Люди считают Ло Марин странной. В самом деле, как еще можно назвать молодую особу, потерявшуюся в запутанном мире личных примет и мелких тайных ритуалов, сопровождающих каждый ее шаг? Девушку, избегающую контактов со сверстниками и предпочитающую оставаться дома, среди массы бесполезных предметов? И ситуации, в которые она попадает, тоже странные…
Недавно Ло, проходя по улице в заброшенном районе Кливленда, чуть не попала под шальную пулю. А на следующий день из Интернета узнала, что там произошло убийство молодой женщины.
Случайно в руки Ло попала вещь убитой — статуэтка прекрасной бабочки. И у девушки возникла навязчивая идея выяснить, почему погибла незнакомка. Она чувствует, как бабочка словно заставляет Ло раскрыть свои секреты…
Я замечаю статуэтку краем глаза и застываю. Со мной так всегда происходит.
Тело немеет. Кровь гудит в ушах низким жужжанием далекого роя, и каждая клеточка моего тела кричит: спаси ее спаси ее спаси ее.
Я могу только одно — повиноваться.
Она стоит на дешевом алтаре на крыльце старого дома: мраморный ангел среди пластмассовых фигурок. Трех синих птиц, трех белок, трех енотов.
Их девять — идеальное число.
Холодный воздух вдруг становится густым и тяжелым, напоминающим пендлтонские одеяла[119], которые отец раньше привозил из деловых поездок. И воздух пахнет этими одеялами — приятный шерстяной запах.
Я смотрю в окно, пытаюсь найти признаки жизни в доме. С того места, где я стою, он выглядит чистеньким. Только мое лицо отражается в пыльном окне — огромные серо-зеленые глаза, гладкие темные волосы, — искаженное покоробленным стеклом, незнакомое.
Я оглядываюсь, никого не вижу, тянусь к ангелу. Секунды до прикосновения быстрые и теплые, они вибрируют, как череда микроземлетрясений. Весь мир исчезает, замирает, когда я приближаюсь к статуэтке, и приближаюсь, и приближаюсь. Дюймы. Сантиметры. Миллиметры. Момент нашего соприкосновения замедленный, священный, грохочущий, единственный момент, когда все обретает смысл. Ангел у меня и в безопасности. Я бегу к той части неба, по которой солнце уже двинулось к горизонту, прямо в густую синеву, появившийся в кармане жилетки тяжелый предмет покачивается при каждом шаге.
Статуэтка моя. И я — ее. Мы принадлежим друг другу.
Миновав несколько домов, я замечаю, как что-то изменяется в темном окне: пятнистая занавеска выглядит так, будто ее только что подняли, а потом резко опустили.
Я сжимаю лежащую в кармане статуэтку. Меня кто-то видел?
Теперь я слышу шаги, и что-то меняется: словно воздух у меня за спиной вибрирует. Кто-то совсем рядом, наблюдает за мной. Я это чувствую.
Поворачиваясь лицом к шагам, сжав кулаки, но никого нет. Никто не преследует меня. Я слышу мысли ангела, лежащего в моем кармане: «Ты в безопасности, Ло».
Но от этой улицы, от этого района у меня по коже бегают мурашки. Странное тревожное чувство вползает в пальцы. Я даже не знаю, где нахожусь. После школы наугад перескакивала из автобуса в автобус в поисках новых мест.
По большей части я еду в другие пригороды, нахожу старшую школу, или магазин, торгующий бейсболками, или ресторан, который понравился бы моему брату. Обычно путь мой заканчивается в дешевой пиццерии: худые патлатые подростки торчат в каждой кабинке. Я заказываю колу, чаще всего, а потом просто сижу, слушаю, когда кто-то из них упомянет его имя: Орен.
Они его ни разу не упоминали. Пока.
В последнее время я на этом не останавливаюсь. Сев в городской автобус, выходила на третьей, девятой или двенадцатой остановке, потому что эти цифры означали, что я в безопасности. Есть цифры, с которыми связано только хорошее. Именно они приведут меня к нему, где бы он ни находился, туда, где все еще могли существовать какие-то его части, уж не знаю как.
И сегодня, сейчас я оказалась там, где хотела: в печальной, незнакомой мне части Кливленда, районе, в котором никогда не бывала.
Пустующая детская площадка расположена в самом центре квартала. Двое качелей на длинных металлических цепях. Они раскачиваются взад-вперед, чуть-чуть, словно кто-то недавно с них соскочил. Но до восьми вечера четверга остается совсем ничего, гулять слишком поздно и холодно. Грубые морды лошадей, отлитые из бетона, смотрят на меня холодными, пустыми глазами.
Внезапно накатывает воспоминание: я на качелях, мой брат Орен стоит позади, раскачивает меня, толкает все выше, слишком высоко. Я смеюсь и кричу одновременно, во всю глотку, как кричат дети, потому что небо вдруг становится так близко; я никогда так не приближалась к небу.
Теперь, когда я смотрю на чуть раскачивающиеся качели, в горле возникает и растет комок.
Я сую руки в карманы и быстро перехожу дорогу. Направляюсь к автобусной остановке — знаю, она недалеко, по-другому и быть не может. Но, обогнув угол и выйдя на Лоррейн-стрит, я внезапно слышу завывание сирен. И оно приближается. У меня скручивает живот. Вероятно, кто-то видел, как я взяла мраморного ангела. Я ныряю в проулок рядом с уродливым желтым домом, заметив залитую бетоном лужайку перед ним и разрисованную маргаритками подъездную дорожку, пытаюсь раствориться в тенях. На другой стороне улицы стоит черный седан, двигатель хрипит и кашляет. В салоне кто-то сидит?
В стене надо мной окно, и меня охватывает почти неодолимое желание заглянуть в него. Тук тук тук тук тук тук тук тук тук: девять раз, дважды, правой рукой по правому бедру, левой — по левому.
Сирены продолжают завывать, теперь еще ближе.
И, стоя в темноте, я думаю, что слышу крик, за которым следует глухой удар. И я не знаю: а вдруг мне все это причудилось? С головой у меня иной раз плохо.
Левой рукой по правому бедру. Девять раз, прежде чем я позволяю себе посмотреть.
БАХ!
Громкий, оглушающий хаос: осколки стекла летят наружу, как вода из прорванной трубы. Тело само сжимается в комок. Я падаю на мостовую, обдирая колени, пряча голову между ног. Тяжелые вибрирующие удары сотрясают мое тело. Ощущения неприятные: словно кожа горит огнем.
Я поднимаю голову. В стене рядом со мной, в нескольких футах от меня, что-то вонзилось в стену, что-то такое, чего раньше там не было.
Я щурюсь. Приглядываясь.
Пуля.
Слово это простреливает мне голову. Пуля. Что означает — оружие. Что означает — блин, ох блин, ох срань господня, — я чуть не умерла.
Я отступаю вдоль стены дома, у меня сжимается горло, каждый вздох дается с трудом. Правая рука инстинктивно ныряет в карман жилетки, сжимает ангела. Левая рука кровоточит. Я даже не заметила. Прижимаю руку ко рту, пытаясь зализать рану. Крошечный осколок стекла вылезает и режет язык. Я выплевываю стекло на мостовую. Кровь во рту, металлический привкус.
Мне надо убираться отсюда. Уходить, и побыстрее.
БАХ. Второй раз. Ноги выносят меня из засыпанного осколками стекла проулка и гонят по улицам. Я бегу, хватая ртом воздух, в панике. Темнота вокруг меня сгущается, на большинстве уличных фонарей лампы разбиты или перегорели. Я едва не сталкиваюсь с бездомным; его серые глаза прикрыты веками, он покачивается, стонет и бормочет что-то несвязное, обращаясь ко мне, когда я проскакиваю мимо. Я не останавливаюсь, не оборачиваюсь, не притормаживаю. Должна бежать. Все еще слышу сирены, теперь далеко позади. Слезы текут по лицу, как я понимаю, мои.
Когда чувствую, что больше бежать не могу, я прячусь за мусорными баками, чтобы отдышаться. Их четыре. Еще два, и получилось бы шесть, это число лучше, более чистое. Четыре выглядит холодным, четыре выглядит неполным. Четыре не несет в себе ничего хорошего. Воздух пахнет, как замороженная тухлая рыба. Порезанная рука пульсирует болью. Внезапно меня осеняет: стрелявший видел меня, заглядывающую в окно. А потом убегающую со всех ног…
И тут я слышу: шаркающие шаги, очень близко. Он здесь. Он пришел за мной.
Я девять раз постукиваю по мусорному баку левой ногой. Девять раз безопасно. Девять раз безопасно. А потом я должна постучать шесть: шесть раз безопасно. После двух девяток должна идти шестерка. Только так можно обеспечить максимальную безопасность. Я не знаю почему: так все устроено. С тех пор, как я, шестилетняя, точно знала, что в моем шкафу обитает монстр. Я сую раненую руку в левый карман куртки и сжимаю вещи, которые ношу с собой: две ручки «Микрон 005» и пять заколок-невидимок. В моем кеде медленно рассыпающийся листок бумаги, без которого я никогда не выхожу из дома. И теперь в моей руке ангел.
Шаги останавливаются за мусорными баками. Я не дышу. Он держит паузу, выманивая меня. Я представляю его себе: высокий одинокий шаркающий вооруженный мужчина.
Я подтягиваю ноги к груди, впиваюсь зубами в колено, чтобы не кричать. «Если кто-нибудь там есть и может услышать меня, пожалуйста, не дай мне здесь умереть».
Возможно, кто-то действительно меня слышит, потому что нет никакого высокого одинокого шаркающего вооруженного мужчины — только маленькая девочка в куртке с плеча великана. Волоча ноги, она проходит мимо, таща сетку репчатого лука. Я начинаю громко рыдать, сидя за мусорными ящиками. Я по-прежнему жива. И даже знать не знала, как мне хотелось жить.
Девочке не больше одиннадцати или двенадцати лет. У нее сверкающие карие глаза и длинные мягкие волосы. Заметив меня, она склоняет голову набок, вскидывает брови и спрашивает:
— Ты там живешь? — Она указывает на проулок за мусорными баками. — Не волнуйся. Я там бывала. Не плачь. Все образуется.
Она думает, что я бродяга.
— Нет, я… я там не сплю. Я пытаюсь вернуться в Лейквуд. — Слова едва удается выдавить. Меня все еще трясет.
Девочка ставит сетку с луком на мостовую, перекидывает волосы с одного плеча на другое.
— Тебя ограбили, мисс? — Она все еще оценивает меня сверкающими глазами.
Вопрос застает меня врасплох. Я просто трясу головой, пытаясь вытереть лицо рукавом.
— Если нет, тогда почему ты плачешь? — спрашивает она излишне дерзко, переминаясь с ноги на ногу.
— Уже не плачу, — я проглатываю всхлип. — Ты… ты знаешь, как мне отсюда попасть домой?
Девочка меряет меня взглядом. На куртке у нее восемь пуговиц; от восьми мне становится не по себе, от восьми у меня по коже бегут мурашки. Два по четыре. Десять без двух. Непорядок. Грязь. В тот год, когда мне исполнилось восемь, я не позволила маме поставить восемь свечей на праздничный торт. От восьми свечей он стал бы несъедобным.
— Автобусная остановка в нескольких кварталах. На Восточной Сто семнадцатой, — наконец отвечает она. — Ты можешь пойти со мной. Мне по дороге.
Мы шагаем рядом несколько кварталов до автобусной остановки. Я то и дело оглядываюсь, ожидая, что кто-нибудь прыгнет на нас. Ожидая новых пуль, новых разбитых окон.
Девочка говорит мне, что помогает маме в ее кафе, вот почему она несет сетку с луком, только мама не настоящая, потому что она убежала из дома в девять лет. Я говорю ей, что меня удочерили и я никогда не встречалась со своими родными, но искала их долгие годы, везде, где только могла, в темных проулках и за мусорными баками. Я говорю ей, что буду искать их до конца жизни, если придется.
Не знаю, почему я вру, слова слетают с губ неконтролируемым потоком. И потом, как знать? Может, это правда. Может, где есть совершенно новая, здоровая семья, которая меня ждет, ждет… Чтобы принять меня в свои объятия и все выправить. Может, там и мой другой старший брат, другой Орен — и тоже ждет.
Девочка желает мне удачи, и много, много раз ее благодарю. Я остаюсь ждать автобуса номер 96, наблюдая, как она уходит, тащит в одной руке сетку с репчатым луком.
Автобус подъезжает после нескольких долгих тревожных минут ожидания. Я трижды стучу рукой по бедру, прежде чем подняться в салон, и бормочу: «Ку-ку», — чтобы получить возможность войти в салон, зная, что все будет хорошо.
В третьем классе, когда мы шесть месяцев жили в Канкаки, штат Иллинойс, и наш дом бетонной коробкой торчал между рядов кукурузных стеблей, Шелби-Мишель Пакер заметила, что я стучу по ноге, прежде чем ответить на математический вопрос. Я не могла ответить, не отстучав нужное число раз (в тот день — шесть по каждой ноге, но правильный ответ все равно ко мне не пришел). Я чувствовала, как другие ученики смотрели на меня, когда Шелби объявила всему классу: «Ло, ты ку-ку».
Как только она произнесла последнее слово, ответ явился, словно только этого и ждал: четырнадцать уток. Я не помню вопрос, но «ку-ку» стало знаком; это слово все выправило.
Автобус почти пустой. Я наконец-то облегченно выдыхаю. Мое лицо трясется в автобусном окне: опухшие глаза, бледная, как у призрака, кожа. Я отворачиваюсь. Вновь посасываю темный порез на ладони, и подсохшая кровь переходит мне на губы. Сзади сидит женщина с торчащими во все стороны светлыми волосами, держит на руках орущего малыша. Смотрит в окно, не пытается успокоить ребенка. Малыш орет, а я наблюдаю, как меняются улицы за окнами, мир маленьких темных домов и потрескавшегося асфальта уступает место упорядоченному миру обсаженных деревьями тупиков, и каменных особняков, и множеству горящих уличных фонарей. Я дергаю за шнур и выхожу из автобуса. Малыш продолжает орать в моей голове.
Дома темно. Тихий шепот телевизора доносится из комнаты родителей наверху. Папа еще на работе. Мама не встречает меня, и я от нее этого не жду. Я прохожу мимо спальни Орена, закрытой теперь навсегда, и прокрадываюсь наверх, в мою чердачную комнату, никем не потревоженная; оглядываю ее, раскинувшуюся передо мной, как широкое теплое поблескивающее озеро. Наверное, впервые за день вдыхаю полной грудью. Достаю гладкую статуэтку ангела из кармана жилетки и прижимаю к щеке.
Пересекаю комнату, ставлю статуэтку в маленькую нишу рядом с другими идеальными гладкими блестящими фигурками — между другими мраморными мужчинами и женщинами и на безопасном расстоянии от каменных лошадей, и волков, и медведей.
Я напеваю себе под нос — какую мелодию, точно сказать не могу, — и наконец-то самочувствие мое улучшается. Никакой пули не было. Я прикидываюсь, будто вообразила и звук, и разбитое стекло. Но моя рука, по-прежнему в крови, пульсирует болью.
Я закрепляю темные волосы на макушке и вхожу в ванную, чтобы почистить зубы и на несколько секунд увидеть себя в зеркале с потеками крови и грязи на лице. Потом я трижды умываю лицо. Наконец, втираю в кожу крем, который пахнет апельсинами, откидываю со лба грязную кудрявую челку и провожу пальцем по крошечному шраму над левым глазом. Не могу сказать, что хуже, шрам или челка. Я сдвигаю кудряшки влево, потом вправо, позволяю вновь упасть на лоб. Выгляжу как неухоженный пудель.
Вернувшись в комнату, я скидываю одежду, надеваю теплую, мягкую футболку, которая мне чуть ли не до колен. Это старая футболка Орена. Со вздохом падаю на кровать. Расслабленная. Чистая. Невредимая. Мой ангел напевает со мной, когда мы вместе проваливаемся в сон.
Но в моих снах — глубокие ямы, вырытые в земле, растущая островками трава, могила. Могила Орена. Похороны Орена. Люди, стоящие в ряд, с пустыми лицами; все молчат, за исключением мамы, которая рыдает, тогда как папа пытается ее удержать. Солнце уходит. Земля начинает расползаться у нас под ногами. Дождь. Дождь. Дождь. Я смотрю на крышку его гроба. Мраморный ангел сидит на крышке. Только теперь ангела нет, и это Орен. Зеленые глаза Орена смотрят на меня. Его высокое, стройное тело. Эта родинка по центру лба. Он сидит на своей могиле и посвистывает. Внезапно говорит: «Я потерял мою бейсболку «Тигров»[120], Ло. Помоги мне ее найти. — Я пячусь. Дождь размывает лицо Орена. — Ло, ты мне нужна, — говорит он, в голосе отчаяние. Но теперь дождь душит меня, и я больше не вижу Орена, только слышу его затихающий голос. — Я потерял свою бейсболку. Ты должна помочь мне, Ло».
Даже после того, как он пропадает из виду, его голос кричит в моей голове: «Ло, ты мне нужна. Ло, не покидай меня».
А почему ты покинул меня?
— Рейчел Штерн и Майки К. занимались этим на вечеринке у Сары.
— Никогда. Зах это выдумал. Или ты думаешь, что Заху можно верить?
— Он, может, и торчок, но абсолютно надежен. Они трахнулись. Рейчел рассказала мне подробности.
— Правда? Какие же?
Я кладу голову на руки, с губ срывается стон.
Обычно подслушанные сплетни Кери Рэм и Лауры Питерс разжигают мое любопытство — чуть приоткрытое окно в мир друзей и случайных связей, о котором я ничего не знаю, — но сегодня это слишком болезненно. Невыносимо. И весь школьный день такой. Каждый скрип металлической ножки стула по линолеуму напоминает мне вчерашний выстрел. Я — комок оголенных, натянутых нервов.
Я краду карандаш — нам их раздали для бессмысленной пробной сдачи школьного оценочного теста, — чтобы хоть как-то успокоиться. Крепко сжимаю его в здоровой руке до конца урока. Потом — до конца дня, надеясь, что успокоюсь. Карандаш особо не помогает.
Все представляется мне более невероятным, чем обычно, в любой школе (за исключением Карверовской старшей), в которой я училась (училась я в двенадцати), в любом городе, где я жила (в одиннадцати). Каждое занятие призвано подготовить нас к сдаче тестов, которые дают информацию только об одном: насколько хорошо ты способен запомнить бесполезные, бессмысленные факты. Каждый день — новый шанс вспомнить, какой ты маленький, какой никчемный, сколь мало ты значишь для других людей. Каждая школа — новое напоминание: никто не хочет знакомиться с новичком, особенно если новичок со странностями и каждую секунду каждого дня прилагает все силы к тому, чтобы не выглядеть полной идиоткой в глазах учителей и одноклассников. Каждое подавленное желание поднять руку, каждое постукивание по ноге — мое стремление казаться нормальной. И ничего не получается.
После последнего урока я иду к своему шкафчику с номером девяносто девять — слишком хорошим, чтобы его поменять, пусть даже замок сломан и шкафчик никогда не закрывается, — кладу учебники истории и алгебры поверх свитеров из букле и листков бумаги. Потом замечаю карандаш, приклеенный скотчем с обратной стороны дверцы шкафчика, а под ним — записку:
«Чтобы тебе не пришлось красть его в следующий раз.
Джереми.
P.S. Тебе нужен прилежный напарник?»
И номер мобильника в самом низу черными чернилами.
Должно быть, записка от Джереми Теру, который вместе со мной писал пробный ШОТ. Он практически каждый день приходит в школу в зеленой линялой футболке с Нилом Янгом[121] на груди и серых обтягивающих джинсах. О Джереми Теру я мало что знаю. Он в легкоатлетической команде, но больше общается с музыкантами, чем со спортсменами. Волосы у него чумовые, цвета лесного пожара.
Я оглядываю коридор. Все разгружают и загружают сумки и портфели, берут с собой домашнее задание, строят планы. Я не подозревала, что он заметил, как я умыкнула карандаш. Не думала, что кто-то мог обратить внимание на то, что я делала, если не считать совсем уж вопиющие случаи: однажды после урока физкультуры я надела футболку наизнанку и остаток дня проходила с полосками от дезодоранта на сиськах.
Я оставляю карандаш приклеенным к дверце, но осторожно вытаскиваю записку. Складываю шесть раз, пока она не становится совсем маленькой, прежде чем сунуть в карман. Каждые несколько секунд ощупываю ее по пути из школы, по неприятным зеленым коридорам, обхожу по широкой дуге стоящих кучкой нескольких футболистов. Кевин Диджулио как раз снимает свитер, стоя у своего шкафчика. Пока он стягивает его через голову, я вижу его голый торс. У него островок темных волос на груди и тонкая полоска, начинающаяся ниже пупка и ныряющая в джинсы.
Я задаюсь вопросом, а есть ли волосы на груди Джереми, представляю себе, как они выглядят — густые, жесткие, рыжие, — и мне становится дурно. Я тут же заставляю себя подумать о ровной глади океана. Именно такой совет дала мне миссис Фрид, школьный психолог. Подумать о ровной глади океана, если я вдруг теряюсь во время контрольной или на уроке. Правда, иногда становится только хуже, потому что мое воображение начинает рисовать что-то покачивающееся на волнах — то тело Орена, то его отрубленную голову.
Наконец я трижды стучу по бедру (тук тук тук), ку-ку, понятное дело, открываю тяжелую темно-синюю дверь старшей школы имени Джорджа Вашингтона Карвера[122] и хватаю ртом морозный воздух. Он колет мои легкие, но мне это нравится: в меня одновременно впиваются тысячи крохотных иголок. По дороге домой я несколько раз нащупываю пальцами сложенную в крошечный квадратик записку Джереми, чтобы убедиться, что она не вывалилась из кармана.
Дело в том, что я беру вещи не по своей воле. Должна брать. Мне всегда приходилось совершать некие поступки, с того дня, как мне исполнилось семь лет, но я настаивала, что мне все еще шесть. Не знаю почему, но быть семилетней мне совершенно не нравилось, вызывало ощущение, будто мир слишком накренился в одну сторону. Поначалу все было не так плохо. Всякие мелочи: как выглядит еда на тарелке, потребность съесть зеленый горошек до курицы, потребность надеть обувь на левую ногу раньше правой. Я начала брать всякую ерунду: зубную щетку или шоколадный батончик в продуктовом магазине, использованные корешки билетов в кинотеатре, наклейки у других школьников.
Но после ухода Орена стало хуже. Гораздо хуже. И теперь, когда появляется такое желание, словно сверхчеловеческая сила хватает мое тело и не отпускает, пока вещь, которую я заприметила, не окажется у меня. Вещь, которая мне необходима. И я стремлюсь не взять или украсть, главное для меня иметь и хранить. На веки вечные. Со мной эти вещи в безопасности.
Как я понимаю, если ты всю жизнь переезжаешь из одного мерзкого города в другой, естественно, возникает тяга к прекрасным вещам. Если мы переезжаем, так только туда, где что-то треснуло посередине, где депрессия и разруха вышли на такой уровень, что для борьбы с этим требуются услуги моего отца. В вопросах управления городским хозяйством и помощи попавшим в сложное положение компаниям, говорит он, его услуги более всего требуются забытым городам: Детройту, Балтимору, Кливленду, далее везде.
Когда мы переехали в Кливленд, речь шла о шести месяцах, максимум годе. Но мы живем здесь уже три года, и мои сокровища требуются мне даже больше, чем прежде, хотя бы для того, чтобы проснуться утром. Я должна знать, что красота существует, обладать и окружать ею себя, согреваться ее теплом.
Иногда она нужна мне для того, чтобы дышать. И точно для того, чтобы пережить долгий, полный одиночества день в старшей школе.
Мама стоит в дверях своей спальни, когда я возвращаюсь домой и босиком поднимаюсь по бежевой ковровой дорожке на лестнице. Ее почти черные волосы, как и мои, обрамляют бледное лицо; в них выделяются нити седины, которую я раньше не замечала, серебряные и дикие. Большая, в раме, картина, которая висит на стене у двери — океан, красное небо, кусочек пыльного берега, — цветными отсветами раскрашивает бледность лица мамы. Дальше тянется коридор, пустой, слегка потертый, до комнаты Орена. На ней синие велюровые шаровары, которые стали ей так велики — она очень похудела, — что едва не сваливаются с бедер, и розовая безрукавка с кофейными пятнами на груди. Глаза, как обычно, наполовину закрыты, словно она спит на ходу. Несколькими неделями раньше я приносила ей стакан воды и увидела, что ящик ее прикроватного столика открыт, а в нем — полупустые пузырьки с таблетками: «Анафранил», «Элавил», «Паксил», «Золофт», «Лунеста», «Амбиен»[123]. Я задаюсь вопросом, отличает ли она одно лекарство от другого или просто высыпает на ладонь и ест, как попкорн.
— Мама, — я прикасаюсь губами к холодной щеке, — ты встала. Это хорошо. — Она пахнет кофе и лекарствами, а также чем-то еще. Чем-то знакомым и маминым — это запах ее лавандового мыла, но он слабый, давний.
— Ты слышала о девушке, которую убили? — резко спрашивает она. Ее губы подергиваются. — Прошлой ночью. В доме на Лоррейн-стрит. В восточной части города. Ее застрелили, Ло. — Мама приваливается к стене. Ее глаза мутные, в них зимний холодный туман. До ухода Орена они были солнечными, синими небесами, как в теплый весенний день. — Кто-то просто вошел, приставил пистолет к голове девушки, — она щелкает языком, потом монотонно продолжает: — Все репортеры говорят, что уровень преступности самый высокий за двадцать лет. По их мнению, виноваты наркотики. Это ужас. И они говорят, что будет только хуже.
Лоррейн-стрит — вчера именно там я и была. Сердце ускоряет бег: я представляю себе, что мама слышит, как оно бухает под моей футболкой. Я застегиваю серую куртку с капюшоном до подбородка, на всякий случай, сую порезанную руку в карман и постукиваю по ноге. Девять, девять, шесть.
— Ты знаешь тот район, Ло? — напирает она. — Они называют его Гдетотамом[124]. Городом сбежавших и потерявшихся детей. Множество их живет в пустующих домах, как дикари. — Рукой она приподнимает мой подбородок, ее глаза сверкают. — Ты туда не забредаешь, Пенелопа? С друзьями из школы? — Ее дыхание пахнет сигаретами. Она начала курить несколькими месяцами раньше, у открытого окна своей спальни.
Я отшатываюсь от нее. Она выглядит очень, очень старой.
— Мама, — мягко говорю я, горло горит, — я не хожу в Гдетотам, понимаешь? Никогда не слышала об этом районе.
— Что ж, хорошо. Это все, что я хотела знать. — И тут же ее глаза вновь становятся пустыми. Она возвращается в свою комнату и закрывает дверь.
Я едва сдерживаюсь, чтобы не крикнуть вслед: «Между прочим, мама, у меня действительно есть друзья, с которыми я могу пойти куда угодно». Она ничего не знает о моей жизни. Одиночество — это константа, но я сумела найти решение этой проблемы, научилась жить без мамы.
Научилась жить сама по себе.
Мне не требуется много времени, чтобы найти в Сети статью об убитой девушке.
Статья иллюстрирована рядом фотографий. Лоррейн-стрит. Уродливый желтый дом с маргаритками. Дом, в котором жила убитая девушка.
У меня перехватывает дыхание; все тело холодеет. Шум, который я слышала, — удары — пуля. Я там была. В пятнадцати футах. Может, ближе. Я там была, когда застрелили девушку. Выстрел, который оборвал ее жизнь, почти оборвал и мою.
Я шумно сглатываю.
Господи, я находилась в нескольких шагах от киллера. Я безостановочно проигрываю в голове события: удар, грохот, кусочек металла, вонзившийся в стену рядом со мной, поблескивающий в свете уличного фонаря. Я могла что-то сделать. Могла помочь. Но не сделала и не помогла.
Девушку звали Сапфир. Просто Сапфир. Это все, что о ней узнали. Девятнадцати лет и стриптизерша. Танцевала в расположенном в Гдетотаме клубе, который называется «Десятый номер». На каждой фотографии она сильно накрашена — серая тушь для ресниц и излишне много румян. У нее сердитые глаза, а губы сине-лиловые, и помада этого цвета ей каким-то образом очень к лицу. Выглядит она старше девятнадцати — наверное, из-за всей этой косметики.
Журналист описывает убийство в подробностях. На нее набросились, изнасиловали, потом застрелили: ковер пропитан кровью, череп пробит, голые конечности вывернуты. Другая стриптизерша, ее подруга из «Десятого номера», перечисляет, что украдено. Маленькие вещи. Дешевые вещи. Старые деревянные часы, коллекция медных браслетов, потускневшая от времени серебряная цепочка с подвеской в форме лошади, статуэтка-бабочка, три маленькие картины с воронами.
Все, у кого брали интервью, грустили, но не удивлялись. Короче, еще одна девушка умирает, еще одна подсевшая на наркотики стриптизерша. Так устроен мир.
Но этого недостаточно — для меня. Я хочу большего. Я нуждаюсь в большем.
Новый поиск: Гдетотам — Сапфир — убийство. Страницы результатов, большинство из них отсылают к статье, которую я только что прочитала в «Плейн дилер»[125]. Наконец кое-что новое — жирный шрифт и заглавные буквы — привлекает мое внимание: «ПРЕСТУПЛЕНИЯ В ГДЕТОТАМЕ. БЛОГ Б. ХОРНЕТА». Горло перехватывает.
Клик.
Страница загружается и выглядит так, словно Марта Стюарт[126] создала ее для рекламы новой линии обоев: пастельные пурпурные и синие тона, по бокам цветущие гиацинты, одуванчики, колокольчики. И на каждом цветке улыбающийся мультяшный шершень[127] с огромным жалом. Сливочно-розовый заголовок гласит: «Все, что вы когда-либо хотели узнать об убийстве, самоубийстве и прочем насилии, достойном выпуска новостей, но боялись спросить». Оглядывая экран, вижу нужный мне раздел в левом верхнем углу: «Убийства в Гдетотаме». Гудение между ушей, дикий жар.
Клик.
Появляется новая страница, окаймленная теми же цветами, от которых по коже бегут мурашки, но на этот раз страница испещрена крошечными фото. Список имен, набранных жирным шрифтом, рассекает страницу, как позвоночник. «Сапфир, 19 лет, убита дома, Лоррейн-стрит» — верхняя надпись. Сердце подпрыгивает. Все равно только Сапфир. Без фамилии. Мигающий баннер рядом: «НОВЫЕ СВЕДЕНИЯ!!!» — словно реклама пылесоса или стирального порошка.
Клик.
Первое: нарисованная от руки карта Гдетотама и окрестностей. Ниже новые фотографии, очевидно сделанные снаружи и отчасти нечеткие из-за падающего на окно света: разгромленная квартира, сброшенные на пол вещи, брызги крови на стене спальни. Зернистость большая. Похоже, фотографировали мобильником.
Я представляю себе Сапфир сидящей перед зеркалом. Она слой за слоем накладывает косметику в этой светло-синей комнате, словно глазирует свадебный торт. Я представляю себе, как волна крови поднимается от ее лодыжек к коленям, к шее — все в этой комнате плещется на крови, как буи при приливе.
Пытаясь расслабиться перед тем, как лечь в постель, я передвигаю медных слонов поближе к набивным клоунам, а набивных клоунов — поближе к деревянным креслам-качалкам из кукольного домика. От их нового местоположения у меня начинает нервно бултыхаться желудок, и я все возвращаю на прежние места.
Обычно такие перемещения меня успокаивают, но по какой-то причине сегодня я не могу сосредоточиться и поднять себе настроение. Что-то не так, все в комнате стоит неправильно, не на своих местах. Перепутано.
Женский лобок. Голый.
Я не могу сделать все, как надо.
Я просыпаюсь и вижу свет, пробивающийся сквозь шторы, поворачиваюсь на спину и потягиваюсь. У субботы особый вкус: как у черники, которую мы с мамой собирали каждую неделю в короткие три месяца, прожитые в Куне, штат Айдахо, когда мне было десять. Я помню, как мы краснели от гордости, прижимая корзинки с ягодами к груди. Как горстями, целый день, ели чернику.
Суббота — День блошиного рынка, священнейший из всех семи.
Потом я чувствую пульсации в руке. Порез. Стекло. Грохот. Все было.
Я влезаю в армейские штаны, скатываю вниз пояс, который у меня под мышками, сверху надеваю теплую зеленую куртку с капюшоном, просторную, как и большинство моей одежды, с тем чтобы скрыть сиськи. Я к ним еще не привыкла. Они без спроса появились на третьей неделе учебы в девятом классе — сначала правая, потом левая, которая росла и росла, пока не обогнала правую. Я уверена, они соперничают, участвуя в каком-то постоянном поединке.
