В то время как, задав себе этот вопрос, Жюльетта ложилась в свою узкую девичью кровать, которую взяла себе, когда овдовела, со всеми остальными вещами, напоминавшими ей о прежней счастливой жизни, — в то время как де Пуаян возвращался пешком к своей квартире на улице de Martignac, возле церкви св. Клотильды, и упрекал себя, как за преступление, в том, что не умел нравиться своей подруге, — что же делал тот, внезапное появление которого между этими двумя существами являлось, без их ведома, грозной опасностью для остатков счастья одного и нравственной утомленности другого, — этот Раймонд Казаль, о котором мужчины и женщины так различно судили? Подозревал ли он, что его хорошенькая соседка по обеду в этот самый момент вместо того, чтобы спокойно заснуть, продолжала о нем думать, несмотря на принятое решение его забыть? Она не имела на это права, так как любила и хотела продолжать любить другого.
Казаль покинул отель де Кандаль с уверенностью, что понравился г-же де Тильер; он скрылся так поспешно, боясь испортить впечатление. Но, когда, укутавшись в вечернее пальто, он очутился на тротуаре улицы Tilsitt и, весело вдохнув в себя свежий воздух, взглянул на небо, усеянное звездами, первым его порывом не были мечты о нежном профиле молодой вдовы. Только позднее он должен был почувствовать, как глубоко уже в тот момент было затронуто его сердце. Размышления его всегда касались только внешности, и он совершенно не знал своей внутренней сущности. Но кто же вполне себя знает? Кто может заранее сказать: завтра я буду весел или грустен, нежен или недоверчив? Казаль, изнуренный постоянным удовлетворением своей чувственности и пресыщенный всеми радостями, заключенными в слове молодость, будучи прекрасно сложенным, имея избранных друзей, двести пятьдесят тысяч ливров дохода, превосходно зная Париж, мог считать себя застрахованным от всяких романических сюрпризов. Он рассмеялся бы своим веселым детским смехом, — смехом, обнаруживающим в нем некоторые хорошие качества: естественность, отсутствие злобы и добродушие, — если бы кто-нибудь сказал ему, что именно это изнурение и пресыщенность делали его зрелым для перелома чувств, глубокого или легкого, но во всяком случае для какого-то перелома. Ему давно уже надоело тяжелое однообразие беспорядочной жизни. Нет ничего более правильного, лишенного каких-либо неожиданностей, строго размеченного определенными развлечениями согласно сезону и часу, как эта непрерывная жизнь «гуляки», — варварская кличка, данная лет десять тому назад современным кутилам. Эта изнанка буржуазного образа жизни, которая превращает удовольствие в почти механическое занятие, в конце концов так же надоедает, как буржуазная жизнь, и по тем же причинам. Часто этот «душевный колтун», как, смеясь, говорил Казаль по поводу одного товарища, внезапно помешавшегося на браке, выражается в тоскливом воздыхании по семейной жизни, которая начинает казаться «гуляке» преисполненной чудных неожиданностей. Она влечет его приманкой новизны, той же приманкой, которая толкает хорошего мужа поужинать в отсутствие жены в отдельном кабинете с глупыми, истрепанными и порочными девчонками, между тем как жена его умна, свежа и чиста. Но «брачным зудом» страдают лишь такие кутилы, которые когда-нибудь испытали глубокую сладость настоящей семейной жизни, или же такие, которые, несмотря на беспрерывный праздник своей жизни, — это бывает, — оставались хорошими сыновьями по отношению к своей старой матери или хорошими братьями заботливых сестер. Будучи единственным ребенком давно умерших родителей и поссорившись с двумя своими дядями, Казаль с самых ранних лет привык к безграничной свободе и, по-видимому, должен был навсегда оставаться холостым, как оставался брюнетом, желчным и мускулистым. Трудно было себе представить его наивно обожающим чистоту молодых девушек, так как у пресыщенных парижан такое обожание появляется одновременно лишь с появлением первых ревматизмов. Зато природная утонченность ощущений, сохранившаяся в нем, несмотря на среду, нетронутой, его любовь к преодолеванию препятствий и потребность приложить к делу неиспользованные способности делали для него пикантной интригу с такой не похожей на других и непривычной ему женщиной, как г-жа де Тильер. Он не знал женщин такого типа, поэтому она являлась для него столь же опасной, как и он для нее. Но следует сделать оговорку: под сдержанностью молодой вдовы скрывалась способность к самой глубокой и смертельной любви, между тем как страсть у Казаля могла быть лишь капризом, игрой в любовь вследствие сильного вожделения. Для крови и мозга восемнадцать лет разгула не проходят бесследно. Но в то время как Казаль шел вдоль улицы Champs Elysees легкой поступью бретера и полной грудью вдыхал в себя вечерний воздух, у него не было даже и каприза, и если образ Жюльетты и мелькнул в его воображении, то лишь сквозь целый лабиринт других мыслей.
Узнав о таком отношении, молодая женщина больше оценила бы то, что Габриелла называла педантизмом де Пуаяна.
— Какой прелестный вечер! — говорил себе Казаль. — Если весна будет так продолжаться, то в нынешнем году будут прекрасные скачки… А обед был недурен… В свете опять начинают хорошо есть. Это все-таки благодаря нам. Если бы человек шесть из нас не говорили бы правду де Кандалю и некоторым другим относительно их метрдотелей и их вин, то чтобы теперь с ними сталось? А вот что следовало бы найти, это — способ хорошо провести два часа от десяти до двенадцати. Только для этого следовало бы основать клуб… Утром мы спим, одеваемся, ездим верхом. После завтрака всегда находятся какие-нибудь мелкие заботы, потом с двух до шести — любовные дела. Когда же их нет, можно поиграть в мяч, заняться фехтованием. От пяти до семи — игра в покер. От восьми до десяти — обед. От двенадцати до утра — игра и кутежи. Правда от десяти до двенадцати можно пойти в театр, но сколько пьес в году стоят того, чтобы их смотреть? А я слишком уже стар или недостаточно стар, чтобы изображать из себя фон лжи.
