это произнесла! Будто работа была для меня не что иное, как хобби, будто я только ради удовольствия стоял на лесах в жару и холод.

После танца Клаудия потащила за собой Рупперта прямо к нам.

— Отец, это Рупперт... господин Швингхаммер, — сказала она запыхавшись.

— Очень рад, господин Штайнгрубер. — Молодой человек пожал мне руку. Пожатие было крепкое, голос его звучал приятно.

Прежде чем я успел ответить, опять зазвучала музыка, и Клаудия потянула Рупнерта в буфет. Я видел, как молодой человек делал заказ и оба выпили по бокалу шампанского. При этом Рупперт обнял ее за плечи.

— Надо пользоваться праздником, Лотар, давай познакомлю тебя с родителями Рупперта. Может, его отец что-нибудь подыщет тебе.

— Я каменщик, Хелен, ты все время это забываешь.

— Ну и что? На машиностроительном заводе каменщики тоже нужны, — нетерпеливо ответила она.

— До Хагена далековато.

— На стройки ты нередко ездил в два раза дальше... минутку, я только поздороваюсь вон с той женщиной... не уходи, я сейчас вернусь.

Она направилась к какой-то толстухе и протянула ей руку, а потом заговорила со стоявшими рядом Швингхаммерами. Было заметно, что Хелен испытывала наслаждение, раскланиваясь и разговаривая со здешней публикой.

Я вдруг осознал, что никогда не интересовался кругом знакомых жены. Когда у нее бывали гости, я просто не обращал на них внимания. Знал, что жена дома, и все. Я гордился тем, что она из обыкновенной продавщицы пробилась в библиотекари, достигла этого своим трудом, используя каждый свободный час, чтобы учиться. Ее гости почти всегда говорили о книгах и авторах, об административных делах — куда кого назначили, кого повысили или понизили, о культурных событиях в нашем городе. Я тут, понятно, не принимал участия, потому что боялся сказать что-нибудь невпопад. Говорить о своей профессии я никогда бы не рискнул. Да и кому это интересно — все время на лесах, и в промозглую погоду, и когда на градуснике тридцать пять в тени.

Я пошел искать туалет и, заблудившись в узком коридоре между залом и школьным двором, очутился на лестнице, ведущей в подвал. Повернув обратно, я услышал, что кто-то плачет.

— Есть тут кто-нибудь?

Плач умолк. Глаза привыкли к тусклому свету, и я разглядел девушку, сидевшую на лестнице спиной ко мне.

Я спустился на несколько ступенек и спросил:

— Что с вами? Могу я чем-нибудь помочь?.. Несчастная любовь?

— Провалилась, — ответила она.

Это была Сузи.

— Бывает хуже. У вас ведь в кармане аттестат зрелости. А это кое-что значит... Пойдемте в зал.

— Знаете, — сказала Сузи по дороге. — я не хотела учиться музыке, мне всегда хотелось быть воспитательницей в детском саду, но стоит мне дома заикнуться об этом, как мои родители на стену лезут. Теперь, когда я провалилась на вступительных, они ведут себя так, будто я их оскорбила или обесчестила.

В зале крутились пары.

Жены и дочери не было видно. Какой-то незнакомый человек кивнул мне, но я не ответил ему. Постояв немного у дверей, я вышел на улицу. Потеплело, небо было звездное.

Устало и бесцельно я побрел по неасфальтированной автостоянке. В некоторых машинах сидели парочки и целовались. Очутившись перед своей машиной, я от неожиданности испугался: на заднем сиденье обнимались Рупперт с Клаудией. «Повернуться и уйти? — подумал я, — Ничего не вижу, ничего не видел?»

Открыв дверцу, я спокойно сказал;

— Выйдите, пожалуйста, господин Швингхаммер, мне нужна машина...

Они разом отпрянули друг от друга, затем молча вылезли из машины; Рупперт что-то лепетал, но я отмахнулся. Усевшись за руль, я видел, как они направились к двери в зал и исчезли за ней.

Я долго сидел, не в силах пошевелиться, сидел, судорожно вцепившись в баранку, и глядел в ветровое стекло. Я не был пьян, просто чувствовал себя разочарованным, опустошенным. Наконец я тронулся с места.

На Бронштрассе у освещенной телефонной будки я увидел трех девиц. Затормозив, я опустил стекло и спросил ту, что подошла ко мне первой:

— Сколько?

— В машине — пятьдесят, — ответила она.

— Залезай. — Я открыл правую дверцу.

Отъезжая, я заметил в зеркало заднего вида, как одна из девиц записывала, вероятно, номер моей машины. Меня это задело.

— Записала мой номер? — поинтересовался я. — Боится, что я тебя прикончу?

— Осторожность не помешает. Я была бы не первой. Не беспокойся, когда вернусь, она порвет бумажку.

Девице было самое большее семнадцать.

— Куда поедем? — спросил я. — На север?

— Чего? — удивилась она, и удивление ее не было наигранным. — А-а, ты новичок... небось в первый раз... Это ж надо, какой мне сегодня подарочек. Наконец-то хоть какое-то удовольствие... Нет, не на север, там слишком много ищеек... Поезжай на восток, к Унне, я скажу, где остановиться, у меня есть свои места, знаю там все просеки.

Мы еще не выехали из центра города, а она уже стала задирать юбку.


* * *

В Кёльне у музыкального училища я высадил Клаудию, договорившись, что встретимся с ней во второй половине дня на площади у Римско-германского музея.

Я поехал в район Линденталь по адресу, который сообщил мне Бальке. Человек, погрузивший в мой багажник три небольших, прочно сбитых деревянных ящика, судя по выговору, был иностранец. Дом оказался шестиквартирный, добротной постройки, на всех балконах сверкала герань, повсюду одинакового светло-красного цвета.

Перед соседним домом, у тротуара, пожилой человек мыл свою машину. На нас он не обращал никакого внимания. Заперев багажник, я спросил «иностранца»:

— Расписываться нигде не надо, на товарном чеке или?..

Махнув рукой, он удалился в гараж, из которого выносил ящики, и опустил за собой подъемные ворота.

Проехав две-три улицы, я остановился, открыл багажник и приподнял один ящик: он был необычайно тяжелым.

Все ящики были крест-накрест перетянуты стальной лентой на заклепках.

Погрузка заняла не более десяти минут, так что времени до встречи с дочерью оставалось много. Втиснув машину в освободившуюся щель на Рейнской набережной, я уселся на скамейку и стал наблюдать за проплывающими по реке судами.

Снова потеплело.

Мне захотелось стать рейнским шкипером, обогнуть землю на такой вот барже. Настроение было подавленное. Из-за экзамена дочери, из-за трех ящиков в машине, необычайно тяжелых и прочно упакованных.

Интересно, что в них?

Сколько можно сидеть на скамейке и глазеть на баржи? Даже самая оживленная река покажется скучной через некоторое время. В три часа я поспешил к Римско-германскому музею. Площадь перед Кёльнским собором была похожа на ярмарку. Людской поток захватил меня, и я неплохо чувствовал себя в толчее.

Мы с дочерью не договаривались о каком-то определенном месте встречи, да и как я ее отыскал бы в этой сутолоке: казалось, здесь, на площади, собрались все жители города.

Вместе с группой молодых людей меня прибило к лестнице, которая вела к подземному гаражу под Соборной площадью. Там, на возвышении, стояла Клаудия и играла на большой губной гармонике. Возле ее ног лежал кусок картона с надписью: «Абитуриентка без вакансии в вузе просит о подаянии». Клаудия играла новейшие шлягеры. По ней не было заметно, что она провалилась.

Я стоял как вкопанный.

«Это неправда, этого не может быть! — только и стучало у меня в голове.

Все было напрасно, мечты не сбылись, их растоптали здесь, на площади; а там, на возвышении, стоит моя дочь, и стоит не как побежденная, нет, — как победительница.

Клаудия заметила меня и помахала рукой, подзывая к себе. Я стал проталкиваться вперед, не церемонясь, словно торопился спасти дочь от неведомой опасности.

Она сыграла шлягер до конца, похлопала гармоникой по бедру, подняла картон и потащила меня прочь, не обращая внимания на похвалы и на просьбы собравшихся сыграть еще что-нибудь.

— Пойдем, отец, на сегодня хватит.

Я привел ее к набережной, где оставил машину. Клаудия зажала картон под мышкой, я обнял ее за плечи, и мы глядели на Рейн, на проплывающий экскурсионный теплоход и на махавших с палубы пестро одетых пассажиров.

— Мне посоветовали усиленно позаниматься еще год с частным преподавателем или подавать на конкурс в консерваторию.

Я не заметил в ней подавленности или же отчаяния, она была сдержанна, спокойна и, как мне показалось, даже в какой-то мере удовлетворена провалом.

В машине она сосчитала деньги: восемьдесят три марки с мелочью.

— Мой первый самостоятельный заработок, отец, — сказала она не без гордости.

— Хорошая почасовая оплата, — отозвался я.

Нет, ни угнетенности, ни отчаяния в ней не чувствовалось, она была спокойна, невозмутима.

Я любовался своей дочерью.

— Куда же теперь? — спросил я, включив мотор.

— Домой. Господи, бедная мама... А ты что делал, отец?

— Взял в багажник три ящика, — сказал я. Не хотелось признаваться, что меня тревожит этот груз.

На автостраде Кёльн — Дортмунд мы подпевали музыке, звучавшей по радио. Нам полагалось бы пребывать в унынии, но мы были веселы, шутили, словно отмечали какой-то успех.

Наша улица, пока мы были в Кёльне, превратилась в стройплощадку: отгородили участок тротуара — метров двести, разрыли проезжую часть.

Из-за обвала в близрасположенной шахте произошло оседание грунта, образовалась большая трещина, уже давно представлявшая опасность для транспорта и пешеходов. Я каждый день осматривал снаружи наш дом — не треснула ли где кладка или штукатурка.

Тротуар перед въездом в мой гараж еще не вскрыли. В вагончике строители переодевались после рабочего дня; один из них, увидев, что я вылез из машины у гаража, подошел ко мне:

— Вам придется завтра утром, часов в семь, вывести машину из гаража: будем вскрывать здесь, у въезда. Не волнуйтесь, к вечеру сделаем настил через траншею и на ночь сможете опять поставить машину в гараж.

— От какой вы фирмы? — спросил я.

— Подземно-надземной, — ответил он через плечо и направился в вагончик. Я видел, как он откупорил бутылку пива и стал пить из горлышка.

Хелен еще не было дома.

Зазвонил телефон. Бальке. Он сказал:

— Завтра отвезешь эти три ящика в Унну, а потом опять поедешь в Кёльн. — Я записал адрес в Унне. — Слушай, Штайнгрубер, в Кёльне поедешь в другое место.

Когда я записывал новый кёльнский адрес, в дверь буквально влетела жена. Запинаясь от волнения, она заговорила:

— Ну как там прошло?.. Я не могла больше высидеть... Ну говори же... Господи, как я волнуюсь... А где Клаудия?

Я показал на кухню.

Клаудия сидела на угловой скамье и тихо играла на губной гармонике. Она даже не подняла глаз на мать, когда та, опершись руками о стол, вопрошающе уставилась на дочь.

— Ну как сыграла? Хорошо? Волновалась?.. — Жена резко обернулась ко мне. — Что это с вами?.. Да рассказывайте наконец, перестаньте меня мучить!

Опустив гармонику, дочь спокойно ответила:

— Я провалилась. Как Сузи.

Она снова поднесла гармонику к губам, но играть не стала. Лишь молча глядела на кухонные часы, которые своим громким тиканьем разрывали тишину.

Жена несколько секунд еще стояла, держась за столешницу, потом разом осела на табуретку. Глаза Хелен были преисполнены страха, когда она взглянула на меня. Я лишь пожал плечами.

— Мама, с этим все. Пойми же, я засыпалась... Представление отменяется, слон околел, цирк прогорел.

Я вышел из дому посмотреть на работу ремонтников. Опустевший вагончик был заперт. Я взобрался на небольшой дорожный каток и стал играть рычагами.

Пфайферша торчала в окне.

Что будет с дочкой? Выучится какому-нибудь заурядному ремеслу? Ведь аттестат зрелости еще не конец, это только начало. Что же делать?


Франк, остановив машину возле катка, опустил стекло и спросил:

— Чего ты тут прохлаждаешься? Нанялся сторожить подземно-надземные? Почем за час? Или что дома стряслось?

— Клаудия провалилась, — ответил я.

— Не может быть! Повтори, Лотар, иначе не поверю... Вот это да... ну и времена... Слушай, а отцу, мне кажется, хуже стало. Ночью Габи меня будила — она последние дни у отца в комнате ночует, на старом диване. Хоть бы скорей конец, господи, хоть бы скорей.


Жена сидела в кухне, положив руки на стол и растопырив пальцы, словно проверяла чистоту ногтей. Из комнаты дочери доносились жалобные звуки губной гармоники. Я сел напротив жены и взял ее руки в свои.

Хелен плакала без слез.

— Да, такие вот дела, — сказал я. Больше мне ничего не пришло на ум.

— Все было напрасно, — всхлипнула она. — Девочка каждый день занималась, жертвовала свободным временем, и все зря.

Мне хотелось взять Хелен на руки, погладить по волосам, но я не двинулся с места, прислушиваясь к губной гармонике, Да, музыка звучала жалобно, и тут я вдруг подумал, что наутро после выпускного вечера ни жена, ни дочь не спросили, где я пропадал ночью.

Не было ни вопросов, ни упреков — ни молчаливых, ни тайных, ни прямых, не было и настороженных взглядов.

Та стервочка еще по дороге меня так завела, что, когда мы приехали на «ее» лесную просеку, я сгорел за пять секунд. Потом отвез ее в город и ссадил у той же телефонной будки. На обратном пути мы не обмолвились ни словом. Лишь выйдя из машины, она сказала смеясь: «Из-за пяти секунд незачем было ехать в такую даль. Когда тебе еще раз что-нибудь понадобится, знаешь, где меня найти... До следующего раза... Привет».

Вот и все.

Я тоже не спрашивал, как жена с дочкой тогда добрались домой. Подвез ли их кто, или они взяли такси.


— Может, ей чему-нибудь другому обучиться, — сказал я наконец жене. — Вариантов много...

— Будто это так просто: раз-два, и переучился. Ты же не мажешь горчицей сырники?

— Нет, конечно, но я могу отказаться от сырников и, если надо, от горчицы — короче, довольствоваться тем, что предлагают. Я не могу поступать только сообразно своим склонностям, а ты можешь? По-твоему, для студентов надо специально делать какую-то особенную колбасу...

— Лотар, ты всегда смотришь на все сугубо практически: деньги, заработок.

— Ну и что? В конце концов человеку надо что-то жрать. Это во-первых, а для этого нужны деньги, и для погашения ссуды — тоже. Все прочее — самообман... Хелен, мне очень жаль, но я должен сказать прямо, от этого никуда не денешься: с сегодняшнего дня у тебя дома двое безработных. Да, Хелен, ты как чуяла, когда выбирала государственную службу...

— Пойду к ней, — решительно сказала жена и поднялась, однако от стола не отошла.

— Я бы не стал этого делать: лучше оставить ее одну, именно сейчас. Когда ей захочется поговорить, она сама спустится сюда... Может, из нее выйдет уличный музыкант, — добавил я в шутку.

— Уличный?! — с отчаянием воскликнула жена.

— Почему бы и нет — эта профессия вымирает. А профессия достойная, между прочим.


* * *

Этого человека я уже где-то видел.

Но где? При каких обстоятельствах? Он был толстый, живот нависал над поясом, голосом говорил необычайно высоким. Когда я остановился у его дома и открыл багажник, он сказал, указывая на три ящика:

— Отнесите их в гараж.

Гараж находился рядом с его безликим особняком. Я положил ящики около двух дамских велосипедов, и, когда затем вышел на улицу, толстяка уже не было там. Я подошел к подъезду, решив было еще раз позвонить, но передумал. В конце концов, ни ему, ни мне нигде расписываться не надо.

На латунной дощечке возле двери я прочел фамилию: Оберман. Возвращаясь из Унны, я все пытался вспомнить, где его видел, но так и не вспомнил.

Клаудия ждала меня у дома, сидя на ступеньке, и смотрела, как работают дорожники. Дочь была в джинсовом костюме с пестрыми цветочками на рукавах и на брюках вдоль застежки-молнии. На плече у нее висела сумка, в которой лежала губная гармоника. Остановившись у въезда в гараж, я обратил внимание на рабочего, начавшего пропиливать мотопилой асфальтовое покрытие. Действовал он настолько неумело, что я не вытерпел, подошел к нему, отобрал пилу и показал, как это надо делать...

Рабочий оказался турком, он улыбался и благодарно кивал.

Бригадир посмотрел на нас.

— А у тебя здорово получается, — крикнул он, — вот таких бы работяг мне! Ты кто по специальности?

— Каменщик, — ответил я и передал пилу турку. Тот старательно принялся делать, как я.

Клаудия уже забралась в машину и делала мне знаки, чтобы я поторопился, но только я открыл дверцу, как подошедший сзади бригадир придержал меня за руку.

— Если б от меня зависело, я бы тут же взял тебя на работу, — с важностью проговорил он.

— Но от тебя это не зависит, — ответил я и высвободил руку.

Пфайферша торчала в окне и приветливо кивала.

По пути дочь сообщила, что за завтраком настроение было похоронное, они с матерью не перемолвились ни единым словом.

Потом мы молчали до самого Кёльна.

Я высадил Клаудию на набережной вблизи Центрального вокзала. Ехать с ней вместе за новым грузом по новому адресу, указанному Бальке, не стоило: это бы вызвало лишние вопросы, ответить на которые я не мог, да и не хотел.

Все было так же, как и в предыдущий день. Какой-то парень погрузил мне в багажник три тяжелых небольших ящика, перетянутых стальной лентой. Погрузка происходила, как и в тот раз, прямо на улице, дом был расположен в том же районе Линденталь недалеко от вчерашнего адреса.

Я закрыл багажник и спросил парня, не нужно ли где расписаться.

— Нечего глазеть, уматывай, — лишь буркнул он в ответ.

Поставив машину в запрещенном для стоянки месте, я направился в кафе «Райхардт», уселся на террасе под тентом и заказал две чашки кофе.

В это время в сторону Хоэштрассе мимо прошел Оберман.

И вдруг я вспомнил, где прежде видел этого толстяка, В прошлом году, в одной деревне, которая теперь была включена в состав города Унны, Обермана избрали «королем» на празднике стрелков. Мы с женой тогда случайно застряли из-за праздничного шествия. Поворачивать было поздно, позади уже скопились машины, а впереди полиция закрыла движение, пока проходила многолюдная процессия участников и понаехавших болельщиков. В центре шествия, на колеснице, влекомой четырьмя лошадьми, разукрашенными цветами, восседал этот Оберман в качестве «короля стрелков», а подле него «королевой» красовалась какая-то солидная матрона. Я хорошо помнил, что мы с Хелен тогда острили, потешаясь над чванством и тщеславием участников дурацкого шествия, и смеялись до слез, глядя, с каким серьезным и важным видом они маршируют, выпятив пузо под зелеными, увешанными орденами и медалями мундирами. Некоторые шагали в ногу с трудом, а один, на ходу, вдруг стал мочиться, едва не облив впереди идущего.

И вот опять тот самый Оберман, с которым я виделся несколько часов назад в Унне. Почему мне так запомнилось его лицо?

Я оставил на столике деньги за кофе и поспешил вслед за Оберманом, но, выйдя на Хоэштрассе, не нашел его в толпе. И с чего это мне запал в память именно Оберман, хотя за последние годы я видел многих «королей стрелков» и тут же их забывал?

На лестнице у собора я стал ждать Клаудию. Вскоре она показалась в компании двух девушек. Увидев меня, дочь распрощалась с ними.

По дороге домой, когда мы попали в «пробку» у Ремшайда, Клаудия спросила меня:

— А что ты, собственно, перевозишь?

— Ящики. Только ящики.

— И что в них?

— Мне это безразлично, а тебе тем более.

— За два дня я заработала сто марок.

— Хорошая такса, — заметил я весело.

Через траншею, вырытую у въезда в мой гараж, положили толстые доски, так что я свободно вкатил машину.

У входной двери нас ожидала Хелен, а когда Хелен ждет у входа, это ничего хорошего не предвещает.

— Я собирался поехать за тобой в библиотеку, а ты уже здесь, — сказал я и с нетерпением ждал, что она ответит.

— Эберхард умер. Габи позвонила мне на работу, вот я и примчалась... Ты сходи туда сейчас.

Пфайферша энергично махала мне из окна, и я не мог притвориться, что не заметил ее. Через палисадник я подошел к ее кухонному окну. Старуха вставила сегодня зубные протезы, это молодило ее, она была празднично одета, смех у нее был какой-то игриво-дребезжащий.

— Ну вот он и умер, — сказала она. — Царство ему небесное. Значит, все-таки раньше меня преставился.

— Все равно это неожиданно, — сказал я.

— Уж коль она придет, то всегда неожиданно, даже если три года ее ждешь... Теперь он не попьянствует, Эберхард... Он меня старой ведьмой как-то назвал и ребятишек подговаривал, чтобы старой ведьмой меня дразнили... Ладно уж, ступайте, господин Штайнгрубер, а то его заколотят, Эберхарда.


Входная дверь была раскрыта настежь.

Габи сидела в кухне и смотрела на меня пустыми главами. Я подсел к ней.

— Теперь он успокоился, Эберхардик, — сказала она мягко. — Франк придет сейчас... Ему не в чем меня упрекнуть, я делала для Эберхардика все, что могла. Но против смерти ничего не поделаешь. Может, барсучьим жиром и удалось бы его поправить.

— Где он лежит?

— Наверху, у себя в комнате. Сейчас должны приехать из похоронного бюро, врача они предупредили... Сколько приходится из-за такой вот смерти вызывать людей, чтобы они подтвердили, что мертвец действительно мертвый.

Мы с Габи сидели, дожидаясь Франка. Первое, что он сказал, войдя в кухню:

— Пусть заколачивают. Я больше не хочу его видеть.


* * *

Однажды, когда Эберхард уже слег в постель, он признался мне, что, как только ему полегчает, он полетит на Мальорку и проведет там зиму; каждый день, лежа на пляже, он будет постепенно, с наслаждением, из самого нутра, выхаркивать в море тонны породной пыли, которой надышался за сорок лет работы под землей.

Эберхард мог бесконечно говорить о своих голубях, которых вынужден был продать, когда после смерти жены переехал к Франку, так как в нашем поселке держать и разводить их запрещалось; если же он не толковал о голубях, то рассуждал о Мальорке. Рассказывал он иногда и о шахтерской работе, которая в его воспоминаниях превратилась со временем из проклятой в любимую.

Но чаще всего он говорил о Мальорке.

Испанский остров был его мечтой; как другие мечтают о богатстве, о выигрыше в лотерею, о скоростной автомашине и сладострастных девицах, так он мечтал удрать от здешней отвратительной зимы на Мальорку, чтобы вылечить легкие.

Ну а поскольку я с женой и дочкой провели однажды три недели на Мальорке, то всякий раз, сидя у его постели, я должен был снова и снова рассказывать об этом острове.

Я изображал ему Мальорку этаким заколдованным замком, умалчивая о тамошнем столпотворении, шуме и бетонированных пляжах.

Я никогда не был в Исландии, но прочитал и просмотрел массу книг и фотоальбомов об этом острове, которые мне приносила жена из библиотеки. Картины Исландии жили во мне. И я изображал Эберхарду Мальорку такой, какой знал по книгам Исландию. Я рассказывал ему о кратерах и глетчерах, о китах и лососях, об овцах и диких лошадях. Рассказывал о тишине, царящей на острове, где в горах слышишь лишь собственное дыхание, о фонтанах горячей воды, бьющих из-под земли, такой горячей, что в ней можно сварить кофе. Рассказывал об уединенности, о светлых ночах и чистом воздухе, о зеленом мхе на горных склонах, о вечных льдах и лохматых пони, о не заходящем летом солнце.

Эберхард слушал меня с таким благоговением, будто я, как некий избранник, рассказываю ему о земле обетованной, куда он придет, дабы там умереть.

«Разок бы съездить туда, где водятся большие рыбы и лохматые лошадки и где слышно только собственное дыхание. До чего же хорошо — слышишь только собственное дыхание», — повторял он мои слова.

Эберхард ни разу в жизни не уезжал из Дортмунда: он копался на своем огородике, заменявшем ему все Исландии и Мальорки, а когда скончалась жена, продал голубей, перебрался к Франку в пустовавшую комнату и обрел в Габи солнце, которое светило ему до самой смерти.

«Да, Лотар, вот так-то. Одни улетают на Мальорку, другие слегли в постель».

