17

Наконец однажды, в середине дня, Венька вернулся из Воеводского угла и сказал мне:

— Ну, кажется, начинаем делать дело. Сейчас доложил начальнику всю картину. Завтра вместе с ним едем брать «императора».

— А я?

— Что ты?

— А я опять тут буду сидеть?

— Нет, и ты поедешь. Начальник сам сказал, чтобы и ты поехал. И Колю Соловьева возьмем. Только этот припадочный Иосиф Голубчик не поедет. Я попросил, чтобы он не ездил. Тут дело тонкое, хитрое. Тут героизм не требуется…

Мы пошли с Венькой на реку купаться. Он разделся на плотах и показал мне плечо.

— Ты смотри, как здорово зажило! А ты знаешь от чего? От брусничного листа. Мне Лазарь прикладывал брусничный лист. Его знахарка научила в Воеводском углу. Мировая медицина!..

— А ты Лазаря, значит, часто видишь?

— Конечно. Мы вчера с ним рыбу ловили на Черном омуте. Он здорово жарит рыбу на рожне. Вот так возьмет рыбину, распорет, выпотрошит, чуть присолит и растянет на рогатке. Над костром. Обожраться можно, до чего вкусно! А икру из рыбины надо сразу есть. Лучше всего с хлебом…

Если б я не знал, кто такой Лазарь Баукин, я подумал бы, что Венька рассказывает про своего закадычного дружка. Но я не мог забыть, что Баукин — преступник с большим и тяжелым грузом преступлений, за которые он должен ответить по закону. Ведь он не просто удит рыбу в Черном омуте или в Пузыревом озере, он скрывается от заслуженного наказания. Ведь мы не отпустили его из уголовного розыска, а он убежал. И еще увел с собой двух преступников.

Об этих его соучастниках в побеге Венька почему-то никогда не упоминал в разговоре со мной и не вспоминал о тех, что остались тогда и были осуждены на разные сроки.

Венька говорил только о Лазаре. Конечно, он хотел использовать его для поимки Кости Воронцова. Венька, наверно, сразу после поимки Лазаря учуял, что его можно использовать. Это понятно. И в этом нет ничего удивительного. Для поимки Воронцова стоило использовать любые средства. Но мне все-таки не ясно было, почему вдруг Венька так душевно прикипел к Баукину. Хоть убей, я не видел в Баукине ничего замечательного, кроме разве его особой звероватости и исступленной злобы, все время вскипавшей в его небольших медвежьих глазах.

— Ты не сердись, Венька, — сказал я, — но не лежит у меня душа к этому Баукину. Он мне даже противен как-то.

— А ты знаешь почему?

— Не знаю, но он мне противен.

— Это вот почему, — сказал Венька и, присев на край плота, спустил ноги в воду. — Он тебя тогда, в дежурке, когда его забрали, как-то, я сейчас не помню, обозвал. И начальника он обозвал боровом. Начальник ему это тоже не простит…

— Но тебя он даже ранил, — напомнил я. — А ты все-таки как… Ты не сердись, но ты почему-то, ей-богу, вроде как монашек повел себя: я, мол, зла не помню. А мне это просто удивительно и даже противно!

— Что противно?

— Ну, что это получается как-то неестественно. Будто ты правда монашек. Ты же живой, и, я знаю, ты бываешь сердитый. А с этим Лазарем ты повел себя как-то странно. Если б он, допустим, ранил меня, я бы ему это не забыл.

— А что бы ты ему сделал?

— Я не знаю, но я бы ему не забыл…

— Ерунду ты говоришь. — Венька вытащил ноги из воды и пошел, балансируя руками, по осклизлому вертящемуся бревну. — Ничего бы ты ему не сделал. И потом, кто это тебе сказал, что он меня ранил?

