Кроме упорства, лучшее качество для достижения успеха — это смирение. Перед стеной, которая грубо возникает с дерзкими намерением преградить дорогу, человеку предоставляются две возможности: первая, подчас удачная, заключается в том, чтобы ударять в стену ногой до тех пор, пока, камень за камнем, она наконец не раздробится, и в этом случае стена существует только для шутки, в чем убеждаешься после того, как ее разрушишь. Другая возможность связана с деятельностью мозга. В этом случае мы всячески будем советовать усесться терпеливо у подножья упрямой стены и ждать, чтобы непредвиденное событие перебросило вас через эту стену без вашей помощи. Оба эти метода имеют свои хорошие стороны и могут каждый приводить к тому же результату — к удаче.
По прибытии в порт, в двух шагах от обетованной земли с ее благами, блаженств, которые можно обрести в Марселе за полтораста франков, — тогда, когда мечты, лелеемые в течение пяти лет, наконец осуществлялись, между моей прежней жизнью и той, что мне предстояла, — вдруг возникла стена. Я должен был покориться, так как легче проникнуть сквозь семь футов цемента, чем сквозь административное решение. Убедившись, что история с карантином вовсе не была шуткой, я инстинктивно занял позицию обезоруженного, пришедшего в уныние солдата.
— Таково уж, видно, мое счастье!
Леска, спаги, отнесся ко всему происшедшему несколько иначе, что нисколько не изменило положения. Что касается «весельчаков», они, в меньшее количество времени, чем нужно, чтобы написать это, истощили запас самых отборных ругательств, происшедших от смешения арабского языка с жаргоном их родного наречия. Для всех нас результат был одинаков. Наш гнев уступил место желанию узнать, в чем дело, — и администрация переправила нас, только военных, сгорающих от любопытства, в больничный барак, превращенный в лазарет.
Во время переправы мы обменялись несколькими словами с матросами охраны.
— Что это, холера, чума?
— Не знаем, — отвечали матросы. — Газеты полны всяких небылиц. Так угодно администрации, и разве не глупо так издеваться над людьми, возвращающимися домой?
Это объяснение нас удовлетворило. Без сомнения, это была одна из обычных административных нелепостей, которыми была полна наша военная жизнь, а поэтому этот случай не очень нас ошеломил.
В дальнейшем — изоляция, скука в дыму папирос и трубок.
Так или иначе, но это последнее надругательство, на пороге свободы, после пяти лет притеснений, доводило меня до мысли о самоубийстве.
Мы были скучены в лазарете, как живность в птичнике во время дождя: семеро «весельчаков», африканский стрелок, десяток артиллеристов, зуавы в отпуске.
На следующее утро после нашего прибытия в изоляционный барак нас посетил военный врач. Его сопровождали несколько человек штатских и помощник в черной шапочке и белом фартуке поверх форменной одежды.
— Больных нет? — спросил врач.
Он переходил от одного к другому, беседуя с окружающими. «Необычайно, — говорил он, — и мы еще не знаем бациллы; здесь у нас было уже три случая; это пароход, пришедший из Калифорнии, преподнес нам этот подарок».
Здоровье людей было, видимо, превосходным, и доктор обратился к нам с веселым видом:
— Ну, друзья мои, в ваши годы не стоит унывать, через несколько часов вы будете свободны. Вы любите посмеяться, а? Кто у вас самый веселый?
Подобный вопрос показался нам идиотским. Мы все перекинулись взглядами. «Это он — того», — пробормотал, обращаясь ко мне, африканский стрелок, толкая меня под локоть.
— Никто, никто? — настаивал старый доктор ласковым тоном. — Никто еще не заболевал от смеха?
В наших рядах царило полнейшее молчание.
На всех лицах можно было прочесть насмешливое изумление.
— Они не могут понять, — сказал толстый штатский, осторожно покусывавший свой ус.
Врач направился к выходу. Он должен был сейчас скрыться за дверью. В это мгновение я не знаю, какая сила толкнула меня; это было столь мощное побуждение, что мысль сопровождалась движением.
— Господин доктор…
Он резко обернулся.
— Вот насчет… того, что вы говорите… я видел человека… заболевшего от… по…
— Идите за нами, — сказал доктор, направляясь дальше.
Я поспешно вернулся к кровати взять кепи.