Однажды я принес ему картинку, которую вырвал из фотоальбома: исландский глетчер, а на переднем плане овцы и лошади.

Я держал картинку перед его глазами, а он, взяв ее костлявыми пальцами, долго-долго всматривался, потом вздохнул и сказал: «Да, теперь я понимаю, почему там слышишь собственное дыхание».

Картинку я прикрепил кнопками к стене. Позднее, когда в комнате собирались менять обои, Габи выбросила картинку вместе со старыми обоями.

Может быть, Эберхард умер не от силикоза, а с тоски по Мальорке?

В тот день он заснул с картинкой в руке.

Глядя на Эберхарда, я твердо решил про себя: я так умирать не хочу.

«Смерть — дело серьезное», — убежденно говорила моя мать.

Она умерла легко.


* * *

Никогда не ожидал, что на похороны давно забытого человека придет столько народу. У могилы Эберхарда собралась большая толпа.

После того как молодой пастор отслужил панихиду, а член производственного совета шахты, где работал Эберхард, произнес краткую надгробную речь, оркестранты в шахтерской форме сыграли песню «Счастливо на-гора!..» и под конец — «Был у меня товарищ».

Сказал несколько слов и председатель местной организации СДПГ, в которой я прежде состоял. Говорил он очень взволнованно — много лет назад, в шахте, Эберхард спас ему жизнь, когда его чуть не придавило глыбой породы. Эберхард, упершись в стенку забоя, минут десять держал спиной готовую обвалиться глыбу. Об этом случае до сих пор еще ходят слухи, которые с течением времени выросли в легенду о том, будто Эберхард держал несколько минут не просто глыбу и даже не отдельный пласт, а весь массив горной породы толщиной восемьсот метров.

Мы бросили на гроб комья земли и цветы, я пожал руку Франку. Он стоял у отцовской могилы с безучастным лицом, поддерживая плачущую Габи. Когда я протянул ей руку, она прошептала:

— Ты видел, какой венок прислал Баушульте? Замечательный!

Венок привлекал всеобщее внимание, казалось, Баушульте подобрал для него самые экзотические цветы из своей теплицы.


Нас пригласили на поминки в «Липу», Хелен тоже обещала прийти, хотя не собиралась отпрашиваться с работы на весь день.

Столы в зале составили в форме подковы и покрыли белыми скатертями.

Габи пригласила сорок человек, пришло тридцать. Гостям подали жаркое из говядины по-вестфальски с отварным картофелем и солеными огурцами, разрезанными на четыре дольки. На столах в синих вазах стояли пестрые букеты.

Я не ожидал, что Паяц проявит столько вкуса. Никаких излишеств, ни назойливости, ни хвастовства, Паяцу даже удалось без труда сменить застывшую на его физиономии улыбку на серьезную мину. И двигался он между столиками солидно и озабоченно.

Франк поглощал все с такой быстротой, словно несколько дней не ел. Габи будто стеснялась есть и долго жевала небольшие кусочки. На тарелке она устроила из кусков мяса нечто вроде круговой насыпи, а в середину налила соус; когда она вытаскивала из «насыпи» кусочек, соус медленно вытекал через брешь в запруде.

Габи кивала гостям, призывая их не стесняться. Всего достаточно, пусть каждый ест и пьет вволю.

Время от времени она вытирала вышитым платочком слезы. Когда кто-нибудь обращался к ней, она прикасалась ладонью к моей руке, словно искала во мне опору.

Придвинув ко мне блюдо с мясом, она сказала:

— Бери, Лотар, ешь, тут много, жаль, если придется выбрасывать, ведь за все уплачено, и немало, хоть он и скидку нам сделал... А старуха Пфайфер могла бы по крайней мере венок прислать, если уж на похороны не пришла или не захотела прийти. Ведь ноги у нее еще крепкие, она просто симулирует.

Клаус, брат Франка, сидевший с женой и тремя детьми-подростками наискось от нас, чуть шею не свернул, стараясь расслышать, о чем мы говорим.

— И вовсе не ты платила за поминки, уплатил мой отец, собственными деньгами... Деньжат у него хватало.

— А ты не вмешивайся, — оборвал его Франк.

Старые товарищи Эберхарда по работе много пить уже не могли, однако расхватывали с подносов водку и пиво, и голоса их становились все громче.

К концу поминок эти инвалиды труда оседлали любимую тему: вот прежде, в наши времена, работать в шахте было полегче и поспокойнее, чем нынче, не было такой гонки, как теперь, каждый сам себе был голова.

Посторонний человек, не имевший понятия о шахтерском труде, мог подумать, слушая их, что они не работали, а забавлялись, что спускались в шахту добывать уголь ради удовольствия, а не по горькой нужде, потому что другой работы не представлялось и потому что так было предопределено с самого рождения, отцом и матерью. Из поколения в поколение.

— Да заткнитесь вы, старые перечницы! — крикнул Франк. — Послушать вас, так будто в санатории работали. А каждый пыхтит из всех дырок, как списанный паровоз. «Поспокойнее... без гонки... каждый сам себе голова...» Отчего же тогда у вас нутро наизнанку выворачивается, силикозная гвардия?!

Глубоко обиженные, оскорбленные, старики сердито уставились на Франка.

— Франк, помолчи, — попросила Габи, — ведь это всё друзья Эберхардика, ну чего ты к ним привязался?

Клаус напустился на брата:

— И не стыдно тебе: отца не успели закопать, а ты уже оскорбляешь его старых товарищей... Впрочем, это на тебя похоже.

— Не вмешивайся, Клаус, — огрызнулся Франк.

Он положил себе на тарелку несколько картофелин и начал строить из них пирамидку. Возможно, он провел бы за этой забавой остаток вечера, если бы Клаус не съязвил:

— Старых людей нельзя оскорблять, но ведь у тебя нет ни капли совести — я это всегда утверждал.

— Я сказал правду! — крикнул Франк. — Этих кашлюнов хоть в шею гони, все равно спасибо скажут. Ничего удивительного, что прежде всякий делал с ними что хотел, любой предприниматель, любой мелкий политикан, хоть коричневый, хоть черный.

— Зато каждый из нас состоял в профсоюзе, — заволновался какой-то высохший инвалид, — чего о нынешних молодых попрыгунчиках не скажешь! — Старик сидел за столом выпрямившись и держал вилку зубцами вверх.

— В профсоюзе... — передразнил Франк старика. — Интересно знать, зачем вы в профсоюзе состояли? Чтобы членские взносы платить, и только. Да вы понятия не имеете, что такое профсоюз, это вам не общество голубятников.

Франк был пьян.

— А ты, — взъерошился опять старик, — ты ведь глотаешь то, что мы вам сготовили.

— Не тебе это говорить, мумия, — огрызнулся Франк.

— Ну знаешь, хватит! — крикнул Клаус и демонстративно пересел к инвалидам на другой конец длинного стола.

Габи попыталась примирить стороны:

— Да Франк вовсе не так думает...

— Нет, я думаю именно так! — вскричал Франк и трахнул кулаком по столу. Зазвенела пустая посуда.

Хелен поднялась и молча вышла из зала, ничего не сказав мне, не попрощавшись. Я хотел было ее удержать и пошел вслед за ней, но наткнулся на Паяца. Он стоял и ухмылялся. Его ухмылка меня покоробила.

Вернувшись с полдороги, я опять сел рядом с Габи, она благодарно похлопала меня по руке. Тем временем среди инвалидов вспыхнула дискуссия, старики разделились на два лагеря: одни поддерживали Франка — непонятно почему, — другие были возмущены его нападками. Они спорили громко, жестикулировали, при этом разговор их то и дело прерывался приступами кашля. И чем больше они горячились, тем чаще повторялись эти приступы. Отталкивающая и вместе с тем жалкая картина: изнуренные, обессиленные шестидесяти- и семидесятилетние мужчины старались перекричать друг друга, словно дети, которым за отсутствием аргументов кажется, что чем громче, тем убедительнее.

Франк наслаждался этим спектаклем.

А я не мог больше смотреть на них. Хворые старики гордились своей профессией и не ведали, хватит ли у них сил пережить очередной туман или грозу, свой недуг они именовали профессиональным заболеванием, словно он был не бичом, а орденом.

Габи толкнула локтем Франка:

— Господи, ну что ты натворил, ведь это всё друзья Эберхардика!

Совершенно багровый Клаус крикнул:

— Отец бы в гробу перевернулся, если б узнал, что тут происходит!

— Не перевернулся бы, — откликнулся Франк, — небось он рад-радешенек, что наконец-то душа его успокоилась. Уж ты бы, Клаус, помалкивал, тоже заступник нашелся. С тех пор как отец ко мне переехал, ты его один-единственный раз навестил, один раз за три года!

— Сам помалкивай, — обращаясь к Франку, прохрипел один из инвалидов. — Кто ты такой вообще? Отставной каменщик! Ты же теперь на побегушках, отвезешь картонки да ящики встречному-поперечному и ждешь, пока тебе на чай сунут... Нет у вас ни совести, ни профессиональной чести, каменщик в отставке, ни совести...

Клаус расхохотался, от удовольствия он даже похлопал ладонями по столу.

— Так ему, так, вымогателю! — подзуживал он инвалида. — Он спрятал отца от меня, боялся, что оттяну у него отцовскую пенсию, наследничек...

Франк невозмутимо взял с тарелки горсть еще не остывшей картошки и швырнул брату в лицо.

— Ты что, спятил? — воскликнул я испуганно и вскочил с места, видя, что Франк с язвительной усмешкой опять протянул руку к картошке.

— Лотар, не встревай! Я заплатил за все, а то, что я оплатил, принадлежит мне, и я могу делать с этим все, что хочу, даже заткнуть братцу его паскудную глотку.

Клаус взял жену за руку и велел детям идти к выходу. Прежде чем уйти, он крикнул через весь зал:

— Я подам на тебя в суд, негодяй!

Франк расхохотался ему вслед:

— Видали, каков завистник? И это мой родной брат! — Он опрокинул двойную порцию водки и преспокойно продолжал есть.

После этой неприятной сцены я поднялся было, намереваясь уйти, но Габи ни за что не хотела меня отпускать; она крепко вцепилась в мою руку, а вырваться силой было бы неудобно по отношению к ней.

— Не уходи, Лотар, — умоляла она, — не оставляй меня одну. Он же сегодня вдрызг напьется, до бесчувствия.

— Мне пора домой, Габи, пусти меня, прошу.

Напротив нас вдруг словно стена выросла — это поднялись инвалиды. Сначала нерешительно отошел от стола один, за ним другой, и вот они гуськом зашаркали к выходу. Без единого слова, не оглядываясь.

Жутко было смотреть на эту молчаливую процессию стариков. Лишь последний из них, обернувшись у двери, погрозил Франку кулаком:

— Опозорить отца в такой день, — крикнул он, — черт тебя возьми! А угощение твое мы сейчас выблюем на дворе.

Я хотел удрать вслед за инвалидами, но Габи опять меня удержала:

— Останься, Лотар, пожалуйста, останься.

Мы сидели втроем и пили до самого вечера. Франк, Габи и я. Габи пила водку как воду, заказывая Паяцу рюмку за рюмкой. Такой я еще никогда ее не видел.

Франк притих. Держа обеими руками длинный огурец, он пытался откусить его, но все время промахивался. Заплетающимся языком Франк уговаривал:

— Ну ты, ты, веди себя хорошо, а то как дам...

Но огурец не слушался и никак не попадал в рот.

Найдя наконец занятие, Франк вел себя мирно. Паяц, подавая нам водку, скалил зубы, а клиенты у стойки, зашедшие на вечернюю «заправку», потешались над нами, тыча в нашу сторону пальцами, — словом, вели себя, как посетители в зоопарке, которые глазеют на диковинных животных в клетках.

А мы так и сидели втроем за огромным опустевшим столом, с которого Паяц убрал все лишние тарелки и рюмки.

Как сквозь туман, я увидел Клаудию, шагающую через зал. Подойдя к нам, она взяла у меня из рук стакан пива, который я было поднес ко рту, и уселась напротив. Я уже так опьянел, что даже не возразил, только смотрел на нее и думал: «Что ей здесь надо? Зачем она пришла в кабак, где околачиваются одни мужики?»

— Пойдем домой, отец.

Франк, продрав пьяные глаза, уставился на Клаудию:

— Знаешь, детка, с каким удовольствием мой отец тяпнул бы сегодня с нами: он не мог равнодушно смотреть на то, что льется из бутылки. Мы пьем только за упокой его души, так что не переживай. Не лезь к нам в компанию, ты еще слишком молода, чтобы понять наше горе. Запомни: над смертью не смеются.

Тут Габи свалилась со стула на пол.

Франк, швырнув огурец через плечо, пробурчал:

— Ну вот, начинается. Эберхарда больше нет, и присматривать за ней теперь некому.

Мы с Франком, хотя и сами еле держались на ногах, подняли Габи и повели, скорее, потащили к моей машине, на которой Клаудия приехала за мной.

На лестнице пивной нам встретился турок Осман. Он испуганно посмотрел на Габи:

— Фрау пьяная? Нехорошо для фрау.

— Катись отсюда, чесночная вонючка! — заорал Франк и толкнул его в грудь.

Клаудия подъехала сначала к дому Франка. Втроем мы поволокли Габи — сама она не смогла сделать ни шагу. В комнате уложили ее на кушетку. Франк сел возле нее, положил ее голову себе на колени, погладил по волосам и, не обращая на нас внимания, принялся заплетать их в косички.

— Отец, ну пойдем же домой!

«Бедный Франк», — сказал я себе и последовал за Клаудией.

У гаража я вылез из машины, и дочь довела меня до подъезда. Поднявшись на ступеньку, я спросил:

— А ну, посмотри-ка, Пфайферша выглядывает в окно?

— Да, выглядывает.

— Тогда все в порядке.


* * *

Франк остановился в воротах моего гаража, расставив ноги. Я укладывал три ящика в багажник, чтобы отвезти их на этот раз не к Оберману в Унну, а в Верль.

Франк стоял подбоченившись, шапка у него была чуть сдвинута на затылок — вылитый ковбой. Не хватало только патронташа и кольта.

— Тебе бы не мешало сфотографироваться в таком виде, — пошутил я, догадываясь, зачем он пришел. Мне было неловко: что ему сказать, как объяснить?..

— Отдай пистолет, — сказал он деловито.

Я не ответил.

Он подошел к открытому багажнику:

— Что в ящиках?

— Спроси у Бальке, — отрезал я.

Франк провел ладонью по ящику, поднял его и прижал к животу.

— Тяжелый, — сказал он, опуская ящик.

— Пистолет у Баушульте, — ответил я. — Он отнял его у меня, просто так вот отнял. Я ничего не мог поделать.

— У Баушульте? — изумился Франк. — Какое ему дело? — Он опять вытащил ящик из багажника и медленно, словно штангу, выжал над головой.

— Верни пистолет, — тихо, с угрозой сказал он, — не то...

— Что «не то»? — спросил я, не решаясь взглянуть ему в глаза. — Что «не то»? — повторил я.

— Не то швырну его тебе на ноги!

Я невольно отступил на шаг:

— Ты спятил?! Положи на место, слышишь, положи!

Франк изо всей силы обрушил ящик на бетонный пол. Раздался грохот.

Стальная лента лопнула, дощечки треснули, ящик разбился, и из него вывалились... пистолеты! От испуга мы остолбенели.

— Черт, вот почему они такие тяжелые, — услышал я собственный голос.

— Вот это да, — прошептал Франк, — кто бы мог подумать.

— Закрой ворота, — сказал я, бросился к торцовой стене гаража и затворил дверь, ведущую в сад.

Мы заперлись изнутри. Было утро, смена у Франка начиналась в полдень, о чем я в тот момент забыл, и я не знал точно, дома ли еще Хелен, а она могла зайти в гараж через сад.

Присев, Франк взял из разбитого ящика по пистолету в каждую руку, вытянул руки в стороны и покачал головой.

— Лотар, так не бывает, этого не может быть, Пистолеты «маузер», стоит клеймо. Не бутафорские, настоящие, такие же, как наш, точь-в-точь, на погляди.

Пистолеты поблескивали в полумраке.

Я присел возле Франка и тоже взял два пистолета, я держал их так, что оба ствола были направлены на Франка, но он этого даже не заметил.

— Неужели это правда, не может быть, не может быть, — бормотал Франк, — и с таким товаром ты колесишь по белу свету... Да, скажу я тебе. Нет, лучше ничего не скажу.

— Ничего хорошего от Бальке, конечно, ожидать было нельзя, — пробормотал я, — но такого... такого я не мог предположить, это на него ну никак не похоже.

Франк взвешивал пистолеты на ладонях, как на весах, затем поднес их к самым глазам.

— Красивые штучки, увесистые, по руке, холодят. Но они и горячие, Лотар, очень горячие, смотри, обожжешься... Что же теперь делать? — спросил он поднимаясь.

Я тоже поднялся и беспомощно посмотрел на него. Я не знал, что сказать.

— Слушай, старый контрабандист, кому ты, собственно, переправляешь оружие? Бальке?

Наконец я взял себя в руки.

— Ладно, ящик я починю. Отвезу в Верль и избавлюсь от этого.

— В Верль? В католическую дыру? Лотар, не притворяйся, будто тебе все равно что возить — песок или пистолеты!

— А что делать?

— Лотар, старина, в твоем багажнике не только пистолеты, это же бомба, в которой много дерьма... очень много, насколько я понимаю, Черт побери... чье же это дерьмо?

— Франк, а кто мне нашептал, чтобы я соглашался работать у Бальке? Проклятые деньги!

Прислонившись к машине, Франк курил глубокими затяжками, посматривал то на меня, то на пистолеты и качал головой.

— Может, все еще не так уж и худо, — сказал он, — Надо выждать.

— Я починю ящик, Франк, по всем правилам искусства.

Мы присели на корточки у разбитого ящика.

— Если об этом узнает Хелен... — вздохнул я и покосился на дверь, ведущую в сад.

— Она не узнает, Лотар, ни одна баба не должна знать об этом, понимаешь?

Я сходил в подвал и принес инструменты.

Затем выглянул в сад, дверь террасы была заперта — значит, жены дома не было, уехала.

Не выходя из гаража, мы с Франком так искусно сколотили ящик, что с первого взгляда никто бы не догадался о случившемся.

— Бальке надо разоблачить, — сказал Франк, — да нельзя, ты ведь тоже замешан.

— Я? Каким образом?

— Замешан, Лотар. Ты же перевозил. Ни один человек не поверит, будто ты не знал, что перевозишь. Ведь на твоем месте каждый первым делом поинтересовался бы: а что за груз? Поманили пятидесятимарковой бумажкой, а ты как дурак и помчался очертя голову... понимаешь?

— Тебе не пора на работу? — спросил я, чтобы отделаться от него.

— К двум часам сегодня. Каждый день в разное время, то дают напарника, то не дают, тогда самому приходится тащить все вверх по лестницам, и тебе еще суют милостиво пятьдесят пфеннигов на чай... Драть глотку или жаловаться и не думай — вылетишь. Повод всегда найдут... Радуйся, Лотар, что ты еще без работы, то, что сейчас вокруг творится, ни в какие ворота не лезет, такого я еще отродясь не видывал.

Я взглянул на ящик, лежавший у наших ног, и спросил:

— А как же ваш производственный совет?

— В этой лавочке его не было прежде. Теперь председателем совета — доверенное лицо фирмы, пустили козла в огород.

— Неужели у вас там одни идиоты, не способные думать?.. Ну и заведение!

— Думать-то способны, вопрос только — о чем. Есть у нас некоторые: почти два года сидели без работы, попробуй поговори с ними о рабочей сплоченности — покосятся на тебя, а то повернутся и уйдут... Читал я тут в одной левой газете насчет рабочего класса... пишут-то там юнцы, которые лопату от молотка отличить не могут, они ведь только и делают, что штаны просиживают — сначала в школе, потом в университете, а сейчас за письменным столом... они же рабочий класс путают с плательщиками членских взносов. Но с твоей Хелен на такую тему лучше не заговаривать. Она же стопятидесятипроцентная социал-демократка... живет для партии, умрет за партию.

— Она теперь не все ест, что ей подают. — Я уже злился на Франка за то, что он все еще торчал здесь.

— Теперь со всех сторон холодный ветер дует, вот они и поостыли, стопятидесятипроцентных уже не найдешь, остались стопроцентные, подогретые и тепловатые... Может, мне с тобой в Верль съездить, а, Лотар?

— Бальке сказал: никаких провожатых...

— Ерунда. Поеду, и все. Точка.


Нужную улицу в Верле мы нашли быстро, она оказалась в поселке, что у шоссе к озеру Мёне. Мы несколько раз проехали по этому поселку, как вдруг Франк хлопнул меня по плечу:

— Вот черт, вспомнил: это же адрес поставщика напитков, он поставлял их нам и на стройплощадки... Вайсман... вон его фургоны, желто-синие, с надписью: «Кто время зря не теряет — желто-синюю вызывает».

На просторной складской площадке я остановился у конторы и трижды посигналил.

Из красной двухэтажной клинкерной постройки вышла женщина лет сорока и спросила:

— В чем дело? Вы разве не можете зайти в контору, как все люди?

— У меня груз по этому адресу, три ящика, — сказал я и с нетерпением ждал, что будет дальше.

— Ах так. Это вы. Тогда проезжайте, пожалуйста, на склад, ящики поставьте возле большого штабеля кока-колы.

Я въехал в помещение склада, сооруженного из асбоцемента и стальных труб, сгрузил ящики в указанном месте, вернулся к машине, где оставался Франк, и только хотел сесть за руль, как увидел бегущего человека, который махал мне рукой. Франк крикнул из машины:

— Это он. Господин Вайсман собственной персоной. «Кто время зря не теряет...»

— Эй! Вы! Стойте! Кто это вам велел сгружать сюда ящики?.. Забирайте... забирайте... им здесь не место! — Он остановился передо мной, тяжело дыша.

— Ваша жена, кажется... как я понял... во всяком случае, та женщина послала меня сюда.

— Давайте их в гараж, вон туда, напротив, — сказал Вайсман начальственным тоном.

Я медлил. Франк помотал головой, и тогда я ответил Вайсману:

— За сверхуслуги мне не оплачивают. Груз доставлен... До свидания.

Заметив в машине Франка, Вайсман раздраженно сказал:

— В соглашении указано, что при доставке груза не должно быть посторонних.

— Никакого соглашения я не подписывал... Всего хорошего.

Я сел за руль и отъехал. В зеркале заднего вида показалась фигура Вайсмана, который, опустив руки, таращился нам вслед.

Когда мы уже ехали по старому федеральному шоссе номер один, Франк вдруг сказал:

— Ты задумывался о том, почему это, собственно, так делается? Ведь такие ящики можно отправлять и железной дорогой, какой-нибудь экспедитор вроде меня доставит их на дом. На накладной будет указано: груз — детали машин. Да и никого не интересует, что там внутри, для меня, например, важно — тяжелый груз или легкий, сподручный или неудобный.

— У меня побочный заработок: пятьдесят марок в день, плюс накладные расходы, плюс за километраж. Я не хочу задумываться, Франк, я вообще не могу себе этого позволить. Понимаешь?

— Да, это, конечно, позиция, Лотар: главное для тебя — чтобы звенело в кармане. Эх, пропадать, так с музыкой... Заработок есть, на остальное плевать! Я всегда считал тебя достойным человеком, но теперь вижу, что ты превратился в жалкого трусишку — и всего-то за пятьдесят марок.

— Ну а что ты скажешь на это: допустим, на каком-то заводе в южной Германии рабочие производят двигатели для танков, на другом заводе, западном, изготовляют броневые плиты, третьи, на севере, делают гусеничные цепи, потом, где-то еще, из всего этого собирают танки и посылают в какие-нибудь страны убивать людей, тоже рабочих... Так вот, те рабочие, которые у нас все это выпускают, задумываются ли они над тем, что делают?.. А ты хочешь, чтобы я еще ломал голову над тем, что вожу в багажнике... Для этого надо солому вместо мозгов иметь! Другие изготовляют орудия убийства с одобрения своего профсоюза, чтобы не остаться без работы, а я транспортирую эти вещицы и по крайней мере ни у кого не отнимаю рабочего места...

— Ну, это ты уж слишком, Лотар.

— Слишком? Нет, Франк, это напоминать нелишне. С помощью лозунга «Обеспеченность работой» мы, в сущности, уничтожаем других, а потом самих себя.

Я припарковался у дома Пфайферши. Дорожники уже начали засыпать траншеи на другой стороне улицы. Один рабочий поливал рыхлый грунт из толстого шланга, подсоединенного к водоразборной колонке, другой уплотнял механической трамбовкой. Уходя, Франк даже не кивнул мне на прощание.

Я стоял на тротуаре и смотрел, как идет работа.

Тут ко мне опять подошел бригадир:

— Какая жалость, такой человек — и вынужден загорать.

