Глава вторая ОТ МЮРЖЕ К Р. КИПЛИНГУ

Семнадцатилетняя Алиса Коссоньер была дочерью Амедея Коссоньера, помощника начальника отдела в универсальном магазине. Мы были отдаленными родственниками, и, однако, мне незачем было наводить справки в Готском альманахе, чтобы установить приблизительно степень нашего родства.

Алиса была красивая, тоненькая, стройная блондинка, свежая и аппетитная, как девочка. Она совершенно свободно высказывала свои суждения, с непринужденностью продавщиц, умеющих убедить вас в чем угодно.

Когда она уверенно выражала свое мнение, спорящий с ней терялся, а у плутовки был такой вид, точно она говорила вам, кроме того: «Еще что прикажете, сударь?» Обычно «сударь» умолкал, чувствуя свою слабость и смутно сознавая, что он смешон.

Что касается меня, то остроумные возражения кузины лишали меня покоя на несколько дней; они даже снились мне, и я считал себя полнейшим идиотом, совершенным кретином. В конце концов, дней через семь или восемь, я придумывал надлежащий ответ, но было уже слишком поздно.

Итак, мне представили Алису в день похорон дядюшки. Она была со мной очень любезна, и этим потрясла мою юную душу. В тот же вечер я уже воображал себе нашу супружескую жизнь, и это вызывало у меня слезы нежности. Я венчался с Алисой в роскошной церкви, рота солдат с музыкой и знаменем оказывала нам почести. Почему именно так — я этого не знал. Я всегда подозревал, что эта подробность возникла в моих мечтаниях лишь как чисто декоративный элемент. Затем я видел себя с женой в маленькой, светлой квартире, которую мы решили сделать приютом нашей любви. Упоительная картина! Она, в голубом пеньюаре, за швейной машиной, а я, руки в карманах, насвистывая, смотрю в открытое окно на соседа, тоже насвистывающего, тоже руки в карманах, смотрящего, в свою очередь, на меня в открытое окно.

Химеры! Таковы были химеры в ту пору, незадолго до невероятного, стихийного бедствия, которого я смог избежать лишь чудом и которое уничтожило три четверти человечества.

В ближайшее воскресенье после похорон дядюшки мать вынула из шкафа мой новый костюм и разгладила отцовский пиджак из альпага.

— Мы идем завтракать к Коссоньерам. Веди себя хорошо.

Я готов был прыгать от радости; затем эта радость пропала сама собою в силу отсутствия привычки поддерживать в себе подобное состояние и потому еще, что брошенный в зеркало взгляд не нашел меня настолько привлекательным, как это требовалось.

Не подумайте, что я был худ. В большинстве подобных книг принято изображать смешного влюбленного тощим и дрожащим от холода. Я не был тощ; я много бы дал, чтобы быть худым! Худые — изящны; брюки сидят на них восхитительно, и ноги их кажутся прямыми и грациозными. Худой, даже в костюме, купленном в магазине готового платья, в башмаках на пуговицах, — и то привлекателен. А я был толст — толстый молодой человек с довольно короткими ногами. Вся моя красота заключалась в моих щеках, в настоящих ангельских щеках, совершенно переместившихся, впрочем, на плечи. Равным образом я не дрожал от холода, напротив, мне всегда было слишком жарко, следствием чего был мой блестящий, как новая монета, нос.

Если я набросал так подробно мой внешний облик, то вовсе не с целью наскучить читателю, а просто, чтобы объяснить, что мои слегка короткие брюки заботливо обозначали местонахождение моих колен и что мой пиджак отнюдь не развевался.

Последняя подробность доводила до предела мое отвращение к самому себе. Я отдал бы все, чтобы быть в широком пиджаке с двумя разрезами на спине, как было тогда модно. Ежедневно я встречал множество молодых людей, так одетых, и, когда я сравнивал их шик с моей элегантностью и с моим простым видом, я приходил к заключению, что о женитьбе на Алисе мне нечего и мечтать.

