Много смеялись над людьми, воображавшими себя знатоками женщин, доказывая им, что в жизни каждого человека встречаются такие дни, когда эта опытность становится ни на что не пригодной. Действительно, она нисколько не препятствует тому, чтобы иллюзия, символизированная язычниками в классическом образе повязки Амура, рано или поздно овладела самыми скептически настроенными людьми; как только сердце оказывается в плену, Дон Жуан ведет себя с наивностью Фортунио, а такой человек, как Раймонд Казаль, с безумной застенчивостью делает предложение женщине, которая уже столько лет была любовницей другого. Может быть, это необыкновенное явление и служит подтверждением того, что любовь подобна внушению. Гипнотизер кладет книгу в руку усыпленного. Он говорит ему: Понюхайте эту розу, — загипнотизированный подносит книгу к лицу, на котором разливается блаженство человека, сорвавшего во время прогулки чудный цветок и с жадностью вдыхающий его нежный аромат. Женщина, которую мы любим, рассказывает нам самые странные романические истории; и из ее обожаемых уст мы, как святую истину, благоговейно принимаем такие рассказы, которые заставили бы нас только пожать плечами, если бы исходили от кого-нибудь другого. Сходство это тем более поразительно, что подобное состояние иллюзии чаще всего рассеивается мгновенно, как гипнотический сон. Легкое дуновение на закрытые веки пробуждает спящего. Достаточно иногда, чтобы незначительное обстоятельство коснулось надлежащей точки, — и влюбленный начинает бороться со своей доверчивостью с силой скептицизма, равносильной этой самой доверчивости. В продолжение всего объяснения, на которое наконец решился Казаль, он ни минуты не сомневался в правдивости г-жи де Тильер. Он поверил и тому, что мать сделала ей замечание, и тому, что она дала таинственную клятву никогда больше не выходить замуж. Если бы Жюльетта, во избежание столкновения его с де Пуаяном, придумала какие угодно предлоги, даже самые невероятные, то и тогда бы у этого прежнего любовника г-жи де Корсьё, Христины Анру и множества других женщин не было бы, и намека, и тени сомнения. Магнетическая сила, исходившая от молодой женщины, имела над ним такую власть, что ни в тот день, когда произошла описанная нами сцена, ни на следующий день, ни на третий он, обладавший обычно большой твердостью и ясностью духа, не мог остановиться ни на каком решении. Из этого разговора он вынес две очевидные и несомненные уверенности: во-первых, что Жюльетта любила его, а, во-вторых, что она не хотела его принимать; но он и не думал даже о том, чтобы воспользоваться ее любовью для борьбы с принятым ею решением, пред которым преклонялся — как школьник на каникулах, отступающий перед ловко разыгранным раскаянием какой-нибудь тетушки, умело вскружившей ему голову. Наконец, он тоже любил и любил в первый раз, почему пробуждение его должно было быть еще более ужасным.
Прошло уже три дня с тех пор, как молодой человек покинул улицу Matignon, с тех пор, как держал на своих руках Жюльетту в обмороке, не прильнув даже к ее лихорадочно бледным губам, над которыми наклонился для поцелуя, — эти три дня прошли для него в невыносимой тоске противоречивых желаний и порывов, в попытках набросать черновики писем, тотчас же перечеркнутых и разорванных.
— А что будет, если я попытаюсь напомнить о себе? Она дурно подумает обо мне, вот и все… — рассуждал он.
Существует молчаливо принятый кодекс джентльменства, устанавливающий в некоторых слоях общества отношения мужчин и женщин. Этот кодекс налагает на влюбленного, ничего не достигшего в своих ухаживаниях и потому не имеющего, как казалось бы, никаких обязанностей, такие же обязательства, как и на любовника, имеющего все права. Выходит так, что второй при унизительной для него измене должен молчать и не мстить за себя, первый же, получив отказ, не беспокоить своей назойливостью женщину, не желающую больше принимать его у себя. Как бы ни были несправедливы, с точки зрения страсти, эти условные правила, выгодные исключительно для женщин, мужчина, дорожа уважением той, которую любит, всегда им подчиняется. Какие бы страдания ни причиняла Казалю эта решительная мера, он, вероятно, продолжал бы еще страдать целыми неделями, не имея даже возможности действовать, если бы его уединение не было нарушено одним незначительным случаем, произведшим на него впечатление внезапного дуновения, которое, коснувшись век усыпленного, может уничтожить чары гипноза. О, очень незначительный случай, очень простой и совершенно ничтожный; но разве есть что-нибудь ничтожное для сердца, терзаемого сожалением? Было около двух часов дня, и Раймонд, принявший приглашение завтракать вместе с Мозе в Cafe Anglais, — этот завтрак был предложен одному иностранному принцу, случайно проезжавшему через Париж, — позавтракав, возвращался домой пешком. Он принял приглашение хитрого Мозе, просто чтобы не остаться одному со своими мыслями, и скоро ушел под каким-то предлогом, чтобы снова отдаться этим проклятым мыслям. Таковы все несчастные влюбленные. Они бегут своего горя, так же как и его забвения, будучи одинаково бессильными переносить самих себя, — все равно больны ли они, или исцелились от своего недуга. Молодой человек — о, падение короля кутящей молодежи, превратившегося в выпровоженного воздыхателя, — шел вдоль тротуара улицы de la Paix и для чего же? Для того, чтобы бегло осмотреть по очереди кареты и магазины, в смутной ребяческой надежде увидеть мельком женщину, о которой он только и думал… Его сердце учащенно забилось, он вдруг заметил гнедую лошадь, кучера и выездного лакея Жюльетты — того самого лакея, который проводил его до дверей при последнем свидании. Карета свернула с улицы des Capucines. Замедленное движение экипажей дало ему возможность поравняться с каретой настолько, что г-жа де Тильер никак не могла избежать его поклона. Кто знает? Может быть, увидя его подстерегающим ее проезд на углу улицы, она будет растрогана таким зрелищем, а для него увидеть ее хоть на полминуты было бы счастьем. Но вот в узком окошке вместо тонкого профиля Жюльетты, ее прекрасных глубоких темно-голубых глаз, бледных, нежных щек он увидел морщинистое лицо, суровый взгляд и седые волосы г-жи де Нансэ, этой недоверчивой матери, закрывшей перед ним двери салона улицы Matignon. Старая дама его тоже узнала, и он с изумлением увидел в ответ на свое неизбежное приветствие самый любезный наклон головы, ласковый взгляд серых глаз и дружескую улыбку вместо печальной складки на губах. Парижанин не ошибается в значении подобных пустяков, в которых старая или молодая женщина умеет выразить всю свою симпатию или недружелюбие, равнодушие или ненависть, — словом, тысячу оттенков. При нескольких встречах Казаля с г-жою де Нансэ он ей очень понравился: потому ли, что ее тронула скромная услужливость молодого человека, или она догадалась инстинктивно о высоком чувстве Раймонда к Жюльетте, или же, наконец, узнав от г-жи де Кандаль вопреки рассказам д'Авансона много хорошего о Казале, она видела в нем подходящего мужа для своей дочери. Но для Раймонда, верившего в рассказ, будто эта встревоженная мать предубеждена против него, такой любезный и приветливый поклон был совершенно непонятным. Его контраст с тем, что сказала ему сперва г-жа де Кандаль, а потом и Жюльетта, был слишком ярким, чтобы не удивить человека, обладавшего таким здравым смыслом, как он.