Мысль о театре привела его к мысли об одной очень плохой, но красивой актрисе водевиля, временным любовником которой он был вот уже шесть месяцев, — о маленькой Анру: «А что, — подумал он, — не наведаться ли мне к Христине?» Он представил себе, как входит в дверь с улицы Chaussee d'Antin, потом поднимается среди едкого, витающего за кулисами запаха по черной лестнице и, наконец, переступает порог узкой комнаты, где одевалась девица. На столе валяются полотенца, запачканные белилами и румянами; тут же сидят два или три актера, обращающиеся на «ты» к своей товарке. При его появлении господа эти скромно стушуются, оставив ее наедине с ее «серьезным» покровителем, — а он именно считался таковым, несмотря на свою красивую внешность, так как все знали, что он богат, — а она начнет рассказывать ему закулисные сплетни. Он точно слышал, как, продолжая гримироваться, она говорит ему: «Ты знаешь, теперь Люси связалась с толстым Артуром, это отвратительно по отношению к Лоре». — «Ну нет, — заключил он, — я не пойду… На всякий случай загляну в клуб…»
Воображению его представились пустынные в этот час игорные залы, с одетыми в ливреи лакеями, дремлющими на скамьях; лакеи сразу вскочат при его приближении; он словно почуял смешанный, приторный запах табака и железной печки. «Ну, это слишком печально, — сказал себе молодой человек. — Не добраться ли мне до оперы? А зачем? Для того чтобы в пятисотый раз услышать четвертый акт «Роберта Дьявола»? Нет. Нет. Нет. В конце концов я предпочитаю «Филиппа…» Это было имя английского бара, находившегося на улице Godot-de-Mauroy. После одной ссоры, окончившейся дуэлью и происшедшей в другом известном среди кутил последних двадцати лет баре, — Eureka, — или просто, как его называли, у «Старого», Казаль и его компания перестали в нем бывать и с улицы Mathurins перекочевали в кабачок улицы Godot.
Если когда-нибудь найдется летописец, знающий современную молодежь, то история ресторанов и кафе конца этого века будет интересной главой в его книге. И среди самых странных из таких мест он должен будет назвать те притоны кутящего общества, куда теперь стали ездить после театра настоящие баре, чтобы пить там бок о бок с жокеями и bookmaker'ами whisky и cock-tails.
Казаль мысленно представил себе узкую залу с длинным буфетным прилавком, высокие табуретки, картины с изображенными на них скачками, потом в глубине портреты четырех знаменитых тренировщиков.
«Ба, — сказал он себе, — в этот час я там встречу лишь Герберта с салфеткой или без нее».
Лорд Герберт Боун, младший брат одного из самых богатых английских пэров маркиза де Банбюрей, был горьким пьяницей и в тридцать лет иногда дрожал, как старик. Он прославился тем, что нашел удивительные по простоте слова, ярко рисовавшие его ужасную страсть. Когда его спрашивали: «Как поживаете?», он отвечал: «Отлично, у меня превосходная жажда». Он простодушно думал, что фраза эта вполне соответствует выражению: «У меня хороший аппетит». Его любимая шутка, которая была шуткой только наполовину, состояла в том, что на товарищеских обедах он пытался поднести к губам стакан с вином, не расплескав его, жесты же его были так неуверенны, что для этого ему приходилось надевать на шею салфетку. За один конец ее он брался левой рукой, а за другой правой, в которой держал стакан. Таким образом левая рука тянула салфетку до тех пор, пока вино не попадало в рот этому пьянице.
«Но, — подумал Казаль, — теперь уже поздно. Он меня не узнает. Положительно, в моем теперешнем положении мне следовало бы иметь на эти часы «буржуазку».
В его интимном товарищеском кружке этим термином обозначали любовницу из светского общества, — «вдову или разведенную, ведущую замкнутый образ жизни, которая радовалась бы моим посещениям».
Произнося этот странный монолог, он дошел до перекрестка, где сходилось несколько улиц. Только тут он опять вспомнил о своей соседке и сказал себе вполголоса: «А право, эта маленькая г-жа де Тильер мне подошла бы. С кем она может быть?..»
Конечно, такое заключение было весьма бесцеремонно и заключало собой целый ряд мыслей, которые даже не такому наивному человеку, как де Пуаян, могли показаться циничными и проникнутыми грубым материализмом. Но все-таки в глубине их шевелился маленький зародыш чувства, а это доказывает нам, что каждое сердце представляет собой целый отдельный маленький мир, где самые нероманические образы порождают романические чувства.
