Глава II

— Я хочу, чтоб она переехала жить ко мне.

— Ну да, а я хотела спросить, не мог бы ты снова забрать Джея-Пи в субботу? Мне придется вести статистику очередей в Ромфорде, можешь себе представить? В субботу! Там какой-то спортивный праздник, я уж не знаю…

— Ты слышала, что я сказал?

— Ага. Хочешь вызвать уборщицу. Бла-бла-бла… Я должна буду завезти его к тебе преступно рано, где-то до шести, но он запросто спит до восьми, так что ты просто…

— Ты слышала, зачем я вызываю уборщицу?

— Зачем? Откуда мне знать. Чтоб она убралась у тебя в доме, я полагаю? Что за вопрос…

— Я хочу, чтобы Кумико переехала ко мне.

— …

— …

— Переехала к тебе?

— Ну да. Я так хочу.

— ПЕРЕЕХАЛА К ТЕБЕ?!

— Я понимаю, что все немного внезапно.

НЕМНОГО ВНЕЗАПНО? Ты знаком с ней каких-то две недели! Подумать только! Вы кто — мухи-однодневки?!

— Аманда…

— Папа, ты бредишь. Ты же едва ее знаешь!

— В том-то и дело. А хочу узнать лучше. Просто сгораю от нетерпения.

— И ты решил узнать ее таким способом? Послушай, ты втюрился, и я за тебя очень рада, но я и волнуюсь за тебя, Джордж. Ты ломишься с места в карьер. Ты втюрился, и твое чувство очень сильно, только она не станет любить тебя так же сильно в ответ, и уверяю тебя, если ты попросишь ее переехать к тебе, она, скорее всего, сбежит от тебя на край света. И правильно сделает! Любая женщина поступила бы точно так же.

— Она не любая.

— Может, и так, но если она не какая-нибудь марсианка…

— Почему бы и нет?

— …тогда она точно решит, что ты сумасшедший.

— Ты не стала бы так говорить, если б ее увидела. Это решение кажется самым простым и естественным…

— Вот видишь, как для тебя все быстро и просто! А я ведь ее даже еще не видела!

— Почему бы тебе не заехать к нам на ужин в субботу?

— Потому что я буду в Ромфорде, и мне нужно завезти к тебе Джея-Пи…

— Ну, оставайтесь потом, когда приедешь его забрать.

— Не могу. В субботу вечером ему должен звонить Генри, а я…

— Я просто хотел тебя с ней…

— Да зачем это мне? Почему я вообще должна запоминать ее имя? Через каких-нибудь пару дней она сбежит, стоит тебе попросить ее переехать сюда. Ведь вы знакомы всего две недели.

— Знаешь, Аманда, порой я никак не пойму, с чего ты взяла, что можешь разговаривать со мной в таком тоне.

— Я…

— …

— …

— Аманда?

— …

— О, милая, только не плачь, я вовсе не хотел тебя оби…

— О нет, я знаю, что не хотел, потому и плачу. Ты даже выволочки мне делаешь так по-доброму, и ты прав, а я не знаю, что со мной творится, я просто какое-то злобное дерьмо…

— Ты вовсе не злобное…

— Еще какое злобное! Вот и опять! Откуда ты знаешь, что я не разревелась специально, чтобы ты принялся убеждать меня, что я не злобная?

— А ты какая?

— Не знаю!!!

— Милая, что происходит?

— …

— Вздохи такой длины обычно указывают на то, что…

— Кажется, я разосралась с девчонками.

— Боже, Аманда…

— Я знаю, не нужно ничего говорить.

— С какими девчонками?

— Чего?

— С какими девчонками?

— Да все с теми же. Мэй и Рэйчел.

— Рэйчел… Это та, что разговаривает одними вопросами?

— А Мэй — та, у которой сиськи натуральные, но похожи на силикон. Вот видишь? Стоит мне только о них подумать, как я тут же стебусь над ними…

— Так что случилось-то?

— Все как всегда. Я просто открыла свою огромную, грязную, драную пасть.

— О, нет. Только не это…

— Не лучшее время стыдить меня за мой язык, пап.

— Извини.

— Я просто н-не понимаю! Как людям это удается? Как у них получается так запросто болтать друг с другом? Как они умудряются, я не знаю, попадать в струю, расслабляться и так легко отпускать направо-налево всякие шпильки да остроумные шуточки, а я просто сижу перед ними и думаю: Так, и о чем же мы все говорим? И что я должна сказать? А что не должна? И если все-таки должна или все-таки не должна, то — как? И вот, когда я наконец открываю рот, все, оказывается, уже убежали на три темы вперед!

— А почему бы тебе самой не задавать тему?

— От этого все только становится еще хуже. Ну то есть вся эта катастрофа и началась с моей фразы о том, как я ненавижу это убожество на Мейфэр…

— Какое убожество?

— Мемориал «Животные на войне».

— А чем он тебе не угодил?

— …

— О, милая, я не знаю, почему ты плачешь, но прошу тебя…

— Потому что я не могу взять в толк, как люди друг с другом общаются, пап. Я пытаюсь, но выходит совсем фигово — то разобью чей-то любимый фарфор, то плюну кому-нибудь в суп, то похериваю все эти сраные правила, о которых мне даже никто никогда не рассказывал!

— Ох уж эти англичане. Они просто обожают правила, которых никто не знает.

— Да, но я-то англичанка. Я-то и есть они.

— Я всего лишь хочу сказать, что вряд ли ты единственная среди них, кто чувствует себя изгоем.

— Но ведь так оно и есть. Я действительно изгой. Думала, вырасту — что-то изменится, но…

— Умные люди часто чувствуют себя изгоями, родная.

— Я не настолько умная. Хотя умнее Рэйчел. И даже, наверно, умнее Мэй, хотя у этой хитрюги хватает секретов. Так что не знаю, возможно. Только что за радость быть умным, если ты произносишь слова, а никто не понимает, что они означают?

— Прости, дорогая. Но, может, они просто не те, с кем стоит пытаться дружить?

— А с кем тогда стоит? Мне уже почти двадцать шесть, а я даже не могу никого назвать своей лучшей подругой! Да ты знаешь, в какие фрики записывают таких дур, как я? Да все девки только и циклятся на лучших подругах, даже если друг дружку ненавидят!

— Ну, у парней тоже бывают лучшие друзья.

— Ты просто не ловишь, о чем я. За моей спиной четверть века фальстартов и подглядываний в чужие окна — и полные непонятки, как же пробраться на этот сраный праздник жизни. И главное, как там остаться.

— Бывает и хуже. Скажем, все лет пятьдесят.

— Ты никогда не страдал от неумения ладить с людьми, Джордж.

— Зато я страдал от неумения удержать их рядом с собой. Та же проблема, вид сбоку.

— Мама с тобой осталась.

— Ненадолго.

— Надолго. Она до сих пор твой друг.

— Друг — это все-таки не жена, Аманда.

— Да уж, знаю. Все знаю. Просто я… замоталась совсем на работе. И дома. Генри звонит Джею-Пи и говорит со мной очень вежливо. Дружелюбно, вежливо… и, мать твою, любезно. И вырывает по три куска у меня из сердца всякий раз, когда…

— Ладно, я перестаю умолять тебя не реветь. Возможно, эти слезы тебя исцеляют.

— Только не эти. Это слезы злости. Только не вздумай ржать.

— Ну что ж, милая, если тебе поможет, я твой друг навсегда.

— Ох, пап. Ты же знаешь, что это не считается.

Смотреть, как она корпит над своими табличками, ему не дозволялось.

— Прости, Джордж, но я не могу, — говорила она, так и вспыхивая при этом от смущения (а как он мог не трогать ее, когда она смущалась, как мог не пробегать пальцами по ее скуле, подбородку и ниже, как мог не целовать ее, извиняясь за каждый проделанный шаг?). — Слишком много личного, извини.

— Даже для меня?

— Особенно для тебя. Ведь ты видишь меня, очень ясно, ты смотришь со всей своей любовью.

— Кумико…

— Я знаю. Ты не сказал ни слова, но я поняла.

Он немного напрягся, но ее светло-карие глаза лучились добротой и теплом.

— Твое внимание — это именно то, чего бы я хотела больше всего, — продолжала она. — Но моя работа, увы, от этого будет искажена. Сначала видеть ее могут только мои глаза. А если смотришь и ты, значит, я ею делюсь, а если я ею уже поделилась, то не смогу разделить ее ни с тобой, ни с кем-либо еще, понимаешь?

— Нет, — ответил он. — То есть, конечно, понимаю, но я хотел сказать не о том.

— О чем же ты хотел сказать?

— О том, что я действительно смотрю на тебя с любовью.

— Я знаю, — сказала она, но с такой интонацией, что это «я знаю» могло бы означать любую разновидность любви по его усмотрению.

— Ты переедешь жить ко мне?

И как и всякий раз, когда он спрашивал ее об этом, она лишь рассмеялась.

Искусство ее само по себе было прекрасным, но он не переставал настаивать на том, что все же оно статично. Аппликации из перьев были собраны так, чтобы представить глазу не только объекты (мельницу, дракона, женский профиль), но также и отсутствие этих объектов — так, отбрасываемые ими тени, благодаря черным перьям в сочетании с темно-пурпурными, порождали феерический эффект пустоты. Или же иногда на них просто была пустота — с единственной полоской рассвета, подчеркивавшей отсутствие чего бы то ни было. Взгляд постоянно обманывался ими, натыкаясь на силуэт там, где ожидалась бездна, и проваливаясь в бездну там, где ощущался намек на силуэт. Они завораживали и томили, издеваясь над зрителем и оставляя его в дураках.

— Но они не дышат, Джордж.

— Дышат. Уверяю тебя.

— Ты слишком добр. Нет, не дышат.

Мало того, при тщательном изучении на них можно было обнаружить не только перья. Иногда она вплетала в них ниточку или одинокую перламутровую пуговицу, чтобы изобразить горизонт или солнце. А в одну картинку она даже вставила плоскую пластмассовую завитушку, которая резко контрастировала с мягкостью пуха, но смотрелась и подходяще и непреходяще.

Они были хороши. Очень хороши.

Но она говорила:

— В них не хватает жизни.

— Они идеальны.

— Они идеально пусты.

— Они не похожи ни на что, виденное мною в жизни.

— Значит, ты еще не видел в этой жизни настоящей пустоты.

Они часто спорили так, пока она не напоминала ему об их первом дне, о ее «навязчивости», как она сама это назвала. Ее дракон на той самой плитке так и остался нетронутым — дракон, в котором, по ее словам, жизнь отсутствовала напрочь, с чем Джордж наотрез отказывался соглашаться. Ему отчетливо виделось самое настоящее злорадство в зеленом глазе чудовища, изготовленном то ли из кусочка стекла, то ли из какого-то минерала.

Однако теперь дракон угрожал вырезанной Джорджем Журавушке. Этот самый дракон, выложенный из перьев, уже атаковал птицу, вырезанную из книжных страниц. Взаимодействие медиумов, которое не должно сработать. Комбинация стилей, которые не сочетаются между собой. Или даже, как Джордж не побоялся признать, противостояние антагонистов (ее изящное искусство против его хромоты и медлительности), между которыми не могло ничего произойти…

И все-таки — ого. Ничего себе. Ну и дела.

— Просто с ума сойти, — сказал тогда Мехмет.

И правда, с ума сойти, подумал Джордж.

У дракона теперь появилась цель. А у птицы — контекст. В драконе теперь проснулось любопытство, прорезался характер. Птица же ощутила угрозу, и от ее безмятежности не осталось и следа. Между ними возникло напряжение. Соединенные вместе, они стали больше чем двумя незавершенными половинками целого, они стали чем-то законченным третьим — мощной мистической сущностью, намного большей, нежели маленький черный прямоугольник, заключавший их в себе, точно в клетке. Рамка таблички превратилась в кинокадр, предложение стало историей. Дракон и Журавушка приглашали войти к ним, примерить на себя их роли, стать кем-либо из них или сразу обоими, но в то же время давали ясно понять, что любой доброволец будет действовать исключительно на свой страх и риск.

И Кумико отдала ему это.

— В знак благодарности, — сказала она. — Если желаешь.

— Нет, — сказал Джордж. — Это слишком много. Просто чересчур.

— Тогда я возьму, — сказал Мехмет.

— Она закончена, — добавила Кумико. — Ты завершил ее. Она теперь твоя так же, как и моя.

— Я… — начал Джордж. — Я…

— Я возьму, — повторил Мехмет.

И тогда Кумико спросила:

— И часто ты вырезаешь из книг?

С этого-то все и началось.


Она не просила его вырезать что-нибудь конкретное, предоставляя свободу его воображению. Но Джордж с огромной охотой начал посвящать этому занятию чуть ли не каждую свободную минуту — совершал налеты на букинистические лавки с корзинами подержанных покетов, покупал даже новые книги, если не находил то, что нужно, и посылал Мехмета к выходу из студии, чтобы тот терзал любого вошедшего посетителя, отвлекая внимание от актов его книгорезательного вандализма («Но вы же заказывали красный цвет, вот ваша анкета!»).