— Странно — подумал Казаль, — почему она так любезно мне кланяется после того, как сама же потребовала, чтобы меня не принимали на улице Matignon?.. Если это лицемерие, то оно совершенно излишне… Ведь я же не был одурачен какой-то фантасмагорией. — Я только что видел ее с еще более приветливым лицом, чем пятнадцать дней тому назад, когда в последний раз встретился с ней у г-жи де Тильер… Это бессмыслица…
В ту минуту, когда он мысленно произносил эту фразу, невольно пожимая плечами, он проходил мимо клуба des Mirlitons. Он прямо прошел в фехтовальную залу; будучи даже так сильно расстроенным, он не оставлял своего принципа постоянной тренировки и решил заглушить свою душевную тревогу физическим утомлением. Но напрасно он яростно предавался своему любимому спорту, поражая своих противников одного за другим с таким ожесточением, как будто это были его соперники возле Жюльетты, — мысли о только что поразившей его неожиданности не давали ему покоя. При логическом распутывании мыслей в нас работает какая-то сила без нашего ведома; подчас мы совершенно теряемся, когда, очнувшись, убеждаемся, как далеко мы удалились, сами того не подозревая, от исходного пункта наших размышлений. Фраза — «это бессмыслица», преследовавшая его до фехтования, разрешилась следующим монологом, когда Раймонд вторично переступил порог клуба, чтобы вернуться на улицу Lisbonne:
— Нечего говорить, мой прекрасный друг, — сказал он себе, — г-жа де Нансэ против меня ничего не имеет, абсолютно ничего… Это совершенно ясно после ее поклона. Впрочем, о чем же я думал, допуская, что осторожная мать, знающая жизнь, может требовать от дочери совершенно не принимать человека под тем предлогом, что он может ее скомпрометировать? Как будто такая резкая перемена привычек не скомпрометирует еще больше молодой женщины в глазах бывающих в ее доме друзей и в глазах прислуги?.. Так, значит, этот разговор со старой дамой был лишь предлогом?.. Г-жа де Тильер изобрела это средство, чтобы больше меня не видеть?.. Эта ловкость на нее не похожа — на нее, такую прямую, простую и правдивую… Если только?..
Несколько минут он колебался перед новым предположением. Оно было для него ужасно мучительным. Ему казалось, что Жюльетта солгала ему, а когда женщина солгала вам в одном, то нет основания думать, что она не лгала и во многом другом. В прекрасном и глубоком исследовании ревности, которое дал нам Шекспир в «Отелло», этот несравненный аналитик не преминул отметить влияние аналогии на подозрение. Первая капля болезненного яда была привита в сердце мавра фразой Брабанцио: «Она обманула отца. И могла бы также обмануть и тебя…» А Яго настаивает: «Она обманула отца, выходя за вас замуж…» Все мужчины, которые любят, знают, что первое подозрение обозначает переход за черту, из-за которой нет возврата. Вот почему почти животный инстинкт часто толкает их на нежелание признать первую ложь. Они предпочитают со смутным, невыраженным чувством в сердце не знать, что существует нечто такое, чего можно доискаться. Казаль обладал слишком мужественным умом, чтобы не предпочитать самую горькую правду самой приятной иллюзии, и продолжал свои размышления.
— Если только?.. Ну, что же! Почему же нет? Если только она меня просто не провела? Люди поумнее меня были обмануты женщинами, не имевшими ни таких глаз, ни такой улыбки, ни такого голоса, ни таких манер… Кстати, вполне естественно, что она мне солгала, так как не желала меня больше принимать, а я не давал ей ни малейшего к тому повода… Но почему же меня больше не принимать? Из-за этой клятвы? Клятвы, данной мужу перед отъездом на войну?.. История эта также не имеет большого смысла. Когда я начал за ней ухаживать, она отлично это заметила. Я мог хотеть от нее лишь двух вещей: или сделаться ее любовником, или жениться на ней… Любовником? Нет, она этого не думала. Иначе сейчас же закрыла бы мне свою дверь, так как решила не быть моей любовницей. По крайней мере ее настоящий поступок доказывает это неопровержимо. Но тогда она должна была предвидеть, что не сегодня, завтра я попрошу ее руки. Клятва уже существовала, — если она действительно была дана, — а Жюльетта меня поощряла… Если клятва действительно существует?.. А если нет и она является лишь таким же предлогом, как и разговор с матерью? Тогда, что же кроется в основе этого внезапного разрыва?.. Неужели, господин Казаль, вас просто одурачили?
