Мне тоже хотелось поехать в Воеводский угол, но начальник меня не пустил.
Венька уехал один. И на работе я как-то не замечал его отсутствия. А в свободные часы мне вдруг становилось скучно. В больницу теперь не надо было ходить. И к Долгушину идти одному казалось почему-то неудобным.
Перед вечером однажды я зашел в библиотеку. Катя Петухова собиралась домой. Она уже сняла свой серенький халатик и мыла руки под дребезжащим умывальником.
— Закрыто, — сказала она мне довольно нелюбезно. — Разве не видно, на дверях написано: до семи тридцати.
— Ничего, — сказал я, — я только книжки посмотрю.
— Завтра посмотришь…
— Завтра я, может, уеду. Я хотел сегодня тут кое-что посмотреть.
— Ну, посмотри, — согласилась она.
Я смотрел книжки, пока она вытирала полотенцем руки, потом надевала синюю жакетку. Наконец она загремела ключами и стала у открытой двери, нетерпеливо ожидая, когда я уйду.
Мы вышли вместе, молча прошли весь переулок, а у ворот городского сада я сам неожиданно для себя предложил ей:
— Зайдем в сад?
— Это зачем же?
— Просто погуляем, пройдемся. А что особенного?
— Ничего особенного, — сказала Катя. — Но я еще не обедала…
— Здесь и пообедаем. У Долгушина.
Катя вдруг обиделась, покраснела, и на белобровом ее личике как-то смешно вздернулся веснушчатый носик.
— Ты меня за кого принимаешь?
Я засмеялся.
— Я тебя принимаю за девушку, за комсомолку, за хорошего товарища…
— Нет, ты что-то задумал. Я в жизни никогда не бывала в ресторанах. Я считаю, что комсомольцы не должны…
— Комсомольцы должны все испытать, — авторитетно сказал я. — Ты что, считаешь, что в рестораны ходят только одни нэпманы и всякая мразь?
— О, ты, я смотрю, оригинальный человек! — улыбнулась Катя.
Я не знал, хорошо ли это — быть оригинальным человеком. Я понимал только, что Катя относится ко мне снисходительно, смотрит на меня свысока, как бы с высоты тех книг, которые она прочла в этой обширной библиотеке.
Однако она все-таки пошла со мной в сад, а потом и в ресторан Долгушина — в этот дощатый, застекленный павильон, наскоро выстроенный среди густого кустарника.
Всего больше ее заинтересовал начучеленный медведь, поставленный здесь, как и в зимнем ресторане, у входа. В вытянутых лапах он держал керосиновую лампу-«молнию». Катя с некоторой робостью, но внимательно осмотрела его. Потом заинтересовалась посетителями.
Катя была первой девушкой, которую я решился пригласить в ресторан.
Я даже не знаю, как это я вдруг решился. Но в ресторане я вел себя уверенно, вслух читал меню и советовал, что лучше выбрать из многочисленных блюд с замысловатыми иностранными названиями: «шнельклепс», «бефбули», «эскалоп», «ромштекс». Все почти одно и то же, но названия разные.
— И ты часто бываешь здесь? — спросила Катя.
— Часто, — соврал я.
Мне почему-то хотелось, чтобы Катя считала меня развязным, бывалым, даже испорченным. Пусть она, такая правильная, начитанная, благонамеренная, как сказали бы в старину, пусть она даже чуть ужасается, наблюдая за моим поведением. Пусть она думает, что я гуляка, прожигатель жизни. Пусть она критикует меня. Но Катя не критиковала. Она только приглядывалась ко мне, и в глазах ее, умных и немножко лукавых, я читал удивление, граничащее с испугом.
Мне нравилось это.
Мы поели. Она заспорила со мной, желая уплатить за свой обед. Но я сказал, что это мещанство, и она успокоилась.
Мещанство — это было такое слово, которое пугало многих в ту пору. И им, этим словом, обозначались иногда понятия, ничего общего не имевшие с подлинным мещанством.
Я проводил Катю домой, не решаясь, однако, взять ее под руку.
И с этого вечера мы стали встречаться с ней почти каждый раз, когда я бывал свободен от работы по вечерам.
А Венька все еще не приезжал.
Я приглашал Катю зайти ко мне, посмотреть, как я живу. Но Катя уклонялась от этого приглашения.
— Лучше ты ко мне зайди в воскресенье, если хочешь. Я познакомлю тебя с мамой.
Но я тоже не решался зайти к ней домой. Знакомство с ее мамой мне представлялось мещанством.