Если бы нежное обаяние Жюльетты, — как незаметный, но сильно действующий аромат скрытого в комнате цветка, — не повлияло на Казаля, он не испытал бы такого отвращения при воспоминании о вульгарности Христины Анру. Он отказался от театра, клуба и «Филиппа» под вполне основательными предлогами, но в этот вечер, как и во всякий другой, они не имели бы для него никакого значения, если бы в нем не работала тайная потребность одиночества. А для чего? Если не для того, чтобы отдаться мыслям о молодой женщине, воспоминание о которой внезапно захватило его, затмив в его воображении кулисы, клуб и кабачок. Тонкий силуэт обрисовался с удивительной отчетливостью на поле его внутреннего зрения. Люди спорта, живущие интенсивной физической жизнью, развивают в себе восприимчивость дикарей. Они обладают удивительной животной памятью, присущей земледельцам, охотникам, рыболовам, — одним словом, всем тем, которые много смотрят на вещи, а не только на их изображение. Формы и краски беспрестанно отпечатываются в их мозгу от реальных непосредственных конкретных впечатлений с такой рельефностью, о которой кабинетные работники и салонные собеседники даже не имеют понятия. Казаль ясно увидел грациозно-страстный и полный бюст Жюльетты, ее гибкие плечи, черный корсаж с розовыми бантами, ее полный страстной неги затылок, светло-белокурые волосы, темный сапфир глаз, извилистые губы, блеск зубов и ямочку при улыбке, руки, по которым пробегала золотистая тень, крепкие кисти рук, столовую со всей ее обстановкой, ковром герцога Альбы и побледневшие или раскрасневшиеся лица гостей. Будь тут сама живая Жюльетта, он не мог бы разглядеть ее черт яснее и точнее. В результате этого видения полуиронические рассуждения о вечерних часах сейчас же уступили место хотя грубому, но по крайней мере искреннему и естественному порыву: чувственному желанию обладать этим прелестным созданием, под чистой и сдержанной внешностью которого он инстинктивно угадывал большую страстность.
«Да, — продолжал он, — с кем она? Не может быть, чтобы у нее не было любовника».
Духовная память пришла на помощь и в дополнение памяти физической.
«Все равно. Она посмотрела на меня очень странными глазами, после того как сначала имела вид, что не замечает меня… Этот самый обед был заранее подстроен вместе с г-жей де Кандаль. Они — близкие друзья. Очевидно, моя маленькая соседка хотела со мной познакомиться. Я совсем недурно действовал. Уверен в этом. Что же теперь значит это любопытство? Не слышала ли она обо мне от другой женщины? От своего любовника?.. Или, наконец, у нее совсем, может быть, нет любовника, и она скучает там в своем углу? Ее так мало видно. Вероятно, она живет очень замкнуто… Она очень хороша. А что, если бы я принялся за ней ухаживать? На всю эту весну передо мной нет ничего интересного. Да, это мысль… Но где же с нею опять встретиться?.. Я обедал рядом с нею, а потому могу сделать ей визит вместо того, чтобы просто забросить карточку…»
Эта мысль ему так понравилась, что он громко рассмеялся.
«Это так, — продолжал он, — но тогда надо отправиться к ней завтра же… Завтра? А что я завтра делаю? Утром еду в Булонский лес с де Кандалем. Это хорошо. Он даст мне все нужные сведения. Завтракаю у Христины. Но этот завтрак можно пропустить. Я слишком много завтракаю в этом году. После весь день бывает испорчен. Я отложу визит к Христине и в два часа зайду к маленькой вдовушке. В четыре часа у меня фехтование с Верекиевым. Как трудно справиться с этими левшами!.. А что, если бы я просто вернулся домой и лег? Теперь половина одиннадцатого. Еще очень рано, но вот уже восемь дней, что я засыпаю в четыре часа утра. Сделаем передышку, чтобы собраться с силами.
Приняв это благоразумное решение, он обогнул улицу Boissy-d'Anglas, не останавливаясь ни у Императорского, ни у Малого клуба, и прямо направился к улице Lisbonne, где жил в унаследованном от отца отеле и настолько благоустроенном, что он производил впечатление семейного очага.
В основе необычайного здоровья привыкших к излишеству людей лежит скрытая гигиена. Те, которые пренебрегают ее требованиями, быстро исчезают, а те, которые выживают и удивляют следующие поколения своей неутомимой энергией на охоте, в игре, в фехтовальном зале, в других местах, сохранили, как Казаль, возможность следить за собой, несмотря на неправильный образ жизни. Гигиена этих людей состоит в следующем: иногда они накладывают на себя по утрам монастырское воздержание, и этот пост служит предохранительной мерой после слишком сытного обеда; иногда, чувствуя переутомление, они дают себе разумный отдых, ложась спать в определенный час; иногда они восстанавливают свои силы целым рядом умело распределенных спортивных упражнений, а также ежедневным массажем, что составляет целое домашнее лечение гидропатией. «Свет принадлежит рассудочным людям», — говорил Макиавелли, — им принадлежит и полусвет, хотя такой афоризм и кажется очень парадоксальным.
Спокойный и крепкий сон благотворно подействовал на Раймонда, и когда на следующее утро он встал в восемь часов, чтобы пройти в ванну, а оттуда в уборную, он чувствовал себя необычайно бодрым и свежим.
Уборная Казаля славилась среди его товарищей, — как он в шутку говорил, — своими двумя библиотеками, хотя в другом месте у него была библиотека настоящая, полная самых изысканных книг. Библиотека уборной состояла из двух витрин: в первой висели чудные английские ружья всех возможных сортов, а во второй заключалась удивительная коллекция сапог, башмаков и туфель: всего девяносто две пары, приспособленных к самым разнообразным обстоятельствам спортивной жизни, начиная с борзой охоты до ловли сомов включительно, не говоря уже об альпинизме.