Это меня несколько успокоило. «Как глупо, — подумал я, — что я ему расскажу. Ты слишком порывист, милый мой, это не приведет к добру, вспомни происшествие с кузиной».
Но было поздно менять намерение. Доктор ждал меня. Санитар провел меня в комнату, служившую приемной, где несколько офицеров сидели, развалившись в кожаных креслах.
— Подойдите. Вы — легионер… совсем молодой. Вы откуда?
— С юга, господин доктор.
— Сколько времени вы были на юге?
— Около полутора лет, господин доктор.
— С тех пор вы не читали газет?
— Нет, господин доктор.
— Что вы мне хотели рассказать сейчас?
— Это, это… о тех, кто болен от смеха, господин доктор.
— А! И вы видели таких больных?
Взгляды всех устремились на меня, как спицы велосипеда к втулке колеса. Слегка заминаясь, я рассказал о смерти Бекера в Бледе, подчеркивая опасности и трудности похода на юге.
— Вас об этом не спрашивают, — грубо заметил толстый господин. — Это все, что вы знаете?
История с дядюшкой, хотя устаревшая немного, показалась мне уместной. Быть может, годы придали ей букет, как вину. Признаюсь чистосердечно, — интерес, который я внушал, начинал льстить мне. Это было началом удовольствий, связанных с моим возвращением. Тотчас по прибытии я имел счастье напасть на роскошную публику. Итак, я рассказал и о смерти капитана Мак Грогмича, напирая на описание языка бедного старика.
— Рот у него был раскрыт, как отверстие рожка, — сказал я, — и вдруг язык его высунулся, как крысиная голова, вылезающая из норки. Он был совершенно белый и распухший…
Мои руки неопределенно указали размеры языка, который мог бы принадлежать гигантскому лунному теленку из романа Уэльса.
Толстый человек с орденом повернулся к доктору.
— Это то самое!
— Да, да… — ответил тот, — мы можем отправить остальных без всякой опасности. Что касается этого молодца, я считаю своим долгом оставить его на некоторое время в своем распоряжении… Вы можете идти, — прибавил он, обращаясь ко мне.
В коридоре, ослепленный гневом, я сбил с ног санитара и ворвался, как ветер, в зал, где мои товарищи уже собирали свои пожитки. Я схватил кепи, скомкал его и швырнул изо всех сил в самый отдаленный угол комнаты, затем кинулся на постель, разом перегрыз мундштук трубки, свирепо отправил обломки доживать жизнь в кусты агавы, сабельные клинки которой грозили открытому у моей кровати окну.
— Что с тобой? — спросил спаги.
— Если тебя спросят, ты говори, что ты ничего не знаешь.
Эй, вы, синие, не шуметь! Легион жаждет отдыха. Легион хочет покоя.
Вытянувшись на спине, устремив глаза в потолок, сжав челюсти, я мог беспрепятственно предаваться моей бессильной ярости. Я злился на весь мир, на доктора и в особенности на себя.
Все определения, явно не очень учтивые, которые я мог найти на всех языках, слышанных в Иностранном полку, я применял к себе, то по очереди, то сразу небольшими группами.
Я мог поздравить себя с успехом! Через час мои товарищи будут свободны, в то время, как я… я, мой Бог! когда я думаю об этом, кровь и сейчас еще ударяет мне в голову.
Под вечер товарищи ушли, толкаясь у дверей.
Внезапно в зале воцарилась тишина, несчастная тишина, подчеркивающая отвратительный запах фенола, который проникал в открытую дверь.
Я почувствовал, как на глаза у меня навернулись слезы.
Я уснул; сон успокоил мои нервы и, проснувшись, я испытывал лишь чувство острого любопытства.
Зачем меня здесь оставили? какая связь могла быть между смертью Бекера, смертью капитана Мак Грогмича и моим теперешним положением?
Это безумие, полное безумие.
— Ну, посмотрим! — говорил я себе. — Я свободен и, тем не менее, меня держат в каком-то лазарете! — Я ощупывал себя. — У меня нет ни чумы, ни холеры, ни тифа, ни чесотки… А эта история со смехом…
Дежурный санитар принес мне похлебку. Было десять часов.
— Скажи-ка, приятель, ты не знаешь, доктор отпустит меня сегодня?
— Ничего не знаю.
— Но зачем я здесь? Разве у меня холера? А?
— Не знаю. Кажется, двое померли от смеха: два кочегара, приехавшие из Америки. Во всяком случае, пока черед мой не пришел, я более чем уверен, что от этого не помру, — заключил санитар с философским смирением.