Я проверяю левый кед: на месте ли сложенный листок бумаги. Более надежное для хранения место, чем карман, откуда вещи могут выпадать. На месте. Я надеваю кеды. Потом смотрюсь в коллекцию старинных зеркал, числом девять, которые стоят на комоде. Кудряшки выглядят глупо в каждом. Я откидываю их со лба и позволяю упасть. Три раза. «Пенелопа Марин, — произношу я вслух своему отражению пугающим голосом копа, — отойди от зеркал. Повторяю: возьми кошелек с прикроватного столика и отойди от зеркал».
Мое декоративное кольцо с большой желтой маргариткой зовет, совсем как вчера желтый дом, и я знаю, что должна его надеть. Сразу понимаю, что на пальце оно на своем месте, и я готова к выходу.
Согласно карте «Гдетотам и окрестности» Б. Хорнета, получается, что фактически блошиный рынок находится в пределах Гдетотама, но на самом деле это оазис, безопасные небеса. Он тянется на многие кварталы: сам по себе волшебный город. Блошиный рынок работает шесть дней в неделю, но суббота — мой день. Правильный день. Единственный день в неделю с тремя совершенными слогами.
Каждую субботу я позволяю себе подойти только к девяти ларькам, поэтому на рынке для меня все новое. К тому времени, как я успеваю пройти все сотни ларьков, а на это уходят долгие недели, большинство продавцов меняется, так что можно идти на следующий круг. Благодаря этому каждая суббота всегда и во веки веков позволяет мне просыпаться с надеждой.
Я подхожу, и звуки блошиного рынка прекрасны, их нарастающая какофония. Я тук тук тук, ку-ку — само собой, — перед тем, как войти на территорию рынка. Три раза, три ку-ку — самое то. Хорошо. Очень хорошо.
Люди мельтешат — тысячи, держатся за руки, прикасаются к вещам, живут своей жизнью, и я вливаюсь в толпу. Нормально.
Я прохожу мимо прилавка, на котором выложены антикварные оправы для очков и карманные часы двадцатых годов: оправы со сверкающими камушками в углах, черепахового цвета, блестящие. И когда я уже приближаюсь к прилавку, чтобы потрогать эти сверкающие прекрасные старинные вещи — мои пальцы сочатся слюной, так они возбуждены, — из соседнего ларька мне навстречу выскакивает Кери Рэм.
Моя рука тут же взлетает к кудряшкам. Хотела бы знать, как по-дурацки выглядят они сейчас. По ощущениям, если исходить из шкалы от одного до десяти, я бы сказала, на восемь баллов. Восемь я ненавижу.
— Эй, девонька! — говорит она. Словно рада встрече со мной, и это для меня странно, потому что я вижу ее каждый день на алгебре, и она никогда, никогда не подавала виду, что знает меня. Внезапно у меня перехватывает горло. Я не знаю, что ответить. Могла бы сказать «хай», когда по-хорошему надо говорить «хей». И в понедельник она поведала бы своим подругам, что я совсем тупая и до сих пор при встрече говорю «хай».
Когда же я заставляю себя заговорить, с губ срывается короткое «хей», почти что рычание.
Уголки ее рта опускаются, она щурится, словно пытается понять, что же я ей сказала. После переезда в Кливленд в конце восьмого класса, когда мне было тринадцать, мы с Кери занимались вместе как минимум по двенадцати дисциплинам, но ни разу раньше не разговаривали. Она не всегда входила в группу популярных девушек, но теперь входит, и я не помню, когда видела ее одну, без сопровождения из трех, а то и больше учеников. Она входит и в школьное самоуправление, и в комитет «Ученики против вождения в пьяном виде», и участвует в инсценированных судебных процессах, и играет в хоккей на траве, и, наверное, является членом еще двадцати организаций, о существовании которых я узнаю, когда выходит школьный ежегодник и я пролистываю глянцевые страницы.
С девятого класса ходили слухи, что она лесбиянка — я думаю, благодаря ширине ее плеч и низкому голосу, — но в прошлом году пошел другой слух, будто она потеряла девственность с каким-то двадцатитрехлетним музыкантом, которого встретила у бассейна отеля в Чикаго, поехав туда с родителями. Конечно же, второй слух проглотил первый. Я практически уверена, что ученики моей школы ничего не знают обо мне, да и не хотят. Я сомневаюсь, что большинству известно мое имя. Я для них призрак, не заслуживающий даже слухов. Если они знают об Орене — а я не понимаю, как они могут не знать об Орене, — то понятия не имеют, что он был моим братом. Я сомневаюсь, что в прошлом году они заметили мое месячное отсутствие на занятиях.
— Странное это место, правда? — говорит Кери и улыбается мне, демонстрируя идеальные, ослепляюще белые зубы. — Камилла уговорила меня прийти сюда с ней. Она пытается найти подарок для бабушки или что-то такое. — Она даже не дает мне времени на ответ, сдвигает большую кожаную сумку на сгиб левого локтя и продолжает: — Знаешь, в пятницу на уроке Келлера я полностью выпала в осадок, что, как тебе хорошо известно, не так и трудно. Обычно я держусь на плаву, но, если серьезно, неужели мистер Келлер думает, что мы можем сосредоточиться на производных перед выходными? — Она качает головой, бросая на меня многозначительный взгляд, словно я должна понимать, как сложно по пятницам обращать внимание на слова учителя, с учетом вечеринок, выпивки и секса у бассейна отеля, которые я планировала на этот уик-энд.
— Да, — отвечаю я. — Точно. — Энергично киваю. Слишком энергично. Заставляю себя умерить пыл, сдвигаю кудряшки влево, смотрю на поцарапанные мыски своих кед. Хорошее субботнее настроение испаряется. Кери-блинская-Рэм уничтожила его своими сверкающими волосами, и бесшрамным лбом, и прямым носом, и веселеньким с рисунком «пейсли» платьем.
— Я знаю. Хочу сказать, это в действительности легко, но скучно до чертиков. — Кери вставляет это «в действительности легко» — я в этом уверена, — чтобы напомнить мне, какая она умная и производящая впечатление и каким сильным лидером станет, если я отдам ей свой голос на майских выборах президента выпускного класса («Осталось только два месяца. Пора уже подумать о новом лидере!»). Я смотрю на нее. Она забрасывает волосы за правое плечо, прикусывает губу. — В общем, ты успела записать домашнее задание и все такое? Хоть я и ненавижу математику, должна иметь по ней пятерку, а не то предки меня убьют, ты знаешь? — И выжидающе смотрит на меня.
— Да. На самом деле — на дом нам ничего не задали. Я хочу сказать, не то чтобы ничего, но ничего действительно сложного.
На лице Кери недоумение.
— Подожди… так задали нам что-нибудь на дом или не задали?
На подбородке у нее три маленьких прыщика; я вижу их под тональным кремом. Смотрю на них, когда отвечаю:
— Значит, так, мистер Келлер говорит, что нам лучше еще раз прочитать главу двенадцать, если мы не очень уверенно чувствуем себя с пределами.
Кери улыбается, и прыщики разъезжаются.
— Ага. Шикарно. — Она одергивает платье, радостно вздыхает. — Пожалуй, Келлер не такой злобный, как может показаться.
Она оборачивается, потому что слышит Камиллу, которая зовет ее из ближайшего ларька. Когда вновь смотрит на меня, на лице написано облегчение: она рада предлогу закончить нашу беседу.
— Похоже, Камилла нашла подарок для бабушки. Спасибо за хорошие новости насчет домашнего задания, девонька.
— Ло, — говорю я ей, когда она поворачивается, чтобы уйти.
Она останавливается и как-то странно смотрит на меня.
— Что?
— Меня зовут Ло, — и я чувствую, как начинают пылать щеки.
В ее сощуренных глазах жалость.
— Я знаю, как тебя зовут. Мы в одной школе уже четвертый год, — она качает головой, чуть хмурится, перед тем как помчаться сквозь толпу к Камилле, словно они не виделись долгие годы.
Я вижу, что Камилла смотрит в мою сторону и указывает на меня, как только Кери добирается до нее. Кери шлепает по руке Камиллы — рука тут же опускается, — что-то шепчет ей на ухо, и они обе качают головой, присоединяясь к потоку людей, который направляется к выходу.
Я иду дальше, дожидаясь, когда эмоции улягутся, надеясь, что мои постукивания на счет останутся незаметными для людских орд, которые перемещаются, покупают, улыбаются.
В нескольких футах впереди я вижу ларек, заполненный музыкальными инструментами, который сразу успокаивает меня: медные тубы и изысканные валторны, свисающие с потолка, как куски поблескивающего сырого мяса. Они слишком большие, чтобы нести их домой, и слишком дорогие, чтобы покупать, но их красота и увесистость заставляют меня помечтать о том, как же хорошо покачать одну из них на руках. Их тяжесть мне приятна: они такие массивные. Не растают в воздухе.
Я смотрю на сверкающие инструменты, когда парень в шапке «ушки медведя» — во всяком случае, я решила, что это парень, успев разглядеть только «ушки медведя» — проносится мимо, как метеор. Наши плечи соприкасаются на долгую секунду, и он отшвыривает меня назад, прямо на стоящий там стол. Я чуть не переворачиваю его, пытаясь удержаться на ногах. Все, что на нем лежало, — и дешевая бижутерия, и старые лампы, и брошки, и статуэтки, и столовые приборы, и заколки, и пуговицы, и галстуки — летит на землю.
— Извините, — быстро говорю я, наклоняясь, чтобы поднять упавшее. Меня не интересует этот загадочный парень с «медвежьими ушками», который меня толкнул. Я полностью поглощена сокровищами, которые свалила в кучу, возможностью поднять, рассмотреть, вернуть на стол, разделить, упорядочить.
— Все нормально, милая, — говорит продавец, тоже наклоняется, чтобы помочь мне. — Торговля здесь не очень организованная.
Я поднимаю изящные серебряные часы с того места, где они упали, между двух салатных вилок разного цвета. Покачиваю из стороны в сторону, чтобы полюбоваться, как солнце играет на циферблате.
Продавец видит часы, которые я держу, и на лице отражается изумление.
— Ох, они не для продажи. — У него на груди наклейка-бейджик, на ней красными расползающимися буквами написано: «ПРИВЕТ, МЕНЯ ЗОВУТ МАРИО».
— Но… — начинаю я. Он наклоняется вперед и практически вырывает часы из моей руки. Внезапно меня наполняет жаркая злость, которую я не могу сдержать. Набрасываюсь на него. — Не следовало вам выкладывать вещи, которые люди не могут купить, знаете ли. Это нечестно.
— Извини, я не знаю, как эти часы сюда попали, — и Марио улыбается мне.
Садится на корточки, тянется под карточный столик, собирает в кучку все, что под него упало, и вываливает на стол. Волосы Марио выкрашены в рыжий цвет от «Мэник Пэник»[128]. Этот цвет я часто вижу капающим со лба панков в гимнастическом зале, когда они потеют. Но староват он для старшей школы, ему лет сорок, и одет соответственно: мешковатая футболка с надписью «Джими Хендрикс», линялые джинсы, овчинная куртка.
— Все остальное продается, — добавляет он. — Подходи и выбирай. Такой красивой девушке, как ты, я сделаю скидку.
— Я просто смотрю, — механически отвечаю я. Думаю о том, чтобы выйти из ларька, но вещи — прекрасные вещи — зовут меня. Я продолжаю подбирать то, что упало, одновременно сортируя ожерелья, сережки и заколки. Марио смотрит на меня взглядом продавца, выискивающего наилучший способ нагреть меня.
Среди прочей бижутерии я замечаю ожерелье, которое странным образом кажется мне знакомым. Потускневшая от времени серебряная цепочка, тяжелая подвеска в форме лошади. Я поворачиваюсь к улице, разглядываю цепочку с подвеской на свету, всматриваюсь в каждую деталь, пытаясь понять, почему эта вещица кажется мне знакомой, но информация эта пока прячется в каком-то дальнем уголке моей памяти.
— Если тебе понравилось это, возможно, понравится и что-то еще, — Марио поворачивается к пластиковому пакету, который стоит у него за спиной, и начинает выкладывать на пустующий угол стола его содержимое. Конечно же, я не могу оторвать глаз.
— Мне следовало сразу все это выложить, — продолжает он, — но вещи новые, я просто про них забыл. — Он шлепает ладонью по лбу — переигрывает — и улыбается: клоун, мошенник.
Все, что он выкладывает, прекрасно и заставляет меня дрожать от восторга: заколка в виде полумесяца из серебра с шелковистым отливом, кольцо с силуэтами птичек, браслеты в тонах ночи, лиловые и темно-синие. Но больше всего мне нравится украшенная природными камнями статуэтка-бабочка — яркая, и поблескивающая, и грустная.
В этот самый момент память открывает тот дальний уголок. Статуэтка-бабочка. Потускневшая от времени серебряная цепочка с подвеской в форме лошади. Эти вещи пропали из дома убитой девушки. Сапфир.
Мои кисти и стопы вдруг становятся горячими. Статьи, которые я прочитала в Сети, ничего не рассказывали о большинстве других темно поблескивающих вещей, которые показывает мне Марио, но каким-то образом — понятия не имею как — я знаю, уверена, что все, разложенное им передо мной, принадлежало ей. Вещи могут рассказать нам многое, если мы готовы слушать. Эти кричат.
Это он; он тот, кто ее убил. Он тот, кто выстрелил, чья пуля едва не ободрала мне щеку. И он слишком глуп — ведь мог же начать продавать ее вещи несколькими днями позже. Дыхание у меня учащается, но мне удается выдавить из себя вопрос:
— Эй… э… — Пауза. Вдох. Я не могу смотреть ему в глаза. — Где вы взяли эти вещи? Они действительно классные.
— Какие вещи? Их тут тонны. Стекаются отовсюду.
— Эти. — Я указываю на принадлежащие Сапфир.
— Точно сказать не могу. Все время появляется что-то новое; не упомнишь, что и откуда. — Он смеется, пожалуй, нервно.
Теперь я смотрю на него, в его бегающие глаза и на торчащие рыжие волосы.
— Вы сказали мне, что эти вещи только-только появились у вас. — Я указываю на пластиковый пакет. Его глаза превращаются в щелочки. — А теперь вы говорите мне, что не помните, откуда они взялись?
Он не решается встретиться со мной взглядом.
— Где я что беру — не твое дело. — Он переминается с ноги на ногу.
— Убили девушку. — Я пытаюсь не задохнуться от собственных слов. — Я узнала некоторые из этих вещей. О них говорили в новостях. Поэтому… — В голове все гудит. Я не могу поверить, что эти слова срываются с моих губ.
Его глаза остаются щелочками. Он далеко не так прост, как кажется на первый взгляд. Протягивает руку, словно хочет коснуться меня. Я подаюсь назад. Он проводит пятерней по сальным волосам.
— Ладно, слушай. Теперь послушай. — Голос тихий, но ему не терпится выговориться. — Я нашел это в мусорном баке около «Уэствуд-центра». Там я нахожу многое из того, что продаю. Понятно? — Он вытаскивает пачку «Мальборо» и закуривает, сильно затягивается, шумно выдыхает. — Это все, что я знаю. Богом клянусь. Это все.
Что-то в его голосе заставляет меня ему поверить — мягкость, искренность. Но если он говорит правду — он нашел все эти вещи в мусорном баке рядом с «Уэствудом», — тогда почему убили Сапфир? Почему какой-то обезумевший наркоман рискнул убить человека ради вещей стоимостью в несколько сотен долларов и сразу же их выбросил?
В этом нет никакого смысла.
Марио продолжает говорить, чувствуя мою неуверенность, тушит окурок, наклоняется ко мне.
— Послушай, ты ничего не собираешься говорить копам, да? Я не представляю себе, как мне доказать, что я говорю правду, но я это сделаю. Я ничего не знаю об этом дерьме. Это всего лишь совпадение. Мне всего лишь чертовски не повезло, — костяшки его пальцев, которыми он упирается о стол, белеют и белеют. — Это мой кусок хлеба с маслом, понимаешь? Только благодаря этому я сейчас не бездомный, сечешь?
Он раскуривает новую сигарету, говорит быстро, жадно затягиваясь.
— Я ничего не собираюсь говорить полиции, — отвечаю я и вижу, как он расслабляется. — Это не мое дело, как вы и сказали.
Он не осознает, что я готова на все, лишь бы избежать встречи с полицией. Не хочу иметь с копами никаких дел после того, как патрульный Кливинджер затолкал меня в свой автомобиль через месяц после смерти Орена, когда я ничего не соображала, а мои руки жили собственной жизнью, вот и украли статуэтку слона из тибетского магазина в «Тауэр-Сити». Я даже не помнила, как ее взяла; только прижималась к холодному стеклу полицейского автомобиля, стараясь укрыться от его жаркого дыхания; когда он рявкнул мне в ухо: «Выкладывай!» — я попыталась объяснить, залепетав: «Я не знаю, как это вышло. Я очень сожалею, не понимала, что делала». Он же просто смотрел на меня, как на идиотку. «Еще один такой случай, и ты на пути в исправительную колонию. Тогда ты поймешь».
Марио наклоняется к статуэтке-бабочке, которая по-прежнему поблескивает на столе, послеполуденное солнце раскрашивает все лежащие там вещи оттенками желтого. Протягивает мне.
— Возьми. Спасибо тебе. Спасибо за понимание.
Я киваю, но ничего не говорю. Мы заключаем молчаливый договор. Когда он поворачивается, что-то ища в стоящем на земле пакете, меня охватывает желание, яростное, неодолимое. Рука выстреливает в сторону стола, я хватаю цепочку с подвеской-лошадью, сжимаю в кулаке и быстро ухожу. С бабочкой в одной руке и с лошадью в другой я иду по блошиному рынку мимо ларьков с едой, и с материей, и с фурнитурой, и с изделиями из дерева, и стекла, и металла, и с бейсбольными карточками, и мячами, и битами, и с линялыми футболками, и с головными уборами из атласа и кружев, но думать могу только о ней. О Сапфир.
Мысли о ней прожигают маленькие дыры в моем сердце. Я задаюсь вопросом, притянуло ли меня к бабочке то самое, что притянуло ее? Не просто сверкание камней, но сложенные крылья, будто бабочка только что где-то приземлилась. Это не гордая бабочка, широко их раскинувшая, а тихая, одинокая, которой пришлось приземляться где-то в ночи, оставив что-то или кого-то.
Я задаюсь вопросом, а может, где-то кому-то ее недостает. Должен же быть кто-то, пусть даже никто не заявил, что она — его любимая девушка, даже если говорят о ней только стриптизерши из «Десятого номера», даже не о ней самой, а о ее вещах. Мой разум разрывается от мыслей о ней, сердце — от жалости к ней, они на пару разрывают меня, но я ничего не могу с этим поделать. Мысли эти похожи на липкий снег, который облепляет толстым холодным слоем.
Я задаюсь вопросом, думал ли Орен, что его кому-то не хватает, когда скользил по откосу от нас, от всего, в ничто.
Я надеваю цепочку на шею, и маленькая холодная лошадь ложится мне на грудную кость, я сжимаю бабочку в кулаке. Девять, девять, шесть. Снова. Девять, девять, шесть. Еще раз. Девять, девять, шесть.
Что происходит с людьми, о которых никто не скорбит? Когда всем без разницы, что они чувствуют, умирая: видят миллион световых вспышек, или слышат миллион ртов, поющих арии, или не ощущают ничего, будто волна поднимается до звезд и уносит с собой мир в пустоту, которой нет конца и края?
Теперь у меня вещи Сапфир, вещи, которые остались после нее. И каким-то образом они заставляют меня чувствовать ответственность за Сапфир, за ее жизнь, за ее смерть.
Мы все рождаемся в одиночестве и в одиночестве умираем. Где-то я это прочитала, в какой-то книге. После смерти Орена я часто лежала без сна и думала об этом: думала о вселенной, высасывающей из нас надежду, из души за душой, пока полностью не высушивает нас, всех сразу, и небо забирает наши кости и размалывает их в пыль, и все начинается снова. Таков цикл. И так происходит многое и многое, все то, что мы еще даже не начали учиться контролировать. Но так продолжаться не может. Просто не может.
Хотя я заглянула только в четыре ларька вместо девяти — от четверки у меня начинают стонать все клетки тела, — я ухожу с блошиного рынка, словно в полусне, чувствуя себя пойманной между миров, голова у меня идет кругом. «Эй, Сапфир, ты меня слышишь? Где бы ты ни была, я надеюсь, что ты в порядке».
Я крепко сжимаю бабочку, три раза. «Ты в порядке?»
Я смотрю на небо. Сверху ответ не приходит — ниоткуда не приходит, — если не считать того, что начинает накрапывать мелкий дождь.
А может, это и есть ответ.
Ночью мне снятся сине-черные снежинки, которые падают с неба, садятся на все, как сажа. Я с Ореном. Теперь в снах я всегда с Ореном. Мы гуляем по берегу большого холодного озера. Деревья стоят без единого листочка. Потом, когда я собираюсь что-то сказать, сформулировать какой-то важный вывод, я поворачиваюсь к нему, а его нет, и я понимаю, что его проглотило озеро.
И в этом сне случившееся не приводит меня в замешательство, я только злюсь на себя за то, что не держала его за руку чуть крепче.
Сажа падает мне на голову и руки, покрывает их. Озеро-из-сна, поглотившее моего брата-из-сна, наполнено сажей, и он тоже наполняется ею. Его глаза-из-сна, его рот-из-сна, его горло-из-сна.
Статуэточная бабочка Сапфир сидит на моем прикроватном столике. Я ношу ее с собой, когда одеваюсь, пытаясь прикрыть неуклюжие формы и углы своего тела: темные джинсы с манжетами, серебряная цепочка с лошадью под огромным толстым свитером из синей шерсти, который раньше носила мать (ныне сильно похудела, и он ей велик), синяя вязаная шапочка, натянутая на уши. Я засовываю кудряшки под нее. Но теперь на виду шрам, белый, как мел. Я высвобождаю кудряшки из-под шапочки. Волосы у меня темные и посеченные на концах. Они давно жаждут стрижки, но я им в этом отказываю. Наверное, потому, что не люблю с чем-либо расставаться.
Мне бы делать домашнее задание по «Введению в экономику», дисциплины, которую настоятельно порекомендовал мне отец. Мне бы проводить базовый статистический анализ по инфляции и безработице, — но в моей голове места для этого сейчас нет. Все мои мысли сейчас сосредоточены исключительно на Сапфир и ее смерти. Я не думаю, что она случайная, не думаю, что Сапфир «всего лишь чертовски не повезло», как сказал бы Марио.
Я собираюсь вернуться в Гдетотам, к блевотно-желтому дому с маргаритками. Не знаю наверняка, что собираюсь сделать, придя туда, но прийти я должна. Должна поближе узнать ее, какой бы она ни была.
Мне требуется немалое время, чтобы найти это место. При дневном свете нарисованные маргаритки сверкают еще сильнее. Никого нет — никаких полицейских, никто ничего не вынюхивает, пытаясь содействовать торжеству правосудия.
Я осторожно подхожу к парадной двери. Она перекрещена полицейской лентой. Я тук тук тук, ку-ку, понятное дело, легонько прикусываю язык девять раз, прежде чем пытаюсь повернуть ручку… Заперто. Не знаю, чего еще я ожидала. Удары сердца едва не крушат ребра, когда я крадусь по проулку, к двери черного хода. Прохожу мимо разбитого окна, тоже перекрещенного полицейской лентой, и замечаю, что пулю из стены вытащили. Новый, тошнотворный страх облепляет меня, вызывая желание дать задний ход. Я не поддаюсь.
Добираюсь до двери черного хода. Выглядит она хлипкой. Похоже, открыть ее никому не составит труда. Около ручки в дереве трещина. Начинаю работать с отколовшейся щепкой. Скоро отламываю ее.
Внезапно пара сильных рук хватает меня за плечи.
Я непроизвольно вскрикиваю и разворачиваюсь, готовая ударить, готовая убежать. Я очень испугана, и в первое мгновение не могу понять, что вижу перед собой: какая-то безумная смесь из медведя, и зубов, и парня.
Потом соображаю, что руки на моих плечах принадлежат парню в шапке «медвежьи ушки». Это тот самый парень с блошиного рынка, который, пробегая мимо, толкнул меня на стол Марио. Его глаза на мгновения превращаются в щелочки, потом широко раскрываются. Должно быть, по моим глазам он заметил, что я его узнала.
— Что ты тут делаешь? — спрашивает он, когда я стряхиваю его руки со своих плеч.
— Я… я ничего не делаю. А что делаешь ты? — выплевываю я. — Ты тот, кто… почему ты… — слова срываются с губ, не складываясь в связные фразы. — Почему ты так подходишь сзади… ты мог быть… — «Ты мог быть убийцей», — едва не говорю я, но не могу договорить до конца, не могу сказать это парню в дурацкой шапке с «медвежьими ушками», за кого я его едва не приняла, о том, что он, по моему разумению, собирался сделать.
Он пристально смотрит на меня, похоже, оценивает. Потом, внезапно, разом меняется, лицо расплывается в широкой улыбке.
— Эй, чел, не стреляй! — Вскидывает руки в воздух, будто мы играем в полицейского и вора и я нацелила пистолет ему в сердце. — Всего лишь простой вопрос. Разве ты не помнишь меня? Вчера… Le Market du Flea?[129] — Он отставляет назад левую ногу и кланяется, притворяясь, что снимает с головы невидимую шляпу, принося извинения, но реальная шапка с «медвежьими ушками» остается на голове.
«Чудик», — думаю я, но не говорю.
— Я тебя помню. — В голосе по-прежнему сердитые нотки. — Ты врезался в меня. Какого черта ты бежал так быстро?
— Так вышло. Разминал ноги. Сожалею об этом. Но что может быть лучше быстрого бега по запруженному людьми рынку? — Хотя слова легко слетают с губ, он постоянно переминается с ноги на ногу, даже чуть подпрыгивает. То ли ему очень хочется отлить, то ли он из-за чего-то нервничает. — Я увидел тебя в проулке, подумал, что подойду и поздороваюсь.
Его длинные дреды в некоторых местах осветлены, в остальном волосы темно-каштановые, но я вижу, что глаза его и голубые, и зеленоватые, и золотистые одновременно, совсем как стеклянные шарики, которые папа давал поиграть мне и Орену, когда мы были маленькими. На нем грязные черные брюки и крепкие коричневые ботинки без шнурков, с болтающимися язычками.
Мои глаза превращаются в щелочки, а он продолжает тараторить.
— Я был там, — он указывает на другую сторону проулка. — Рылся в мусорных баках в поисках сокровища и подумал, — он нацеливает палец в висок, — а ведь это та хорошенькая девушка, которая приходит на блошиный рынок и любит старые вещи. Готов поспорить, она оценит хороший испуг, а потом у меня появится уникальный и практически единственный шанс показать ей мои последние находки. Итак, с испугом мы покончили, так что теперь переходим ко второй части нашей программы.
Хорошенькая девушка. Он только что назвал меня хорошенькой девушкой. Эти слова ударили меня как электрическим током.
А может, я его не расслышала. Может, он произнес совсем другое слово, которое лишь звучало как «хорошенькая».
Он хватает меня за здоровую руку и ведет к мусорным бакам. Я не возражаю. Этот парень излучает что-то яркое, и большое, и открытое, что-то такое, к чему я не привыкла… и меня тянет к нему, не знаю почему.
Нет. Знаю. Он назвал меня хорошенькой девушкой.
Хорошенькие — это девушки в школе, с длинными волосами и сердечками на серебряных цепочках. Хорошенькая значит нормальная.
Он останавливается у мусорного бака, наклоняется, чтобы что-то достать. Поворачивается лицом ко мне, большим и указательным пальцами обеих рук держит спущенную автомобильную камеру.
— Ты… э… нашел спущенную камеру, — говорю я. Не знаю, какой реакции ожидает он от меня на этот кусок резины, который он достал из грязного, вонючего мусорного бака в том самом проулке, где меня чуть не застрелили тремя днями раньше. Впрочем, об этом он знать не может.
— Да, безусловно, — отвечает он, без малейшего намека на иронию. — Вот, просто подойди чуть ближе. Пока смотреть особо не на что, но… — Он убирает одну руку с шины, как это мог бы сделать фокусник, и машет ею в воздухе. — …подожди, пока ты поймешь, отчего она сдулась.
Не знаю, почему я решаю подойти к совершеннейшему незнакомцу, но подхожу. Он протягивает мне камеру и вертит. Одна сторона утыкана осколками зеркального стекла, которые торчат из иссиня-черной камеры, как звезды.
— Вау. Это… это действительно прекрасно, — я говорю, что думаю, протягиваю пальцы к осколкам. Я должна прикоснуться к этим звездам, притянутым к земле. Пока они не исчезли.
— Эй… не делай этого! — он отталкивает мои пальцы. Рука у него большая и холодная. Я засовываю руки в карманы, рассерженная.
— Видишь? — Он показывает мне ладонь левой руки, в маленьких красных порезах. — Я уже успел порезаться. Раны на ладони — совсем не смешно, поверишь ты мне или нет. Но жизнь художника полна трудностей! И, полагаю, я могу расценивать их как боевые ранения.
Моя порезанная ладонь пульсирует болью в кармане. По ощущениям, порезано и предплечье, чуть ли не до локтя. Он не понимает, что я страдаю от собственных боевых ран — тех боевых ран, которые получаешь на передовой, пусть и благодаря случаю. Мысль о пуле, грохоте выстрела, летящих во все стороны осколках стекла вновь заставляет меня содрогнуться.
— Боевыми ранениями, да? — повторяю я. — И с кем ты воюешь?
Он мнется с ответом. Потом его глаза вспыхивают.
— Моя благородная битва — борьба за право рыться в мусорных баках, — он протягивает мне здоровую руку. — Между прочим, я Флинт.
— Ло. — Я не пожимаю ему руку. Рукопожатия — это для взрослых и психотерапевтов, когда они встречаются с тобой в первый раз и пытаются доказать, что уважают тебя как личность. Я-то знаю: за прошлые три года общалась с пятью или шестью, включая доктора Джейнис («Зови меня Джейнис») Вайсс, доктора Аарона («Здесь ты в полной безопасности, Пенелопа») Машнера и самого последнего, доктора Эллен Пич. Доктор Пич, простая в общении, перегруженная работой и, несомненно, вымотанная донельзя, уже на нашей второй встрече выписала мне «Золофт»[130], отправив в Зомбиленд, где давно уже живет мама. После двух недель с онемевшим мозгом я решила, что канализационной системе эти таблетки нужнее, и спустила их в унитаз.
Мама и папа, разумеется, не замечают. Они никогда не замечают. Ничего.
Флинт никак не комментирует мое пренебрежение рукопожатием, просто убирает руку в карман куртки и снова кланяется, продолжая улыбаться.
— Итак, Флинт, — говорю я, — ты так и не ответил на мой вопрос. Что ты здесь делаешь? Помимо борьбы за мусорные права?
Перед тем как ответить, он несколько долгих секунд разглядывает небо.
— Я художник. Но у меня нет денег, чтобы покупать материалы и создавать произведения искусства, — он пожимает плечами. — Поэтому я нахожу материалы там, где могу, — добываю из неисчерпаемых мусорных баков Гдетотама.
Когда Флинт говорит «Гдетотам», такое ощущение, что речь он ведет о небесах.
— Взгляни. Утренняя охота удалась. — Он поворачивается, берет брезентовый мешок, ставит у моих ног. Он в постоянном движении, никогда не останавливается. — Раскрой его. Посмотри сама. Магазин открыт до трех часов. — Он покачивается взад-вперед на каблуках.
Я вытаскиваю керамическую лампу с треснувшим абажуром, пакет с осколками синего стекла, деревянный брусок, утыканный ржавыми гвоздями, большую металлическую погнутую раму для картины.
— И что ты об этом думаешь? — Он вновь улыбается, дергает себя за один из блондинистых дредов, потом ощупывает дырки в штанах. Мне нравятся маленькие изъяны его одежды, и то, что вся она мятая и одно не подходит к другому, и яркие заплаты, пришитые к рукавам на локтях. Все это хорошо смотрится на нем, на его долговязом теле. Действительно хорошо. И все у него такое мягкое. Не то что у парней в школе. Очень уж наглаженные джинсы, и намазанные гелем волосы, и одежда в тон и цвет. Все холодное, чистое, резкое.
— Они клевые, — говорю я, так и думаю. Неосознанно тянусь пальцем к ржавым гвоздям, но останавливаю себя. Флинт пристально наблюдает за мной, и я в смущении краснею. — Для чего ты их используешь?
— Пока не знаю. Сотворю что-нибудь дикое и потрясающее. А может, что-то уродливое и отвратительное, и никто этого никогда не увидит.
Мы начинаем укладывать все обратно в мешок, стоя на коленях на грязном бетоне.
— Ты живешь где-то здесь, Ло?
Я смотрю в бетон, отдавая себе отчет, что как раз здесь я и не живу.