Часто случалось, что молодые «снобы» приезжали по утрам присутствовать при одевании этого законодателя кутящей жизни и восхищаться его своеобразным музеем. Но в это утро, после обеда у г-жи де Кандаль, он был один со своим лакеем и долго смотрелся в большое зеркало шкафа с тремя дверцами, где висело бесчисленное количество его костюмов, и который завершал собой меблировку комнаты. Несмотря на необычайную изысканность обстановки, превращавшую эту часть его жилища в типичный уголок холостяка-парижанина, франта 1881 г., англомана и атлета, Раймонд не был фатом. Если в ранней молодости он вложил все свое самолюбие в стремление к изысканной роскоши, то теперь, в отличие от своих товарищей, модников и франтов, он давно уже перестал о ней думать, и если в это утро, одевшись, он смотрелся в зеркало, то лишь потому, что вспомнил о своих вчерашних планах. На вид ему можно было дать скорее сорок лет, чем тридцать. В эти годы уже является первое наблюдение за собой, которое лет через десять превращается в недоверие к своей внешности, а лет через двадцать, если человек еще не складывает оружия, в искусственное прихорашивание. Надо полагать, что он нашел себя способным нравиться и что решение сделать в этот же день визит г-же де Тильер не улетучилось со сном: перед тем как поехать кататься верхом, он написал записку Христине Анру в авеню de l'Alma N83-й, в которой отказывался от завтрака, и, напевая сквозь зубы модную в это время песенку «Она так невинна…», направился на своем рыжем статном, но не резвом жеребце «Боскаре» к Булонскому лесу.
Прозвище «Боскар» на парижском арго означает профессиональный жулик; Казаль дал его своей лошади в насмешку над тем из своих приятелей, у которого он купил ее, — неким виконтом де Савезом, человеком из хорошей семьи, но весьма нещепетильным; он умудрился взять с Казаля за лошадь вдвое больше, чем она стоила. У Савёза, прозванного «Статуей Попрошайки», была дурная привычка во время игры брать взаймы у своих соседей жетоны в двадцать пять луидоров и никогда их не отдавать. Казаль в отместку за эти «гешефты», а также и досадуя на то, что дал себя надуть, прозвал «Боскаром» бедное животное.
При въезде в Булонский лес, точно напудренный, усеянный светло-зелеными блестками и восхитительный в это весеннее утро, «Боскар» пошел рысью. Эта лошадь не была выносливой, зато ход у нее был удивительно мягкий, и приказ Казаля седлать ее в это утро служил показателем того, что он находится в мечтательном настроении.
Когда случайность, — как мы невежественно называем скрытую силу, правящую судьбой каждого из нас, — сближает двух людей, она умножает обстоятельства, оправдывающие в конце концов нашу веру в предчувствия. Но логика вполне удовлетворительно, хотя это только так кажется, объясняет все факты. Если знакомство Казаля с г-жею де Тильер было вполне естественным, то не менее естественным было и то, что в лесу он встретился не только с де Кандалем, с которым заранее условился, но и с Мозе, Прони и г-жей д'Арколь, а также что все эти лица, заметившие накануне рассеянность маркизы после внезапного отъезда молодого человека, стали немного над ним подсмеиваться. Светские люди очень любят такие шутки и не придают им никакого значения, да и Казаль прекрасно знал им цену, — знал, что они служат лишь предлогами для разговоров. Но в этом особенном для него случае эти самые разговоры слишком подкрепляли его собственные наблюдения, чтобы он не обратил на них внимания. Сначала Прони, пересекая перед ним галопом аллею на своей великолепной вороной лошади, крикнул ему:
— Вчера после твоего отъезда маленькая дамочка была недовольна, очень недовольна!..
Потом на повороте всадника остановил Мозе, отвесив ему многозначительный поклон. По обыкновению он шел пешком, борясь с ранней, захватившей его сахарной болезнью. Он соблюдал гигиену ходьбы с той силой воли и энергией, которые составляют самую характерную черту как евреев, так и янки. Сила воли, которая неуклонно проявляется как в мелочах, так и в важных делах и не ослабляется никакими неудачами, является общей чертой этих двух рас, самых упрямых на всем земном шаре, а также и наименее известных, так как они лишь с недавнего времени добились благополучия. Часто случается, что семит или американец создает себе в пятьдесят лет личной решимостью, систематически и неуклонно проявляемой, целую новую программу жизни и даже новые вкусы. Кроме того еврей, обладает особым даром — никогда не пренебрегать мелочами, как бы ничтожны они ни казались.
Вот почему Мозе, который когда-то поссорился, а теперь уже примирился с красавцем Казалем, поспешил воспользоваться этим случаем, чтобы сделать ему маленькое одолжение, сообщив нечто такое, что могло быть ему приятным.
— Как вы скоро нас покинули вчера вечером.
— Меня в клубе ждал один товарищ, — ответил Казаль.
Проницательность умных глаз Мозе уже начинала его беспокоить, и он решился солгать.
— И вы унесли с собой от нас все внимание наших дам, — продолжал тот. — Г-жа де Кандаль принялась болтать в углу со своей сестрой, что же касается до г-жи де Тильер, с вашим уходом она осталась одна.
Четверть часа спустя, обсуждая только что полученное сведение, Казаль встретился с г-жею д'Арколь, которая сама правила двумя ирландскими пони. Она сделала ему знак бичом остановиться, а когда он подъехал к экипажу, сказала:
— А как вы находите маленькую подругу моей сестры? Не правда ли, она идеально хороша?.. И вы бросили ее, чтобы пойти Бог весть куда… Экий неловкий!
Когда затем она погнала своих прелестных, быстро помчавшихся лошадок, глаза и губы ее ясно говорили: «Если вы не дурак, мой маленький Казаль, то начните ухаживать за вашей вчерашней соседкой и не напрасно».
Нельзя сказать, чтобы такой совет делал честь порядочной женщине, сестре такой же порядочной женщины. Но герцогиня инстинктивно недолюбливала Жюльетту за то, что она становилась между ею и сестрой. Она положительно обожала свою единственную сестру и очень бы обрадовалась, если бы могла сказать Габриелле: «Ну, что же, твоя безупречная подруга флиртует с Казалем».