— Но он же сам признался, — напомнил я. — Даже хвастался…

— Вот это правильно, — остановился Венька и перепрыгнул на толстое, более устойчивое бревно. — Вот это правильно, что он хвастался. А кто может поручиться, что именно он в меня попал? Он только шапку мою запомнил. А стрелял он не один. Все стреляли. А когда в дежурке ты его допрашивал, ему хотелось показать, что он нас не боится. Ему же сколько лет морочили голову разные офицерики, что комиссары — это звери! И он уверен был, что мы его сразу стукнем. Терять ему было нечего. И он хотел хоть перед смертью еще раз показать себя героем. А мы ему этого не дали. Не доставили ему такого удовольствия. Он к нам со злобой, а мы к нему по-человечески. И он враз растерялся от неожиданности. А когда он растерялся, тут я стал его разглядывать, как голого. И гляжу, он мужик толковый, но запутавшийся. «Погоди, думаю, мы с тобой еще дело сделаем. Большое дело…» Почему я так подумал? Потому что я вижу, что мужик не трусливый, твердый, сердитый. И бедный. Ничего ему не дали бандитские дела, а он все-таки хорохорится. Я подумал: «Если ты так хорохоришься из-за бандитского своего самолюбия, значит, есть в тебе твердость. Значит, есть нам смысл повозиться с тобой». И я стал с ним возиться… И не жалею…

— А он все-таки убежал?

— Убежал. Но ты погляди, как дальше пошло. Воронцов ему велел пройти испытание. Лазарь бы его в два счета прошел, но он не пожелал. Ты думаешь, он испугался? Нет, он просто уже не видел смысла проходить бандитское испытание. Он вчера мне говорил на Черном омуте: «Комиссары это хорошо придумали — провести единый налог. Мужики довольны. Даже моя баба Фенечка, уж на что росомаха, и та довольна». Значит, видишь, куда он теперь тянет? Савелий ему все подготавливает испытание, держит его, как на привязи, около себя, сапоги ему преподнес. А он над Савелием уже смеется. Испытание теперь мы ему предложим…

— А кто это Савелий?

— Этот Савелий Боков — правая рука Воронцова. Редкий гад…

— Ты его, может, тоже сагитируешь за Советскую власть? — засмеялся я. — Он, наверно, тоже мужик твердый…

— Балаболка ты! — рассердился Венька. — С тобой серьезно разговариваешь, а ты как балаболка!..

Он подошел к краю плота и стал смотреть на реку, на бело-синий пыхтящий пароход, тянущий за собой против бурного течения две баржи, с верхом груженные мешками и бочками.

Пароход хлопал по воде широкими красными лопастями, подымал волны. И под нами закачались на волнах притянутые к берегу стальными канатами плоты.

— Ты думаешь, все это так просто? — заговорил он снова. — Моя мать вон какая умная женщина, все понимает, хорошая портниха. А до сих пор верит в бога. И ходит в церковь… И Лазарь мне на днях говорит: «Все бы ничего, но жалко, вы, коммунисты, попов не признаете. А ведь попы не сами себя выдумали». Я спрашиваю: «Ты что, без попов жить не можешь?» Он говорит: «Не в этом дело. Но ведь был какой-то порядок. И вдруг все сломалось…» Лазарь и в белой армии воевал, и в бандиты пошел не из-за одних только барышей. Барыши-то ему и не достались. Но ему внушали, все время вколачивали в башку, что он воюет против коммунистов, за какую-то святую Русь. И что бог это все оправдает — и грабежи и убийства. У Воронцова в банде до сих пор находится свой поп, отец Никодим Преображенский. И он там тоже туман напускает, что Советская власть не от бога… А Советская власть только набирает силу. Она вот как этот пароход. Ей трудно, но она все-таки тянет. И смотри, волна какая…

Венька сложил перед носом ладони, подпрыгнул, как будто под ним были не плоты, а пружина, и бросился вниз головой в волны. Я сделал то же самое.

Опрокинувшись на спину, было приятно качаться на волнах. Но вода слишком холодная.

Я скоро вылез на плоты.

А Венька еще долго плавал разными способами — и «по-собачьи», и «по-бабьи», и «на посаженках», далеко выбрасывая длинные, сильные руки.

Из воды он вылез синий, постукивая зубами, и лег на плоты, подставив все тело горячему солнцу и только голову закрыв рубашкой.

Я прополаскивал в быстро текущей воде свою линялую тельняшку.