Эти мысли преследовали меня во время всего путешествия на площадке автобуса, везшего нас к Монмартру, где жили Коссоньеры.

Мы сошли на площади Пигаль и стали взбираться по улице забавно неаполитанского характера, насколько я мог судить, использовав воспоминание о нескольких дюжинах открыток с видами Италии.

На террасах кафе и баров сидели в небрежных позах молодые франты, некоторые из них — с седеющими висками, с шапками зачесанных назад и коротко подстриженных на затылке волос: это были, как я узнал позже, существа, созданные премудростью Господа Бога исключительно для удовольствия девиц легкого поведения.

Мы прибыли к Коссоньерам.

— Ах! Вот и вы! Как далеко! Раздевайтесь же, моя дорогая. Николай, давай твою шляпу… — и т. д.

Меня втолкнули в столовую; Алиса приветливо протянула мне руку.

— Ну, Николай, — сказала она мне, — как твои любовные дела?

И, так как я молчал, она поторопилась прибавить:

— У тебя такой вид!

Что можно было ответить на это? Сели за стол. В течение всего завтрака фраза моей кузины не давала мне покоя. «У тебя такой вид!» и затем: «Как любовные дела?» Откуда, черт возьми, она взяла это?

Завтрак был обыкновенный. После нескольких не имеющих значения замечаний по адресу старого Мак Грогмича разговор, как бы случайно, перешел на мою скромную особу.

— Он работает? — весело спросил г. Коссоньер.

— Он помогает мне, — ответил отец.

— А! Это хорошее ремесло! — объявил Коссоньер.

— Конечно, если б он овладел им.

— Не отчаивайтесь, он станет с годами серьезнее.

За десертом Алиса встала, взяла свою шляпу, поцеловала отца и мать, пожала руку мне, а также моим родителям и заявила нам, что она идет в кинематограф.

Она ушла, и внезапно мне показалось, что в комнату проник дождливый день. Общий разговор становился мне все более и более чуждым. Я не переставал повторять себе: «Да, брат, да, ты можешь сказать, что произвел на нее впечатление, она обратила на тебя внимание, она, наверное, увидит тебя во сне сегодня. Твое присутствие обратило ее в бегство» и т. д.

В течение следующей недели мое чувство обрело новые силы. Два года я блуждал в жизни, как пробка по волнующемуся морю, встречая то здесь, то там моего белокурого идола. С каждым разом я чувствовал себя с ней все свободнее, но все же не осмеливался признаться ей в любви. Я ждал, чтобы она сама пришла сорвать меня с дерева, подобно прекрасным девушкам в платьях времен Директории, собирающим груши, как это изображено на календарях, которые дарят к Новому Году покупателям в универсальных магазинах.

Однажды я имел счастье встретить Алису на улице Тэт-бу. Она выходила из своего магазина, увидела меня первой и без церемоний похлопала меня по плечу.

— Как живешь, Николай?

— Понемногу.

— Как отец и мать?

— Хорошо, спасибо.

— Ты в какую сторону идешь?

Нам было по дороге. Мы шли рядом. Ее болтовня восторгала меня. Она пустилась на откровенности: «У меня есть возлюбленный, мой милый».

Говоря это, Алиса лукаво покосилась на меня.

— Да?! — ответил я. Сам же подумал:

«Черт возьми, я это отлично знаю».

Затем двусмысленный взгляд молодой девушки какое-то предчувствие заставили меня спросить:

— Он высокий?

Она несколько колебалась.

— Пожалуй… нет.

— Толстый?

— Бог мой, он чувствует себя достаточно хорошо! — и, смеясь, прибавила: — Почему ты меня об этом спрашиваешь?

— Потому что… а я его знаю?

— Вот как?! — она принимала все более и более лукавый вид… — Возможно.