Окончательным показателем безошибочности его чутья был толстяк де Кандаль, который, наконец, повстречавшись с ним, поехал рядом и, смеясь своим тяжелым, выдававшим его немецкое происхождение, смехом, — один из де Кандалей во время эмиграции женился в Вюртенберге, — сказал:
— Честное слово, вчера все шло прекрасно, лучше, чем я предполагал. Эта маленькая вдовушка немного неприступна… Г-жа Бернар уверяет, что покойный де Тильер подставил себя под пули с досады, что на ней женился… Я за тебя боялся… но ты держал себя превосходно… Когда ты улизнул, она казалась оскорбленной… Нет. Положительно стоило заплатить за место…
— А кто она такая? — спросил Раймонд.
— Как кто такая? Да ведь это вдова де Тильера, адъютанта генерала Дуэ!
— Да я тебя не об этом спрашиваю, я спрашиваю, какой у нее характер?
— Ах, самый скромный, самый скучный… Она живет со своей старой матерью в мрачном как могила доме. Наконец, посуди сам, она имеет много общего с моей женой.
Все остроумие де Кандаля заключалось в том, что он направлял свои жалкие эпиграммы против этого прелестного создания, которому не мог простить ни получаемых от нее благодеяний, — все состояние было предоставлено его фантазии, — ни наложенного на нее позора измены, — тотчас после свадьбы он вернулся к своей любовнице и скандально ее афишировал.
— Значит, она тебе очень нравится? — прибавил он, насладившись своим остроумием. — Женился бы ты на ней?
Казаль хотел спросить у него адрес молодой женщины, но этих слов было достаточно, чтобы вопрос замер на его устах. «Де Кандаль сейчас же все разболтает своей Бернар, — подумал он. — Да к тому же я найду ее адрес в первом ежегоднике».
Его охватило такое нетерпение, а также несвойственное ему волнение ожидания, что он сократил свою прогулку. Вернувшись домой, первой его заботой было раскрыть одну из так называемых золотых книг, куда, внеся высокую подписную плату, наряду с барами и миллионерами записываются тщеславные буржуа, подробно указывая свой адрес: улицу и номер дома, как подлинные члены высшего света. В этом списке г-жи де Тильер не оказалось.
«Не могу же я спросить ее адрес у кого-нибудь из бывших вчера на обеде, и так их внимание уже насторожилось…»
Он не мог отказаться от мысли сделать ей визит, так как именно эта напряженность внимания доказывала, насколько он заинтересовал свою соседку. Но если бы сам он не был заинтересован ею больше, чем воображал, то отложил бы его с целью как-нибудь при случае ловко выведать в разговоре с г-жею де Кандаль нужный адрес. Он не выдержал и вместо этого послал своего лакея узнать его у дворника графини. «Это лучшее средство, — подумал он. — Дворник еще не осведомлен болтовней прислуги и найдет этот вопрос вполне естественным».
Однако следующая маленькая подробность доказывает, как сильно образ г-жи де Тильер врезался в воображение и чувства молодого человека: мысль о возможности каких-либо пересудов со стороны обоих слуг показалась ему настолько нестерпимой, что он дал своему посланному еще три других совершенно ненужных поручения в квартал Arc de Triomphe, чтобы иметь возможность как бы мельком сказать ему: «А проходя мимо отеля де Кандаль, зайдите к дворнику и спросите, где живет г-жа де Тильер. Вы запомните имя?» Благодаря этой ребяческой хитрости, которая показалась бы очень забавной его товарищам по «Филиппу», в два часа он звонил у двери улицы Matignon, куда накануне входила Габриелла де Кандаль.
Начинали обнаруживаться последствия происшествия с каретой.
— А ведь жилище это идет к ней, — сказал себе молодой человек, пересекая старый двор и направляясь к стеклянным сеням.
Швейцар сказал ему, что г-жа де Тильер была дома. Та же предосторожность, заставлявшая молодую женщину одинаково поздно принимать всех друзей, заставляла ее никогда никому не закрывать своей двери. Она старалась избегать самых ничтожных замечаний со стороны прислуги. Кстати, благодаря тому, что у нее было мало знакомых и она имела привычку приглашать своих верных друзей аккуратно в определенные дни и часы, она никогда не произносила банальных пригласительных фраз. Такая свобода посещения не являлась чем-то непозволительным. Эта легкость доступа окончательно привела Казаля в восторг.
— Ей нечего скрывать, — подумал он, звоня у задернутой красной портьерой двери. — О если бы она была одна, — прибавил он тихо, пока лакей вел его через большую гостиную в маленькую интимную комнату, свидетельницу вчерашней резкой выходки де Пуаяна против него.
Войдя, он сразу увидел г-жу де Тильер. Она полулежала на кушетке, вид у нее был нездоровый, а белый кружевной капот еще более утончал ее красоту. Возле нее, разговаривая вполголоса, несмотря на то, что они были одни, на низком кресле сидел д'Авансон.
Казаль и бывший дипломат знали друг друга по клубу, куда последний часто ходил показывать свою физиономию старого красавца и черпать самые свежие сплетни. Молодежь улицы Royale смеялась над ним за то, что он беспрестанно бранил плохое современное воспитание и грустные современные развлечения. Несмотря на то, что д'Авансону скоро должно было исполниться пятьдесят шесть лет, он так же ухаживал за женщинами, как в двадцать пять. Это был человек, не куривший после обеда, чтобы не покидать гостиной, человек, которого вы, входя, увидите всецело отдавшимся сладости беседы с той, к которой вы больше всего хотите приблизиться. И он говорит с нею так тихо, что ни одно его слово не долетает до вас. Если вы встречаетесь с ним в доме, куда пришли с надеждой остаться наедине с хозяйкой, вы можете сидеть, сидеть без конца, но не заставите его покинуть своего места. Вы не «убьете» его, как остроумно говорят раздосадованные влюбленные. Д'Авансоны, — каждый из таких индивидуумов тип — обожают в своих отношениях к женщинам все мелкие, столь неприятные для современного положительного поколения, обязательства, начиная с визитов и кончая поездками в экипаже за покупками.