— И я тоже! Ах! Обо мне нечего беспокоиться. Нет, со мной это не случится, особенно, если я останусь здесь. Нет ли у тебя газет?.. Что они пишут об этом?
— Зря так болтают. Это вроде аппендицита, будто кишка смеха разгулялась.
— Вот сорок су, купи мне газету, колбасы, арбуз и «желтых» папирос, остаток возьми себе на стакан вина.
Через несколько минут после ухода санитара меня позвали в кабинет врача. С десяток каких-то личностей забросали меня вопросами относительно смерти Бекера.
— Словом, — сказал военный врач, — можно отпустить его.
— Его товарищ умер семь месяцев тому назад и это долгий срок для инкубационного периода. Я выдам ему пропуск. Что вы скажете?
Предложение было принято. Мне захотелось расцеловать доктора, так бывает — еще накануне мне хотелось его задушить.
Нет надобности описывать вам радость, которую я испытывал, одеваясь перед уходом.
Если бы нужно было анализировать подробно все удовольствия, все радости и все огорчения, что составляют для каждого жизнь, — это повествование не кончилось бы никогда.
Мое положение можно было определить так: я прожил пять лет моего существования для одного дня счастья. Этот день был тут, рядом со мной, как осязаемый предмет, мне оставалось только воспользоваться им, что я и сделал.
Я вышел из госпиталя или, точнее, я вылетел из него, как пробка из бутылки шампанского. Я вдруг очутился, средь бела дня, на мостовой Марселя, среди трамваев, экипажей, приветствуемый автомобильными гудками, некоторые из которых наигрывали очень эффектно мотивы горнистов, близкие моему сердцу.
Лазарет внушил мне некоторое отвращение к Марселю. Я никого не знал в городе. Кабилы, торговцы подтяжками и бараньими шкурами, неприятно напоминали мне Блед. Эти доводы посоветовали мне сесть в скорый поезд, идущий в Париж — конечный пункт моих заботливо лелеянных надежд.
Я сел в вагон с отделениями, с мягкими, кожаными сидениями. К счастью, я успел занять место, так как купе не замедлило наполниться: муж с женой и дочкой, худой, очень довольный собой господин, толстый незнакомец с угрюмой физиономией, какой-то молодой человек, устроившийся в коридоре, чтобы лучше видеть поднимающиеся и опускающиеся телеграфные провода.
Поезд тронулся со скрежетанием, не имеющим названия. Два или три основательных толчка на стрелках, и затем ход выровнялся в ритм, порождающий музыкальные образы.
Ничто так не благоприятствует сочинению мелодий, как равномерное покачивание поезда на ходу. Музыкальная фраза, лишенная всякого интереса, превосходно гармонизируется, и мысленно исполняешь восхитительные мелодии, немного замирающие на каждой остановке, чтобы умереть совсем с окончанием путешествия.
Человек, сидевший напротив меня, худой, с самодовольным видом господин, казалось, совершенно не поддавался этому, что, впрочем, доказывает, насколько мои утверждения, касающиеся музыки и железной дороги, относительны, неясны и, в конце концов, субъективны. Это действительно участь всех наблюдений, с трудом поддающихся определению: автор внимательно смотрится в зеркало, он с интересом устанавливает, что на кончике носа у него прыщик, и так определяет своего героя: «Как все умные люди, Анатоль (или Жером) был подвержен чиреям».
При несколько более резком толчке я открыл глаза и имел несчастье взглянуть на худого господина с самодовольным видом. Я не лгу, я бросил на него только один взгляд, но как он ждал его! Я не успел опустить веки. Его рот мгновенно растянулся в улыбку, вся его физиономия засияла и он обратился ко мне шутливым, лукавым тоном — какой считают долгом всегда принимать в отношении военных — со следующими словами:
— Вы едете из Сайда, легионер?
— Нет, сударь, из Бель-Аббеса.
— Ах, так, из Бель-Аббеса, значит, 1-й иностранный?
— Да, сударь.
Он не замедлил забросать меня подробностями, касающимися полка, который я только что покинул. Почерпнув сведения из газет, он производил впечатление, что знает гораздо лучше меня, откуда я еду.