Тогда, толкаемый я не знаю какой идиотской силой, я крикнул что было мочи, как настоящий дурак:

— Это я!

Алиса посмотрела на меня с веселым удивлением, затем, перестав удивляться, сказала уверенно:

— Нет, мой милый, это Антуан Портзебр, молодой человек, которого ты видел у нас в прошлом месяце. Мы жених и невеста, и я в июне выхожу за него замуж.

Как раз в это мгновение велосипедист сшиб меня с тротуара. Он имел со мной длинное объяснение, во время которого Алиса дошла до своего дома, мало заботясь о тех эпитетах и определениях, которыми мы наделяли друг друга с энтузиазмом молодости.

***

Если я рассказал с некоторым избытком подробности своих чувств к кузине, то это отнюдь не из сомнительного удовольствия причислить себя к Дон-Жуанам. Нет, я далек от подобной мысли. Я вполне искренне и добросовестно изложил все фазы моего первого любовного волнения, не стараясь украсить себя павлиньими перьями. Я старался быть искренним во всем, ибо эта жалкая история и ценна только добросовестной точностью своих подробностей. И так же точно следует изложить и то, при каких обстоятельствах, через месяц после свадьбы Алисы, я поступил добровольцем в Иностранный легион.

Конечно, я мог бы сказать, что я отправился в легион в качестве бывшего императора, или бывшего короля, которому опротивели дела, или же в качестве разоренного миллиардера; нет, если я и отправился в Иностранный полк, то лишь по самым простым, уже высказанным причинам: несчастная любовь!

Но стоит ли в этом признаваться?

Знаменитый английский писатель Редиард Киплинг тоже оказал немалое влияние на мое решение.

Уже заранее я жил жизнью, полной красочности, под бананами, пальмами или бамбуками. Бель-Аббес, Тюен-Канг — без этих мест жизнь казалась мне пресной. Все штатские в моих глазах походили на моего отца, на мою мать, на Алису, ставшую госпожой Портзебр.

Мюрже, как я узнал из книг, оказал влияние на поколение, предшествующее моему: богема, вино, любовь, Мими, галстуки Лавалльер и процессии в Латинском квартале.

Для нас же, молодых людей 19… Киплинг был сержантом-вербовщиком, который отправлял нас к экваториальным чудесам в белой колониальной каске или кепи легионера.

Заранее напичканный воспоминаниями, заранее представляя себе пленительное возвращение в отпуск, с синим поясом на мундире, я отправился однажды в среду на улицу Св. Доминика, в призывной пункт.

Чиновник учреждения с напомаженными волосами, с самопишущим пером в петлице куртки, принял меня с любезной сердечностью.

— Что вам угодно?

— Поступить в легион.

— У вас имеются документы?

— Да.

— Пройдите сюда.

Он ввел меня в маленькую комнату, мебель которой состояла из печки и ее трубы.

Там ожидали несколько молодцов: три немца, совсем юных, в маленьких каскетках; солдат колониальных войск в форме; двое молодых людей в бархатных широких штанах и в голубых куртках. Мое появление не произвело ни малейшего впечатления. Солдат разговаривал с двумя рабочими.

— Я иду снова, потому что пять да десять, это будет пятнадцать; я уже пробыл десять лет; а с этими пятью и будет полностью.

— Хорошо кормят? — спросил я.

— Да это зависит, как… где… не всегда.

В приотворившуюся дверь просунулась голова капрала. «Желающие вступить в легион, сюда!»

Мы последовали за ним, прошли коридор и очутились в кабинете майора.

Майор был в штатском. Это был старый, добродушный человек. Первым прошел солдат колониальных войск. «Годен к службе!»

— Вы подождете вашу путевку.

— Так что, господин майор, у меня нет ни…

— А! Да! Вас зачислят куда-нибудь на продовольствие.

Очередь была за немцами.

Двое из них были приняты, у третьего не оказалось бумаг.