Женщины всегда бывают благодарны этим седым «наперстникам» за их в большинстве случаев бескорыстный культ. Точно так же и мужья чувствуют благодарность к этим добровольным сторожевым псам за их неопасное постоянство. Любовники их проклинают.
Первым порывом Казаля было мысленно послать к черту этого поклонника г-жи де Тильер. Он не подозревал, как высоко ценила в нем молодая женщина его неизменное внимание к г-же де Нансэ.
«Экий пень, — сказал он себе, — и вечно он является помехой; его и пуля не берет. Увы! — мой визит пропал даром!»
«Казаль здесь? — в свою очередь, говорил себе д'Авансон. — Ого! Я берусь водворить порядок».
Удивление его было так велико, что он не выдержал и, пожимая руку молодому человеку, громко сказал: — Как, дорогая, вы знакомы с этим шалопаем и скрываете это от меня?
— Я имел честь быть представленным г-же де Тильер у г-жи де Кандаль, — сказал Казаль, отвечая за ту, к которой обратился д'Авансон.
Взглянув на Жюльетту, он понял, что внезапное его появление так поразило ее, что в первую минуту она не могла говорить. Эта очевидность сразу вознаградила его за огорчение, причиненное ему присутствием д'Авансона. Теперь ему не нужно было разбираться в своих воспоминаниях и расспрашивать Прони, Мозе, г-жу д'Арколь и де Кандаля. Такое внезапное смущение, — она покраснела до корней своих пепельных волос, — смущение светской женщины, у которой умение владеть собой является профессиональной добродетелью, так же как храбрость у военных, служит признаком необычайного волнения! Как могли бы женщины жить под шпионством более суровым, чем выпытывание судьей обвиняемого, если бы они не имели привычки скрывать свои чувства и переживания? Но со вчерашнего дня Жюльетте пришлось пережить часы таких мучительных размышлений, что ее расстроенные нервы не могли подчиниться ее воле. На заданный себе вопрос о де Пуаяне и их взаимных отношениях она сначала ответила себе: «Нет, я еще люблю его», а потом: «Нет, мы больше друг друга не любим», после чего погрузилась в бездну бесконечной грусти.
Когда любовь умирает, наступают минуты раздирающей душу тоски, и тогда, убеждаясь, что чувства наши, на которых покоилось будущее наше сердце, разбиты, мы постигаем, мы, так сказать, осязаем все ничтожество нашей жизни. Тогда наступает такой упадок духа, что хочется умереть. В таких скорбях вместе с новыми ранами открываются и кровоточат старые раны. Это доказывает нам, что если наша радость погибает всецело, то не всецело искореняется наша скорбь. В эту ночь, когда Казаль спал детским сном, а де Пуаян страдал и мучился, Жюльетта проливала горькие слезы, лежа на своей маленькой кровати, бывшей когда-то свидетельницей ее счастливых девичьих мечтаний. Но почему же сквозь слезы и глубокое внутреннее отчаяние она беспрестанно видела перед собой образ молодого человека, который, вероятно, был далек от мысли о своей вчерашней соседке? По крайней мере так думала она. Почему в тяжелом сне, сомкнувшем ей глаза лишь под утро, тот же образ наполнял ее видения? Если бы, проснувшись, она исповедовалась перед таким истинным нравственным руководителем, как, например, Лакордер, писавший г-же де Пральи, владелице замка Костебель, чудные письма, он открыл бы ей тайные причины ее снов и грусти. Безусловно, если наши сны не являются предсказаниями будущего, то, во всяком случае, моралисты и доктора не могут пренебрегать ими, так как в них они найдут ценные сведения о бессознательном элементе нашего внутреннего существа. Некоторые научно установленные факты это доказывают, — например, человек видит во сне, что он укушен в ногу. Через несколько дней на этой ноге у него появляется нарыв. Из этого видно, что животная природа человека чувствует себя затронутой до того, как проявляются какие-либо внешние признаки болезни.
Точно так же впечатление, произведенное Раймондом на Жюльетту, было сильнее, чем она подозревала; вот почему с той минуты как она вышла из отеля де Кандаль, ко всем ее мыслям примешивалось воспоминание о нем. Но в каких выражениях пришлось бы святому отцу, благородному Лакордеру объяснять этой хрупкой женщине истинный характер ее впечатлений? Допустил ли бы он мысль, что Казаль, этот известный сластолюбец, истый кутила, возбудил в ней одним своим присутствием неясную дрожь желания и страсти? Несмотря на брак, почти тотчас же трагически разбитый, несмотря на связь с де Пуаяном, которому она отдалась из идейного увлечения, Жюльетта сохраняла девственность своих чувств, — явление, настолько известное всем женщинам, что часто служит предлогом для постоянной лжи. Чувственно-любящая женщина в ней спала, и этот человек, очевидно, отвечавший ее чувственному идеалу прекрасного, тип которого видоизменяется соответственно каждой нервной системе, пробудил ее. Конечно, священник предостерег бы ее против каждой новой встречи с таким опасным человеком, который неотступно преследовал ее во всех ее мыслях, и именно в тот момент, когда она почувствовала себя далекой от того человека, который в течение нескольких лет служил ей нравственной опорой, хотя и незаконной. Но все эти последние годы г-жа де Тильер не исповедовалась. Казалось, что от прежнего благочестия в ней остались только глухие угрызения совести и твердое упование на милость Божью, которая действительно составляет основу всякой религиозной веры. Итак, у нее не было никого, кто мог бы руководить ей в опасные для нее моменты, кроме одинокого раздумья и опасения стать презренной в своих собственных глазах. Проснувшись после мучительной ночи с сильной мигренью, она, не понимая истинных причин своего душевного разлада, вернулась к мысли, которая, как ей казалось, должна была спасти ее достоинство, — к мысли выказывать по отношению к любовнику, на которого она смотрела как на мужа, все большую и большую заботливость и ласку, даже теперь, когда любовь к нему угасала в ее сердце.