Он старался не думать, старался ослабить узы своей концентрации — и позволить лезвию работать самому по себе, очень смутно представляя, что за пазл должен собраться в итоге.

— И что это? — поинтересовался Мехмет, когда он закончил первую фигурку, которой остался доволен только наполовину.

— А ты как думаешь? — отозвался Джордж, сам озадаченный этим вопросом.

— Вроде гиена какая-то.

— А мне кажется, это лев.

— О да. Одна из тех стилизованных говёшек, какие шлепают на английские спортивные майки.

— Говёшек?

— Все старое когда-нибудь снова входит в моду, капитан.

— Назовешь меня еще раз капитаном — уволю.

Мехмет, нахмурившись, уставился на гиенообразного льва:

— А может, это какая-нибудь охмурительная завлекаловка с пленительного Востока, которым тебя так одурманила эта женщина? Тогда это просто потрясающе оскорбительно.

— Ты у нас тоже с Востока, Мехмет, но тебя я не нахожу ни пленительным, ни тем более охмурительным.

— Ах! — воскликнула Кумико, увидев фигурку. — Лев. Да.

И тут же забрала ее с собой.


Он по-прежнему не знал о ней почти ничего. Что она делает в свободное время? Чем зарабатывает на жизнь? Есть ли у нее семья?

— Я просто живу, Джордж, — отвечала она будто бы через силу, чуть заметно морща бровь. — Чем заняты все люди на свете? Выживают как могут, причем каждый идет по жизни со своей неповторимой историей.

Ну, положим, своими неповторимыми историями больше заняты персонажи толстых романов, подумал он, хотя вслух не сказал. А остальным из нас только и нужно, что денег на хлеб да пиво.

Как-то она намекнула, что живет на сбережения, но сколько может скопить работник международной благотворительной организации, чем бы он там ни занимался? Разве что у нее могли сохраниться какие-то деньги из прошлой жизни, семейный капитал или…

— Я беспокою тебя, — сказала она однажды в постели, в его постели и в его доме.

К себе домой она еще ни разу его не приглашала. «Там слишком тесно, — хмурилась она. — Так тесно, что никто никогда бы не поверил».

Это случилось примерно на третьей неделе их знакомства. То было странное время. Они проводили вместе часы напролет, но в его памяти всякий раз оставались лишь случайные обрывки событий: ее губы, размыкающиеся, чтобы съесть дольку баклажана; ее смех над жадным до их булки гусем, который разочарованно ковылял за ними по всему парку; смущенный вид, с которым она взяла его за руку, когда ему не понравилось, что очередь в кино, куда они решили сходить, состояла сплошь из подростков (при этом из фильма он не запомнил ни кадра).

Она была сном, который помнишь только наполовину. Хотя и не только. Ведь вот она — лежит рядом в его постели, отзывается на его ласки, гладит его пальцем от затылка до подбородка и говорит:

— Я беспокою тебя.

— Я так мало о тебе знаю, — говорит он.

— Ты знаешь все самое важное.

— Ты говоришь так, но…

— Но что, например?

— Например, твое имя.

— Ты знаешь мое имя, Джордж! — отзывается она, явно развлекаясь.

— Да, но ведь Кумико — японское имя?

— Думаю, да.

— А сама ты — японка?

Она смотрит на него с дразнящей улыбкой:

— Если судить по имени, похоже на то.

— Может, это для тебя обидный вопрос? Я совсем не хотел тебя…

— Джордж… — Она приподнялась на локте над подушками и посмотрела на него сверху вниз, продолжая водить пальцем по седеющим волосам на его груди. — Моя прежняя жизнь была очень нелегкой, — сказала она, и казалось, сама ночь остановила свой ход, чтобы ее послушать. — Очень нелегкой, Джордж. Конечно, были и счастливые дни, и я старалась прожить их до последней минутки, но большинство тех дней были очень тяжелыми. И я не хочу возвращаться в них снова. — На секунду умолкнув, она поиграла пальцем с его пупком, и в ее голосе зазвучали такие же игривые нотки. — Разумеется, тебе еще много чего предстоит узнать обо мне! — Она посмотрела на него в упор, и он готов был поклясться, что ее глаза непонятным образом отражают золотистый лунный свет, хотя луна и светила у нее за спиной. — Но у нас есть время, Джордж. Столько времени, сколько сможем украсть. Разве нельзя подождать? Разве я не могу раскрываться перед тобой постепенно?

— Кумико…

— С тобой я чувствую себя в безопасности, Джордж. Ты — моя безопасность, мягкость и доброта. И моя передышка в пути.

И без того встревоженный тем, куда зашел разговор, Джордж вдруг пришел в еще большее смятение.

— Мягкость? — переспросил он.

— Мягкость — это сила, — сказала она. — И гораздо большая, чем ты думаешь.

— Нет, — возразил он. — Ничего подобного. Люди говорят так, потому что это звучит мило, но на самом деле это не так.

— Джордж…

Он вздохнул. Ему захотелось обнять ее своими слишком грубыми руками, ласкать и гладить тонкую кожу ее спины, бедер, даже ладоней и пяток. Хотелось укрыть ее в своих объятиях, точно за стенами грота, стать для нее «передышкой в пути» — тем, чем она окрестила его, как бы он тому ни противился.

— Моя бывшая жена, — сказал он, жалея, что говорит об этом в постели, но продолжая говорить через силу, — всегда повторяла, что я слишком милый и дружелюбный. Слишком мягкий. Нет, она не имела в виду ничего плохого, все в порядке. На самом деле мы до сих пор друзья. — Он выдержал паузу. — И все-таки она ушла от меня. Как ушли потом все остальные. Хотя ни одна из женщин, с которыми я встречался, никогда со мной не ругалась. — Он погладил Кумико по плечу. — Люди любят, когда с ними милы их друзья, но эта любовь — совсем иного порядка.

Милость, Джордж, — сказала она, — это все, чего я желаю от этого мира…

И как будто еще два слова — «прямо сейчас» — были добавлены к концу ее фразы, но он так и не понял, произнесла их она или это сочинило его пугливое сердце.


Он решил оформить «Дракона и Журавушку» и изрядно поломал голову как. Обычная фоторамка тут не годилась — объемность самой работы не позволяла даже слегка придавить ее стеклом. Кроме того, большинство рамок, из которых ему пришлось выбирать, предназначались для фотографий крепкозубых детишек и их золотистых ретриверов и совсем не подходили для столь многозначной и живой работы, как эта.

Перепробовав и забраковав несколько вариантов — без стекла, с фиксацией на матовой или блестящей поверхности, без накладной рамки, чтобы можно было разглядывать работу и сверху, — в итоге он вставил картину в узкий стеклянный кейс, обеспечив вокруг нее воздушный зазор, примерно как в диораме. Ребра кейса были окантованы золотыми полосками, из-за чего казалось, будто картинка находится внутри него сотни лет и может рассыпаться в пыль, если попытаться ее извлечь. Она стала напоминать реликвию, артефакт, случайно заброшенный в этот мир из альтернативного пространства-времени.

Куда же теперь ее поместить?

Сперва он повесил ее у себя дома, но почему-то это казалось ему ошибкой. На стене над каминной полкой картина была не на месте и выглядела как иностранный гость, который вежливо улыбается и гадает, когда же наконец закончится этот проклятый ужин. Остальные стены в комнате были заставлены стеллажами, на которых книги стояли так плотно, что казалось, картина просто задохнется от недостатка воздуха, и тогда он решил поместить ее над кроватью в спальне. Один пугающе бессвязный эротический сон, настигший его после этого (оползни, зеленые луга и армии, прокатывающие буквально по нему), заставил вернуть картину на прежнее место.

И в конце концов, она перекочевала обратно в студию, где он по крайней мере мог видеть ее каждый день, где она смотрелась абсолютно на своем месте (и наблюдала за ним) как одно из лучших творений данного заведения. Не говоря уже о том, что именно здесь он встретил Кумико. Возможно, поэтому сия табличка, слияние двух разных искусств, и смотрелась так органично там, где их жизни пересеклись.

Он повесил ее над своим столом, на боковой стене, на расстоянии от конторки — как он надеялся, достаточно далеко, чтобы посетители смогли ее разглядеть.

Но тут…

Что это, черт меня побери?! Это ваше? — воскликнул человек в костюме, расплачивающийся за свежеоттиснутые файлы для документов — как он объяснил, приходится делать это самому, потому что его секретарша, видите ли, заболела. Джордж поднял взгляд от стола, за которым вырезал из книги небольшую фигурку, на его глазах принимающую форму натюрморта из фруктов (или, возможно, спаниеля).

— У меня даже не спрашивайте! — отозвался Мехмет, все еще обиженный на то, что табличка так и не досталась ему. — Не думаю, что у нас в Турции кто-нибудь назовет такое искусством.

— Тогда у вас в Турции остались одни дураки… — произнес человек в костюме так, словно был страшно ошеломлен.

И тут Джордж понял, что вопрос «это ваше?» включает оба смысла сразу. Джордж сам это сделал? И — что звучало особенно интригующе — Джорджа ли это собственность?

— Журавль — мой, — ответил Джордж. — А дракон… — Он выдержал паузу, ощутив бесценное имя Кумико на кончике языка. — Дракон не мой.

— Это поразительно, — сказал мужчина.

Сказал очень просто, без ненужного ударения или акцента, не сводя глаз с картинки.

— Спасибо.

— Сколько?

Джордж заморгал от удивления:

— Простите?

— А сколько вы предлагаете? — встрял Мехмет, скрещивая руки на груди.

— Она не продается.

— Ну, а если бы продавалась? — хором спросили Мехмет и посетитель.

— Не продается. Точка.

— У всего есть своя цена, — проговорил человек в костюме, уже слегка раздраженный тем, что ему отказывают в том, чего он хочет, а ведь именно эта несправедливость возмущает сегодняшний мир куда сильнее всех остальных.

— Это самая враждебная из фраз, которые я за сегодня услышал, — ответил Джордж.

Посетитель решил сменить тактику:

— Приношу извинения. От всей души, поверьте. Просто это выглядит настолько…

Он выдержал паузу, но Джордж решил дождаться ее окончания. Мехмет, очевидно, тоже.

— …правильно! — закончил-таки мужчина, и Джордж с изумлением увидел, что в глазах его стоят слезы. — Так вы уверены?

— Абсолютно, — вежливо ответил Джордж.

— А я бы хорошо заплатил, — настаивал собеседник. — Гораздо больше, чем вы думаете.

И назвал сумму — настолько сумасшедшую, что у Мехмета перехватило дыхание.

— Она не продается, — повторил Джордж.

Мехмет развернулся к нему:

— Ты с ума сошел?

— Вы знаете, — сказал мужчина, — на самом деле я вас понимаю. Я бы тоже не захотел с ней расставаться.

Его ладонь лениво похлопала по файлам для документов, и в этом жесте сквозило такое разочарование, такое ясное признание того, что в лице Джорджа он столкнулся с серьезнейшей из жизненных преград. Джордж, стоявший на его пути, не знал, что делать. Подбодрить посетителя? Извиниться? Или просто оценить историческую важность момента?

Но выбрать, что лучше, ему так и не удалось, потому что в студию вошла Кумико и отозвалась улыбкой на его приветствие.

— Не возражаете? — сказала она и опустила свой саквояж на конторку рядом с файлами мужчины, не обращая на него особого внимания.

Вынув из саквояжа очередную черную табличку, она тут же прикрыла ее рукой, чтобы Джордж не увидел изображения.

— Я взяла твоего льва, — сказала Кумико. — И использовала. — И в возникшей тишине резко отняла от таблички ладонь. — Та-дамм! — с тихой радостью объявила она.

Его лев теперь подкрадывался к ее мельнице. Сочетание было еще контрастнее, чем у дракона с птицей, но, вопреки всему, сработало на все сто. Правда мельницы, вся ее историчность, сохраненная в каждом отдельном перышке, теперь подвергалась угрозе. Это место для львов, словно предупреждала картина. Львов, состоящих только из букв и слов. Хотя, возможно, именно этот лев уже так давно терроризировал мельницу, что стал ее частью, одной с нею историей, и мог бы сделать одно исключение для вас, уважаемый зритель. Он все еще мог бы сожрать вас, а мог бы и не сожрать. Точно так же, как в «Драконе и Журавушке», все в этой картине — на ваш страх и риск. Не боитесь? Рискнете?

— Это… — выдавил Джордж.

— Ч-черт бы меня… — сказал Мехмет.

— Чтоб я… — сказал человек в костюме.

И назвал сумму еще сумасшедшее прежней.

— О боже! — воскликнула Кумико так, словно заметила его только теперь. И повернулась к Джорджу: — Он что, хочет у тебя это купить?

Не дожидаясь от Джорджа ответа, мужчина предложил еще больше — уже совершенно заоблачную сумму.

Звонко хихикнув, Кумико посмотрела на Джорджа так, словно все они вдруг оказались персонажами какой-то комедии.