Этот возврат к тривиальным выражениям в таком рассуждении, которое касалось Жюльетты, доказывал, что вновь воскрес прежний Казаль, каким он был до визитов на улицу Matignon, когда, например, выходя из отеля де Кандаль, он говорил себе: «А с кем может быть эта маленькая женщина?» — Это означало также, что исчез навсегда, конечно, тот сантиментальный Раймонд, который в течение нескольких недель пел романс в честь своей дамы с невинностью разнеженного херувима… Маленькое дуновение прошло по глазам этого загипнотизированного человека. Кризис первого разочарования был настолько тяжел, что вечером Казалю пришлось искать самозабвения в алкоголе, и к двенадцати часам ночи лорд Герберт и Казаль еле могли думать и говорить, так они «нагрузились», как говорил англичанин, употребляя метафору, излюбленную яхтсменами. Для таких попоек трудно было найти лучшего компаньона, чем Боун, так как он принадлежал к числу тех молчаливых пьяниц, которые, напиваясь методически, продолжают держаться так же прямо, как солдаты на параде. С ним Казаль не подвергался риску быть слишком откровенным. В эти минуты англичанин не мог ни слушать, ни отвечать. Какое видение стояло перед голубыми очами этого потомка морских королей? Каким образом дошел он до того, что возвел свою страсть к wisky в систему настолько, что мог сосчитать все ночи этой зимы, когда он вернулся домой с ясным сознанием?
Единственный человек в мире, которого он любил, был Казаль. Но за что? Возможно ли, что страсть к пьянству и дружба с Казалем были следствием одной и той же причины? В молодости Герберт был любовником женщины, обманывавшей его со всем Парижем, и которую Казаль отверг из-за своего товарища. Знал ли об этом последний? Они никогда не объяснялись по этому поводу. Нельзя сомневаться в том, что, несмотря на видимое отупение от пьянства, в нем было еще достаточно ясности, чтобы догадаться о всем происходившем в душе его единственного друга. В минуту прощания с ним Боун совершенно особенным: образом пожал ему руку, приведя несколько слов одного из поэтов своей родины: «She was false as water»… И это «фальшива, как вода» являлось в его устах сильным оскорблением, так как он питал к воде полное презрение и хвастался, что никогда не употреблял ее кроме как для ванны. Несомненно также, что этот совет не доверять женщине, высказанный в такой форме его товарищем по оргиям, слишком отвечал мучительным мыслям Раймонда, так как ему пришлось напрячь всю свою волю, чтобы не поддаться тому пьяному умилению, которое вызывает столько непоправимых признаний.
— Герберт прав, — думал он на другое утро, проезжая верхом на Темерере по самым пустынным аллеям Булонского леса. Серое небо окончательно взвинтило его и без того уже натянутые вчерашней попойкой нервы: «Самые лучшие ничего не стоят… Но эта — все же лицемерка!.. Да, потому что очень правдоподобно солгала мне в двух пунктах… За этим разрывом что-то кроется… Но что?»
Он не хотел ответить себе и ясно произнести слово, терзавшее его душу. Он предугадывал, что такая внезапная решимость Жюльетты по отношению к нему объяснялась исключительно влиянием на нее другого мужчины, и эта мысль была для него невыносимой. В результате этой внутренней бури бедный Темерер вернулся в конюшню весь взмыленный и разбитый усиленной ездой, к великому огорчению приставленного к нему грума. Сам же Казаль около двух часов опять направился к улице Matignon. Зачем? Он заранее знал, что г-жа де Тильер наверно и окончательно отказала ему от дома, но он чувствовал настоятельную потребность убедиться в этом еще раз. Он рассчитывал также, что из тысячи у него может быть только один шанс на то, что она не посмеет еще дать приказание его не принимать. В таком случае он увидит ее и вырвет у нее истинное признание причины, сразу побудившей ее к такому скачку в их отношениях. С волнением и самой томительной тоской увидел он угол этой улицы и длинную ограду сада, окаймлявшую с этой стороны фасад дома. Не сказав ничего швейцару, он прошел прямо к маленькому крыльцу, защищенному стеклянной будкой. Сила желания была в нем так горяча, — а мы всегда так готовы верить в то, чего сильно желаем, — что он был горько разочарован, когда лакей с непроницаемым лицом ответил ему:
— Маркизы нет дома…
«Я должен был этого ожидать, — сказал себе Казаль, — и приходить выслушивать это, значит, не иметь гордости».
С этой мыслью он пошел обратно тоскливой походкой человека, не имеющего перед собой никакой цели, как вдруг, рассматривая улицу острым взглядом, действующим совершенно механически у охотников, рыболовов, фехтовальщиков и вообще всех людей, постоянно и подробно наблюдающих за всем, что происходит вокруг них и перед ними, он увидел на другом тротуаре господина, который шел в противоположную сторону и которого он сначала не узнал, хотя нерешительно обменялся с ним поклоном.
— Ах, черт возьми, — вдруг вспомнил он, — да это граф Генрих де Пуаян… Да, да… Он хорош с г-жою де Тильер… Я помню, что слышал, как г-жа де Тильер или де Кандаль, не знаю, говорили, что он возвращается на этих днях… Может быть, он идет к ней… Посмотрим, примут ли его… Если да, то мне уже нечего сомневаться: дверь закрыта только для меня…
Он обернулся, следя глазами за тем, в ком еще не подозревал соперника, и увидел, что де Пуаян, стоя на пороге дома г-жи де Тильер, обернулся, в свою очередь, также следя за ним глазами. Несколько секунд оба они неподвижно разглядывали друг друга. Потом граф открыл дверь и больше не возвращался.
— Так и есть, — подумал Казаль… — Она его принимает, а меня нет… Но почему же, черт возьми, он обратил на меня такое внимание? В то время когда мы встречались у Полины де Корсьё, мы почти не говорили друг с другом, и я еле существовал для него, между тем как теперь… Не рассказала ли ему г-жа де Тильер, что запретила меня принимать? В каких они отношениях? Это — единственный из ее друзей, которого я не видел вместе с нею… Мы о нем говорили. При каких обстоятельствах?