— Вот ты говоришь, — снял с лица рубашку Венька. — Вот ты как будто удивляешься, что я не обозлился, когда Лазарь признался или похвастался, что хотел убить меня. И что я как будто разыгрываю из себя монаха. Но это ерунда, — перевернулся на живот Венька. — Зимой во время операции в Золотой Пади я был злой, наверно, как дьявол. Это ж я убил Покатилова. И я точно знаю, что убил его я. И не жалею нисколько. Это было как в драке, как в бою. Но вот теперь смотри. Я веду допрос. — И он сел. — Вот так я сижу, а вот так арестованный. Он один. За ним уже никого нет. А за мной закон, государство со всеми пушками, пулеметами, со всей властью. Чего же я буду сердиться на арестованного? Государство же не сердится. Ленин говорит…

Вдруг бревно резко качнулось под Венькой, и нас обдало холодными брызгами.

Это Васька Царицын прямо с крутого берега прыгнул на плоты.

— Читаешь лекцию? — засмеялся он, посмотрев на Веньку.

Венька покраснел, так и не досказав, о чем говорит Ленин.

Васька, здороваясь, протянул нам широкую, измазанную мазутом ладонь. И лицо и шея у него были измазаны мазутом.

— Иду с работы, — весело сообщил он и стал раздеваться, присев на чуть вздыбленное рулевое бревно. — А вы что, уже искупались?

— Искупались, — сказал я, недовольный приходом Васьки.

Мне хотелось еще о многом расспросить Веньку. Он был в том хорошем душевном расположении, когда его можно было расспросить обо всем. А мне всегда казалось, что он знает больше, чем говорит. Говорит он обычно редко и почти всегда как-то отрывисто, затрудненно, будто тут же додумывая и желая не столько собеседнику, сколько самому себе объяснить что-то сильно тревожащее его душу.

Васька явно помешал нашему разговору. Но он, должно быть, не заметил этого. Раздевшись, лег на плоты с того края, где они ближе к берегу, и запустил обе руки в воду, добывая со дна серый илистый песок.

Натирая лицо и все тело этим песком, он без умолку что-то такое напевал себе под нос. Потом сказал:

— А я, ребята, сам вчера лекцию хорошую слушал. Оказывается, милиции-то не будет…

— Как это милиции не будет?

— Вот так! — торжествующе заявил Васька, уже весь как черт измазанный мокрым песком и илом. И даже волосы его слиплись и встали дыбом, как рога. — Оказывается, все это прекращается — и милиция, и уголовный розыск. И судить тоже никого не будут…

— Кто это тебе сказал?

— Как то есть кто? Лектор. Приехал, я не знаю откуда. Кажется, из Читы. Вчера у нас на электростанции читал лекцию. Потом будет, говорят, выступать в клубе Парижской коммуны…

— И что же он говорит?

— Да он много чего говорит. Но это верно, я сам своими ушами слышал, что уголовного розыска больше не будет. Все это отменяется. Вплоть до прокуратуры.

«Хорошенькое дело! — подумал я. — Мы завтра едем на операцию, а тут вон какие новости!»

— Брехня это все, — сказал Венька, опять развалившись на плотах и жмурясь от солнца. — Брехня, я тебе говорю…

— А вот и не брехня! — настаивал Васька, подпрыгивая на одной ноге на том осклизлом и вертящемся бревне, по которому ходил Венька. — Лектор приводит данные из книги Ленина. Я только забыл, какое название. У меня записано…

— А кто же, по-твоему, бандитов будет ловить? — спросил я Ваську. — Вы, что ли, с лектором их будете ловить?

— А бандитов вовсе не будет, — покачнулся Васька. И, не удержавшись на бревне, бултыхнулся в воду.

Из воды, отфыркиваясь, он закричал:

— Я вам это верно говорю, ребята! Можете кого угодно спросить, кто был на лекции. Я потом сам переспрашивал. Это верно, что все отменяется…

Мы лежали на плотах и смотрели на Ваську, изображавшего, как плывет дохлая свинья, как купается пугливая барыня, как идет на дно утопленник.

Васька был прирожденным артистом. Принявшись изображать в воде, кто как купается, он, должно быть, тотчас же забыл только что сообщенную новость.

Нас эта новость тоже не сильно взволновала. Мы поняли, что тут какое-то недоразумение. Васька чего-то не понял, недобрал в рассуждениях лектора. И мы сказали ему об этом, когда он вылез из воды.