Совершенно бесполезно выводить из заблуждения этот сорт людей, которые нападают преимущественно на беззащитных солдат. Они знают лучше всех на свете действие пулеметов и, хотя они никогда никуда не выходили из своей квартиры — за исключением кафе, пожалуй, — они вам так рассказывают о проделанных вами же походах, что совершенно лишают вас возможности произвести какое-либо впечатление, если вам представится невероятный случай вставить два-три слова.
Мой тощий, с самодовольным видом господин, который кроме того — сказал ли я об этом? — носил короткую подковообразную бороду, принадлежал именно к этой категории. Когда он покончил с Марокко, Тонкином и со множеством очаровательных подробностей об этих двух колониях, я воспользовался короткой передышкой, чтобы перевести разговор на другую тему.
— Скажите, пожалуйста, вы меня извините, но, как вы знаете, газеты редкость там, откуда я еду. Что новенького здесь? В Марселе нас поместили в карантин; я смутно понял, что дело идет о смехе, причем у них там не было намерения острить.
Мой сосед разразился взрывом откровенно проявленного веселья.
— А, вам говорили это… Ха! Ха! Это чудовищно! Чудовищ-но!
Он обратился к толстому, унылому господину:
— Они заняты этим или, скорее, делают вид, что заняты. Это отвлекает общественное внимание, а в это время они очень мило подготовляют новый заем к весне. Это прямо великолепно!
Толстый унылый господин выразил кивком свое согласие, предварительно посоветовавшись взглядом с другими пассажирами.
— Таким образом, — продолжал тощий, улыбающийся человек, — таким образом, вас засадили под этим предлогом в карантин. В какие времена мы живем? Вот что нас убивает, нас, французов: администрация.
— Но, в конце концов, — прервал я, — в чем же дело? Каков, по крайней мере, предлог, позволивший адми…
— О! Газетная утка, утка из Америки, точнее, из Калифорнии. Будто бы в Сан-Франциско умерли уже сотни людей от… смеха. Да, сударь, от смеха… Какая удивительная шутка!.. Умерли от смеха, и, естественно смех…
— …заразителен!
— Заразителен, вот именно, естественно, заразителен…
Улыбающимся господином овладел легкий приступ смеха, который он поддерживал, повторяя время от времени «заразителен», точно это слово было источником очаровательной шутки. Ему достаточно было произнести это слово, чтобы возобновить свою веселость, подобно тому, как Антей возобновлял своп силы, касаясь земли.
Когда мой собеседник немного успокоился, я счел уместным произвести маленький эффект, рассказав о смерти Бекера на юге.
Мой рассказ не произвел никакого впечатления на тощего, еще смаковавшего внутренне свое веселье. Все время, пока я говорил, искусно пуская в ход трагические и таинственные факты, он, не переставая, смотрел на меня с насмешливым видом.
— Да нет же, сударь, — сказал он мне, — это что-то не так: я был солдатом.
— Но, черт возьми, сударь, уверяю вас!
— Да, да, я согласен, что… Бекер, не так ли, умер от смеха… по крайней мере, вы ничего не схватили, ибо, как вы знаете, смех заразителен!
Он снова расхохотался, вытер глаза платком и развернул газету.
— Однако, — сказал толстый, унылый господин, — существует веселящий газ: может быть, это и есть веселящий газ.
— Утечка веселящего газа, — ответил тощий господин, и все расхохотались, включая и семейство, которое до тех пор довольствовалось тем, что пожирало крутые яйца и опустошало литры пива с гордым видом горниста в походе, держащего, согласно регламенту, трубу у рта.
Вскоре усталость погрузила моих соседей в дремоту, и я мог поразмыслить па свободе.
Смех убивает… умирают от смеха… смех заразителен… Поистине, чтобы поверить этому, требовалась изрядная доля легковерности.
В противоположность моему соседу, я не считал эту тему очень смешной, даже при повторении ее на все лады. Сами понимаете, я был свидетелем смерти капитана Мак Грогмича и смерти Бекера.
На Лионском вокзале меня ждали родители, извещенные телеграммой из Марселя. Отец, немного постаревший, был по-прежнему в «резедовой» визитке. Очевидно, запасы «резедового» сукна еще не иссякли, и я с ног до головы покрылся холодным потом при мысли, что мне безусловно предстояло войти в штатскую жизнь украшенным костюмом этого цвета.