— Загораю, но не весь день, — ответил я. Бригадир раздражал меня, я всегда презирал подобных «добрячков», пресмыкающихся перед начальством и помыкающих подчиненными.

— Да, времена тяжелые, — вздохнул он, — но, глядишь, и полегчают. — Он обернулся и заорал на рабочего-турка.

Я уже хотел было шагать домой, как вдруг заметил Габи, направлявшуюся в нашу сторону. Она была во всем черном (Габи призналась мне, что собирается целый год ходить в черном в знак траура по Эберхарду). Увидев, что я не один, Габи остановилась в нерешительности, но я кивнул ей, и она подошла ко мне. Дорожные рабочие глазели на нее и ухмылялись. Турок тоже. Я не знал, зачем она пришла, но взял ее под руку и повел через палисадник к подъезду моего дома.

И тут она выпалила:

— Лотар, я хочу развестись с Франком... Как это сделать, куда обратиться?

Я чуть не рассмеялся, так как принял это за шутку, но, увидев ее печальное лицо, спросил:

— Ты что-то сказала насчет развода, а?

— Не смейся, Лотар. Я серьезно хочу развестись.

Ничего не отвечая, я лишь качал головой. Тогда Габи толкнула меня локтем в бок:

— Ты же знал об этом и ничего мне не сказал. И не стыдно тебе?

— Габи, я вообще не понимаю, о чем ты говоришь. Выражайся яснее.

— Ты ведь знал, что Франк мне изменяет: он уже полгода встречается с одной вертихвосткой из вашей прежней фирмы.

— Нет, Габи, я этого не знал. Честное слово, слышу об этом впервые.

— Зато я давно знала. К Франку у меня претензий нет, я понимаю, что, имея жену с такой внешностью, будешь к другим бабам бегать... Теперь же, когда Эберхард умер, я попросила Франка, чтобы он совершенно откровенно сказал мне, сколько это еще будет продолжаться с вертихвосткой. Он разбушевался, я испугалась и ушла... взяла и ушла... Но куда деваться, ведь денег у меня нет, кому я нужна... Господи, что же делать?

Габи разволновалась, покраснела. Я взял ее за руку.

— Пойдем к нам, а то Пфайферша опять в окно высунулась, слух у нее как у рыси.

— Пфайферша? Ах, о ней-то я и не подумала. Вот она могла бы меня взять, ведь старушка одна во всем доме. — С ее лица вдруг исчезло грустное выражение и появилась мечтательная улыбка. — Слушай, Лотар, может, Пфайферша возьмет меня к себе? Поговори с ней, она тебя послушает.


* * *

Осман Гюрлюк действительно выиграл в лотерею — сто тысяч марок с лишним, и он осуществил свое давнишнее желание: нанял автобус.

Осман был у меня несколько недель подсобником на одной стройке, сейчас он работал в какой-то фирме, занимавшейся сносом ветхих зданий. И вот он нанял в субботу целый автобус — пятьдесят шесть сидячих мест, — усадил туда жену, шестерых детей и стал разъезжать по нашему поселку.

Дети махали из окон автобуса бумажными флажками, водитель делал кислую мину, когда прохожие на улице смеялись над забавным экипажем, крутил пальцем у виска и показывал назад, как бы говоря, что он тут ни при чем.

Осман нанял автобус на сутки — с полудня субботы до полудня воскресенья, и водителю было велено колесить в это время исключительно по нашему предместью. Весь поселок только и судачил об Османе и его нелепой затее.

В воскресный полдень он отправился с женой на обед к Паяцу. Всем, кто еще с утра торчал в «Липе», он выставил столько пива и водки, сколько те могли выпить. Все они смеялись над турком, которому его «почетный круг» обошелся не менее чем в тысячу марок. Лишь немногие не завидовали его лотерейному счастью. Водитель автобуса, которого тоже пригласили на обед, был обижен тем, что ему пришлось чуть ли не сутки без всякого смысла возить взад-вперед по поселку какого-то турецкого болвана, это было ниже его достоинства; да еще посетители у стойки поддразнивали его, то и дело интересуясь, не думает ли он теперь водить автобусы в Стамбуле.

Осман и его семейство наслаждались тем, что могли сказать: мы платим за все. У нас есть.

Потягивая пиво у стойки, я все пытался заговорить с Франком о Габи, но он не давал мне рта раскрыть.

— Ты погляди, как этот турок расхвастался, — повторял он. — Я всегда говорил: нет справедливости на земле.

Осман выставил нам бутылку ракии. Я не привык к анисовой водке и захмелел быстрее, чем обычно. Паяц ухмылялся, довольный: в последнее время редко бывало, чтобы по воскресеньям дела шли так хорошо.

Когда мы с Франком уходили из «Липы», большинство посетителей были пьяны.

По дороге домой я спросил Франка:

— Тебе Габи готовит?

— Что за вопрос. Почему бы ей не готовить? Теперь, когда отец умер, она все равно целый день ничего не делает.

Выйдя из машины, я хотел было рассказать, что Габи приходила ко мне, что она желает развода, но, увидев Пфайфершу в окне, передумал: «Не лезь, не твоя это забота, пусть сами разбираются».

— Лотар, дело с ящиками нельзя так оставить. Давай расследуем это на свой страх и риск. Съезжу с тобой еще раз; все-таки вдвоем больше увидишь и услышишь. А может, рассказать про все какому-нибудь журналисту, который умеет держать язык за зубами...

— Не стоит тебе встревать, Франк, это моя работа... да и знаем мы с тобой считай что ничего.

— Ну как же. Знаем, что пистолеты перевозят из одного города в другой, хватит и этого. Не лопаточки для тортов... И тебе известно, что не лопаточки ты возишь.

— Тебе тоже, — ответил я. — А больше мы ни черта не знаем. Груз — и все. Остальное нас не касается.

— Нет, Лотар, так просто не отделаешься. Мы еще потолкуем, вечерком я зайду.

— Надо бы рассказать об этом Баушульте, — нерешительно предложил я, — он человек опытный, темные дела за километр чует, нюх у него хороший.

— Брось, отставному охотнику за головами нельзя доверять.

Из комнаты дочери доносилась музыка, играли на нескольких инструментах. Я постоял в коридоре, прислушиваясь, и спросил жену, накрывавшую в кухне на стол:

— Что там за оркестр?

— Где-то им надо же репетировать, — ответила она и чмокнула меня в ухо. — Водкой пахнет... ты же не выносишь водки. Сегодня они выступают на старой рыночной площади, ведь, в конце концов, им необходимо что-то делать, иначе захандрят и совсем скиснут. А тут, может, еще и прославятся, — добавила она полушутя-полусерьезно.

— Хелен, тебя как подменили, с чего это вдруг?

Она постучала ножом по краю тарелки и указала вилкой на меня:

— Лотар, я для тебя подыскала работу, даже в двух местах, брось свое упрямство и соглашайся.

— Поклониться твоим дорогим товарищам? — усмехнулся я.

— Тебе они тоже товарищи, хотя ты и без партбилета, — и Франк, твой друг, и я, твоя жена.

— Никаких подачек от них не возьму. Ведь ни один из товарищей не пришел сюда и не сказал: Лотар, мы сожалеем, мы допустили ошибку.

— Опять ты уходишь от ответа, ну как с тобой разговаривать?

— Не будем себя обманывать, Хелен. Если кто-нибудь из них действительно хочет поговорить со мной, я всегда готов... Но им нужны только подпевалы. Ничего, еще три месяца, и я получу пособие по безработице. Если, конечно, дадут. От твоих друзей мне никакой работы не надо. Ясно? И прошу тебя, Хелен, больше к этой теме не возвращаться.

— Предпочитаешь иметь дело с уголовными...

— Что ты сказала? — Я вздрогнул от неожиданности. Откуда она узнала? Что ей известно?

— О Бальке ходят слухи, будто он намерен создать в нашем городе новую партию — какую, можешь примерно себе представить, ведь Бальке даже из ХДС выгнали, сочли, что его взгляды несовместимы с дальнейшим пребыванием в рядах...

— Слухов всегда хватает. Людей хлебом не корми, только дай посплетничать — это твои слова, Хелен.

— Пойми, Бальке опасен.

— Опасен? — Я уже начал злиться. — Для твоих товарищей я тоже стал опасным... Исключая меня из своих рядов, они сочли тогда единогласно, что человек, усевшийся на трамвайных путях, опасен для их партии. Хватит об этих лицемерах, и не красные они, даже не розовые, вообще никакие, они случайно попавшие, а куда — им все равно.

— Ты не прав, Лотар, обида ослепила тебя, ты проклинаешь сейчас то, за что недавно голосовал вместе с нами. А мы этого не заслужили, не забывай, что я еще в рядах партии...

— Тебя тоже выгонят, если ты выставить на стенде книги, которые им придутся не по вкусу... причем судить об этих книгах они неспособны, потому что вообще не читают. Поверь, твои товарищи — это стадо коров: пасутся по воле хозяина, он их и кормит, он их и доит, дважды в день.

Хелен побледнела. Она медленно поднялась и, обиженная, вышла из кухни.


* * *

Я стою на берегу реки.

Мне хочется перейти на другой берег, не замочив ног, разглядеть, что там, за цветущими кустами, хочется жить на том берегу, я больше не хочу быть тем, кто я есть, хочу быть другим. Но реку не перейти, зимой она не замерзает, течение у нее быстрое, и ветры над ней дуют сильные, не перелетишь. А тех, кто пытался перелететь, относило назад, либо они падали в реку и тонули. Ни одного утопленника еще ни разу не удалось найти.

Иногда вечерами там вспыхивают огни — белые, пестрые, — окрашивая небо во все цвета радуги. И мы с грустью глядим на тот берег и ловим звуки веселой жизни; грусть сменяется радостью, когда хоть немножко света оттуда падает на наш берег, согревая нас, и мы начинаем танцевать, благодарные тем за эту малую толику света, а строители, уже взявшие было в руки молотки и кельмы, чтобы возводить мост через реку, откладывают инструменты, потому что им тоже хочется насладиться отзвуками царящего там веселья.

Потом мне кажется, что все вдруг падает и рушится на меня, мчатся деревья и цветут автомашины, земля у меня над головой, а я ступаю по небу, ветер дует круто ввысь, мир перевернулся, и я цепляюсь за облака. Потом я оказываюсь в каком-то шаре, шар вращается, я пытаюсь ухватиться за что-нибудь, но не за что — внутренняя стена шара гладкая, меня бросает из стороны в сторону, а мне ничуть не больно, только голова немного кружится; все видится в каком-то тумане, звезды стали огромными и похожи на мутные луны, солнце давно зашло. Утренняя заря как пожар, в котором каждый день сгорают надежды. Кто раздувает пожар? Кто и для кого? Кто отважится его погасить? Я вижу себя десятилетним мальчиком, верхом на крылатом коне, мы летим над городами, бросаем на землю золотые монеты, а впереди летят мои желания.


— Лотар, что там происходит? — Жена трясла меня за плечо.

Я вскочил спросонья, бросился к двери и, открыв ее, попал в объятия Габи. За палисадником на тротуаре стоял Франк и грозил ей кулаком.

— Не смей мне на глаза попадаться! — кричал он.

Габи ногой захлопнула за собой дверь и рухнула на пол. Она тяжело дышала.

— Он привел свою вертихвостку, — всхлипывала Габи, — сказал, что она останется с ним, а мне велел перебираться в комнату Эберхарда. И я еще должна вести хозяйство, потому что его сучка ходит на работу. Меня такое зло взяло... Я принесла ведро воды и окатила эту стерву, а она вцепилась мне в волосы. Я вырвалась и убежала... Вот пришла к вам, куда мне еще деваться?

При каждом слове Габи вздрагивала, все тело ее колыхалось.

Опустившись на корточки, я спросил:

— И что же дальше? Что ты собираешься теперь делать?

Габи в отчаянии подняла руки.

— Не знаю... я думала... может, ты скажешь, что мне делать? Ведь у меня никого нет, Все соседи смеются надо мной, знаю, что смеются.

— Иди в комнату! Я скоро вернусь, есть у меня одна идея, может, удастся... Сейчас вернусь.

— Не трогай Франка! — крикнула Габи и поднялась, чтобы посмотреть, куда я направился.

Я пошел к Пфайферше. Лишь после неоднократных энергичных звонков дверь приоткрылась ровно настолько, насколько позволяла дверная цепочка. Старуха недоверчиво вгляделась в меня и, узнав, проворчала:

— К себе ее не пущу. Не нужна она мне. От нее вонь пойдет, все толстухи пахнут. Все в доме будет опрокидывать своим задом...

— Фрау Пфайфер, ну хоть на два-три дня, пока у них утрясется.

Я сказал это, чтобы проверить, видела ли она сцену перед нашим домом.

— Почему ко мне? Она же прибежала к вам, господин Штайнгрубер, к вам. Я старая женщина, меня не проведешь. Уж я знаю: стоит только ее впустить, как начнутся всякие затеи, и через неделю я уже не буду хозяйкой в своем доме.

— Фрау Пфайфер, она же сможет делать всю работу по дому, вам больше не понадобится уборщица-югославка, а если Габи будет действовать вам на нервы, отправьте ее в какую-нибудь комнату, их в доме хватает.

— Я буду делать все-все, что вы скажете, — раздался позади меня голос Габи, которая, оказывается, пошла следом за мной. — Я сделаю для вас все, дорогая Пфайферуша!

С изумлением я увидел, как переменилось выражение лица у старухи. Она сняла цепочку, распахнула дверь, переступила порог, прижала Габи к груди и прямо-таки с нежностью сказала:

— Входи, дитя мое, ну что ты там стоишь... Еще никто не называл меня Пфайферушей... Входи, я тебе дам лучшую комнату, с эркером, знаешь, ту, где красные ставни. — Обняв Габи за плечи, она ввела ее в дом.

Захлопнулась дверь, и я услышал, как ее закрыли на цепочку.

Вконец озадаченный, я вдруг вспомнил слова матери: люди обычно смотрят только на лицо, но не заглядывают в душу.

Я отправился к Франку, решив серьезно поговорить с ним. Дверь была не заперта, и я не стал звонить. В прихожей несколько раз окликнул Франка, но никто не отозвался. Поднявшись по лестнице, я открыл дверь в бывшую комнату Эберхарда. На полу катались два человеческих тела.

Женщина, увидев меня, вскрикнула:

— Ой! Кто-то пришел!

Франк, высвободившись из ее объятий, вскочил на ноги и деловито спросил:

— И давно ты стал подглядывать?

— Я пришел за вещами Габи. Собери, потом можешь продолжать, сколько тебе угодно.

— Проваливай, внизу подождешь.

Ожидая, я пытался вспомнить, где я однажды уже встречал эту особу.

Казалось, прошла целая вечность, пока явился Франк с двумя чемоданами и двумя дорожными сумками. Я вспомнил, где видел женщину: это была секретарша бохумской фирмы, куда я обратился по объявлению, та самая, что надерзила мне.

Откуда Франк ее знает? Габи, правда, сказала, что она работала, кажется, в нашей прежней фирме. Но я ее там никогда не встречал: в контору я ни разу не заглядывал — мне хватало того, что Бойерляйн мозолил мне глаза на стройплощадке.

— Один чемодан и сумку пусть вернет, — сказал Франк, успевший хоть штаны надеть. Он сунул мне под мышки обе сумки, чтобы я мог нести и чемоданы, и поспешно, явно стремясь побыстрее выпроводить меня, распахнул дверь.

— Не думал я, что так все получится, передай ей это, — сказал он у порога, и я видел, что он говорит искренне.

Я шагал по Мариенкефервег, привлекая любопытные взгляды из-за гардин и штор, и размышлял: «Как попала эта особа в квартиру Франка? Где и каким образом он с ней познакомился?»

Чемоданы и сумки я положил у дверей дома Пфайферши и, не позвонив, пошел к себе.

Жена сидела в гостиной и читала. Подняв глаза от книги, она засмеялась:

— И еще говорят, что в нашем поселке ничего не происходит. Ну, посмотрела я на тебя из окна: ты тащился, как навьюченный осел! Вся улица на тебя глазела... Не обижайся, Лотар, понимаю, что ничего веселого тут нет, и все-таки хочется смеяться.

— А мне не хочется, — возразил я. — Если б ты увидела то, что недавно видел я... Ладно, оставим это.


Мы с женой поехали в город посмотреть выступление дочери с подругами.

На площади Старого рынка, у фонтана Блезербруннен, где выступало трио, я встретил Роланда. Несколько лет назад он возглавлял местную организацию нашего профсоюза, но года через два по непонятной причине ушел с этой должности. Одни предполагали, что Роланд сочувствует коммунистам, другие подозревали, что он собирается вступить в христианский союз. Как я после узнал от Хелен — а она рассказала мне об этом не без горечи, — истинная причина заключалась в ином: у Роланда была давнишняя связь с одной замужней женщиной, и, когда об этом пронюхали его товарищи, ему предложили прекратить связь либо оставить пост.

Роланд оставил пост.

— Пойдем выпьем? — предложил я. — Ну как ты, где работаешь, не видел тебя целую вечность, ведь последний раз мы, кажется...

— Работаю в Бохуме, на машиностроительном заводе, — ответил он и, обращаясь к своей жене, спросил: — Ты не против, если мы с Лотаром опрокинем по одной?

Жена кивнула.

Я отдал Хелен ключи от машины.

— Приеду на трамвае, потом расскажешь, как все прошло. — Я показал на игравшее трио.

Мы зашли с Роландом в пивную на Брюкштрассе; прислонившись к стойке, созерцали прокуренный зал.

— Сколько ты получаешь на машиностроительном? — спросил я без особого любопытства.

— Больше, чем трачу, — ответил он, и звучало это вполне правдоподобно. —А ты по-прежнему без работы?

— По-прежнему. Не знаю, Роланд, что-то на мне висит...

— Если бы ты тогда не влип с коммунистами, то давно был бы уже опять на коне...

— Каждый, случается, во что-то влипает, ты это лучше других знаешь, но я тогда не влип. Что с тобой, Роланд? Я тебя не узнаю. Ты же сам мне однажды сказал: нельзя что-то считать несправедливым лишь потому, что это делают коммунисты... А повышение платы за проезд в городском транспорте было несправедливостью, так как ущемляло только бедняков, остальные ездят на собственных машинах. И еще это несправедливо потому, что наши товарищи стали больше думать о выгоде, чем о людях.

Мы вспомнили о старых временах.

— Твой бывший шеф легко отделается, — сказал Роланд, — получит условно; пройдет несколько месяцев, и он учредит через подставное лицо новую фирму. Банкротства нынче стали выгодным делом, разумеется для тех, кто банкротство заранее планирует... Да, а ты оказался жертвой... Ничего, не унывай, скоро выйдем на пенсию, это меня и утешает; вот тогда я буду свободным человеком, и плевать мне на всю их возню.

Когда мы были уже на улице, он спросил:

— А ты не пробовал восстановиться в партии? По-моему, это вполне возможно.

— Нет, Роланд, и пытаться не буду. Не люблю, когда меня то прижимают к сердцу, то дают мне под зад коленкой.

— Неразумно, Лотар. В нынешнее время надо принадлежать к какой-нибудь группе, все равно к какой, евангелической или католической. Надо быть членом чего-то, иначе люди знать не будут, чего от тебя ждать, а это уже подозрительно.

У остановки трамвая он похлопал меня по плечу:

— Осенью у вас выборы, будут избирать нового председателя твоей местной партийной организации... то есть уже не твоей, ну, ты меня понял. Уговори Франка, чтобы он выставил свою кандидатуру.

— Франка? Но он же не годится для этого, у него сейчас одни бабы на уме.

— Нет, нет, он подходит. Особенно в связи с Северным поселком... Предоставлять это всецело городскому муниципалитету нельзя. Наш район должен сам что-то предпринять, и для этого Франк вполне подходящий человек.

Попрощавшись, Роланд перешел на другую сторону Борнштрассе.

К «островку безопасности» подъехал трамвай. Скрежет тормозов резанул уши, по телу пробежали мурашки. Это со мной всякий раз бывает.

Войдя в вагон, я оглянулся в поисках свободного места и вдруг увидел Клаудию — она выходила через переднюю площадку. Я был так поражен, что в первый момент остолбенел, когда же наконец пробрался вперед, автоматическая дверь захлопнулась у меня перед носом и трамвай тронулся. Я разозлился на вагоновожатого — он не видел, что я хотел выйти. Прижавшись лбом к окну, я пытался разглядеть, куда пошла дочь, и увидел ее на тротуаре: она разговаривала с каким-то мужчиной, который вышел из-под навеса палатки с вывеской «Жареный картофель».

Это был Оберман из Унны.

Тот самый, которому я отвозил ящики.

На следующей остановке я вышел и быстро вернулся назад. Никого. Заглянул во все ближайшие пивнушки. Никого.

Я дождался на «островке» очередного травмая и сел в вагон, где оказался единственным пассажиром. Улицы были пустынными, словно весь город вымер.

Может, мне это приснилось? Ну какие дела могут быть у Клаудии с «королем стрелков» из маленькой деревушки под городом Унной? Может, я обознался? Нет, это была Клаудия.

От трамвайной остановки в нашем поселке до моего дома минут пять ходьбы. Я вышел из вагона и только хотел включить светофор для пешеходов, как едва не столкнулся с молодым пастором, который служил панихиду у могилы Эберхарда. Пастор кивнул мне.

До похорон я не сомневался, что Эберхард, будучи настоящим социалистом, порвал с религией; какое заблуждение — его похоронили по церковному обряду.

— Добрый день, господин Штайнгрубер! Вы торопитесь? Нет? Вот и хорошо. Хотелось с вами побеседовать. Слышал я, что вы все еще безработный, ну и подумал, как бы это вам сказать... дело в том, что сторож нашего кладбища, он же и могильщик, лежит в больнице... похоже, что он не вернется на работу... скверно с печенью... а поскольку специальность эта в некотором роде близка вашей — извините великодушно за сравнение, — я хочу вас спросить: не согласитесь ли вы заняться этим, пока не найдете себе более подходящую работу? Прошу вас, не поймите меня превратно, вам не придется рыть могилы каждый день, боже упаси, столько здесь не умирают... Но хотелось бы, чтобы кладбище было похоже на... ну, вы сами знаете, у вас есть сад — красивый, как мне говорили, да и я видел его однажды из окна дома вашего соседа.

Пока он говорил, я внимательно разглядывал его. Молодой, не старше тридцати. Бакенбарды, верхняя губа выбрита. Мне понравилось, как он излагал свое предложение, с некоторой неловкостью, однако целеустремленно. У могилы Эберхарда он произнес разумную речь: он не сыпал сентенциями, не читал лишних нравоучений, не морочил голову ханжеской болтовней, приправляя лживую суть елейными словами. Он сказал над могилой, что большинство людей губит работа.

Мне понравилось, что наконец-то хоть один человек публично высказал, где зарыта собака, — не призывал покориться судьбе, а обвинил общество, которое труд мерит прибылью, но не потребностями.

Пастор был на голову выше меня, стройный, но выглядел немного странно в своем синем костюме при той жарище, которая с утра стояла в городе.

— Я посещал одного умирающего, — словно угадав мои мысли, сказал он, — а им не нравится, когда у их постели сидят в спортивной рубашке.

— Господин пастор, — или надо говорить господин священник? — чтобы между нами все было ясно: со дня конфирмации я ни разу не был в церкви. Мы с женой порвали с церковью. Нашу дочь даже не крестили. Вот что я хотел вам сообщить.

— Мертвые за это вас не осудят, — сказал он улыбаясь.

— Но возможно, посетители, господин пастор. Многие знают меня и называют «красным».

— Ну и что? Пусть называют, лучше вас они этого все равно не знают. В ближайшие дни я навещу вас, а предварительно позвоню, у вас ведь есть телефон. Подумайте о моем предложении. Мне еще надо обсудить это с церковным советом и моим коллегой, а также выяснить вопрос об оплате. — И он протянул мне руку.

Я нажал на кнопку светофора. На прощание пастор кивнул приветливо и, как мне показалось, одобряюще.

Проходя мимо дома Франка, я увидел у тротуара его машину. Я замедлил шаг, но не остановился. И тут услышал голое Франка:

— Лотар! Подожди! — Голый по пояс, в одних шортах, он стоял в дверях. — Лотар, я не думал, что так получится с Габи. У нее просто нервы сдали. Черт возьми, мы тоже не железные — и у нас, бывает, терпение лопается! С того дня, как похоронили отца, эта баба взялась наводить чистоту. Вообразила, будто отцовская болезнь в каждой щели застряла. Ну а когда она приперлась с лизолом, тут я уж больше не выдержал. Все могу вынести, но от лизола меня наизнанку выворачивает.