— Нет, я все хорошо понял, — прыгал он опять на одной ноге, стараясь вытряхнуть воду из уха. — И домзаков тоже не будет. Лектор это прямо говорит…

— А когда не будет? — насмешливо спросил Венька, подымаясь с бревен. — Завтра, что ли?

— Не завтра, но при коммунизме, — сказал Васька.

Венька смыл с ног присохший ил и водоросли и стал одеваться с той обстоятельностью и аккуратностью, которые мне всегда нравились в нем.

Одевшись полностью, замотав портянки и натянув сапоги, он стал застегивать поясной ремень и сказал:

— Это правильно, я читал, при коммунизме никаких властей не будет. При коммунизме все будет зависеть от совести людей…

Я еще раз потрогал свою выстиранную и растянутую на бревнах тельняшку. Она уже просохла. Я тоже стал одеваться, поглядывая, как причесывается Венька. Наклонившись над водой, он обмакивал в воду расческу, чтобы получше примять высохшие после купания волосы.

— Значит, я правильно вам сказал, — обрадовался Васька, продолжая прыгать то на левой, то на правой ноге.

— В общем, правильно, — согласился Венька. — Но надо было только сказать, что это будет при коммунизме. И лектор, наверно, так говорил…

— Ну да, — подтвердил Васька. — Он все время и говорил о том, как мы будем жить при коммунизме, какие будут города, заводы. И вообще, как все будет, когда наступит коммунизм…

А что он наступит очень скоро, в этом, конечно, никто из нас не сомневался.

Ни нам, ни Ваське Царицыну, ни, может быть, даже заезжему этому лектору не дано было тогда вообразить, через какие еще неслыханные страдания должен будет пройти весь наш народ, раньше чем в историческом далеке забрезжат огни социализма.

Васька остался купаться, а мы с Венькой пошли по отлогому откосу в гору, чтобы пересечь маленький садик на берегу реки, прежде называвшийся Купеческим, а теперь — имени Борцов революции.

Много было уже переименовано в этом небольшом уездном городе — и учреждения, и улицы, и сады, — а люди все еще жили здесь в большинстве своем по-старому. Даже не то что по-старому, но с боязливой оглядкой, с выжидательной осторожностью, тревожимые то смутными слухами, то предчувствиями, то внезапными выстрелами в ночи.

Мы были пришлыми в этом городе. У нас здесь не было ни родных, ни знакомых. И мы неохотно заводили новые знакомства, чтобы случайно не оказаться в обществе враждебных нам людей.

Власть менялась здесь трижды за короткий срок. Уходили красные, приходили белые, потом опять утверждались красные. И у каждой власти, естественно, были свои приверженцы в этом добротном деревянном городе, омываемом, как сказали бы поэты, сумрачным океаном тайги.

Те, кто активно участвовал на стороне побежденных, вынуждены были уйти из города или притаиться в нем в надежде на перемены.

Победители же еще не чувствовали себя полными хозяевами положения, потому что хозяйством города, его торговлей и экономикой практически верховодили новоявленные предприниматели, так называемые нэпманы. Им принадлежали многие магазины и лавки, скупочные конторы и даже заводы, правда, небольшие: лесопильный, кожевенный и шубный.

И все-таки мы верили, что скоро наступит коммунизм. Мы верили в это даже вопреки тому, что против садика имени Борцов революции, из которого мы вышли на базарную площадь, уже был отремонтирован двухэтажный дом, и маляры, громыхая босыми ногами по железной, свежеокрашенной крыше, подымали на уровень второго этажа большую вывеску: «И.К. Долгушин. Кондитерский магазин».

— Ты смотри, и стекло хорошее где-то добыл! — показал Венька на отмытые окна дома, позолоченные косыми лучами предзакатного солнца. — А говорят, стекла нигде нету…

Долгушин укреплялся в городе как завоеватель. Вытеснить его с этих позиций будет, пожалуй, не так-то легко. Не легче, быть может, чем поймать и обезвредить Костю Воронцова. Но и Воронцов ведь еще не пойман. И неизвестно, удастся ли его поймать.

Край неба внезапно потемнел, когда мы переходили базарную площадь.

— Будет сильный дождь, — посмотрел я на небо.

— Не скоро, — сказал Венька. — Хотя давно бы пора. Жарко. — И остановился у бочки с квасом, возвышавшейся на телеге. — Будешь?