Мать изменилась ужасно и далеко не к лучшему. С годами у нее грустно обвисли щеки, что придавало ей добродушный, жалкий вид легавой суки. Это сравнение, применительно к матери, быть может, не слишком деликатно, но оно естественно пришло мне в голову без всякой враждебности. Напротив, я буквально таял от нежности. Я обнял их обоих, затем мы сели в автобус, доставивший нас к самому дому.
В квартире не было никаких перемен ни в лучшую, ни в худшую сторону. В семьях без детей мебель живет долго. Та же столовая, и моя прежняя комната, моя комната, точный отпечаток моих первых жизненных шагов. Стены были украшены фотографиями футбольных команд, вырезанными из иллюстрированных журналов. Портрет Алисы тотчас же привлек мои взгляд.
— Ах, да, кстати — есть у вас сведения об Алисе?
— Разве ты не знаешь? — сказала мать, — Они живут в Руане, ее муж помощник директора на пуговичной фабрике, он — настоящий господин.
— А!
Мать ушла, оставив меня заняться туалетом; я сел на край постели. Она мягко углубилась под моим весом. Тогда я растянулся на ней во всю длину и валялся на одеяле, ноги вверх, счастливый, как осел на лугу.
Незадолго до окончания службы я отрастил волосы и мог теперь сделать безукоризненный пробор; щетка, смоченная в воде, придала волосам ослепительный блеск. Они блестели не меньше, чем пуговицы на моем мундире.
Ради моего возвращения, дома все несколько вышло из обычных рамок. Это самое тонкое внимание, о котором может мечтать солдат. Я отдал ему должное и пустился в увлекательнейшие описания моих походов. Когда я выпил рюмку ликера, которую мать налила мне для завершения обеда, я услышал под нашими окнами сенсационные выкрики стаи газетчиков, сорвавшихся с цепи.
— Что это, падение министерства? — спросил отец.
Мать прислушалась, открыла окно.
— Не могу понять. Снова этот смех. Уж не знают, что выдумать.
— Н-да! — сказал я. — Эта история со смехом не шутка. В Марселе я был в карантине и видел, как кончился, у Коломб Бешара, мой товарищ… как дядя Мак…
— Да, говорят! — ответил отец с возмущенным упрямством. — Говорят это и многое другое. Только это настроение умов доказывает, что… доказывает…
Он все реже и реже заканчивал фразы. Я не позаботился завершить его мысль. Я схватил кепи и собрался выйти.
— Не возвращайся поздно, — сказала мать.
— О! нет! Я пройдусь немного… Скажи, у тебя не найдется несколько су?
У меня было еще около шестидесяти франков, но — следовало ковать железо, пока оно горячо. Я знал характер моих родителей, а также и то, что через неделю было бы уж слишком поздно пытаться вытянуть у них денег. Мать сунула мне в руку луидор. «Постарайся, чтобы его хватило надолго», — посоветовала она мне.
На улице первой моей заботой было купить вечернюю газету. Под заголовком газеты было напечатано крупным шрифтом:
СМЕРТЕЛЬНЫЙ СМЕХ.
УМИРАЮТ ОТ СМЕХА — СМЕХ ЗАРАЗИТЕЛЕН. ЭПИДЕМИЯ БЛИЗКО.
МЕРЫ ПРЕДОСТОРОЖНОСТИ.
Я с жадностью пробежал «Последние сообщения», стоя под газовым фонарем. Вокруг меня, смеясь, проходили люди.
Десять жертв в Марселе, таков был подсчет для Франции. Эти десять жертв принадлежали экипажу парохода, пришедшего из Сан-Франциско. Там, в Калифорнии, эпидемия причиняла невероятные опустошения. Люди бились в корчах на улицах. Они умирали на пути в больницу, язык у них был вытянут во всю длину, как у ребенка, смотрящего на варенье.
Специальный корреспондент писал: «Это припадок смеха истерической формы. Больной не может дышать; он задыхается и умирает с глазами, полными слез, его рот растянут до ушей, bucca fissa usque ad aures, как говорит поэт.
Знаменитый ученый, доктор Вомистик, производит в своей лаборатории изыскания, которые сохраняются пока в абсолютнейшей тайне. Вчера уехал член Института, профессор Фрюжиталь. Опасались присутствия закиси азота, веселящие свойства которой известны. Таковой не оказалось. Надо признать, что ученый мир находится перед неизвестной бациллой, микробом смеха, который отныне мы можем назвать бациллой Вомистика, именем того, кто не замедлит ее открыть.