— Нет. В другом районе.
— Каком? — спрашивает он.
— В Лейквуде. Туда идет автобус. Добраться легко, — я чувствую, как щеки горят румянцем.
— Никогда там не был. Вообще редко покидаю Гдетотам. Действительно. Это правило, которое я не нарушаю. — Я смотрю на него и вижу, что и он весь красный.
— Никогда не покидаешь? — повторяю я. — И тебе тут не… скучно? — Я-то полагала, что такой район может загнать в депрессию. Разруха, грязь, вонь.
— В общем-то нет, — он пожимает плечами. — Это дом, во всяком случае, сейчас. И Гдетотам — это что-то.
Я, должно быть, скорчила гримасу, потому что Флинт добавляет:
— Поверь мне, это правда. Тут так много всякого и разного. У тебя просто нет хорошего путеводителя. — Улыбка никогда не покидает его лица, но глаза наблюдательные и настороженные, как у зверя. — И знаешь, Лейквудская Ло, ты тоже не ответила мне, что ты здесь делаешь, почему отираешься в этих местах, дергаешь за сломанные ручки. Ты… — секундная пауза, — …бывала здесь раньше?
Я не могу сказать ему правду. Я это чувствую, как и биение собственного сердца. Я встаю, отряхиваю пыль с коленей. Флинт тоже встает, наблюдая за облаками пыли между нашими ногами.
— Ладно, у меня есть давняя подруга. Точнее, у меня была давняя подруга. Ее убили несколько дней тому назад. Я увидела в газете ее фотографию и фотографию дома, в котором она жила. — Я указываю на блевотно-желтый дом позади нас. — И почувствовала, что должна прийти и, ты понимаешь, засвидетельствовать почтение или что-то в этом роде.
Адреналин сталкивает с моих губ слова, которые я говорить не собиралась. Но я, сжимая рукой подвеску-лошадь, продолжаю делиться с ним выдуманными подробностями, которые приходят мне в голову:
— В детстве мы были очень близки, но она переехала, а мои родители никогда бы не отпустили меня к ней в гости. В такой район. А теперь она… ну, теперь она ушла. — Я избегаю смотреть ему в глаза. Тяжело вздыхаю.
Флинт какое-то время молчит. Теребит какой-то дред, улыбка с лица сползла.
— Послушай, мне действительно жаль твою подругу. Я слышал об этом. И читал тоже, — он смотрит на мусорные баки. — Это ужасно. Люди безумные, особенно здесь. Поверь мне. Я знаю если не всех, то большинство.
— Да, спасибо, — говорю я и тут же тараторю: — Самое ужасное, что полиции глубоко насрать. Они уже закрыли дело. Даже не расследуют, как положено.
Флинт не откликается на мои слова. Я сержусь на себя за последнюю тираду, прикусываю губу, отворачиваюсь от него.
Тишина: секунды как кирпичи, падающие с неба, складывающиеся в стену между нами. Я плотнее запахиваю куртку.
— Пожалуй, мне пора домой, — говорю я Флинту, который кивает.
— Позволь мне проводить тебя до автобуса, — Флинт берет меня под руку, будто мы старые друзья. Я вырываюсь. Не привыкла к тому, чтобы ко мне прикасались. Во всяком случае, парни. Несколько раз такое происходило случайно — как на танцах в шестом классе, когда Джей-Эр Миллер обхватил меня за талию, перепутав с Грейс Халл, или в восьмом, когда Мика Эйзенберг обеими руками толкнул меня в поясницу, чтобы разбежаться для подачи во время волейбольного турнира. А это не в счет.
Флинт не пытается вновь прикоснуться ко мне, и он, похоже, не обиделся. Мы шагаем по Гдетотаму с его рытвинами в асфальте и замусоренными улицами.
— Тебе следует иногда бывать здесь. Я знаю одного клевого парня, у которого отменный вкус по части головных уборов; так он может показать тебе, какой же классный этот говняный город, — говорит Флинт, когда мы уже рядом с автобусной остановкой. Он дергает шапку с «медвежьими ушками».
Мое сердце подпрыгивает. Кто-то хочет тусоваться со мной. Парень хочет тусоваться со мной. Я исследую его лицо, глаза, пытаясь решить, не подшучивает ли он надо мной. Но выражение лица остается прежним: улыбка с ямочками на щеках, веселые голубовато-зелено-золотистые глаза.
На мгновение я перевожу взгляд с Флинта на небо. Вижу шесть черных дроздов, летящих рядком — словно в этот момент они специально поднялись в небо, чтобы подбодрить. Этого почти достаточно, чтобы отвлечься от моей миссии, от образов тела убитой Сапфир, которые не выходят у меня из головы, кружатся и кружатся кровавой каруселью.
Я решаю подыграть.
— Звучит неплохо, — осторожно говорю я, и улыбка Флинта становится шире. — Но… как я найду этого действительно крутого парня? У него есть мобильник? Свисток Бэтмена? Он издает условный крик какой-то птицы?
— Если бы! — восклицает Флинт. — Свистеть он, к сожалению, не умеет. Смотри. — Он старается свистнуть, но выдувает лишь облачко пара и капельки слюны, ничего больше. Мы оба смеемся. — И никаких технических штучек у него нет. Я уверен, что мне… то есть ему… хочется держаться подальше от них, понимаешь, потому что это ловушка. Так что, давай договоримся о встрече со мной, то есть с ним. В каком-нибудь месте. И я полагаю, что ты дашь ему номер своего телефона, на случай если он окажется рядом с телефонной будкой. И не бойся спросить о нем. Кто-нибудь будет знать, где его найти. — Он замолкает. Потом поправляется, на этот раз говорит серьезно, смотрит на меня. — Где меня найти.
Когда мы подходим к остановке, 96-й уже ждет. Я быстро пишу номер моего мобильника, нервно, в маленьком блокноте, который Флинт носит в кармане. Потом тук тук тук, ку-ку, как можно тише, лицо при этом горит, надеясь, что он не слышал, надеясь, что не заметил, поднимаюсь в салон автобуса, плачу за проезд. Через окно наблюдаю, как Флинт исчезает в каком-то проулке, со спущенной камерой на шее, которая напоминает свалившийся нимб.
Весна уже пробирается в Кливленд, пожирает старый снег, закрепляется в парках и на ветвях деревьев, наполняет безумием жизнь старшей школы. Когда мы возвращаемся после уик-энда, все стены Карверовской школы обклеены флаерами. «ВЫПУСКНОЙ БАЛ! ВЫПУСКНОЙ БАЛ! ВЫПУСКНОЙ БАЛ! ОДИН МЕСЯЦ ДО ВЫПУСКНОГО БАЛА! Голосуйте за вашу любимую музыку! Диско безумных джунглей? Хип-хоп с Алисой в норе кролика? Рэп внешнего космоса?» Потом мелким шрифтом: «Билеты 25 долларов. В продаже ограниченное время». И еще ниже: «Кто судит? Вам решать. Голосуйте сегодня за состав жюри выпускного бала». Все крыло естественных наук обклеено флаерами с физиономией Энники Стил, на прекрасных волосах сверкающая бриллиантами корона. В самом низу каждого флаера два слова: «ЛУЧШИЙ ДРУГ».
Я окружена не только флаерами, приглашающими на выпускной бал. Я также окружена Джереми. В понедельник он садится рядом со мной на английском, после ленча во вторник передает мне записку, неловко сложенную. Я разворачиваю ее в туалете, в уединении. В ней написано: «Позанимаемся? Этим вечером?» Я выбрасываю ее, потом меня начинает мучить совесть, я достаю ее из мусорной корзинки, отыскав среди смятых бумажных полотенец и пустых пузырьков из-под блеска для губ.
К среде я больше не могу ждать. Думаю только о Сапфир или Флинте, парне, который назвал меня хорошенькой. Мне не терпится узнать все тайны этого загадочного района Гдетотам. Поэтому, вместо того что сесть в автобус до школы, я запрыгиваю в 96-й — отличный номер, тридцать два раза по три — и еду до конечной остановки. Никогда даже не думала о том, чтобы прогулять школу, — слишком боялась, а тут внезапно обрела бесстрашие, осознав, что правописание слов и математические пределы — не самое важное в жизни. Я нахожу дорогу к мусорным бакам в надежде, что Флинт будет в них рыться, как и обещал.
Вместо него вижу три записки, одну над другой, приклеенных к ближайшему к улице мусорному баку. Написанные безумным, падающим, на грани разборчивости почерком, они говорят одно и то же (с минимальными отклонениями). На верхней я читаю:
Дорогая Ло!
Если меня здесь нет, значит, темные силы вызвали меня в место, известное (только никому не говори), как Малатеста. Пройди на север два квартала и поверни налево в переулок, отмеченный красными «Х». Постарайся не привлекать к себе внимание. Будь храброй.
Флинт.
Мое сердце трепещет: он оставлял мне записку. Каждый день после нашей последней встречи. Я следую инструкциям — тревожась о том, что не найду его там, где он обещал быть, или заблужусь и не смогу найти его, или это вообще розыгрыш.
К счастью, я замечаю переулок, указанный в записке Флинта: красные «Х» и нарисованные краской черепа, образующие зловещий орнамент на бетонных стенах.
Идя по переулку, я обнаруживаю пустырь. А на нем большущий сарай с односкатной крышей, вход в который выкрашен черным. Тук тук тук, ку-ку, снова тук тук тук, ку-ку, и еще раз тук тук тук, ку-ку, для гарантии. Я осторожно вхожу. В сарае несколько столов и стулья, очевидно с помойки, ободранные, свободно расставленные по достаточно большому пространству. Люди — с пирсингом, татуировками, ирокезами — сидят или лежат на грязном полу, создают произведения искусства.
Я нахожу Флинта в углу. Сидя на корточках, он разрисовывает большущую доску руками и локтями, лицо напряженное, концентрация полная. Все видимые части его тела покрыты краской.
— Флинт?
Никто не отрывается от своих дел.
— Флинт, — повторяю я уже громче.
Девушка, которая творит рядом с ним, наклоняется и дышит ему в ухо. В ее щеки вживлены изумруды.
— Эй, Эф, — говорит она, — к тебе гости.
Он поднимает голову и улыбается мне, «медвежьи ушки» стоят торчком. Я думаю, краска у него даже на зубах. Глаза сейчас ярко-зеленые, щеки пылают.
— Ло! Ты меня нашла! — Он встает, вытирает руки о латаную куртку. — Дай мне секунду, чтобы все собрать. Потом я покажу тебе загадочный мир Гдетотама.
Он наклоняется, чтобы поднять тяжелую доску, одновременно представляя соседей:
— Ло, познакомься с Серафиной — она делает потрясающие парики и миллион других вещей, перечисление которых займет слишком много времени. — Девушка с пирсингом на щеках кивает мне. — Марлоу, местный создатель кукол, поэт, революционер. — Худой чернокожий парень в радужных подтяжках и с наполовину обритой головой в недоумении поднимает голову. — И Гретхен, спец по вегетарианской кухне, танцовщица и потрясающая художница-оформитель, — очень высокая девушка в широченной балетной юбке и высоких черных шнурованных сапогах делает реверанс. — Эти трое по большей части здесь и хозяйничают.
Я сильнее запахиваю куртку, под которой дырявый кашемировый свитер — его мать купила мне в «Гэпе», когда я училась в седьмом классе, — и застенчиво машу всем рукой. По части искусства я не очень. У Орена с этим все было в порядке — он и рисовал, и писал песни, и голос у него был как кленовый сироп.
Флинт с доской в руках отворачивается от меня, уходя, кричит:
— Сейчас вернусь!
Скрывается за занавеской. В потолке старого склада я насчитываю девять отсутствующих планок, и идеальное спокойствие этого числа окутывает меня, как вторая куртка. Меня ждет хороший день: теперь я действительно в это верю. Серафина, Марлоу и Гретхен возвращаются к своим проектам. Через несколько секунд Флинт появляется из-за занавески sans[131] доски, но так же измазанный в краске.
— Пошли.
Протягивает мне руку. И на этот раз я ее беру.
— Так я просто… бросаю его? — Я поднимаю стул между ног, готовясь бросить его в пирамиду пустых жестяных банок, которую Флинт построил на заброшенной автостоянке. Флинт учит меня играть в «боулинг жестяных банок» — вероятно, здесь, в Гдетотаме, это одна из самых распространенных игр. Я никогда не бывала в боулинге, но мне приходилось сшибать кегли в больших комнатах с кондиционированным воздухом на вечеринках по поводу дня рождения, на которые ребенком приводила меня мама.
— Да, просто брось его что есть силы. Но ты должна чувствовать стул, чтобы бросить его под нужным углом. — Он машет руками, показывая, что надо делать. — Если делаешь все правильно, это прекрасно. — Он озорно улыбается. — Сама увидишь.
Но за какое-то мгновение до того, как я бросаю стул, грохочет обратная вспышка в каком-то автомобиле. Хлопок заставляет меня подпрыгнуть — воспоминания о выстреле слишком свежи.
Стул летит в сторону и при падении на землю разваливается на несколько частей в трех футах от аккуратно сложенной пирамиды из жестяных банок. Секундой позже в воздухе уже Флинт, после длинного прыжка падает на пирамиду. Банки стучат, раскатываясь, он же вскакивает и бежит ко мне.
— Вау! Ло! Ты сшибла их все! Ты только на это посмотри! — Он хватает меня за талию, кружит, радостно кричит, стремится убедить меня последовать его примеру. Мое тело — желе, перекатывающееся и неконтролируемое, и я вырываюсь из рук Флинта как можно быстрее. Смотрю на рукава моей курки и осознаю, что они в краске. В многоцветных отпечатках пальцев и ладоней Флинта: краска, которой он пользовался в Малатесте, должно быть, на его руках высохнуть не успела. Я вижу ее в тех местах, где он касался меня: на плечах, талии, тыльной стороне ладоней. И я не могу не улыбаться, надеясь, что Флинт не видит, какими фиолетовыми, должно быть, стали мои уши.
— Я сломала стул. С мастерством у меня не очень.
— Тогда кто раскатал все эти банки по земле? Ответь мне, Ло! — Он бежит к мусорным бакам и возвращается с еще одним стулом. — И как ты могла сломать стул, если он целехонький? — Улыбка расползается по его лицу. — Эй, что случилось с твоей курткой?
Я смотрю на него. В его глазах золотистые искорки. Я изображаю непонимание.
— Ты о чем? Она такая же, как и всегда.
— Точно-точно, разумеется. Извини… просто солнце такое яркое… вот и вижу чего нет.
— У меня полоса везения, а ты меня отвлекаешь, — я щурюсь, губы сжимаются в жесткую полоску, я сгибаю колени и руки, принимаю боевую стойку. — Быстро поставь все банки. Я их снова раскатаю.
Флинт их ставит. Я поднимаю новый стул над головой — изящный, легкий, без одной ножки, — закрываю глаза и бросаю.
Грохот — стук раскатывающихся банок — заставляет мои глаза раскрыться. Я это сделала.
— В десятку! — восторженно кричит Флинт, вскидывая руки к небу.
Поднимается ветер, сдувает мои кудряшки со лба, еще дальше укатывает банки, заставляя их подпрыгивать на бетоне. Мы кружимся, рука в руке. В какой-то момент я это осознаю, останавливаюсь, отпускаю его руки и бегу к другому краю автостоянки, чтобы построить для него баночную пирамиду. Он раскатывает ее легко и непринужденно, и мы вновь танцуем — два человека, опьяненные победой. Смеющиеся.
Пребывание с Флинтом странным образом освобождает. Он отличается от всех, кого я встречала раньше. С ним я чувствую себя не такой ненормальной, не такой чужой. Я и представить себе не могла, что мне может быть так легко с другим человеком, да еще парнем.
Я практически ничего о нем не знаю, но он кажется мне таким знакомым, будто я листаю семейные альбомы с фотографиями и вижу его на каждой странице. Улыбающимся. Летом — качающимся на ветке дерева. Зимой — лепящим снеговика.
— Ладно, — говорит он, вытаскивая из кармана куртки красные рукавицы. На землю летят клочки бумаги, колпачки шариковых ручек, синяя пластиковая сова. — Как насчет того, чтобы продолжить нашу экскурсию?
Я киваю. Флинт хватает стул, которым мы раскатывали баночную пирамиду, и относит к мусорным бакам, для других любителей баночного боулинга.
Мне вдруг хочется, хочется всем сердцем, чтобы Орен сейчас оказался здесь. Как бы ему это понравилось, он бы тут же придумал какие-нибудь ставки, чтобы повысить соревновательный накал, как он это делал всегда. А потом бы еще и выиграл — обычно он всегда выигрывал. Я задаюсь вопросом, играл ли он в боулинг жестяных банок до того, как ушел, до того, как ушел навсегда.
Сложенный листок бумаги, который я держу в кеде, сползает под пятку, жжет.
Тут он и возникает: порыв, раздувающийся во мне, как шарик, в который накачивают воздух. Я пытаюсь сдуть его так, чтобы Флинт этого не видел, поднимаю руки к голове, чтобы сжать шарик, но не выходит. Давление в нем слишком уж нарастает. Голова болит. Руки отлетают. Я иду к мусорным бакам, прикасаюсь к каждому — их шесть, — на случай, что Орен когда-то тоже прикасался к ним. Шесть мусорных баков. Может, я найду его клетки, они войдут в мои клетки, и какая-то его часть вернется. Шесть шансов. Три вдоха у каждого бака. Шесть шансов для него вернуться. Восемнадцать вдохов. Восемнадцать шансов вдохнуть его.
Флинт кричит, чтобы привлечь мое внимание. Я стою у баков, уйдя в себя, он уже далеко впереди. Я бегу к нему, и он ведет меня дальше, в глубины Гдетотама, города сбежавших и потерявшихся детей.
— Сюда торчки приходят, чтобы купить героин, а на том углу, на другой стороне улицы, продают кокаин; здесь можно разжиться метом, если ты действительно в отчаянии, — объясняет Флинт. — В этом организация очень четкая.
От его рассказов о жизни Гдетотама я ощущаю себя совсем маленькой и юной. Самое худшее, что может случиться с тобой в старшей школе: попасться кому-то на глаза в торговом центре во время занятий или с сигаретой за лабораторным корпусом. За это тебя могут отстранить от занятий и не разрешить прийти на одну из знаменитых вечеринок Сары Морленд. Никто не думает о том, что творится за пределами Карверовской школы: насколько там все хуже или, наоборот, насколько лучше.
Флинт уводит меня все дальше по пустынной улице. Несколько домов, еще остающихся на ней, с разбитыми окнами и выглядят так, словно краска на них в какой-то момент подверглась сильному нагреву.
Гдетотам напоминает расползшийся лабиринт, где одно уже не связано с другим и между ними не осталось ничего общего. Его словно строили люди, которые где-то на полпути потеряли интерес к своему детищу: церковь без шпиля, ржавая купальня для птиц, превращенная в местный почтовый ящик, где оставляются и забираются записки, автостоянка, заставленная раковинами, и унитазами, и чугунными ваннами с потрескавшейся эмалью, известная как «Ванный дом». Флинт объясняет, что в Гдетотаме здесь обычно встречаются с друзьями, чтобы потом пойти куда-то еще.
Половина встреченных нами людей — другие бродяги. Они сидят на корточках посреди тротуара и раздаются в стороны, словно красное море, чтобы дать нам пройти. Будто Флинт — Моисей. Некоторые вскидывают кулаки, когда мы проходим, в знак солидарности. Другие свистят вслед, что вызывает смех сначала у него, а потом у меня.
Мы огибаем угол и направляемся к переулку, перегороженному тяжелым занавесом. Я сую правую руку в карман: тук тук тук, ку-ку. Ку-ку — это такая новая игра, шепнуть так, чтобы никто не услышал, даже я сама.
А потом я ахаю. За занавесом — Нарния. Словно он отгораживает еще один тайный мир. Немалую часть этого мира занимает большое открытое пространство, где кто-то возвел каменные стены, ничего не огораживающие, и лестницы, ведущие в никуда. Все это ярко разрисовано абстрактными фресками, подсвечено мигающими лампочками, украшено кусочками материи. И везде люди, в длинных юбках и черных, с заплатами, куртках, со штангами и болтами для пирсинга в ушах, и носах, и губах, и языках; некоторые с дредами, как у Флинта, другие обритые наголо или с разноцветными волосами.
Какие-то люди, усевшиеся кружком, барабанят руками по крышкам мусорных баков, или кастрюлям, или сковородам. Другие играют на гитарах и каких-то тренькающих, а то и грохочущих самодельных инструментах. Некоторые поют, а может, стонут, я не могу определить. Зрелище это удивительное и ужасающее, и я ничего не могу с собой поделать, тоже начинаю приплясывать, ловя ритм. Забываю про холод. Забываю вещи, которые мне нравится переставлять в комнате, забываю, что мама всегда спит, а папа всегда работает.
Становлюсь частью этого мира.
Высокий худой мужчина со снежинками на черных подтяжках поднимается с земли и подходит ко мне и Флинту, держа в руках два набора китайских колокольчиков.
— Вас не затруднит найти по палочке и присоединиться к нам? У нас некому сыграть на колокольчиках. Мы сочиняем что-то серьезное, но одновременно и праздничное, понимаете? — Он кивает нам и возвращается к сидящим кружком людям.
Я уже собираюсь покачать головой — нет, премного благодарна, — но тут Флинт говорит: «Нет проблем», — хватает меня за руку и тащит обратно к занавесу, к входу в Нарнию. Мы находим две ветки, длинные, крепкие, с корой, жесткие от мороза. Флинт поднимает свою, щурится.
— К бою! — кричит он. — Шашки наголо!
Мы сражаемся с минуту, прежде чем я выбиваю ветку из его рук, и, признав свое поражение, делая вид, что плачет, он подхватывает свою ветку, и мы бежим к сидящим на земле оркестрантам. Вливаемся в круг.
«Я никогда не встречала такого, как Флинт».
Ритм захватывает меня. Первые три мелодии я не поднимаю глаз: три — хорошее число. Не столь хорошее, как девять, но все равно очень хорошее. К тому времени двое парней начинают спорить, кому играть на самом большом мусорном баке, кто-то еще разбивает бутылку из-под пива «Уайлд дог», а парень, который играл на мусорном баке среднего размера, свалился на него: то ли заснул, то ли отключился. Остальные участники оркестра расходятся.
Флинт касается веткой моего плеча. Я касаюсь пальцем другого плеча, чтобы не нарушать симметрии. Он смеется. Я краснею.
— Здорово у тебя получается с китайскими колокольчиками, детка, — говорит он и добавляет: — Не будешь возражать, если я прогуляюсь к тому мусорному баку, — Флинт указывает на огромную, темно-синюю пластмассовую ванну — как я понимаю, приспособленную под мусорный бак, — и посмотрю, чем там сегодня можно поживиться? Я в поиске новых идей.
Я киваю. Вижу три листочка, одновременно падающих с белого клена позади Флинта, и точно знаю, что он все делает правильно.
Флинт одаривает меня широкой зубастой улыбкой и рысцой бежит к мусорному баку. Мне тут на удивление уютно, среди таких же, как я, — странных и забытых, невидимых и игнорируемых. В школе я — девушка, которая ест простые сэндвичи с виноградным желе, завернутые в алюминиевую фольгу, то ли на лужайке, то ли в библиотеке, если на улице холодно. Я — девушка, которая не может войти или выйти из автобуса, школы, классной комнаты без тук тук тук и ку-ку, девушка, которая не поднимет руку, даже если знает ответ, потому что, если вдруг поднимет, ей надо прижать руку к столу, а потом поднять снова. И еще раз. Трижды, а может, шесть раз, а может — девять, в зависимости от множества факторов, которые нет никакой возможности контролировать: сколько слов в вопросе, сколько раз ученица, сидящая впереди, почесала макушку. Я — девушка, которая не может принимать душ после занятия в физкультурном зале, потому что должна встать под воду как минимум трижды, прежде чем выйти в раздевалку, а к этому времени школу уже закроют.
В Гдетотаме, с Флинтом, я первоклассный мастер баночного боулинга и полноправный член оркестра. А еще я — раньше даже представить себе не могла, что от этого слова меня будет обдавать жаром, — хорошенькая.
Два парня в нескольких ярдах от меня начинают то ли декламировать нараспев, то ли петь. Они голые по пояс, несмотря на холод, и втирают в грудь красную краску, и смеются, вроде бы пребывают в экстазе, невероятно счастливые, и я хочу быть ближе к ним. Поэтому поднимаюсь. Может, я им подпою. Может, вскину руки к небу и буду кружиться, и петь, и выть.
Но по пути к ним мое внимание привлекает разговор трех девушек моего возраста. Они сбились в кучку, выглядят нервными и усталыми.
Блондинка с густо накрашенными пурпуром веками и в длинном черном пальто говорит:
— Но я не говорила с родителями шесть месяцев. Они подумают, что я вру. Они так всегда думали. — Она смотрит на подруг, какое-то время молчит, сильно прикусывает губу, прежде чем продолжить: — Наверное, я могу позвонить тете. Она, возможно, одолжит мне денег. Я с вами поделюсь. И мы просто уйдет. Этим вечером, вместе. Если она как-то вышлет мне деньги.
— Да, уйдем, — кивает девушка с перышками цвета морской волны, воткнутыми в черные волосы, — но куда? Куда мы можем уйти?
— У меня есть подруга в Филли, — блондинка говорит медленно, словно строит планы на ходу. — Я уверена, что она живет на прежнем месте. Она разрешит нам поселиться в ее подвале. Я просто хочу вырваться отсюда, понимаете?
Третья девушка, в черных армейских ботинках вносит свою лепту:
— У меня есть пятьдесят баксов. Этого, наверное, хватит на всех, так? На автобусные билеты? — Ее левый каблук нервно постукивает по земле.
Я перестаю дышать, просто жду — жду, чтобы они сказали почему. Почему у них вдруг возникла отчаянная потребность покинуть Гдетотам? Я вновь думаю о Сапфир, крови на стенах. Может, они ее знали?
Первая девушка, блондинка, открывает рот, чтобы заговорить вновь, но тут Черные Ботинки замечает меня и локтем резко толкает блондинку в бок. Что-то шепчет остальным, и они отходят подальше.
Я продолжаю путь, подпрыгивая и размахивая руками, согреваясь, делая вид, что и не стояла, подслушивая. Подходя к танцующим парням, вижу, что они втирают в грудь не краску.
Это кровь.
Они порезали себя, грудь и руки, осколками разбитой винной бутылки. На земле вокруг них валяется множество пустых винных бутылок. Один из них смотрит прямо на меня и улыбается. Оскал волчий, одни зубы.
— Эй ты, — он нацеливает на меня окровавленный палец. — Что-то давно я тебя не видел, ты вроде бы здесь больше не тусуешься. И что это все значит? — Его веки дрожат. Он тянется ко мне, словно хочет схватить. Я ахаю и поворачиваюсь к нему спиной, потом поворачиваюсь лицом, снова спиной, снова лицом, и еще, и еще, и еще. «Нельзя останавливаться», — говорит мой разум. — «Нельзя», — говорит мой разум. «Пока нельзя», — говорит мой разум. «Еще шесть, и будет двадцать семь. Еще три. Хорошо. Теперь можно идти. Хорошо. Можно идти. Имеешь право».
Мне надо найти Флинта.
«Ку-ку ку-ку ку-ку». Не знаю, произношу я это слово мысленно или вслух. Оно отскакивает то от одной стороны черепа, то от другой. Я чувствую, каждый слог, каждую букву, каждый дефис. Я торопливо иду по переулку. Внезапно все другое, гротескное. Не Нарния. Ад. Вуаль поднята, и теперь видно все, что она скрывала. Вонь. Гниль. Все больные или на грани болезни — их трясет, они стонут, закатывают глаза к небу. Не знаю, как я могла подумать, что они счастливы. Может, Флинт каким-то способом заморочил мне голову, чтобы я видела то, чего нет.
Флинт Флинт Флинт. Я три раза произношу имя вслух. Флинт Флинт Флинт снова. И еще раз. Флинт Флинт Флинт. Если люди слышат меня, мне без разницы. Я останавливаюсь и девять раз стучу по земле правой ногой. Потом левой, еще девять. Потом выдергиваю шесть волос. С каждым произношу его имя. Флинт Флинт Флинт Флинт Флинт Флинт. Каждый волос — крошечная смерть. Каждый — жертва, которая приведет его ко мне. Приходи приходи приходи.
И тут я вижу его — знала, что сработает, — появляющегося, как по волшебству, с пластиковым мешком, набитым мусором.
— Потрясающие находки, — делится он со мной, приближаясь.
— Я хочу уйти отсюда, — говорю ему я. — Уйти. Немедленно.
Выражение его лица меняется. Он подходит ближе.
— Что случилось?
— Мне… мне тут не нравится. Мы должны уйти. — Я сжимаю кулаки, три раза, и бормочу под нос «ку-ку».
— Подожди. Ло, скажи мне…
— Немедленно.
Найти стену. Стукнуть три раза. Ку-ку.
Думаю, я дрожу, потому что Флинт кладет руки мне на плечи и начинает успокаивать, как раньше успокаивала мама. Он уводит меня за занавес, где я тук тук тук, ку-ку так тихо, как никогда, и на улицу.
Флинт говорит, что поведет меня в место получше, которое мне, он уверен, понравится. Я пытаюсь сказать ему о том, что видела — о двух парнях, — едва мы выходим на улицу.
— Ло, эй, ты просто напугалась. Не привыкла к тому, как тут ведут себя люди. Послушай, ты должна понять. Здесь все по-другому. Нам нечего терять. Мы — не часть другого мира, мира теликов и гаджетов, сечешь? Мы для этого слишком живые. Мы — мусорщики. Мы — ястребы, кружащие высоко в небе, с огромными крыльями, пикирующие к земле, когда возникает такое желание. Знаешь, о чем я?
Флинт глубоко вздыхает, наблюдая за мной, его щеки на холоде становятся еще краснее.
Я смотрю на его «медвежьи ушки», потом в голубовато-зелено-золотистые глаза. Внезапно меня охватывает злость.
— А как насчет того, что люди действительно умирают? Ты считаешь, это тоже забава? От этого ты чувствуешь себя более живым?
Флинт понижает голос.
— Обещаю, следующее место тебе понравится, идет? Никаких кружков с барабанами. Мы почти пришли.
Я иду за ним, хотя злость не отпускает, кипит на маленьком огне. Он не слушает, ему без разницы. Интересует его только одно — красивый мусор.
Мы кружим по закоулкам и широким улицам, пока не подходим к высокому дому — высокому для Гдетотама, — и Флинт вскрывает замок двери черного хода. Я тук и ку-ку трижды, быстро, злость превращается в жгучий стыд, я молюсь, чтобы он не заметил. Если он и замечает, то ничего не говорит.
Внутри темно, но через открытую дверь я вижу винтовую лестницу в нескольких футах от нас.
— Здесь жил какой-то богач, давным-давно. Дом полностью разграблен. Что от него осталось, так это лестница. — Он начинает подниматься. — Только осторожнее. Некоторые ступеньки шатаются. Ой, где-то есть еще и монстр. Лестничный монстр. Берегись его вызывающих дрожь щупалец.
— Думаю, с монстром я разберусь, Флинт. — Я следую за ним по лестнице, нащупывая ногой сломанные и отсутствующие ступеньки.
— Будет ужасно, если тебя сожрет Лестничный монстр. Меня обязательно допросят в отделе расследования убийств, и, честно говоря, я сомневаюсь, что полиция поверит в сожравшего тебя Лестничного монстра. Если, конечно, они сподобятся на расследование, — добавляет он, и, хотя тон веселый, в голосе слышатся жесткие нотки.
Я думаю о Сапфир. Задаюсь вопросом, может, он тоже думает о ней или о других случаях, о других детях Гдетотама, которые бесследно исчезли.
Мы поднимаемся наверх целыми и невредимыми, не сожранными никакими монстрами, и через крошечное окно вливается достаточно света, чтобы Флинт разглядел покрытую изморозью дверную ручку и, повернув ее, открыл дверь.
Мы выходим на широкую крышу, и весь Гдетотам, и весь Кливленд, и даже пригороды вдали расстилаются перед нами…
…ярко-розовые, и оранжевые, и желтые в лучах заходящего солнца. С крыши Гдетотам и весь штат Огайо за ним выглядят более прекрасными, чем я могла себе представить.
Флинт прав. Это хорошее место. В голове у меня начинает проясняться. Может, раньше я действительно просто испугалась. Я вижу семь церковных шпилей и четыре здания с куполом. Семь — плохое число, и я поворачиваюсь, пока не нахожу еще один шпиль, очень далеко, окрашенный солнцем в красное. Восемь и четыре — оба ужасные, удушающие числа, но в сумме дают двенадцать, а это число, пусть и не такое хорошее, как девять, помогает мне дышать. Двенадцать хорошо для домов. Двенадцать — крепкое, надежное, безопасное.