«Я скрою от него, что перестала его любить, — сказала она себе, — мне нетрудно будет это сделать, так как он тоже теперь меня любит меньше. Но с чувством дружбы и уважения еще можно жить и даже быть довольной, если нельзя быть счастливой».
После этого она помолилась, как продолжала с усердием делать это каждое утро и каждый вечер, несмотря на прерванную связь с Церковью и ее Таинствами. Молитва успокоила ее, и, слушая болтовню д'Авансона, она находилась в спокойном изнеможении. Но появление Казаля было до того неожиданным и так потрясло ее, что на этот раз она не могла ни побороть себя, ни разъяснить себе причину этого потрясения. Все это длилось лишь одно мгновение, после чего она сейчас же села, грациозно привстав, и накинула на ноги трен своего длинного капота. А когда Казаль, садясь, в свою очередь, спросил ее «Вы нездоровы?» Она ответила ему: «Да, у меня с утра началась мигрень. Я надеялась, что днем все пройдет, но теперь она еще усилилась…»
Жюльетта взяла флакон с солью со столика, стоявшего возле кушетки, и начала медленно вдыхать ее. Этим жестом она как бы говорила своему гостю: «Вы видите, милостивый государь, что не должны долго засиживаться»… Но что за дело было последнему до холодности приема, деланность коего он отлично понимал? Что за дело было ему до очевидного недовольства д'Авансона, стоявшего теперь у камина и разглядывавшего с вызывающей старательностью номер лежавшего на камине журнала?.. Казаль подметил самое неопровержимое доказательство того, что молодая вдова интересовалась им, приходила в смущение в его присутствии, — даже более того, — его боялась. Ее вспышка, сменившаяся бледностью, милая любезность за вчерашним обедом, а теперь ее внезапная холодность без всякого к тому повода, — все это с восторгом подмечал молодой человек. Может быть, найдя в этой гостиной улицы Matignon, освещенной теперь горячим дневным солнцем, веселую хозяйку, собирающуюся пойти погулять, которая стала бы занимать его разговорами о последней пьесе Французского театра, о предстоящих скачках или о самом недавнем разводе, он тайно бы вздохнул и подумал:
«Все одинаковы» и заключил бы так: «Не стоит бросать Христину»…
Но особенная атмосфера, окружавшая г-жу де Тильер, которую, войдя, он сразу ощутил; но загадочный характер этой женщины, у которой накануне он видел странное желание знакомства с ним, а потом, когда знакомство состоялось, видел потрясенной настолько, что она как будто решила избегать его, даже самое сопротивление, на которое она только что решилась, — все это в высшей степени возбуждало каприз этого пресыщенного прожигателя жизни. Деятельный от природы человек, живший в нем и тосковавший в бездеятельности, встрепенулся, как в былые времена в фехтовальном зале, когда новый бретер касался его шпаги, или как в Индии, когда он впервые охотился на тигра. Между тем Жюльетта начала один из светских разговоров, против которых не раз вооружались драматурги и романисты. И действительно, эти разговоры были бы очень пусты, если бы они не служили средством для того, чтобы скрывать такие мысли, выражение которых сделало бы невозможным некоторые тяжелые и вместе с тем слишком щекотливые отношения.
— Как хороша была вчера вечером г-жа д'Арколь! — сказала молодая женщина.
— Да, действительно, очень хороша, — ответил Казаль, — и как белое к ней идет.
— Это был ее реванш, — вмешался д'Авансон, закрывая журнал и снимая очки, которые тщательно сложил в специальный футляр. — Вы помните, дорогая, какой у нее был желтый и поблекший вид, когда мы встретили ее тогда на выставке на улице Seze?.. А кстати, когда мне за вами заехать, чтобы вместе посмотреть ковер, о котором я вам только что говорил?
«Продолжай, любезный, — думал Казаль, в то время как бывший дипломат распространялся о ковре, указывая подходящее для него место в гостиной и делая бесчисленные намеки на такие же другие поездки по магазинам. — Старайся доказать мне, что я тут лишний, а что ты друг дома. Это не помешает мне вернуться сюда. А вы, сударыня, тоже, кажется, хотите заставить меня поверить, что все ваше внимание поглощено рассказами д'Авансона. К несчастью, я уверен, что ваше внимание к нему так же, как и ваша мигрень, — комедия; а вы слишком хороши, когда прикладываете к вискам пальцы, как будто вам очень-очень больно!..»
Время от времени ему удавалось вставить в разговор словечко, показывавшее, как и накануне в разговоре за обедом, основное качество его ума: верность суждения. Несмотря на то, что в своей жизни он покупал безделушки лишь для новогодних подарков дамам света и полусвета, но из самолюбия и врожденного стремления первенствовать он обращался за советом к товарищам-знатокам, и вещи, подаренные им, были всегда самыми изящными; с хитрой радостью два или три раза он поправил д'Авансона, ошибавшегося относительно некоторых клейм фаянса.