Он вспомнил вдруг с поразительной ясностью одну маленькую сценку, тогда им незамеченную; но теперь встреча у этой двери внезапно воскресила ее в поле его внутреннего зрения с такой ясностью, как будто она произошла лишь вчера. Это было у г-жи де Кандаль. Жюльетта была весела и смеялась. Графиня случайно произнесла имя великого оратора монархиста, и Казаль начал его высмеивать. С обычным ему тактом он сейчас же почувствовал, что стал на неверный путь, так как обе подруги не подхватили ни одного его слова, а г-жа де Тильер вдруг нахмурила брови. Потом разговор перешел на другую тему, но молодая женщина вмешивалась уже в него только рассеянно. Казаль припомнил даже и это обстоятельство. Какое отношение связывало его настоящие мысли с тем впечатлением? Он не отдавал себе в том отчета, но образ де Пуаяна, стоявшего на пороге Жюльетты и сопровождавшего его, прогнанного, своим взглядом, преследовал его в течение всего остального дня, проведенного за игрой в мяч в Тюильри.
Встретив там молодого маркиза де Ла-Моль, такого же правого депутата, как и Генрих, он спросил его:
— Ты знаешь де Пуаяна, Норберт?
— Отлично. А зачем тебе это?
— Потому что на этих днях я должен с ним обедать. А что это за человек?
— Талант, но… — молодой человек изобразил своим отбойником бреющего вам лицо брадобрея… — высокой цены…
— А по отношениям к женщинам?
— Предопределенный… Ты знаешь, жена его бросила и живет во Флоренции с одним из Бонивэ, как мне говорили… Что же касается до него, то мы не знаем ни одной его любовницы… Хотя, прибавил он, смеясь, — я когда-то думал, что г-жа де Кандаль им очень интересуется… Она бывала на трибунах каждый раз, когда он должен был говорить с одной из своих подруг, которую иногда можно видеть в ее бенуаре в Опере, — такая блондинка, немного безжизненная, но с чудными глазами. Ты не догадываешься?
— Совершенно нет, — ответил Раймонд, узнав в этом быстром наброске г-жу де Тильер. — Но, — прибавил он, — мы должны были обедать вместе именно у г-жи де Кандаль. Только он куда-то уезжал, и все было отложено…
— Он вернулся дня четыре или пять тому назад, — продолжал де Ла-Моль, — мы участвуем с ним в одной комиссии… Он ездил в Дубс для агитации, которая ему не удалась…
Конец разговора этих двух артистов в искусстве поддавать мячи бы прерван началом новой партии, в которой Раймонд делал ошибку за ошибкой. Он снова попал на ясные следы мучительных подозрений и чувствовал, что у него не хватит силы не пойти по ним сейчас же. У всякого человека, в котором пробуждается подозрительность, является обостренность и напряженность чувств, аналогичные инстинкту выступившего в поход дикаря, от которого не ускользает ни помятая травка, ни сломанная ветка, ни зацепившаяся за куст нитка, ни смещенная с места поспешным шагом камушек. Как быстро шел он, руководствуясь ничтожными признаками, по фатальной дороге!
Встреча с г-жою де Нансэ заставила его усомниться в правдивости выдуманного Жюльеттой предлога. Это первое сомнение привело его ко второму — сомнению в таинственной клятве, — и он сомневался даже во всем характере той, в которую так верил в течение этих двух месяцев; наконец, взгляд, которым он обменялся с де Пуаяном, привлек его внимание на этого таинственного друга г-жи де Тильер. Узнать, что граф не имел никакой известной любовницы, что Жюльетта прилежно следила за речами знаменитого оратора и, наконец, что возвращение этого лица точно совпало с его изгнанием, — не было ли всего этого достаточно, чтобы вызвать второй кризис ревнивого воображения? Его опытность парижанина, так долго усыпляемая чарами новой любви, должна была усилить этот кризис. Он слишком много пожил и не мог не знать, что с женщинами все всегда возможно; а все-таки Жюльетта была ему настолько дорога, что такая мысль — «у нее есть любовник» — казалась ему чем-то чудовищным. И после разговора за игрой в мяч, лежа на одном из диванов маленькой гостиной, отравляясь, против своего обыкновения, табаком и тяготясь присутствием даже Герберта Боуна, он рассуждал сам с собой:
— Да, за этим решением скрывается мужчина… Это слишком ясно, слишком очевидно и слишком неопровержимо… Если Жюльетта просто не попросила меня реже бывать у нее, нужно, чтобы кто-нибудь сказал ей:
— Он или я… И этот кто-то — де Пуаян? Предупрежденный кем? Да, конечно, д'Авансоном, это само собой разумеется. Еще на днях он так смотрел на меня… Я его поддену, в свою очередь, в клубе, этого перелетника… Итак, значит, де Пуаян имеет у нее свою пристань… Он прижал ее к стене. Но по какому праву, если он не ее любовник? У нее нет любовника. Нет. У нее нет. Или же это такая шельма, какой я еще не встречал… Не может быть!
И он попробовал бороться со своим собственным страданием.
— А, может быть, она просто «зажигательница»? — Оскверняя свое чувство этим отвратительным выражением, он испытывал жестокое наслаждение. — Ее забавляло заставить меня, Казаля, валяться у ее маленьких ног из-за всего того, что ей про меня наговорили… Она была незанята этой весной. Я служил ей временным развлечением. Тот, настоящий, вернулся… И мне все преподнесли: и старую мать, и клятву, и призрак покойного мужа, я все проглотил — и шутка сыграна… Ну, нет! Она была искренна. Для того, чтобы проникнуть к ней в самом начале, потребовались крест и знамя… Как она побледнела во время моего первого визита, а потом покраснела, потом ее манера держаться в Опере, потом у г-жи де Кандаль, потом опять у нее — все это было так естественно с ее стороны, так неподдельно… А ее грусть за последнее время? Что, если она любовница де Пуаяна и, любя меня, не может его покинуть по какой-нибудь причине? Это вполне возможно. Любовница де Пуаяна?