Флинт подходит к краю крыши и раскидывает руки широко-широко, как растение, стремящееся насытиться солнечным светом. Я приближаюсь к нему, какое-то время наблюдаю.
— Слушай, а где ты живешь? — До меня доходит, что он мне этого не говорил.
— Где придется. — Флинт пожимает плечами. — Каждые два или три месяца нахожу новое место. Я живу здесь один уже пять лет, с тринадцати, так что с переездами у меня получается неплохо. — Его глаза блестят.
Крыша покрыта чем-то черным и упругим, в некоторых местах покрытие отслаивается.
— Как вышло, что ты живешь один с тринадцати лет?
— Знаешь, я уже для этого созрел, а в Хьюстоне для меня ничего путного не нашлось. В моей семье в тринадцать тебя уже считают взрослым. — Он садится на корточки, начинает бросать маленькие камушки через улицу на соседнюю крышу.
— А как же твои родители? Они просто позволили тебе уйти?
— Они меня искали. Но не так чтобы очень. — Он смотрит вдаль, возможно, что-то вспоминает. Потом поворачивается ко мне, улыбаясь очень очень очень широко. — Вид отсюда потрясающий, правда?
— Разве это не раздражает? Постоянно сниматься с одного места и устраиваться на новом? — спрашиваю я, хотя и так знаю, что раздражает. Всю жизнь только этим и занималась.
— Если честно, не так это и плохо, — отвечает Флинт. — У меня мешок, в котором лежит самое необходимое, и, если приходится бежать, я бегу, и нахожу новое место, и остаюсь там, пока снова не чувствую, что пора уходить. Прекрасная система, правда.
— А как же школа и все такое? — Я сглатываю слюну, осознав, что говорю, как моя мать. Или как моя мать говорила раньше, до того, как укрылась в своей спальне.
— В Гдетотаме с образованием полный порядок. Выше крыши. — Флинт мне подмигивает. Я еще не встречала человека, который мог так подолгу улыбаться. — Впрочем, в самом скором времени я собираюсь уехать отсюда навсегда. Наверное, отправлюсь в Сан-Франциско. Может, в Портленд. Превращусь в пепел и пыль под западным ветром и вновь обрету плоть где-нибудь у океана. Как феникс. Или, скорее, стану чайкой. С фениксом — это перебор.
Музыка долетает до нас из бара, который на улице под нами: медленный ровный ритм, плавная скрипка, обволакивающая гитара. Флинт поднимается. Взмахивает руками как птица, обнимает меня и кружит.
— Ты ведь хорошо танцуешь, — говорит он. — Только, готов спорить, ты этого не знаешь, так? Как ты не знала, что отлично играешь в боулинг или на китайских колокольчиках, или то, что ты красавица?
Красавица. Это слово вышибает из моей головы все остальные.
— Я… я не…
Он обрывает меня.
— Ло — это сокращение от какого имени? — Он кружит меня из стороны в сторону.
— Пенелопа.
— Пенел-л-л-л-л-о-о-о-о-опа, — поет он. — Мне нравится. Красивое имя, от него веет древностью.
— Так звали бабушку моей матери, — объясняю я, когда он кладет руку мне на поясницу и ведет меня в вальсе. По моему телу пробегает дрожь, но я не вырываюсь. Зато трещу без умолку. — Мои родители говорили, что я родилась с густыми черными волосами, как у нее. Они собирались назвать меня как-то иначе, но, когда увидели, решили, что я — ее реинкарнация… — Я замолкаю, он наклоняет меня, спину прошибает жаром. — Мои родители довольно-таки странные, — продолжаю я, чувствуя большую руку Флинта, сжимающую мою. Он ведет меня по кругу. Я мысленно их считаю: четыре, пять, шесть. — Я хочу сказать, они были странными. Теперь они никакие. — Я прикусываю губу, сожалея, что произнесла эти слова. — А откуда взялось твое имя? Никогда не встречала человека, которого звать Флинт.
Он отпускает мою руку и кружится сам, как балерина, подняв руки над головой.
— Просто прозвище. В честь Ларри. — Он кружится, удаляясь.
— Ларри? — повторяю я.
— Ларри Флинта.
Теперь, когда Флинт меня не ведет, танцевать мне не хочется. Я обхватываю себя руками, вдавливаю пальцы в плечи, каждый палец, по три раза, нажим, нажим, нажим. Тридцать, тридцать нажимов. Число «тридцать» меня расслабляет, шея больше не каменная, я трясу головой.
Флинт вскидывает брови.
— Мистер Флинт в свое время был порнографическим магнатом. Знаменитым издателем, которому еще принадлежала сеть стрип-клубов и все такое.
Я прищуриваюсь.
— И что? Ты тайный порномагнат?
— Не совсем, — он смеется. — Ты впрямь никогда не слышала о Ларри Флинте?
Я качаю головой, и Флинт протягивает руку, щекочет меня под подбородком, будто мне шесть лет, а ему шестнадцать.
— Ты действительно из Лейквуда, да?
— Во всяком случае, я не поклонница порно, — сухо отвечаю я, подаваясь назад.
— Эй, эй, — голос Флинта становится мягче. — Я думаю, это мило. Если на то пошло, я думаю, это отлично.
Мило. Отлично. Красавица. Эти слова никто со мной не соотносил. Я всегда думала, что они предназначены для других девушек.
— Люди начали называть меня Флинтом, потому что, приехав в Кливленд из Балтимора, я зарабатывал на жизнь в стрип-клубах. — И торопливо объясняет, когда видит мои поднимающиеся брови: — Рисовал стриптизерш для их клиентов. Ты знаешь, в стрип-клубах фотографировать запрещено. Так что я обслуживал сферу обслуживания. — Я вижу, что эту фразу он произносил частенько. Теперь его брови поднимаются и опускаются, как у персонажа мультфильма. Он меня дразнит.
Но его упоминание стриптизерш вызывает мой следующий вопрос.
— Так, может, ты помнишь Сапфир? — Мой голос вдруг становится слабым и тонким. — Ты знаешь. Стриптизершу — мою подругу, — которую убили на прошлой неделе. Может, ты и ее рисовал? — Рот и горло у меня пересыхают, зудят в ожидании его ответа. Он должен ее знать, не может не знать. Поднимается ветер. Город под нами выглядит охваченным огнем.
Флинт пожимает плечами.
— Не знаю. Только в Гдетотаме полдюжины клубов, и стриптизерши постоянно меняются, их слишком много, чтобы уследить. Если честно, я знаю только нескольких. — Он искоса наблюдает за мной.
И тут до меня доходит, живот скручивает определенностью: он что-то скрывает.
— Она работала в «Десятом номере». Ты знаешь «Десятый номер»?
Несколько секунд паузы, Флинт вроде бы думает.
— Да, я знаю «Десятый номер», — наконец отвечает он. — Правда, давненько там не появлялся. Может, Сапфир начала там работать после того, как я перестал рисовать.
Вновь скручивает живот. Он лжет. Не могу сказать, откуда я это знаю. Просто знаю. Сердце гулко колотится в груди. Я считаю крыши. Восемь красных. Четыре темно-синих. Пять светло-синих. Все плохо. Плохо плохо плохо. Наползает тревога, обвивает, как змея. «Но, — я пытаюсь урезонить себя, — если я сложу синие, четыре темно- и пять светло-, получится девять». Девять — очень хорошо.
— Я думаю заглянуть туда в скором времени. — Я сжимаю пальцами статуэтку-бабочку в кармане, расслабляю лицо, голос, стараюсь показать, что речь о ерунде. — Чувствую себя виноватой из-за того, что так долго не общалась с ней. Я думаю, чувство это утихнет, если я поговорю с людьми, которые ее знали.
Мне без труда удается добиться искренности. Чувство вины присутствует. Вина — она всегда реальная. Я вдавливаю пятку в кед, чувствую, как сложенный листок скользит вдоль носка, чтобы я всегда знала, чтобы я всегда помнила: куда бы я ни пошла, что бы ни сделала, одного мне вернуть не удастся.
Флинт жестко смотрит на меня, от этого взгляда я подаюсь назад.
— Я бы не питал надежд насчет девушек из «Десятого номера», — ямочки на щеках исчезли, лицо такое серьезное. — Со стриптизершами дело обстоит следующим образом: если ты не клиент и не несешь коктейль, разговаривать им с тобой неинтересно. Ты только зря потратишь время, — он встает, очень деловой. — Пора отвести тебя к автобусу. Мне надо кое-что доделать в Малатесте, а уже темнеет.
И тут же он поворачивается и идет к двери на лестницу. Я следую за ним. Спускаемся мы молча. Флинт больше не шутит насчет лестничных монстров или гигантских дыр на месте ступеней. Не оглядывается, чтобы проверить, как я там. Снаружи на нас накатывает бескрайняя темнота.
— Ты хочешь, чтобы я проводил тебя до автобуса? — бесстрастным голосом спрашивает он, надеясь на отрицательный ответ.
Есть шанс заблудиться, но я не хочу, чтобы он оставался со мной против своей воли.
— Нет, — отвечаю я. — Сама доберусь. Без проблем.
— Ты уверена?
— Да. Абсолютно уверена, — Я достаю мобильник и делаю вид, что читаю сообщение, которого нет. Ставлю на то, что Флинта это разозлит. Надеюсь, что так оно и есть. — Мой друг… э… Джереми… написал, что он неподалеку. Так что обо мне можешь не беспокоиться. Он меня встретит, и мы уедем.
— Ага. Ладно. Как думаешь, появишься здесь в скором времени?
— Не знаю.
Флинт потирает лоб под медвежьей шапкой, вздыхает.
— Ло, послушай. Извини, что открыл тебе глаза насчет «Десятого номера». Но это правда.
— Да. Спасибо. — Я не смотрю на него. Не хочу себя выдавать. Вместо этого смотрю на рукава своей куртки. Они в красной краске. В отпечатках ладоней и пятнах Флинта. Раньше они меня так радовали, теперь раздражают. — Так я пошла, хорошо? Джереми меня ждет.
— Да, я тоже. Много дел. — Он хлопает меня по плечу, словно ничего не случилось. — Не изображай незнакомку, Ло. Возвращайся в скором времени. Правда. Ты знаешь, я буду здесь.
Флинт салютует мне и уходит в противоположном направлении, к Малатесте. Я по пути к автобусу счищаю засохшую краску, внимательно слежу за названиями улиц. Мне бы тревожиться о том, что мама будет злиться, да только я знаю, что она ничего не заметит.
Тринадцать с половиной кварталов до автобусной остановки. Налево на Восточную авеню. Прямо по 117-й улице.
Может, Флинт прав. Может, он действительно старался помочь. Но едва я упомянула Сапфир, как в нем щелкнул невидимый выключатель. Внезапно он стал другим человеком, уклончивым и нервным. Еще и злобным.
Он сказал мне, что я хорошенькая.
Он лжец.
Я вновь пробегаюсь пальцами по засохшей краске. Шесть раз. Перед моим мысленным взором его руки. Его длинные пальцы.
Как бы мне хотелось стереть его. Но он прилип ко мне, сейчас прилип.
Еще шесть раз провожу пальцами по засохшей краске. На удачу.
На следующий день школьные занятия такие же длинные, но меня отвлекает слишком многое, чтобы я замечала, как медленно ползет время. Почему Флинт солгал насчет знакомства с Сапфир?
Я занята своими мыслями большую часть урока английской литературы, пока Сидни Лори и Бриджит Крэнк, девушки с вьющимися блондинистыми локонами и мускулистыми бойфрендами почти тридцать минут взахлеб распинаются о романе «Гордость и предубеждение»[132].
Что заставило его так внезапно перемениться, а в конце вести себя так, будто ничего не случилось?
Я отвечаю вслух на вопрос, заданный на уроке подготовки к школьному оценочному тесту: рана, с признаками (сильного) кровотечения, требующая медицинского вмешательства. Я никогда этого не делаю. А тут ответ приходит ко мне, и я его озвучиваю: «Би; максимальная».
После часов, отведенных на подготовку домашнего задания, в туалете, я отстукиваю шесть слогов моих имени и фамилии, негромко произнося их: три раза, чтобы получилось восемнадцать, а это совершенно идеальное число после того, как с домашним заданием покончено. Я начинаю: Пе-не-ло-па-Ма-рин Пе-не-ло-па-Ма-рин Пе-не-ло-па-Ма-рин, Пе-не-ло-па-Ма-рин… и тут в туалет входит Кери Рэм, встает у соседнего зеркала и начинает мазать губы блеском с запахом арбуза. Мне надо досчитать еще четыре раза, и я не могу остановиться, пусть она и стоит рядом со мной, пусть все тело жжет от стыда. Я бормочу, постукиваю, надеясь, что она не заметит. Пе-не-ло-па-Ма-рин Пе-не-ло-па-Ма-рин Пе-не-ло-па-Ма-рин Пе-не-ло-па-Ма-рин.
— Что ты сказала? — спрашивает она, глядя на меня через зеркало.
На ее лице странное выражение. Мое — густо-густо-красное. Я сую руку в карман, где лежит статуэтка-бабочка, сжимаю ее три раза, чтобы ко мне вернулся дар речи, чтобы я смогла хоть что-то сказать, чтобы не стоять безмолвным столбом рядом с Кери Рэм.
— Что? — выдавливаю я из себя. Мне хочется бежать. Мне хочется умереть.
Она вскидывает брови.
— Ты же только что мне что-то сказала.
— Ох, — вырывается из меня, руки я прижимаю к бедрам, чтобы унять дрожь. — Я просто… э… пыталась вспомнить кое-что по английской литературе. Стихотворение Ти-Эс Элиота, которое мы читали, — я смотрю в зеркало на свои жуткие кудряшки. Делаю вид, что поправляю волосы, хотя поправить в данный момент нет никакой возможности: спутанная масса с резиновой закруткой на конце, которую я пытаюсь выдать за косу.
— Я совершенно не запоминаю стихотворений. — Она накручивает колпачок на пластмассовый тюбик с блеском, изучает мое отражение. — Где ты взяла эту подвеску? Мне она нравится. — Кери выпячивает губы, наслаждается их блеском.
— Какая именно? — спрашиваю я, нервничая, хотя и знаю, что подвеска Сапфир у меня под рубашкой и ее не видно.
— Полумесяц.
Я поднимаю руку к подвеске, металлическому полумесяцу с маленьким светло-синим кристаллом посредине; серебряная лошадь обжигает, прижатая к груди.
— Отец привез мне ее пару лет тому назад из Таиланда, — застенчиво отвечаю я.
— Таиланд, — она вздыхает. — Круто. Бывала там? — Она лезет в большую кожаную сумку и достает толстый черно-серебристый цилиндрик туши для ресниц.
Я все вожусь с косой. Сдергиваю резиновую закрутку, запуская пальцы в спутанные волосы.
— Мой отец часто ездит туда, но нас никогда не берет. Я хочу сказать, маму иногда брал, но нас с Ореном — ни разу. А теперь… — Я быстро сжимаю губы. Никогда не произношу имя Орена вслух. Быстро смотрю на Кери — она вновь роется в сумке. Может, она и не услышала меня. Вроде бы не слушала. — Но я хочу поехать туда. В Таиланд. Когда повзрослею, съезжу. — Я опять заставляю себя закрыть рот. Если начинаю говорить, всегда балаболю, и возвращаюсь к волосам.
— Да, конечно, — рассеянно отвечает Кери. Не думаю, что она знает, как продолжить разговор на эту тему. — Послушай, Ло, — она убирает за ухо прядь волос, — ты в школе в кого-нибудь влюблена? — И всматривается в мое отражение в зеркале.
Я так удивлена столь неожиданным поворотом нашей беседы, что могу сподобиться лишь на одно слово:
— Нет.
— Правда? Ни в кого? — Она все сверлит взглядом мое отражение, будто надеется, что я сломаюсь и поделюсь с ней ужасной, тайной правдой.
Я качаю головой.
— Нет. Нет. Безусловно, нет.
— И в Джереми Теру тоже? — Она отворачивается от зеркала и теперь смотрит на меня.
Я делаю вид, что крепко задумалась: кусаю губу, смотрю в потолок, потом влево, подношу указательный палец к губам.
— Джереми Теру? — повторяю я, словно впервые слышу эти имя и фамилию. — Думаю, я даже не знаю, кто это.
— Странно. Потому что он смотрит на тебя в классе. Ты действительно этого не замечала? И всегда пытается сесть рядом с тобой. На каждом уроке. Он, несомненно, втрескался в тебя. Он в легкоатлетической команде. И выигрывает практически все соревнования.
Мое лицо становится томатно-красным.
— Ох, — говорю я так, будто в голове у меня что-то щелкает. — Тот Джереми. — Я гоняю кудряшки по лбу. Направо и налево. По три раза. Всего шесть. — Я сначала не поняла, о ком ты говоришь. — Я откашливаюсь. — Извини.
— Так он тебе не нравится? — напирает Кери.
Мое лицо пунцовеет.
— Нет. — Я энергично трясу головой. — Нет. — И еще раз, до трех: — Нет.
С ней я нервничаю: вероятно, она думает, что видит меня насквозь, и я краснею и снова и снова повторяю «нет», потому что лгу. Она, конечно же, выйдет из туалета и расскажет всем своим подругам, что я втюрилась в Джереми, но боюсь это признать. А потом он об этом узнает, и вновь начнет предлагать мне позаниматься вместе, и это никогда не закончится.
Она склоняет голову, щурится, глядя на меня.
— Да, хорошо. Я поняла тебя с первого раза. — На лице написано разочарование. Она закидывает сумку на плечо и направляется к двери, а когда открывает ее, оборачивается. — Он такой милый, знаешь ли. Если находится время взглянуть на него.
Джереми подходит ко мне, когда я стою у своего шкафчика, укладываю книги в портфель, собираясь уйти из школы. Его волосы пламенеют в предвечернем свете.
— Привет, Ло. — На нем футболка «Кливлендских индейцев»[133] и те же обтягивающие серые джинсы, какие он носит каждый день. Ранец висит на плече.
— М-м-м? — Я отворачиваюсь от него, делая вид, будто что-то отрываю в глубинах шкафчика. Думаю о том, что Кери сказала мне в туалете, и задаюсь вопросом: а может, со мной что-то не так, если не замечаю, какой он милый, и не хочу иметь с ним никаких дел? Нормальная девушка — та бы обязательно захотела.
Глупышка. Разумеется, со мной что-то не так. Да со мной все не так!
— Ты получила мои записки? Обе? Я хочу сказать… я хочу сказать… Вторая до тебя дошла, я знаю, потому что был там. Ты понимаешь. В классе и все такое.
— Записки?..
Он откашливается.
— Я знаю, раньше мы совсем не разговаривали — за пределами класса, — но ты… такое ощущение, что ты не очень усваиваешь материал для ШОТа, и я подумал, если у тебя найдется свободное вре…
— Извини, но сейчас говорить не могу, — обрываю я его. Не могу смотреть на него, не хочу видеть разочарование, расползающееся по его лицу. — Мама ждет дома. Как можно раньше. Она… она болеет. Мы с тобой еще поговорим, хорошо? — Я выдавливаю из себя виноватую улыбку. — Мне… мне действительно жаль. Увидимся завтра в классе.
Я захлопываю дверцу шкафчика. Быстро иду к выходу из школы, расположенному рядом с кабинетом директора Пауэлла.
— Ладно, тогда увидимся завтра! — кричит мне вслед Джереми. Я, не оборачиваясь, машу ему левой рукой. Потом проделываю то же самое правой.
Нервозность Джереми заставляет нервничать и меня. Когда его лицо краснеет во время разговора со мной, меня начинает мутить, потому что я его понимаю. Понимаю, как пылает и болит каждая клеточка тела, с каким трудом дается каждое слово.
Флинт совсем не такой. Он не похож ни на меня, ни на Джереми. Он умеет говорить с людьми. Он знает миллион историй. От Флинта меня мутит по-другому. Потому что он мне солгал. Потому что он свободен, на него ничего не давит. Потому что он самый загадочный из всех моих знакомых. Я с таким никогда не встречалась. И потому что он видит меня красавицей.
Я считаю плиты, по которым иду. Сорок девять между моим шкафчиком и дверью, на пяти размазана жвачка.
Долгие годы после школы я никогда не шла домой одна, где бы мы ни жили, потому что меня сопровождал Орен. Осенью, в Миннесоте, когда везде лежали листья, он заходил сзади и толкал меня в огромные кучи опавших листьев, которые люди сгребали на лужайках. Когда мы добирались домой, мама выбирала кусочки листьев из моих волос и свитера, а я сидела на ковре, смотрела телевизор, а Орен приносил мне печенье, чтобы загладить свою вину.
У него была большая плетеная корзина, заполненная бейсболками, которые он коллекционировал с детства. Он всегда любил бейсбол. Как-то по-особенному их укладывал, поэтому всегда знал, что я подходила к корзине и прикасалась к ним. А я иногда заходила в его комнату, когда он играл с друзьями в подвале или слушал музыку на кухне, и разбрасывала бейсболки по комнате, просто для того, чтобы его позлить.
И всегда знала, что он вернулся в свою комнату, по его сердитым крикам и топоту ног, спешащих ко мне. Папа усаживал нас на ковер, друг против друга, и заставлял извиниться. Мама тоже приходила, вставала у него за спиной, кивала, говорила: «Вам повезло, что вас двое. А теперь обнимитесь, хватит дуться и ссориться». К обеду он уже все забывал, а бейсболки лежали в корзине в привычном для него порядке.
Теперь я стараюсь не дышать, проходя мимо его комнаты. Отчасти волнуюсь, что мое дыхание потревожит его бейсболки. Никто их не трогал, никто вообще ничего не трогал в его комнате.
Мы все думали, он вернется. Он неоднократно уходил и пропадал по несколько дней в те шесть месяцев, что предшествовали его окончательному уходу. Потом возвращался без единого слова, будто люди постоянно так поступают, будто мамина, папина и моя тревога — не тот фактор, что влиял на его уходы и приходы. Потом прошли недели. Месяцы. Мы все еще думали, что он вернется: может, он покинул Кливленд, покинул страну, но где-то живет, дышит. Мы в этом не сомневались.
Ошибались.
Обычно домой я иду по Дубовой улице, прямой, с чистыми тротуарами и большими новыми автомобилями. Холодный ветер середины марта завывает в голых ветвях. Я сую руки в карманы куртки в поисках синих пушистых варежек, которые мама подарила мне на Рождество тремя годами раньше. Пальцы касаются и поглаживают статуэтку-бабочку Сапфир. Ее я теперь беру с собой всякий раз, когда выхожу из дома.
Я замечаю, что пластиковый рождественский олень в соседском дворе повалился набок. А Лоуменсы, которые живут через несколько домов от нас, похоже, сегодня помыли автомобиль: он просто сверкает. Солнце уже садится — каждое крыльцо отбрасывает длинную тень, крыши блестят красно-оранжевым или темно-синим.
Девять воронов сидят на телефонном проводе, протянутом высоко над бульваром, который проходит за моей улицей, девять идеально черных силуэтов. Один раскрывает крылья, словно собираясь взлететь, но не взлетает. Остается на месте, складывает крылья, и все девять — идеальное число, безопасное, несущее успокоение — сдвигаются ближе друг к другу. Я смотрю на них, и меня наполняет тепло, как бывало в детстве по субботам, когда я просыпалась раньше других и смотрела мультфильмы, завернувшись в пушистое синее одеяло, дожидаясь, пока кухня наполнится звуками разбалтывания яиц в миске, шипения бекона на сковороде и булькания кофеварки — близкими, родными, земными запахами.
Приближаясь к дому, я замечаю посылку на крыльце: что-то темное, комковатое, вероятно, что-то для отца, с работы. Многие компании, которым он помогает с реструктуризацией, посылают ему свою сувенирную продукцию по почте, в знак благодарности. Большинство из того дерьма, что ему присылали, он отдавал нам с Ореном. Мы строили мосты из колпачков ручек, и цепочек для зажигалок, и подставок для пивных кружек. Все построенное нами хранится в какой-то из картонных коробок в подвале, и коробку эту мы забирали с собой всякий раз, когда переезжали, ее углы обклеены изолентой.
Я поднимаюсь на крыльцо, с тем чтобы выпотрошить посылку, потом отшатываюсь.
Не посылка.
Кошка. Тощая. Облезлая. Дохлая.
Внутри все сжимается, подкатывает тошнота. Я заставляю себя взглянуть на животное. На шее что-то белое, тело в бурой засохшей крови. Из горла течет что-то дурно пахнущее. На шее записка.
Дрожащими руками я отрываю ее. Дышу медленно, перед глазами уже не плывет, могу прочитать слова.
Теперь ты знаешь, к чему приводит любопытство. Будь осторожна, а не то закончишь как эта кошка.
Я все-таки успеваю добраться до ограждения, поэтому блюю за белый деревянный поручень. Плюхаюсь на пол, меня трясет, горло жжет, потом тук тук тук, ку-ку, и я захожу в дом, вытаскивая мобильник из кармана куртки. «Девять-один-один», — произношу я вслух, потом еще дважды, набирая номер. Звонки, тяжелые секунды ожидания: девять-один-один, девять-один-один.
Щелчок. Мужской голос, низкий, с хрипотцой: «Девять-один-один. Что у вас стряслось?»
Слова рвутся потоком, душат.
— Я… кто-то… кто-то… — я икаю, пытаюсь четко выговаривать каждое слово, — …убил кошку. Она мертва. Мертвая кошка у меня на крыльце.
Вздох на другом конце провода. Гудение.
— Мертвая кошка, мисс? И где вы сейчас?
— В Лейквуде. Мое крыльцо… она на моем крыльце, здесь, в Лейквуде.
Пауза.
— Правильно ли я вас понимаю? Кошка умерла на вашем крыльце? Где-то в Лейквуде? Я думаю, с этим надо обращаться в общество за…
— Нет! — Я кричу, меня распирает злость. — Кошку убили на моем крыльце. Она не умерла. Ее убили. С ней оставили записку…
Дежурный меня прерывает.
— Хорошо, успокойтесь, мисс. Похоже, это чья-то злая шутка. Вы ни с кем не конфликтуете? С бывшим бойфрендом, к примеру, или с нынешним…
Я обрываю связь.
Нажимаю на клавишу второй раз. И третий. Вижу кошку через окно и сгибаюсь пополам — но до рвоты не доходит. Я иду на кухню, достаю пластиковый мешок из шкафчика под раковиной. В голове полный сумбур. «Кошка лезет из мешка. Посмотри, к чему приводит любопытство». В шкафчике под раковиной все навалено кучей. Жуть. Я тук тук тук, ку-ку, возвращаюсь на крыльцо с мешком и заворачиваю в него дохлую кошку, отношу в дальний темный угол двора, под дерево, чтобы похоронить позже. Руки ужасно дрожат, желудок готов вывернуться в любой момент. Я тук тук тук, ку-ку, возвращаюсь в дом, навожу порядок в шкафчике под раковиной, расставляю все бутылки по высоте и цвету, группами по три в каждой; две оставшиеся — квадратные, тяжелые, бело-матовые — переношу в другой шкафчик, потому что здесь им не место. Не могут они стоять рядом с цветными, прозрачными, с узким горлышком.
Я все еще дрожу, перед глазами туман, поэтому я поднимаюсь наверх и передвигаю все двенадцать старинных бронзовых часов к противоположной стене, вдыхая и выдыхая через шестисекундные промежутки. Я поднимаю первые часы с римскими цифрами (таких у меня девять, три — с арабскими), приобретенные в маленьком, торгующем утилем магазинчике в Балтиморе, и прижимаю к груди, чтобы почувствовать, как наши сердца бьются в тандеме, два метронома.
Шесть секунд — вдох, шесть секунд — выдох, без вариантов. Никаких ошибок. Если ошибусь, даже на секунду, мне придется начинать весь дыхательный цикл заново. Таково правило. Нерушимое правило.
Теперь первые римские часы надо поставить на то место, где стояли длинные красные часы из Миннесоты с солнечным диском, и каждая клеточка моего тела это знает, каждый атом, и я должна это поправить — немедленно. Как же я не видела этого раньше? Почему расставляла неправильно? Я исправляю ошибку. Потом я снимаю со стены часы с кукушкой, приобретенные на кливлендском блошином рынке, чтобы стереть с них пыль. Трижды протираю их и возвращаю на стену.
Шесть секунд — вдох, шесть — выдох. Я не допускаю ошибки. Все делаю правильно. Моему желудку приятно, когда что-то делается правильно. И моим рукам тоже.
Я отступаю назад и обозреваю плоды моих трудов. Двенадцать часов. Число кружится в моей голове. Двенадцать часов. Это число начинает меня успокаивать, и все хорошо, пока мысли не возвращаются к дохлой кошке. Записка внезапно возникает перед моими глазами, буквы написаны в воздухе: «Теперь ты знаешь, к чему приводит любопытство». Я вижу свалявшую шерсть и кровь, половицы крыльца, пропитанные убийством, смертью.
Я слышала выстрел. Я убежала. Мог убийца видеть меня? Мог опознать? Должно быть, увидел меня, незаметно последовал за мной. И теперь предупреждает меня. Нет — угрожает мне. Я подхожу к окну и оглядываю улицу внизу: тот, кто это сделал, может отираться неподалеку, наблюдать за домом, наблюдать за мной.
Небо затягивают облака. Может, пойдет дождь и смоет кошачью кровь — смоет все.
Бум! Гром, бьющий из сыплющего дождем неба. Меня трясет. Я оглядываю припаркованные автомобили, и высокие деревья, и уличные фонари, которые как раз загораются. Убийца Сапфир может быть где угодно.
Я сую руку в карман, где лежит статуэтка-бабочка, и плотно сжимаю ее в кулаке. Что-то горячее поднимается к горлу, когда до меня доходит, в каком я теперь положении: я должна найти его до того, как он найдет меня.
Если не найду — стану его следующей жертвой.
Я остаюсь наверху, что-то передвигаю, переставляю, пока солнце не исчезает за деревьями. В комнате темнеет. Я передвигаю итальянские стеклянные медальоны на второй полке над моим письменным столом, один за другим, когда слышу, как со стоном открываются и закрываются гаражные ворота. Потом щелкает замок двери черного хода, она открывается и закрывается. Брифкейс отца ставится на пол. К этому времени, когда все медальоны на новых местах и расстояние между соседними — ровно три дюйма, из кухни доносятся новые звуки, новые запахи: постукивание, громыхание, что-то жарится и варится. То ли мне это снится, то ли эти запахи идут из кухни соседского дома. Я не могу поверить, чтобы такую вкуснятину готовили на нашей кухне. Мои родители не готовят — ни разу не готовили после смерти Орена. Ужин у нас — блюда на вынос из какого-нибудь ресторана или холодные сэндвичи. Мама практически ничего не ест, а папа не приходит домой раньше десяти. Наверное, я галлюцинирую.
Я позволяю хорошим запахам воображаемого обеда окутывать меня, успокаивать, когда память подбрасывает слова Флинта, произнесенные тихим мягким голосом: «Если ты не клиент и не несешь коктейль, разговаривать им с тобой неинтересно». Я уверена, он просто хотел закрыть тему после того, как я спросила его о «Десятом номере», но тут я осознаю, садясь на кровати и отбрасывая плед с вытканными на нем дроздами — меня это просто осеняет, — а вдруг такое возможно? Флинт утверждает, что способ есть только один, но это означает, что я все-таки могу их разговорить.
Получается, надо только принести коктейль.
Я бегу вниз, чтобы взять косметику, которую мама держит в ванной у кухни. Когда она еще выходила из дома, в каждом доме, где мы жили, она всегда держала косметику в ванной на первом этаже, говоря, что там идеальное «вечернее» освещение, чуть более тусклое, чем в других комнатах, подчеркивающее достоинства, более киношное. Ребенком я частенько стояла у нее за спиной, наблюдая, как она накладывает розовую пудру с крошечными блестками и ее кожа начинает сверкать бриллиантами. После того, как она уходила — под руку с отцом на обед, — а Орен, оставленный при мне нянькой, усаживался перед телевизором, чтобы посмотреть бейсбол, или играл — плохо — на гитаре в подвале, я брала пудру с блестками, мазала ею лицо и руки и носилась по дому, сверкая, притворяясь, будто я фея.
Прежде чем добраться до ванной, я вижу, что на кухне горит свет и мой отец стоит у плиты, в майке, обтягивающей широкую спину и шелковых черных домашних штанах. Так что обед не воображаемый.
— Линд? Это ты? — зовет он, определенно надеясь, что это моя мама; надеясь, что обед, который он готовит, хотя бы на несколько минут вытащит ее из глубокой, черной дыры.
— Нет, папа. Это я.
Пауза.
— Ло?
«А кто еще может это быть?» — думаю я, но не говорю.
— Да. Ло.
— Обед будет готов через минуту.