— Нет, — помотал я головой, — лучше дома попить чаю…

— Ну, как хочешь. — Венька протянул продавцу деньги и подставил под медный кран литую стеклянную кружку.

Потом он купил у лоточницы два треугольных пирога с черемуховой начинкой, один дал мне и, откусив, засмеялся:

— А про деньги Васька Царицын еще не знает…

— Про какие деньги?

— Ну, что денег при коммунизме тоже не будет. Я это читал. Все будут выдавать без денег…

Это для меня было новостью. Я про это еще не читал. И мне захотелось представить себе, как же будет выглядеть базар, если денег не будет.

И так постоянно: мысли о близком и дальнем, о будущем и настоящем шли почти одновременно в нашем сознании. О будущем мы думали даже чаще, взволнованнее, чем о настоящем.

У закрытого амбара стоял шарманщик с деревянной, как колотушка, ногой. На такой же ноге стояла подле него поддерживаемая им за ремень, обитая позолоченной жестью, обвешенная разноцветными стекляшками шарманка. А на шарманке, над ящиком с билетами, сидела белка с пушистым хвостом. Она держала в лапах незрелую, еще зеленоватую шишку с орехами и не грызла ее, а поглядывала по сторонам, так же, как шарманщик, — нет ли желающих проверить свое счастье, узнать свою судьбу.

Мы с удовольствием бы сами заплатили дорого, чтобы узнать свою судьбу, узнать, как сложится все через десять, через двадцать или тридцать лет. Но мы уже не верили в белку, в то, что она может предсказать.

Мы просто стояли в стороне, у закрытого амбара, доедали пироги и рассеянно смотрели на все, что происходило вокруг нас.

Молодая женщина развязала зубами узелок на носовом платке, вынула деньги, подала шарманщику.

Белка, тотчас же отложив шишку, деловито, как конторщица, стала рыться лапками в ящике. Наконец она вынула синий билетик. Шарманщик развернул его и прочитал женщине:

— «Бойся пуще всего черного глаза. Тебя преследует черный глаз».

— Женский или мужской? — испуганно, почти шепотом спросила женщина.

— Чего это?

— Какой глаз-то меня преследует, скажите, пожалуйста, гражданин, мужской или женский?

— Этого уж я не знаю, — пожал плечами шарманщик. — Если желаешь, можешь приобрести еще один билет. Может, белка сделает тебе прояснение твоей судьбы.

Женщина снова развязала зубами узелок и приобрела еще один билет. Белка его вынула. Шарманщик прочитал:

— «Мужчины слишком коварны. В замужестве особого счастья не жди».

Венька улыбнулся и сказал шарманщику:

— Для чего это пугаешь народ? Ты придумал бы что-нибудь такое веселое…

— А вы, гражданин, отойдите, — строго попросил шарманщик Веньку. — Я никого не пугаю. Народ и так хорошо напуганный…

Шарманщик поудобнее натянул на плечо ремень от шарманки и, закрутив ручкой, заиграл и запел сердитым, пронзительным голосом, будто угрожая всему свету:

Пускай могила меня накажет

За то, что я тебя люблю.

Но я могилы не страшуся,

Кого люблю я, с тем помру.

Мне показалось, что от этой песни, от голоса шарманщика, от визга и дребезга шарманки потемневшее, предгрозовое небо еще ниже спустилось над базаром.

— Ерунда какая! — сказал Венька. Но это он сказал, я думаю, не о песне и не о шарманщике, а о чем-то ином, что вдруг встревожило его, и посмотрел на ручные часы. — Ты сейчас домой?

— Домой. А ты?

— А мне еще надо тут зайти…

Я прямо спросил:

— К Юльке?

Он утвердительно мотнул головой и конфузливо улыбнулся.

Ложась непривычно рано спать — в одиннадцатом часу, — я распахнул наше единственное окно, так как в комнате было нестерпимо душно, а на улице темно от черной тучи, плотно обложившей уже все небо. Ночью, наверно, будет гроза.

Я проснулся от шороха. Венька, по-кошачьи пригнувшись, влезал в окно.

— Хорош сыщик! — засмеялся он надо мной. — Открыл окошко и спит. Залезай кто хочет и вытаскивай тебя за ноги, как жареного зайца.