С бесконечной грустью повторял он эти слова, и если, думая о Жюльетте, он употреблял грубые выражения, то потому, что вновь нашел в своей лихорадочной подозрительности ту способность осквернять ее образ, от которого он было отказался с первого же дня. Он делал над собой усилие, чтобы себе представить ее в подробностях любовного свидания, и это видение до безумия возбуждало его внутреннее волнение:
— Это не может так продолжаться, — заключил он после стольких размышлений, — я хочу знать и узнаю…
Сколько мужей, сколько любовников, мучимых таким образом страхом сомнения, столь же тоскливым, как и страх смерти, произносили ту же самую фразу и стремились к той же неразрешимой задаче! Знать, иметь доказательство, какое бы оно ни было, лишь бы оно дало возможность понять то существо, из-за которого страдаешь, — вот что является для ревнивца такою же мечтой, как для путешественника по пустыне — вода, для бродяги — дом, а для погибающего моряка — твердая земля. По странной нелогичности страсти, самым сильным желанием несчастного, страдающего подозрительностью, является стремление — наверное узнать тот самый факт, одно представление о коем приводит его в отчаяние. Именно в такие минуты совершаются подлости, обнаруживающие преступную подкладку всякого раздраженного сердца. Подсматривать, распечатывать письма, срывать замки — подозрение все допускает, на все решается. Первой мыслью Казаля было прибегнуть для выслеживания г-жи де Тильер к помощи одного из тех частных сыщиков, чье существование, почти открыто признаваемое всеми, является позором современного Парижа.
Но молодого человека глубоко возмутила самая мысль открыть имя женщины, которую он, несмотря на свои подозрения, так горячо любил, гнусным исполнителям тех подлых поручений, которые даются ревнивцами. Он обладал врожденной прямотой, которая вновь пробуждается в нас в трагические минуты жизни и возмущается низостью некоторых компромиссов. Рассмотрев всесторонне вопрос об отношениях Жюльетты и де Пуаяна, Раймонд пришел к заключению, что г-жа де Кандаль должна была знать правду. Она была также единственным человеком, с которым он мог свободной действовать. Но как выведать у этого благородного друга тайну, которую она должна была охранять с еще большей твердостью, чем свою собственную? Вот способ, на котором он остановился после сосредоточенных размышлений, которые перед бесконечно сложной Задачей заставляют вас остановиться на простом и часто самом верном решении. Г-жа де Кандаль действительно любила г-жу де Тильер. Допуская существование тайной связи между своей подругой и де Пуаяном, она, вероятно, с тоской спрашивала себя, не подозревал ли об этом Раймонд. При таких условиях он мог наверное взволновать ее, сказав ей прямо: «Я все знаю…» Потом, воспользовавшись ее потрясением, назвать имя кого-нибудь, кто был в безусловно невинных отношениях с Жюльеттой. Графиня начнет ее защищать. В эту минуту нужно будет назвать де Пуаяна и посмотреть, будет ли вторая защита совершенно такой же, как первая, Как бы ни владела собой молодая женщина, но было много шансов на то, что она смутится и горячее начнет отрицать то обвинение, которое и окажется правильным. Этот план показался ему настолько искусным, что он решил сегодня же привести его в исполнение, и в два часа входил в гостиную улицы Tilsitt, где провел в разговоре с г-жою де Кандаль и ее другом такие сладостные часы. При этом воспоминании ему стало больно видеть эту знакомую комнату, расположение мебели, бюст старого маршала и сидевшую в своем любимом кресле Габриеллу, которая была не одна. У нее сидел Альфред Мозе, и одно обстоятельство покажет нам, насколько Раймонд в это время был нравственно расстроен: справедливо считая внука знаменитого банкира самым тонким и не поддающимся обману человеком, он еле мог скрыть свое неудовольствие, встретив здесь третье лицо, ставшее между ним и графиней. К счастью, Мозе в своем светском поведении обладал самым тонким тактом и после прихода нового гостя просидел не больше десяти минут, чего было вполне достаточно, чтобы не показать, что он чувствовал себя лишним. Попытка г-жи де Кандаль удержать его все-таки обманула его, так как он счел ее притворной, между тем как бедная женщина, испугавшись глаз Раймонда, действительно боялась остаться вдвоем с ним.
— Эге!.. — сказал себя Альфред, спускаясь с лестницы, — уж нет ли чего между хорошенькой графиней и Раймондом?
В то время как этот тонкий наблюдатель и настолько же ловкий дипломат в соблюдении своих интересов, насколько д'Авансон не был таковым, перебирал в своем уме разные наблюдения, которые могли бы дать какое-нибудь основание его предположению, Казаль уже начал свою атаку, которая не без основания казалась ему самым верным: способом для того, чтобы выведать тайну, обладание которой, как он думал, сразу убьет его любовь. Он дал себя клятву, что если получит доказательства существования интриги между де Пуаяном и Жюльеттой, то станет смотреть на последнюю как на умершую для себя. И не будет думать о ней с большим волнением, чем о какой-нибудь маленькой актрисе или о девушке, которая обманула его.
— Знаете ли вы, — сказал он, когда дверь закрылась за тонким силуэтом Мозе, и после того непродолжительного молчания, которое иногда наступает в насыщенных грозою tete a tete, знаете ли вы, что с вашей стороны и со стороны г-жи де Тильер было очень не мило так надсмеяться надо мной, как вы это сделали?..
Он произнес эту фразу самым равнодушным тоном человека, ставшего жертвой мистификации, которую он обнаружил и за которую собирается отплатить тем же. Но при этом он не мог изменить выражения своих светлых глаз, ставших теперь еще более суровыми, чем в ту минуту, когда он вошел, и Габриелла со странной тревогой ответила ему:
— Объяснитесь. А потом, — прибавила она, — бросьте ваш насмешливый вид: вы знаете, что он совершенно неуместен, когда дело касается меня или моей подруги…
На всякий случай мужественная и гордая маленькая графиня приготовилась рассердиться, чтобы сразу оборвать разговор, если бы он принял тот оборот, которого она больше всего боялась. Очевидно, Казаль что-то подозревал, но что именно?