— Ну, и как же мы поступим? — спросила она.

Джорджу страшно, буквально до дрожи, не хотелось, чтобы лев и мельница исчезли с его глаз навсегда — тем более теперь, когда он увидел, как они живут одной жизнью на этой картине.

Человек в костюме снова удвоил цену.

— Продано! — не выдержав, крикнул Мехмет.

— Джордж? — окликнула его Кумико. — Мне пригодились бы эти деньги. На материалы.

Джордж попытался что-то сказать, но слова застряли в горле. Он попробовал снова:

— Как ты… — Он запнулся. — Как ты захочешь.

Несколько секунд Кумико смотрела на него.

— Я не настаиваю, — сказала она. И повернулась к мужчине: — Ладно! Тогда по рукам.

Пока Джордж в каком-то полубреду заворачивал «Мельницу и льва» в оберточную бумагу, человек в костюме расплакался, ничуть не стыдясь своих слез.

— Спасибо… — только и повторял он, получая от Мехмета наспех состряпанный товарный чек для оплаты товара кредиткой. — Просто спасибо…


— Сколько? — переспросила Аманда, когда снова заехала оставить с ним Джея-Пи.

— Признавайся, — объявил Джордж, подкидывая внука на руках, — ты всегда считал своего grand-père сумасшедшим из-за того, что он разрезает книжки?

Desolè,[9] — сказал Джей-Пи.

— Нет, я серьезно, пап, сколько?

— Она отдала мне половину. Я отказывался. Настаивал даже, но она сказала, что эти деньги мы заработали вместе и что без моего вклада у нее ничего бы не получилось, хотя это полная ерунда, Аманда, мой вклад составлял десятую, тысячную долю того, что было сделано ею.

— Но она все равно отдала тебе половину.

— Заявила, что, если я не возьму, это превратит искусство в ложь.

— Когда же, черт возьми, я смогу познакомиться с этой женщиной? — требовательно спросила Аманда.

Джордж не сразу понял ее и лишь через пару секунд осознал, что Кумико и Аманда действительно до сих пор незнакомы. Как-то так получалось, что эти две женщины в его жизни никогда не появлялись одновременно. Странно. Хотя, если честно, в компании с Кумико он сам забывал обо всех прочих жителях этой планеты — так, словно мог бы запросто без них обойтись. Он ощутил укол совести и сымпровизировал на ходу.

— Скоро, — соврал он. — Она предлагает устроить вечеринку с коктейлями.

— Вечеринку с коктейлями? Где?? В 1961 году?

— Кок-тейль! — сказал Джей-Пи, шумно отстреливая кого-то из пальца, как из пистолета.

— Ну, возможно, она слегка старомодна, — сказал Джордж. — Но это всего лишь идея.

— В общем, я хочу ее видеть. Женщину, которая за один день заработала твою месячную выручку.

— Я тоже немного участвовал. Я же сделал льва.

— Говори что хочешь, Джордж.


Был у Кумико и другой набор табличек — тех, что Джорджу она показывать не спешила. Их было тридцать две, рассказывала она, и все они тихонько дремали в уголке ее саквояжа — пять стопок, связанных вместе белой лентой, с проложенной между табличками бумагой, чтобы не царапались друг о друга.

— Это другой мой проект, покрупнее, — сказала она.

— Ты не обязана мне показывать, — пожал он плечами.

— Я знаю, — кивнула она с едва заметной улыбкой. — Но возможно, еще покажу.

Что она и сделала однажды субботним вечером в его типографской студии. Джордж вернул Джея-Пи Аманде после второй подряд субботы, проведенной ею за подсчетами автомобильных пробок то ли в Ромфорде, то ли в Хоршеме, то ли в еще каком захолустье с бабушкиным названием, и выдворил из студии Мехмета, который ненавидел работать в одиночку и клялся, что после обеда у него повторная проба на роль в бродвейском мюзикле «Злая», что показалось Джорджу чистым враньем, но он все равно отпустил пройдоху на все четыре стороны.

С Кумико он не виделся уже два дня. График их встреч оставался непредсказуемым. Теперь она завела себе мобильник, но на его звонки почти никогда не отвечала и чаще всего просто заглядывала к Джорджу в студию поинтересоваться, не желает ли он составить ей компанию сегодня вечером.

Он всегда отвечал «да».

В этот же день она зашла поздно, уже перед самым закрытием. Как всегда, с саквояжем в одной руке и белым плащом, неизменно переброшенным через другую — не знаешь, какие сюрпризы еще преподнесет эта зима.

— Моя дочь очень хочет с тобой познакомиться, — сказал он, пока она открывала саквояж.

— Взаимно, — ответила Кумико. — Видимо, это станет возможно на вечеринке, о которой ты мне рассказывал?

— Да, — сказал Джордж. — А что, и в самом деле, давайте…

— Это нечто вроде истории, — прервала она его деликатно, словно не нарочно — так, будто вопрос о табличках, которых он еще не видел, был задан им секунду назад, а вовсе не пятью-шестью вечерами раньше.

Она полезла в саквояж и вместо того, чтобы показать ему свою новую работу с использованием фигурки, которую он недавно вырезал (кулак, в котором иссякла тяга к насилию, сжатый так, как люди стискивают последнее, что им дорого), извлекла на свет стопку табличек, перевязанную белой лентой.

— Нечто вроде мифа, — продолжала она, выкладывая пачку на конторку, хотя распаковывать не спешила. — Сказка, которую мне рассказывали в детстве и которая с годами переросла в нечто большее.

Но даже после этих слов она не пошевелилась, чтобы развязать ленту.

— Ты не обязана, — сказал Джордж.

— Знаю.

— Я подожду. Я же говорил тебе, что готов ждать чего угодно.

Она посмотрела на него очень серьезно:

— Ты наделяешь меня чересчур большой властью, Джордж. Это нетяжелая ноша, но рискует стать таковой, а я этого не хочу. — Она коснулась его руки. — Я знаю, что ты поступаешь так от своей большой доброты, но может наступить день, когда мы оба пожалеем о том, что ты не обращался со мною хотя бы немного небрежнее. И риск того, что такое возможно, должен оставаться всегда, Джордж. Там, где нет места для тяжести или боли, мягкость не имеет смысла.

Джордж судорожно сглотнул.

— Ну, хорошо, — сказал он. — Тогда давай посмотрю.

Приоткрыв губы, она округлила их в радостном удивлении:

— Ты уверен, Джордж? Моей первой мыслью было сказать тебе «нет». Но как здорово! Конечно, сейчас покажу.

Она развязала ленту и показала ему первую картинку.

Перья покрывали табличку почти полностью. Торчали в разные стороны, ныряли одно под другое и сплетались между собой, все — ослепительно-белые. И лишь одно перо на их фоне — также белое, но слегка иного оттенка — было обрезано, закручено и подшито в форме младенца.

— Эти работы — не для продажи, — пробормотала она, не решаясь показывать дальше.

— Да уж, — лишь проронил Джордж.

— Но что бы ты мог добавить? — спросила она. — Чего здесь не хватает?

— Всего хватает, — ответил Джордж, отслеживая каждый контур белого фона и каждый — немного иной белизны — изгиб силуэта младенца.

— Ты знаешь, что это неправда, — возразила она. — Почему я и прошу тебя над этим подумать.

Джордж исследовал картину заново, пытаясь отключить аналитический ум и поймать спонтанные образы, которые навевает его сознанию это изображение.

— Я бы добавил пустоты, — сказал он. — Пустоты из слов. Вот чего здесь не хватает… — Он поморгал, будто приходя в себя. — По-моему.

Она кивнула:

— И ты готов вырезать для меня из слов эту пустоту? И что-нибудь к другим работам — так же, как ты делал до сих пор?

— Разумеется, — сказал он. — Все что угодно.

Они вернулись к табличкам.

— Что же здесь происходит? — спросил он. — Ты сказала, это миф. Что за миф?

Она снова кивнула — так слабо, будто не собиралась отвечать.

Но все-таки заговорила, и это было началом истории.

— Она родилась от дыхания облака, — произнесла она.

И продолжила дальше.


В понедельник, проведя с нею выходные, вновь запутавшись в частностях, но, по большому счету, обретя безмятежность и познав усладу, Джордж повесил на стену в студии уже третью картину, которую они собрали вместе — и последнюю из тех, что не входили в ее «частное» собрание из тридцати двух работ.

Она использовала вырезанный им сжатый кулак — тот самый, в котором иссякла тяга к власти и мщению, который, казалось, сдался пред ликом неумолимой Судьбы — и совместила его с перьевым изображением щеки и шеи женщины, отвернувшейся от художника. Это сочетание было еще контрастнее, чем даже у «Мельницы и льва». Здесь угадывалась нотка насилия — кулак против лица, не важно, насколько он «мирный», но ощущение это быстро рассеивалось. Этот кулак теперь выглядел не кулаком, а нераскрытой пустой ладонью, уже отодвигающейся от лица той, кого приласкал в последний раз. Сама эта ласка словно предназначалась бережно хранимому образу — закрытая ладонь, которая потянулась в прошлое, чтобы ощутить его снова, но потерпела фиаско, что происходит со всяким, кто пытается уцепиться за то, чего не вернуть уже никогда.

«Это всего лишь картинка», — повторял про себя Джордж, пытаясь понять, куда ее лучше повесить. Так, чтобы лишить ее силы, ослабить ее влияние на него, избавив себя от постоянных спазмов в желудке.

Но он не успел. И слава богу.

Дверь за его спиной вдруг открылась. Сперва он решил, что это Мехмет вдруг стал беспрецедентно пунктуальным, особенно после выходных, то есть после всего, чем могла быть чревата «проба на роль в бродвейском мюзикле „Злая“».

— Рано ты сегодня! — сказал он, разворачиваясь к двери с третьей табличкой в руках.

Но это был не Мехмет. Это был мужчина, купивший их вторую табличку за сумасшедшие деньги. Причем в этот раз не один. Его сопровождала женщина — слегка пухлая, но с хищным взглядом профессионала. Короткая стрижка этой блондинки, ее серьги и строгая блузка с открытым воротом явно стоили дороже, чем холодильник Джорджа.

Но ее лицо… Его исказило отчаяние, а глаза ее покраснели так, словно она прорыдала все утро.

— Это он? — спросила она.

— Он, — ответил мужчина, оставаясь на шаг позади нее.

Женщина посмотрела на табличку в пальцах у Джорджа.

— Есть еще! — выдохнула она с каким-то странным облегчением.

— Чем обязан? — наконец спросил Джордж.

— Эта картина, — сказала она. — Та, что у вас в руках.

— А что с ней? — уточнил Джордж, поднимая картинку чуть выше и готовясь защитить ее, если понадобится.

А затем женщина назвала сумму, определить которую иначе как «заоблачной» Джордж бы просто не смог.

Когда Аманда окончательно, навсегда, разобралась с самыми нудными подсчетами пробок в графстве Эссекс за всю историю нудных подсчетов пробок графства Эссекс, забрала сердитого полусонного Джея-Пи с очередных субботних посиделок с дедом, который выглядел как сумасшедший и все время бормотал, что собирается заняться своим книгорезанием, а потом наконец вернулась домой после похода в два разных супермаркета, чтобы найти единственный сок, который Джей-Пи соглашался пить на этой неделе (манго, маракуйя и персик), в ее дверь постучали.

Она проигнорировала это, как всегда. Кто в наши дни стучится в дверь парадного хода? По большей части коммивояжеры, рекламирующие преимущества стеклопакетов, или фашистки с розочками на летних шляпках, желающие баллотироваться на предстоящих выборах, или же, как уже было однажды, мужик, вопрошающий на таком непролазном кокни, что никакая англичанка не смогла бы понять его до конца, не желает ли она купить свежей рыбы прямо у него из багажника. («Какой болван это купит?» — сказала ему она.) В любом случае, это не мог быть ни управдом — по крайней мере, не сегодня, когда идет футбольный матч, — ни почтальон, для которого уже слишком поздно, так что, когда постучали во второй раз, она проигнорировала это снова.

— Как думаешь, что случилось со свидетелями Иеговы? — спросила она Джея-Пи, пялившегося через очки «три дэ» в телевизор, который и понятия не имел о каком-то там «три дэ». — Что-то их не видать в последнее время. Как будто они исчезли, превратились в какой-нибудь миф… — Она сгребла еще одну кучку игрушек, чтобы убрать на место. — Хотя, уж конечно, не в такой миф, где сплошные сиськи с вакханалиями и девственницы трахаются с лебедями. — Она повернулась к сыну, который не отвечал ей, поскольку был всего лишь четырехлетним мальчуганом, сидевшим перед телевизором. — Как считаешь, каким должен быть миф свидетелей Иеговы, а, пончик? Подозреваю, там должно быть много маяков…

— Тихо, мама, — потребовал Джей-Пи. — «Вихляшки Завро»!

Что означало: катастрофически скоро скачается очередной видеоклип «Вихляшек Завро», в котором костюмированные динозаврики будут танцевать на завропляже под заврорадугой и выпрыгивать из своих завропрограмм на наши завромониторы. В своих танцах они и правда больше вихлялись, чем танцевали, но Джей-Пи был их преданным фанатом.