— Вы можете их доставить?

Последовал спор с писцом.

Настал мой черед.

— Зубы плохие, пишите, плохие зубы, верхний коренной слева; немного молод… хорошо.

Восемь дней спустя я был в Марселе, в форте Сен-Жан.

***

Я не буду останавливаться на посвящении меня в тайны военного искусства, а что касается описаний Бель-Аббеса, то две дюжины тщательно выбранных открыток дадут о нем более точное представление, нежели это смог бы сделать я. Я давно не видел Бель-Аббеса, но, по моему мнению, мечеть продолжает стоять на своем месте.

Впоследствии я пережил немало волнующих часов, но я навсегда останусь под тем впечатлением, которое произвело на меня призывное бюро. То была широко растворенная дверь к чудесам Ислама, ключ от тысячи и одной ночи. Тогда я не знал, что простой обход в карауле мне навсегда внушит отвращение к прекрасной природе, к литературным очарованиям финиковых пальм и к мрачному, как семейная жизнь, угрюмому Бледу с его трупоедами, с его голодными шакалами и тошнотворными гиенами.

Я быстро пробегу эти пять лет, которые могут быть сведены к следующему: шесть месяцев стоянки в Бель-Аббесе, со школой отделения и роты, с негритянским кварталом, Сенегальской лицей, кускусом[2], испанцами, евреями, баром легиона и служанкой Лизбет, родом из Люксембурга.

Затем, в полном снаряжении, с трубами, барабанами, горнистами, вся наша восхитительная компания отправилась в Уджду, чтобы наметить путь для прохода «семидесяти пяти».

Скучающие, никогда не выходя из бараков, где мы готовили себе кофе, опустошая при каждой получке лавчонку маркитанта, мы ждали дней сражения с нетерпением ученика, ждущего каникул.

В тот день было настоящее веселье в рядах «больших мундиров». Мы всегда шли бок о бок с «Черными ногами». Обычно их заставляли начинить пляску. Вы знаете, как это заведено. Раздавались свистки, играли горнисты, щелкали лебели. На красной и лиловой почве гор, позади низкорослых смоковниц, отвечали маузеры. Тогда приходила наша очередь и, когда легион развертывался по камням и тощим кучкам альфы[3], казалось, что старик Гомер настраивает свою лиру, чтобы воспеть красные кепи.

Я выпутался только благодаря своей молодости. Старые скоро умирают в легионе, потому что все они хотят нацепить военную медаль, которая даст им лишних сто франков. Что касается меня, я исполнял свой долг честного солдата, как другие. Традиция иноземных полков сохраняла дисциплину.

Существует песенка, которая дорога африканской армии и которую «весельчаки» присвоили себе:

Проходя по большой дороге,

Вспомни,

Что твои предшественники проходили по ней,

Без сомненья, до тебя.

Из Габеса в Татауин,

Из Гафсы в Меденин,

Из Мед'нин в Ин-Кабили

И конец…

Конечно, проходя по «большой дороге», мы вспомнили, что наши предшественники ходили по ней. И какие предшественники! От наемных солдат Гамилькара, направлявшихся к Карфагену, до «весельчаков» в помятых кепи, с их трубами, наигрывающими грубый и циничный мотив легкой инфантерии.

Все это, в конце концов, мы смутно почувствовали; правда, только гораздо позже.

Теперь эти долгие годы уже прошли, и что же? Я о них сожалею — и только. И, правда, по сравнению с теми годами, что я прожил после, время, проведенное в легионе, было небольшим, пустячным испытательным сроком, как бы имеющим намерение дать вам предвкушение рая.

Перед отпуском меня отправили на юг, «к верховым». «Юпанда, Юпанда», как говорится в песенке.

Конная часть пользовалась мулами, по одному на двух людей, благодаря чему могла совершать замечательные переходы.