— Нет, — ответил Раймонд, — вы были очень не милы. Зачем вы вздумали примешивать ко всей этой истории г-жу де Нансэ, когда ваша подруга могла так просто сказать мне: — «Вы — благородный человек, и я полагаюсь на вашу честь… Я не свободна. Бывая у меня, вы меня стесняете и вносите смятение во всю мою жизнь. Больше не приходите!»
— Вы продолжаете говорить загадками, — сказала г-жа де Кандаль, сдвигая брови и беря со стола начатую работу, — но это, может быть, лучше… Вы пренебрегали мною все эти дни, вы вернулись к вашей компании, и я очень боюсь, что, придя сюда сегодня, вы ошиблись адресом.
— Хорошо, — ответил он все более и более резким тоном, — так как вы хотите, чтобы я вам над i поставил точку, то я пойду прямо к цели… Я знаю, — слышите ли вы, — я хорошо знаю, что г-жа де Нансэ совершенно не при чем в решении, принятом г-жою де Тильер… Это мужчина потребовал, чтобы меня больше не принимали, потому что он имел на это право, — и я знаю имя этого человека…
Надеясь уловить на тонком лице графини какое-либо волнение, он сильно ошибся, так как маленькие ручки, взявшие крючок, продолжали без малейшей дрожи бегать по петлям шерсти. Рот оставался неподвижным, приняв отпечаток какого-то презрения. Глаза следили за работой рук, и вся ее поза была самой непринужденной и естественной: поза женщины, которой рассказывают нечто совершенно незначительное. Только плечи поднялись тем красивым жестом, который даже не снисходит до того, чтобы возмущаться бессмысленным обвинением. Но при всей своей дружеской преданности и осторожности г-жа де Кандаль была любопытной женщиной и, желая узнать большее, сделала ошибку, позволив Казалю говорить дальше. Первой западни, которую он решил ей поставить, она уже избежала. Допустить молодого человека продолжать значило позволить ему поставить вторую.
— Ах! — настаивал он, — вы мне не отвечаете… И вы правы. Вы понимаете, что это все-таки тяжело стать жертвой чьей-то ревности. И чьей же? Какого-то Феликса Миро, какого-то странствующего художника, воображающего себя великим сеньором эпохи Возрождения, потому что, рисуя три ветки сирени и одну розу, он одевается в бархат; ведь этот Миро — торгаш, продающий свою кисть и своими визитами наживший сто тысяч франков годового дохода…
Он продолжал все дальше и дальше, рисуя ужасную и вместе с тем весьма похожую карикатуру артиста, какие заставляет нас рисовать зависть, по внешним чертам знаменитых людей. Чтобы нарисовать такую карикатуру, стоит только представить в смешном виде те невинные ребячества, которые почти всегда присущи талантливым людям. Враги Миро действительно осуждали его за эксцентричность домашнего как бы комедиантского костюма и за любовь к свету, в которой видели некрасивый дипломатический прием. Он носил эти костюмы потому, что они забавляли его, и бывал в салонах потому, что после семичасовой утомительной работы этот утонченный артист любил дать своим глазам отдохнуть на красивой обстановке. Преувеличивая в данном случае критику этого человека, еще достаточно молодого, чтобы нравиться, довольно близкого с г-жою де Тильер, чтобы возбудить не слишком неверное подозрение, Казаль рассчитывал обмануть проницательность своей слушательницы, тем более, что, говоря о Миро, он думал о другом, о своем настоящем сопернике. Ему нетрудно было сделать свой голос насмешливым и суровым, а выражение лица страдальческим, что действительно обмануло графиню; успокоившись тем, что Казаль напал на ложный след, она начала снисходительно улыбаться ему, как больному:
— Да вы с ума сошли, мой бедный друг, — ответила она, вас в сумасшедший дом надо посадить. Миро ревнует к вам! Миро имеет права на г-жу де Тильер!.. Видите, я даже не могу на вас сердиться… Миро! Почему же не д'Артель? Почему не Проней? Почему не д'Авансон? Кстати, раз мы коснулись его, вам следовало бы подозревать д'Авансона… Уверяю вас, что настойчивость и постоянство этого опасного человека служит хорошим предметом размышлений для такого знатока характеров, каким вы себя сейчас показали.
— Тогда, если это не Миро… — иронически произнес Казаль, что заставило г-жу де Кандаль сдвинуть брови.
— Если это не Миро… — повторила она.
— Так, может быть, это — друг, вернувшийся именно в тот день, когда мне отказали… г-н де Пуаян, кажется.
— Послушайте, Казаль, — ответила она, снова пожимая плечами, но на этот раз уже без улыбки, — я всегда вас защищала, когда на вас нападали, я постоянно говорила, что вы лучше своей отвратительной репутации. Еще сейчас я не хотела отнестись к этому серьезно… Но если вы не шутя, так гадко подозреваете женщину, мою лучшую подругу, с которой я вас познакомила у меня же в доме, и если вы ходите повсюду, распространяя вашу клевету, как вы только это сейчас сделали, то, слышите ли, я не допущу такой низости… Г-жа де Тильер относилась к вам с безукоризненной порядочностью. Сложившееся у нее предубеждение к вам она поборола ради меня. Она принимала вас у себя без всякого кокетства. Некоторые затруднения с ее матерью сделали ваши отношения тягостными, почти невозможными… Она вас об этом честно предупреждает, и вот вместо того, чтобы подчиниться, вы клевещете на нее, стараясь загрязнить ее дружбу с лицами, окружающими ее. Это низость, слышите ли, низость…
— Вы правы, — проговорил Раймонд после небольшого молчания, — я прошу у вас прощения… Обещаю вам, — прибавил он глухим голосом, — никогда больше не говорить с вами о г-же де Тильер.
— И что вы больше не будете о ней думать так, как только что говорили, — настаивала графиня.