Снова постучали и что-то крикнули. Она выдержала паузу, с героем из мультика в одной руке и пожарной машиной — в другой. Открывать или не стоит? Но ведь и чертов торговец рыбой уже что-то («Свежая рыба!», насколько она поняла, но какая разница?). Она выждала еще немного, но кто бы там ни был — в четвертый раз он не постучал. Затолкав игрушки в ящик, она вздохнула и решила, что в комнате достаточно прибрано, а потому можно приступать к осуществлению своих мечтаний: поскорей уложить своего красавчика сына в постель после еженедельного разговора по телефону с Генри и погрузиться в обычную субботнюю телемотину, прихлебывая чаек и перекидываясь саркастическими фразочками по твиттеру со своими шестнадцатью фолловерами.

— Вихляшки! — заорал Джей-Пи и вскочил на ноги, явно готовясь пуститься в пляс.

У Аманды затрезвонил мобильник. Она метнулась в кухню, чтобы вытереть липкие руки, прежде чем достать его из кармана.

К ее легкому удивлению, на экранчике значилось: «Генри».

— Что-то ты рано, — сказала она в трубку. — Он еще не…

— Ты дома! — произнес Генри своим обычным тоном — одновременно и колючим, и теплым. — Я слышу, как бубнит телевизор. А почему не открываешь дверь?


— Все так неожиданно, — пожал он плечами за чашкой с чаем. — Завтра вечером обратно на «Евростар»,[10] а приехали мы с Клодин только из-за того, что ее мать застряла в отеле.

Аманда не донесла свою чашку до рта:

— Застряла?

Генри отмахнулся, точно галльский тиран, распускающий свой сенат:

— Для большинства людей это удивительно. Но для матери Клодин…

Он снова пожал плечами, словно взваливая на них ношу, которой не избежать.

Джей-Пи при виде отца чуть из кожи вон не выпрыгнул: «Papa! Papa! Je suis tortillant! Tortiller avec moi!».[11] И Генри охотно завихлялся вместе с ним, как заправский завропапа. Уложить после этого Джея-Пи в постель казалось почти невозможно, однако Генри вызвался сделать все сам — искупал сына в ванной и почитал ему на ночь сказку — «Le Petit Prince»,[12] разумеется, — пока тот окончательно не вырубился. Аманда даже постаралась не раздражаться на самодовольный вид Генри, когда он справился с задачами, которые ей приходилось решать каждый день самой — без расчета на какую бы то ни было аудиторию.

— Так где же сейчас Клодин? — спросила она.

— Едет обратно во Францию, — ответил Генри, и Аманда подумала, что нет на свете ничего более французского, чем слово France, произнесенное французом. — Я отдал свой билет ее матери. Новый смогу купить только завтра.

— Чтобы спасти ее мать, понадобились вы оба?

Генри закатил глаза, словно моля богов о пощаде:

— Считай, тебе страшно повезло, что ты никогда ее не встречала. Твоя мать совсем другая — такая английская, такая милая… Я очень люблю Клодин, — сказал он, глядя в сторону, и потому не увидел, как Аманда вздрогнула. — Она напоминает мне гобой, на котором играют Баха, но ее maman… — Он отхлебнул из чашки еще глоток. — Извини за вторжение. — В его тоне не слышалось ни цинизма, ни скрытого намека. Он действительно был благодарен. — Я действительно благодарен, — добавил он.

— Всегда пожалуйста, — тихо ответила она.

Между ними повисла небольшая осторожная пауза.

— Могу я спросить, как ты?

— Можешь.

Он улыбнулся ей — так, что ее желудок упал куда-то в пятки. Она любила его, любила, любила — и ненавидела этого французского сукина сына в основном лишь за то, что любила его так сильно, но господи, как же она любила его, этого очаровательного ублюдка.

— Ну, и как ты? — спросил он снова.

Она открыла рот, чтобы ответить «у меня все прекрасно», но вместо этого из нее вдруг вывалилось:

— В последнее время реву не переставая.

И, как ни удивительно, это было правдой. Она никогда не считала себя плаксой, но в последнее время… Да, разве что в последнее время. Ревела в беседах с отцом, ревела от малейших сантиментов по телику, ревела перед дверью лифта, когда тот закрывался прямо у нее перед носом. Все, что Аманду бесило, странным образом заставляло ее реветь еще больше.

— У тебя депрессия? — уточнил Генри не без нотки участия.

— Только если это слово означает перманентную злобу.

— Я думаю, тебе подошло бы название «амандеска».

Он задрал одну бровь — так, что, наверно, только француз обратил бы на это внимание, но по-прежнему дружелюбно. Этот спад напряжения в их отношениях явно был чем-то новым. Генри приезжал достаточно часто, чтобы Джей-Пи не забывал, как выглядит папа, но в первые пару лет после развода их общение больше напоминало обмен ядерными секретами между агентами двух враждующих государств, причем с ее стороны враждебности проявлялось, что и говорить, куда больше. Со временем, впрочем, постоянно злиться на него стало чересчур утомительно. Напряженная манера речи сменилась отрывисто-лаконичной, затем вежливой, а там и почти дружелюбной, что, кстати, оказалось труднее всего, ведь если она может оставаться с ним такой спокойной — значит, между ними больше ничего не искрит, не так ли? А ведь вся эта ярость, по крайней мере, говорила о страсти. От этой мысли Аманда нахмурилась, но Генри понял это по-своему.

— Прости меня, — сказал он, возвращая чашку на стол. — Я не хочу давать тебе повода кричать на меня.

— По-твоему, это все, что я делала? Кричала на тебя?

— Крика было много.

— Много. За что?

Он ухмыльнулся:

— И вот мы снова почти там же. Но прошу тебя, я здесь не затем, чтоб ругаться. Я приехал повидаться с сыном — и буду счастлив, если смогу это сделать в мирной обстановке. Договорились?

Аманда ничего не ответила, просто всосала последние капли остывшего чая со дна чашки, глядя при этом на него. Вот он перед ней — раздражающе загорелый, солено-перченые волосы подстрижены до линии роста, с каждым годом все выше. Отчего он, впрочем, выглядел еще сексуальней — в своей футболке «французского» покроя и с волосами на груди, едва заметно — так по-французски — выбивавшимися из-под воротничка.

— Если ты все время ревешь, это плохо, — сказал он, чуть склонившись на диване в ее сторону. — И для тебя самой. И для Жана-Пьера, если его мать постоянно грустит.

Аманда ненадолго задумалась:

— Я бы не сказала, что плачу от грусти. Скорее уж от злости.

— На самом деле разница невелика.

Он все еще был рядом, как и его запах — медового мыла, на которое он всю жизнь западал, сигарет, которых явно накурился по дороге сюда от метро, да и просто запах Генри — тот неповторимый дух, какой есть у каждого, соблазнительный или отталкивающий.

Соблазнительный. Или отталкивающий. Или соблазнительный.

Да будь он проклят.

Она подняла руку и коснулась его щеки. Кончики пальцев слегка уколола щетина.

— Аманда, — произнес Генри.

Он не отодвинулся, когда она приблизилась, не отшатнулся, когда она, не спрашивая, вторглась в его мир, и не отвернулся, когда она коснулась его губ своими.

Но затем все-таки отстранился:

— Это плохая идея.

— Твоя Клодин в двадцати пяти милях под водой! — выдохнула Аманда, все еще прижимаясь к нему, плохо соображая, что делает, и лишь стараясь сдержать подступившие слезы. — А мы с тобой слишком хорошо знаем друг друга. Можно послать к чертям все условности, которых терпеть не можем ни ты, ни я…

Он взял ее руку и поцеловал:

— Мы не должны.

— Но ты ведь думаешь об этом?

Улыбнувшись, он указал игривым жестом на свои брюки, которые натянулись в паху так туго, что сомнений в его физической заинтересованности не оставалось.

— И все-таки мы не должны, — сказал он. — Нам нельзя.

Она выждала еще немного, позволяя ему сдаться (именно «сдаться», о чем она и просила его — даже не затем, чтобы проверить его на прочность, а просто потому, что сама нуждалась в этом куда сильнее, — так сильно, что если бы она падала со скалы в пропасть, то желала бы ему не спасать ее, а падать с нею, и только если бы они выжили — ну, тогда, так и быть, поимели бы еще по гребаной чашечке этого гребаного кофе), а потом откинулась на спинку дивана, улыбаясь как можно непринужденнее, словно только что позволила себе маленькую шалость, ничего серьезного, взрослые ведь тоже шалят по-своему, не правда ли, и не о чем тут сожалеть.

Ей пришлось закусить губу, чтоб не разреветься. Снова.

— Я люблю тебя, Аманда, — сказал Генри, — и, как бы ты ни возражала, знаю, что это взаимно. Но теперь у меня есть Клодин, и она способна любить так, что ей это стоит куда меньше, чем тебе.

— Не принимай близко к сердцу, — сказала Аманда, злясь из-за мрачности своего голоса и зная, что, как бы она ни старалась, чтобы он звучал жизнерадостно, ей все равно не поверят. — Подумаешь, похулиганили немножко в субботу вечером. — Она шмыгнула носом, отвела от него взгляд и отхлебнула из пустой чашки. — Чего от скуки не сделаешь!

Генри пристально посмотрел на нее. Аманда знала, что он борется с собой, пытаясь, с одной стороны, выглядеть благородно — есть у него эта склонность к помпезности, — но также стараясь остаться деликатным и не заставить ее смутиться, насколько это возможно. А поскольку это невозможно, оставалось только ждать, когда он это поймет.

— Я пойду, — сказал он наконец, вставая, но не отходя от нее.

Их притяжение неожиданно оказалось очень сильным: он стоит, она сидит, и мысли обоих — о непреходящей напряженности в его штанах.

Оба вздохнули.

Merde,[13] — прошептал Генри и стянул через голову футболку.

Позже, когда все было кончено, сидя на краешке дивана — в одних лишь трусах, теперь наизнанку, и с сигаретой в руке, — он указал на дверь в детскую:

— Я скучаю по нему. Вспоминаю каждый день.

— Я знаю, — только и выдавила Аманда.

Она не плакала, когда он ушел, не злилась и не тосковала. Просто смотрела, как на вечерне-субботнем телеэкране празднично одетые люди проживают свои праздничные жизни. И лишь когда пришла пора выключить всю эту дребедень и пойти к черту спать, — вот тогда она и расплакалась.


Воскресенье пришлось убить на хлопоты по хозяйству: неделю не мытая посуда (к стыду, пришлось это признать), еще дольше не стиранное белье (это признать было еще стыднее, Джей-Пи бегал в одних и тех же джинсах уже третий день), плюс небольшой перерыв, чтобы покормить уток в соседнем пруду, что Джей-Пи согласился делать только в костюме Супермена с фальшивой мускулатурой.

— Утки, утки, утки! — закричал он, швыряя целой булкой в гуся.

— Кидай каждый раз понемногу, солнышко, — сказала она, наклоняясь, чтобы показать ему как.

Он смотрел на ее руки, почти задыхаясь от ненависти к хлебу.

— Мне! — сказал он. — Мне, мне, мне!

Она дала ему кусочки хлеба, и он швырнул их в гуся — все сразу.

— Утка!

Ей повезло, она знала это — и повторяла это про себя с раздражающим упорством. Она нашла няньку неподалеку от дома, которую может себе позволить, которую Джей-Пи, похоже, любит и на которую уходят почти все деньги, которые присылает на ребенка Генри. Ее мать может забирать его от этой няньки в конце дня, если у Аманды случаются переработки, и сидеть с ним, пока она не заедет к ней по дороге домой. Да и Джордж просто счастлив побыть с внуком в те редкие дни, когда это требуется.

И только посмотрите на него. Боже мой, только посмотрите. Иногда она любит его так сильно, что съела бы заживо. Положила бы между ломтиками этого засохшего утячьего хлеба и схрумкала вместе с косточками, как ведьма из сказки. Вокруг его губ застыли пятна от сока, он не боится ничего на свете, кроме лопающихся воздушных шариков, а его французский куда лучше его же английского. Она любит его так сильно, что взорвала бы к чертовой матери эту планету, если бы кто-нибудь осмелился его обидеть…

— Ладно, — прошептала она про себя, чувствуя, как к глазам опять подступают слезы. — Все хорошо.

Наклонившись, она поцеловала его в затылок. Он немного пованивал, ибо ванна сегодня планировалась позднее, но по-прежнему оставался собой на все сто.

— Мама? — спросил он и протянул ладошки, требуя еще хлеба.

Она сглотнула проклятые слезы (да что это с ней?).

— Держи, щёчкин ты мой. — Она протянула ему очередную булку. — Хотя на самом деле это не утка.

Пораженный, он уставился на гуся:

— А кто?

— Это гусь… Точнее, гусыня.

— Как гусыня Сюзи?

— Точно. Мы же читали про нее, я забыла.

— А почему она не белая?