Мне приятно было, что Катя такая рассудительная и образованная. Конечно, она не такая красивая, как Юлька Мальцева. Даже совсем не красивая, но очень симпатичная и какая-то душевная.
Она расспрашивала меня о моих делах — не о конкретных уголовных делах, которыми я занимался ежедневно, а о том, что я думаю, что я собираюсь делать дальше.
— Не всегда же, не всю жизнь, ты будешь работать в уголовном розыске. Или ты хочешь остаться навсегда?
— Зачем навсегда? Может, я себе еще какое-нибудь дело подберу. Мне хочется разное попробовать. Я даже так думал: если меня серьезно ранят, я пойду работать куда-нибудь, допустим, в библиотеку, или постараюсь устроиться в собственные корреспонденты, вот как Яков Узелков…
— Тоже нашел кому завидовать! — сказала Катя. — Узелков же совершенно некультурный. Я его видеть не могу…
Меня удивило это.
Оказывается, Узелков читает много, но чаще всего берет, по мнению Кати, легкомысленные книжки. А когда ему надо писать серьезную статью и требуется подходящая цитата, он прибегает в библиотеку и перелистывает энциклопедию Брокгауза и Ефрона.
— В энциклопедии все есть, — говорила Катя. — В ней и химия, и физика, и что угодно. Весь университет. А дома у него, я видела, всего три книжки — «Купальщица Иветта», «Огонь любви» и «Тайна одной иностранки». Дает всем читать…
— А ты у него была дома?
— Была. Наверное, раз десять была. Он же крайне неаккуратный человек…
— Ты, значит, только к неаккуратным ходишь домой?
— Конечно. Он целый месяц держал два тома энциклопедии. Он без нее ни одного дня не может прожить…
Я удивился еще больше. Я и подозревать не мог, что на свете есть такой кратчайший путь к образованию, как энциклопедия.
Чтобы поддержать разговор, я сказал после раздумья:
— Да, он, в сущности, мелкий человек, Узелков.
— Ну, вы с Малышевым тоже не такие уж глубокие, — сказала Катя. — Начитались разных книг без толку, без всякой системы, и думаете, что вы теперь образованные. У вас ведь в голове полный сумбур…
— Сумбур, — согласился я.
Я не мог не соглашаться с Катей. Она все больше вырастала в моих глазах.
Я старался теперь каждый вечер встречаться с ней, но это не всегда удавалось: то она занята, то я.
Один раз я пошел без нее в городской сад. Она пойти не могла: в библиотеке был переучет книг.
Я один бродил по темным аллеям, где сидят, прижавшись друг к другу, влюбленные парочки. Мне было завидно.
С Катей я еще никогда не сидел так, потому что побаивался ее.
Я бродил по темным аллеям и думал о Кате. Я думал о ней еще лучше, чем в те часы, когда она была со мной.
Вдруг в боковой аллее послышался девичий смех, и через секунду в сопровождении двух девушек вышел на «пятачок» между аллеями Васька Царицын.
Я не успел поздороваться с ним, как он схватил меня за руку и положил в мою руку теплую ладонь девушки.
— Знакомьтесь, — сказал Васька.
И вторая девушка тоже протянула мне ладонь. Я узнал Юлю Мальцеву. Она не только крепко пожала мою руку, но и весело встряхнула ее, как будто мы давно уже были друзьями.
Я, конечно, смутился, но смущение мое сейчас же прошло, и я посмотрел ей в глаза. Глаза у нее мягко светились. Она улыбалась.
Васька Царицын взял первую девушку под руку и направился в сторону танцевальной площадки. А я и Юля пошли позади.
Юля взяла меня под руку и спросила:
— Почему ты такой скучный?
Она говорила мне «ты». И это не удивительно: она комсомолка, и я комсомолец. Но вопрос ее удивил меня. Вернее, голос. В голосе ее как будто прозвучала обида.
— Просто так, — сказал я. — Немножко было скучно.
— Потому что Катя Петухова не пришла? — спросила Юля. И, улыбаясь, заглянула мне в глаза.
«Значит, она и раньше интересовалась мной, если знала про Катю».
— Нет, — сказал я. — Просто так.
— А со мной тебе не скучно?
— Нет. Не скучно.
Юля смеялась про себя. Я чувствовал это, хотя лица ее не видел, смотрел под ноги. И сердце у меня вдруг заныло.
Духовой оркестр заиграл тустеп. Мы вышли на ярко освещенную площадку сада, где в деревянной раковине сидели со сверкающими трубами музыканты из пожарной команды. Перед нами на подмостках изгибались в танце пары.