У меня рвется сердце, когда я вижу отца, хлопочущего на кухне в майке, вижу ножи и овощи на столешнице (все разложено неправильно, цвета перепутаны), наблюдаю, как он вытирает бледные руки о полотенце с одуванчиками, висящее над духовкой, которое мама обычно доставала и вешала на Пасху. Раньше он готовил нам вкусные, изысканные блюда каждую пятницу. Мы все надевали парадную одежду и садились к кухонному столу, будто в модном ресторане, и мама с папой разрешали мне и Орену выпить по глоточку вина, как принято в европейских семьях. И теперь я начинаю верить, что все у нас вновь может наладиться. Хотя бы на вечер. Может, и мама спустится вниз. Может, после обеда мы разожжем камин, и я все им расскажу. А потом они все обернут к лучшему, как и положено родителям.
— Я… честно говоря, я не голодна, — и это чистая правда.
Он поворачивается ко мне, лицо убитое.
— Я приготовил лингуини с песто. Ты любишь песто, правда?
Если на то пошло, соус песто я ненавижу. Не из-за вкуса — из-за консистенции. Он налипает на язык, как зеленый песок. Но я заставляю себя улыбнуться.
— Песто звучит неплохо.
— Присядь, цыпленок, — он указывает на стол. На нем уже лежат три подстилки-салфетки под тарелки, словно он по-прежнему надеется, что мама спустится вниз. Стула Орена нет. Вероятно, папа в какой-то момент забрал его и унес в подвал, чтобы мы не смотрели на него, всякий раз вспоминая, почему он пустует.
Я сажусь, а отец ставит передо мной тарелку с тонкой лапшой, залитой песто, и зеленым горошком. Потом наполняет свою тарелку. Зеленое. Все зеленое на белом фоне. Третью тарелку с едой он ставит на дальний конец стола, кладет вилки и ножи.
— Как сегодня поучилась? — спрашивает он, занимая свое место.
— Отлично, — отвечаю я. Какое-то время мы сидим в молчании, потом он начинает есть. Я таращусь. Похоже, забыла, как выглядит ужинающий отец.
Наконец он нарушает молчание.
— Я сожалею, что редко бываю дома. Мне надо понять, что делать с этой чертовой компанией, которой я занимаюсь. Пытаюсь раскрыть глаза городским властям… перевозки химических веществ. Это отвратительно, знаешь ли. Тот парень, он считает себя большой шишкой… тридцати лет от роду, а уже исполнительный директор… пытается выкрутиться с этими сомнительными сделками.
Когда он вновь начинает говорить, его голос звучит спокойно.
— В любом случае я хочу, чтобы ты знала, Ло. Я стараюсь. Ты это знаешь, так? Твоя мама и я… мы делаем все, что можем. Этим вечером я ушел с работы пораньше, чтобы побыть с тобой.
— Я знаю. Половина восьмого. Так рано, — слова застревают в горле. Горошек в беспорядке разбросан по тарелке, лапша лежит спутанной горкой.
— И я попытаюсь бывать дома гораздо больше времени, — он вновь берет вилку. — Между прочим, этим вечером я видел во дворе мешок для мусора. Ты прибиралась в своей комнате, о чем мы с тобой говорили?
Дохлая кошка. Значит, он увидел кошку до того, как я ее похоронила?
— Ты не заходил туда? В мою комнату? — ровным голосом спрашиваю я, терпеливо разделяя горошины на тарелке. Три одинаковые группы. По семь горошин в каждой. Не так хорошо, как девять, но и не ужасно. Не самое худшее. — Потому что это моя территория, папа, и я не хочу, чтобы кто-нибудь…
— Расслабься, — говорит он мне. — Я не заходил в твою комнату. Но я помню, что просил выбросить часть хлама шесть месяцев тому назад, и я просто хочу убедиться, что ты ко мне прислушалась… — Он смотрит на мою тарелку и вздыхает. — Перестань гонять еду по тарелке, просто ешь, хорошо? Ты же любила зеленый горошек, Ло.
Но я работаю, так что его голос — тихое бормотание, которое я едва могу разобрать. По центру тарелки по-прежнему отвратительная куча. Я не могу остановиться, пока каждая горошина не обретет положенное ей место у одного края тарелки. Групп три. Осталось распределить шесть горошин. Пять горошин. Четыре. Три.
Папа наблюдает за мной краем глаза, пока мы сидим в молчании. Единственные звуки — скрип вилки по его тарелке и шуршание горошин по моей.
Я сосчитываю количество горошин в каждой группе, чтобы подтвердить равенство всех. «Одна, две, три, четыре…»
Но папа вмешивается.
— Ло. Я просил тебя это прекратить. — И мне приходится начинать все сначала. Одна, две, три, четыре, пять, шесть. Одна, две, три… — Ло. Посмотри на меня. Пожалуйста. Ты принимаешь таблетки? Ло? Ответь мне. — Опять все сначала, лицо горит, тело бурлит, смесь ярости и стыда. Он не понимает: я не хочу быть такой, как мама, — оглоушенной, пустоголовой. Я предпочитаю это. Группы. Порядок. Системы. Схемы. Безопасность безопасность безопасность. Его рука выстреливает вперед в попытке схватить мою вилку. Я вскрикиваю, отдергиваю ее. Начинаю все сначала, как и должна.
Группа первая: одна, две, три, четыре, пять, шесть.
Он сверлит меня взглядом, я продолжаю начатое.
— Ешь свой чертов ужин, Пенелопа!
Я вдыхаю, глубоко. Закончила. Все готово. Три одинаковые группы, по количеству, цвету, конфигурации.
Я сжимаю руками край стола, отодвигаю стул, встаю. Папа смотрит на меня с ужасным выражением лица, с таким видом, будто я — мутант в клетке.
— Сядь, Пенелопа. Мы собираемся поужинать, как нормальные…
— Я не голодна, — повторяю я. Быстро отступаю от стола, пальцы сжимаются в кулаки. — Я ненавижу песто. Я всегда ненавидела песто. — Я иду в коридор и влетаю в ванную. Закрываю дверь и запираю ее, отчасти ожидая, что папа будет ломиться в нее и требовать, чтобы я вышла и вновь села за стол. Но он не ломится. Минутой позже я слышу, как он проходит мимо ванной. Дверь в его кабинет открывается и закрывается.
Я трижды выдыхаю, перед каждым вдохом считаю до трех.
Мамину косметичку я нахожу среди пластиковых флаконов с увлажняющими кремами и стеклянных пузырьков с лаком в корзинке, которая стоит слева от раковины. Все покрыто толстым слоем пыли. Я смахиваю пыль с косметички, с минуту держу в руках, не отрывая от нее взгляда. Уголком глаза вижу призрак матери-из-прошлого, который восседает перед зеркалом, поблескивающим в вечернем свете.
Я покидаю ванную и тихонько крадусь наверх, в свою комнату, осторожно отодвигаю кучку антикварных столовых приборов, головы, руки и ноги разобранных кукол, высокую стопку фотографий чужих семей с детьми, собаками и на отдыхе к ножке моего стола. Покончив с этим и освободив место, сажусь перед антикварным гардеробом из вишневого дерева и смотрюсь в большое овальное зеркало.
Шурш-шурш — я скольжу кисточкой взад-вперед по лицу, наблюдая, как оно становится все розовее и розовее. Поначалу блестки колются. Пудра давно не использовалась, вот они и стали жесткими. Меня опять трясет, теперь уже от волнения. Мне с трудом удается краситься, а уж как я сумела подвести глаза — просто не знаю. Руки ходят ходуном.
Теперь густо накрашенное лицо в зеркале даже не выглядит как мое. Мое отражение старше меня, я словно вижу себя в будущем, и если бы я прошла мимо себя на улице, то подумала бы, что эта девица как минимум студентка колледжа.
Меня вдруг охватывает глубокая удовлетворенность: я и представить себе не могла, что так легко стать кем-то еще. Положить себя на дальнюю полку какого-нибудь темного чулана, а потом появиться совсем другой, с кричащим макияжем, сверкающим женским призраком.
Я смотрю на кожу этой новой девушки, безупречно чистую, гладкую — конечно же, без шрамов. А потом я моргаю, и призрак тает в воздухе. В зеркале снова я. Простушка со шрамом. В голову приходит мысль, что я собираюсь солгать родителям и удрать в клуб, когда мне положено прилежно учиться, как нормальной девушке-подростку.
Ирония ситуации заставляет меня громко засмеяться, и я прижимаю руку ко рту, чтобы заглушить звук. Не хочу, чтобы папа решил, что я даже безумнее, чем он думает.
Я отступаю от зеркала на гардеробе, чтобы еще раз оглядеть свою комнату, когда дрожь пробивает меня с новой силой; дергаются даже сжатые в кулаки пальцы. Но это хорошо, что я решила оглядеться, поскольку сразу замечаю: каменных волков надо передвинуть на пять дюймов вправо, все девять. И мне надо добраться до них тремя большими шагами или двадцатью семью маленькими, чтобы этим вечером меня не поймали. Я добираюсь тремя большими, быстро переставляю волков, еще раз оглядываю свое маленькое королевство. Полный порядок. Я готова покинуть безопасность моего теплого кокона и выпорхнуть в окружающий мир, новый для меня. В каком-то смысле.
Быстро: я вынимаю скомканный клочок бумаги из «конверса» и перекладываю в одну из старых маминых туфель на высоком каблуке. Сегодня я надену их, чтобы слиться с другими посетителями клуба. Наконец я сжимаю пальцами подвеску-лошадь, которая лежит на моей груди, чувствую подошвой скомканный клочок бумаги, а статуэтка-бабочка Сапфир лежит в кармане моей куртки. Я хватаю сумку с ручки стула, который стоит у моего стола, кладу в нее кошелек. К старту все готово. Я добираюсь до двери девятью средними шагами и крадучись, с гулко бьющимся сердцем, спускаюсь вниз. Тонкая серебряная полоска видна под дверью кабинета отца, в остальном дом погружен в темноту. Я хватаю несколько крекеров из открытого пакета в кладовой, внезапно ощутив дикий голод.
Я тук тук тук, ку-ку, открываю входную дверь, на секунду замираю, стою между теплом и холодом: в темноте может затаиться киллер.
Колеблюсь еще секунду, прежде чем выскользнуть в морозный воздух, тихонько затворяю за собой дверь.
— Подавальщицей коктейлей? Тебе придется и танцевать. Ты это знаешь, так? У нас здесь не обычное заведение, куда приходят выпить и пообедать, — говорит управляющий «Десятого номера», коротышка с большим животом, густыми пшеничными усами и в темно-зеленом пиджаке. Он взял мою куртку и повесил на крючок у двери, а теперь разглядывает меня с головы до ног. Лицо, грудь — взгляд пронзительный, не уступает рентгену, — сквозь черную юбку (короче у меня нет), пурпурную безрукавку, вязаное болеро и мамины черные кожаные туфли на каблуках из 1980-х (единственная пара обуви в моем гардеробе, которая подходит к остальному прикиду). Я делаю вид, что его откровенный взгляд совершенно меня не смущает, но на самом деле думаю, что тип он мерзкий.
Я отбрасываю кудряшки сначала в одну сторону, потом в другую, по три раза, прижимаю руки к бедрам и стою, глядя прямо перед собой. Мне надо выглядеть бесстрашной. Не просто выглядеть — мне надо быть бесстрашной.
Я смотрю на посетителей: профиль мужчины, который сидит за столиком около сцены выглядит очень знакомым — сальные волосы под дешевой старой кепкой, продубленная ветром и солнцем кожа. Марио. Но через несколько секунд он снимает кепку, чтобы вытереть лоб, и я вижу, что волосы у него каштановые — не крашеные ярко-рыжие. Он — еще один противный мужчина средних лет с пачкой «Уинстона», торчащей из нагрудного кармана рубашки. Сердце у меня выпрыгивает из груди.
Я прячу руки за спину. Постукиваю. Девять, девять, шесть. Девять, девять, шесть. Девять, девять, шесть.
— Я люблю танцевать, — я улыбаюсь, показываю ему два ряда белоснежных зубов между накрашенными губами.
Пока все идет хорошо. Я составила план по дороге сюда.
Найти клуб.
Найти управляющего.
Выяснить побольше о Сапфир, уж не знаю как.
Попытаться остаться в живых.
С первыми двумя пунктами полный порядок. Теперь я претворяю в жизнь третий и четвертый.
— Опыт есть? — спрашивает он.
— Да, конечно. Да. Абсолютно, — я вытягиваю руки по швам и выпячиваю грудь: обычно я стараюсь ее прятать, но теперь она может мне понадобиться. Попутно я оглядываю клуб. Мне никогда не доводилось бывать в стрип-клубе, и «Десятый номер» совсем не такой, каким я его себе представляла. Думала, что тут все необыкновенно роскошно, прямо как в кино. Вместо этого вижу плохо освещенный зал, в воздухе висит табачный дым, пахнет спиртным, и крупные мужчины во всем черном поднимаются в зал из подвала или с какого-то секретного уровня, наблюдают, ждут.
Посетители — мужчины, которые сидят за стойками и столиками, — выглядят на удивление нормальными. Наверное, я ожидала увидеть каких-то слизняков с похотливыми взглядами выпученных глаз. Но они — совсем как те парни, которые могли бы играть в гольф с моим папой, сгоняя пивной живот или снимая стрессовые нагрузки, сопутствующие высокой должности. Короче, рабочие лошадки. За одним столиком подростки чуть старше меня. Они очень громко смеются над — и я в этом уверена — совсем несмешными шутками.
Девушка с крашеными рыжими — и в перьях — волосами скользит вниз по шесту, скрестив ноги, выгнув спину дугой. Смотрите. Без рук.
Ее кожа чуть шуршит при трении о гладкий металл, бедра скользят, лодыжки держат, тело сверкает под ярким светом. Она словно плывет по воздуху, тело гибкое и блестящее, как бабл-гам.
Посмотреть на нее, так это проще простого: захватить металл бедрами, заставить его таять между теплой кожей и мышцами. Я не могу представить себя на ее месте: стоять у шеста, под взглядами, пожирающими каждый квадратный дюйм кожи.
Я вновь смотрю на Усача.
— Я только что переехала сюда… из Чикаго. Но там работала, какое-то время, в клубе. Официанткой.
Его взгляд проходится по моему телу. На мгновение задерживается на моих чуть асимметричных грудях (может он это заметить?), и у меня сосет под ложечкой. Я заставляю себя продолжать улыбаться.
— Ты, похоже, хорошая девочка. Хорошее тело, хорошая осанка, хорошее лицо, красивые длинные густые волосы… в тебе есть что-то ирландское. Ты ирландка?
Я пожимаю плечами, снова, еще раз, стараясь не уползти в себя.
— Я так не думаю. — Слыша его «оценки», я ощущаю странную удовлетворенность тем, что мои усилия не пропали даром, и я для него «хороша», но при этом и нарастающую тревогу.
— Таких мы тут и ищем, — продолжает он, покачиваясь взад-вперед на каблуках кожаных туфель. Он поджимает губы, упирает руки в бока, отчего в нем появляется что-то женское. — Только что потеряли девушку, так что нам определенно нужна… э… новая кровь. — Его брови сходятся у переносицы. — Тебе уже восемнадцать, так?
От небрежно брошенных фраз «потеряли девушку» и «новая кровь» у меня перехватывает дыхание, хотя я отвечаю «да» и трижды коротко киваю.
— Сейчас принесу тебе заявление о приеме на работу, — говорит он. — Оставайся здесь. — И уходит через створки распашной двери рядом с кабинкой диджея. Я вижу тусклый коридор, вроде бы дверь кабинета, а потом створки возвращаются друг к другу, перекрывая обзор.
На сцене появляется новая девушка. На ней розовое, в блестках, белье. Она распластывается на плоском животе, а потом, с леденцом во рту, по-кошачьи ползет к посетителю, который с широко раскрытыми глазами сидит в первом ряду. Она — ответ «Десятого номера» Джессике Фиск-Морган из Карверовской старшей школы. Заводила группы поддержки. Красотка и душка. Всегда банальная, всегда задорная, четыре года удерживавшая в школьном ежегоднике титулы «Первая вышедшая замуж» и «Первая забеременевшая». От таких мыслей настроение у меня поднимается: я уже в меньшей степени чувствую, что я тут лишняя.
Усач возвращается с несколькими сцепленными вместе листками бумаги, кладет на стойку.
— Давай, заполни эти бланки, я их просмотрю, задам тебе несколько вопросов и многое будет зависеть от того, как хорошо ты на них ответишь, — разговаривая, он кивает. Он постоянно кивает, не замечая этого.
В заявлении я перечисляю несколько клубов и ресторанов, изменяю год своего рождения, чтобы стать восемнадцатилетней, называюсь другим именем — Джульет. Для фамилии в строчке места нет. Я полагаю, в клубе ее знать не хотят.
На сцене похожая на Джессику девушка отправила свой леденец в рот посетителя с широко раскрытыми глазами. Другие немногочисленные мужчины восторженно орут. Усач возвращается ко мне, берет заявление, быстро просматривает листки, бормоча «гм-м-м» и «ага» по ходу чтения.
— Знаете ли… — я сглатываю слюну, стучу себя по спине. Девять, девять, шесть, считаю про себя, быстро. Пора переходить к третьему пункту моего плана. — Могу я пройтись по клубу, осмотреться?
В тот самый момент, когда он отрывается от бумаг и открывает рот, чтобы ответить, между нами вклинивается одна из официанток.
— Говард, послушай, прошла уже вечность после того, как закончилась моя смена. И когда я наконец-то убедила этого козла за двенадцатым столиком оплатить счет, чтобы я наконец-то смогла уйти домой, этот чертов терминал по оплате кредитными картами вдруг решает, что он уже наработался. Можем мы как-нибудь с этим разобраться? Мое свободное время пошло… э… шесть часов тому назад, — она постукивает ногой, дергается, сверлит его взглядом и игнорирует меня. Я тоже начинаю дергаться, только от того, что смотрю на нее.
Управляющий кладет руки на ее голые плечи, бросает короткий взгляд на сверкающий треугольник трусиков между бедер.
— Расслабься, Эмбер. Я все поправлю, идет? — Он поворачивается ко мне. — Ты можешь погулять по клубу. Поговори с девочками, привыкни к новой обстановке, — он говорит все это с таким видом, будто это его идея и он уже мой босс.
Я неспешно лавирую между красными и черными столиками с надписью «Десятый номер» на каждом. Пол застелен черным, пружинящим под ногами ковром. Занята только треть столиков: маленькие островки посетителей среди океана пустоты. На большинстве занятых столиков — смятые бумажные салфетки, пластмассовые разноцветные зубочистки, зеленые оливки, стаканы различных размеров, волосатые предплечья и пальцы с обручальными кольцами.
Молодые люди, определенно не достигшие двадцати одного года, сидят за столиком у сцены, все в одинаковых синих свитерах с буквами «СИГМА ТАУ ГАММА». Я готова спорить, что Кевин Диджулио, и Брэд Кемп, и Тони Мэттьюс станут такими же максимум через три минуты после окончания школы.
Официантка проталкивается мимо меня с подносом, заставленным полными стаканами, одаривает раздраженным взгляд. В «Десятом номере» она — Симона Ротбейт, решаю я: она выглядит слишком старой, чтобы работать здесь. Некоторые люди думают, что Симону тайно условно-досрочно освободили и она не может уйти отсюда, пока не закончится срок, вот и барабанит она здесь пятнадцать лет. Поэтому такая злая. Деваться ей все равно некуда — вечная официантка. Как настоящая Симона — вечная школьница, учится и учится, но никак не доберется до выпускного вечера.
Я быстро отступаю назад, чтобы не помешать официантке, как делаю и в Карверовской школе, если оказываюсь на пути настоящей Симоны, сильнее сжимаю статуэтку-бабочку в моем кармане. Пять рядов по шесть столиков. Тридцать столиков. Три по десять. Я сосредотачиваюсь на трех, отметаю десять в сторону. С десятью я смогу заняться позже. Рыжеволосая танцовщица появляется из-за сцены, и я следую за ней, в коридор, который тянется от дальней стены зала.
«Помни. Ты — не Ло. Ты — Джульет. Ты новенькая».
— Извините, — я хлопаю рыжеволосую по плечу и с трудом подавляю желание хлопнуть по другому.
Она поворачивается. Злость на лице быстро уступает место недоумению. «Кери, — осознаю я, — она Кери Рэм. Подростковая королева, красавица-принцесса, но мелких несовершенств достаточно, поэтому даже самые завистливые не пожелают ей зла».
— Я могу чем-нибудь помочь?
— Ой, привет. Да. Я… э… новенькая, написала заявление о приеме на работу, и управляющий предложил мне походить по клубу, поговорить с девочками. Так я могу? В смысле поговорить с тобой о клубе? — Произнося эти слова, я не знаю, куда смотреть. Мой взгляд притягивают сверкающие пурпурные трусики и розовая бахрома, которая плавно покачивается при каждом ее движении.
Я одергиваю безрукавку из «Гэпа» и юбку чуть выше колена (купленную мне в восьмом классе). Мамины старые туфли родом из восьмидесятых годов, и я вдруг понимаю, как выгляжу в ее глазах: ребенком, наркоманкой, гостьей из далекой страны.
Но ее лицо расслабляется. Она проводит рукой по волосам.
— Да, конечно. Я хочу сказать, здесь так же, как и везде, но… — Она пожимает плечами, наклоняется, снимает черные, украшенные стразами туфли на высоких каблуках, морщится и указывает в глубь коридора. — Я иду в комнату отдыха. Если хочешь, давай со мной. Там спокойнее. И поговорить проще.
Охранник разрешает нам свернуть в короткий коридорчик. Я тук тук тук, ку-ку, очень тихо.
— Пригнись, — предупреждает рыжеволосая. — Потолок очень низкий.
В комнате отдыха пять девушек, шесть, включая меня, и мы только что познакомились. Девушку, которая напоминает мне Кери Рэм, зовут Марни, остальные: Сюзи, Рэнди, Люси и Лейси. Я прекрасно понимаю, что все имена вымышленные. Они поправляют макияж, играют с различными и очень маленькими стрингами, спрыскивают духами запястья, лодыжки, шеи. Две только что выкурили по сигарете и тут же достают новые, закуривают, отгораживаясь облаком дыма. По какой-то причине я, глядя на это, немного расслабляюсь: выходит, они тоже нервничают. Маскируют нервозность как могут. Стараются себя не выдать.
У Лейси родинка на щеке. Она только что прочитала мне обзорный курс клубных правил. Ногти всегда накрашены. У шеста полная обнаженка не допускается. Два дня в месяц можно сказаться больной, за неявку на работу штраф. Никаких наркотиков.
— Но ты не волнуйся, — Сюзи выпускает струю дыма, — на это они смотрят сквозь пальцы.
— Так здесь вы чувствуете себя в безопасности? — Я пытаюсь подвести разговор к Сапфир. — Я хочу сказать, никто вас не достает?
— Бывает по-всякому, ты же понимаешь, — Марни пожимает плечами. — Иногда кто-то прорывается через охрану, влетает в гримерную весь на взводе… Но ничего сверхъестественного. Все, как и везде, знаешь ли.
— И посетителям не разрешено прикасаться к нам, — добавляет Лейси. — Никаких рук. Хотя большинство это не останавливает. Если они пытаются взобраться на сцену или что-то такое, мы имеем право врезать туфлей по голове. Это прописано в контракте.
— Но до такого обычно не доходит? — спрашиваю я, теребя подол юбки. У Рэнди перекашивает лицо, она смотрит на меня через зеркало.
Мне отвечает Лейси, хмуря брови:
— Большинство из них пытаются понять, как далеко им позволят зайти. Обычно это какой-нибудь пьяный старик, набитый деньгами, который думает, что ему все дозволено. Но охрана с этим справляется.
— И у нас есть классные постоянные клиенты, — Марни достает мятые, потные купюры из зазора между своих симметричных дынек и сует в черную кожаную сумку, которая висит на спинке ее стула. — Денежные мешки в деловых костюмах, тупые студенты с ежемесячным пособием от доверительного фонда. Богатые холостяки.
— Ненавижу этих холостяков, — Лейси надувает губки.
Марни ее игнорирует.
— У тебя такое детское личико, ты здесь пойдешь на «ура». На субботний костюмированный вечер надень школьную форму или кошачьи уши… парням это понравится.
Перед моим мысленным взором возникает дохлая кошка. И не желает уходить, перекрывает поле зрения, не позволяет забыть о себе. Большому вопросу — причина, по которой я пришла сюда, — не терпится сорваться с губ. «Время его задать, Ло. Давай. Спрашивай».
— Вы не работали с той девушкой, которую убили? С Сапфир?
Девушки перестают переодеваться, и мазать губы, и расчесывать волосы: все на мгновение застывают. В этой драматичной паузе я слышу собственное дыхание. Раз, два, три…
Дамба рушится.
— Сапфир, — дрожащий голос Сюзи прорезает тишину. Она смотрит на других девушек, словно просит разрешения говорить. Но атмосфера в комнате изменилась: они все смотрят куда-то еще, на ноги, на стены, на длинные накрашенные ногти. Она все равно начинает, первые слова звучат неуверенно, но потом она набирает ход:
— Да, мы знали ее. Она была одной из лучших, ты понимаешь. Всегда приходила вовремя, одалживала двадцатку, если поначалу у тебя не клеилось с чаевыми, а выпить хотелось. Всегда шутила. Напившись, не становилась злобной, как мы все, — она пытается рассмеяться, но смех больше напоминает кашель.
— Она всегда подменяла меня, когда Колин заболевал — это мой сын, — даже если у него была легкая простуда, — добавляет Рэнди. — Заботилась о других. Действительно заботилась. Да. Хорошая была девочка, — она поднимается и подходит к шкафчикам, указывает на один длинным ногтем. — Это был ее шкафчик. Будет твоим, если ты получишь работу. В нем остались какие-то ее вещи. Наверное, ты можешь их взять.
— Правда? — спрашиваю я ее, не уверенная, что все расслышала правильно, встревоженная, а вдруг это какая-то проверка.
Она пожимает плечами.
— Она все равно не вернется за ними, так? — Ее тон смягчается. — А кроме того, она, скорее всего, отдала бы их тебе. Такой уж она была. Щедрой. Всегда делилась косметикой, одеждой, всем.
— За исключением ее гребаного тюбика помады, — говорит Марни, но с любовью. Другие девушки стонут и смеются: они все вспоминают Сапфир, взоры устремлены куда-то вдаль, глаза заволокло туманом. — Не расставалась с тем лиловым дерьмом.
Я сую руку в карман, чтобы сжать статуэтку-бабочку, когда иду к шкафчику Сапфир и касаюсь пальцами ручки: такое ощущение, что все происходит во сне и я наблюдаю за собой со стороны. Я на мгновение закрываю глаза. Представляю себе, что я — это она, что она во мне, что мы слились в единое целое, в одного живого человека, и человек этот пришел на работу, чтобы подготовиться к выходу на сцену. Моя рука, которая крепко берется за ручку и открывает дверцу ее шкафчика, одновременно и ее рука, разрешающая мне заглянуть в него.
В шкафчике косметичка, а на обратной стороне дверцы приклеен скотчем черно-белый рисунок птицы, летящей в небе. Под рисунком крохотная записка печатными буквами.
«Я люблю тебя, Сапфир».
И подпись: «Птица».
Я чувствую, что мои пальцы начнут трястись, как только я потянусь к косметичке, чтобы взять ее и положить в мою холщовую сумку. Косметичка темно-синяя с лиловой молнией. Я думаю, что она сделана для нее или из нее. Словно она вселилась в материю в ночь смерти, чтобы не исчезнуть полностью и навсегда.
Я оставляю рисунок птицы на месте, но открепляю записку. Складываю и сую в карман.
— Девушке надо поправлять макияж каждые десять минут, — Марни смеется, когда я засовываю косметичку в сумку. — Она никогда не смывала макияж до ухода из клуба. — Марни оглядывает девушек. — Кто-нибудь из вас видел Сапфир без макияжа?
— Нет, — отвечает Люси. — Мы еще шутили, что без косметики она жутко страшная. Она всегда нам подыгрывала. — Тяжелый вздох. — Она здорово умела смешить.
— Ну почему убили именно ее? — В голосе Рэнди слышится ярость, сверкают белые зубы, очень яркие на фоне темной кожи. Она смотрит на меня через зеркало, словно я каким-то боком виновата. — Это не имеет смысла. Она была такой классной, вы же знаете. — Рэнди качает головой. — Никогда ничего не делала парню за дополнительную сотню баксов. Никогда не встречалась с парнями из клуба, даже с постоянными клиентами. Даже с охранниками.
— Не могу поверить, что ее нет только неделю, — вставляет Марни. — Кажется, что прошла уже вечность.
У меня уже стучит в голове — из-за шума толпы, доносящегося снаружи, жарких, ярких ламп, смеси запахов тошнотворно сладких духов и лака для волос.
— Она… У нее был бойфренд?
Несколько девушек пожимают плечами, переглядываются.
— Она не говорила. Вообще многое держала при себе, знаешь ли, — отвечает Рэнди.
Значит, Сапфир была доброй, и щедрой, и скрытной. Я думаю о записке от Птицы. Может, бой-френд? Или лучшая подруга? В любом случае этот человек ее любил.
Тогда почему никто не забрал ее тело?
Я проверяю время по мобильнику. Почти половина первого. Мне подниматься в школу — сама идея учебы представляется сейчас даже более абсурдной, чем всегда, — через шесть часов и восемнадцать минут.
— Эй, спасибо за помощь, — говорю я. — Я очень вам признательна, знаете ли.
— Так когда ты начинаешь? — спрашивает Марни.
— Надеюсь, что скоро. Я должна поговорить с… — с губ едва не слетает «Усачом», — …с управляющим. Но вы мне действительно очень помогли. Правда.
— Да ладно, нет проблем. — Марни наклоняется вперед, берет коробку спичек с длинной столешницы туалетного столика, закуривает новую сигарету. — Еще увидимся.
Я тук тук тук, ку-ку, как можно тише, выхожу в коридорчик с низким потолком, возвращаюсь в клуб и иду к выходу, чувствуя, что переполнена новой важной информацией, в отличном расположении духа. «Я это сделала. Не запаниковала — совсем не запаниковала. Вела себя как нормальный человек».
По пути к двери мой глаз ловит блеск серебра. Я обнаруживаю место, куда еще не заглядывала: ВИП-зону. Это выстланная красным ковром часть зала в глубине клуба, где стоят мраморные столики, а на каждом изящные, с тонкой гравировкой серебряные пепельницы. Зона огорожена бархатными веревками.
Уйти из клуба я пока не могу.
Потому что должна заполучить одну пепельницу, должна должна должна.
Это позыв — и я ничего не могу с этим поделать, который вытесняет из головы все мысли. Мне не просто нужна пепельница. Я без нее жить не смогу. Ее блеск заполняет все мое тело, каждую клеточку. Она притягивает меня к себе, дюйм за дюймом. У меня нет выбора. Я не могу остановиться.
Я жду, пока здоровенный широкоплечий охранник поворачивается, чтобы отчитать какого-то посетителя в обычной зоне за попытку полапать одну из официанток, подныриваю под бархатную веревку, хватаю ближайшую пепельницу. В этот момент все мое тело обдает жаром, в голове проясняется, я мгновенно чувствую, что весь мир — райское место, и вселенная, и солнечная система, и каждая большая святая планета, и сейчас хорошо и каждой травинке, и каждой снежинке, медленно планирующей на землю. Когда я найду, куда ее поставить, где ей самое место, мир обретет цельность. Я заткну пустоту, перекрою черную дыру, которая засасывает вселенную в хаос.
Я уже собираюсь сунуть пепельницу в сумочку, когда невысокая кудрявая девушка и ее клиент, сопровождаемые еще одним громилой, поднимаются по ступеням и огибают угол, направляясь ко мне. Я быстро сую пепельницу в карман, молясь, чтобы они не заметили меня, и ныряю за тяжелую бархатную портьеру, которая висит справа от меня. Цепляюсь за что-то ногой, проскакиваю другую портьеру, падаю спиной в закрытую со всех сторон кабинку и усаживаюсь на что-то теплое и подвижное.
Тихий голос у самого моего уха спрашивает:
— И откуда ты появилась?
Не на что-то. На кого-то. Я поворачиваю голову и оказываюсь лицом к лицу с мужчиной. Удивленным, улыбающимся, великолепным.
Я в таком шоке, что мне требуется несколько секунд, чтобы осознать: я сижу у него на коленях.
Мы с мужчиной смотрим друг на друга, и я чувствую, что мое тело полностью перестало функционировать. В голове одна мысль: красивый. Какой красивый! И на мгновение я забываю, где я и что здесь делаю.
А по прошествии, наверное, вечности, он заговаривает вновь:
— Насколько я понимаю, ты не собиралась усаживаться на колени к незнакомцу?