— На свете живет много всяких гусынь, и все они разные.

— А почему гусыня, а не гусь?

— Если дяденька, то гусь. Если тетенька — гусыня.

— А если дяденька — лось? Значит, тетенька — лосыня?

— Я думаю, эта гусыня из Канады.

— Лосыня из Канады… — пробубнил Джей-Пи. — Что такое Канада?

— Это такая большая страна. Рядом с Америкой.

— А что там делают?

— Рубят деревья, завтракают и ходят в туалет.

Эта новость сразила Джея-Пи наповал.

— А это — тоже гусыня?

Она посмотрела, куда он показывал. По пруду шагала вброд большая белая птица на длинных ногах. Перья на голове у нее были красными, а шея пригибалась к воде между ног — так, словно птица на кого-то охотилась.

— Не знаю, — призналась Аманда. — Может, аист?

И тут ее осенило…

Да нет, не может быть. Ведь Джорджу это приснилось, верно? Не могло же это случиться на самом деле. Да и сам Джордж не называл птицу аистом. «Журавушка» — вот как он ее называл. Но разве в Англии водятся журавли? Вряд ли. В любом случае, такой птицы ей видеть еще не приходилось. Такой огромной — и такой…

Джей-Пи кашлянул, и птица обернулась на шум. Ярко-золотистые глаза — безумные, как у всех птиц, — на секунду пересеклись взглядом с Амандой и снова уставились на воду.

Аманде почудилось, будто ее осуждают. Впрочем, в последнее время ей это чудилось постоянно.

— А папа придет покормить с нами уток?

— Нет, малыш. Папа уехал обратно во Францию.

— К своей Клодин, — сказал Джей-Пи, гордый своими познаниями.

— Точно, — кивнула Аманда. — К своей Клодин.

Джей-Пи посмотрел на гусыню, которую кормил. Та склевала последние крошки хлеба и теперь вытягивала шею, требуя еще — одновременно и робко, и нахально. Джей-Пи стоял перед нею руки в боки, поигрывая фальшивыми мускулами Супермена.

— Гусь… — сказал он вдруг. — Я — не гусь, мама.

— Нет, сынок, ты не гусь.

— Иногда я утка, мам, — пояснил он. — Но я никогда не гусь. Вообще ни разу!

— Почему ты так уверен?

— Потому что, если бы я был гусь, я бы знал, как меня зовут. Но если я гусь и не знаю, как меня зовут, значит, я не гусь, а утка.

— Ты — Джей-Пи.

— Я — Жан-Пьер.

— И это тоже, да.

Он сунул ей в руку свою липкую ладошку. (Почему? С чего бы она стала липкой, если не держала ничего, кроме хлеба? Или маленькие мальчики сами испускают липкую слизь, как улитки?) Аманда снова уставилась то ли на аиста, то ли на журавля и не отрывала от птицы взгляда, пока та не исчезла за кроной плакучей ивы, по-прежнему выискивая, чем бы поживиться в воде.

— Разве у рыб в это время года не гибернация? — спросила она и тут же закатила глаза, осознав, как глупо это прозвучало.

Ее все чаще посещала пугающая мысль о том, что она может превратиться в одну из тех матерей-одиночек, которые разговаривают в электричках со своими детьми так громко и отчетливо, словно просят, чтобы кто-нибудь, ну хоть кто-нибудь, поговорил с ними о чем угодно, кроме чертовых «вихляшек Завро».

— Что такое гибернация? — спросил Джей-Пи.

— Долгая спячка. В нее впадают, чтобы спать всю зиму.

— О, это я умею! Я тоже ложусь спать на всю зиму. А иногда, знаешь, мам? Иногда я и сам — зима! Je suis t'hiver.[14]

Oui, малыш. Mais oui.[15]

Когда этот день закончился и пришла пора укладывать Джея-Пи в постель, она вымоталась так, что даже не стала готовить ему завтрак на утро. Завтра она могла бы взять выходной — как компенсацию за все эти идиотские субботы, вымотавшие ей душу в провинциальных дебрях Эссекса, — однако начальница отдела кадров Фелисити Хартфорд дала ей ясно понять, что ее выходной — как золотой стандарт: стоит всего мира, лишь когда никто не просит его тратить.

Поэтому, вместо того чтоб готовить с вечера завтрак, она позвонила Джорджу и поболтала с ним о Кумико (с которой до сих пор так и не познакомилась, причем самой Аманде уже начинало казаться, будто Джордж осознанно скрывает свою даму сердца от собственной дочери), а также о бешеной сумме денег, которую Кумико вдруг предложила ему за картины, которые создала вместе с ним, — широкий жест, в искренность которого Аманда инстинктивно не верила, ведь это все равно что кричать на весь белый свет, будто ты выиграл в лотерею, даже не проверив номер своего билета.

— Ты помнишь птицу, которую спас? — спросил она. — Кто это был? Аист?

— Журавль, — ответил он. — По крайней мере, мне очень хочется в это верить.

— Это на самом деле случилось с тобой? Или тебе все же приснилось?

Он вздохнул, к ее удивлению, с явной досадой.

Она поспешила продолжить:

— Просто я, кажется, сегодня видела эту же птицу. В парке, когда гуляла с Джеем-Пи. Она была очень высокая и охотилась на рыбу в пруду.

Да ты что? В парке за твоим домом?

— Да.

— О боже! Ничего себе. Нет, мне это не приснилось, хотя было очень похоже на сон… Ну и дела!

Затем она позвонила матери, рассказала ей об отце. О Кумико, о картинах, деньгах и журавле.

— Звучит как полная чушь, дорогая, — сказала ей мать. — Ты уверена, что все именно так и было?

— Он кажется очень счастливым.

— Он всегда кажется счастливым. Не факт, что оно так и есть.

— Только не говори, что ты все еще волнуешься за него, мама.

— Твоего отца достаточно увидеть один раз, чтобы волноваться за него всю оставшуюся жизнь.

Перед тем как забраться в постель и притвориться, что читает книгу, Аманда еще раз взяла мобильник и нажала «последние звонки». Генри значился третьим, сразу после матери и отца. Больше за все эти выходные она не общалась ни с кем. Она подумала, не позвонить ли Генри — удостовериться, что он благополучно вернулся домой, — но делать этого, конечно, не следовало по многим причинам. Да и что она ему скажет? И что ей ответит он?

Она отложила телефон, погасила свет.

А потом заснула. И видела сны о вулканах.


Утром в понедельник она всегда обрабатывала информацию, собранную за выходные, — общее количество автомобилей, время, которое каждый из них простоял в пробке, альтернативные варианты управления светофорами или возможные объездные пути, которые помог ли бы справляться с заторами. Она больше не пыталась объяснить эту часть своей работы другим — с тех пор как однажды увидела вытянутые лица окружающих, пришедших в ужас от того, что она вообще может спокойно об этом говорить.

Впрочем, окружающие были тупицами, а она эту работу считала весьма интересной. И хотя сам сбор данных происходил не всегда быстро и гладко, находить решения для тех или иных проблем было весьма увлекательно. И она действительно находила эти решения, да к тому же делала это стильно и со вкусом — так, что даже Фелисити Хартфорд пришлось спрятать поглубже свою ненависть и пусть неохотно, но признать ее заслуги.

А вот Рэйчел — вообще-то ее непосредственная начальница — в последнее время начала вставлять палки в колеса.

— Ты еще не закончила анализ? — спросила Рэйчел, встав перед нею и упершись взглядом в ее отчет с таким видом, словно работа Аманды слишком скучна для визуальных контактов.

— На часах 9:42, — ответила Аманда. — Я всего сорок пять минут в офисе.

Тридцать одну минуту? — поправила Рэйчел. — Или ты думаешь, никто не заметил, что ты опоздала?

— Я работала в субботу весь день.

— На подсчеты пробок достаточно и утра? Не могу представить, зачем убивать на это весь день?

Началось это сразу после чертова пикника. Внешне вроде бы ничего не изменилось — никаких размахиваний руками или заявлений о вечной вражде, — просто больше никаких приглашений вместе пообедать, резкость на грани грубости при обсуждении рабочих моментов, тотальное похолодание атмосферы. Но избегать встречаться с ней взглядом — это что-то новенькое, подумала Аманда. Видимо, их отношения с Рэйчел переходят в следующую фазу. Ну-ну…

— Как у тебя с братцем Джейка Гилленхаля? — спросила она, отворачиваясь к своему монитору. И краешком глаза успела заметить, что Рэйчел таки подняла на нее взгляд:

— С кем?

— Ну, с тем красавчиком из парка… — Аманда изобразила саму невинность. — Который залил тебя маслом с головы до пят.

— Уолли[16] — парень что надо? — ответила Рэйчел, и Аманда не без удовольствия отметила, как недовольная морщинка (и весьма глубокая) проступила меж бровей на ее безупречном лице.

— Как его зовут? Уолли? — уточнила Аманда, наверное, уже в третий, если не в четвертый раз. — Кого же это в наши дни называют «Уолли»?

— Абсолютно нормальное имя? — сказала Рэйчел. — Не то, что у некоторых? Например, у какой-нибудь Кумико, которая даже не японка?

Аманда заморгала:

— Смотри-ка, запомнила… А с чего ты взяла, что она не японка?

— Еще б не запомнить? Ты же об этом только и трещишь? Как будто у тебя своей жизни нет? Жить жизнью своего папочки — это так печально, правда?

— Иногда, Рэйчел, я не понимаю, как ты умудря…

— Отчет, Аманда? — Зеленые глаза Рэйчел вспыхнули.

Аманда сдалась.

— Будет к обеду, — сказала она и выдавила широкую фальшивую улыбку. — Да! А может, заодно и пообедаем вместе? Что скажешь?

Рэйчел издала вздох не менее фальшивого сожаления:

— Это было бы классно? Но у меня уже другие планы? Значит, к часу отчет у меня на столе?

И зашагала прочь, не дожидаясь ответа. Мы могли бы подружиться, подумала Аманда.

— Нет уж, дудки, — сказала она себе.


— С дороги, жиртреска!

Локоть велосипедиста зашвырнул кофе Аманды на обочину тротуара, где поедали свои обеды из коробочек муниципальные строители и одна бизнес-леди, которая явно выбрала не тот день, чтобы выпить кофе со сливками. Бумажный стаканчик упал ей под ноги и расплескался, окатив бедняжку до самого бедра.

Женщина уставилась на Аманду, разинув рот. Испытывая одновременно стыд от того, что столько народу услышало, как ее назвали «толстожопой», и муки совести за кофе, пролитый на ни в чем не повинного человека, Аманда решила проявить инициативу.

— Долбаные велосипедисты… — возмутилась она, искренне сочувствуя своей жертве и надеясь, что та поможет ей свалить вину на другого.

— Ты стояла на проезжей части, — сказала женщина. — Что ему оставалось делать?

— Я надеялась, что он пропустит пешехода!

— Видать, твоя жопа оказалась для него слишком толстой.

— Да пошла ты! — бросила Аманда и двинулась прочь. — Кто вообще пьет кофе со сливками в январе?

— А кто будет все это чистить?! — крикнула женщина, стараясь поймать ее за рукав.

Аманда попыталась пробиться сквозь толпу мужчин и женщин, наблюдавших за их перебранкой.

— Ну, и чего ты добиваешься? — спросила она. — Чтоб меня арестовали за неоплату химчистки?

Прямо перед Амандой остановился элегантный индийский бизнесмен.

— Мне кажется, вам следует оплатить этой леди химчистку, — произнес он с сильным ливерпульским акцентом. — По-моему, так будет правильно.

— Да уж, — сказал еще один приличного вида мужчина. — Все-таки это ваша вина.

— Это вина велосипедиста, — настаивала Аманда. — Это он на меня наехал, а теперь рассекает за сто километров отсюда, уверенный в своей правоте!

Женщина в сливках схватила ее за плечо.

— Посмотри на меня! — крикнула она. — Ты за это заплатишь!

— Не волнуйтесь, — сказал ливерпульский индус. — Она заплатит.

Аманда открыла рот для атаки. И даже приготовилась, к своему удивлению, пригрозить этой женщине как-нибудь физически — возможно, даже залепить ей пощечину (а то и вмазать кулаком), если та не уберет свою долбаную руку с ее плеча. Все-таки Аманда была достаточно рослой и плечистой, чтобы всякие хамки не связывались с ней, а пошли бы и поучились хорошим манерам, иначе…

Но не успела она открыть рот, как обнаружила, что по ее щекам снова неудержимо текут слезы.

Все вокруг смотрели на нее, не желая прощать ей несправедливость, которой она наполнила их день, и молча требуя, чтобы она немедленно все исправила. Она вновь попыталась что-то сказать, как-нибудь объяснить этой женщине, что ей следует сделать со своими запачканными штанами, но из горла вырвалось только сдавленное рыдание.

— Господи, — прошептала она. — Да что это со мной?