— В городе я случайно встретил Роланда, он сказал, чтобы ты выдвинул свою кандидатуру, и еще сказал, мы должны что-то предпринять в связи с Северным поселком, не давать его в руки городских властей, в общем, не облегчать жизнь товарищам из муниципалитета...

— Не думай, Лотар, что та бабенка останется здесь навечно, при удобном случае выгоню... но она не дура, башка у нее варит, да и еще кое-чего она умеет... Кандидатуру свою я, конечно, выставлю, так что не сомневайся, или, по-твоему, я не гожусь в председатели?.. А с поселком? Поживем — увидим.

Не попрощавшись, Франк вернулся в дом.

Пфайферша энергично махала мне рукой из кухонного окна. Когда я вошел в палисадник, она радостно воскликнула:

— Габи так хорошо со всем справляется! Зайдите-ка в сад, вот удивитесь, чего она только не умеет делать! Хорошая девочка... добрая.

Габи поливала газон.

Цветочные грядки были чисто прополоты, молодые георгины укреплены подпорками. Мне ничего не осталось делать. «Надо надеяться, Габи соберет и фрукты осенью», — с облегчением подумал я.

С тех пор как я знаю Пфайфершу, я еще ни разу не видел ее такой довольной, оживленной. Скрестив на груди руки, она стояла рядом со мной, благожелательно наблюдая, как трудится Габи, а той работа, кажется, тоже доставляла радость.

Пфайферша пригласила меня присесть на скамейку. Из вежливости я сел.

— Какая милая девочка; она сразу заметила, чего где не хватает. Сказала, что нужен новый пылесос. Пожалуйста. Пусть завтра съездит в город и купит. Самый лучший.

«Господи, какой у них большой дом, — подумал я. — Ведь в течение недели они каждый день могут менять комнаты, кроме разве что бывшего кабинета хозяина». Югославке запрещалось туда входить, старуха убирала там сама.

Да, странно бывает в жизни, одни уже в шестьдесят лет загибаются в какой-нибудь богадельне, другие живут в замке и не знают, что с этим замком делать.

Неужели такова справедливость?

Заметив, что я собираюсь уходить, Габи бросила шланг на траву и закрутила кран.

— Оставайся, Лотар, — сказала она. — Сейчас попьем кофе, я испекла пирог со сливами, корицей и жженым сахаром, совсем свежий, Пфайферуша любит с корицей... я тоже.

Я остался и спросил себя: «Почему я не иду домой, всего-то улицу перейти, а сижу здесь с двумя чудачками, в гостях у старухи, за чьим домом и садом я присматриваю уже много лет?»

Я боялся идти домой и, сколько ни ломал голову, так и не мог понять причину страха, хотя лучше всего и увереннее чувствовал себя в своем доме.

Габи накрыла садовый стол синей клетчатой скатертью и принесла на подносе кофе. Пирог сильно отдавал корицей. Аромат кофе забил даже запах цветов. Габи была шаловливой и беззаботной, словно юная девушка. Что с ней произошло? Другие на ее месте проклинали бы все на свете или торчали бы целыми днями у адвоката.

— Тебе что-нибудь еще принести из вещей? — спросил я Габи. — Только что я встретил Франка.

— Девочке не надо ничего, — бесцеремонно перебила меня старуха. — У нее лучшая комната, с эркером, она может глядеть на улицу, не сворачивая шеи, и мне рассказывать, что там делается, когда я прилягу. Розы в этом году расцветут как никогда.

Габи усердно кивала, подтверждая все, что говорила Пфайферша. По глазам старухи она читала каждое ее желание, по малейшему движению угадывала, чего Пфайферша хочет. Габи беспрестанно была чем-то занята.

Я все-таки поднялся и, уходя, спросил:

— Передать Франку привет?

И опять Пфайферша перебила меня:

— Чтоб он сюда не вздумал показываться, не то вызову полицию!

Выйдя на дорожку, вымощенную каменными плитками, я еще раз обернулся: руки Пфайферши лежали на коленях Габи и та гладила их.

У моего дома стоял зеленый «порш».

В гостиной я увидел Рупперта. Молодой Швингхаммер, одетый по-спортивному, пил кофе с тортом и коньяком в компании Хелен и Клаудии. Когда я вошел, он почтительно поднялся и протянул мне руку.

Рукопожатие у него было крепкое. Парень мне понравился. Я подсел к ним, и некоторое время они молчали, видимо смущенные моим появлением; вероятно, они о чем-то говорили, что, по их мнению, мне необязательно было слушать.

— Красивая у вас машина, — сказал я, не придумав ничего другого. С таким же успехом можно было заговорить о погоде или о последних матчах футбольного чемпионата.

— Отец подарил к окончанию гимназии.

— Щедрый отец... Да, вот что я хотел спросить: место в вузе у вас есть?

— Да, в Западном Берлине. Осенью поеду. Так хочет отец, — ответил Швингхаммер с застывшей на лице улыбкой.

— Это хорошо, рад за вас. А вот у Клаудии не получилось. Она вам, наверно, уже сообщила.

— Поэтому я, собственно, и приехал, — поспешно сказал Рупперт. — Вашей супруге я говорил, и фрау Штайнгрубер, кажется, не возражает. Мы как раз обсуждали это перед вашим приходом. В общем, я приехал, так сказать, по поручению отца — он предлагает вашей дочери место у себя на предприятии: по его мнению, Клаудия может там проработать до тех пор, пока не получит место в вузе, ведь она включена в список очередников...

— Так, так. Значит, ваш отец предлагает. Очень мило с его стороны.

Перед глазами вдруг всплыла сцена в моей машине во время выпускного вечера, но нельзя же было из-за этого злиться на парня.

— Хорошая идея, а, Лотар? — сказала жена.

Дочь ни разу не подняла на меня глаз, она смотрела либо в большое окно, на сад, либо на Рупперта; Клаудия ни разу не улыбнулась, она вела себя так, словно над ней творили суд.

— Прошу извинить, — сказал я, поднявшись, — у меня есть еще дела.

— Конечно, господин Штайнгрубер, — сказал Рупперт, — у всех нас есть обязанности, не задерживайтесь из-за меня.

Жена с дочерью отчужденно молчали — они тоже не пытались меня удерживать.

На велосипеде я поехал в «Липу». Паяц, увидев меня, осклабился. «Хотел бы я посмотреть, как ты плачешь», — подумал я, пока залпом осушал первый стакан.

У стойки полно народу, несколько столиков тоже заняты, хотя час для вечерней «заправки» еще не наступил.

Кто-то похлопал меня по плечу и показал в угол зала. Я обернулся: мне махал Баушульте, приглашая к своему столику.

Когда я уселся напротив него, он тихо спросил:

— Что ты возишь для Бальке?

Я оторопел:

— Откуда ты знаешь?

— У меня ведь есть глаза, Лотар! Так что же?

— Какое твое дело? — В душе я злился на самого себя, чувствуя, что влип.

— Конечно, дело не мое, Лотар, это работа твоя, и за нее тебе, как полагаю, хорошо платят.

— Зачем же тогда спрашиваешь, если не твое дело?

— Затем, что это, пожалуй, может стать и моим делом. Понимаешь? Для тебя, во всяком случае, было бы лучше, если б ты кое-что мне рассказал... Отнимать у тебя я ничего не собираюсь.

Я рассказал ему о перевозке ящиков и об их содержимом. Он внимательно слушал, попыхивая сигарой, казавшейся слишком большой на фоне его худого лица.

Окончив рассказ, я почувствовал облегчение,

— Ты помнишь, где ты их забирал и куда отвозил? Улицы, номера домов, фамилии?

— Улицы и номера домов — да. Насчет фамилий, настоящие ли они, — не поручусь. Кто знает, может, они другие таблички на дверях привинчивали к моему приезду, а после отъезда снова меняли.

— И как ты только мог ввязаться в такое дело? Будь начеку, Лотар. Мне тоже ничего определенного не известно, но я чувствую: тут что-то неладно, и поверь моему опыту — когда у меня возникало какое-то подозрение, то оно чаще всего подтверждалось. Я столько лет занимался такими делами, что меня трудно провести... Я вижу, кто передо мной. И таких, как Бальке, знаю.

— Когда тонешь, не все ли равно, кто тебе бросит спасательный круг?

— Но ты не тонул, Лотар, не преувеличивай. Твоя жена зарабатывает на двоих... И кто такой Бальке, ты знал.

— Полагал, что знал. Но теперь узнал лучше.

Баушульте поднялся и положил руки мне на плечи:

— Лотар, убедительно прошу тебя, держи меня в курсе. Может настать такой момент, когда ты не будешь знать, как поступить... Короче, дорогу к моей теплице ты не забывай... Кстати, я вырастил бледно-зеленую орхидею, такой сорт еще никто до меня не выводил... Ну пока, заглядывай.


* * *

Не доезжая одного квартала до дома, адрес которого накануне сообщил мне Бальке, Франк вылез из машины и пошел дальше пешком.

Мы договорились с ним, что он постоит возле этого дома, находившегося в том же кёльнском районе Линденталь, и понаблюдает: может быть, ему удастся заметить что-нибудь, что ускользнет от моего внимания, когда я буду грузить ящики, а может быть, кого-нибудь расспросить (желательно соседей) и побольше разузнать.

И этот дом был весьма ухоженный.

У гаража меня ждала изящная женщина. Поглядев на номер моей машины, она махнула обеими руками, показывая, что надо въехать в гараж. Там было полно старой и новой садовой мебели; на полках стояли ведра и банки, на полу у стены — мопед и пара детских деревянных санок.

Выбраться из машины здесь было сложно, дверцу я только смог чуть приоткрыть и еле протиснулся в образовавшуюся щель, оцарапав подбородок о край дверцы.

Я поздоровался с женщиной, вошедшей вслед за мной в гараж, и, чтобы выиграть время, попытался завести с ней разговор, сделав вид, что вожусь с багажником, который почему-то не открывается. Но она лишь резко ответила:

— Грузить вам придется самому, для меня это слишком тяжело.

— Ну конечно, сударыня, — улыбнулся я ей, — ведь за это мне платят... Интересно, что там такое, они ужасно тяжелые?

— За вопросы вам не платят, — отрезала она.

Я не торопился.

— Ну давайте же! Вы меня задерживаете: я два часа ждала вас, а вы тут еще копаетесь.

Я еще раз, как бы невзначай, чтобы не насторожить ее, сказал:

— Ох и тяжеленные! Что там — свинец или... взрывчатка? — Я рассмеялся.

Она сделала неопределенное движение рукой и ответила не моргнув глазом:

— Вы не поверите, но там хлеб. Хлеб для всего света.

— Вот уж радости будет! — подхватил я ей в тон. — Ну тогда я сделал доброе дело и лягу спать с чистой совестью.

Когда я выруливал из гаража, возле женщины вдруг появился Франк и заговорил с ней, но я из-за шума мотора ничего не расслышал.

Я поехал к бензоколонке, где мы с Франком условились встретиться. Полчаса пришлось ждать. Бензозаправщик то и дело косился в мою сторону, так как я все это время сидел в машине. Но претензий ко мне он предъявить не мог, машину я поставил не на его территории.

Наконец пришел Франк. Залезая в машину, он сказал:

— Поехали.

До самого моста через Рейн у Мюльхайма мы не произнесли ни слова, я следил за дорогой, стараясь не выбиться из транспортного потока. Лишь когда мы выехали на автостраду с трехрядным движением, Франк начал запинаясь рассказывать:

— Разузнаешь у таких... Один дом молчаливее другого, шикарный квартальчик, полиция туда не нагрянет ночью или на рассвете, если уж она соберется нанести визит, то известит заранее письмом, заказным, с курьером... Попробуй расспроси их, даже дверей не открывают, только через переговорное устройство изволят поинтересоваться кто да что. А в доме живут четыре семьи. Пришлось бы ждать целую вечность, пока бы вернулась та женщина, у которой ты грузился... Не выдавать же себя за торговца пылесосами, их там небось на каждую комнату по штуке. В общем, зайти никуда не удалось. Не мог же я звонить го все квартиры...

— Может, сообщить в полицию? — предложил я.

— Ты что, Лотар? Люди эти такие благородные, такие благовоспитанные, что даже к своим собакам на «вы» обращаются, они вообще не могут быть преступниками, для них это спорт, все равно как что-нибудь стянуть в универсаме.

— О чем ты говорил с той женщиной?

— Спросил, как пройти на Цеппелиналлее — первое, что пришло в голову. Такой здесь нет, сказала она. Никакая она не дама, спесивая баба.

— Итак, опять мы ничего не узнали, Франк.

— Как же. Знаем, что ты сегодня опять заработал пятьдесят марок и — если будем и дальше так ползти по автостраде — что я опоздаю на работу. Мой дорогой шеф ничего не говорит, когда кто-нибудь опаздывает, он стоит на площадке перед машинами, демонстративно смотрит на часы и кричит: «Эй, вы! Эй!» Но фамилии он никого не называет, для него мы все только: «Эй, вы!».

— Значит, я вожу пистолеты для шайки спекулянтов, — сказал я. — В ящиках могли бы быть и пуговицы для штанов, но мы знаем, что там не пуговицы. Могли быть и лопаточки для тортов, но там пистолеты... Ну и Бальке!

— А попробуй прижми его, он с испугом воскликнет: «Что? Пистолеты! Какой ужас! Так подвести меня! Я понятия не имел. Только лишь потому, что все машины моей фирмы работают с перегрузкой, я дал возможность подзаработать одному бедняге... У меня транспортно-экспедиционная фирма, мое дело — перевозки, меня интересует только вес, расстояние, габариты и упаковка...».

Франк произнес это клятвенным тоном, подражая голосу Бальке.

— Попробую поговорить с Баушульте, — сказал я между прочим.

— Охотнику за черепами — ни слова, — решительно возразил Франк. —Такие и на пенсии продолжают служить. Эта публика иначе не может.

Я не рискнул признаться, что уже рассказал Баушульте обо всем.

Когда мы подъехали к дому Франка, он попросил меня зайти к нему. В квартире было неприбрано и грязно, будто ее не убирали неделями, а ведь после ухода Габи прошло всего лишь несколько дней.

Пока Франк готовил кофе, я украдкой наблюдал за ним. Пили мы из чашек, которые он перед этим ополоснул под краном холодной водой. Франк усердно помешивал ложечкой в чашке, хотя не добавил ни сахара, ни молока.

— Ты видел Габи? — неуверенно спросил он. — Что она сказала?

— Видел. Привет тебе не передавала... Слушай, Франк, ты мне друг, но, пожалуйста, не вмешивай меня в ваши личные дела. Не могу я, понимаешь... Если уж хочешь знать: по моему впечатлению, она довольна.

— Впечатления обманчивы, — протянул он разочарованно.

В комнату вошла молодая женщина — она была в пижаме и не причесана. При виде меня удивленно подняла брови, затем сняла крышку с кофейника и с наслаждением потянула носом.

Она тоже сполоснула чашку под краном, протерев ее, как и Франк, двумя пальцами, затем налила себе кофе и подсела к нам. Франк, наблюдавший все время за своей подружкой, сердито сказал:

— Когда входишь, надо здороваться... И вообще, откуда ты взялась? Ты теперь полсмены работаешь, что ли? Почему разгуливаешь среди бела дня в таком наряде?

— Здравствуйте. — Молодая женщина кивнула мне и улыбнулась. Ее рот округлился пуговкой.

Я почувствовал себя неловко, хотя что-то в лице этой особы приковало мое внимание. Нос был длинноват, рот широкий, с тонкими губами, когда он не стягивался, как сейчас, в пуговку, и все это странно контрастировало с большими круглыми глазами. В ней что-то отталкивало и вместе с тем притягивало. На ее лице была насмешка. Интересно, двадцать ей исполнилось?

— Вечером придет мой брат, — сказала она.

— Что ему надо, бездельнику? — вспылил Франк.

— Если у человека нет работы, это еще не значит, что он бездельник, по себе должен бы знать, — возразила она таким тоном, что я невольно поежился.

«Бедняга Франк, — подумал я, — ты еще с ней хлопот не оберешься. Пройдет постельная горячка, и потом...»

У меня не сложилось впечатления, что желания этой девицы ограничатся постелью: она явно хотела большего и, возможно, рассчитывала окрутить Франка. Теперь она притащит своего братца, а тот, чего доброго, обоснуется в квартире Франка и будет взимать проценты за услуги, оказываемые сестрицей.

Я распрощался и поехал домой.


Строители-дорожники, завершив работы, забыли у въезда в мой гараж знак сужения дороги. Если бы я сам не убрал его, он простоял бы здесь еще год. Вот так всегда получается: работа окончена, и больше никого ничего не касается — в этом я не раз убеждался.

Я запер гараж, и вдруг мне стало боязно идти домой, почему-то сжало сердце.

И когда я все же вошел в дом, мне показалось, будто в каждом углу затаилась опасность. В доме, как всегда, было чисто и уютно.

В гостиной я подошел к широкому окну и выглянул в сад. «Трава опять подросла, — подумал я. — Надо новую газонокосилку, старая здорово барахлит, а у соседей неохота одалживаться».

Почему Хелен не в библиотеке? Сидит словно каменная на садовом стуле, держит в руке какую-то бумагу, рука дрожит. Я вышел на террасу и со страхом увидел, что Хелен беззвучно шевелит губами. Я подошел к ней, она молча, не поднимая глаз, протянула мне листок.

Почерк Клаудии. Я прочел:


«Дорогая мама, дорогой отец!

Знаю, что вы меня не поймете, но я ухожу из дома. Так я решила. Еще не представляю куда, но куда-нибудь, где мне ничего не будет напоминать о том, что у нас творится. Жить дома я больше не в силах. Должна в этом признаться, хотя понимаю, что вы огорчитесь. Не ищите меня, я совершеннолетняя и могу поступать, как мне хочется. Дам о себе знать, когда сочту нужным, может быть напишу из Франции или из Италии. Не тревожьтесь и поменьше думайте об ипотеке. Позвольте дать вам добрый совет: продайте дом и поживите хоть несколько лет в свое удовольствие.

Клаудия»


Я держал письмо в вытянутых руках. Потом повернулся и направился было к двери, но Хелен удержала меня:

— Не ходи. Я уже всюду посмотрела. Она взяла самое необходимое, свою сберкнижку и украшения. В платяном шкафу почти все осталось.

Ласточки летали высоко над домами. Погода завтра будет хорошая. Откуда-то из поселка доносилось жужжание электрической газонокосилки, мальчишка-подросток опять запустил на всю мощь свою стереоустановку — так, что гремело за четыре дома. Я все это слышал, но был далеко отсюда.

Хелен как застывшая сидела на стуле, ее руки недвижно лежали на коленях, а губы беззвучно шевелились.

Сосед, работавший у себя в саду, к нам не заглядывал, он лишь иногда выпрямлялся и вытирал тыльной стороной ладони пот со лба.

— Ты уже поел? — спросила жена. — Я поджарила вчерашнюю картошку. Если хочешь, потушу тебе колбасу с красной капустой.

Только сейчас я вспомнил: сегодня же среда, а каждую вторую среду месяца Хелен работает до полудня.

Она тяжело поднялась, и я последовал за ней в кухню. Усевшись на угловую скамью, я подпер голову руками. Я смотрел на кухонные часы, которые своим назойливым тиканьем дробили тишину, смотрел на стену, где около шкафчика уже давно отклеился кусок обоев, смотрел на электроплиту, где на белой эмалевой крышке засохли кофейные пятна, смотрел на грязное посудное полотенце в красную клетку, висевшее на крючке над мойкой, которое Хелен забыла сменить... Я смотрел на все и ничего не видел, это была наша кухня, но я словно видел ее впервые, угловая скамья была жесткой, хотя на сиденьях была мягкая обивка. Я услышал собственный голос:

— Когда ты обнаружила письмо? Где?

— Днем, когда пришла с работы. На вешалке в прихожей. Я как раз хотела сказать Клаудии, что нашла для нее два места. Она может начать работать ученицей в нашей основной библиотеке или ученицей в «Дрезденском банке». Там со временем можно стать средним служащим, а то и повыше... У меня лопнуло терпение, Лотар, и я решила хоть раз использовать свои связи. А что, другие это делают... Почему именно нас должны обскакивать те, кто живет только за чужой счет?

— Не может, а могла бы, Хелен, — услышал я опять свой голос. — Могла бы стать ученицей. — Я вслушивался в произносимые мной слова, совершенно не сознавая, что говорю.

Жена сдвинула мои руки со стола, чтобы расстелить скатерть. За едой лишь спросила:

— Вкусно?

— Подогретое всегда вкуснее, — сказал я, не подымая глаз.

Без какого-либо намека с моей стороны она спустилась в подвал и принесла нетронутую бутылку вина, оставшуюся от рождества. Мы совсем забыли о ней. Хелен достала из настенного шкафчика две рюмки и сама откупорила бутылку.

Свою рюмку она выпила залпом.

— Хорошо! — сказала она. — Лотар, что будем делать вечером?.. Мы давно не ходили в кино, во всяком случае вместе.

— А это идея. Во сколько начало?

— В восемь. Или в четверть девятого. В газете есть, проверь, пожалуйста. — Она отнесла посуду в мойку.

Громко тикали кухонные часы. Мы сидели в доме, только мы вдвоем, в доме, который прежде был для нас тесен, а теперь стал слишком просторен, в доме, который мы сами построили, собственными руками. Каждый день Хелен после работы, а также по субботам и воскресеньям подвозила на тачке песок и цемент. На ладонях у нее появились мозоли, и ночами она вздрагивала не от желания, а от страшной усталости. Клаудия в какой-то мере права, когда говорила, что мы построили дом не ради нее, а ради нас самих. Но все-таки мы строили и для нее. И вот мы сидим друг против друга, словно два старика, которые, прислушиваясь, как скрипят балки, гадают, сколько времени им, старикам, еще осталось проскрипеть и когда наступит конец. У меня не стало будущего.

Я пошел в коридор, снял телефонную трубку и позвонил Бальке. Услышав его голос, я сказал ледяным тоном:

— Забери у меня свои ящики. Я выхожу из игры.

Мне было слышно, как Бальке с трудом перевел дыхание. Тем не менее он сдержанно ответил:

— Не делай этого, Лотар, ты не можешь меня подвести... Ведь это было своего рода испытанием. Тебя ожидают другие дела, с загрузкой на полный рабочий день, даже больше... Увидишь, что я для тебя приготовил...

— Бальке, не морочь мне голову, я выхожу, боюсь погореть на этом деле.

— Что значит погореть, что ты этим хочешь сказать? — быстро спросил он.

— Бальке, не прикидывайся глупее, чем дозволено полицией. Я забираю ящики с пистолетами у незнакомых мне людей и отвожу эти ящики людям, которых тоже не знаю. Все, хватит...

— С пистолетами? — Он спросил это так, будто здорово испугался. Значит, Франк был прав, Бальке решил притвориться дурачком. — Ты сказал, с пистолетами? — выкрикнул он в трубку. — Откуда тебе вообще известно, что в ящиках?.. Пистолеты, боже мой, если это обнаружится, моей доброй репутации крышка!

— Я просветил ящики на рентгене у зубного врача. Забери завтра же, или я привезу их тебе в контору.

— Лотар! Штайнгрубер! Я не желаю с этим связываться! — разволновался он. — Не вези их в контору, я пришлю за ними! Лотар, Штайнгрубер, подумай хорошенько... Ну чем ты будешь заниматься, чем, спрашиваю? Целыми днями торчать дома? Ну где ты еще найдешь работу?

— На кладбище, — ответил я и положил трубку.

В коридоре стояла Хелен. Она уже переоделась и была готова к выходу.

Приехав в центр города, я поставил машину у стройплощадки дортмундского метро. Парковаться там запрещалось, но я рискнул: машина зато была в безопасности. Жена взяла меня под руку и вместо того, чтобы направиться в сторону Мюнстерштрассе или Брюкштрассе, где были расположены кинотеатры, мягко, но настойчиво повела меня к Старому рынку и усадила там на скамью.

— Позвони младшему Швингхаммеру в Хаген, — сказала Хелен, не отпуская моей руки. — Ведь они очень дружат. Спроси его прямо, не знает ли он, что с ней, не могла же она бросить его так, как нас.

— Наверно, тоже написала ему письмо. Когда собираешься удирать, не будешь же об этом трезвонить. — Было тяжко в этот душный вечер сидеть на скамейке в центре города и глазеть на прохожих. — Пойдем, у нас в саду прохладнее.

— Подожди, Лотар. Так с ума сойдешь, нельзя же сидеть сложа руки и ждать. Ищи ее.

— Где ее искать, Хелен? Где? Я готов хоть на край света идти, если б знал, что она там.

— Ищи ее, — повторила Хелен.

Мы медленно пошли к стройплощадке метро, где оставили машину. Переходя через Вестенхельвег, я сказал:

— Хелен, может, это сейчас ни к чему, но я все-таки скажу. Помнишь, мы застряли в одной деревне, возле Унны, когда там было шествие стрелков?