Он смеется, в глазах пляшут бесовские искорки. Выглядит он, как мистер Гамильтон, мой самый любимый учитель литературы в десятом классе, который после смерти Орена сочувственно обнял меня и сказал: «Ло, ты можешь все сдавать, когда получится, хорошо? Я даже представить себе не могу, через что тебе приходится пройти». Мистер Гамильтон — только он пришел на похороны, и только он из всей школы признал эту ужасную истину: что он даже представить себе не может, каково мне теперь, что горе, оно может и не уйти до скончания веков.
Я пытаюсь что-то сказать, но не могу продвинуться дальше: «Э-э-э-э».
— Извини… как нетактично с моей стороны. — Мужчина смеется. — Меня зовут Гордон Джонс. Я мог бы предложить тебе обменяться рукопожатием, но… подозреваю, в нашем знакомстве мы продвинулись чуть дальше. — Легким движением рук он показывает, как близко мы уже познакомились, и на мгновение — может, случайно — касается пальцами моей шеи. Дыхание застревает в горле, но я не отшатываюсь.
— Я Пенел… — успеваю сказать я, прежде чем сжимаю губы. — Джууульет, — и надеюсь, что он не заметит моего прокола.
Но он замечает.
— Что ж, Пенел-Джууульет, ты прости, что я это говорю, но, если уж так случилось, что мне на колени из ниоткуда — говоря в прямом смысле этого слова и метафорически — падает девушка, я рад, что она такая красавица. — Он смотрит мне в глаза, а я сижу на его коленях, словно завороженная, не в силах пошевелиться.
Вновь это слово — красавица — заставляет щеки вспыхнуть румянцем. Чего там, вспыхивают и зубы, и десны. Гордон Джонс, с его иссиня-черными волосами, зелеными глазами, квадратным подбородком и в темно-сером шелковом костюме думает, что это слово применимо ко мне.
— Я… я здесь новенькая, — удается пропищать мне.
Он кладет руку мне на спину, отечески.
— Слушай, если ты нервничаешь, это нормально. В таких местах и я нервничаю, знаешь ли. Но обещаю тебе, Джульет, я не кусаюсь. Лады? — Говоря со мной, он ловит мой взгляд, смотрит на меня так, будто хочет заглянуть в желудок, или сразиться с самыми темными углами моей души, или что-то такое. — Мы можем так сидеть и разговаривать. Меня это более чем устроит. Мне это очень нравится, если на то пошло, это мое хобби. Так что тревожиться тебе не о чем, честное слово. — Его взгляд смещается на мою шею, грудь, он чуть склоняет голову набок. Такой милый. Он такой милый. — Где ты это взяла? — его пальцы касаются лошади-подвески. Принадлежавшая Сапфир лошадь-подвеска выскочила из-под блузки.
— Моя подруга, — бормочу я. — Она… э… умерла. Оставила подвеску мне.
— Вы были близки?
Я киваю. Потому что чувствую, что к ней я ближе, чем к большинству людей.
— Очень симпатичная. Элегантная, — его голос успокаивает меня, глаза успокаивают, и я не могу не задаться вопросом, а почему этот парень сидит в ВИП-зоне стрип-клуба в Гдетотаме. Он великолепный и моложавый — никак не старше тридцати — и, несомненно, очень милый. И совсем не похож на тех, кто захаживает в стрип-клуб, во всяком случае, на типичного завсегдатая стрип-клуба, каким я его себе представляла: кричащего, вопящего, с пивным животом, подвыпившего. Такие заполняют столики перед сценой, и при виде голой груди глаза у них вылезают из орбит.
Я замечаю веснушки над его левой бровью и сосчитываю их: шесть. Хорошо. Идеально. Правильное число. Я решаю, что могу расслабиться. Слезаю с его колен и сажусь на кожаный диван рядом с ним, выпаливаю:
— А что вы здесь делаете? В смысле, если такие места вас нервируют.
Он мне улыбается, терпеливо, словно ожидал этого вопроса.
— Профессиональная вредность. Я собираюсь купить это заведение, — от улыбки правая часть его лица изгибается, как перекошенный полумесяц.
Я не могу сказать, шутит он насчет «купить это заведение» или нет, но в любом случае его ответ, манера, в которой он мне ответил, добавляет уверенности.
— А как насчет тебя? — Он протягивает руку и накрывает мою. Она теплая. Сухая. Уютная. — Когда ты начинаешь?
Такое ощущение, что его рука излучает тепло, которое распространяется по всему моему телу, согревая каждую клеточку.
— Это долгая история, — отвечаю я, но, прежде чем успеваю сказать что-то еще, из-за портьеры появляется гигантский, жуткого вида охранник с носом, похожим на расплющенный помидор и прищуренными маленькими глазками.
Не отдавая себе отчета в том, что делаю, я вскакиваю и начинаю неуклюже танцевать перед Гордоном, надеясь, что ни один мужчина не поймет, что я понятия не имею, как это делается.
Охранник пренебрежительно фыркает.
— Мистер Джонс, прислать вам другую девушку?
Я продолжаю танцевать. Продолжаю, и вижу лицо Сапфир в складках портьеры, наблюдающей за мной, ее призрак колышется, словно на крыльях. Теперь мы вместе, Сапфир и я, несем ответственность друг за друга. За наши жизни и наши смерти. Обратного пути нет.
— Нет, Вин. У меня есть девушка, спасибо.
— Вы уверены, что все хорошо, босс? — спрашивает охранник.
— Абсолютно уверен, Винни. Спасибо, что заглянул. — На том Вин, охранник с носом-помидором, отступает за портьеру, в дым, и шум, и пурпурный свет общего зала.
Я еще с минуту продолжаю неуклюже покачиваться, прежде чем Гордон мягко касается пальцами моего запястья, останавливая меня.
— Можешь не продолжать. — Его глаза добрые и серьезные. Я складываю руки на груди, смущенная, но при этом подбодренная: прямо-таки маленькая девочка, которая пролила чашку пунша на новый белый ковер, но которой все равно пообещали подарить пони. Он по-прежнему держит меня за запястье и легонько тянет на себя. — Присядь. Давай просто поговорим.
Он смотрит на свое запястье, словно проверяет, на месте ли часы. Но часов нет. Только оставленный ими бледный силуэт в том месте, где положено быть часам. Его вдруг охватывает паника, он ощупывает карманы брюк.
— Что случилось? — спрашиваю я. — Вы… вы потеряли часы?
Он медлит с ответом, прикрывает лишившееся часов запястье другой рукой, улыбается мне. Улыбка ясная, загорелая.
— Похоже на то, — он смеется. — Это всегда шок. Что-то терять.
Я сую руку в сумку и проверяю время по мобильнику.
— Почти час ночи, — говорю я ему, и тут уже паника начинает захватывать меня. Я должна идти, выбираться отсюда. Спасенную мною пепельницу надо определить в положенное ей место, и мне надо поспать. Джульет пора превращаться в тыкву, а старой, покрытой пеплом Ло — возвращаться, с ее глупыми кудряшками и прыщавым носом.
— Я… мне надо идти, — бормочу я. — Я не представляла себе, что уже так поздно… Мне пора на сцену. Я должна танцевать и… не здесь. Я действительно очень сожалею.
Я подхватываю лежащую на полу сумку. Гордон изгибает бровь, на его лице написано недоумение. Я отворачиваюсь от него и, когда он начинает протестовать, я тук тук тук, ку-ку, проскальзываю между портьер и иду к выходу, опустив голову.
Едва за спиной остаются бархатные веревки, меня останавливает голос, который раздается рядом:
— На твоем месте я бы не уходила от Гордона Джонса.
Я оборачиваюсь и вижу Рэнди, теперь в кожаном корсете, которая стоит у меня за спиной. С пустым подносом для напитков в левой руке.
— Обычно он не падок на новых девушек, так что ты можешь считать себя избранной, учитывая твой наряд, — ее палец с длинным сверкающим ногтем указывает на мою юбку, и она смотрит на меня так, будто я совершила немыслимое преступление.
— Я… я не знала, — бормочу я, теребя серебряную лошадь. — Я ничего о нем не знаю. Я только сегодня сюда пришла.
Она вздыхает и кладет руку на мое бедро.
— Послушай, сладенькая, мистеру Джонсу принадлежит практически весь Кливленд. Недвижимость, строительные проекты, все такое. Денег у него выше крыши. Чаевые оставляет отменные. И он очень, очень хорошо относится к своим девушкам, не как какой-нибудь урод. Никогда ничего такого в кабинке не выделывает, ты понимаешь? — Она нацеливает на меня палец, совсем как мистер Кроусон, преподаватель по сексуальному воспитанию, когда он рассказывает всему классу о том, какие венерические заболевания мы можем подхватить, если будем целоваться с другим человеком без презерватива. — Мой тебе совет на будущее. Если у тебя появится еще один шанс оказаться в одной кабинке с Гордоном Джонсом, не упусти его. От чистого сердца. — Она качает головой и идет к столикам, за которыми сидят мужчины.
Я смотрю на портьеру, за которой сидит в кабинке мистер Джонс: богатый, милый, красивый, возможно, гадающий, куда я пошла. Я все еще чувствую мягкую кожу дивана, его пахнущее виски и мятой дыхание, слышу самое странное слово в английском языке, слетающее с его губ, теплое и бархатистое: красавица.
Я могу вернуться. Мы можем поговорить — просто поговорить. Я думаю о шести веснушках над его левой бровью: идеальное число. Безопасное число. Может, он даже поможет мне, если я расскажу ему, что происходит, что случилось с Сапфир. Он откликнется. Несомненно, откликнется. А потом прошепчет: «Ты здесь в полной безопасности. Я об этом позабочусь». И начнет целовать меня, целовать, шепча: «В безопасности (левый глаз). В безопасности (правая щека). В безопасности (ямочка у ключицы). В безопасности…» Бух, бух, бух. Тяжелые шаги поднимающегося по ступеням охранника выдергивают меня из грезы.
Пора уходить.
Уже направляясь к выходу, краем глаза я замечаю нечто такое, что заставляет меня остановиться как вкопанная.
Он разговаривает с Марни, сидя на высоком стуле у сцены, широко улыбаясь, с ямочками на щеках. Сердце запрыгивает в горло, у меня перехватывает дыхание, я сипло выдавливаю из себя:
— Флинт?!
Флинт разворачивается лицом ко мне. Мгновенно бледнеет как полотно, глаза округляются. Он спрыгивает со стула и спешит ко мне.
— Что ты здесь делаешь? — практически выплевываю я.
— Я могу задать тебе тот же вопрос, — отвечает он. — Ты уходишь?
Я киваю, не зная, что чувствовать или говорить.
— Какое приятное совпадение. Я иду с тобой.
Я тук тук тук, ку-ку, тихонько, снимаю куртку с крючка у двери и надеваю. Что-то не складывается. Он говорил мне, что больше не бывает в «Десятом номере».
Мы выходим на улицу, и я направляюсь к автобусной остановке, пытаясь собрать разбегающиеся мысли, одновременно считая трещины на тротуаре и не наступая на них. Двенадцать, тринад…
— Значит… ты все-таки пришла. Выяснила что-нибудь о своей давней подруге? Что-нибудь интересное? — Он теребит один из дредов.
Я чуть дальше отступаю от него, начинаю считать вновь. «Давней подруге, — говорит он, а думает: Лгунья». Он знает. Мои руки начинают гореть.
— Ладно, Флинт. — Я останавливаюсь под ярким фонарем и поворачиваюсь к нему, глядя в глаза. — Сапфир — не моя давняя подруга. Я совсем ее не знала.
Флинт фыркает, но по-прежнему улыбается.
— Что ж, об этом я и так догадался.
— Но я… — я почти рассказываю ему о дохлой кошке и голосе Сапфир, постоянно звучащем в моих ушах. — Я не могу не думать о ней. Мне все равно, понимаешь ты или нет, мне все равно, захочешь ли помочь. Но мне необходимо узнать, что произошло.
Его лицо смягчается, эти голубовато-зелено-золотистые глаза сверкают при свете уличного фонаря.
— Ты могла бы и не врать, Ло.
— А ты? Разве ты не сказал мне, что давно уже не бываешь в «Десятом номере»?
— Да ладно. — Он машет рукой. — Годы, дни… В Гдетотаме никакой разницы нет. — Он снимает поеденный молью шарф с шеи и подходит ко мне, обматывает им и мои плечи. — Готов спорить, ты сейчас жалеешь, что не в брюках.
Я срываю шарф с плеч, отбрасываю ему.
— Перестань отвлекать меня, Флинт. — Меня трясет. — Почему ты оказался в «Десятом номере»?
— Если уж тебе интересно, — он вздыхает, — наш недавний короткий разговор напомнил мне, что я там давно уже не был, ты понимаешь, чтобы порисовать. Срубить денег с этих озабоченных богатых парней, — он торжествующе вскидывает руку. — И я заработал этим вечером сорок баксов! — Идет дальше.
Я торопливо догоняю его, по-прежнему переступаю через трещины, но считать перестаю.
— И это означает много? — Я отказываюсь поддаваться его обаянию.
— Послушай, Ло. Я знаю, в чем дело. Ты злишься, потому что я не предложил тебе взглянуть на мои рисунки. Правильно? — Он кладет руку мне на плечо, чтобы остановить меня, и я наконец-то смотрю на него, на его милую дурацкую улыбку, пусть даже мне этого совершенно не хочется. Он вновь обматывает меня шарфом и похлопывает по нему, три раза, после чего я думаю, что шарф лучше оставить. — Послушай, я бы показал. Клянусь. Но они продаются, как горячие пирожки. Уходят мгновенно, я тебе говорю. — Ладонью он похлопывает по карману своих черных пыльных брюк, словно оберегая его.
Трудно не начать улыбаться, стоя рядом с ним, хотя я до сих пор не знаю, можно ему доверять или нет. Я не могу забыть, как он выглядел в тот момент, когда увидел меня. Словно он… испугался.
— Эй, тебе не спрятать от меня улыбку, королева Пи. Я ее найду. Всегда. — Он указывает на мои губы, касается верхней теплым указательным пальцем. Я дрожу, отталкиваю его руку своей.
— Я рада, что помогла тебе разбогатеть, — говорю я, стараясь расслабиться, стараясь изгнать из голоса эмоции. — Наверное, мне следует попросить комиссионные.
— А ты скользкая дамочка, Ло, ты это знаешь? Постоянно хочешь что-то с меня урвать. Я не говорю, что ты акула, но… — Он щелкает языком. — Предлагаю следующее: я заплачу твой процент ночной пиццей. Идет?
Я содрогаюсь. Уже так поздно. Мне надо быть дома.
— Я знаю отличное место, — продолжает он, — и недалеко от твоей автобусной остановки, если на то пошло. Так что скажешь? Хочешь получить расписку? Или достаточно джентльменского соглашения?
— Ты у меня в долгу, — отвечаю я, хотя понимаю, что идти мне не следует. Его лицо расплывается в улыбке, он хватает меня за руку, радостный крик оглашает холодную ночь.
И тут мне вдруг становится тепло и хорошо. Может, завтра я столкнусь с Кери Рэм в туалете. Она будет причесываться, а я — вбивать тональный крем в кожу под глазами. «Вчера слишком поздно легла спать, — объясню я. — Задержалась с моим другом, Флинтом. Зашли в круглосуточную пиццерию в Гдетотаме. Ты не знаешь, что такое Гдетотам? Крутое место, между прочим. Если ты знаешь местных».
Я иду за ним сквозь холодную ночь. Когда позади остается несколько практически нежилых кварталов, мы подходим к лачуге, обитой ржавыми листами железа. Он стучит: четыре раза быстро. Потом еще три. Я семь раз сжимаю пальцы в кулаки, по числу стуков, потом тук тук тук, ку-ку.
— Что скажешь? — спрашивает Флинт, пока мы ждем, дышит себе на руки.
— Я… ничего. — Мои щеки горят. К счастью, Флинт новых вопросов не задает.
Дверь открывает парень с вьющимися, очень светлыми волосами. Коротко кивает Флинту, показывая, что узнал, шлепает по спине и указывает на столик в углу.
Изнутри лачуга — уютный коттедж с дровяной печью, в которой выпекается пицца, с шестью маленькими столиками, установленными чуть ли не впритирку и запахами теста, дыма, многого другого, но исключительно приятного. Под потолком развешаны гирлянды многоцветных рождественских лампочек, пол — из маленьких черных и белых плиток, выложенных сложным орнаментом.
Флинт на мгновение кладет руку мне на поясницу и подталкивает вперед. У меня на мгновение перехватывает дыхание, когда я ощущаю его руку с длинными, крепкими и теплыми пальцами.
— Клево, не правда ли? — спрашивает он, когда мы садимся и кладем руки на теплую покоробленную деревянную поверхность стола. — Мало кто знает об этом заведении, но я прихожу сюда, когда у меня есть деньги. А потом спускаю их на пиццу и большие молочные коктейли.
— Это хорошо, Денежный Мешок, — отвечаю я. — Потому что я вдруг страшно проголодалась.
Пока мы ждем нашу пиццу, с грибами, оливками и базиликом, рука Флинта подбирается к моей.
— Знаешь, Ло, ты должна предупредить меня, когда в следующий раз соберешься побродить по Гдетотаму одна. Здесь небезопасно.
Я убираю руку со стола в карман куртки, нащупываю статуэтку-бабочку, тру пальцами, а лошадь-подвеска горит на груди. Моя подозрительность вспыхивает с новой силой. Не могу сказать, то ли он заботится обо мне, то ли предупреждает.
Я вновь думаю о запятнанной кровью записке: «Теперь ты знаешь, к чему приводит любопытство. Будь осторожна, а не то закончишь, как эта кошка».
— Я в порядке, Флинт, — сухо отвечаю я. — И смогу позаботиться о себе.
— Я просто говорю о том, что здесь довольно много темных личностей. Мне-то что, люди меня знают. У меня пропуск.
Тут меня осеняет: люди знают Флинта, а Флинт вроде бы знает всех, по крайней месте, здесь.
— Ты знаешь человека, которого зовут Птица? — наобум выпаливаю я.
— Гм-м-м, — Флинт утыкает палец в подбородок, изображая задумчивость. — Вроде бы нет. Я знаю Ворона, он потрясающе рисует граффити, я тебе как-нибудь покажу, и безумную женщину, которая называет себя Ящерицей. Разумеется, ящерицы — это рептилии, хотя вполне возможно, что у них был общий предок с нашими пернатыми друзьями, какой-нибудь динозавр, — он проговаривает это быстро, на одном дыхании. Потом замолкает, набирает полную грудь воздуха. — А почему ты спрашиваешь?
— Да так, — отвечаю я и добавляю, когда он вскидывает брови. — Это связано с Сапфир. Человек, который ее знал.
На мгновение на его лице отражается боль.
— Послушай, Ло, пообещай мне, что будешь осторожна. — Он раскидывает руки и наклоняется ко мне. — Я говорю так только потому, что тревожусь за тебя, понимаешь? — Последние слова выплескиваются потоком.
У меня перехватывает горло. Я не знаю, что сказать.
Слава богу, именно в этот момент официант несет нам пиццу.
— Что ты выяснила о Сапфир? — спрашивает Флинт нормальным голосом, как только тот отходит, поставив между нами пиццу — с пылу с жару. Затем хватает кусок и тут же начинает жевать, не отрывая от меня глаз.
— Ну… — Я колеблюсь. — Девушки отдали мне ее косметичку. Но сказали мало чего.
— Я тебя предупреждал.
— Они меня не отшили, ничего такого. Я думаю, они действительно практически ничего не знали о ее жизни вне клуба.
Флинт уже тянется ко второму куску. Наши руки сталкиваются над блюдом, и он смеется. Убирает руку, предоставляя мне возможность взять кусок.
— И это все? — напирает он. — Больше ты ничего не узнала?
— Я еще говорила с управляющим… но речь шла только о работе. Ты знаешь. — Я перекладываю кусок пиццы на свою тарелку, жду, пока он остынет. Не хочу рассказывать ему о моей встрече с Гордоном. Точно не знаю почему. Может, не хочу, чтобы Флинт знал, как мне понравилось проведенное с Гордоном время.
— Я подумала, — продолжаю я, вскинув глаза на Флинта и сосредоточившись на сырной ниточке, которая приклеилась к его нижней губе, — раз уж ты тут знаешь все и всех… может, ты мне поможешь? Задашь нужные вопросы. Ты знаешь, у кого надо спрашивать, а я — нет. — Я поднимаю немного остывший кусок пиццы и трижды откусываю по чуть-чуть.
Он несколько секунд барабанит по столу, вытирая салфеткой соус и, сжимая ее в комок, берет третий кусок пиццы и отхватывает половину. Никогда не видела человека, которого так долго не покидал волчий голод.
— Это не мое дело, — наконец говорит он. — И не твое тоже. Мне не хочется говорить тебе об этом, но здесь постоянно умирают люди.
Я закрываю глаза, открываю вновь. Хватаюсь обеими руками за стол, унимая злость.
— Я знаю, что этим ее не вернешь. Я даже не знала ее. Понимаешь? Я совершенно ее не знала. Но… но это правильно. Мне нужно это сделать. Для нее, да. Но, по большей части, для себя.
Я наблюдаю за ним, затаив дыхание, считаю до шести.
— И, — мягко добавляю я, — пожалуй, мне нужен здесь человек, которому… не все равно. Когда вопрос ставится ребром.
— Я об этом подумаю, — отвечает он, медленно поднимает на меня глаза и тут же смещает взгляд на два оставшихся куска пиццы, поблескивающие жиром на серебристой сковороде. — Будешь их есть?
Часом позже, в три утра, я дома и не могу спать.
Я разглядываю свое лицо в зеркале моей спальни и слышу, как Гордон вновь произносит это слово: красавица. Мой палец движется по шраму над левой бровью. Он появился у меня после того, как я упала в ручей у подножия холма неподалеку от нашего дома в Миннесоте (Орен назвал его Жопным ручьем, как только мы его обнаружили). Мы искали центы. Их поиски, разумеется, выглядели как состязание. Орен все превращал в состязание. Он заметил один у самой кромки воды, многозначительно посмотрел на меня, крикнул: «Бежим!» Я бежала слишком быстро, так мне хотелось хотя бы раз добраться до цента первой, зацепилась за ветку и головой полетела в Жопный ручей.
В памяти осталась только бегущая ледяная вода, от которой у меня разом перехватило дыхание, и уверенность, что я сейчас умру… а потом я почувствовала руки Орена, вытаскивающие меня на берег. Он первым заметил, что льется кровь. Я ничего не чувствовала, пока он не коснулся моей головы и не показал мне окровавленную руку.
После этого, всякий раз, когда я злилась на него, он изгибал бровь и говорил: «Разве ты не помнишь, что я спас тебе жизнь?»
Я смотрю на себя так долго, что мои глаза начинают сходиться к носу и во лбу возникает третий гигантский серо-зеленый глаз циклопа. Я несколько раз моргаю. Теперь глаза вновь смотрят прямо, а циклопьего глаза больше нет.
Я вытаскиваю косметичку Сапфир из холщовой сумки и ставлю на прикроватный столик. Роюсь в содержимом. Достаю тени для век — темно-синие, которые называются «Полночь» — и провожу по векам. Как только отрываю глаза, у меня возникает странное чувство: я могу поклясться, что какую-то секунду перед зеркалом сидела не я, а она — Сапфир.
Мои пальцы возвращаются в косметичку, ищут самую важную часть образа Сапфир — фирменную помаду цвета синяка, — но ее нет. Я вываливаю на столик все содержимое косметички, в ней много чего есть, но не искомый тюбик с помадой.
Я еще раз смотрю на себя, на свои глаза, которые теперь так напоминают глаза Сапфир, прежде чем пойти в ванную, чтобы вновь, и вновь, и вновь умыться. В спальне я убираю в косметичку Сапфир все, что из нее вывалила, и ставлю ее между шести высоких серебряных подсвечников. Она выглядит как середина цветка, вокруг которой стоят часовые-подсвечники, охраняя ее. Только потом вспоминаю про пепельницу, терпеливо дожидающуюся в моей сумке. Я достаю ее обеими руками и кладу в ряд с тронутым ржавчиной портсигаром с монограммой «ГТВ» на лицевой стороне и тремя длинными, похожими на флейту мундштуками.
Я думаю о Сапфир, о темном, терпеливом силуэте, грациозно плывущем между столиков, заставленных серебряными, с ручной гравировкой пепельницами. Пепельницы везде — на полу, потолке, стенах. Я задаюсь вопросом: курила ли она?
Я это выясню, даю я обет. Я выясню все. Так или иначе.
— Пенелопа. Алло, гараж? Вы с нами?
Я мгновенно сосредотачиваюсь. Мистер Келлер хмурится, глядя на меня.
— Извините, — говорю я. — Я не слышала вопрос.
— Не было никакого вопроса, мисс Марин. Мы ходили по классу и заслушивали ваши ответы по домашней работе, которую задали вам вчера по дифференцированию сложной функции с помощью цепного правила.
Я чувствую, как мои глаза закатываются под череп. Дело не в том, что я совершенно измотана, проспав меньше четырех часов, а я измотана. Просто все мои мысли о Сапфир, ее пропавшем тюбике с помадой и ее убийце. Не могу не думать и о Флинте, пытаясь понять, то ли он действительно собирается помочь мне, то ли попытался отвязаться от меня, пообещав подумать. Я очень хочу это знать. Должна знать, поможет ли он мне. Должна знать, встанет ли плечом к плечу со мной.
— Вопрос девятнадцать, страница сто одиннадцатая, мисс Марин. Так что вы ответили?
Келлер — один из тех учителей, которые замечают мои ритуалы, возможно, потому, что помешан на математике и сверхчувствителен ко всему, связанному с цифрами. Однажды он попытался поговорить со мной после уроков, сказал, что он понимает, но все эти постукивания на контрольных отвлекают других учеников. Он попытался убедить меня поговорить об этом со школьным психологом, как будто это могло помочь. И когда он говорил со мной, мое лицо так пылало, а во рту так пересохло, что я не могла произнести ни слова. Не могла даже солгать, сказав, что не знаю, о чем он говорит, или дав безумное обещание никогда больше не постукивать. Он не понимал. Просто не мог понять.
После того разговора он, похоже, воспринимает мои постукивания как личное оскорбление, будто я делаю это специально, чтобы отвлекать его на уроках.
Я раскрываю книгу и смотрю на вопрос, быстро прикидывая, что к чему.
— Этого вопроса не могло быть в нашем задании, потому это урок следующей недели, — отвечаю я, — но если внешняя функция — синус, а внутренняя — три икс квадрат плюс икс, тогда производной будет шесть икс плюс один помножить на косинус три икс квадрат плюс икс.
Он откашливается. Поднимает брови.
— Хорошо, Пенелопа. — Щелкает языком, уже не зная, как меня наказать, поворачивается к доске и начинает объяснять классу новые вопросы. Я пытаюсь сосредоточиться и не могу. Куда там! Мыслями я в клубе; в косметичке Сапфир; в высоких зеркалах гримерной; в длинных крашеных рыжих волосах Марни; в дохлой кошке, которая становится все более окровавленной и разодранной, в очередной раз когтями процарапывая путь в мою голову. Где угодно, только не на уроке.
Я должна выяснить больше! Но у кого? И как я это выясню?
По окончании школьного дня я вынимаю все из рюкзака для книг и перекладываю в шкафчик. Когда кто-то, проходя мимо, кричит: «Гребаные производные!» — хрипловатым голосом крутой девицы, я поворачиваю голову: Энника Стил коротко мне улыбается, потом бежит к Бригаде идеальных девушек, собравшейся в конце коридора.
Воздух никак не хочет выходить из груди. «Да!» — чирикаю я вслед, очень уж взволнованно. Она не оборачивается. Может, и не услышала меня. А может, мне все это почудилось.
Я захлопываю дверцу шкафчика и, выходя из школы, бормочу себе под нос свои имя и фамилию: «Пе-не-ло-па-Ма-рин Пе-не-ло-па-Ма-рин Пе-не-ло-па-Ма-рин». Шесть слогов. Три раза. Восемнадцать.
Холодный воздух на пути домой щиплет глаза. Я думаю о том, что могли бы написать в газете о Сапфир, но не упомянули. Может, у нее была семья: сестра или брат или много сестер и братьев, родители, которые любили ее, а теперь потеряли. Она не употребляла наркотиков, не пила, не нарушала законов. Была доброй, хорошей, готовой прийти на помощь, по словам всех, с кем я говорила в «Десятом номере». Ее убийство не имеет смысла, повторяли девушки прошлым вечером. Если б кого и могли убить, так только не ее.
Шурш, шурш, шурш — все тело напрягается от шагов другого человека, идущего по снегу. А потом я начинаю ощущать тепло дыхания этого быстро приближающегося человека, шурш, шурш, шурш уже рядом. «Господи, — думаю я, — господи, не теперь». Я поворачиваюсь на каблуках, со сжатыми в кулаки и поднятыми к груди руками.
Но догадайтесь, кто это? Джереми. Естественно. Джереми.
— Срань господня, — бормочу я, выдыхая белое облако.
— Ло! Подожди! — Он шумно дышит, наконец-то настигнув меня, в руке листок.
Его лицо в красных пятнах от холода, особенно замерз нос-кнопка, волосы падают на лоб. Куртка расстегнута, я даже вижу, что футболка с Нилом Янгом чуть порвалась у левой подмышки, из дырки торчат волосы.
— Ты оставила это на своем столе после английского. — Он протягивает мне листок: статью о словах, которыми Шекспир обогатил английский язык. И я уверена, что достаточно хорошо знаю все, что нужно по этой теме, а если не знаю, то найду все необходимое в Сети. — Я бегал за тобой весь день. Ты меня сознательно избегала или как? — Он смеется, будто такого быть не может. — Я увидел, как ты уходишь. Нам это нужно для сегодняшней домашней работы. — Он потирает руки о бедра и улыбается. На подбородке у него маленькая ямочка.
Кери права: он милый, по-своему, тело мускулистое, на щеках и подбородке пушок, глаза синие-синие и сверкают, когда он правильно отвечает на уроке, на носу веснушки, рот сильно изгибается при улыбке, а смеется он глупо. И злость, которую я испытываю, иррациональна; ее причина, вероятно, в том, что я очень нервничаю. А если по правде — я в ужасе с того самого момента, как увидела дохлую кошку на своем крыльце.
Джереми все говорит, следуя за мной по улице. Я могу слушать только вполуха: «И потом, будет очень здорово. Если мы как-нибудь сможем вместе готовиться к ШОТу. Моя мама постоянно спрашивает: «Джереми, что ты сейчас учишь? Джереми, что ты сейчас учишь?» Бла-бла-бла и все такое. Словно ей не хочется заниматься домашними делами и нравится доставать меня, — он смеется, пронзительно, как девчонка. — Родители, чел. Так?»
Я киваю. Шесть раз. Киваю киваю киваю киваю киваю киваю.
— Вот я и сказал ей, что в классе есть девочка, — он нацеливает палец мне в грудь, — это я про тебя, которая суперумная, и я собираюсь, если потребуется, на коленях умолять ее заниматься со мной. Только так и удается заставить ее замолчать. Поэтому, — он озорно улыбается, — теперь тебе придется заниматься вместе со мной, а не то моя мамаша выпрыгнет из штанов.
— Джереми… я… — Мне нужно, чтобы он от меня отстал, но я вижу: он не отстанет, пока я не сдамся. Я останавливаюсь на углу и выстреливаю мой ответ ему в подбородок. — Отлично! Давай заниматься вместе. Завтра в библиотеке после уроков, идет?
Он улыбается. Он сияет.
— Потрясающе, Ло! Я знал, что ты согласишься. Ты спасаешь моих родителей от лишних волнений.
— Да ладно, — киваю я. — Нет проблем.
— Тогда увидимся завтра. — Он пятится от меня, чуть не падает. — Еду я принесу!
Я прощаюсь с ним быстрым взмахом руки и поворачиваю за угол, иду к остановке 96-го автобуса, который доставит меня на границу двух миров, туда, где встречаются Гдетотам и остальной Кливленд.
Дело в том, что мне нужен Флинт. Я бы с удовольствием обошлась без него, но я не знаю, кому еще задать мои вопросы. Никто не знает Гдетотам лучше его, и ему придется помочь мне, хочет он того или нет.
Из автобуса я выхожу за несколько кварталов от ржавой купальни для птиц, которая, по словам Флинта, теперь служит общественным почтовым ящиком. Я то сжимаю статуэтку-бабочку, которая лежит в моем кармане, то разжимаю пальцы. Моя кисть похожа на сердце, транспортирующее кровь по всему телу. Я не могу остановиться.
Направляясь к купальне, я обдумываю содержимое записки: «Флинт, пожалуйста, встреться со мной вечером. Здесь. Я тебя дождусь. — Нет. Слишком умоляюще. — Флинт, встреться со мной вечером. Здесь. Нужна твоя помощь».