Через несколько секунд, которые показались ей вечностью, Аманда обменялась с пострадавшей визитками — под высокомерно-торжествующим взглядом двух симпатичных парней. А затем оставила их ко всем чертям, сколько бы это ни стоило, со всем их ménage à trois,[17] которого они так добивались, и провела остаток обеденного перерыва на маленькой лужайке возле офиса, лишь в последний момент, уже на скамейке, осознав, что осталась без кофе.

Это слезы злости, повторяла она про себя, вгрызаясь в сэндвич с салатом, приготовленный сегодня утром без майонеза, потому что иначе не успела бы завезти Джея-Пи к его няньке. Это слезы злости.

Впрочем, Генри прав. Разница невелика.

— У вас все в порядке? — спросил ее кто-то.

Незнакомка сидела на другой половине скамейки.

Аманда не заметила, как эта женщина туда села, но она тоже пила кофе с проклятыми сливками. Черт возьми, люди. На дворе январь!

Впрочем, на сей раз, слава богу, эти сливки потребляла женщина с добрым лицом, явно поколесившая по белу свету (Аманда сама удивилась, что подмечает такое) и вернувшаяся с неким знанием, которого Аманде, возможно, не приобрести до конца своей жизни.

— Долгий день! — сказала Аманда, смущенно откашлявшись. И вновь занялась своим сэндвичем.

— Ах, — сказала женщина. — Мифы говорят нам, что мир был создан за один день, и мы цинично считаем это метафорой, аллегорией, но в такой день, как сегодня, запросто может показаться, будто мы потратили все утро на сотворение Вселенной, а какой-то идиот все равно требует, чтобы после обеда мы собирались на чертово совещание.

Вместо ответа Аманда вежливо улыбнулась, чувствуя, как звоночки в голове начинают подсказывать ей, что, возможно, она делит эту скамью с сумасшедшей. Или все-таки нет? Эта странная женщина вроде бы знает, что говорит. И, несмотря на всю ее странность, сидеть с ней вполне уютно.

Странность, повторила про себя Аманда. Акцент у незнакомки и правда странный — то есть, несомненно, иностранный, но из какой она страны — сам черт не разберет. Скорее даже из какой-то другой эпохи. Аманда покачала головой. Видимо, все-таки Средний Восток. Или что-нибудь в этом роде.

— Мне очень жаль, — сказала женщина.

Но произнесла эти три слова не так, как обычно извиняются. Не так, словно ей и правда кого-либо жаль. Это «жаль» означало «простите».

Аманда подняла голову.

— Возможно, это прозвучит нелепо, — продолжала женщина, — но вы, случайно, не Аманда Дункан?

Челюсть Аманды застыла в полуприкусе.

— Жаль, если нет, — повторила незнакомка, на сей раз действительно с сожалением. — Удивительно, правда? Мы вроде бы не знакомы, но мне кажется, что когда-то уже встречались.

Пораженная Аманда резко выпрямилась:

— Кумико?

Ибо, что ни говори, это могла быть только она.

Велосипедист — скорее всего, тот же самый, черт бы его побрал, они же все выглядят как однояйцевые близнецы, с одинаково накачанными промежностями и чувством этического превосходства, — пронесся мимо скамейки так угрожающе близко к ним, что обе невольно отпрянули. Сэндвич Аманды шмякнулся на тротуар и распластался там, как случайная жертва уличного происшествия.

— Гребаные велосипедисты! — заорала она ему вслед. — Думаете, вы хозяева жизни? Думаете, вам все можно, да?

Поразительно. Ты мешаешь им ездить, даже если сидишь на долбаной парковой скамейке…

Аманда откинулась назад — без обеда, без кофе, без сил, — и вновь на глаза наворачивались слезы, слезы ярости, оттого что весь мир, похоже, разваливался на части, причем безо всякой на то причины, хотя ничего на свете не изменилось, кроме разве какой-то мелочи, которую она даже не смогла бы назвать, но которая отняла у нее то, что она считала собственной жизнью, и зашвырнула все это на высоченную гору, чтобы ей пришлось карабкаться туда — и в итоге обнаружить, что впереди лишь очередная гора, еще выше, и так с ней будет всегда, пока она жива на этом гребаном белом свете, и если это действительно так, то какой вообще в этом смысл — да и есть ли он, черт бы его побрал?

Под ее нос аккуратно подставили пару салфеток. Раздосадованная тем, как мгновенно и как далеко ее унес поток сознания, Аманда взяла из рук Кумико салфетки и вытерла слезы.

— Понимаю, — сказала Кумико. — Я тоже их ненавижу.

О чем она — Аманда сообразила не сразу. А когда поняла, разразилась очередными слезами.

На сей раз, впрочем, совсем незлыми.

— Печатная фирма «Дункан»!

— Это знаменитый художник Джордж Дункан?

— Это вы, не так ли?

— Да ладно, Джордж? Не скромничай? Я уже видела тебя в Интернете?

— Но у нас все закончилось. Я думал, что…

— Ничего не закончилось? Я видела, что ты выставил на продажу? На экране своего ноутбука? Так что ничего не закончилось, правда, Джордж?

— Я о том, что между нами все кончено. И ты это знаешь. Ты сама этого захотела. И тогда я с тобой согласился.

— Но это же было до того, как ты прославился?

— Прославился? Послушай, я просто…

— А эти цены, Джордж? Ты не слишком заламываешь?

— Это не наши сайты. И не наши цены. Мы даже не знаем, откуда это пошло. Оно как-то само взорвалось…

— «Мы даже не знаем»? Ты про себя и эту свою Кумико? Так ее звать, кажется? Кумико?

— Я сейчас повешу трубку, Рэйчел, и я не хочу, чтобы ты…

— Любовная парочка, творящая вместе шедевры? Как это мило?

— Тебе нужно избавляться от восходящих интонаций. Ты говоришь как имбецил.

— Прости. Я только хотел…

— Иди в задницу, Джордж. Я всего лишь пытаюсь быть милой. И вести себя дружелюбно. Хотя ты и разбил мое сердце…

— А вот это неправда. Все эти тайные свидания. Клятвы о неразглашении. Ты совсем не походила на женщину, которая отлично проводит время.

— Так нечестно? Мы ведь оба секретничали, разве нет? Нет, я, конечно, могу рассказать обо всем Аманде, если ты этого хочешь?

— Это что, угроза?

— …

— Я вешаю трубку. Серьезно.

— Стой. Подожди? Прости меня? Я знаю, какой я бываю ужасной. Правда. Но…

— Но что?

— Но твоя жестокость невыносима, Джордж. Ты никогда таким не был.

— Прости, я…

— И как раз это не выходит у меня из головы. Ведь на самом деле ты не жестокий? Потому что жестокость — такая обычная вещь в наши дни, ты просто не представляешь. У меня по жизни с каждым мужиком словно состязание какое-то. Кто из нас гаже? Кто грубее? Словно каждый из нас с самого первого взгляда собирается доказать, как он крут. И все эти свидания на самом деле превращаются в это… как его…

— Ристалище?

— Вот! В ристалище! И единственное, что тебе разрешается, это показать сопернику, какой ты крутой, какой непобедимый и как жестоко ты смеешься над его слабостями. Вот ведь как. Ты смеешься над ним. Над тем, как он глуп? И пускаешься во все тяжкие, только чтобы он никогда не смог посмеяться над тем, как глуп ты сам? О сексе меня лучше не спрашивай, да?

— Да я и не собира…

— Потому что весь секс тогда — это сплошное притворство, не важно, удачный он или нет? Сколько бы ты старания и умения в это ни вкладывал? Что все просто «о'кей»? Что у тебя случалось и получше? Что все было не то чтобы «плохо», но пускай он особо не задирает нос?

— Рэйчел, я не понимаю, чего ты от меня…

— Это ужасно, Джордж. Я это ненавижу. Вот и с этим Уолли?

— Уолли?

— Каждую минуту одно и то же! Каждую минуту! Как в том кино про гладиаторов? Это изматывает. Я так устала. Я выжата, как лимон. А с тобой было совсем не так.

— …

— …

— Джордж?

— Я теперь с Кумико.

— Знаю. Знаю? Ну, то есть я в курсе, да? Твоя дочь об этом трещит на каждом углу? Так что я все знаю? Но просто я подумала. Подумала о том, как сильно мне тебя не хватает.

— …

— …

— Даже не знаю, что и сказать…

— Да не говори ничего. Просто я…

— Я теперь с Кумико…

— …скучаю по тому, кто…

— И я очень серьезно…

— …по-настоящему добр…

— …в нее влюблен.

— Ты был так добр ко мне, Джордж. Как, наверно, больше никто.

— Увы, о себе ты того же сказать не можешь.

— Я знаю, что была недобра к тебе…

— Нет, я о том, что ты была недобра к себе. Плохо с собой обращалась.

— Ты был первым, с кем я могла хотя бы предположить, что все вполне возможно, Джордж. А с этим Уолли я встречаюсь, и он, конечно, очень, очень обаятельный и так далее, но…

— Рэйчел, я должен…

— Но я все время думаю: он не такой милый, как Джордж.

— Это был мимолетный флирт, Рэйчел, и мы оба знаем, что это ошибка. Я слишком стар для тебя. Я слишком скучен для тебя, ты сказала это сама. И уж тем более я не такой обаятельный, как…

— Ну и что с того, если это правда? Иногда нам нужно и кое-что поважней.

— Ты хочешь сказать, это никак не связано с тем, что я теперь не один? И с тем, что я немного прославился?

— Ты снова пытаешься грубить, Джордж. Это тебе не идет?

— Мне правда нужно идти. Желаю тебе всего самого…

— Видишь? Ты же такой милый.

— Но я действительно должен идти.

— Я хочу повидаться с тобой.

— Рэйчел…

— Как в старые добрые времена?

— Нет, я не думаю…

— Я могла бы тебе о них напомнить.

— …

— Ты знаешь, о чем я, Джордж.

— Мне очень жаль, Рэйчел.

— Тебе будет жаль, если ты не позволишь мне…

— Мне очень жаль, что тебе так одиноко.

— Джордж…

— Я желаю тебе счастья. Я слушаю тебя и слышу, как твое сердце плачет, желая с кем-нибудь…

— Погоди хоть секундочку…

— …соединиться. По-настоящему соединиться.

— Да? Но я же…

— И мне очень жаль, что я этим кем-нибудь быть не могу. Никак не могу, прости.

— Джордж…

— Желаю тебе всего самого…

— Джордж…

— Но мне пора идти…

— Я беременна.

— …

— …

— …

— …

— То есть это, конечно, неправда.

— Джордж…

— Прощай, Рэйчел, и прости меня.

— Джордж, я только…

8 из 32

Она летает всю жизнь, и даже дольше, приземляясь, когда растущая Земля призывает ее, и улетая дальше, когда зова не слышно. Ей одинаково радостно и в воздухе, и на Земле, и радость эта, несмотря на частые слезы, от особого ее предназначения. Повсюду, где бы ни приземлилась, она дарует освобождение от грехов, и ее прощение проникает в сердца, ибо за что мы все просим прощения, как не за обиды, уносящие радость?

Мир вступает в период юности, земля собирается по кусочкам в узнаваемую цельную форму, хотя и с болью, с извержениями. Она не сторонится вулканов, когда те выплевывают лаву, узнавая в них ту же ярость воды — усилие, направленное изнутри наружу, то есть в никуда.

— Уже скоро, — говорит она вулканам, — уже совсем скоро все ваши длинные мускулы сплетутся внутри Земли, чтобы крепко держать ее в своих объятиях. Одна рука стиснет другую, другая третью — и вы сможете удерживать бремя жизни на ваших общих плечах. Осталось совсем недолго.

И вулканы верят ей, и успокаивают свои яростные потоки, и готовятся удерживать этот мир.

9 из 32

Все вулканы, кроме одного.

— А я не верю тебе, госпожа, — говорит ей вулкан, и его зеленые глаза искрятся каким-то злобным весельем, что сильно ее озадачивает. — Смысл вулкана в том, что он злой. А спокойный вулкан — это всего лишь гора, разве нет? Успокоить вулкан — значит убить его.

Губительная, пышущая жаром лава вытекает из него волна за волной, и обитатели этой совсем еще юной Земли разбегаются в ужасе от его огненного хохота. Она с отвращением отлетает подальше, делает круг и прилетает опять, чтобы снова показать ему свое отвращение. Так и общается с ним, летая кругами.

— Цель вулкана — погибнуть, — говорит она. — Разве не за это ты борешься?

— Да, госпожа, цель вулкана — погибнуть, — отвечает он. — Но сделать это с как можно большей злобой.

— Но ты не кажешься злобным, — говорит она. — Ты улыбаешься. Проказничаешь. В тебе так и плещет желание пофлиртовать.

— Во мне плещет радость, госпожа. Злобная радость.

— Разве такое возможно?

— Это именно то, что всех нас создает. То, от чего пылает магма этого мира. То, что заставляет вулканы петь.

— Так вот чем ты называешь разрушение? Песней?

— Именно так, госпожа. А песня никогда не лжет.

— В отличие от тебя, — говорит она и улетает прочь.

Вулкан посылает ей вслед целый сноп огнедышащей лавы. Но тот не достигает ее. Да и не должен.