Я упомянул об этом этапе моей жизни легионера, потому что он был отмечен нелепым случаем, которому суждено было приобрести значение в будущем.

***

Вследствие того, что несколько кочующих разбойников привлекли своими действиями внимание разгневанных военных властей на юге Коломб Бешара, нашей части было дано поручение занять этот пункт, и вот мы расположились лагерем, приняв обычные меры предосторожности.

Нас было семь человек. Мы спорили о том, чем можно заменить отсутствующий табак: альфой, верблюжьим навозом, эвкалиптом и т. д. Вдруг неожиданный взрыв смеха заставил нас вздрогнуть. Это так не подходило к обстановке, что впечатление было физически тягостно.

— Это гиена, — сказал Шмидт, мой сосед.

Смех раздался снова, менее сухой, более закругленный, если можно так выразиться.

На этот раз, сомнения не было — звуки исходили из человеческой глотки.

Послышались голоса: «Я вам говорил, он с ума сошел. Право, тут нет ничего веселого, приятель! Пойди за набом скорей, скорей, черт возьми!..»

Наб — это капрал.

Легионер споткнулся о наши ноги, так как мы лежали друг подле друга в тени мулов, навьюченных снаряженьем.

— Ах! Боже ты мой! Это ты, Горшенки, и ты, Мутонно? «Ястреб» здесь?

— Что случилось? — проворчал Шмидт.

— Это ты, Шмидт? Идем, дружище, посмотри на Бекера… Стоит того.

— Это он там дурачится?

— Послушай-ка его! Как его разбирает!

Мы последовали за Шмидтом. На прифронтовой линии выделялся высокий, тощий силуэт, то согнутый вперед в положении человека, держащегося обеими руками за живот, то запрокидывающий голову, как будто желая глубоко вздохнуть. Конвульсивный смех разливался то восходящими, то нисходящими гаммами. Вокруг человека стояли с дюжину легионеров — они потешались над ним, заложив руки в карманы.

— Ну и веселишься же ты, дружище! Расскажи-ка нам, в чем дело. Нельзя же смеяться одному, это невежливо, — заметил один.

— Это он и за прошлое, и в запас.

Когда мы подошли, лицо Бекера сияло в темноте весельем с яркостью большей, чем звездная. Было очевидно, что он задыхается. Его руки разорвали ворот мундира, затем он грохнулся на землю. Несколько конвульсий, сильный приступ смеха, перешедший в хрип, и солдат вытянулся на спине, как наповал убитый заяц.

— Ну как, Америка, лучше? — спросил Шмидт.

Бекер был американец, обычно флегматичный и суровый.

Бекер не ответил. Тогда Шмидт наклонился к товарищу.

— Клаэс, скачи к врачу. Так и есть, готов.

— Готов?

— Ну да, я прямо цепенею. Впервые вижу такую штуку. Век живи, век учись! Готов, старина… А улыбка у него — как у святой. Да, черт возьми — никогда не видал этакого!

Пришел врач; он не успел даже застегнуть свою кожаную куртку.

— Где он?

Он пощупал его, выслушал, затем обратился к нам:

— Что-ж, молодчики, пейте, пейте. Вам что ни говори, — как об стену горох. Вот что вас ожидает в один прекрасный день: удар после приступа белой горячки.

Мы похоронили Бекера в песке. Всю ночь после этого события я думал о моем дядюшке Мак Грогмиче. Я поделился своими размышлениями со Шмидтом. Он выслушал историю о капитане до конца, затем очень спокойно попросил дать ему трубку. «Да-да, он тоже умер, смеясь, как Бекер… Так вот, старина, знаешь, что все это доказывает, а? Знаешь ли ты, что все это доказывает? Это доказывает, что Бекер и твой дядюшка — оба они были горькие пьяницы и здесь, среди нас, я знаю нескольких, которые скоро так же повеселятся». И он рассмеялся так искренне, что я последовал его примеру. Только веселость его была несколько шумной и выходила из рамок приличия. Я покинул его и вернулся к моему мулу. Спустя несколько минут, Шмидт присоединился ко мне.