— Да ну тебя. Ты что, вспомнил того типа, который мочился на ходу? Этой сцены я никогда не забуду. Божественная была картина.

— Нет, я не про него. Помнишь «короля стрелков», толстяка, который восседал на повозке рядом с дородной теткой, «королевой»?

— Конечно. Он мне все воздушные поцелуйчики посылал, когда я высунулась из окна машины... Да, картина была... Все в таких красивых зеленых костюмах, все шагают в ногу, кроме пьяных... А почему ты спросил?

— Недавно я встретил его в Кёльне, а потом еще раз, здесь в городе, в тот день, когда мы с Роландом ходили в пивную.

— Ну и что? — Хелен недоуменно пожала плечами. — Мало ли кто где бывает.

— Но в тот же день, когда он был здесь, Клаудия выступала со своими подружками на Старом рынке... И в Кёльне я его видел в тот день, когда ездил за ящиками для Бальке...

— Лотар, перестань говорить загадками, мне не до этого. Я ничего не понимаю, не мучай меня, выражайся яснее.

— Погоди, Хелен, минутку. Я отдал тебе ключи от машины и пошел с Роландом в пивную. Там мы, как водится, вспомнили старые времена, ты поехала домой на машине, а я трамваем. Когда вагон тронулся, я увидел на тротуаре Клаудию, она здоровалась с каким-то мужчиной, мне показалось, что они хорошо знакомы. Выйти я не мог, двери слишком быстро закрылись...

— Не понимаю, Лотар.

— Тот мужчина был «королем стрелков», который тогда посылал тебе поцелуйчики, и фамилия его Оберман.

— Теперь я вообще ничего не могу понять, — сказала Хелен в полной растерянности. — Какое отношение имеет Клаудия к этому мужчине?

— Хелен, это тот самый человек, которому я в первый рейс привез ящики. Теперь поняла?

— Нет. Все еще не вижу никакой связи.

— Хелен, теперь я могу тебе признаться, потому что сегодня отказался работать у Бальке. Когда ты переодевалась, я ему позвонил. К человеку из Унны можно было бы отнестись с безразличием, если б в тех ящиках не оказались пистолеты.

— Пистолеты?! — с ужасом воскликнула Хелен и тут же зажала себе рот. — Пистолеты, Лотар? — недоверчиво переспросила она, стиснув мою руку.

— Да. Мы с Франком это случайно обнаружили. Он ведь вспыльчивый, мы не раз с ним ругались... Но в этот раз он вспылил вовремя. Так мы обнаружили пистолеты.

— Боже мой, Лотар, и ты говоришь, что Клаудия поздоровалась с этим человеком, Значит, она знакома с ним?

— Да, Хелен, знакома.


* * *

Церковное кладбище выглядело оазисом в этом шумном и беспокойном городе, оно, скорее, походило на роскошный парк начала века, и прежде всего его старая часть, где среди столетних вязов и раскидистых платанов расположились громоздкие семейные склепы, мраморные ангелы в рост человека и статуи Христа, а под деревьями — гробницы с потемневшим мрамором, зеленым и красным гранитом; издали кладбище походило на рощу, но эта роща была обнесена красной кирпичной стеной выше человеческого роста.

В жару здесь царила тень, а в дождь благодаря широким кронам деревьев дорожки оставались сухими. Лишь после дождя, если от ветра колыхались кроны, на землю капало, но не с неба, а с деревьев.

В свой первый рабочий день я бездельничал: читал на могильных плитах имена, даты рождения и смерти и высчитывал, сколько лет прожили люди, которые здесь были похоронены и превратились в прах под цветами, гранитом и мрамором. Оказалось, что многие умерли, когда им было столько лет, сколько мне теперь, а то и значительно меньше.

Но ни на одном надгробном камне не была указана причина смерти: убийство, несчастный случай, самоубийство, рак, печень, старческая слабость... От чего они умерли, узнать было нельзя.

Я даже испытывал некоторое удовлетворение оттого, что не так уж мало людей, похороненных здесь, умерли более молодыми, чем я сейчас. Но, кроме возраста, надгробные камни не сообщали никаких сведений об умерших, и мне оставалось лишь гадать об их жизненном пути.

В одном углу кладбища на могильных плитах были высечены или нарисованы Железные кресты: можно было не сомневаться, что здесь захоронены те, кто под конец войны погиб в наших местах солдатами — либо в последних перестрелках, либо в госпитале от ран.

В другом углу были погребены иностранные рабочие, главным образом русские, но немало и поляков, югославов и французов, вывезенных в Германию на принудительные работы и умерших еще до окончания войны; и здесь на могильных камнях не было указано причин смерти: то ли кого расстреляли, то ли замучили пытками, то ли кто умер от голода. Этот участок кладбища был ухоженный, хотя почти все могильные плиты заросли плющом.

Церковный совет, зачисливший меня на должность по ходатайству молодого пастора и его старшего коллеги, не вменил мне никаких дополнительных обязанностей, кроме одной: вести себя скромно и почтительно по отношению к участникам погребальной церемонии и к посетителям кладбища.

Я сдал свои документы в церковную контору, и в одно из воскресений старый, но еще достаточно бодрый пенсионер, который был предшественником лежавшего в больнице сторожа и лет тридцать исполнял эту должность на кладбище, ввел меня в круг моих задач и обязанностей.

Поначалу он говорил односложно и поглядывал на меня с недоверием, как бы прикидывая, справлюсь ли я с такой работой. Объясняя что-нибудь, старик больше действовал руками, чем языком. Жуя табак, он время от времени сплевывал, и коричневый плевок описывал большую дугу над чьей-нибудь могилой. Потом он повел меня в будку, где лежали инструменты и была отгорожена каморка для сторожа. В центре каморки стояла старая печка-чугунка.

— За тобой не стоит ни погонщик, ни надзиратель, ты сам себе хозяин, — сказал старик, — делай свою работу и, главное, не стой на месте, будь все время в движении: посетителям это особенно нравится, ты должен быть у них всегда на виду, уходить тебе нельзя... Ну ладно, поработаешь, научишься. Спрашивай меня, я подскажу, что делать, как поступить, чтоб у тебя не было неприятностей ни с посетителями, ни с церковным советом.

Я расчищал граблями дорожки, подстригал небольшие газоны, подрезал живую изгородь, вытирал скамейки, проверял водопроводные краны, чинил все, что можно было починить, выкапывал могилы и закапывал их. При погребальных обрядах мне мало что оставалось делать: основную работу выполняли похоронные бюро, я лишь подносил необходимые принадлежности в покойницкую, да и то не всегда, так как похороны не бывали одинаковыми — существовали разряды, от обычного до высшего, что стоило недешево. Как жил, богато или бедно, так и хотел лечь в землю.

Через несколько дней я уже почувствовал, что не имею ничего общего с городом, порой я казался себе чуть ли не покойником, которого почему-то забыли зарыть в землю.

Даже когда бывало много посетителей, они разбредались по кладбищу, не лезли на глаза, деревья и кустарники скрывали их. Доносился лишь приглушенный скрип шагов по гравийным дорожкам, никто никуда не торопился, у каждого было время. Первые дни я удивлялся тому, как особые обстоятельства формировали и особое поведение. Никто не разговаривал громко, даже дети охотно шли за руку со старшими, не капризничали и не шалили.

В будни кладбище посещали преимущественно женщины, многие заходили на кладбище просто так, прогуляться: молодые матери с детьми, инвалиды с внуками, старушки — посидеть на скамейке с вязаньем. Дети играли на дорожках, строили что-то из гравия или пересыпали мелкие камешки между пальцами.

В эти августовские дни в городе стояла нестерпимая жара, и в прохладу кладбища стремилось больше людей, чем обычно. На новостройках, окружавших кладбище, не было ни деревьев, ни кустов, ни газонов, солнце палило нещадно, накаляя крыши, бетонированные тротуары, мощеные подъезды к гаражам и асфальт улиц.

Я носил нечто вроде форменной фуражки. Она мне мешала, но приходилось терпеть: каждый посетитель должен был по фуражке сразу узнать, кто я такой. Тридцать лет на стройке я не надевал шапки ни в жару, ни в дождь.

Старик, инструктировавший меня, сказал перед уходом:

— Ну, теперь мы наверняка будем часто видеться. Здесь похоронены моя жена, зять и брат. Давай выпьем по глоточку. У меня всегда с собой. — Он вынул из кармана летней куртки плоскую бутылку, отвинтил пробку и со скрежетом потер ею о горлышко. Отпив глоток, старик протянул мне бутылку.

— Я не переношу водки, — сказал я.

— Не переносишь водки? Куда это годится, к ней тебе здесь придется привыкнуть... Вот это, — он обвел рукой полукруг, показывая на кладбище, — это можно выдержать только с водкой. Да, да, ты еще тут многое узнаешь. Тут, конечно, не фабрика и не крупная стройка, но какое-никакое, а рабочее место, скоро сам поймешь. И еще о чем хочу предупредить тебя, чтоб ты сразу знал, так будет лучше: сюда ходят самые ненормальные, в общем, я убежден, что на кладбище ходят только психи. На первый взгляд тут, конечно, красиво, никакой суеты и ты сам себе хозяин — все верно, но, попомни мое слово, придет день, и тебе тошно станет от этих могил, когда увидишь, какие деньги люди на покойников швыряют. Нисколько не скупятся, нисколько. Ты еще возненавидишь эти могилки, чудят люди, чудят, ну истинно психи.

Мы уселись на скамье у будки. Старик взял из грязной жестянки комок жевательного табаку и сунул его в рот.

— Знаешь, Штайнгрубер, да чего там, буду тебя называть просто Лотар, ты ж мне в сыновья годишься, так вот, Лотар, ходила тут одна вдова, задумала на могиле своего старика построить маленькую оранжерею и выращивать там орхидеи, знаешь, такую тепличку, потому что покойник разводил орхидеи... Другая решила установить на могиле часы с музыкой и чтоб в двенадцать ночи куранты играли: «Всегда будь честным и верным...», потому что усопший изменял ей... А еще одна хотела сделать люк в склепе и поставить лесенку, чтоб спускаться к гробу, во старая карга... А одна учудила: притащила большущий зонт от солнца и поставила над могилкой, сказала, что ее муж не переносил солнца, говорю тебе, они чокнутые, ты еще возненавидишь покойников...

— Ну хватит, перестань, пожалуйста.

— Да, да, вот это я и хотел тебе сказать, так что смотри в оба, когда такие бабы заявятся... Была тут одна, пожелала каждое рождество на могилу елку ставить, а на елку птиц сажала стеклянных, блестящих, как из серебра, они от электричества крутились и пели, и требовала, чтоб каждый раз провод к елке протягивали, от покойницкой, во как бывает... И не то увидишь, ты еще молодой... Не-е, самые чокнутые это — бабы, вдовы, будь с ними начеку, строго говори «нет», и точка, если приставать начнут. Вот когда первой старуха умирает, тогда легче. Мужчина постоит у гроба, прослезится, потом пойдет в пивную, выпьет за упокой ее души, а на другой день начнет подыскивать себе новую, помоложе. Я вот тоже нашел молодую, пятьдесят ей, ядреная, муж ее лет пять назад меж жерновов угодил, получает хорошую пенсию за него, замуж второй раз не стала выходить, зачем — пенсии лишат, мы же не спятили, чтоб дарить ее государству... Конечно, она еще кое-что требует от меня, раз в неделю приходится отрабатывать угощения, а вообще-то баба мне нравится, знаешь, какие она лепешки печет, в жизни таких не ел... Да-а, тошно от покойников, тошно, сам почуешь. — По его подбородку текла тонкая коричневая струйка. — Моя фамилия Бюлер, ты, верно, знаешь, живу я на Фургассе, если что понадобится, зови, я всегда дома, время у меня есть, вон там, на углу живу, за домом пастора... Большой у него дом, великоват для молодого пастора, у него ж детей еще нет... А пора бы завести, какой же он пастор, без детей-то... Да, посмотришь, как тут швыряют деньгами, а покойнику-то это ни к чему, теплее ему не станет... Так лучше уж эти деньги проесть и пропить или беднякам раздать, чем тратить на кладбище.

«Весело будет, — подумал я, — если Бюлер станет навещать меня каждый день, от его болтовни очумеешь. К тому же и живет он неподалеку».

Старик пошел, но, сделав несколько шагов, вернулся:

— Правда, бедняков-то у нас больше нет, есть только безработные, иностранные рабочие и полмиллиона бездомных, а вообще, эх, тошно делается, уж я-то знаю, мне скоро семьдесят стукнет — ровесник века.


Утром я брал из дому термос с черным кофе и бутерброды. В перерыв, который я устанавливал себе сам, я уединялся в своей будке; конечно, можно было бы съездить на велосипеде домой, но что мне там делать: жена в библиотеке, дочь — неизвестно где, может на краю света...

Когда мне делалось не по себе от раздумий, я брал на плечо грабли, ставшие своеобразным символом моей новой профессии, как прежде — мастерок на стройке, напяливал форменную фуражку и отправлялся в обход.

Я инспектировал свое царство.

Когда хотелось покурить, я прятался в какой-нибудь укромный уголок, мне казалось неприличным курить на кладбище.

Часто я задумывался над тем, почему раньше меня совершенно не интересовали кладбища.

Мою мать кремировали, отца тоже, их прах покоится в урнах, а урны стоят в подвале крематория, куда родственники могут наведываться лишь раз в году. Мы ни разу не воспользовались этой возможностью; да и что там смотреть в подвале: все урны как одна, только по латунной табличке и узнаешь, чей прах в ней хранится. Заполненные урнами стеллажи напоминают катакомбы. Ни Хелен, ни мне также не приходило в голову просто так погулять по кладбищу; если уж мы отправлялись гулять, то по лугам и тропинкам вдоль берега Рура или в леса недалекого Зауэрланда. Помню, несколько лет назад я предложил Хелен в один дождливый день прогуляться на кладбище. Она решительно возразила: «Туда мы еще успеем». А теперь кладбище — место моей работы, и не самое худшее. Вот как все обернулось.

Лишь один-единственный раз мне пришлось работать на кладбище по специальности. Я и еще трое каменщиков получили заказ: вырыть котлован для четырехместного склона и выложить его глазурованным клинкером. На место будущего склепа были чьи-то заброшенные могилы, однако со времени погребения прошло более двадцати пяти лет, никто из близких родственников умерших не возобновил аренду на участок, и он перешел обратно в распоряжение кладбищенского комитета.

Сроку дали три дня, пришлось вкалывать по шестнадцать часов в день. В земле мы натыкались на кости, попался даже череп, которым коллеги вздумали было поиграть в футбол, но Франк пресек это. Почистив череп, он принес его домой и напугал Габи; в тот же вечер она выбросила череп в мусорный бак, завалив поверх ведром отбросов, чтобы не обнаружили соседи.

Дно котлована залили бетоном, слоем в десять сантиметров, затерли пол; для перекрытия доставили готовые плиты из легкого бетона с вделанными железными кольцами, чтобы удобнее было поднимать, когда придется опускать очередной гроб. Только мы начали любоваться завершенной работой, как приехал заказчик, известный врач-гинеколог, и попросил покрасить изнутри все перекрытие, то есть потолок склепа, в синий цвет. Когда мы и с этим справились, он попросил нарисовать на синем потолке золотые звезды. Франк сбегал к маляру, одолжил трафарет и намалевал звезды. Мы решили, что теперь-то уже все, но заказчик высказал еще одно пожелание: нарисовать среди звезд золотую комету. Пока я малевал ее как одержимый, коллеги, сидя на мокром бетонном полу склепа, следили за моей работой и пели детскую песенку: «Знаешь, сколько звездочек на небе...»

Когда все было сделано, к полнейшему удовольствию заказчика, он выставил нам сверх положенного два ящика пива, а мне за комету вручил двадцать марок. Он спустился по лесенке в склеп и осмотрел его при свете нашего газового фонаря. Он был доволен, даже растроган.

Целый год еще наша бригада со смехом вспоминала этот «специальный заказ»...

По пути мне встретилась старушка в широкополой шляпе, с трудом передвигавшаяся на костылях. Подняв костыль, она возмущенно показала на мою сдвинутую на затылок фуражку:

— Молодой человек, если уж вы здесь сторож, то следите и за тем, чтобы дети не раскидывали лопатками гравий!

И если до этого старушка шла с трудом, то теперь она энергично зашагала, опираясь на костыли, к водоразборной колонке.

Многие обращаются ко мне за советами, как лучше оформить могилу, какие и как посадить цветы. Молодежь жалуется на стариков, старики на молодежь, на молодых матерей, которые нынче совсем не занимаются воспитанием своих детишек, потому что сами невоспитанные. Охотнее всего старики запретили бы водить детей на кладбище.

Первое время я удивлялся, что особая обстановка формирует и особое поведение и что меня это, как ни странно, нисколько не смущало.

Во время погребения я обычно держал наготове корзину, из которой провожающие брали цветы и бросали в могилу; к моему инвентарю относились также ящик с землей и лопатка на длинном черенке. Однажды после похорон, когда вся процессия направилась к главному выходу, со мной заговорил молодой пастор.

— Привыкли? — спросил он.

Я кивнул.

— Это хорошо. Я знаю, что мы можем на вас положиться во всех отношениях.

Тут я отважился спросить его, почему он стал пастором, именно он, с его необычными взглядами, непринужденными манерами, откровенностью в общении с людьми.

Его бакенбарды казались мне потешными.

Улыбнувшись, он поковырял в земле лопаткой...

— Не знаю, что вы понимаете под взглядами, господин Штайнгрубер, но пастор образца прошлого века давно мертв, тот пастор был подданным немецкого кайзера, потому что кайзер был и главою нашей церкви, как папа римский главою католиков, вы, как старый социал-демократ, хорошо это знаете... Да, много тому есть причин, господин Штайнгрубер: хотя бы та, что во время учебы у меня не было выбора, или та, что я родом из религиозной семьи, где Библия все еще почиталась книгой книг, или же потому, что у меня слепая сестра, — много наберется причин, но истинная, пожалуй, в том, что я считаю смерть серьезным делом, очень серьезным.

— Моя мать тоже всегда это говорила, а она не стала священнослужительницей, — сказал я.

И пастор пошел к воротам. Его талар[5] развевался на ветру.


* * *

В следующее воскресенье мы с Хелен поехали в Унну, расположенную в двадцати километрах от нашего города; послонялись по кварталу в районе Кенигсборн, где находился дом Обермана, хотели было вызвать его звонком, но, так и не решившись, повернули обратно.

Дома я отыскал его фамилию в телефонном справочнике — адрес совпадал, — снял трубку и набрал номер; Хелен стояла рядом, дрожа от волнения и не зная куда девать руки.

Его голос я узнал сразу.

— Извините, пожалуйста, это господин Оберман?

— Да, я Оберман. Кто говорит?

— Можно попросить Клаудию?

— Клаудию? Какую Клаудию, вы, наверно, ошиблись...

— Клаудию Штайнгрубер, — сказал я и весь напрягся.

— Вы меня с кем-то путаете, никакой Клаудии Штайнгрубер здесь нет.

— Вы живете на... — попытался я продолжить разговор.

— Послушайте, нет здесь Клаудии, и никакой Штайнгрубер я не знаю. Всего хорошего. — И он повесил трубку.

Вот и все. Теперь, конечно, мне нельзя показываться на глаза этому Оберману, иначе он что-нибудь заподозрит. Однако голос его звучал уверенно, отвечал он без колебаний.

— Что же будем делать? — спросил я жену.

Усевшись в гостиной, Хелен смотрела в окно.

— Надо пересадить сиреневый куст, — сказала она. — Он совсем открыт, при сильном ветре может сломаться, жалко сирень.

«Что с ней происходит? — подумал я. — Она говорит не то, что должна мне сказать».

Когда я сообщил ей о предложении пастора, никаких споров у нас не возникло. Хелен только посмотрела на меня недоверчиво и сказала:

— А не слишком ли ты молод для могилыцика? Я всегда представляла себе их древними старцами. Хотя уж не помню, когда была последний раз на кладбище... Что ж, лучше быть живым среди мертвых, чем мертвецом среди живых. — И немного погодя добавила: — В твоем возрасте ты мог бы еще строить небоскребы.

— Небоскребы строят только в Америке, — заметил я.

— У нас тоже, Лотар.

Вечером к нашему дому подъехал какой-то парень, позвонил и, когда я вышел, резко, даже угрюмо сказал:

— Я от Бальке. Он велел получить здесь три ящика.

Я отвел его в гараж и показал на ящики, стоявшие возле мопеда Клаудии.

Он поднял один.

— Черт возьми, ну и тяжелый. Что там?

— Спроси у Бальке.

Я подождал, пока он погрузился и уехал.

На его джинсовой куртке сзади был намалеван большой черный Железный крест.


* * *

К вилле Швингхаммеров вели две подъездные дороги: одна круто спускалась с Каммштрассе, другая серпантином поднималась от Тальштрассе, прижимаясь к склону, и с нее было далеко видно долину Рура. Старомодный, вычурно разукрашенный фасад виллы, спрятанной за густыми старыми буками, напоминал древний заколдованный замок, который в незапамятные времена был обитаем.

Как только Хелен назвала себя в микрофон переговорного устройства, створки ворот из легкого металла автоматически и почти бесшумно отворились.

Пожилая женщина — видимо, служанка — пригласила нас на террасу, где мы расположились под тентом на пестрых садовых стульчиках с мягкой обивкой. Молодая девушка принесла нам апельсиновый сок с печеньем и попросила обождать несколько минут, госпожа разговаривает как раз по телефону, господин Швингхаммер-старший еще у себя на заводе, но молодой господин уже выехал домой.

Хотя на первый взгляд казалось, что территориально вилла относится к городу Хагену или Шверте, впечатление это было обманчиво, земельный участок с виллой административно принадлежал району Дортмунда; вот благодаря чему Рупперт попал в ту гимназию, где училась Клаудия, и еще, вероятно, благодаря некоторому содействию своего отца, а все потому, что гимназия пользовалась хорошей репутацией.

Мы наслаждались прекрасным видом на долину, можно было подумать, что здесь предгорье Альп, а не сугубо индустриальный район.

Из долины Рура к холмам тянуло прохладой, на деревьях раздавался птичий гомон, опьяняюще пахли цветы, перед террасой радужным полукружьем пестрели высокие георгины.

Красивое мирное зрелище.

Фрау Швингхаммер я лишь мельком видел на выпускном вечере Клаудии; эта дородная женщина с веселыми глазами тепло поздоровалась и без всяких церемоний подсела к нам, словно мы с давних пор были здесь желанными гостями.

Она уже знала о причине нашего прихода. Хелен до этого с ней созвонилась, и нас пригласили, чтобы еще раз поговорить об исчезновении Клаудии. «Нам, родителям, — как выразилась хозяйка дома, — с глазу на глаз разговаривается куда приятнее, чем по телефону, телефон — это чересчур официально».

Однако то, о чем мы говорили, было уже сказано либо могло быть сказано и по телефону. Появившийся на террасе Рупперт своей шумной учтивостью испортил нашу идиллию, мне даже стало как-то неловко. Он сказал, что совершенно ничего не знал о замысле Клаудии, что сам ошеломлен этим, что ни о чем подобном даже не подозревал, что хотя отношения у них с Клаудией были и дружеские, но не такие уж тесные; после окончания гимназии они встречались всего лишь три раза: один раз, случайно, в центре Дортмунда, потом у нас, на Мариенкефервег, и, наконец, у Сузи, на ее дне рождения, но он ушел оттуда раньше, так как ребята стали нюхать и курить наркотики, а в такие дела он втягиваться не желает. Потом, правда, они с Клаудией несколько раз перезванивались, но ни по голосу ее, ни по характеру разговора он ничего необычного не почувствовал: она была такой, как всегда, ровной, приветливой и вроде всем довольной, несмотря на неудачу в Кёльне. Иногда случалось, она высказывала политические взгляды, которых он не разделял. Но вообще она держится замкнуто и, если не хочет продолжать разговор, просто умолкает.

Мы уже сидели больше часа, когда приехал Швингхаммер-старший. Он весело поздоровался с нами, похлопал меня по плечу и сказал:

— Вот так, родишь, растишь детей, а они без объяснений удирают. Ну и времена, ну и времена. Чем, спрашиваю, мы заслужили это, господин Штайнгрубер?

Он медленно, не отрываясь, выпил большой бокал джина с тоником, до краев наполненный льдом. Горничная двигалась бесшумно и всегда оказывалась там, где надо.

Мне уже захотелось откланяться, но Хелен, кажется, не торопилась. Я боялся, что фрау Швингхаммер пригласит нас ужинать, если мы задержимся, но тут она принялась с гордостью рассказывать, как им удалось, хотя и не совсем прямым путем, раздобыть для Рупперта вакансию в западноберлинском вузе.