— Ты еще вернешься, госпожа, — говорит вулкан. — Ты вернешься.

10 из 32

Она возвращается. Старше и мудрее. Старше теперь и мир, хотя у него, как ни удивительно, особо мудрости не прибавилось.

— Все извергаешь, — говорит она, облетая вокруг вулкана.

— А ты все прощаешь, — раздается в ответ из огненной колесницы, — там, где прощения не обещано.

— Ты стал посланником войны, — говорит она, не приближаясь к нему, поскольку уже успела узнать о вулканах побольше, — в том числе и о том, что в зону их действия лучше не попадать.

— Я теперь генерал, — отвечает вулкан.

Его огромное войско, заполонив собою весь мир, пожирает леса, города, пустыни, долины.

— Ты не погиб, как все остальные, и не превратился в гору.

— Нет, госпожа. В этом не было будущего.

Он поднимает хлыст — длинную цепь сияющего белого жара — и хлещет своих великих и страшных скакунов. Те оглушительно ржут, вздымая копыта. И превращаются в пепел фермы, мосты и цивилизации, пока его бесчисленная и ненасытная армия разливается пылающими реками по всей округе.

Какое-то время она летит рядом с ним, наблюдая в молчании, как он обращает в прах этот уголок Земли. Она ничего не спрашивает, он ничего не отвечает, лишь поглядывает иногда в ее сторону. Его зеленые глаза бдительно следят за ее полетом.

— Я прощу тебя, — говорит она. — Если попросишь.

— Не попрошу, госпожа, — отвечает он.

— Почему?

— Я не нуждаюсь нив чьем прощении, а также не признаю за тобой права его предлагать.

— Правом прощать наделяет нас тот, кто прощения просит.

Он улыбается ей, глаза его радостно сияют:

— Это не противоречит моим словам, госпожа.

11 из 32

Повинуясь странному желанию, в котором она не хочет себе признаться, она снижается и долго парит над самым войском вулкана. Оно атакует, но кто противник и где чья армия — не разобрать. Вся битва словно одна сплошная скотобойня, кишащая телами, плюющаяся огнем и кровью с единственной целью — сварить саму себя заживо.

Она снова взлетает повыше и описывает над вулканом последний круг.

— Прежде чем ты улетишь, госпожа, — говорит вулкан, — не скажешь ли мне свое имя? — Он опять улыбается, а в отражении его глаз виден мир, гибнущий от огненного террора. — Тогда я смогу назвать его, когда ты увидишь меня снова.

— Я больше никогда тебя не увижу.

— Как пожелаешь, госпожа, — говорит ей вулкан с поклоном. — Тогда я скажу тебе свое.

Он открывает рот и испускает рев, полный такой страшной боли и горя, что листья на деревьях жухнут, птицы падают с неба, а из трещин в земле, извиваясь, вылезает черная саранча.

— Но ты, госпожа, — добавляет вулкан, — можешь звать меня…

— Я не буду никак тебя звать, — говорит она, собираясь улетать, но все еще не улетая. И повторяет: — Я больше никогда тебя не увижу.

— Как пожелаешь, госпожа, — повторяет вулкан.

Он взмахивает хлыстом, но она улетает прежде, чем тот опускается.

12 из 32

— Отец? — зовет она, пролетая сквозь облака.

Она знает, что он не ответит. Он не ответил ни разу за все то время, пока старился мир. Она не знает, здесь ли он и слышит ли ее голос, ведь облака движутся, собираются и проливаются наземь дождем столько раз на дню — не говоря о жизни, прожитой этим миром, — что даже дочь облака не сможет отличить одно из них от другого.

Это облако может оказаться ее отцом. А может и не оказаться. Наверно, обычное облако. При чем тут ее отец?

И все-таки…

— Отец? — повторяет она.

И больше не говорит ничего, поскольку не знает, о чем его спрашивать. В ее голове — сплошные мысли о вулкане: споры, которых между ними не случилось, его поражение, которого она не добилась, и милосердное прощение, которое она могла предложить лишь в ответ на его последнее желание — освободить его, о чем он так и не попросил.

Она пролетает сквозь облака, позволяя каплям влаги остужать ее брови, мочить ее одежды и ощущая, как приятная прохлада растекается по мышцам, уставшим от полета.

Все это время ее отец наблюдает за ней — и шепчет ее имя, лишь когда она покидает пелену облаков и улетает слишком далеко, чтобы это услышать.

Джордж начал видеть странные сны.

Кумико по-прежнему не позволяла ему смотреть, как она работает, а также не пускала его за порог своей крошечной квартирки — что, впрочем, не особо его беспокоило, поскольку теперь она почти все свое время проводила у Джорджа, — однако ему начали сниться запертые двери, за которыми находилась она, он знал это, как знал и то, что замки были врезаны в эти двери исключительно по ее просьбе, которую он же сам и исполнил. Он мог бы заглянуть туда когда угодно. Но в этих снах они неизменно оставались запертыми. И Джордж трясся в агонии.

А еще ему снилось, что он обнаружил ее в потайной белой комнатке без замка, где она маскировала свое оперение под женскую кожу, подстригала длинные белые крылья, переделывая их в руки с пальцами, прятала за искусственным носом небольшой клюв и надевала коричневые контактные линзы на свои золотистые глаза. Увидев, что он подглядывает за ней, она заплакала — по нему и по всему, что им суждено было потерять.

А в других снах он видел пламя, которое било из-под земли, выплескивалось из трещин кипящей лавой и преследовало его, а она бежала за ним, и он никак не мог разобрать, убегает ли она вместе с ним или же, наоборот, ведет за собой это пламя, чтобы оно поглотило и пожрало его.

Проснувшись, он напрочь забывал все, что ему приснилось, но в душе оседала тревога, оседала и постепенно росла.


Первой покупкой на деньги, вырученные от продажи табличек, стал тяжеленный новый принтер для его студии.

— А вовсе не прибавка к моей зарплате? — с явной обидой спросил Мехмет, скрестив руки на груди.

— И прибавка к твоей зарплате, — сказал Джордж, наблюдая, как люди из службы доставки взгромождают принтер на место в углу.

— Насколько?

— На фунт в час.

— Всего лишь?

Джордж повернулся к нему:

— Полтора фунта?

Мехмет сделал оскорбленную мину, якобы собираясь протестовать, но тут же расплылся в удивленной улыбке:

— Ох, Джордж! И как ты умудряешься выживать в этом диком мире? Почему он до сих пор не сожрал тебя с потрохами?

— У меня все отлично, — сказал Джордж, снова завороженно глядя на принтер.

Блестеть эта супермашина, конечно, никак не могла: все ее поверхности были из пластика, а ролики выглядели как обычные шестеренки замысловатого шедевра промышленного машиностроения. И все-таки — господи боже! — на взгляд Джорджа, она просто блистала. И работала, само собой, куда быстрее, чем их старенький принтер, хотя это уже чисто технические детали. А вот цвета в распечатках стали гораздо живее. Оттенки и текстуры во всех их немыслимых комбинациях предлагались такие буйные, что было трудно не расхохотаться. Программы ее подлаживались под любые фантазии мгновенно, и ты просто не успевал за этим мгновением — она уже предлагала тебе именно то, что ты хочешь, за миг до того, как ты успевал это запросить.

Она была всем, чего только Джордж желал для своей студии.

И она стоила того — спасибо шедевру, что висел на стене прямо над нею. Шедевру, созданному в основном Кумико. Но по ее же словам, вклад Джорджа был неоценим, и потому он должен был получить ничуть не меньше половины суммы, которую платили покупатели табличек.

Но даже это было очень и очень немало. После продажи второй таблички (сжатый кулак против женского профиля) женщине, которую привел самый первый их покупатель, они в течение недели продали третью, а потом и четвертую друзьям этих первых двух. Никто из новых клиентов (явно небедных и просто пугающе обаятельных) не приобретал их картинки в погоне за модой (да и откуда ей было взяться, ведь они появились буквально только что), напротив, все они словно находились в сетях какого-то наваждения, как и первые покупатели. Один из них, руководитель какой-то креативной компании в дорогом черном галстуке поверх дорогой черной рубашки под дорогим черным мягким пиджаком, при взгляде на последнюю их работу — перьевые лошади Кумико, несущиеся табуном с холма к реке из словесных волн Джорджа, — не сказал вообще ничего, а только прошептал: «О, да…», перед тем как вручить толстенную пачку банкнот скандализирующему Мехмету.

А потом кто-то — вроде бы из покупателей — подбил один из некрупных, но влиятельных журналов о современном искусстве взять небольшое интервью у Джорджа — а не у Кумико, хотя она и просила его обеспечить их работам как можно больше публичности, — как у «потенциально восходящей звезды», и уже до конца недели они не только собрали целую кучу заявок на еще не законченную на данный момент пятую табличку, но и получили от арт-дилеров приглашения на несколько деловых встреч и даже на одну презентацию.

От приглашений Джордж отказался — в основном потому, что Кумико не хотела вовлекать в их творческий процесс чужих людей, — но теперь это уже мало что значило. Слухи о них расползались, и Джорджу, похоже, даже не пришлось этому как-то поспособствовать.

— Ну и шумиху вы подняли! — весьма раздраженно сказал Мехмет после того, как они отправили пятую табличку почтой покупателю из Шотландии, которого даже в глаза не видели. — Бог знает из-за чего.

— Если бог и знает, — ответил Джордж, — то мне он про это не говорит.

Кумико тем временем не вмешивалась в коммерцию, предоставляя это Джорджу, и занималась творчеством уже в промышленных масштабах — задействуя любые фигурки, которые он вырезал из очередных книг, и комбинируя новые захватывающие композиции из элементов, которые, казалось, не были изготовлены только что, но существовали всегда и лишь ждали, когда же их соберут воедино, чтобы их древняя сущность проявилась в полную силу. Она работала над новыми картинами, но также добавляла вырезки Джорджа и к табличкам своей приватной коллекции — той, которой он до конца не видел. Эту коллекцию она держала в секрете и ничего оттуда на продажу не выставляла, но за всеми остальными ее работами уже выстраивались в очередь люди, расхватывавшие копии шестой и седьмой таблички всего через несколько часов после их завершения и предлагая за них совершенно безумные суммы. Безумные даже в сравнении с себестоимостью их распечатки на роскошном принтере, который, конечно же, могут позволить себе только самые приличные на белом свете издатели.

Это было божественно. Это было его. Это казалось почти нереальным.

— По-моему, как-то все… — Он повернулся к Мехмету: — Может, я чего-то не понял? Как это все получилось?

— Я не знаю, Джордж, — ответил тот. — И вряд ли кто-нибудь знает.


— Ты не находишь это странным? — спросил он Кумико, когда та намыливала ему волосы шампунем.

— Отклонись назад, — попросила она.

И когда его голова оказалась над раковиной, он продолжил:

— Все вдруг сбежались. Так внезапно. И стали хватать с таким голодом. Так и кажется, будто…

Он не закончил. Ибо так и не понял, что именно ему кажется.

— Я сама удивляюсь, — ответила Кумико, смывая шампунь водой из чашки.

После чего отжала ему волосы, усадила его на стуле ровно и принялась расчесывать мокрые пряди, держа наготове ножницы в другой руке.

— А я так просто ошеломлен, — сказал он.

Он почувствовал, как ее рука на секунду замерла в едва заметной нерешительности, прежде чем расчесать и подрезать очередную прядь.

— Ошеломлен в хорошем смысле? Или в плохом? — уточнила она.

— Даже не знаю. Просто… ошеломлен, и все. У меня не было ничего. Лишь хобби, которое тоже не значило ничего. Пустая трата времени. А потом вдруг появляешься ты… — Он посмотрел на нее. Она повернула его голову так, чтоб было удобней стричь дальше. — И все это появляется вместе с тобой. И…

— И? — Она подрезала еще один локон — ловко, точно заправский парикмахер.

— Да ничего, пожалуй, — смутился он. — Просто начали происходить все эти невероятные вещи. И продолжают происходить.

— И это лишает тебя сил?

— Ну… да.

— Хорошо, — сказала она. — Меня тоже. Я не удивляюсь тому, что ты сказал про голод. Мир всегда голоден, хотя часто не знает, по чему именно испытывает голод. И насчет внезапности ты прав. Это и правда весьма примечательно, согласен?

Она снова причесала его, готовясь еще подравнивать. Решение постричь его она приняла, не задумываясь. Он просто сказал, что собирается подстричься в местной парикмахерской, которую держали два брата-бразильца — поразительно молодых, по-заморски обаятельных и ужасно бестолковых, — и она тут же предложила: «Давай, я сама».

— Так где ты, говоришь, этому научилась? — уточнил он.

— В путешествиях, — ответила она. — К тому же это не сильно отличается от того, что я делаю с табличками, ты не находишь? Считай, это моя вторая профессия.