— Это прямо идиотство, так смеяться, — сказал он, — у меня даже челюсти свело.

Мы покинули нашего американца, погребенного под альфой. На следующей неделе мы постреляли немного, и рота вернулась в Коломб Бешар. Два месяца спустя, окончив службу, я был уже на приморском вокзале в Оране. Целый длинный год я был отрезан от всякой цивилизации.

Какой прекрасный день ожидания!

Я сидел на террасе кафе перед сомнительным аперитивом, и щеки мои пылали от лихорадки грядущих радостей. Париж и его удовольствия!..

Итак, я должен был вновь увидеть моих родителей. Эта мысль умеряла мою радость. Тем не менее, быть снова с родителями означало для меня позднее вставанье, бифштексы с жареным картофелем и первые покупки, необходимые, чтобы одеться в штатское платье.

Сладкое видение Алисы Портзебр примешивалось к парам абсента!.. Само собой разумеется, я больше не любил Алису; в этом отношении все обстояло благополучно, но, увы! ведь уехал я отчасти из-за нее, — довод достаточный, чтобы не забыть ее и сохранить для нее приличное место в веренице моих чувствительных переживаний.

И, наконец, помимо всех прочих соображений, меня приводила в восторг мысль поразить товарищей. Родителей никогда не поразишь; у них всегда найдется слово-другое, чтобы перенести обсуждаемый предмет на почву, лишенную всякого обаяния. Например, — я видел себя прекрасно описывающим отцу чудеса Африки, рассказывающим с изощренностью писателя мою жизнь в Бледе, излагая несколько сильных мыслей относительно существования и нравственной силы, которую приобретаешь, когда держишь в руках ружье с намерением им воспользоваться. Я слышал также, как отец прерывает мысль в самый эффектный момент — чувствительный или трагический:

«А как насчет твоих орфографических ошибок? Ты посещал вечерние занятия в батальоне?»

Я избороздил Блед во всех направлениях и видел, как мерли, словно мухи, мои товарищи перед шалашами Мульэль-Баши… Я пережил дни ужасающей хандры, дни яростного, кровавого безумия, дни слез и мистицизма. Но для моих родителей важна была только одна вещь: посещал ли я гарнизонные курсы для безграмотных?

С друзьями — дело другое. Портзебр, муж Алисы, как мне казалось, обещал быть идеальным слушателем. Спокойный по натуре, но крайне воинственный в воображении, он был из числа тех, что внимательно следят за движением наших колонн, втыкая в карту флажки.

Подобное умонастроение продолжалось у меня и на пароходе, где я проводил время в непрерывном курении трубки в обществе одного спаги, ехавшего в отпуск. Переход был относительно спокоен, и, когда был уже виден Марсель, я должен был удержать себя, чтобы не раздать свои полтораста франков — все мое состояние — экипажу.

В один миг я был в полной форме.

Спаги обмотал меня моим синим фланелевым поясом, и я оказал ему ту же услугу.

— Стаканчик, дружище, стаканчик на прощанье, идет?

Он был того же мнения. Спаги был из Ниццы и должен был покинуть меня в Марселе. Распить с ним несколько бутылок значило окончательно распрощаться с африканской землей.

— Что там такое? — сказал Леска: это было имя моего компаньона.

— Кажется, лоцманская лодка, а? Как думаешь?

— Подожди, не вижу… Нет, это таможенная… или санитарная.

Маленькое суденышко причалило. К нам на борт поднялись несколько человек. Последовал продолжительный спор с капитаном.

— Пора! Пора! — ревел десяток «весельчаков», менявших корпус.

Мимо нас галопом пронесся матрос с засученными до локтя рукавами фуфайки.

— Карантин, ребята! — крикнул он без всяких объяснений.

Загрузка...