Она сказала «раздобыть» — слово, которое Хелен употребляла, когда ей удавалось приобрести что-нибудь по дешевке на распродаже товаров в конце сезона.

Мне хотелось сказать: «Пойдем, Хелен». Но я не сдвинулся с места, я вдруг почувствовал расположение к этим людям, хотя не смог бы определить, почему они мне симпатичны. Пока шла оживленная беседа, я вообразил, будто Швингхаммер — мой босс. Я представил, как он идет по заводским цехам, кивает каждому рабочему, с каждым он на «ты», каждый может обратиться к нему со своими «болячками», ему даже нравится обременять себя заботами о своих рабочих.

— Вы ведь были безработным, господин Штайнгрубер? — обратился ко мне хозяин дома. — А сейчас?

— Сейчас я могильщик, — ответил я громче, нежели хотелось бы, и вдруг почувствовал, что даже горжусь этим.

Он весело взглянул на меня:

— Достойная профессия, прямо скажем — достойнейшая. Вот где тебе изо дня в день напоминают о смерти и, главное, о том, что в царство небесное ничего с собой не возьмешь. Знаете, зло нашего времени в том, что люди перестали задумываться о смерти. Я вот часто говорю жене: сейчас живут так, словно впереди вечная жизнь, все покупают, приобретают, будто царство небесное уже наступило здесь, на земле. В детстве мне приходилось с матерью бывать в морге, и мать, показывая на покойников, говорила: «Гляди, мой мальчик, в конце все мы будем лежать так, и богатые, и бедные». Знаете, господин Штайнгрубер, я человек, далекий от религии, но в смерть я верую, отношусь к ней с почтением.

Нас действительно пригласили ужинать. Но тут Хелен неожиданно заторопилась. Она быстро поднялась, одернула платье и выпалила:

— Ах, совсем забыла, у нас сегодня еще конференция в библиотеке, мне обязательно надо там быть, господи, уже так поздно!

Фрау в проводила нас к машине. Взяв Хелен под руку, она внушала ей:

— Не тревожьтесь, фрау Штайнгрубер, у молодежи в этом возрасте порой возникает тяга к странствиям, они стремятся вырваться из дому, мы это в юности тоже пережили, но в те времена нельзя было удрать просто так. Ничего страшного не случится, все девушки сейчас принимают таблетки. Через две-три недельки она явится домой загорелая, и скажет: «Привет, а вот и я! Дайте что-нибудь поесть, да побольше, я голодная как волк!»

Сидя в машине, я сказал:

— А они очень славные люди.

— Отвратительные, — возразила Хелен и, помолчав, объяснила: — Ты слышал, как он заявил: «...покупают, приобретают...» Ему легко говорить, для него покупали и приобретали другие, и, скорее всего, он получил все готовенькое, тут, конечно, легко рассуждать о высоких материях... отвратительно.

Когда мы свернули на нашу улицу, я увидел Баушульте, он работал у себя в палисаднике. Я попросил Хелен остановиться и вылез из машины. Хелен поехала домой.

Баушульте вопросительно смотрел на меня.

— Ничего, — сказал я. — Уже две недели, как дочь исчезла, и никакой весточки. Может, подать объявление о розыске?

Баушульте покачал головой:

— Не стоит, Лотар, в прощальном письме все сказано, полиция и пальцем не пошевелит, поскольку состава преступления нет, судя по письму... Господи, да если бы полиция расследовала все подобные случаи, она бы больше ничем не могла заниматься.

— Неужели их так много? — удивился я.

— Больше, чем ты думаешь. Это теперь в порядке вещей. Людям становится невмоготу, вот они и сбегают... Был один случай в Англии, я в газете читал. Человек пошел вечером купить сигареты, а вернулся лишь через тридцать лет, с другой женой, ему захотелось взглянуть, живет ли там еще его первая жена...

— Скажи, пожалуйста, — перебил я его, — а как поживает наш пистолет?

Не ответив на вопрос, Баушульте пристально посмотрел на меня:

— Ну а что ты узнал новенького?

— Новенького? Ничего не узнал, даже того, о чем думаешь ты, — ответил я сердито.

— Ну так скоро что-нибудь узнаешь. И тогда сообщи мне. В этих делах я неплохо разбираюсь, Лотар. Лучше спрашивай меня, сам не лезь на рожон, это может тебе дорого обойтись.

У моего дома на ступеньке сидел. Франк и гладил черную кошку.

— Ты что это, Хелен не пускает?

— Я не звонил, увидел, что ты с Баушульте разговариваешь... Слушай, Лотар, помоги вернуть Габи домой. Понимаю, может, я слишком многого от тебя требую, но...

— Раскаиваешься? — спросил я не без злорадства.

— Нечего язвить... Братец этой бабы рассиживается, как у себя дома, все пиво у меня вылакал. Но причина в другом: я решил уйти из экспедиционной фирмы, там не работа, а настоящая каторга, на стройке был просто санаторий по сравнению с этим. И вот решил попробовать, выкинут меня, если откажусь раз, другой...

— И для этого тебе нужна Габи? — спросил я, не уловив, куда он гнет.

— Каждую субботу посылают в рейс, за неделю получается семьдесят часов, представляешь, а положено сорок четыре. Новых людей шеф не берет, новые слишком дороги. Сверхурочные часы дешевле. Для него, конечно, а не для тех, кто их отрабатывает... Боюсь, что еще немного, и я разучусь говорить слово «нет».

— А при чем тут Габи? — опять спросил я.

— Она нужна мне. Если я опять стану безработным, мне нужна именно Габи. Не могу же я семьдесят часов в неделю крутить баранку, таскать вверх и вниз по лестницам ящики и потом еще ложиться с этой бабой в постель. А Габи ничего не требует. Приходишь домой, обед готов, на столе, и она ни о чем не спрашивает. Ты понимаешь, что значит иметь бабу, которая ни о чем не спрашивает?.. Поговоришь с ней?

— Ладно. Но обещать за нее не могу.

— Она вернется, знаю, — сказал Франк убежденно.

— А я не очень в этом уверен.

Мы посмотрели на дом Пфайферши, Франк схватил меня за плечо:

— Помнишь, Лотар, как здесь начали строить дома? Рожь уже поспела, бульдозеры все сгребли, и перегной, и колосья — все в одну кучу. Словно людям больше не грозит голод. А ведь две недели позже или раньше — это для земляных работ никакой роли не играло.

— Да, так повсюду делается, Франк, насмотрелись мы на это до обалдения. У фирм определенные сроки, крестьянину за несобранный урожай платят компенсацию, ну пропадут несколько тонн пшеницы и ржи, какое это имеет значение... К тому же мы и сами переехали сюда.

Дом Пфайферши был погружен в темноту. Мрачный вид его производил на меня порой гнетущее впечатление.

— Если Габи завтра утром вернется, я скажу боссу «нет», и еще раз «нет», — произнес Франк.

— Не будь легкомысленным, Франк, не рискуй работой. Или ты забыл, каково семь месяцев слоняться по дому, мозоля глаза своим близким... Как образец без цены... Злишься на всех и вся, на биржу труда, на собственную жену за то, что у нее есть работа, злишься на дочь и на друзей, злишься, злишься, потом начинаешь смотреть на многое сквозь пальцы, потом наступает момент, когда ты говоришь себе: после меня хоть потоп, а потом приходит день, когда начинаешь понимать людей, которые совершают безумства... Держись за работу, Франк, ты же там хорошо зарабатываешь.

— Хороший заработок еще не все, Лотар, уж тебе бы это следовало знать, ведь ты сам твердил нам на стройке насчет сверхурочных: «Только ослы вкалывают за сверхурочные». Ты-то не гонялся за ними, у тебя есть жена, которая приносит в дом денежки, а вот другие, у кого не было жен с денежками, те гонялись за сверхурочными, поэтому-то тебя и не любили, уважать — уважали, конечно, работать ты умел, но с тобой не соглашались, своим тебя не считали.

Я обошел вокруг дома, как и каждый вечер, проверяя, все ли двери и окна заперты. Франк ждал на тротуаре. Он уговорил меня зайти к Паяцу.

Мы шли через сжатое поле, чтобы сократить путь, и вспоминали прошлое, которое вместе пережили: «А помнишь...», «Вот это было время», то и дело повторяли мы и говорили это так, словно тогда действительно были хорошие времена. Возможно, они и в самом деле были хороши по сравнению с теперешними: у нас была работа, и было еще для чего работать, не только для брюха. Наши товарищи тогда выступали со всей страстью, и жар их не угасал. Тогда был один лозунг: «Война не должна повториться!», за него и боролись. А сейчас эти товарищи только рассуждают о мире и безопасности.

Ночь была светлой, до звезд, казалось, рукой подать, из кухонного окна «Липы» несло растопленным жиром, где-то вдалеке послышался скрежет трамвайных тормозов.

Франк придержал меня за руку и, дыша мне в лицо, беспокойно заговорил:

— Я убедился на собственном опыте, Лотар: быть безработным плохо. Но еще хуже, когда у тебя есть работа и ты должен помалкивать в тряпочку... Хуже нет мелких предпринимателей, это настоящие кровопийцы, потому что их никто не контролирует... Лотар, кое-чего мы достигли, не спорю, за это мы двадцать лет бились в партии и за партию. И что же мы имеем сегодня: если ты безработный, можешь драть глотку вовсю, если же хорошо зарабатываешь — терпи и утирайся. Рот на замке, замок с цифровым кодом, а код известен только боссу... И если в это воскресенье меня поднимут с постели и пошлют в срочный рейс в Билефельд на тяжеловозе «фольксваген», которым разрешается ездить в воскресные дни, и если я скажу «нет», то либо получу расчет в конце месяца, либо мне вообще больше не надо будет являться в фирму ввиду так называемого отказа от работы.

Из «Липы» вышел пошатываясь посетитель, которого я знал в лицо, как и многих других, запомнившихся или физиономией, или каким-либо «мудрым» изречением у стойки.

— Эй, вы, гадаете, войти или нет? Оставайтесь на свежем воздухе, деньги целее будут. — И пьяный нырнул в темноту.

Едва мы подошли к стойке, как Паяц протянул нам пиво и без обиняков спросил Франка:

— Верно, что от тебя сбежала жена? И теперь ты с какой-то молоденькой? Правильно, Франк, тело молодое, будет и дело молодое!

Франк отвернулся. Но Паяц не обиделся, он никогда не обижался, по роду своей профессии он вообще не мог себе этого позволить. Он лишь осклабился больше, чем обычно, и кивал посетителям у стойки, как бы говоря: «Ну и Франк, вот дает, берите с него пример!»

Воздух был такой спертый, что хоть топор вешай, вентилятор не включили, Паяц опять экономил не с того конца. Я его как-то спросил, не боится ли он подохнуть в этом смраде, ведь изо дня в день торчит за стойкой по десять часов, а то и больше.

«Привык, — сказал он. — На свежем воздухе мне уже душно становится. Чем гуще воздух, тем лучше идут дела».

Паяц нередко выдавал подобные изречения, и трудно было понять, говорил он в шутку или всерьез.

А сегодня он изрек:

— Сдается мне, что с ростом безработных растет и потребление пива. Да это и логично. Кому нечего делать, тот идет в кабак.

— Золотые деньки для хозяев пивных, — вставил я.

— И для пивоварен, — добавил Паяц. — Раньше, Лоар, когда ты работал, тебе было некогда ходить в пивную, а когда стал безработным, каждый вечер забегал. Теперь у тебя снова есть работа: закапываешь покойников — и сюда не часто наведываешься. Вот так в жизни и бывает — один смеется, другой плачет, и наоборот.

Увидев, что Франк пьет водку, я потребовал прекратить это. От водки он терял всякий контроль над собой и набрасывался на людей.

— На душе тошно, — сказал он и прислонился ко мне. Потом он все же покорно дал себя увести.

Опять мы пошли кратчайшим путем. Посреди сжатого ячменного поля Франк остановился и, глядя на звезды, почему-то такие близкие сегодня, сказал:

— Лотар, можешь говорить что угодно, но тогда, тогда вот это были времена! А теперь времена сволочные.


* * *

Хелен составила список фамилий и адресов лиц, которые, по нашему предположению, встречались в последнее время с Клаудией. В первую очередь, естественно, школьные друзья и их родители.

Жена почти каждый вечер висела на телефоне, отыскивая этих людей, в надежде хоть что-нибудь выяснить. Ей было нелегко вести эти разговоры: с одной стороны, не хотелось сразу все выкладывать, а с другой, она понимала, что долго скрывать исчезновение Клаудии не сможет.

В поселке нас уже спрашивали, где Клаудия, почему ее давно не видно.

Пока что удавалось отделываться объяснением, что дочь путешествует с друзьями по Европе, что она хочет повидать мир прежде, чем приступит к учебе и окунется в суровую действительность.

Одна лишь Пфайферша, кажется, что-то учуяла. Увидев нас, она кричала на всю улицу:

— Когда же вернется ваша доченька? Смотрите, вернется ли вообще. Да, да, так вот и получается, когда детей в студенты отдают, уж я убедилась на собственном опыте, выучатся и плюют на родителей. — Ехидно ухмыляясь, она повторяла свою любимую присказку: — Неблагодарное отродье: сначала сосут материнскую грудь, а потом ее кусают.

Жена все еще надеялась, что отсутствие дочери удастся скрыть надолго, она даже перестала посещать мясную лавку и булочную и покупала отныне все в универсаме, где ее не знали и, во всяком случае, не расспрашивали о личных делах. Об исчезновении Клаудии она сообщила только своей матери; отцу, который уже года два как повредился в уме, Хелен ничего не сказала.

Мой тесть еще крепок телом, как молотобоец, но страдает галлюцинациями. Большую часть дня он проводит в кресле, глядя в окно на улицу с оживленным движением; живут они на четвертом этаже нового дома по Рураллее. Тесть постоянно говорит о своем славном прошлом, хотя был всего лишь мелким служащим отдела социального обеспечения, где и измотал себе нервы. Чувствуя, бывало, свое бессилие помочь какому-нибудь просителю, он плакал вместе с ним и нередко совал ему двухмарковую монету из собственного кармана.

«Когда же наконец мое золотко придет к дедушке, она совсем забыла своего дедушку».

Теща успокаивала его:

«Золотко сейчас путешествует по разным странам и привезет тебе что-нибудь интересное».

«Ничего мне не надо, — капризничал он. — Пусть придет внученька и споет что-нибудь своему дедушке».

Иногда он вскакивал с кресла и прятался в углу комнаты, потому что проезжавшие по улице машины казались ему гигантскими муравьями, а муравьев он боялся.

— Кто-нибудь ведь должен знать, о чем Клаудия мечтала последнее время, — сказала Хелен. — Вот так вырастишь ребенка, а в сущности, ничего о нем не знаешь. Это же ненормально.

— Твоя мать знала, о чем мечтала ты? — спросил я.

— Поговори со своим Баушульте, у него есть опыт, он посоветует, что надо предпринять... Только бы она не попала к каким-нибудь сектантам... Господи, как подумаю об этом, готова на стену лезть!

— Баушульте — пенсионер, в его распоряжении нет аппарата сотрудников, Хелен, не забывай об этом.

— За такими людьми всегда стоит аппарат. Поговори с ним.

— Уже говорил. Он посоветовал не давать объявления о розыске.

— Какой еще там розыск! — испуганно воскликнула Хелен. — Думаешь, я хочу, чтобы Клаудию искали по фотографии, как преступницу?

— Нет, но Баушульте говорит, что каждый год тысячи удирают из дому, тесно им, видишь ли, стало.

— Тесно? Но ведь у нас целый дом, каждому хватает места.

— Даже самый большой дом может стать тесным, Хелен. Дело не в доме.

Жена была знакома с большинством родителей одноклассников Клаудии и с ее преподавателями, но к двум учителям она не захотела пойти: к учителю немецкого и к учителю истории.

— Все эти годы я так и не сумела найти с ними общий язык, — сказала она. — Один, по-моему, не терпит возражений, другой заумный какой-то... Сходи ты к ним.


* * *

В половине седьмого, еще до завтрака, мне позвонил молодой пастор. Взволнованным голосом он попросил меня немедленно приехать на кладбище, и эта просьба звучала как приказ.

Хелен уступила мне машину. Я мог бы воспользоваться дочкиным мопедом, но постеснялся, почему и сам не знаю. Мопед пылился в гараже.

Еще издали я увидел две полицейские машины, стоявшие на площади у главного входа, а когда вылез из машины, услышал, как двое полицейских горячо спорят друг с другом. Я подошел к ним.

— Что стряслось? Воскрес покойничек? — попробовал я пошутить, но тут же почувствовал, что случилось что-то необычайное.

— А вы кто такой, господин остряк? — спросил меня не очень любезно тот, что был помоложе.

— Штайнгрубер. Я сторож кладбища.

— Вот вас-то нам и надо. Идемте со мной, пожалуйста, — сказал полицейский постарше и вошел в калитку.

Младший крикнул вслед:

— А я тебе говорю, людям сегодня приходят в голову самые сумасбродные идеи. А почему? Потому что делать им нечего, и можешь толковать тут что хочешь.

Сопровождавший меня полицейский был, пожалуй, старше меня. Не отвечая на мои вопросы, он шагал в сторону участка кладбища, где были расположены самые дорогие семейные склепы.

На том участке могильные плиты громадные, а статуи в рост человека и выше; вероятно, эти мраморные Христосы и ангелы весьма ценные.

И тут сквозь листву я все увидел.

Полицейский остановился и показал рукой:

— Вот здесь начинается. Только не уверяйте меня, как мой коллега, что это проделка шалопаев или безработных: мол, дурь на них нашла, вот и решили побрызгать краской. Вчера я прочитал в газете, что, оказывается, есть новый вид преступности: преступность безработных. Писаки газетные!

На могильных плитах склепов белой масляной краской была намалевана свастика, на небольшой статуе девы Марии с младенцем Иисусом виднелась шестиконечная звезда. На склепе шириной пять и высотой около трех метров белела огромная свастика; эта могила, принадлежавшая старинной еврейской купеческой семье, непостижимым образом пережила нацистские времена. К плите был прислонен лист картона с надписью масляной краской: «Как убрать жидов из Германии без шума? Через дымовую трубу!»

Мне вдруг вспомнилась одна сцена в нашем доме. Перед окончанием девятого класса Клаудия пригласила к себе школьных подруг. Хелен испекла кекс и приготовила бутерброды. Дверь в комнату дочери была открыта, и мы из кухни невольно слышали их разговоры. И вдруг одна девочка произнесла ту же фразу, которая была написана здесь на картоне, про дымовую трубу.

Услышав это, жена в испуге уронила тарелку и на какой-то миг оцепенела, потом бросилась вверх по лестнице и крикнула:

«Кто это сказал? А ну, признавайтесь!»

Жена готова была разрыдаться, а Клаудия спокойно возразила:

«Мама, ну чего ты волнуешься, об этом у нас в классе все говорят, что тут особенного?»

Когда жена вернулась на кухню, она казалась постаревшей на двадцать лет.

«Отнеси им поднос с бутербродами, — сказала она глухим голосом. — Видеть их не хочу».

Я в растерянности стоял у могильной плиты. Из-за кустов, росших вдоль главной аллеи, вышли еще двое полицейских, возвращавшихся, по-видимому, после осмотра местности. Я взглянул на своего сопровождающего и спросил:

— Вам пастор отпер калитку?

— Да. Он же и позвонил нам. Он смотрел в окно, что-то ему показалось здесь странным, тогда он взял бинокль и все увидел... У вас есть какие-нибудь подозрения?

Я покачал головой, для меня это было непостижимо.

— Во всяком случае, будьте в нашем распоряжении, пока не закончится расследование. Уголовный розыск тоже здесь, вас еще допросят.

— Если понадоблюсь, я целый день тут, на кладбище. В будке или где-нибудь на территории. Сегодня мне нужно вырыть одну могилу.

— По этому участку лучше не ходите, эксперты еще следы обрабатывают. Ни к чему не прикасайтесь, главных ворот не открывайте до полудня... пока не получите на то разрешение... В общем, желаю здравствовать.

Я пошел обратно к главным воротам и запер их еще изнутри на засов. Обращаясь к молодому полицейскому, стоявшему у калитки, я сказал:

— Ничего себе, сюрприз!

— Чего только не вытворяют люди от скуки, — ответил он. — Раньше хулиганы резали покрышки и ломали антенны, теперь размалевывают могильные плиты. Чего только не вытворяют, уму непостижимо.

Вернувшись к склепам, я стал наблюдать, как эксперты обрабатывают следы. Когда пастор вместе с двумя криминалистами в штатском подошел ко мне, я, не дожидаясь вопросов, заявил, что ничего не знаю и никаких предположений у меня нет...

— Н-да, — сказал один из криминалистов, — хорошенькое свинство.

Пастор был растерян, он стоял, безжизненно свесив руки, и сокрушенно качал головой.

С пожилым полицейским, который привел меня на кладбище, я отправился к будке за инструментами.

— А курить здесь разрешается? — спросил он по дороге.

— Курите спокойно, я тут покуриваю.

— Рюмка водки сейчас не помешала бы, даже натощак. После такой подлости... У меня ведь смена два часа назад кончилась.

— В будке есть водка, правда не моя, но могу вам налить.

— Пожалуй, не стоит, все-таки я еще при исполнении, лучше не рисковать... Когда я утром это увидел, прямо остолбенел. Вы, кажется, помоложе меня...

— Сорок пять, — сказал я.

— Почти на десять лет. То время я еще захватил, все помню, и вот сегодня спросил себя: это опять начинается или вообще не кончалось? Может, нам очень хорошо живется? Те, кто это натворил, — он обеими руками показал на оскверненные могилы, — наверняка слишком хорошо живут, они не знают, что такое черствый хлеб. Тут побывали избалованные мальчишки, поверьте моему опыту, я поседел на таких делах... Господи, а попробуй выложи начальству все начистоту, такая вонь подымется, — наш брат не раз пробовал. Я уже раскаивался, что после войны пошел в полицию. Лучше бы остался столяром или нанялся бы сторожем на кладбище, как вы.

— Но ваш коллега там, у калитки, считает...

— Считает, что это недоростки безобразничают. Пристрелялся он к ним, а ведь сам такой же. Только никто этого не замечает, потому что он форму носит... Да, работенки у вас теперь хватит; краску соскабливать — удовольствия мало, масляная, она, как клей, прилипает.

Спустя час на кладбище возникло оживление, сновали фотографы, репортеры, расспрашивали, щелкали камерами и то и дело восклицали:

— И это в нашем городе!

К полудню полиция покинула кладбище. Мне разрешили открыть главные ворота, перед которыми уже собралась толпа любопытных. Слух о происшедшем разнесся быстро.

Я наблюдал за людьми. Пожилые растерянно взирали на пачкотню, одни с нескрываемым испугом, другие с отвращением, а большинство скептически. И беспрерывно фотографировали. Репортеры задавали мне вопросы. Заметил ли я в последнее время что-нибудь необычное? Нет, ничего такого я не заметил — вход на кладбище свободный, в конце концов, а кто хочет, может ночью запросто перелезть через кирпичную стену. И вообще кладбище не какая-нибудь охраняемая крепость.

Во второй половине дня, получив разрешение от пастора (ему позвонили из полиции), я вооружился шпателем, железной щеткой, специальным растворителем для краски и приступил к делу. Некоторые посетители, не успевшие еще сфотографировать, стали возражать, а один старик сказал, что такой срам следует оставить на камнях навечно.

Вскоре опять пришел пастор. Он присел рядом со мной на могильную ограду. Я налил ему кофе из термоса. Когда он пил, руки его дрожали. Вид у него был еще более растерянный, нежели утром, даже какой-то затравленный. Он курил частыми затяжками, не обращая внимания на посетителей кладбища.

— Вы тоже не верите, что это злая проделка озорников, господин Штайнгрубер?

— Да, тоже не верю, господин пастор.

— А в газетах завтра сообщат, что шалопаи осквернили честь города. Разумеется, это чепуха. Или же трусость журналистов, а им следовало бы написать, причем со всей ясностью, что в нашей стране снова поднимают голову определенные элементы. Они еще не отваживаются выползти из своих нор, боятся света. В центре города еще не рискуют, пробуют сначала на отдаленных кладбищах. Но скоро переберутся в центр и устроят публичные собрания. Тогда уже будет слишком поздно. Эти элементы опять дудят в старые дудки, но эта музыка не для нас, господин Штайнгрубер.

— О каких элементах вы говорите, господин пастор?

— Газеты будут строить всякие догадки, — уклонился пастор от прямого ответа, — однако суть дела не раскроют, потому что в нашей стране все еще продолжают писать под девизом: не может быть того, чего не должно быть.