Я смотрю под ноги, вслух считаю трещины на тротуаре. Добираюсь до двадцати семи — три девятки, очень хорошо, — прежде чем поднимаю голову и вижу то, что увидеть не ожидала, но в глубине души отчаянно надеялась, что увижу: пару пушистых медвежьих ушек, склоненных над краем купальни. Их обладатель что-то торопливо пишет на листке бумаги.
— Флинт! — буквально вырывается из меня, мне хочется подбежать к нему, и обнять, и уткнуться лицом в его грудь. Вместо этого я хватаюсь за нижнюю кромку моего свитера, и тяну, тяну, тяну, натягиваю на бедра, хочу прекратить, но не могу заставить пальцы подчиниться.
Он вскидывает голову и видит меня, ямочки на щеках углубляются.
— Ло! — Он бежит ко мне, складывая на ходу листок, и протягивает мне его с низким поклоном. — Как раз собирался оставить его для тебя.
Я разворачиваю листок и читаю, а он стоит рядом и наблюдает.
Дражайшая Пенелопа!
Я гигантский ублюдок. Я не хочу сказать, что я человек невероятных габаритов, который при этом и ублюдок, нет; на самом деле я человек нормальных габаритов, который, так уж вышло, иногда показывает себя экстрабольшим ублюдком. Когда ты на следующее Рождество купишь мне уродливый выходной свитер, тебе не потребуется брать очень большой размер, но его должно украшать изображение какой-нибудь особо отвратительной личности, чтобы весь мир сразу понял степень моей ублюдочности. Что я на самом деле хочу сказать… я подумал об этом и готов помочь тебе в твоем квесте, чтобы к грядущему Рождеству ты могла подарить мне просто уродливый выходной свитер, ничем не отличающийся от любого другого уродливого выходного свитера, и я смогу надеть его в следующий раз, когда мы побьем и бога, и дьявола в баночном боулинге.
Твой Флинт
Два последних слова заливают меня теплом. Я складываю записку и кладу в карман, глядя на треугольники, которые образуют ветви деревьев. Задаюсь вопросом, что заставило его изменить свое отношение, но не могу позволить себе размышлять об этом. Он мне нужен. И он готов помочь.
— Извини, Ло, за прежнее. — Его большие глаза смотрят в мои. — Я подстроюсь под тебя. Никакие мусорные баки этого мира теперь не помешают мне быть рядом с тобой. Я полностью к твоим услугам, лады? Так что теперь, частный детектив Пенелопа?
Я крепко сжимаю статуэтку-бабочку, чувствуя, как Сапфир пульсирует в моей ладони.
— Теперь, — отвечаю я, а нервы вибрируют в груди, как натянутые струны, — нам нужно выяснить, что произошло в тот вечер, когда ее убили. Нам нужно найти новые ниточки.
— И как ты собираешься это сделать?
Я шумно сглатываю слюну и заставляю себя озвучить идею, которая не дает мне покоя весь день.
— Мы пойдем к дому Сапфир, — отвечаю я уже на ходу, — и мы проникнем в него.
Флинт сует заколку-невидимку, которую достал из кармана, в ржавый замок двери странного желтого дома и легко его открывает, словно каждый день залезает в чужие дома. Распахивает дверь и ждет, пока я первой переступлю порог.
— Ты в этом мастер, — говорю я ему.
— Мне приходилось залезать в сараи или в запертые дома всякий раз, когда быстро требовалась крыша над головой, чтобы поспать, — отвечает он без малейшего колебания. — Поверь мне, Лопа… эй, раньше кто-нибудь называл тебя Лопа?
У меня сосет под ложечкой. Орен время от времени называл меня Лопа. Знал, что меня это раздражает.
— Нет, — коротко отвечаю я. — Никогда.
— В любом случае, Ло, когда я попал сюда, дела у меня шли не так хорошо. Мне очень часто приходилось спать в подворотнях, потому что с замками не получалось.
— Чувствую, особенно туго тебе приходилось зимой, — говорю я, пытаясь отогнать подозрения. «Он здесь. Он мне помогает».
— Срань господня — да. Более чем туго. Не думаю, что найдется адекватное слово, чтобы передать тяготы моей тогдашней жизни. — Он мне подмигивает, но губы его как-то странно изгибаются. Такое ощущение, что ему приходится собрать всю волю в кулак, чтобы заставить их улыбаться. — Миледи. — Флинт вновь предлагает мне войти.
Но я не могу сдвинуться с места. Тысячи рук внезапно давят давят давят мне на грудь, не позволяя даже вдохнуть. Все это воспринимается как сон: этот порог передо мной, комнаты Сапфир, которые за ним находятся, в этих желтых, цвета маргариток, стенах. Они дрожат и вибрируют, посылая ко мне волны леденящего холода.
— Ло, — Флинт понижает голос, — не следует нам здесь стоять.
Шесть глубоких вдохов. Девять постукиваний. Три ку-ку. Снова. Снова. Снова. Я не знаю, что написано сейчас на лице Флинта, и не хочу знать. Сейчас мне без разницы. Я по-другому не могу.
Наконец я завершаю цикл и могу войти: желтая дверная арка дрожит, когда я прохожу под ней, голос Сапфир шепчет из стен. Флинт следует за мной, закрывает за нами дверь, запирает ее.
— Ло, — тихонько спрашивает он, — почему ты все это делаешь?
В доме темнота обволакивает меня влажной густотой. Он видел, он знает. Горло жжет, когда я отвечаю, с губ срывается только одно слово: «Должна. — Я трясу головой и произношу его вновь: — Должна. — И еще раз, третий. — Должна».
Думаю, что вижу, как он кивает, но полной уверенности нет. Слишком темно. Химический запах поднимается с пола: дезинфицирующего средства, и металла, и плесени. Я дрожу. Хозяин дома, должно быть, отключил отопление, как только они нашли тело. Флинт щелкает выключателем в прихожей, но ничего не происходит. Темнота угрожающе окружает нас. «Только попробуйте со мной связаться», — пренебрежительно фыркает она. Вспышки уходящего света взрезают темноту через щели между колышущимися портьерами, резкие и неожиданные. Мои глаза начинают приспосабливаться.
— Пойду на кухню и поищу фонарик или свечи, — говорит Флинт, голос дрожит.
Я чувствую, как удаляется тепло его тела, а через несколько секунд слышу постукивания и шуршание в другой комнате. Вскоре он возвращается с включенными фонариками. Двумя. По одному в руке. Встает рядом со мной и протягивает мне второй. Поначалу я не могу его взять: руки вдруг становятся слишком массивными и тяжелыми, чтобы поднять их.
С минуту мы оба просто стоим с включенными фонариками, вдыхая холод в легкие. Вдыхая запахи, маскирующие убийство. И кровь.
Снова кошка проносится в голове: с разинутой пастью, застывшая в ужасе. Желудок дергается, сжимается, словно испуганный зверек. Портьеру относит в сторону, словно кто-то бьет по ней: полоса тусклого света заполняет пустоту и исчезает вместе с порывом ветра.
Флинт проводит лучом фонаря по стене. Я вижу лиловые губы Сапфир, разбросанные по обоям, мерцающие в потоке света. Моргаю, и они исчезают, и она исчезает. Я вскидываю свободную руку над головой, машу ей. «Можешь ты меня чувствовать? — Я думаю о ней, жду знака. — Ты здесь? Как-то так?»
Флинт машет рукой, копируя меня, и говорит:
— Господи, холодно. Пойду в разведку, хорошо? — Он идет, освещает фонарем углы, стены, половицы.
— Я тоже, — говорю я его спине. Сначала иду за ним, потом беру левее, захожу в гостиную, тогда как он идет куда-то еще.
Самое странное: все выглядит совершенно нормальным. Длинный синий диван, расстеленный плед, словно кто-то недавно здесь спал; стакан с темной помадой на маленьком подносе наполовину наполнен водой, китайский ковер с драконом на деревянном полу, чуть сдвинутый в сторону, пара черных туфель без каблуков перед телевизором.
Мое тело несет меня к карточному столику, к стакану со следом помады. Ее губы. Я прикасаюсь к следу пальцем, надеясь ощутить мягкость и тепло, словно она только что сделала глоток и отошла за чем-то в другую комнату. Я ожидаю, что она в любую секунду войдет и застанет меня — совершеннейшую незнакомку, — стоящей в ее гостиной.
Но потом я вспоминаю, что не застанет. Не сможет. Никого и никогда больше не застанет. И отпечаток ее помады на стакане не теплый и мягкий — холодный.
Скри-ип. Я подпрыгиваю, моя рука взлетает к груди. Скри-ип. Скри-ип — снова и снова, в коридоре. Сердце ускоряет бег.
— Флинт? — зову я. Нет ответа.
Желудок завязывается узлом, набитым бритвенными лезвиями. Какое-то непонятное гудение. Голос. «Сапфир? Ты здесь?»
— Иду наверх, Ло, — доносится до меня голос Флинта.
Я выдыхаю, но паника не уходит, только отступает в сгущающуюся темноту, выталкивает меня из этой комнаты в следующую.
Ванная: за зеркалом пять разных видов духов в элегантных стеклянных флаконах. Я буквально вижу, как она стоит перед зеркалом, душится… шея, запястья, локтевые сгибы. Я хватаю один флакон — средний в ряду, сую в карман. Ее вещи. Я хочу обладать ее вещами.
Маленький рисунок птицы над унитазом привлекает мое внимание. Мне нравится рисунок — он напоминает тот, что я видела в шкафчике Сапфир в «Десятом номере». Задаюсь вопросом, нарисовал ли его тот же человек. Птица. Над выключателем две фотографии Сапфир. На одной она с Марни, вероятно в баре, вполоборота к камере. На другой — с девушкой, которую я не знаю.
Я иду дальше. Кухня: желтые стены, засохшие цветы в глиняных вазах, коробки кукурузных хлопьев и чипсов на холодильнике. Магниты с рекламой местных заведений, листочек с клейкой полосой с надписью-напоминанием: «Прачечная!» Почерк девичий. Еще фотографии Сапфир с подругами. Я задерживаю луч фонаря на каждой. Везде у нее на губах темно-синяя помада. Меня тревожит этот момент. Где ее помада?
Сверху доносится грохот, словно Флинт что-то сбросил на пол. Секундой позже его голос, далекий, разочарованный: «Ничего здесь нет. Разве что много никому не нужного дерьма».
Я возвращаюсь в коридор, иду к спальне, где ее убили, а окно разбила пуля, разминувшаяся со мной на несколько дюймов. Ранее я избегала эту комнату. Дверь приоткрыта. Я направляю в щель луч фонаря.
На мгновение застываю у двери, парализованная. Вижу те самые синие стены, ковер, мебель, которые видела на нечеткой фотографии, сделанной сотовым телефоном, размещенной в криминальном блоге. Пластмассовые жалюзи опущены наполовину, так что в комнату проникает свет уличного фонаря. Ветер дует из разбитого окна, перекрещенного полицейской лентой. Жалюзи чуть покачиваются.
Тук тук тук, ку-ку.
Воздух тяжелый, напряженный, запах металлический. Ощущение, что внутри все вибрирует. То же самое в комнате Орена. Мы чувствуем его частички, плавающие вокруг. Частички, которым никогда не стать целым.
Поэтому мы больше никогда не заходим в его комнату. Если войдем, то начнем метаться по комнате, стараясь собрать частички, надеясь, что сможем снова собрать его. И сказать: «Мы больше никогда не позволим тебе уйти. Оставайся здесь. Оставайся здесь. Оставайся здесь».
Но потом он исчезает. И мы опять одни. Смотрим на темно-бордовый плед, которым застлана пустая кровать.
Я чувствую, как Сапфир собирается вокруг меня, словно может, если захочет, взять меня за руку, обнять и сказать: «Действуй». Потому что в глубине души я знаю: она именно такая.
Шесть глубоких вдохов. Два плюшевых медведя на кровати. Три подушки. Один кровавый тест Роршаха[134] на стене. Кровь Сапфир. Лицо Сапфир — вспыхивает передо мной — выстрел — кошка — Орен — огромный жуткий кулак, поднимающийся из ковра, держащий их всех.
Я закрываю глаза и открываю вновь. Еще шесть вдохов, по три секунды каждый.
Прежде всего мой взгляд останавливается на ее стенном шкафу, слева от кровати. Это маленькая черная пещера, завешанная яркой одеждой. Я вхожу в нее, веду лучом по плотной стене материи — поблескивающей, сверкающей, скандально выглядящей. Юбки, и платья, и рубашки с крючками и молниями посередине. Я нахожу бюстье, бархатное, черное, в стразах, провожу по нему рукой; мягкость бархата контрастирует с твердостью страз. Меня наполняет растущее желание взять бюстье, отличное от желания взять трех маленьких гипсовых лягушек с ее письменного стола (что я и делаю, сердцебиение учащается, лицо заливает краска стыда и восторга), более здравомыслящее, не столь импульсивное.
Она носила это бюстье. Ходила в нем, и потела, и ела, и жила. Это бюстье — ее часть. Вот что я думаю, когда прикасаюсь к нему. Это не бюстье — это сама Сапфир. Я расстегиваю молнию на рюкзаке и засовываю в него бюстье, и лягушек тоже. Мое.
Наше.
Так много надо просмотреть, но как знать, сколько пройдет времени до того, как кто-нибудь, сосед или прохожий, заметит лучи фонариков, вспыхивающие и гаснущие в различных частях дома, и вызовет полицию.
Я огибаю кровавое пятно около ее кровати, направляясь к письменному столу. Оно все еще здесь, застывший темный силуэт. Проходя мимо, я девять раз всасываю щеки. Всасываю и раздуваю. Всасываю и раздуваю. Слышу шаги. Наверное, Флинт уже спустился на первый этаж.
На столе бардак: стопки старых тетрадей, ежедневники, смешные, нарисованные от руки календари. Я беру одну тетрадь, пролистываю. Клочки бумаги вываливаются и падают на ковер. Никакого порядка, бумажки датированы чуть ли не разными годами. Я едва могу дышать, так волнуюсь. Она привела меня сюда, к этой сокровищнице. Я это знаю. Послала волну, которая принесла меня к этому столу. Она хотела, чтобы я все это нашла, я это чувствую.
Я запихиваю в рюкзак последнюю тетрадь и уже хочу позвать Флинта, когда замечаю еще один большой мятый лист бумаги. Расправляю его ладонью. Это рисунок чернилами, я щурюсь, приглядываюсь: овальное лицо, темные глаза, темные губы. Это она, Сапфир.
Я направляю луч фонаря на рисунок. Он прекрасен. Изящен. Четкие линии. Игра тени и света. И в нижнем левом углу, среди завитушек, подпись.
Флинт.
Моя кровь превращается в лед: глубокая заморозка, органы — застывшие во льду камни.
Он сказал, что не знал ее, но солгал. Солгал солгал солгал. Он нарисовал ее портрет. Знал, как войти, знал, где кухня. Внезапно до меня доходит: он бывал здесь раньше.
Ох, господи. Все горит и расплывается перед глазами.
За спиной раздается голос, слова я понимаю с трудом:
— Нашла что-нибудь интересное?
Я медленно поворачиваюсь, сжимая рисунок в руке.
Флинт стоит в дверном проеме.
Флинт видит рисунок в моей руке. Его лицо становится белым как мел.
Ужас пульсирует во мне, поднимаясь от пяток до самой макушки.
Я трясусь, думая: «Беги», — но не могу сдвинуться с места.
Он идет ко мне, тянется ко мне.
Я отступаю, натыкаюсь на маленький ночной столик, на котором стоит лампа с фарфоровым абажуром, и сшибаю ее. Лампа падает на пол. Кусочки абажура разлетаются по всей комнате. Грудь зажимает, так зажимает, что каждое слово прорывается с болью.
— Ты сказал… ты сказал, что н-не знаешь ее… — голос дрожит, я замолкаю.
— О чем ты говоришь, Ло? — Он протягивает руки, но я выскальзываю.
— Ты солгал, — хриплю я. — Что ты с ней сделал?
— О чем ты говоришь? Что, черт побери, ты пытаешься сказать? — Его брови сходятся у переносицы, он смотрит на листок, который дрожит вместе с моими руками. Я выставила его перед собой.
— Господи, — шепчет Флинт через несколько секунд. Так волнуется, что сдергивает шапку с «медвежьими ушками» с головы и приглаживает волосы рукой. Впервые я вижу его голову. — Ладно, Ло, послушай. — Он глубоко вдыхает. — Я не хотел, чтобы ты это знала, но… она была моей подругой. Я не говорю, что близкой подругой, но… Я ее знал.
Грудь сжата обручем — я покачиваюсь на мысках — я пытаюсь сформулировать мысли.
— Но… но, если ты ее знал. Почему… почему не сказал мне? Почему лгал?
— Я не хотел ввязываться, вот и все. Ты это понимаешь? Ее убили. Это серьезно, Ло. Это не игра.
— Я знаю, что это не игра, — выплевываю я. — Это ты играешь в игры. Это ты солгал…
— Ты тоже солгала, сказав, что знаешь ее, — Флинт вздыхает и потирает макушку. — Послушай, я решил помочь, потому что увидел, как она тебе дорога, и, Ло, меня это вдохновляет стать лучше, чем прежде. Сделать что-то стоящее. — Он замолкает, чтобы перевести дух. — Но именно поэтому напрасно мы полезли в это дело. Ты совершенно чокнутая, — теперь слова льются потоком, — да и я тоже. И я думаю… нам надо с этим завязать. Отойти в сторону, пока еще есть такая возможность.
Я смотрю на его лицо, потрескавшиеся губы, голубовато-зелено-золотистые глаза, и в них что-то такое, чего я не понимаю: отчаянная, молящая боль.
Я по-прежнему не доверяю ему полностью, но сейчас должна верить, что он говорит правду. Не могу его потерять.
Он единственный мой друг.
Флинт с осторожностью кладет рисунок на стол Сапфир, пробегается по нему пальцами, словно хочет, чтобы они запомнили ее образ. Я прижимаю рюкзак к груди.
— Ладно, — сипло говорю я.
— Ладно что?
— Ладно, пошли отсюда.
Холод окружает нас, и нас тянет друг к другу, словно тепло человеческих тел обладает магнетизмом. Флинт берет мою руку в свою и пожимает, и у меня возникает желание отпрянуть, но другое желание сильнее: влиться в него, позволить куда-то отнести, чтобы там я смогла отделиться от него.
Он мягко тянет меня к себе. Я позволяю.
Вернувшись в Лейквуд, я по-прежнему чувствую, будто двигаюсь под водой — с трудом, и медленно, и на большой глубине. Я прохожу под переплетенными руками поскрипывающих осин, и изящных берез, и вязов со скользкой корой. Когда мы только переехали в Кливленд, Боб Соломон, наш рехнувшийся обнимающийся с деревьями хиппующий сосед — как охарактеризовал его отец — бродил по округе, развешивая на деревьях бирки. Не пропустил ни одного в радиусе шести кварталов. Даже после того, как все бирки свалились, Орен мог указать мне, где какое дерево. Он всегда запоминал то, что его волновало.
Воспоминания захлестывают меня: мы сидим под большущим старым гикори на лужайке перед нашим домом. Орен в мельчайших подробностях зарисовывает потрескавшуюся кору, на напряженном лице читается блаженство; Орен забирается на кизиловое дерево миссис Готорн, которая живет в трех домах от нас, кричит, как обезьяна, притворяется, будто ест листья. Я так глубоко ушла в прошлое, что едва не упускаю из виду очень узнаваемого здоровяка, который попыхивает сигаретой, притаившись в дверной арке на углу Дубовой и улицы Кленового ручья.
Охранник из «Десятого номера», которого Гордон Джонс называл Вином. Я узнаю его по носу, напоминающему расплющенный помидор, и могучей шее. Определенно он.
И в квартале от моего дома.
Я ныряю в тень между двумя темно-синими внедорожниками, припаркованными задними бортами друг к другу. Сердце колотится быстро-быстро, ужасный зеленый свитер, одетый под курткой, прилипает к телу. Вин стоит в каких-то пятнадцати футах от меня, язык, как змея, высовывается в щель между двумя передними зубами, курит, глаза стреляют по сторонам. Словно он кого-то поджидает. Сердце бьется еще чаще; что-то подсказывает мне, что поджидает он меня.
Я наблюдаю, как он затягивается и выдыхает дым, затягивается и выдыхает дым. Я на 99,9 процента уверена, что никогда раньше его здесь не видела, так что присутствие охранника в непосредственной близости от моего дома — не совпадение.
Ф-ф-ш. Моя рука случайно заскользила по заднему борту «Форда», к которому я привалилась. Громила тут же поворачивает голову в мою сторону. Делает шаг к внедорожникам, но тут в его кармане звонит мобильник. Он отвечает.
— Да, — говорит тихо, энергично кивая. — Нет. Да, я уверен. Хорошо. — Он еще раз оглядывается, бросает сигарету на землю и спешит к черному седану, который подъезжает, чтобы забрать его. Фары пронзают темноту.
Я не шевелюсь. Наблюдаю, слушаю, стремясь стать невидимой, пригибаюсь к самой земле, когда гулко хлопает закрывавшаяся дверца. Я опять не могу дышать. Охранник, тот самый, что поджидал меня. Мог он убить Сапфир? Но почему?
Я думаю о торопливо написанных словах: «Теперь ты знаешь, к чему приводит любопытство. Будь осторожна…»
Слова вращаются и кружатся вокруг меня, кроваво-красные, переплетаются с голыми ветвями деревьев. «Будь осторожна будь осторожна будь осторожна».
Я стучу ногой по гравию. Девять раз. Снова. Восемнадцать. Еще. Двадцать семь.
Вылезаю из зазора между внедорожниками и считаю трещины на тротуаре, пока прохожу последний квартал до дома. Каждые несколько секунд оборачиваюсь, боюсь увидеть мчащийся ко мне черный седан, охранника, выскакивающего из теней. Оборачиваюсь и когда подхожу к дому, и когда поднимаюсь по чистым белым ступеням на крыльцо. Тук тук тук, ку-ку, я открываю дверь и, войдя в дом, запираюсь на все замки и засовы.
В комнате бросаю рюкзак на пол и быстро расстегиваю молнию. Три лягушки, которые я взяла из комнаты Сапфир. От одного вида трех лягушек настроение у меня поднимается, я чувствую себя в большей безопасности. «Маме они бы понравились, если вернуться в то время, когда ей еще нравились вещи».
Я ставлю их в маленький треугольник, носами друг к другу, у подножия моей коллекции керамических маргариток… в результате приходится передвигать и двадцать четыре металлические отмычки, и шутовских кукол, и украшенные камнями расчески на фут ближе к пластинам с пенсильванскими номерными знаками, которые, решаю я, перенесут более близкое соседство с расческами. К тому времени, когда я заканчиваю перестановки, мне только чуть легче. И это огорчает меня еще сильнее: если полный порядок не поднимает мне настроения, тогда уже ничто не поднимет, а в итоге я навсегда останусь такой, с мозгом, парализованным внутри черепа.
Другие спасенные в доме Сапфир вещи я выкладываю из рюкзака на кровать: бюстье Сапфир, толстую пачку ее дневников. Скольжу пальцами по бархату и стразам бюстье. Я должна его надеть. Оно меня защитит. Мне нужно его надеть. Сейчас. Я вся дрожу. Осторожно надеваю бюстье через голову, протискиваюсь в него. Оно подходит мне идеально, обжимает груди, сдвигает их ближе друг к другу, облегает талию; благодаря ему мои практически отсутствующие узкие бедра выглядят полнее. Как же мне его не хватало! Оно держит меня единым целым, оберегает. Защищает.
Я сворачиваюсь калачиком на кровати и беру первую тетрадь из папки. С колотящимся сердцем жадно впитываю в себя каждое слово: ищу упоминание охранника. Должен он появиться на этих страницах. Может, они дружили. Может, встречались.
Но упоминаний о нем нет, и я вспоминаю слова одной из девушек «Десятого номера»: «Она никогда ничего не делала парню за дополнительную сотню баксов. Никогда не встречалась с парнями из клуба, даже с постоянными клиентами. Даже с охранниками».
Я читаю страницы за страницами о Птице. Она нигде не называет Птицу своим бойфрендом, даже в дневнике, но совершенно понятно, кто он для нее, как важны ее отношения с ним. Очень близкий друг как минимум и, вероятно, больше, если судить по тому, что они вместе делают.
«Мы с Птицей сегодня побывали в «Доброй воле»[135], с тем, чтобы одеться «цирковыми фанатами» для нашего традиционного «вторничного танцевального вечера». Перерыли все однодолларовые корзины и чего там только не нашли. Я подобрала себя платье до пола с паучьим рисунком, а он — шутовской колпак с колокольчиками и большущие серебристые штаны. Через окно мы забрались в подвал старого кирпичного здания на Мейерс-стрит и прыгали как сумасшедшие…»
В другой записи (8 сентября) она рассказывает о полуночных пикниках на строительных лесах. «Лучше «Гигантского орла»[136] ничего нет — клянусь. Птица обожает дрисколлсскую клубнику[137] (ягоды действительно огромные). Он кормит меня с руки и называет Птенцом (разве это не романтично? ха-ха). Иногда то, что он хочет сделать — и когда он хочет что-то сделать, мы это обязательно делаем, — вызывает у меня такой смех, что я балансирую на грани того, чтобы подпустить в трусы. Интересно, он по-прежнему будет находить меня сексуальной, если я подпущу?..»
Я торопливо пролистываю каждую тетрадку. Между записями попадаются и списки: белый хлеб, арахисовое масло, яйца, заколки-невидимки, резиновые перчатки, маленькие перышки, программист, прачечная. Есть и похабные лимерики, и рисунки (ноги, руки, цветы), и телефонные номера, и несвязные мысли, и строчки стихов. Сапфир пишет хорошо, и девушки в «Десятом номере» правы: она забавная. Я продолжаю читать.
«Я продолжаю громко пукать во сне, просыпаюсь от этих звуков, — жалуется она в записи от 29 апреля. — Это нормально? Птица слышит и притворяется, что не слышит, чтобы не смущать меня, или он действительно полностью отрубается?»
В другой записи (от 16 октября): «Постоянный посетитель этим вечером отозвал меня в сторону и сказал, что заплатит мне тысячу баксов, если я позволю ему час целовать мои стопы. Разумеется, я отказала. Но теперь, когда он приходит в клуб, клянусь, от него постоянно пахнет чьими-то стопами (а может, он всего лишь пользуется одеколоном с запахом стоп?), и я ничего не могу с собой поделать: оглядываю других девушек, работающих со мной, и гадаю, которая приняла его предложение. Отвратительно. Мне пришлось рассказать Птице о стопном фетишисте. Он так смеялся, что обрызгал меня «Доктором Пеппером». Я два дня называла его Доктор Пеппер».
Еще одна, в самом конце, среди последних записей (по дате): «Мы решили: в день годовщины нашей встречи мы назовем друг другу наши настоящие имена. Это забавно, в этом месте один из самых страшных секретов, которые ты может разделить с другим человеком, — твое настоящее имя. В нормальных местах ты выясняешь это, как только с кем-то встречаешься. Но для нас это будет наш подарок друг другу в нашу первую годовщину. И самый лучший подарок, который я только могу захотеть. Узнать что-то о нем, чего я не знала раньше… Надеюсь, не что-то ужасное, как… Боб. Я ненавижу имя Боб. Каждый день я озвучиваю новую догадку, а он лишь качает головой и говорит: «Не скажу». Я не могу ждать… еще четыре месяца».
В ее последних записях — более года тому назад, если верить датам, — Птица по-прежнему центральная фигура, но что-то в акцентах сместилось. Она много пишет о том, что он «улетает», болеет. В одной записи я читаю: «Когда на днях я попыталась подойти к нему поближе, он зарычал на меня, как злая собака. Может, просто от голода. Я не знаю, ел ли он что-нибудь в последнюю неделю. Мне недостает наших поздних походов в «Гигантский орел», наших пикников на крышах домов других людей…»
Я задаюсь вопросом: рычание — самое худшее, что он сделал, или случалось кое-что и похуже, о чем она не стала писать? Или не смогла написать? Может, он нашел одну из ее тетрадей-дневников и прочитал, а потом рассердился и побил… Возможна ли какая-то связь Птицы с охранником?
Еще в одной записи я читаю о ее матери: «Прошло 437 дней с моего приезда в Кливленд. Я веду счет в маленькой записной книжке. Каждый день я зачеркиваю старое число и пишу новое. Сегодня 437-й день. И теперь я точно знаю: моя мать умерла на 437-й день после моего отъезда из Дейтона[138], и прошло 437 дней с нашего последнего разговора. А теперь потекут только дни, но нового разговора уже не будет. Я думала, что она наплюет на мой отъезд, — и, как выяснилось, не ошиблась. Она и бровью не повела. Даже не попыталась меня искать. И теперь нам друг друга уже и не найти. Наверное, надо начинать новый список дней. Сегодня первый день, только после смерти моей матери. Завтра пойдет второй день».
Я задаюсь вопросом, каким числом она бы отметила сегодняшний день, если б жила. Глядя на исписанную страницу, на цифры и буквы, вдруг понимаю, какой она была молодой. Ее убили в девятнадцать лет. То есть записи эти семнадцатилетней — мой возраст, — а из дома она убежала в пятнадцать лет. В пятнадцать. Она не виделась и не разговаривала с матерью с пятнадцати лет.
Мне трудно представить ее такой молодой: на каждой фотографии или рисунке, которые я видела, она выглядит значительно старше. Все дело в косметике, разумеется. Но есть и что-то еще. Что-то в ее глазах.
Я засыпаю на боку, уткнувшись лицом в страницу, которую читала: что-то о Птице. Глаза слипаются, слипаются — и закрываются.
Из-под букв, цифр, незаконченных фраз на меня смотрят темные глаза Сапфир. Потом я проваливаюсь в темноту, что-то трещит, и я окружена толпой людей, лица которых содраны воронами, пикирующими с неба. Черные перышки парят в воздухе, как новогоднее конфетти.
Я поднимаю руки, чтобы защитить лицо, но рук у меня уже нет.
Я пытаюсь кричать, но мой рот — зияющая дыра среди костей, костей, костей.
Бипбипбипбипбип — мои глаза широко раскрываются, я таращусь на будильник. 7.15. Блин.
Блин блин блин блин. Я должна быть в школе через пятнадцать минут. БЛИН! Мои сны так оглушили меня, что я не слышала будильник, который, словно баньши[139], трезвонил последние полчаса.
Бюстье по-прежнему на мне, в некоторых местах неприятно вдавливается в кожу. Я надеваю первое, что попадает под руку — зеленую фланелевую рубашку, — втискиваюсь в мятые черные джинсы, которые валялись на полу, зашнуровываю кеды, засовываю одну дневниковую тетрадь в рюкзак, тук тук тук, ку-ку, выбегаю из дома и несусь к автобусной остановке. Автобус бы уже отъехал, когда я добралась бы туда, поэтому я перехватываю его за несколько кварталов, отчаянно замахав руками. Тяжело дыша, поднимаюсь в салон и сажусь у окна.
Наблюдая, как мое дыхание рисует на стекле туманные круги, не могу выгнать из головы одну фразу Сапфир: «Я думала, что она наплюет на мой отъезд, — и, как выяснилось, не ошиблась».
Я рисую рожицы на затуманенном окне: изогнутые рты, опущенные брови, торчащие волосы. Стираю и рисую вновь. Шесть кругов. Восемнадцать торчащих волос на круг. Моноброви. Три. Гигантский круг, охватывающий их все. Еще круг, охватывающий первый. И еще. Три гигантских круга, которые держат в себе все.
Я задаюсь вопросом, а думал ли Орен, что нам наплевать на его уход. Возможно, поэтому он и не вернулся, возможно, поэтому его начавшее разлагаться тело нашли в каком-то заброшенном доме. Он не думал, что мы начнем его искать. Он не думал, что мы не сомневались — каждый из нас, каждую секунду — в том, что он обязательно вернется. Ты отпускаешь на свободу те вещи, которые любишь, даже если нет у тебя такого желания, и они возвращаются к тебе. Это награда, это Универсальный круг, Закон. Мы исходили из того, что он вернется. Даже когда он уходил в себя и брошенный на него взгляд причинял такую же боль, как и на слепящее солнце, он все равно оставался нашим. Моим ярким, доставляющим боль братом.
Все это время он находился так близко, в каких-то двух милях, а мы сидели, ждали, тогда как он разваливался, распадался.
Мы думали, он вернется.
Возможно, так думала и мать Сапфир, потому и не искала ее. Может, то, что мы считаем правильным, в конце концов убивает нас, когда выясняется, что мы ошибались, во всем.
Я прохожу через вестибюль, и Уайр, кажется, смотрит прямо на меня, говоря нам всем строгим голосом: «Пожалуйста, детки, сделайте так, чтобы этот день не стал для вас слишком уж тоскливым». Уайр, я это знаю, думает, что я в депрессии, чудаковатая. Когда говорит, всегда смотрит на меня, словно его советы прежде всего адресованы мне.