Из щелей подмостков, из-под каблуков танцующих вырывались тоненькие струйки пыли. Я смотрел на эти струйки и не видел ни танцующих, ни музыкантов. И Юлю не видел, хотя локтем чувствовал ее мягкий, теплый, горячий бок.
Я снова испытывал смущение и не решался посмотреть на нее.
Васька Царицын, как нарочно, ушел куда-то со своей девушкой.
— Ты любишь танцы? — спросила Юля.
— Нет, — сказал я.
— Я знаю, что не любишь, — засмеялась она, хотя ничего смешного в том, что я не люблю танцы, не было. — Пойдем тогда на берег.
И мы снова вернулись в темную аллею, чтобы пройти к реке.
Юлька молчала и прижималась ко мне. Прижималась потому, что около реки становилось прохладно, а девушка была в легком платье.
Я снял свой френч и накинул ей на плечи.
Это был самый решительный жест, на который я был способен в ту минуту. А вообще я чувствовал себя совершенно беззащитным с ней.
У реки мы сели на рогатую, давно уже вытащенную из реки и просохшую корягу.
За рекой, в темноте, вдалеке, как всегда, вспыхивали и гасли огоньки.
Они гасли и вспыхивали до меня, до дня моего рождения, и, наверно, так же будут вспыхивать и гаснуть после того, как я уйду отсюда, постарею, умру или когда меня убьют.
Я никогда раньше, если не считать самого раннего детства, не думал о смерти, не вспоминал о ней.
Неожиданно эти скучные мысли пришли ко мне почему-то именно сейчас, когда я сидел рядом с Юлькой. Она все перевернула во мне. Я даже на мгновение забыл, что сижу рядом с ней.
Вдруг недалеко от нас тонко свистнул пароход. Маленький, светящийся на темной воде множеством разноцветных огней, он, сопя и вздрагивая, пришвартовывался к пристани.
Взглянув на него, я почувствовал, что у реки не только прохладно, но даже холодно.
Запахло черемухой и гарью. И гарью запахло, конечно, сильнее, чем черемухой. Должно быть, где-то недалеко, на той стороне реки, горела тайга.
Юлька сняла с себя мой френч и, держа его в вытянутых руках, сказала:
— Тебе ведь тоже холодно. Хочешь, укроемся вместе?
Я не мог сопротивляться. Она укрыла меня и себя, и мы сидели теперь очень близко друг к другу. Я слышал, как дышит она.
— А Малышев Венька сейчас, может быть, на происшествие поехал.
Я не сказал это, а как бы подумал вслух. Ведь, в самом деле, Венька бродит где-то в Воеводском углу, вон там, на той стороне реки, откуда несет гарью.
Юлька, однако, не проявила интереса к имени моего товарища, сказала только:
— Ну, какие сейчас происшествия!
Я стал говорить, что как раз вот в это время, в эти минуты, происшествий бывает очень много: вон кто-то тайгу зажег, может быть, нечаянно — охотники, а может быть, нарочно — бандиты. Меня тоже во всякий час могут вызвать прямо с гулянья на работу. Много раз уже так случалось.
Говорить о работе мне было легче, чем о других вещах. И я говорил. И чувствовал, что странная робость моя постепенно проходит. Снова вспомнив о Веньке, я сказал:
— Он ни за что не поверил бы, что я вот так сижу с тобой.
Но самого меня уже нисколько не удивляло в эту минуту, что девушка, о которой мы так много думали, сидит рядом, очень близко от меня, как я не сидел даже с Катей Петуховой.
Я уже начинал потихоньку смелеть. Я ведь и раньше не был робким парнем. Робость моя — явление совершенно случайное, может быть, даже болезненное, как шок.
И вот я начал оправляться от шока и смелеть больше, чем надо. До глупости начал смелеть. И, конечно, по глупости я сказал:
— Венька бы волосы рвал на себе, если б узнал, что я с тобой…
— Почему? — вдруг порывисто спросила Юлька, и мой френч упал с наших плеч.
— А так, — сказал я, снова накидывая френч на Юлькины и свои плечи. — Он ведь в тебя страшно влюблен.
Юлька слегка потянула к себе правый борт френча и снова прижалась ко мне.
Я заметил, что слова мои наконец заинтересовали ее. И мне захотелось рассказать ей по-свойски, как мы покупали у нее спички, как не спали по ночам, думая о ней.
Не понимаю до сих пор, почему я вдруг расчувствовался так и повторил:
— Он страшно в тебя влюблен.
— А ты?
— Что я?