С завтрашнего дня будут приняты крайне строгие меры предосторожности. Необходимо локализовать болезнь, помешать ей распространиться. До сих пор ей были подвергнуты лишь люди желтой расы! Предполагают, что бацилла Вомистика занесена сюда китайскими землекопами, недавно высадившимися в Сан-Франциско».
«Все же это необычайно», — подумал я, свертывая газету.
Я зашел в бар и заказал «старого рома».
Все кругом обсуждали статью, комментировали события, не принимая, однако, их в серьез.
«У тебя смех». Это поддразнивание стало модным, оно стало вскоре предметом самой популярной песенки, развенчавшей и «T’e nas un oeil», и классическую «Tout du ballot», и «Tu t’as l'sourire», которая долго была их славной предшественницей.
Выйдя из бара, я направился в мюзик-холл. Английские танцовщицы, проделывавшие на сцене свои упражнения, уступили место комику, который спел модную песенку, припев которой был подхвачен всеми. Подбоченившись, артист изображал различные виды смеха на И, на У, на О, на А, на Е под шумный аккомпанемент цимбал, барабана и медных инструментов.
«Хи-хи! Ху-ху! Хо-хо!» и т. п., непреодолимо охватывали публику и каждый, раскрыв рот, с багровым лицом, бессознательно подражал мимике певца.
Гром аплодисментов приветствовал окончание песенки, затем наступила тишина и вдруг из одной из лож донесся смех — какое-то резкое кудахтанье — это смеялась женщина, крайне элегантно одетая, смеялась во все горло, выставляя сверкающие зубы, полуопрокинувшись на руки господина во фраке, который казался очень смущенным.
— Хи-хи! — подражали завсегдатаи стоячих мест.
— Это приступ истерики, — утверждала моя соседка.
Смех покрывал голоса и шутки толпы, господин встал, поддерживая молодую женщину, пытаясь ее увести.
В этот момент кто-то крикнул:
— Стой, ребята, это появился смех-холера…
Все зааплодировали, ища глазами печального шутника.
Прекрасную особу увели, смех продолжал душить ее. Внезапно захлопнувшаяся дверь ложи сразу оборвала взрывы ее неестественной веселости. Мне стало не по себе. После какого-то непритязательного обозрения силы вернулись ко мне. Затем я ушел; свежий ночной воздух, хлещущий по лицу мелкий дождь, насколько возможно, успокоили меня. Мелкий, спокойный дождик — недурное противоядие против чрезмерных радостей. Все бежали, подняв воротники пальто, засунув руки в карманы. Я поспешил в постель, пуховая перина которой подарила мне такой сладостный сон, какого не могли бы ниспослать мне полтораста трубок опиума!
На следующей неделе портной принес мне штатское платье, которое, по правде говоря, не так уж ко мне шло. Прибавив несколько франков из собственного кармана, мне удалось купить обувь по своему вкусу. Я носил серую фетровую шляпу с черной лентой, сбрил усы и бороду и походил то на испанца, то на американца, что зависело от освещения.
Благодаря совершенным мною походам, я смог стать военным корреспондентом одной маленькой юмористической газеты. Это было вполне спокойное место, и мои обязанности заключались главным образом в том, что я писал адреса подписчиков на бандеролях, относил рукописи в типографию, а рисунки к цинкографу. При помощи этих услуг, я выколачивал сто семьдесят пять франков в месяц и, время от времени, мог помещать в «Штопоре», — так называлась моя газета, — маленькую историйку, сокращаемую до отказа, за которую мне платили по пять сантимов за строку.
«Штопор» служил посредником между мной и миром литературы и искусства. Я завязал знакомство со знаменитым юмористом Полем Антуаном Сент-Бреби, который со смирением рассказывал мне о своем искусстве. В общем Сент-Бреби был юморист, пришедший в уныние.
Когда смех исподтишка появился в лазаретах Старого и Нового Света, Сент-Бреби вдохновился этой эпидемией, сделав ее темой своих рассказов, и опубликовал огромное количество всяких фантазий исключительно с гомеопатической целью.
Он лечил смех смехом. Роман, который он опубликовал с этим намерением, — на мой взгляд, немного преждевременно, — должен был предохранить читателей от таинственной болезни.
Читая книгу Сент-Бреби, читатель должен был исчерпать все запасы веселого настроения, которыми способен обладать смертный.