— Так вы тоже коллекционер, г-н Казаль? — спросила его г-жа де Тильер.
— Нисколько, — возразил он, смеясь, — но у меня были друзья коллекционеры, и я только слушал их суждения.
— Он коллекционер? — начал д'Авансон. — Видно, что вы знакомы с ним, дорогая, всего лишь двадцать четыре часа… Нет, нет, — продолжал он с иронией, выдававшей его гнев против присутствия Казаля, — странный гнев, часто овладевающий пятидесятилетними мужчинами, не желающими признаться в своей детски несдержанной ревности, на которую они не имеют никакого права. — Вы не знаете современной молодежи, если считаете ее способной заниматься чем-либо, кроме спорта и шика!.. Этот, как видите, умен. Я знал его чуть не с пеленок… Да, да, он начинал выступать в клубе, когда я отправлялся с поручением во Флоренцию… Он был одарен… Он рисовал, играл на рояле и говорил на четырех языках… Вы, вероятно, имели случай убедиться в его памяти… И что же? Если бы вам довелось, как это случилось мне, услышать его разговоры с товарищами: «А кто завтра выиграет в Auteuil-Farewel или Livarot?.. А что, у вас хороший чубук?.. А какое шампанское вы пили сегодня за обедом?.. «L'extra dry» или «brute»?.. Машольт фехтовал сегодня с левшой Верекиевым. Кончилось ли состязание вничью? А в каком положении находится сегодня банк? А понт?..» И ничего другого вы от них не добьетесь…
Пока бывший дипломат произносил всю эту тираду, производившую тем более смешное впечатление, что, давая исход своему злобному чувству, он сохранял ту принужденно-вежливую сдержанность, которая свойственна людям его профессии, Жюльетта с беспокойством смотрела на Казаля. Последний слишком занялся изучением малейших оттенков этого прелестного лица, чтобы не уловить в ее взгляде инстинктивную боязнь, что он обидится. Наоборот, он охотно поблагодарил бы ревнивца, стараниями которого симпатия молодой женщины оставалась за ним. Что могло быть удачнее этого случая, дававшего ему возможность доказать свой такт, не обижаясь на язвительную критику и отвечая на нее добродушным смехом.
— Ах, какой нехороший! — сказал он, когда д'Авансон замолчал. — Какой нехороший!..
Он встал, чтобы проститься, и с веселой фамильярностью похлопал по плечу старого красавца. Это был ответ на его обличения, — ответ чрезвычайно изящный и в то же время жестокий; Казаль дал понять, что относится к противнику как к большому ребенку: «Ну не слишком злословьте на мой счет, когда я уйду; а вы не очень-то ему верьте…»
— Я готов держать пари, что в эту минуту она делает ему из-за меня сцену, — говорил он себе спустя пять минут, направляясь пешком от улицы Matignon к Champs Elysees. — Вот и все, чего он добился своей злобой… — и Казаль пожал плечами. — Но как бы мне с ней опять поскорее увидеться? Надо пойти к г-же де Кандаль, — прибавил он, немного подумав.
— Вы, действительно, были очень нелюбезны к Казалю, — говорила Жюльетта д'Авансону в ту самую минуту. — Почему вы так против него настроены?
— Я? — отвечал дипломат в замешательстве. — Да нисколько, вообще такие кутилы мне в принципе не симпатичны… Но вы, кажется, хуже себя чувствуете?
— Да, правда, — ответила Жюльтта, опять ложась на кушетку и полузакрывая глаза. — Мне даже придется лечь. К обеду я должна быть на ногах, так как у меня обедают кузина де Нансэ и де Пуаян…
Говоря это, она лгала, так как ее белокурая головка болела не сильнее, чем в ту минуту, когда новый посетитель нарушил ее беседу с верным д'Авансоном, но она предвидела, что последний продолжит свою речь, а ей не хотелось больше слушать жестоких суждений о Казале. Старый красавец несколько минут смотрел на нее в нерешительности, но уста его не посмели произнести напрашивавшуюся фразу: «Берегитесь этого человека». Вместо этого он вздохнул и просто сказал: «Итак, прощайте. Завтра я зайду узнать о вашем здоровье». Мысль, что лучшие ее друзья плохого мнения о Раймонде, очень огорчала эту нежную и чуткую женщину, а потому, когда за обедом мать спросила ее при де Пуаяне о тех, кто был у нее днем, она назвала лишь д'Авансона, умолчав о другом посетителе. Этот другой, несмотря на принятое решение больше с ним не видаться, настолько сильно занимал ее воображение что даже прощание де Пуаяна сегодня вечером нисколько ее не тронуло. Граф приехал за четверть часа до обеда с целью поговорить с ней наедине.
— Решено, — сказал он ей, — я еду завтра утром и, вероятно, на шесть недель. Я воспользуюсь этим путешествием, чтобы разобраться в некоторых мучительных чувствах, и окончательно проредактирую наш дневник того времени…
— Надеюсь, что вы добьетесь выбора ваших кандидатов, — ответила Жюльетта.
У нее не нашлось ни одного слова утешения для этого несчастного человека. Она не прочла в его глазах упрека за то, что расставалась с ним, не дав ему поцелуя, ободряющего любовников в грустной разлуке. Ее молчание за обедом и легкость, с которой она отпустила его в десять часов вместе со своей кузиной, он мог по крайней мере приписать мигрени. Ах, насколько сильнее огорчал бы его этот отъезд, если бы он догадывался, в какие минуты соблазна покидал свою дорогую единственную подругу, которую так глубоко любил, хотя теперь уже не умел выражать ей свою любовь.