— Я бы никогда не осмелился кромсать твои волосы так, как кромсаю книги…

Он почти физически ощутил тепло ее улыбки, растекающееся за его спиной по маленькой кухне, пока он сидел на стуле со старой простыней, повязанной вокруг шеи, над расстеленной под ногами газетой, на которую падали обрезанные клочья его шевелюры. Он закрыл глаза. Да, он ощутил ее. Рядом с собой. Ее дыхание коснулось его шеи, как только она склонилась чуть ближе.

— Я люблю тебя, — прошептал он.

— Знаю, — шепнула она в ответ. Без малейшего упрека.

Ее знание доставляло ему удовольствие, и обычно этого было достаточно. Но теперь ему вдруг почудилось, что этого недостаточно. Он захотел спросить: «А ты меня?» — и тут же устыдился. Каждый раз, когда она отвечала так (впрочем, не очень часто), ему приходилось сдерживаться, чтобы не требовать от нее подтверждения.

Все-таки он очень, очень мало знал о ней. До сих пор.

С другой стороны, и он рассказал о себе далеко не всю правду. Например, никогда не упоминал о Рэйчел, хотя в данном случае беспокоился больше о дочери, которую подобная правда сразила бы наповал, если бы вдруг, не дай бог, ей открылась. Не говоря уже о целом ворохе дурных привычек — из тех, какие обычно скрывают на ранней стадии любых отношений: чистка ногтей на ногах прямо в постели, бритье щетины когда и как попало, подтирание члена туалетной бумагой после того, как отлил, и так далее, — но даже в сравнении со всеми этими тайными грешками он знал о Кумико несравненно меньше, а точнее, не знал почти ничего. Это было необъяснимо, несправедливо, не…

Он отогнал эти мысли, выкинул из головы.

— Однажды я пытался подстричь Аманду, — сказал он. — Когда она была совсем маленькой.

Он услышал, как она хихикнула.

— И как вышло?

— По-моему, неплохо.

— Но только однажды?

— Ну, она была совсем крохой, обычное дело… — Любовь к своей непутевой дочери переполнила его, и он нахмурился. — Хотя Аманда никогда не была обычным ребенком. Забавная — да, она всегда была очень забавная, и мы с Клэр надеялись, что у нее все будет хорошо…

— Она мне понравилась, — сказала Кумико. — И рассуждает, на мой взгляд, очень здраво.

— Никак не могу поверить, что вы встретились вот так, случайно…

— Жизнь была бы неестественна без случайностей, Джордж. Например, я могла бы забрести и в другую типографскую студию. Но забрела в твою — и посмотри, какая каша из-за этого заварилась.

Он обернулся:

— То есть ты тоже считаешь, что заварилась каша?

Она кивнула и развернула его голову обратно:

— У меня не так много времени, как хотелось бы, чтобы рассказывать свою собственную историю.

— Да, — согласился он, вспоминая лишний раз о тридцати двух табличках, из которых видел далеко не все — девушка и вулкан, мир, который они создавали. А она еще даже не рассказала ему, как закончится эта ее история. — И тебя это не напрягает?

— Пока нет, — ответила она. — Но ты знаешь сам. История должна быть рассказана. Как еще прикажешь жить в мире, где нет никакого смысла?

— Как еще выжить бок о бок с необычайным? — пробормотал Джордж.

— О да, — сказала Кумико. — Именно. Необычайное случается постоянно. В таком количестве, что мы просто не можем это принять. Жизнь, счастье, сердечные муки, любовь. Если мы не можем сложить из этого историю…

— И как-нибудь это объяснить…

— Нет! — возразила она неожиданно резко. — Только не объяснять! Истории ничего не объясняют. Они делают вид, но на самом деле только дают тебе отправную точку. У настоящей истории нет конца. Всегда будет что-нибудь после. И даже внутри себя, даже утверждая, что именно эта версия самая правильная, нельзя забывать, что есть и другие версии, которые существуют параллельно. Нет, сама история — не объяснение, это сеть — сеть, через которую течет истина. Эта сеть ловит какую-то часть истины, но не всю, никогда не всю — лишь столько, чтобы мы могли сосуществовать с необычайным и оно нас не убивало. — Она едва заметно ссутулилась, словно истощенная собственной речью. — Ведь иначе оно обязательно, непременно это сделает.

Помолчав немного, Джордж спросил:

— А с тобой произошло что-нибудь необычайное?

— Конечно, — кивнула она. — Как и с каждым. Как и с тобой, Джордж, я уверена.

— Да, — согласился он, ощутив в этом правду.

— Расскажи, — улыбнулась она. Очень доброй улыбкой, видеть которую он, наверное, готов был всю жизнь.

Он открыл рот, собираясь было поведать ей о Журавушке на своем заднем дворе — историю, до сих пор вызывавшую в нем чувство неловкости, особенно после того, как Аманда отреагировала на нее так скептически; но, быть может, теперь настал момент рассказать о птице, чью жизнь он, возможно, спас, птице, появившейся неизвестно откуда и своим появлением обозначившей некий новый этап в его жизни, этап, который (он чувствовал это своим замирающим от страха сердцем) мог в любой момент завершиться.

Но вместо этого он, к своему удивлению, сказал:

— Когда мне было восемь лет, меня сбила машина. Хотя это лишь одна из версий этой истории…

И пока она подстригала его, он рассказывал.


— Жила-была одна леди, — начал Джордж, держа за руку Джея-Пи, когда они гуляли у пруда, — которая родилась от облака.

— Ну, так не бывает, — сказал Джей-Пи.

— Бывает. Она родилась в облаке. Вот в таком! — И Джордж выдохнул облачко пара в морозный воздух.

Глаза Джея-Пи засияли, и он тоже выдохнул облачко, а потом еще целую вереницу таких же.

— Значит, облака появляются от дыхания?

— Хотелось бы, малыш, но тут еще дело в том, что испаряется океан.

— Но я же, вот, выдуваю облака. Значит, это я их делаю!

— Возможно, да.

— Grand-père?

— Да?

— А когда пукаешь, тоже получаются облака?

Джордж посмотрел на внука сверху вниз. Джей-Пи был абсолютно серьезен.

— Мама говорит, что, когда пукаешь, получается только вонючий воздух, и все, — продолжал Джей-Пи. — И что все пукают, даже королева, а еще что мое дыхание тоже иногда воняет так, как будто я пукаю.

— Ну что ж, пока звучит весьма логично.

— Но тогда получается, что если я могу выдуть облако изо рта… — Джей-Пи выдержал паузу, явно выстраивая умозаключения в своей маленькой голове. И, усмехнувшись, взглянул на деда: — Значит, я могу делать облако, когда пукаю?

— Это будет очень вонючее облако.

— Вонючее облако, в котором родилась твоя леди?

— Она родилась в таком облаке, из которого ей захотелось поскорей улететь.

— А ты не взял хлеба?

— Что?

— Для уток. — Джей-Пи указал пальцем на пруд.

Несколько дрожащих от мороза гусей, которые почему-то не улетели на юг, смотрели на них с явной надеждой.

— Черт! — сказал Джордж.

— Это плохое слово?

— Нет. Это слово говорят бобры.

— У бобров плоские хвосты, — сказал Джей-Пи. — И огромные зубы.

— У тебя тоже когда-то был плоский хвост.

— Нет!!! — закричал ошеломленный Джей-Пи.

— Да, и мы все за тебя ужасно волновались. Но когда ты родился, он у тебя отпал.

— Когда я родился в облаке?

— Именно. В очень вонючем облаке.

Je suis une nouille… — пропел Джей-Пи.

— Ты лапша?

— Нет! Я — облако!

— А… — сказал Джордж. — Тогда nuaqe.

— Но я так и сказал! — вскричал Джей-Пи. — Je suis une облако! — Он закружился, повторяя это снова и снова, но затем вдруг остановился. — Grand-père! — сказал он, пораженный внезапной мыслью. — Ты говоришь по-французски?!

— Да нет, — покачал головой Джордж. — Просто учил когда-то в колледже.

— Что такое колледж?

— Такая школа. В Америке.

Джей-Пи сощурился, производя в голове очень сложные вычисления.

— Значит, ты был американцем?

— Я и сейчас американец.

— Врешь!

— Вот так мне все и говорят. А теперь мне нужна твоя помощь. Не забыл?

— Высокая птица! — сказал вдруг Джей-Пи, поднимаясь на цыпочки и вглядываясь вдаль поверх гусей, которые подобрались к самому берегу в надежде на то, что его кружение — прелюдия к кормлению хлебом. — Я не гусь, grand-père!

— Если будешь так кричать, спугнешь высокую птицу.

— Я не гусь! — прошептал Джей-Пи как можно громче.

— Верю.

— Иногда я бываю уткой.

— И в это я тоже верю.

— Я больше не вижу птицу, Джордж.

Джордж посмотрел на внука.

Как ты меня назвал? — спросил он довольно резко.

Лицо Джея-Пи дернулось, губы скривились.

— Так тебя называет мама… — сказал он, и две маленькие слезинки скатились по его щекам.

— О, нет, Джей-Пи! — Джордж присел перед ним на корточки. — Я совсем не сержусь. Я просто удивился…

— Она зовет тебя так, потому что тебя любит. Она сама говорила.

— Все верно, малыш, так и есть, — сказал Джордж, обнимая внука. — Но я буду счастлив, если ты будешь звать меня grand-père. Знаешь почему?

— Почему? — шмыгнул носом Джей-Пи.

— Потому что ты, Жан-Пьер Лорен, единственный на свете человек, который имеет право так меня называть.

— Единственный?

— И неповторимый.

— И неповторимый… — произнес Джей-Пи, словно примеряя на себя это звание.

Они прошли еще немного по берегу пруда, но, кроме разочарованных гусей и нескольких спящих уток, так никого и не увидели.

Никаких журавлей. Ничего необычайного.

— А что случилось с леди из облака?

— Она повстречалась с вулканом, — ответил Джордж рассеянно, все еще вглядываясь в водную гладь. — Все оказалось непросто.


Он снова видел странные сны. О том, что он летает.

Мир состоял из висевших в воздухе островов, соединенных между собой шаткими мостиками или веревочными лесенками. Журавушка летела позади него, отставив назад свои длинные ноги. «Это очень по-журавлиному», — сказала она ему. Куски мира вертелись под ними, а они пролетали мимо плоских каменных блюдец с реками в форме колец и мимо шарообразных планеток, с которых ему махали счастливые Джей-Пи и Генри, оба одетые точь-в-точь как Маленький Принц.

— Людям не снятся такие сны, — сказал Джордж, приземляясь на скалу в форме поля для американского футбола.

— Ты хотел сказать «для британского футбола», — поправила его птица.

— Вовсе нет, — нахмурился Джордж.

Журавушка пожала плечами и отвернулась, как только он посмотрел на нее внимательнее.

— Что у тебя с глазами? — спросил Джордж.

— Глаза как глаза, — ответила она, не глядя на него. — Особенно когда во сне.

— Я как раз подумал — особенно когда не во сне.

Джордж шагнул ближе к ней. Она захлопала крыльями и попятилась.

— Что за манеры? — возмутилась она.

— У тебя глаза зеленые, — сказал Джордж. — А должны быть золотые.

Журавушка посмотрела на него в упор. Ее глаза и правда были зеленые — пылающие, с желтоватым оттенком серы.

— Да что ты знаешь о золоте? — произнесла она странным, каким-то не своим голосом.

— Кто ты? — спросил Джордж сердито, хотя и со страхом в груди.

— Вопрос, который нет нужды задавать, — ответила она.

Лава хлынула из ее глаз и фонтанами полилась в его сторону.

Он побежал. Точнее, попытался бежать. Его ноги с грохотом опускались на скалистую породу, унося прочь от раскаленной лавы, накатывавшей волнами, все ближе и ближе, но на самом деле он бежал на месте.

— Ладно, — сказал он. — Так и быть, это и правда сон.

— Нет, — ответил вулкан, поднялся под ним на дыбы, обнял его за шею пылающей рукой и поднял в воздух.

— Прошу тебя, — прохрипел Джордж, — остановись!

Но вулкан, не слушая, поднимал его все выше и выше, затягивая звезды клубами дыма и сполохами огня.

— Не остановлюсь! — ревел вулкан. — Я никогда не остановлюсь!

Наконец он размахнулся, зашвырнул Джорджа в небо — и тот понесся со страшной скоростью мимо плавящегося мира, мимо кипящих облаков, которые только что были озерами и океанами, мимо кричащих жертв в пылающих городах. Он летел, как комета, пока не увидел свою цель — белизну шелковистого оперения и мощные крылья, складывающиеся и распахивающиеся во всю их невероятную ширину.

Он врезался в них.

И это его уничтожило.


Он проснулся. Без крика, без подскакивания в постели с сердцем, разбивающимся о грудь. Никакого драматизма. Просто открыл глаза. Полные слез.

— Кумико? — проронил он в темноту своей спальни, зная, что сегодня Кумико ночует у себя и что он дома один. И все-таки он произнес еще раз: — Кумико?

Но никто не ответил.

— Я хочу тебя, — сказал он. — Боже, как я хочу тебя.

И, как и всегда, устыдился собственной жадности.

Загрузка...