— А ты влюблен в меня? — горячим шепотом спросила Юлька. И заглянула мне в глаза, как цыганка.
Вот тут я действительно замялся, говоря:
— Как тебе сказать…
— Ну, раз не знаешь, как сказать, лучше не говори, — попросила Юлька и положила свою маленькую теплую ладонь на запястье моей руки. — Ты лучше что-нибудь еще расскажи о своей работе…
Я не знал, что ей можно рассказать, что ее может заинтересовать. И мне совсем не хотелось рассказывать. Не хотелось окончательно обрывать ту трепетную связь, что возникла между нами, когда она спросила, не влюблен ли я в нее. И зачем я произнес эти глупые слова: «Как тебе сказать»?
Эти слова охладили ее. Это я заметил. Но я не знал, как поправить дело, как вернуть ее прежнее настроение. И в то же время я чувствовал, что все равно не смог бы иначе ответить на ее вопрос.
— Это, видишь ли, не такая простая вещь, — сказал я.
— Что не простая вещь?
— Ну, вообще все.
— Ты странный, — еще теснее прижалась она ко мне. — Ты странный, очень странный. Ты о чем-то думаешь и не решаешься сказать. Ты скажи…
— Я ни о чем не думаю…
— Совсем, совсем ни о чем?
— Ни о чем.
— Странно, — улыбнулась она. — А я всегда о чем-нибудь думаю…
— Тогда лучше ты скажи: о чем ты сама сейчас думаешь?
— Пожалуйста, — засмеялась она. — Я думаю о том, что ты думаешь сейчас обо мне: «Вот какая нахальная девушка, первый раз меня встретила и уже уселась рядом под одним френчем, как влюбленная, и расспрашивает, влюблен ли я в нее». Ну, скажи откровенно: ведь правда ты так думаешь?
— Нет, нисколько, — запротестовал я. — Мне это и в голову не приходило…
— А я не первый раз тебя встретила, — как бы оправдывалась она. — Я еще зимой хотела познакомиться с вами — с тобой и с Малышевым. Я всегда любила дружить больше с ребятами, чем с девушками. Но вы почему-то нигде не бываете. У вас много работы?
— Много.
— Зато у вас, наверно, интересная работа. Ну, расскажи еще что-нибудь.
— Просто нечего рассказывать.
— Ну, расскажи что-нибудь, — опять положила она свою маленькую, чуть похолодевшую ладонь на мое запястье и требовательно сжала его, будто пробуя пульс. — Это правда, что Малышев самый храбрый у вас?
— Как тебе сказать… — снова помимо воли своей повторил я эту глупую фразу. — Вообще-то у нас не держат трусов. Если человек — трус, ему у нас делать нечего.
— Но, говорят, Малышев самый храбрый…
— Кто это говорит?
— Многие говорят, — уклонилась она от прямого ответа и поправила что-то у себя на груди. — И я сама думаю: такой человек должен быть очень храбрым. Мне понравилось, как он выступал тогда на собрании, когда разбирали дело, кажется, Егорова. Насколько он выше всех этих… ораторов. Я даже видела его в ту ночь во сне.
«И он тебя видел в ту ночь во сне, даже в бреду тебя вспоминал», - хотел я сказать ей, но не сказал. И хорошо, что не сказал.
У меня и так было смутное чувство, будто я много лишнего уже наболтал. И она еще что-то выпытывает у меня, выпытывает ласково, но настойчиво.
Мне теперь совсем непонятно было, зачем она спрашивала, влюблен ли я в нее, если ясно, что ей интересен не я, а Венька. Она уже знает о его ранении, об операции в Золотой Пади.
Об этом она, наверное, прочитала в очерке Узелкова.
— А Узелкова что-то не видать сегодня, — проговорил я после долгого молчания. — Он, говорят, ухаживает за тобой…
— Не знаю, — грустно откликнулась Юлька и поднялась с коряги, поправляя ленивым движением пышные свои волосы.
Я проводил ее до дома на Кузнечной, шесть, и ушел поздно ночью к себе домой, взволнованный сложным чувством, в котором были и смятение, и досада, и больше всего запомнилась тоска.
Юлька Мальцева, красивая, неожиданная, во всем неожиданная, недолго посидев со мной на берегу, надолго расстроила меня. Она как будто одно мгновение подержала в руках мое сердце и отпустила его.
После того вечера мне не так уж интересно было встречаться с Катей. Хотя и в Юльку я, кажется, не был влюблен.
Вернее, не был влюблен так неотвратимо, так тревожно и горестно, как Венька.