— И что я больше не буду — так думать… — сказал Казаль. У него хватило самообладания продолжать разговор в другом тоне и касательно других вопросов, но на этот раз ему не удалось обмануть Габриеллы, которая, однако, и не старалась узнать большего. Она уже упрекала себя в том, что не применила единственно верного способа сбить с толку ревнивые выпытывания — молчания. Однако она чувствовала, не отдавая себе полного отчета в хитрости, примененной молодым человеком, что она говорила больше, чем следовало. После ухода Казаля она долго, долго оставалась неподвижной, опершись головой на ладонь, упрекая себя и задаваясь вопросом, следовало ли ей предупредить об этом Жюльетту или нет. Ее подруге угрожала опасность. Она это чувствовала тем же самым инстинктом, который дал ей заметить всю глубину страсти Раймонда, в которую она не поверила бы до этого визита:
— Да, — решила она, — я сейчас поеду на улицу Matignon предупредить ее… В конце концов что может он сделать: причинить ей неприятности письмом или сценой, и только? Но как он добрался до истины?
Нет, Казаль не вполне доискался жестокой истины. Испытание, однако, удалось, и г-жа де Кандаль, игриво защищая подругу, пока дело касалось Миро, и решительно, когда упомянули про другого, сама определила область расследований, в которой пробудившаяся ревность Казаля и начала действовать; в де Пуаяне следовало искать тайну жизни г-жи де Тильер. Графиня слишком очевидно придала разное значение двум обвинениям. Разве не потому, что второе коснулось истины, а первое нет? Оставшись наедине с собой после визита, он испытывал приступ страдания, которым по мере приближения к разгадке истины сопровождается ревность. «Сомненья больше нет», — говорил он себе, направляясь к Булонскому лесу, чтобы усыпить свою тоску одной из тех усиленных прогулок, которые в подобные моменты не утомляют даже и тела. «Вне всякого сомнения, де Пуаян — ее любовник».
Ужасные видения, от которых он хотел убежать, рискнув на странную выходку у г-жи де Кандаль, вновь вернулись к нему, и на этот раз он уже с ними не боролся. Они опять преследовали его неотступно, когда он сидел вечером за столом со своим неразлучным лордом Гербертом. Они не должны были покинуть его и в последующие дни, проведенные им сначала в борьбе с душевными страданиями при помощи всякого рода излишеств, а затем в исследовании основной причины своего горя. Не обладая данными, с которыми он мог бы восстановить историю десяти последних лет жизни Жюльетты, он отнюдь не угадывал драмы, разыгравшейся в этой душе, — поединка любви с состраданием, борьбы между жаждой личного счастья и необходимостью выполнить нравственные обязательства. Это нежное создание являлось для него загадкой двойственности, особенно чудовищной благодаря своей прелести. Не слишком ли он поддался ее обаянию! Не слишком ли глупо было с его стороны считать ее такой честной, гордой, утонченной, чистой, между тем как она развлекалась, убивая с ним свободное время в отсутствие своего любовника! — Да, любовника, — настаивал он, с каждым днем разгадывая все больше и больше или, вернее, стараясь разгадать настоящее значение того, как держалась во время разговора с ним г-жа де Кандаль. Но иногда он говорил себе:
— Но это еще не настоящая улика, не последнее доказательство… А можно ли когда-нибудь иметь его, если сам не увидишь…
Вот в каком настроении духа находился этот несчастный человек спустя неделю после визита к г-же де Кандаль, отправляясь во Французский театр на спектакль последнего сезонного вторника. Несмотря на свои огорчения, он принадлежал к типу таких людей, которые никогда не сдаются, и он еще чаще искал случая не оставаться одному; по целым дням предаваясь спорту, он вечером отдавался тяготившей его светской жизни, как будто не имел в своем сердце мучительной раны, нанесенной ему самым ужасным подозрением, Кроме того, посещая оперу, комедию и тому подобные увеселения, которые давно уже ненавидел, особенно в это время года, он все-таки искал — не сознаваясь себе в этом — возможности увидеть г-жу де Тильер. Он не встречался с ней с тех пор, как она, очнувшись от обморока, отослала его от себя. Тщетно старался он не слушать голоса, защищавшего в его сердце молодую женщину. Этот голос, защищающий нашу любовь от нас самих, будит в нас такое нежно эхо! В ее уединении, о котором он подозревал по ее постоянному отсутствию в свете, он видел признак того, что волнение ее в последнее свидание было неподдельным. Необъяснимое и непобедимое суеверие, которым обладают влюбленные, мешало ему думать, что она покинула Париж, хотя было очень вероятно, что она могла принять это мудрое решение.
Нет! Все не могло быть так кончено между ними без нового решительного объяснения; и в этот вечер, сидя в своем кресле и не слушая пьесы, он наводил бинокль на ложи, ища ее, хотя уже давно убедился, что бенуар г-жи де Кандаль и г-жи де Тильер оставался безнадежно пустым. Вдруг через три ряда кресел от него, впереди, он заметил чье-то обращенное к нему и, очевидно наблюдавшее за ним лицо; он узнал Генриха де Пуаяна. Так же как на улице Matignon и на пороге дома Жюльетты, взгляды их встретились лишь на секунду, после чего граф, казалось, следил исключительно за ходом пьесы и игрой актеров. Чтобы продолжать наблюдать за своим противником, Раймонду не нужно было оборачиваться. Достаточно было ему слегка наклониться, и он мог видеть белокурые с сединой волосы знаменитого оратора, его осунувшийся профиль, худые плечи, руку, на которую опирался подбородком этот человек, — вероятно, чтобы придать себе больше спокойствия, — и эта красивая рука нервно сжимала бинокль, выдавая тем свое сдержанное волнение. Так по крайней мере казалось Раймонду, который сам был сильно взволнован. В присутствии противника, подозреваемого нами в обладании любимой женщиной, в нас развивается какое-то отвращение, которое у некоторых людей постепенно исчезает, а у других же переходит в холодную ярость, для которой ничего не значит совершить какое угодно преступление. Подобные встречи поднимают в нашей любовной натуре всю заглушенную в нас жестокость самца, который скорее убьет, чем поделится. Нас поражают внезапно возникающие в нас странные желания, которые как будто исходят от других людей и выполняются другими существами. В то время как Раймонд жадно следил за человеком, причинившим ему столько мучительных терзаний и сомнений, его охватила вдруг странная и безумная мысль. Ему показалось, что он интуитивно нашел столь желанную улику. На этот раз он уже мог привести в неопровержимую ясность еще сомнительные предположения, полученные им из разговора с г-жою де Кандаль. Ему было небезызвестно, что де Пуаян геройски дрался на войне. Он знал также про дуэль в Безансоне, к которой граф сумел принудить любовника своей жены. Итак, перед ним был человек, слишком храбрый, чтобы перенести малейшее оскорбление.