— Я знаю только одно, господин пастор, за этим кроется система. Сегодня это произошло здесь, завтра где-нибудь еще... И опять появляются люди, которые говорят: мы ничего этого не знали.

Пастор смотрел куда-то вдаль ничего не выражающим взглядом, голова его машинально качалась словно маятник.

— Видите ли, господин пастор, тут слова не помогут, даже когда они звучат с церковной кафедры. И если хотите знать, это одна из причин, почему я перестал посещать церковь.

— Ах, господин Штайнгрубер, неужели церковь должна устраивать в ризницах склады дубинок и револьверов? У нас, священников, одно оружие: слово... И слава богу, только оно.

— Может, это вас утешает, господин пастор, но не меня.

— Мне пора идти. Хороший у вас кофе.

Уже к вечеру пришла Хелен. Для меня это было неожиданно, хотя я не сомневался, что она придет. Я молча повел ее к заляпанным надгробиям, которые еще не начинал скоблить. На это, наверно, потребуется несколько недель, потому что краска проникла в поры старых камней, и неизвестно, удастся ли ее полностью удалить.

Хелен глотала подступившие к горлу слезы, я чувствовал, что она вот-вот расплачется.

— Боже мой, Лотар, у тебя на кладбище... Опять началось... Или никогда не кончалось.

Я взялся за тачку, которую оставил у могилы, чтобы отвезти на место. В другое время и в другом месте я бы усадил жену в тачку, как делал это иногда в нашем саду, и повез, а потом вывалил бы на траву. Жена хоть и визжала, но принимала шутку со смехом.

— Боже мой, Лотар, и это творится на наших глазах, в нашем городе, у тебя на кладбище, — сказала она, когда я убрал тачку.

— Ты считаешь, что наш город особенный? Нет, Хелен, он такой же, как другие, и так же восприимчив к заразе.

— Но в нашем городе есть памятники жертвам, и ставили их не для того, чтобы заполнять пустоты на недостроенных улицах.

— Тридцать лет — большой срок, Хелен.

— Наша Клаудия на такое не способна, — решительно заявила она.

Услышав имя дочери, я повел Хелен в свою каморку и показал картон с надписью:

— Вот, читай, ты с этим, кажется, уже сталкивалась.

Она тихо прочла вслух, четко выговаривая каждое слово:

— Как убрать жидов из Германии без шума? Через дымовую трубу!

— То же самое обсуждали тогда девочки в комнате у Клаудии, помнишь?

— Лотар, отвези меня домой, мне душно.

Тем не менее она взяла велосипед, на котором приехала из дому, оставив мне машину.

Мне показалось, что жена хотела сказать еще что-то важное, и я остановил ее:

— Хелен, в чем дело? Выкладывай.

— Возможно, я ошибаюсь, Лотар, не подумай, что я спятила, каждый может ошибиться, даже мать. В общем, сегодня я ехала трамваем в центр... Понимаешь, я иногда уверена, что Клаудия здесь, в городе...

— Бывает. Мне тоже порой лезут в голову самые невероятные мысли.

— Это не мысли, Лотар. Когда я вышла у Карштадта и повернула к Старому рынку, я увидела девушку, похожую на Клаудию как две капли воды. Видела ее какую-то секунду, не больше. Я остолбенела. А когда опомнилась и хотела броситься вслед за девушкой, подошел трамвай и все загородил. Потом уже было поздно, та девушка исчезла.

— Что ж, такие заблуждения случаются, мы уже как-то обсуждали это по другому поводу.

— Может, ты и прав, Лотар, наверно, я расклеилась, ведь день и ночь об этом думаю.

Я смотрел ей вслед, пока она не уехала с площади перед кладбищем.

— Замечтался? — Бюлер похлопал меня по плечу.

— Нет, думаю.

— Ну думай, думай. А я уже с полчаса тут, не хотел тебе мешать, вижу, ты с женой ходишь. Да, я давно ожидал, что что-нибудь да стрясется. Я ж тебе предсказывал, что работа здесь не такая спокойная, как кажется, но чтобы вот так, этого я не думал.

— И ты, конечно, знаешь, кто это сделал? — поддел я его.

— Конечно, знаю, Лотар, только не могу доказать.

— Бюлер, что бы ты делал на моем месте?

— Соскребал бы краску, понятно, больше ничего. Ну и еще поискал бы нору.

— Какую нору?

— Думаешь, они таскали бидоны с краской на себе, через стену, знаешь, сколько весит бидон, когда полный?.. Нет, здесь у них где-то должна быть нора... Поверь моему опыту, ну не в таком деле, а в других, как-нибудь расскажу, при случае. Знаешь, кладбище — самый надежный тайник, даже отчаянные храбрецы боятся ночью ходить на кладбище, для немцев оно по сей день самое священное место... Ладно, при удобном случае расскажу тебе, а сейчас надо домой, в семь ужин, не дай бог опоздаю, тигром набросится. Бабы, они такие, особенно моя старуха. Ну, пока.


Габи протирала окна, когда я ставил машину в гараж. Решив, что пора уже передать ей просьбу Франка, я перешел улицу и махнул Габи рукой, чтобы она слезла с подоконника.

Сначала Габи сделала вид, что не заметила моего знака, но потом все же спрыгнула на мягкий газон.

— Теперь снова блестят как зеркало, — сказала она Пфайферше.

— Они светятся, девочка.

Я отвел Габи в сторону.

— Ко мне заходил Франк, просит, чтобы ты вернулась домой. Прости и забудь. Ту он выгнал.

Пфайферша, услышав мои слова, крикнула:

— Выгнал, это хорошо!

Габи похлопывала себя замшевой тряпкой по бедру.

— Ага, простить и забыть, — протянула она. — Так вот, передай ему, что я плевать на него хотела.

— Правильно, Габи, молодец! Так ему, кобелю! — обрадовалась Пфайферша.

— Габи, образумься, ты нужна ему, — продолжал я не то уговаривать, не то убеждать ее. — Он сожалеет об этом.

— Ах, сожалеет. К чему себя обманывать, Лотар, сколько времени он будет сожалеть, надолго ли его хватит? Я нужна, чтобы постирать ему рубашки и подштанники. А через три недели он притащит новую вертихвостку. Может, теперь он меня и не выгонит, зато ляжет с этой бабой в постель при мне, на моих глазах. Я не железная, Лотар, я тоже человек. Ты его друг, тебе полагается так говорить. А я его жена, это нечто другое.

— Габи не уйдет отсюда. Только через мой труп! Так хорошо девочке никогда не жилось. — Старуха Пфайфер ядовито посмотрела на меня.

— Конечно, Пфайферуша, — послушно ответила Габи и пошла в дом.

«Пфайферуша» Габи произнесла таким же тоном, каким прежде произносила «Эберхардик».

Мое посредничество на этом кончилось. Меня удивило лишь, что ни одна из женщин не заговорила о событиях на кладбище. Не знали? Или их вообще не интересует происходящее вокруг?

Здесь мне больше нечего было делать. Я с тревогой подумал о том дне, когда Франк вломится в этот дом со скандалом и уведет Габи.

А он это сделает.


* * *

В начале октября на город обрушился ливень с градом, градины были размером с голубиное яйцо. Ненастье не пощадило и кладбища: вода и ветер ломали сучья, подмывали и выворачивали из рыхлого грунта могильные камни, сдували и уносили чуть ли не до самой кладбищенской стены венки со свежих могил, в ветвях кустов и деревьев развевались застрявшие ленты от венков.

Целых три дня я устранял наиболее страшные следы разорения.

Все газеты продолжали помещать читательские письма по поводу осквернения могил, хотя с того дня прошел уже почти месяц. Лишь один-единственный читатель поднял вопрос, не скрывается ли за этим какая-то политическая организация; остальные же просто рассуждали, что пачкать надгробия — стыд и срам, что это свидетельствует об отсутствии нравственного воспитания. А какой-то читатель написал, что в городе довольно много мрачных фасадов, вот их надо срочно оживить кистью и краской, но не кладбище, которое и без того в один прекрасный день станет местом воскресения.

Пастор вырезал из газет все заметки и читательские письма (я бы до этого никогда не додумался), наклеивал их на листы бумаги и складывал в папку. Потом заказал фотокопию вырезок и вручил ее мне со словами:

— Время от времени это надо перечитывать, дабы не забывать, где мы живем, в какой стране. Впереди тяжелые времена, господин Штайнгрубер, очень тяжелые, поверьте, мне подсказывает шестое чувство...

И тут я рассказал ему о Клаудии, о том, что она исчезла, что у жены навязчивая идея, будто дочь находится где-то в городе, что видела ее у трамвайной остановки в центре.

— Господин пастор, конечно, наш город не деревня, и все-таки бесследно скрыться тут невозможно. Если она решила жить вместе со своим другом, пожалуйста, мы с женой не какие-нибудь ханжи-проповедники, но зачем же сбегать и говорить, будто ей стало у нас слишком тесно.

— Вопрос вполне естественный... Походили бы со мной денек, когда я посещаю верующих на дому, увидели бы такой мир, о котором нигде не написано и который вряд ли кто знает. Я обязан выслушивать людей. Церковные обряды воспринимаются ныне лишь как обременительное приложение, но желание высказаться, излить то, что накопилось в душе, было всегда свойственно человеку, и многие делают это, теряя над собой всякий контроль... Увы, господин Штайнгрубер, за каждой стеной есть свой больной.

— Моя мать тоже так говорила, — улыбнулся я.

— Вы, наверно, хорошо относились к своей матери? — спросил он с интересом.

— Хуже некуда, господин пастор. Она была сварливой и неуступчивой до самоистязания. Всегда и во всем она считала себя обделенной. Если бы она, к примеру, мучилась жаждой, а рядом стояла бы бутылка вина, то она кричала бы: «Воды, воды!» — но к вину не притронулась бы, потому что его надо поберечь для лучших времен.

— Да, интересные уроки получаешь порой от матерей. Признаюсь вам честно: у меня с матерью хорошие отношения, особенно когда мы с ней не встречаемся. — Он расхохотался, как мальчишка, и ушел, не простившись.

Последнее время меня тянуло на участок кладбища, где были старые склепы, я чего-то искал там, сам не зная чего. Я понял, что если хочу найти ответ, то найду его там. Но ответ на что?

Бюлер сказал, что кладбище — хорошее убежище, что в случае крайней нужды тут можно некоторое время отсидеться. Но кому могло понадобиться теперь отсиживаться на кладбище?


Сегодня я вернулся домой на час раньше обычного и едва вошел в прихожую, как услышал доносившийся из кухни голос жены. Она пела.

Встретив мой вопросительный взгляд, Хелен показала на яркую открытку, лежавшую на столе: обсаженная цветами набережная Ниццы, небесно-голубое море, белые корабли в порту, словно игрушечные.

«Не волнуйтесь, у меня все хорошо. Днем работаю официанткой в большом отеле, вечерами мы выступаем на улицах и площадях. Все успеваю, совершенствуюсь во французском, зарабатываю больше, чем трачу.

Привет, ваша Клаудия»


— А Ницца — красивый город, — сказал я.

— Ах, видовые открытки всегда красивые. Где ты видел, чтобы на них показывали задворки или трущобы?

Жена подала мне хлеб, ветчину, хрен и принесла из подвала бутылку пива, за которой обычно я ходил сам.

— Я рада, что Клаудия не в городе, что я обозналась тогда, на остановке, — весело сказала она.

— Странная радость, — только и вымолвил я.

— Лотар, если бы она была в городе, мы извели бы себя, теряясь в догадках, почему она скрывается. А теперь никаких вопросов нет. Знаешь, все-таки молодежь имеет право поглядеть на мир.

Сиреневый куст уже нельзя было спасти, во время ненастья ствол сломался на высоте метра над землей. Пришлось выкопать его скрепя сердце. Как я гордился этим кустом, я же его посадил, когда он еще весь умещался на ладони.

На улице стемнело, я включил свет на террасе, и тут до меня донесся голос Пфайферши. Она ругалась. Я выбежал через палисадник на улицу и увидел Франка, стоявшего у дома напротив.

Ссора меня не касалась, но я все же пошел туда: в какой-то мере я чувствовал ответственность за этих двух женщин. Габи была неузнаваема: прячась за спиной тощей старухи, она осыпала Франка грязными ругательствами. Просто непостижимо, как могла перемениться эта кроткая женщина за какие-нибудь несколько недель.

В поселке было тихо, я насильно увел Франка, опасаясь, что на скандал сбежится народ.

У калитки Франк обернулся и крикнул:

— Я еще вернусь и, если не пойдешь со мной, всыплю так, что не обрадуешься!

Мне хотелось одного: как можно быстрее увести Франка к себе и утихомирить его.

Я только сейчас вспомнил, что еще не говорил с Франком о мазне на кладбище, но сказал о другом:

— Слушай, что же получается, ты ведь собирался сказать — «нет», а продолжаешь накручивать семьдесят часов в неделю. Что с тобой, выдохся?

— Ну как я могу сказать «нет», если Габи не возвращается, — чуть ли не плаксиво протянул он.

— Обратись в профсоюз и подними шум, разоблачи это безобразие со сверхурочными. Черт возьми, действуй же наконец, Франк, а не срывай свою злость на Габи.

— Лотар, ты рассуждаешь, как младенец. У нас тридцать шоферов, ни один не состоит в профсоюзе, и все они ведут себя так, будто каждый пожизненно зачислен в эту навозную контору как друг дома. Да что тут профсоюз поделает, раз шоферы в стороне, святых из себя корчат? Такую кучу идиотов я еще в жизни не встречал...

— Может, ты слишком однобоко на все смотришь?

— Я лицо заинтересованное, Лотар, поэтому имею право смотреть с одного боку. Вчера в газете прочитал объявление — требуются опалубщики... Сразу же помчался туда прямо на грузовике фирмы... Опоздал... Черт возьми, Лотар, нельзя же всю жизнь гонять по объявлениям... Ты был когда-нибудь у телефонной будки на Титаненгассе?.. Нет?.. Плохо ты знаешь свой район... Каждое утро, в семь, там уже стоит десяток парней, у каждого в одной руке газетный листок с объявлениями, в другой бутылка пива... Они тащат перед собой свои надежды, все равно как лоточник свой товар — шнурки, бритвенные лезвия, зубные щетки.

Мы стояли с Франком посреди улицы. Он уже хотел распрощаться, но я его задержал:

— Скоро выборы, Франк. Ты собираешься выставить свою кандидатуру или нет?

— Конечно, выставлю. Но почему вы, черти, хотите, чтобы я стал кандидатом? Куда ни приду, все пристают: Франк, выставляй свою кандидатуру... Почему не какой-нибудь учитель, служащий или адвокат, почему я, развозчик ящиков, почему именно я? Если уж выставлю, то только ради одного дела: Северного поселка. Для меня это самое важное, и ничего больше. То, что там замышляют, — это свинство, а я всегда был против свиней, хотя люблю свинину.

Бывали минуты, когда я ненавидел Франка, а иной раз завидовал ему. Детей у него не было — Габи, наверно, не могла рожать. Хотя у него был собственный дом, как и у меня, Франк никогда не стремился к наживе.

Франк был моим другом, а Габи нет. Она была лишь женой моего друга. Сегодня вечером я понял это.


* * *

Сузи умерла от большой дозы героина.

Хотя все местные газеты посвятили смерти Сузи, «красивой и застенчивой девушки», целые колонки, никто из читателей не узнал, что ее довело до этого. Сузи нашли утром в районе Шёнау прохожие, спешившие на работу. Она лежала в канаве. По пути в больницу девушка скончалась.

Я держал корзину, из которой участники погребальной церемонии брали букетики и бросали в могилу. Молодой пастор произнес краткое надгробное слово: он сказал о совращении молодежи, о поисках душевного равновесия, о тоске по идеалам. Для современной молодежи бог не более чем предмет меблировки, от которого не хочется отказываться, потому что он все же украшает комнату, но который тем не менее с легкостью выбросили бы на свалку.

Среди провожающих был Рупперт Швингхаммер.

Меня это немного удивило, ведь в эту пору он должен был находиться в Западном Берлине, на учебе.

Насколько я мог судить, класс, в котором училась дочь, явился на похороны в полном составе, только Клаудия отсутствовала. Но ведь о смерти подруги ее не могли известить так быстро, если, конечно, кто-нибудь знал ее адрес.

Рупперт был бледен, и, когда бросал букетик, мне показалось, что он стал меньше ростом с тех пор, как я его видел в последний раз.

Хелен тоже пришла на похороны. Ведь Сузи в течение многих лет бывала у нас дома, пекла в духовке кексы, а к рождеству коржики, она была веселой девчушкой, мы привязались к ней. Но сейчас мне вспомнилась другая Сузи, та, которая сидела на лестничной ступеньке и, плача, призналась, что не хотела учиться музыке, что это родители заставили ее.

И вот ее родители, как две тени, стоят у могилы, и у них уже нет слез.

Хелен к могиле не подошла, она, не отрываясь, смотрела на стоявший неподалеку платан с уже облетевшей листвой, словно там бог весть что творилось. Я заметил, что жена дрожала — так она была взволнована.

Я не мог в эту минуту оставить свой пост и подойти к ней, так как был обязан дождаться, пока последний провожающий покинет место погребения. Пастор уже начал обходить родственников умершей, каждому пожимал руку и выражал сочувствие, как вдруг Хелен закричала истошным голосом:

— Клаудия! Доченька!

Она устремилась в сторону платана, расталкивая провожающих, нерешительно и растерянно уступавших ей дорогу, и беспрерывно кричала:

— Клаудия! Клаудия!

Я умоляюще посмотрел на пастора. Он кивнул мне, и я, оставив корзину, бросился следом за женой. Пробежав метров тридцать, я окликнул Хелен, но в ответ лишь раздавалось:

— Клаудия!

Я бежал, продираясь сквозь живую изгородь, прыгая через могилы, топча цветы, сшибая вазы, и наконец у южной стены нагнал Хелен. Она стояла на куче земли возле свежевырытой могилы, обессиленная, и показывала на кирпичную стену. Я заметил, как кто-то перелезал через стену, однако кто — разглядеть не успел.

Клаудия носила длинные волосы, до плеч, а у той, что скрылась, была прическа под пажа.

Подбежав к стене, я попытался взобраться наверх, но это удалось мне лишь с четвертой попытки. Я перевесился на животе через стену и оглядел улицу: ни одного прохожего, только проезжающие машины. Но тут мне бросился в глаза стоявший напротив пикап. На его кузове была надпись: «Бальке — Автотранс. Чем унывать, лучше Бальке позвать!»

Пока я раздумывал, спрыгнуть мне на улицу или нет, пикап уехал.

Пришлось вернуться: Хелен нельзя было оставлять одну. Она сопротивлялась, когда я хотел ее увести.

— Почему Клаудия прячется от нас? Господи, ну что мы ей сделали? Зачем она постриглась?..

— Пойдем, Хелен. Клаудия в Ницце. Ты перенервничала, похороны, бедняжка Сузи...

— Оставь меня. Я верю своим глазам: через стену перелезла Клаудия, это так же точно, как то, что я ее мать.

У могилы еще стоял Рупперт, но, увидев нас, пошел к выходу следом за всеми. Пастор дожидался нас на главной аллее.

— Я сама доберусь домой, оставайся. — Голос Хелен окреп. — Тебе надо еще засыпать могилу. Бедная девочка.

— В таком состоянии нельзя садиться за руль, я тебя отвезу.

— Оставайся, Лотар, засыпь могилу. Мне все равно надо еще в библиотеку.

Не зная, на что решиться, я посмотрел на пастора. Он кивнул в знак согласия. Хелен легкой походкой направилась к воротам, ни разу не обернувшись.

— Что случилось, господин Штайнгрубер? — спросил пастор.

— У нее навязчивая идея, что она увидела нашу дочь. Честно признаться, я тоже в какой-то момент засомневался. Так с ума можно сойти.

— Значит, все же кто-то реальный, а не фантазия?

— Не фантазия. Вот это-то и сбило меня с толку. Через стену перелез не призрак, а живой человек.

— И тем не менее, господин Штайнгрубер, мы склонны порой видеть в людях то, что нам хочется видеть. У вас есть еще кофе в термосе?

Мы уселись в моей каморке на шаткие стулья. Как я ни старался больше не думать о происшедшем, перед моими глазами все время стояла кирпичная стена и женская фигура, без труда перемахнувшая через нее.

— Понятно, жена очень расстроена. Умершая была самой близкой подругой нашей Клаудии, мы ее любили как дочь, эту славную девочку... Знаете, господин пастор, я не из тех, кто кричит «караул!» и берется за ум только после того, как беда уже стряслась, но, когда я вижу, как гибнут молодые, я перестаю что-либо понимать и не хочу больше ничего понимать.

Отпив кофе, пастор долго в задумчивости смотрел на стаканчик, прежде чем ответил:

— Не сочтите, что я преуменьшаю значение этого случая, я вам глубоко сочувствую, господин Штайнгрубер, но скажите: вы когда-нибудь задумывались над тем, сколько человек ежегодно умирают от наркотиков? Пятьдесят? Четыреста! А сколько — от снотворных средств? Не меньше тысячи! А от алкоголя? Тысяч десять! А от курения?.. И кто-нибудь кричит об этом в прессе, кто-нибудь требует ввести более строгие законы? Нет. Да и зачем, ведь государство зарабатывает на этом за счет косвенного налога, зарабатывает на таблетках, на алкоголе, на никотине, зарабатывает прямо и косвенно — и на полном законном основании. Можете называть меня циником, но я считаю цинизмом то, что общественность поднимает шум, как сейчас, по поводу этой несчастной девушки... Господи помилуй! Ни один не поднял голоса, когда тысячи умирают от снотворного и от никотина, не говоря уж об алкоголе. Вот где цинизм, лицемерие, ибо государство вполне законно взимает с этого налоги.

— А если бы оно повысило налог на наркотики, и тоже вполне законно?

— Тогда пришлось бы легализовать наркотики, — пастор поднял стаканчик с кофе, как бы чокаясь со мной, — но оно, конечно, на это не пойдет, из моральных соображений. Чистейшее лицемерие, как видите. А по существу — презрение к людям.

— И вы это одобрили бы? — спросил я в растерянности.

— Этого я не говорил, господин. Штайнгрубер. Однажды вы меня спросили, почему такой человек, как я, стал священником. Я ответил, что по ряду причин. И одна из них наверняка в том, что наша система скоро настолько окостенеет, что никто больше не осмелится идти против рожна, выражаясь библейским языком, из страха вызвать чье-нибудь неудовольствие. И когда все падут духом, одни лишь священники посмеют не лицемерить, они, единственные, будут говорить правду, ибо правда — слово божие, есть и будет... А почему люди пали духом? Потому, что нет у них больше опоры. И не подумайте, что в бога веруют те, кто ходит по воскресеньям в церковь, с таким же успехом они могли бы ходить и в кабак... от старинных обычаев не хотят отказываться, пока не находят новых или лучших.

— Я не верю в бога, господин пастор, и неплохо чувствую себя при этом, так как знаю: все что ни делается, делается людьми. Вам же все время приходится проверять, от людей это исходит или от милосердного бога. И согласитесь, что мне куда легче, так как ваш бог, господин пастор, наверно, хороший простофиля, если позволяет людям перекладывать все на себя... А теперь, извините, мне надо засыпать могилу, не то какая-нибудь любопытная старушка сломает себе шею.

У платана, где жена якобы увидела Клаудию, я нашел черную кожаную перчатку, но даже не смог припомнить, были ли когда-нибудь у дочери такие.

Ничего особенного, если на кладбище нашлась чья-то перчатка, и ничего особенного, если на улице, у кладбищенской стены, остановился пикап, хотя бы он и из автопарка Бальке, и ничего особенного, если какой-то человек перелез через кирпичную стену. И все-таки в этом есть что-то странное.


* * *

Первое, что мне бросилось в глаза в просторной гостиной, к которой примыкал зимний сад со множеством экзотических растений, был огромный портрет Бисмарка, почти во всю стену против окна; широкая позолоченная рама еще больше подчеркивала его тяжеловесность.

Глядя на усатого канцлера, я невольно подумал, сколько же человек потребовалось, чтобы повесить эту махину.

Доктор Вурм, низенький резвый толстяк лет шестидесяти, пододвинул мне мягкий стул, причем поставил его так, чтобы в поле моего зрения постоянно был канцлер. Но почему-то чем больше я поглядывал на Бисмарка, тем сильнее проникался к нему симпатией, и мне порой казалось, будто старик по-приятельски подмигивает мне.

— Я пришел, господин доктор, не для того, чтобы обмениваться с вами любезностями. У моей дочери вы были учителем истории, поэтому я позвонил вам и вот пришел. Она исчезла, последней весточкой от нее — и пока единственной — была открытка из Ниццы. Жена считает, что в поисках нельзя ничем пренебрегать, и прежде всего надо узнать причины, побудившие Клаудию к бегству, хоть как-то объясняющие ее исчезновение. Даже если они покажутся самыми незначительными.