— Дышать нечем, — сказал я, — даже голова заболела…

— И мне что-то нехорошо, — сразу посерьезнел Венька.

Он зажег лампу и сел к столу, подперев щеку ладонью, будто у него вдруг заболели зубы.

— Несмелый я человек, вот в чем беда, — сознался он после некоторого молчания. — Не могу я ей вот просто так сказать. Робею.

— Насчет чего?

— Ну вот, опять здравствуйте! — поморщился Венька. — Насчет чего! Насчет чего прошлый раз говорили?

— А! — вспомнил я. И, сонный, не знал, что ему посоветовать.

А он настойчиво ждал ответа.

— Хочу написать ей письмо, — наконец сказал он.

— Письмо бы писать не надо.

— А что делать?

— Может, ты потом с ней поговоришь?

— Потом, потом! Когда же потом? Так все лето пройдет…

— А может, ничего ей пока не говорить? — неуверенно предложил я.

— Ну как же это можно не говорить? — возмутился Венька. — Это же, выходит, обман…

— Да, в общем-то нехорошо получается, — вяло согласился я, побарываемый сном. И вскоре уснул в этой предгрозовой духоте, так ничего путного и не посоветовав Веньке.

Я спал и видел страшный сон. За мной, маленьким, может быть трехлетним и бесштанным, гналась огромная лохматая собака. Я бежал из последних сил. И, страшась собаки во сне, в то же время думал, не просыпаясь: собака это к добру, она друг человека. Бабушка говорила, что видеть собаку во сне хорошо.

Вдруг собака догнала меня и схватила за шею. Я вскрикнул.

— Извини, — потрогал меня Венька. — Я хотел тебе прочитать, чего я ей пишу. Интересно, что ты скажешь. Слушай…

И он, стоя передо мной в лиловых, как чернила, трусиках, читал только что сочиненное письмо, на котором, наверно, не остыло еще тепло его рук.

Из письма до сознания моего долетали отдельные фразы, вроде: «…Принимая во внимание, что я первый чистосердечно сообщил тебе, ты, по-моему, должна учесть…» или: «Я хочу, чтобы ты потом не уличала меня, будто я какой-то двоедушный…»

Письмо он закончил словами, памятными мне до сих пор:


«Я хочу, чтобы жизнь наша была чистой, как родник, чтобы мы понимали друг друга с полуслова и никогда бы не ссорились, как другие, которых мы наблюдаем каждый день.

Подумай хорошенько, взвесь все обстоятельства «за» и «против» и ответь мне, пожалуйста, в письме или в записке, если тебе неловко отвечать на словах, как мне в эту минуту, в эту душную ночь перед грозой, когда я все это пишу и волнуюсь.

Осторожно жму твою красивую руку, робко гляжу в твои честные, таинственные глаза. Обещаю любить тебя всю жизнь, как самого любимого товарища.

С комсомольским приветом

Вениамин Малышев».


— Как считаешь, правильно? — спросил он меня.

— Правильно, — сказал я.

— Ну, тогда будем спать, — удовлетворенно вздохнул он, будто сбросил с себя тягчайший груз. — Утром чистенько перепишу…

За окном в небе сильно загрохотало, треснуло, разорвалось.

Небо на мгновение осветилось ярчайшим светом. И сразу по железной крыше, по наличникам, по стеклам открытого окна загремел, застучал, забарабанил крупный, благодатный, освежающий воздух и землю дождь.

А когда он вскоре закончился, оказалось, что уже наступило утро. Больше спать нельзя. Некогда спать.

Венька, так и не переписав письмо начисто, запечатал его в конверт, надписал на конверте адрес: «Кузнечная, 6, получить товарищу Юлии Мальцевой», — облизал языком марку, наклеил и сказал:

— Надо сейчас же отправить. А то вдруг передумаю. — И, помолчав, добавил: — Не люблю людей, которые все по десять раз передумывают. И сам не люблю передумывать. Уж раз решил — значит, нужно делать…

Венька как будто сам подбадривал себя.

Мы вышли на освеженную дождем улицу, пахнувшую омытой листвой и взрытой землей.

Венька перешел через дорогу, бросил письмо в почтовый ящик, внимательно посмотрел на него и улыбнулся грустно.

Загрузка...