— Надо подумать. Если я подойду к нему во время антракта и нанесу ему с глазу на глаз без свидетелей одно из тех полуоскорблений, которое не может вынести человек с его характером, — разве только он повинуется каким-нибудь высшим соображениям, — я, наконец, все узнаю… Если он действительно любовник г-жи де Тильер, если меня вытолкали за дверь по его милости, то он ни за что не захочет, чтобы имя этой женщины было произнесено между нами и из-за нас, и сделает все, чтобы избежать поединка. Если же ничего между ними не было, то он остановит меня на первом же слове и тогда или я ему, или он мне нанесет удар шпагой… Никогда нельзя знать… В эту минуту даже дуэль будет мне забавой, и этот риск вполне стоит шанса получить доказательство… Ибо если он начнет уклоняться от дуэли, это послужит ему уликой, и притом неопровержимой.
Едва лишь безумный план успел охватить эту пылкую душу, как выполнение его стало неизбежным. Бывают минуты, — и Казаль переживал именно одну из таких минут, — когда любовь воскрешает в нас дикаря, у которого замысел тотчас же приводится в исполнение и в котором бесстрастное спокойствие перемешивается с скоропреходящей яростью. Если нервы Раймонда и были напряжены так, как будто он собирался драться на ножах, то никто из товарищей, при встрече с ним пожимавших ему руку, не заметил его нервозности. Когда упал занавес, Казаль стал у входа в зал и, дождавшись де Пуаяна, обратился к нему в самой вежливой форме:
— Не сделаете ли вы мне честь уделить мне минуту разговора?.. Не желаете ли здесь? Он указал на угол кулуара в стороне от толпившейся в проходе публики. — Нам здесь не помешают…
— Я вас слушаю, — ответил граф, видимо, удивленный таким вступлением. Он сразу почувствовал, что его собеседник хотел поговорить о Жюльетте, но потом подумал: «Невозможно. Во-первых, он ничего не знает, да и, кроме того, для этого он слишком порядочный человек». Между тем другой начал говорить вполголоса и таким тоном, как будто два светских человека равнодушно поверяют друг другу маленькие клубные или салонные историйки.
— Это очень простая вещь, и я не буду вас долго задерживать; я только хотел спросить вас, имеете ли вы какое-нибудь основание так пристально меня рассматривать во время действия и с таким упорством, которое я нахожу неуместным.
— Между нами какое-то недоразумение, — возразил де Пуаян. Он побледнел и делал над собой видимое усилие, чтобы соблюдать в этом странном разговоре самую спокойную вежливость. — Еще пять минут тому назад я совершенно не знал о вашем присутствии в зале.
— Сожалею, что должен возразить вам, — продолжал Раймонд, — но повторяю вам, что вы несколько раз пристально смотрели на меня и так как это случается уже не в первый раз, то я хотел иметь спокойную совесть, предупредив вас, что в случае надобности я готов запретить вам так на меня смотреть.
По мере того, как он с необыкновенно дерзкой развязностью произносил эти слова, он мог по лицу графа следить за происходившей в этом благородном человеке борьбой оскорбленной гордости с непоколебимым решением не поднимать никаких историй. Благодаря способности быстро соображать, которая пробуждается у нас в таких случаях, де Пуаян тотчас же угадал истинную причину выходки Раймонда. «Он знает, что г-жа де Тильер отказала ему из-за меня. Человек, способный на такую невероятную выходку, способен также назвать имя женщины, из-за которой мы будем драться… Какой бы ни было ценой, надо этого избежать…» И у него хватило мужества сдержать себя и снова ответить:
— Еще раз я утверждаю, что между нами недоразумение. Я никогда не имел повода смотреть на вас так, чтобы это могло быть для вас неприятным, и у меня нет намерения начать это делать и после нашего разговора, продолжать который нет никакого основания, и я прошу вас его прекратить…
— В самом деле, — сказал Казаль, — я не вижу больше надобности разговаривать с трусом…
Эта оскорбительная фраза сорвалась у него с языка помимо его желания. Она решительно шла вразрез с его намерением только разузнать о том, в каких отношениях с Жюльеттой находился де Пуаян. Но при виде смущения графа, с которым этот последний настолько справлялся, что сохранял полное самообладание, при виде его щепетильности и непременного желания избежать ссоры, Казаль, как и в разговоре с г-жою де Кандаль, увидел в этом основательность своих подозрений. Этого оказалось достаточным для того, чтобы ярость его ревности исторгла у него непоправимое слово, перед которым уважающий себя человек, — будь он любовником женщины или нет, — не отступает. Густая краска залила бледное лицо графа.
— Милостливый государь, я все время отвечал вам так потому, что предполагал с вашей стороны невольную ошибку… Теперь я вижу, что вы ищете со мной ссоры и хотите ее последствий. Они будут… Я не знаю, почему вы привязываетесь к тому, кто никогда вами не занимался. Но я никому на свете не позволю так говорить со мной, как вы только что говорили, и буду иметь честь прислать вам двух моих друзей, но при одном условии, — прибавил он повелительно, — чтобы вы у ваших друзей, так же как и я у моих, взяли слово хранить эту историю в тайне…
— Разумеется, — сказал Казаль и как бы в подтверждение искренности своего обещания подозвал проходившего мимо Мозе и спросил его:
— Послушайте, Альфред. Не помните вы точно, когда здесь играли пьесу Фейлье, в которой Бресон был так изумителен? «Акробат», кажется, тот же сюжет, что и в известном шедевре «Маленькая Маркиза», только более романический. Мы об этом сейчас спорили с де Пуаяном. Он утверждает, что это было в 1872 году, а я говорю, что в 1873-м.