Этот предохраняющий роман прошел незамеченным среди множества других романов. Как я уже сказал выше, Сент-Бребн пустил его в продажу несколько преждевременно. Никто не принимал всерьез развитие заразного смеха. Даже газеты проявляли большую сдержанность в своих статьях. Слова: «не ручаясь за достоверность» обычно сопровождали телеграммы, получаемые по этому поводу.
Естественно, что я направо и налево рассказывал о смерти легионера. Но эта история не приносила никакого удовлетворения моему самолюбию — не верили ни единому слову из нее, без сомнения, потому, что она была правдива, и теперь, когда идея о смертоносном смехе понемногу проникла всюду, она казалась, правду сказать, совершенно мрачной, как плод не слишком блестящего воображения.
В этих условиях я молчал про историю с дядюшкой и решил проявлять скептицизм, чтобы не бить на оригинальность, из-за чего рано или поздно мог лишиться места.
В это время Алиса с мужем приехали в Париж по делам. Я отправился засвидетельствовать им свое почтение.
Я снова увидел Алису. Она по-прежнему была очаровательна, изящна, болтлива и так развязна! Несмотря на то, что, в общем, я был достаточно сведущ в женщинах, с ней я становился таким же, каким был прежде. Я буквально глупел в присутствии этой красивой, бедовой и стройной женщины. Ее муж несколько выручил меня, спросив о подробностях моей военной жизни.
Я рассказал ему все и на этот раз попробовал вставить рассказ о смерти Бекера; против моего ожидания, это имело успех.
— Ты слышишь, Алиса… ты слышишь, один солдат, друг Николая, по имени… как?
— Бекер, американец.
— Бекер, американец, умер от смеха два года тому назад, ты слышишь… Надо будет кипятить воду и спать с открытым окном…
— Ах! дорогой, ты же отлично знаешь, что я не могу спать с открытым окном из-за моей пудры.
— Я тебя не понимаю, — возразил господин Портзебр, — но ведь это серьезно.
Затем, ударив меня по плечу:
— Вы должны, Николай, написать об этом книгу. Тема интересна. Да, — продолжал он с уверенностью, — книга о легионе. Нечто новое, сенсационное. Теперь необходимо новое. Например, вы можете назвать вашу книгу: «Иностранный полк». Вместо того, чтобы делить книгу на главы, вы разделите ее на батальоны: первый батальон, второй батальон, третий и т. д.; вы можете подразделить батальоны на роты, и т. д. Я вам даю просто идею, но думаю, что она недурна.
— Да, да, это идея, — ответил я, — благодарю вас.
Вечером я должен был сопровождать их в театр. Господин Портзебр проявил себя человеком положительным во всех обстоятельствах. Он любил новшества, особенно в искусстве; что же касается его коммерции, он всецело следовал советам своих родителей и небезуспешно.
На следующий день я проводил их на вокзал. Я обнял мою кузину при расставании. Ее щеки были холодны, гладки и круглы, как фарфоровые чашки.
Возвращаясь с вокзала, я зашел в кафе, где обычно собирались мои коллеги, журналисты большой прессы. Я заказал себе пива, закурил маленькую трубку из верескового корня.
— Что новенького? — спросил я с безразличным видом.
— Ты не знаешь? — спросил Мушабёф из «Утреннего Рожка».
— Нет, мой друг, я провожал моих родственников из провинции… и… это легко наверстать…
— Смех, мой друг, желтый смех, как называют его в Америке и в России, этот смех уже в Париже. Я только что из Лярибуазьер, там изолированы десять больных, в Теноне столько же, в Сен-Луи — с дюжину, и это не выдумка, дружище, прочти завтра мою заметку в моей газете, я не преувеличиваю. Очевидно, это занесли из Марселя или из Гавра, а возможно, с дальневосточным прямым поездом… Это китайцы наградили нас таким продуктом… Врачи совершенно бессильны, дорогой мой. Они только таращат на больных глаза, как утки на пучок репы. Они почесывают голову, покусывают усы и затем говорят сиделке: «Вы дадите ему пить, когда у него будет жажда». Вот вы увидите, через недельку люди начнут дохнуть, как мухи, а все, кто не умрет от этой штуки, будут влачить существование в домах умалишенных. Это я вам говорю… а я уже говорил, вот здесь же, что японцы побьют русских, и японцы побили русских… ибо так должно было быть.