— Конечно, господин Штайнгрубер, для вас это происшествие трагично. Боюсь, что я тут вообще не сумею помочь, даже не представляю, чем могу быть вам полезен...

— Может, господин доктор, ну понимаете, молодежь иной раз высказывается, говорит о чем-нибудь со всей серьезностью, а мы, родители, это всерьез не принимаем.

— Господин Штайнгрубер, причина, побудившая вашу дочь к этому, кажется, мне ясна. Клаудия не прошла по конкурсу в училище, провалилась. Даже если потом не жаловалась и была веселой — так тоже бывает. Я не могу осуждать вашу дочь — кстати, хорошую ученицу — за то, что она отреклась от общества. Клаудия была, что называется, чистоплотным человеком. Чистоплотным во всех отношениях... Сейчас это не пользуется спросом. Так что же ей делать в нашем больном, коррумпированном обществе? На своих занятиях я всегда старался вносить поправки в некоторые фальсификации истории...

— Не понимаю вас, — перебил я его.

— Например, молодым людям внушают отвращение ко всему, что было в то двенадцатилетие. Но у молодежи были тогда по крайней мере идеалы, образцы, герои. А что у нее теперь?

— Ну война-то уж не была идеалом, — не сдержался я. Во мне с каждой минутой росла неприязнь к Вурму.

— Но ведь она была лишь прискорбной ошибкой, войны никто не хотел, кроме англичан, с их высокомерной ненасытностью, с их безграничной завистью ко всему немецкому: к немецкому прилежанию, немецкой изобретательности, немецкой дисциплине.

— И все это вы говорили в школе? — спросил я недоверчиво.

— Даже несколько больше, если позволите. Когда на вас обрушивается столько гадостей, брюзжания, невольно приходится защищаться, к этому обязывает моя профессия — в конце концов, я не булочками торгую, я учитель, моя задача знакомить с фактами, объяснять их, выявлять связи. Нельзя допускать, чтобы все втаптывали в грязь... Вы воевали, господин Штайнгрубер?

— Нет, был слишком молод. Знаете, у нас в роду все социал-демократы, в семье жены тоже. Можете себе представить, что...

— Ничего не имею против социал-демократов, хотя они не моя партия. Но среди них достаточно таких, которые со временем стали порядочными немцами и хотят покончить с этим декадентским обществом, немало среди них и таких, кто понял, что разумная военная политика по-прежнему является хребтом нации... На своих занятиях я всегда стремился преподносить молодым людям историю не так, как она освещается в учебниках — в официальных, для школ. Разумеется, я делал это осторожно, но интеллигентные ученики, как, скажем, ваша дочь, очень хорошо понимали меня.

— Что понимали? — спросил я и подумал, что этот человек явно из прошлого, не может быть таких в Германии теперь, откуда только он взялся.

— Значит, вы социал-демократ...

— Да, но в партии больше не состою, меня выгнали. Понимаете, господин доктор, случилось это...

— Приходите к нам, господин Штайнгрубер, год назад мы основали дружеский кружок, называется он — пока еще — Обществом нравственного обновления Германии. Не беспокойтесь: среди членов Общества есть и рабочие, немного, но все-таки есть. Мы не партия, еще нет, но тем не менее мы упорно работаем —у нас уже есть международные связи, — и в один прекрасный день Феникс возродится из пепла. Мы проводим разные мероприятия, устраиваем дискуссии, даже выпускаем собственный бюллетень с анализом социальных процессов в нашей стране. Приходите к нам, вы честный человек, такие нам нужны.

— Видите ли, господин доктор...

— Ну, не называйте меня все время «господин доктор», говорите просто Вурм[6]. Мои ученики окрестили меня «голым червяком» из-за лысины, некоторые зовут «солитером». А я посмеиваюсь. Ленточного червя можно укорачивать сколько угодно, лишь бы голова уцелела, тогда и червяк живой будет. — Он расхохотался, и смех его звучал будто удары по жести.

Я откланялся. Этот «червяк», с его резвостью и назойливостью, мне опротивел. Усатый канцлер взирал на меня сверху, словно хотел со мной побрататься.

По крайней мере года два я не бывал в библиотеке у Хелен. Я нашел жену у стола выдачи выговаривавшей что-то какому-то школьнику. Увидев меня, она вышла в зал.

— Ты, Лотар? Что случилось? — робко спросила Хелен вполголоса.

— Я был у этого доктора Вурма. Теперь мне понятно, почему ты не хотела к нему идти. Однажды ты спросила, не совершили ли мы какую-либо ошибку по отношению к дочери. Не знаю, ошиблась ли в чем ты, но себя я упрекаю в том, что ни разу не поинтересовался ее учителями.

И я рассказал о встрече с Вурмом.

Хелен пришла в ужас.

В ожидании, когда жена освободится, я уселся в углу читального зала и разглядывал посетителей. У книжных полок топталась преимущественно молодежь, были здесь несколько женщин и, конечно, пенсионеры, которых летом влечет в библиотеку прохлада, а зимой — тепло.

Пенсионеры и инвалиды стали мучением для сотрудников библиотеки. Два года назад библиотечное управление разослало всем филиалам циркуляр, в котором предписывалось удалять из помещения, где производится выдача книг, лиц, не предъявивших читательских билетов.

Хелен сказала тогда: «Что за глупость, не могу же я собственноручно выставлять старых людей на улицу. Ну приходят они, располагаются в зале, будто собираются читать газеты, многие в самом деле читают. Но большинство приходит только ради того, чтобы побеседовать: на улице слишком холодно, пивные еще не открылись, а в собственных четырех стенах тоска. К тому же они запросто могут приобрести читательские билеты, помешать им я не могу».

Последние полгода картина в библиотеке изменилась; кроме инвалидов, в читальный зал зачастили безработные — они хватали разложенные газеты и вырезали из них объявления. Каждый день Хелен поступали жалобы от постоянных читателей, которым по роду их профессии было необходимо читать эти газеты и журналы.

Хелен распорядилась вывесить в читальном зале плакаты, запрещавшие вырезать объявления. «Лица, замеченные в преднамеренной порче общественного имущества, будут привлечены к ответственности». На несколько недель положение улучшилось, но потом все стало по-прежнему.

Как-то Хелен поручила одной из сотрудниц сесть в зале и следить, чтобы газет не портили. Часа через два эта сотрудница пожаловалась Хелен, что молодые мужчины оскорбляют ее двусмысленными замечаниями.

Хелен покорилась судьбе.

«В другое время надо было бы радоваться, что людей одолела жадность к чтению. Но сейчас нам не до радости, — сказала она с горечью. — Это трагедия».

Глядя на читателей, я спрашивал себя, какие книги они берут на дом, что ожидают от них.

Хелен мне как-то сказала: «Это уже почти закон: чем больше безработных, тем больше книг берут на дом». И я вспомнил, что Паяц утверждал иное: чем больше безработных, тем больше посещают его кабак.

Дома я заглянул в почтовый ящик. Ничего.

На улице дул холодный сырой ветер. Дом Пфайферши выглядел в такую погоду еще недоступнее, чем обычно.

Усевшись за кухонный стол, я, к своему удивлению, обнаружил, что жена поставила третий прибор на то место, где всегда садилась дочь.

Отныне так будет каждый день, за каждой трапезой.


* * *

Я рыл могилу для шестилетнего мальчугана-турка: вчера утром он ехал на велосипеде в школу, налетел на трамвай и разбился насмерть.

Родители решили похоронить ребенка в Германии, не перевозить его в Турцию. Решение это далось им, наверно, нелегко.

Меня разыскал Осман и, поведав о несчастном случае, попросил узнать у пастора, можно ли похоронить на церковном кладбище сына магометанина. Пастор посоветовался со своим старшим коллегой и дал разрешение, позвонив мне по телефону. Пока мы с ним разговаривали, Осман сидел у нас на кухне и перебирал деревянные четки.

— Почему бы вам не отправить его самолетом в Анатолию? — спросил я Османа. — Ведь ты выиграл в лотерею, денег у тебя полно, мог бы дать своим землякам, — так или в долг.

— Я бы мог. Но я не отец ребенка.

— Отец ребенка такой же турок, как и ты.

— Турок-то турок, но он не мой друг, а мои деньги — это мои деньги, понимаешь, мы не одна большая семья.

Зарядивший с утра проливной дождь, временами с градом, осложнил мне работу. Рыть детскую могилку и без того было трудно: яма узкая, с киркой и совковой лопатой не развернешься, чем глубже, тем неудобнее орудовать инструментом. Одно утешение, что грунт не каменистый, под верхним почвенным слоем шел мергель и лёсс, хороню поддававшиеся кирке.

Желтая резиновая одежда на мне была вся заляпана, лопата и кирка скользили в руках. Окончив работу, я взял лежавшую у края могилы небольшую стремянку, опустил в яму и выбрался наверх. Получилась не могила, а какая-то дырка.

Наверху стоял Бюлер. От хлеставшего дождя и порывистого ветра он оборонялся большим черным зонтом.

Кладбище представляло собой унылое зрелище, деревья облысели, кусты и живые изгороди были похожи на грязные заборы.

— Еще окочуришься тут, — сказал я Бюлеру, не глядя на него. — В твоем возрасте сейчас бы лежать в постели, а не глазеть с утра, как другие работают... Правильно я выкопал?

— Как обученный могильщик. Раз каменщик взялся рыть могилы, все получается ровнехонько, хоть по отвесу, хоть по ватерпасу... Ступай переоденься, не то сам окочуришься, под резиной небось мокрый как мышь. Я эту робу никогда не надевал. Пошли в будку, там тепло.

В моей каморке гудела раскаленная чугунка, которую Бюлер растопил коксом прежде, чем сходить за мной.

Он протянул мне свою флягу с водкой, я опять отказался. Не могу привыкнуть к этому пойлу. А для старика это, кажется, стало потребностью: он приложился к горлышку, потом, наполнив колпачок фляжки, вылил его в кофе и стал шумно, с наслаждением, прихлебывать.

Бюлер с блаженным видом крутил усы и вообще производил впечатление человека, довольного всем на свете.

— Перед самым концом войны, — неожиданно начал он рассказ, — я тут прятал в склепе трех русских военнопленных, вернее, спрятал-то их мой отец. Он работал могильщиком по совместительству, в войну каждый был на все руки. Русские драпанули с работы и скрывались на кладбище, отец их обнаружил и велел лезть в склеп. Отощали они с голода — жуть, на лицах одни глаза да страх. Вообще-то они работали на шахте, под землей, а кроме того, бедняг еще заставляли вкалывать на полях, с полевых работ они и удрали. Господи, чего только не творили тогда с людьми... Так вот, ребята те ни за что не хотели залезать в склеп, испугались гробов — и смех, и горе. Я им жратву носил вечером, иногда ночью, на кладбище я ориентировался как дома, был я тогда в твоем возрасте, от армии освобожден по броне — работал на предприятии военного значения. Так вот, отец расшатал в склепе плиту, отодвинул и велел им спускаться, пригрозил, что, если не полезут, сдаст их полиции. Сидели они в могиле и днем и ночью, бедняги, оправлялись там же, вылезать опасно было: кругом всякие темные личности бродили, тоже скрывались — одни потому, что не хотели замараться в последний момент, другие оттого, что замарались чересчур, подлое было время, а кладбище оставалось, как всегда, самым надежным убежищем, разжиться-то на нем было нечем. Немцы скорее с голоду подохнут, чем будут сажать на кладбище капусту с картошкой. Оно для немцев священно. Ну и время было, ты ведь только самый копчик прихватил — тебе еще повезло.

— Неужели можно было вот так, без всякого, спрятать людей на кладбище?

— Если бы война еще затянулась, было бы, наверно, невозможно.

— Склеп как убежище, просто не верится.

— Самое что ни на есть надежное. Даже СС обходило кладбище стороной. Сейчас, конечно, многое в этой истории смешным кажется, а тогда... Плиты в склепе чертовски тяжелые, руками не сдвинешь, так я из бруса рычаг смастерил, оковал железом, прятать его было удобно.

— Ну а потом?

— Потом пришли американцы... или, может, англичане... Я сказал одному офицеру, привел его к склепу, сдвинул плиту, оттуда вонища... Офицер глаза вытаращил, когда три полутрупа на божий свет вылезли. Взял он их с собой, надавал жратвы, один парень тут же и загнулся — наверно, желудок лопнул, эти американцы... или англичане... спятили, ну как можно давать изголодавшимся сразу пол-окорока?

— А ты, — спросил я, — получил за это орден?

— Орден? Да ты что? Разве можно было говорить немцам, что я десять дней прятал русских в склепе, это же посчитали бы не геройством, а осквернением могилы, и очень может быть, что я угодил бы в тюрьму. До чего люди чудные, покойников не трожь, порядок есть порядок. Они скорей выдали бы трех русских эсэсовцам, чем дозволили бы им переночевать в склепе, да, да, Лотар, вот так-то... Сколько тебе еще до пенсии? Двадцать? Ну, если останешься тут, всякого насмотришься, кладбище — это ж дело психованное, чудной сюда народ ходит, чудной... Но вот русских тут больше не придется прятать, слава богу, времена те миновали.

Дохлебав кофе, старик принялся за свою табачную жвачку. Он и мне протянул жестянку, в которой, словно сардины, лежали рядышком черные колбаски. Я отказался: один их вид вызывал у меня тошноту.

Бюлер жевал с удовольствием.

— Зачем ты мне все это рассказал? — спросил я, глядя на него с любопытством.

— А что, не надо было? Не хочешь, больше вообще не буду рассказывать.

— Да нет, я не то имел в виду, — успокоил я его.

— К чему я тебе рассказал? Да к тому, что если это было возможно в войну, то возможно и теперь, сам знаешь, как просто вскрыть такой мавзолей, то есть, вообще говоря, работа тяжелая, но если надо или захочется... Склепов сейчас все меньше и меньше строят, заказывают редко, и не потому, что люди денег жалеют, нет, просто они настолько ненавидят друг друга при жизни, что после смерти не хотят лежать рядом.

— Если надо или захочется, — повторил я его слова. — Что ты этим хочешь сказать?

— Всякое бывает. Мне прятать нечего, пенсию перечисляют на сберкнижку. А думаю я вот что: ты почаще-ка заглядывай на участок, где склепы, присматривайся, может, что обнаружишь, а может, и ничего. Сегодня, к примеру, я нашел там пустое ведерко из-под краски, не в склепе, а за могильным камнем, листья с кустов облетели, сейчас видно там, где летом было не видать, вот так-то... Ну ладно, дождь кончился, пора домой, к моей милашке, сегодня слойки с яблоками и брусникой — стряпает она, что десять поваров. У тебя кофе тоже хороший, только пей его с водкой, еще лучше будет, — заключил он уходя.

Я долго смотрел на дверь, которую Бюлер с треском захлопнул за собой. Может, старик впал в детство и выдает вымысел за действительность? На сегодня я все сделал, можно было бы еще поставить ограждение у вырытой могилки, да кто в такую непогоду придет на кладбище?

Штормовой ветер облегчил мне работу — смел листву к стенам и живым изгородям; мне осталось лишь сгрести ее граблями в кучи и запихать в большие полиэтиленовые мешки. Раз в неделю приезжал грузовик из городского коммунального хозяйства и отвозил их на фабрику компостных удобрений. Ветер завывал в голых ветвях деревьев. Если зимой будет мало снега, работы поубавится, а если грянут морозы, то рыть могилы будет тяжко.

Только я собрался уходить, как в будку вошел пастор.

— Не дом, а проходной двор, — засмеялся я. — Один уходит, другой приходит.

— Отвезти вас домой? — спросил он. — Я на машине.

— Спасибо, господин пастор, не стоит. Я с удовольствием пройдусь.

Вкратце я рассказал ему историю, приключившуюся с Бюлером.

— Ну и что бы он делал с этим орденом, господин Штайнгрубер? Повесил бы на шею? Тогда еще не было орденов, а Большой крест за заслуги вряд ли бы ему сейчас нацепили. Да, эту историю я слышал от его покойной жены, я в то время еще был студентом, это она пекла для бедняг картофельные оладьи, картошки у них был полный подвал: шахтерские сады и огороды сплошь были засажены картофелем.

Поколебавшись, я спросил:

— Как вы думаете, господин пастор, можно ли кладбище, вернее, склеп использовать как убежище и теперь?

— Вполне возможно. Только зачем? Ведь сейчас другие времена.

На улице нам в лицо ударил ветер.


* * *

Франк выдвинул свою кандидатуру.

Выборы происходили в «Липе», Франка почти единогласно избрали председателем местной организации. Результаты голосования больше всех удивили самого Франка. Всеми уважаемый Баушульте, рекомендуя голосовать за кандидатуру Франка, подчеркнул, что именно в наше время важно, чтобы председателем был настоящий рабочий: это восстановит утраченное доверие. Хелен тоже выступила за Франка, хваля его за честность и старательность.

— Лотар, все с ума посходили, я председатель! — Франк поднес полный стакан пива к моему носу.

— Не прибедняйся, — ответил я и поздравил его по всей форме. Наверно, у меня был при этом довольно глупый вид. Я покосился на Паяца, стоявшего за стойкой, но он притворился, будто мой разговор с Франком ничуть его не интересует.

Франка чествовали даже те, кто не состоял в партии социал-демократов. Торжество было вечером в среду, вечер получился долгий и обошелся Франку недешево.

— За честь быть избранным приходится платить, — сказал он.

В первое из четырех воскресений перед рождеством Франк зашел к нам. Вид у него был такой, словно он собирался купить весь мир, дело оставалось за ценой.

Он интригующе оглядел нас:

— Знаете, что я сделал? Не отгадаете. Я сказал боссу «нет». Так точно, «нет». В четверг утром, еще с похмелья.

Хелен недоуменно смотрела на него. Я ей тогда не рассказал о нашем разговоре с Франком, не хотелось заводить с ней диспут на эту тему.

— Ну и как? — спросил я.

— У босса сперва отвисла челюсть, потом он захлопнул пасть и воссиял как майское солнышко. «Пожалуйста, — сказал он, — если не хотите ездить сверхурочно, не надо, почему вы не сказали мне об этом раньше? Если вообще не пожелаете больше сидеть за рулем, для вас найдется другая работа. В экспедиции, на погрузке, что вам по вкусу, пожалуйста».

— А ты? — спросил я.

— Как ездил, так и буду ездить. Не люблю топтаться на одном месте, скука. Но сверхурочно больше ни одного часу, все, и пошли они к... Знаешь, почему он меня не выгнал? Ну, подумай. Не может он выгнать председателя партийной организации, пусть даже местной, небольшой. Когда мы разговаривали с ним, он держал в руке газету, где были напечатаны мой портрет и заметка о том, что я прошел большинством голосов, только несколько было против. Он же не дурак. Понимаешь, если теперь кто-нибудь из наших начнет к нему придираться за его фокусы, он возьмет и скажет: а что вы, собственно, хотите, у меня работает даже ваш председатель.

— А как с Габи? — спросил я.

— С Габи?.. Может оставаться там, где сейчас.

Мы пили кофе и ели кекс, который испекла жена. На улице был ясный день, несмотря на то что уже начался декабрь, на деревьях кое-где сохранились листья. Вокруг дома я насыпал крысиного яду и поставил мышеловки; если верить старинной крестьянской примете, зима ожидалась суровая; мыши в моем саду, да и на кладбище так и шныряли. На прошлой неделе одна полевка даже пробралась в кухню и уселась перед холодильником. Я до сих пор еще слышу визг Хелен.

— Чем председатель должен заняться в первую очередь? — спросил Франк.

— Привлечением в партию новых членов, — ответила с улыбкой Хелен. — Ну и разумеется, пополнением кассы — это всегда производит благоприятное впечатление и сулит успех.

— Меня не спрашивай, Франк, я в твоем отряде больше не состою, — сказал я без сожаления.

— Не выдумывай, Лотар, ты всегда наш. Теперь снова будешь участвовать в собраниях как наблюдатель или просто как спутник своей жены, если тебе так больше нравится. Потом скажешь мне, что я, как председатель, неправильно сделал... С порядком ведения собрания никак не могу освоиться... Будешь надзирать за мной.

— Франк, выступи в защиту Северного поселка, — сказала Хелен, — не бойся, иди против муниципалитета, против некоторых товарищей по партии. На территории поселка собираются возводить многоэтажные дома, как ты знаешь, теперь у тебя есть кусочек власти, маленький кусочек, но иногда и его хватает.

— Против муниципалитета? — рассеянно спросил Франк. — Как вы себе это представляете?

— Напомнить тебе, что ты говорил перед выборами? — Я наклонился вперед и пристально посмотрел на него. — Если боишься, могу сделать почин, а ты поддержишь. Я сейчас могильщик на церковном кладбище, пользуюсь доверием, вожу знакомство со священниками, даже с таким, который носит бакенбарды... Короче, я вне подозрений. Понимаешь?

Франк тяжело поднялся, медленно подошел к окну и забарабанил по стеклу всеми десятью пальцами. Потом обернулся и громко сказал:

— Я видел Клаудию. — И, не дожидаясь, пока мы опомнимся, начал рассказывать: — Это было в пятницу, во второй половине дня. Доставил я груз на Саарландштрассе, пятый этаж, груз в картонной коробке, не тяжелый, но нести неудобно, лифта нет, чертыхаюсь и тащу наверх. Дверь открыла девушка, примерно в возрасте Клаудии, ну лет двадцати, сейчас у них не разберешь, сколько им, подписывает она мне накладную, а я смотрю в коридор, вижу, в глубине открылась дверь, из комнаты вышла другая девушка и спросила: «Кто звонил?» Я как услышал голос, обомлел, хотел сказать: «Здравствуй, Клаудия», но сдержался. Я убежден, что Клаудия меня узнала, наверняка узнала. Только у нее теперь другая прическа, короткая. Не знаю, заметила ли она, что я ее узнал. Она вернулась в комнату, я взял подписанную накладную и пошел вниз по лестнице, хотелось скатиться кубарем, но я шел спокойно... Вот так это было. Решил рассказать, чтобы потом не говорили, что я что-то скрыл от вас.

Жена медленно поднялась и, приблизившись к Франку, взяла его за руки:

— Франк, милый, повтори это еще раз, пожалуйста.

Отстранив Хелен, он направился к двери и по пути сунул мне бумажку:

— Вот, я записал адрес: Саарландштрассе... Теперь дело за тобой, Лотар.

Жена, опершись на подоконник, смотрела в сад. Она тяжело дышала. Я обнял ее за плечи.

— Поехали на Саарландитрассе, Франк дал мне адрес.

Она теребила носовой платок. Это всегда было у нее признаком сильного волнения.

— Нет, Лотар, — твердо сказала она. — Не поедем. Я больше не могу бегать за кем-то, кого нет, как тогда на похоронах Сузи... Я ее мать, и такого отношения к себе не заслужила... Мы ищем ее повсюду, беспокоим людей своими проблемами, гадаем, предполагаем, подозреваем... Почему бы нам не поискать в собственном доме, в комнате Клаудии? Перевернем там все вверх дном, ее комната не запретная же зона, в конце концов. Это наш дом. Пошли!

Выбежав из гостиной, она бросилась вверх по лестнице и отперла дверь в комнату дочери. Скрепя сердце я последовал за ней. Мы стояли у порога, не решаясь переступить его.

— Ну, чего ждать, начнем, Лотар! — энергично воскликнула жена.

Она открыла все ящики стола и платяной шкаф. Я лишь наблюдал за ней. Мне было как-то неловко, я чувствовал себя вором, пробравшимся в чужую квартиру.

Жена с трудом стала вытаскивать из шкафа большую картонную коробку. Прежде я полагал, что дочь складывала туда старые ноты. Хелен крикнула: «Да помоги же мне!» — и, не удержав коробку, уронила ее на пол рядом с пианино. Из коробки высыпались значки, флажки, вымпелы, кресты, эмблемы и прочая мишура коричневых времен — все, чем пыжилось коричневое прошлое.

Опомнившись от испуга, мы опустились на колени и с изумлением смотрели на этот хлам.

— Господи, — повторяла жена, — за что же такое? Лотар, ну скажи что-нибудь, может, нам это приснилось?

Но вот я снова увидел прежнюю Хелен — бодрую, энергичную; она сбежала по лестнице в подвал и через минуту вернулась со старым бумажным мешком из-под цемента. Я помог ей собрать весь хлам.

— И на барахло из жести и тряпок она тратила уйму денег, — возмущалась Хелен. — Лотар, меня тошнит от этой дряни и от собственной дочери.

Когда час спустя я уселся к телевизору посмотреть «Новости», в комнате Клаудии загудел пылесос.


Загрузка...