Школьный день тащится.
Уже в первые минуты урока английской литературы, когда мисс Мэннинг гнусаво — последствие насморка — приводит примеры обреченной любви в различных шекспировских пьесах, я сую руку в рюкзак, достаю дневниковую тетрадь Сапфир, кладу на текст третьей сцены второго действия «Ромео и Джульетты» (старый трюк) и пролистываю к последней записи, которую прочитала вчера, уже слипающимися глазами.
«18 июля. Я ждала Птицу вечером, но он появился лишь четырьмя часами позже и заколотил в дверь с такой силой, будто за ним гнались. Я даже не собиралась пускать его в дом — так разозлилась. Он мог хотя бы позвонить. Но он не перестал бы стучать, пока я не открыла бы дверь. Поэтому я сдалась. Он посмотрел на меня этим взглядом. Я не могу его описать, но он пугает меня до смерти. Он не стал ничего говорить, когда я спросила, что не так, он вообще ничего не сказал. Но от этого никуда не деться. Полагаю, если кого-то любишь, ты принимаешь этого человека, какой он есть, даже если из-за него ты два месяца подряд чувствуешь себя полным говном. Ты даже вскроешь вену перочинным ножом, если ему потребуется твоя кровь… Не думаю, что я смогу перестать любить его. Иногда я ненавижу себя из-за этого».
Я перехожу к другой записи, более ранней:
«3 февраля. Я не знаю, как относиться к занятиям этим в душе, но Птица это любит… Марни согласна с тем, что это клево, но она постоянно читает «Любовь Сэвиджа»[140] и тоже считает, что женщина должна быть «хорошей, дающей и игривой». И теперь мне надо только понять, что не нравится ему, и все равно заставить его это сделать… но у меня не получается понять, что не…»
— Пенелопа, — голос прерывает рассуждения Сапфир. Голос мисс Мэннинг. Я поднимаю голову. — Да, я обращаюсь к вам, мисс Марин. — Я захлопываю книгу — вместе с тетрадью — и кладу на нее руки.
— Вот что меня интересует, мисс Марин, — гнусавит мисс Мэннинг. — Сможете вы рассказать нам, что только-только произошло в мире наших обреченных юных влюбленных?
Мой разум — чистый лист бумаги, и я, не думая, бормочу: «Он хочет принять с ней душ, а ей это не нравится».
Класс грохает. Мисс Мэннинг просто стоит, чуть наклонив голову и хмуря брови, словно не может поверить, что я такое сказала.
Ох. Блин.
— Я хотела сказать… он хочет… окатить ее… душем своей любви, но она не позволяет ему…
Класс смеется еще сильнее. Глаза мисс Мэннинг чуть не вываливаются из орбит. Я уже продумываю кратчайший путь к двери, чтобы выбежать из класса, но, оглядевшись, осознаю, что никто не смеется надо мной. Тони Мэттьюс потрясает в воздухе огромным кулаком и мотает головой, словно он на концерте хэви-метал. Бриджит Крэнк и Сидни Лори улыбаются мне так, что видны зубы. Бриджит вскидывает кулак с оттопыренным пальцем.
— Потрясающе, — шепчет она мне.
Я выпрямляюсь, смотрю прямо перед собой, только прямо перед собой, и не могу подавить улыбку.
— Ладно… достаточно. Любопытная интерпретация, мисс Марин. — Мисс Мэннинг одаривает меня злобным взглядом и идет к своему столу. — Переходим… к третьему действию, пятой сцене. И в каком положении мы находим наших влюбленных?
Снова взрыв смеха. Мисс Мэннинг должна понимать, как она подставилась. И, что удивительно, смеются не надо мной, так что я смеюсь вместе со всеми.
После занятий физкультурой в раздевалке я смотрю на себя в зеркало над шкафчиками и впервые за долгое время не ощущаю ненависти к тому, что вижу. Провожу рукой по рубашке и чувствую ладонью жесткость бюстье Сапфир. Радостная дрожь пробегает по моему телу. Я поднимаю руку к воротнику и расстегиваю первые три пуговицы, сдвигаю рубашку с одного плеча, открываю блестящую бретельку бюстье, темнеющую на белизне кожи моего плеча. Мне хорошо. Пусть дыхание более жесткое, чем обычно, мне нравится, как бюстье обжимает меня… мне так же хорошо, как в своей комнате, в окружении всех моих вещей. Я чувствую себя защищенной. Что-то поддерживает меня.
Я думаю о красавицах нашей школы: о Кери, и Камилле, и Сидни, и Маре Тернер, и Эннике Стил. Прямые шелковистые волосы, чуть вздернутые носики, легкая, воздушная красота, которую ты чувствуешь, когда проходишь мимо них; волны этой красоты просто накатывают на тебя. В твоих ушах начинает звучать песня, ты ощущаешь запах свежей травы, хотя на земле лежит снег. Станет ли когда-нибудь таким и мое лицо, гадаю я. Стану ли я… симпатичной? Пальцем я стукаю себя в нос, отбрасываю в сторону кудряшки.
Когда я выхожу из раздевалки и иду в крыло естественных наук, высокий блондин с сонными глазами — всего лишь ученик десятого класса, но все-таки — поворачивает голову, провожая меня взглядом.
Я тоже поворачиваю голову, чтобы посмотреть на него, и тут с кем-то сталкиваюсь.
Джереми. Как только наши взгляды встречаются, его щеки заливает краска.
— Вау, Ло. Ты выглядишь, что ли, немного другой, так? Это новая рубашка или что? — Он убирает прядь густых волос за ухо.
— Если на то пошло, я какое-то время уже носила ее, — я тереблю подол. — Но спасибо тебе. Мне… нравится твоя футболка. Она выглядит… удобной.
— Так и есть. Отец купил ее на концерте Нила Янга в семидесятых. — Джереми смотрит на ноги, потом вновь на меня. — Не могу поверить, что мои предки когда-то приходили домой позже восьми вечера. Очень мне хочется построить машину времени и заловить их за курением косячка. Сейчас он бы им точно не помешал. Им просто необходимо расслабиться. Ты понимаешь?
Я не понимаю, совершенно, но все равно киваю, выдавливаю из себя улыбку.
— Да, конечно. Машину времени. Я бы тоже не отказалась ею воспользоваться.
— Да… Эй! Мы сегодня вместе занимаемся, так?
— Гм… насчет этого, — я глубоко вдыхаю, шумно выдыхаю. — Я совершенно забыла, что сегодня должна отвести маму к врачу. Помнишь, какая она больная?
Он сдувается, как воздушный шарик, который проткнули иглой.
— Хорошо.
— Но мы точно найдем другой день, — выпаливаю я. Не могу видеть его таким… побитым щенком. — Может, на следующей неделе? Я куплю тебе пиццу или что-то такое.
Его лицо мгновенно преображается.
— Да. Да, это будет отлично.
— Классно, — я трижды сжимаю и разжимаю кулаки. У меня целая неделя на придумывание новой отмазки.
— Знаешь, я вот еще о чем хотел тебя спросить, — голос Джереми чуть дрожит. — Как насчет того, чтобы пойтисомнойнавыпускнойбал? — Последнюю часть фразы он произносит очень быстро, слова сливаются в одно, совершенно бессмысленное.
— Что ты только что сказал? — На моем лице искреннее недоумение.
— Выпускной бал, — повторяет он, более медленно. — Я хочу знать, пойдешь ли ты со мной на выпускной бал. — Я слышу каждое слово, но смысла в этих словах для меня не больше, чем в первый раз.
Я считаю плитки на полу (шестнадцать, семнадцать, восемнадцать девятнадцать…)
— Джереми… я не…
— Просто подумай об этом, хорошо? — Голос Джереми теперь звучит более уверенно, его улыбка становится шире. — Найди время и подумай. До встречи, Ло!
И прежде чем я успеваю открыть рот, он уходит широким шагом, сунув руки в карманы обтягивающих джинсов.
Я обдумываю выпускной вечер, пока иду в крыло естественных наук к своему шкафчику.
Короткая поездка на лимузине к школе, вереница сверкающих платьев от дизайнеров; зачесанные вверх, поблескивающие бриллиантами волосы, пот и прыжки в гимнастическом зале, декорированном под «Полночь в Амазонии», оглушающие ритмы диско. Наконец, последний медленный танец: едва слышный шепот пар, руки Джереми, неловко обнимающие меня за талию. Я закрываю глаза и позволяю этому случиться.
Его губы прижимаются к моим, фантазия набирает ход: дыхание Джереми становится сосной, и снегом, и клевером, и травой, его руки держат меня уже крепче, и его губы раскрывают мои, и мне нравится гладкость его языка, а когда я открываю глаза… меня целует Флинт.
Глаза Флинта. Пальцы Флинта. Язык Флинта.
Я не хочу останавливаться.
Я с головой ушла в фантазию, наслаждаясь движениями его теплых, шершавых рук по моей спине, и, направляясь к шкафчику, приготовившись тук тук тук, ку-ку, ничего не видела перед собой. Поэтому изменения на дверце стали для меня сюрпризом. На ней появилось мое лицо. Везде. С восемью вырезанными глазами.
С четырьмя раззявленными ртами.
Дверца моего шкафчика. С ксерокопированными, увеличенными фотографиями, моими фотографиями из последнего ежегодника. Числом восемь. Приклеены квадратом. Мое лицо, медленно уходящее от фотографии к фотографии, поглощаемое чем-то страшным, пока от него не остается ничего. Меня сжигают.
На моих губах надпись, напоминающая швы, не позволяющая мне открыть рот, надпись-предупреждение: «Отвали, сука».
Это кислота. Я узнаю эффект по лабораторным работам в кабинете химии. Лакмусовая бумага. Белая бумага. Кислота стирает все, как пламя.
Восемь. Восемь квадратиков. Восемь предупреждений. Число крутится в голове. Ноги у меня подгибаются, коридор вдруг начинает покачиваться. Или весь мир. Я беру себя в руки, выпрямляюсь в полный рост. Неужели это действительно происходит?
Я смотрю на дверцу своего шкафчика, и голова начинает идти кругом. Да, так оно и есть.
Охранник. Снова. Предупреждает меня.
Он знает, в какой я учусь школе. Он побывал здесь. Возможно, стоял у моего шкафчика несколькими минутами раньше. А это означает, что сейчас он может наблюдать за мной. Мог следить за мной постоянно, то есть знает, как часто я бываю одна, как легко меня убить. Я разворачиваюсь. Ученики проходят мимо. Одни разговаривают, другие смеются.
Мое лицо — мои восемь лиц — уже полностью исчезли. Листки бумаги скрутились, напоминают щупальца, закрепленные на дверце шкафчика. Я бросаюсь на них, отрываю, рву. Каждый листок по шесть раз. Еще шесть. Еще. Пытаюсь рассовать клочки по карманам, но они не помещаются. Я засовываю, уминаю, лишь бы спрятать их все.
Мне бы позвонить копам. Но я не могу. После того раза.
— Убирайся! — кричу я, бумажные клочки падают из моих кулаков.
Люди не обращают внимания. Никто не помогает. Никто не пытается.
Меня трясет, но я стараюсь не плакать. Грудь сжимается. Я приваливаюсь к стене, чтобы не упасть. Бреду к выходу.
— Ло! — Мое имя звенит по всему коридору. — Эй! Ло!
Сквозь туман я вижу Кери Рэм справа от себя в конце коридора. Она устроилась на краешке складного карточного столика, роскошные золотисто-каштановые волосы ниспадают на плечи. На столике табличка: «БИЛЕТЫ НА ВЫПУСКНОЙ БАЛ! 25 ДОЛЛАРОВ! ОСТАЛОСЬ 2,5 НЕДЕЛИ! КУПИ СЕЙЧАС, ИЛИ ТЕБЯ НЕ ТРАХНУТ!»
Ее губы смотрят на меня, как и длинные шелковистые ресницы, и скулы, и идеальные белоснежные зубы.
— Эй! Ты в порядке? — Она протягивает мне бумажную салфетку. В другой руке билеты на выпускной бал: розовые, зеленые, красные. — Ты так из-за Джереми?
— Ч… что? — Я опускаюсь на корточки. Ноги больше не держат. Клочки бумаги высыпаются из рук. Я раскидываю их перед ней. Некоторые не больше полоски с надписью: «Отвали, сука».
Кери присаживается на корточки рядом со мной, кладет руку мне на спину.
— Хочешь об этом поговорить?
— Кто-то следит за мной, — вырывается из меня. — Я не знаю, что делать. Я не знаю, кому сказать.
Кери вздыхает.
— Послушай, кто бы это ни был, я уверена, они просто ревнуют.
— Да, конечно, — бормочу я.
— Серьезно, Ло. Ты такая красивая — и красота твоя уникальная. Тебе удается одновременно выглядеть и взрослой, и юной, — она склоняет голову набок, морщит нос, разглядывает меня. Я открываю рот, чтобы запротестовать, но она опережает меня. — Нешаблонная или что-то в этом роде. Ты когда-нибудь замечала, что в «Топ модел»[141] все девушки-победительницы поразительно отличаются друг от друга? Это главное! Серьезно, многие хотят выглядеть, как ты. Ты понимаешь… особенной.
Я хочу сказать: «Надоело мне быть особенной. Я хочу быть обычной». Но ни слова с губ не слетает.
Кери всматривается в меня с очевидной тревогой.
— Ты живешь рядом с улицей Кленового ручья, так? — Я устало киваю. — Подожди секунду, пока я закрою лавочку, а потом отвезу тебя домой. Нам по пути.
Я не чувствую себя достаточно сильной или достаточно защищенной, чтобы возразить, поэтому жду, и позволяю ей взять меня под руку, и вести по коридорам. По пути я считаю шкафчики — девять, десять, одиннадцать, — моя другая рука ощущает себе очень, очень забытой. Я продолжаю считать, отгоняя панику: шестнадцать, семнадцать, восемнадцать. «Пока», — кричит Кери Камилле, которая рассматривает волосы в зеркале своего шкафчика.
— Я думала, мы прошвырнемся после школы… — отвечает Камилла с горьким привкусом в голосе, когда смотрит на меня. Двадцать один, двадцать два, двадцать три.
— Я скину тебе сообщение, скажем, в восемь, идет? — кричит Кери, оборачиваясь. Я тук тук тук, ку-ку, пока она не видит, а потом мы выходим на парковку перед зданием школы. Кери ведет меня к своему автомобилю, сверкающе-красному «БМВ». Он стоит в первом ряду. Теплый ветерок обдувает нас. Кери убирает руку с моего локтя и завязывает волосы в конский хвост, прежде чем мы садимся на ледяные кожаные сиденья ее автомобиля. Я по-прежнему вижу восемь своих лиц, исчезающих с бумаги.
Пока мы едем, Кери говорит со мной о выпускном бале, но я слышу только отрывочные фразы, потому что мои мысли заняты охранником: как, черт побери, он нашел меня, нашел мой шкафчик и почему, почему он вообще убил Сапфир? Я упускаю что-то важное, и у меня есть ощущение, что отпущенное мне время подходит к концу.
— Ло, — голос Кери врезается в мои мысли. Я поднимаю голову и смотрю на нее. — Ты бьешь себя по ногам. Снова и снова.
Я смотрю на кучку черных камней посреди тротуара. Четыре, пять, шесть.
— Я… я не замечала, — отвечаю я честно, когда мы проезжаем мимо дверной арки, в которой вчера я засекла охранника. Застегиваю куртку до подбородка и втягиваю голову в плечи. — Слушай, я, пожалуй, выйду здесь…
Кери останавливается в нескольких домах от моего.
— Здесь?
Я киваю.
— Спасибо тебе… что помогла. — Слова какие-то неестественные, произносить их трудно. — Правда.
Кери обнимает меня, говоря:
— Расслабься, Ло. В натуре.
Ее объятие удивляет, даже потрясает. На глаза наворачиваются слезы. Я быстро вылезаю из автомобиля, смущенная, поворачиваюсь к своему дому. Я понятия не имею, почему Кери так мила со мной. Она даже не знает меня.
— Еще увидимся, — говорю я, уже шагая. Мне надо шагать. Надо постукивать. Надо считать трещины.
Семнадцать, восемнадцать, девятнадцать.
Если бы она меня знала, относилась бы иначе.
Двадцать четыре, двадцать пять, двадцать шесть. Двадцать семь, чтобы все стало идеальным. Начинаю считать снова.
— Ло, — голос моей матери доносится через темную щель у приоткрытой двери, когда я иду в свою комнату. Она сидит на кровати. Ведущий телевикторины вопит: «Наши поздра-а-а-авления, Пегги. Вы выиграли новенькую стиральную машину из нержавеющей стали. И. Суши-и-и-илку». — Трибуна визжит.
Моя мама улыбается.
— Зайди ко мне. — Ее голос необычно спокоен.
«Суммарной стоимостью более двух тысяч до-о-о-олларов!»
— Что такое, мама?
Я на дюйм приближаюсь к кровати, и она берет мою руку в свои. Они холодные. И костлявые. Она не делала этого — не хотела, чтобы кто-то прикасался к ней или она прикасалась к кому-то — с тех пор, как бросила якорь в темной затхлой гавани — своей спальне — более года тому назад.
Я помню, как она готовила обед. Всегда следила за тем, чтобы на моей тарелке все лежало симметрично, резала куриное филе на нужное количество кусочков. И овощей клала на тарелку сколько надо, иначе я бы не стала есть. Папа никогда этого не понимал, просто сердился на меня за мои ритуалы, скажем, за подсчет трещин при ходьбе, за то, что я начинала снова, если сбивалась.
«Посмотрите на эту улыбку, друзья. Пегги, из Северной Каролины! Ваши родные здесь, в студии?»
Мама смотрит на меня снизу вверх.
— Твой отец рассказал мне о том, что произошло на днях, Ло, за обедом, — она сжимает мою руку своими, разжимает их. — Он говорит, что ты очень напряженная. И что ты поздно приходишь домой.
Я стучу ладонью по бедру, шесть раз, начинаю считать волосы в ее левой брови (шестнадцать, семнадцать, восемнадцать…)
— Я… я занималась. Много времени проводила в библиотеке…
— Дело в мальчике? — прерывает она меня, прежде чем я успеваю закончить.
— Что? Мама… нет. — Такое ощущение, что у нее и Кери Рэм один и тот же мозг. — Я хочу сказать…
— Ло, это нормально, — опять она прерывает меня. — Я понимаю. У меня хватало бойфрендов до того, как я решила остановиться на твоем отце.
— Нет, — я чуть возвышаю голос и пытаюсь вырваться из ее рук. Она не отпускает.
— Тогда что? — странная полуулыбка пробегает по ее лицу. — Ты убегаешь, чтобы повидаться с ним? Ты не хочешь привести его сюда? Ты нас стесняешься?
— Дело совсем не в этом.
— Тогда в чем? — спрашивает она, голос начинает переходить в визг. — В чем-то плохом? Ты связалась с плохими людьми, Ло? В наркотиках? В чем? Ты подсела на наркотики? После всего того, что мы пережили?
Я пытаюсь говорить спокойно, успокаивающе.
— Мама, нет. Никаких наркотиков. Клянусь. И я ни с кем не связалась.
— Не лги мне, Пенелопа, — говорит она, капельки слюны летят с губ. Она ушла, покинула зону стабильности. — Я знаю, ты тайком уходила всю неделю. Я слышу тебя. Ты крадешься, крадешься… После того, что случилось в прошлом году, как ты смеешь убегать из дома, а потом лгать мне об этом? Как ты смеешь? — Она обхватывает руками живот. — Нет, — говорит она. — Нет, нет, нет, нет, нет. Я этого больше не вынесу.
— Мама, пожалуйста. — Я хочу прикоснуться к ней, сказать что-нибудь, чтобы она замолчала, но не могу.
Внезапно она рыдает, ее тело сворачивается в листок, завернувшийся вокруг веточки, голос едва прорывается сквозь всхлипы.
— Я-я не знаю. Ты веришь мне, правда? Я не знаю. Господи. Мое дитя. Мое дитя. — Она поднимает руки к лицу, впивается ногтями в щеки.
— Я принесу тебе воды, мама, — шепчу я, пячусь к двери, прижимая кулаки к бедрам, с таким ощущением, что распадаюсь на части.
На кухне наполняю стакан холодной водой из-под крана и выливаю его. Наполняю снова и выливаю. Наполняю в третий раз, уже не выливаю, заставляю себя отойти от раковины. Ритуалы такие могущественные. Они тормозят меня, но я ничего не могу с ними поделать. Я поднимаюсь на три ступеньки — спускаюсь на одну, поднимаюсь на три — спускаюсь на одну. Поднимаюсь-спускаюсь, пока не добираюсь до самого верха.
К тому времени, когда вхожу в комнату мамы, она уже не плачет. Лежит на кровати, глаза остекленели, в горле тихонько клокочет.
— Давай, мама, — я осторожно сажусь на кровать. — Выпей это, пожалуйста. Вот. Позволь мне тебе помочь…
Она податлива, словно кукла. Я приподнимаю ей голову одной рукой, второй подношу к губам стакан, чуть наклоняю его.
За моей спиной по-прежнему гремит телик. Время новостей. «Спасибо, Том. Я нахожусь рядом с «Уэствуд-Центр», где наконец-то вновь поставили мусорные баки после того, как их убрали чуть ли не четырьмя месяцами раньше из-за угрозы взрыва бомбы в конце прошлого декабря».
Я ставлю пустой стакан на прикроватную тумбочку и разворачиваюсь к изображению радостно-сверкающего репортера, который стоит на продуваемой ветром автостоянке перед торговым центром. «Уэствуд-Центр»: помнится, я что-то слышала об «Уэствуд-Центр»… что-то важное…
«Вскоре после получения известия о заложенной бомбе полиция выяснила, что угроза ложная, но решила все равно убрать мусорные баки в качестве меры предосторожности. Прошлые четыре месяца муниципалитету пришлось привлекать частные компании по уборке и утилизации мусора, подняв чуть ли не на двадцать процентов ставку аренды, чтобы оплатить увеличение расходов. Арендаторы Гленн, Донг и Джо Уайнберг протестовали, говоря, что с них берут дополнительные деньги за услуги, которые по всем стандартам должны входить в арендную плату, и остальные арендаторы с ними согласились. После пятничной демонстрации протеста перед полицейским участком на Двадцать третьей улице полиция согласилась с возвращением мусорных баков на прежнее место».
Частота дыхания мамы замедляется, веки падают на глаза. У меня перехватывает горло, голова напоминает раздутый воздушный шарик, готовый лопнуть.
«Почему я не могу вспомнить?»
Я тихонько выскальзываю из маминой комнаты. Чтобы не разбудить ее.
В своей комнате я смотрю на свои вещи, а мои вещи смотрят на меня.
Внезапно — трезвон из моего рюкзака. Мне требуется несколько секунд, чтобы осознать, что звонит мобильник.
Я яростно роюсь в рюкзаке, пока не нахожу мобильник. Он никогда не звонит. Смотрю на дисплей. Номер не узнаю.
— Ал-ло?
Автомобильный гудок. Треск статики.
— Королева Пенелопа? — спрашивает голос на другом конце. — Неужели это она?
Я сильно прикусываю нижнюю губу, испытывая огромное облегчение.
— Флинт! Ты наконец-то обзавелся мобильником?
— Никогда! Телефон-автомат, детка. Чудо, но они до сих пор существуют…
— Но… как ты узнал мой номер?
— Ты дала мне его, Ло. В день нашей первой встречи. — Я слышу в трубке его дыхание, мягкое и ровное. Перед мысленным взором возникает фрагмент фантазии с выпускного бала. Его рот. Его большие ровные зубы. Я прижимаю язык к небу девять раз, потом трижды проглатываю слюну. Это нереально. Такого никогда не будет.
— Ты слышала насчет Винни?
— Винни? — в недоумении переспрашиваю я.
— Охранник «Десятого номера». Сегодня его арестовали за убийство Сапфир. В Гдетотаме только об этом и говорят. Так что все закончено. Мы свободны, королева Пенелопа!
Я быстро отодвигаю груду вещей от моего компьютера, прижимаю мобильник к уху плечом. Новый поиск: Кливленд Гдетотам преступления. Выскакивает «ПРЕСТУПЛЕНИЯ В ГДЕТОТАМЕ. БЛОГ Б. ХОРНЕТА». Новый заголовок ярко-красными буквами: «Арест за убийство местной девушки, Сапфир, 19 лет».
Клик. Статья загружается, я сижу, затаив дыхание.
16:10 ЦСВ, 8 апреля.
Марк Стэнтон, «Плейн дилер».
КЛИВЛЕНД. Сегодня после полудня полиция арестовала мужчину по обвинению в убийстве местной девушки, Сапфир (фамилия неизвестна). Жертва работала танцовщицей в клубе «Десятый номер», расположенном в Гдетотаме, в квартале 2100 по Восточной 119-й улице. Подозреваемый, Винсент Наварро, 43 лет, работал в том же клубе охранником.
Полицейские задержали Наварро в три часа пополудни, получив неопровержимые улики: в доме жертвы — на месте преступления — найдены образцы его ДНК.
Наварро получил в 1998-м году два пятилетних тюремных срока за вооруженный грабеж и нападение с использованием оружия. Его условно-досрочно освободили в 2000 году, и с тех пор он работал в «Десятом номере».
Значит, все-таки он — охранник, — и теперь его нет. Он за решеткой, где ему и положено быть. И мне не о чем тревожиться. Мне надо петь и плясать. Я должна чувствовать себя свободной.
Да только почему я ничего такого не чувствую? Почему не уходит ощущение, будто что-то не так? Когда я увидела его в квартале от моего дома, он с кем-то говорил по телефону. С кем в тот момент ему требовалось поговорить?
— Алло, Ло? Ты на связи? Черт, оплаченное время истекло? Алло?
— Я на связи. На связи. Я просто… не могу в это поверить. Я…
— Приезжай сюда… через два часа. Встречаемся у птичьей купальни?
Я колеблюсь, прислушиваясь к тихому треску статических помех, к транспортному шуму. Перспектива поездки на автобусе в Гдетотам в преддверье сумерек не представляется такой уж привлекательной, и меня начинают раздражать наши отношения: я всегда должна ехать к нему.
— Приезжай сюда, — наконец говорю я ему. — В Лейквуд.
— Нет, — резко отвечает он. — Я тебе говорил. Я не покину Гдетотам. Никогда. И у меня еще есть кое-какие дела, так что через два часа… — Пауза. — Просто приезжай сюда, лады? Я встречу тебя на автобусной остановке.
Я колеблюсь. Но что бы я ни сделала сейчас, всякий раз, когда я закрываю глаза и всякий раз, когда открываю, я вижу одно и то же: кошку, мое горящее лицо, охранника, прячущегося в темноте, темно-синие губы Сапфир. И поговорить об этом я могу только с Флинтом.
— Хорошо. Через два часа, — говорю я ему и отключаю связь.
Охранник. Винсент Наварро. Я жду, что настроение у меня поднимется, что голова перестанет болеть. Но по какой-то причине этого не происходит.
Я убираю кудряшки со лба и бросаю быстрый взгляд в зеркало. Бюстье Сапфир по-прежнему под моим черничного цвета вязаным свитером, темным на фоне моей белой кожи. Ее лицо наплывает на мое, и вновь мы на мгновение сливаемся, становимся одним человеком. Слитые воедино. Дышащие вместе. Живущие единым целым.
— Ваше высочество, — Флинт поднимается с заплеванной жвачкой скамьи автобусной остановки, чтобы поклониться. Его «медвежьи ушки» чуть не по центру и в свете уличного фонаря видно, какие они дырявые. Тук тук тук, ку-ку. Я хочу поклониться в ответ и сказать что-то остроумное, но мешают кудряшки. Поэтому я поднимаю руки и начинаю их расчесывать и распрямлять, расчесывать и распрямлять — вместо слов, — когда направляюсь к нему.
— Я думаю, нам следует поговорить в каком-нибудь уединенном местечке, леди Ло, — говорит он мне, пряча настоящие уши под шапку. — Я собирался пригласить тебя в мою берлогу, в подвал под парикмахерской на углу Гроувер и Майлс-стрит в нескольких кварталах отсюда, но я голоден. А рядом есть кафешка, куда мы можем пойти.
Ветер качает ветви деревьев, еще шесть уличных фонарей выстроились в ряд.
— Хорошо, — мне хочется побыстрее добраться до кафе. Интересно, что он хочет сказать, что ему известно. Мы поворачиваем на Эгрет-стрит. — Флинт, я…
— Ш-ш-ш, — останавливает меня Флинт, и я понимаю почему.
В нескольких футах от нас, под мигающим фонарем в конце квартала, стоит мужчина, на котором, как мне кажется, минимум семь пальто. Твидовая шляпа лежит тульей вниз между красными резиновыми сапогами, он качается взад-вперед, размахивая миниатюрными ручками, и поет. В манере Луиса Армстронга. «Ми-и-илая моя. О-о-о-х. Ми-и-и-лая моя оста-а-а-авила меня. О-о-о-х, гру-у-у-у-стно, ка-а-ак гру-у-у-у-стно».
Для столь сильного голоса выглядит он очень маленьким. Он не просто поет, но и поворачивается, вращается вокруг собственной оси, сверкает, как небесное светило, летящее сквозь космическую тьму.
И тут я вспоминаю его — бездомный, который стонал и покачивался, когда я бежала от дома Сапфир в день ее убийства.
Флинт останавливается рядом со мной, шепчет мне на ухо: «Пророк».
— Это его фамилия?
— Так его все называют, — Флинт понижает голос до шепота. — Согласно легенде, он уже сорок лет каждый вечер приходит на этот угол и поет за деньги. И все называют его Пророком, потому что он знает все обо всех в Гдетотаме. Он — наша ходячая энциклопедия.
Мое сердце подпрыгивает от слов: «Он знает все обо всех». Именно тот человек, с кем мне надо поговорить.
— Я хочу у него кое-что спросить, — говорю я Флинту.
Практически бегу к нему, останавливаюсь в каком-то футе от миниатюрного, покачивающегося Пророка.
Он улыбается мне, продолжая петь. Его глаза того же цвета, бледно-фиолетовые, широко раскрытые. Я стою, нервно переминаясь с ноги на ногу, жду, когда он прервется, смотрю, как открывается и закрывается его рот, нескольких зубов не хватает, остальные торчат в разные стороны. Я быстро отворачиваюсь, пульс ускоряется, я лезу в кошелек за деньгами.
Три купюры по одному доллару. Одна за другой. Три секунды, чтобы достать каждую.
— Благослови тебя Бог, — говорит он.
— Извините, но я хочу спросить, знаете ли вы… — начинаю я.
— Что я знаю, это. Чудо. Что я знаю, это. Свет, — говорит он нараспев, покачивает головой, полы пальто колышутся, когда он вскидывает руки.
— Ладно. Но вы знаете… вы знали… Птицу? — Я глубоко вдыхаю. Орен машет мне руками, то ли человек, то ли призрак, плывя по Жопному ручью.
Он смотрит на меня фиолетово-синими глазами.
— Свет тает. Небо заберет нас всех, — и тихонько стонет. — О-о-о-да.
Он смотрит вниз. Лицо темнеет.
— О-да. Я знаю Птицу. Забавное прозвище. Все время он — единорог. И соловей — когда это ему подходило.
Я в замешательстве качаю головой.
— Но… вы знаете, где я могу его найти?
Он вновь начинает петь.
— Улетел, улетел. Улетел с моей кро-о-о-ошкой…
Я поворачиваюсь на каблуках, направляюсь к Флинту, считая шаги. Один приходится сделать гигантский, чтобы уложиться в двенадцать вместо тринадцати. Он стоит на прежнем месте, криво улыбается, качает головой.
— Ты смешная, Ло… все эти твои маленькие штучки. Твои королевские жесты. Мне они нравятся.
Меня бросает в жар, как и всегда. Когда меня ловят на ритуалах.
— Мне следовало добавить, — продолжает он, откашлявшись, — что в словах Пророка смысла не найти. — Он берет меня под руку и увлекает за собой. — Пошли. Здесь холодно.
Кафе «У Кролика» по большей части пустует, когда мы заходим туда: небольшие кабинки, обивка сидений цвета морской волны, около каждого столика маленький музыкальный автомат, на полу в клетку пятна жира. Мы заказываем тарелку жареного картофеля у официантки с помятым лицом, которая знает Флинта — естественно, — и она приносит нам два стакана колы за счет заведения.
Флинт наклоняется над тарелкой с картофелем и поднимает один ломтик. Капелька жира падает с него на стол. «Именно об этом я и говорю!» Он отправляет ломтик в рот, улыбается, встречаясь со мной взглядом. Продолжает смотреть на меня несколько долгих теплых секунд, его глаза становятся все больше, сверкая золотистым, и синим, и зеленым.
— Так ты… — начинаю я, опустив взгляд на тарелку, хватаю пластиковую бутылочку с кетчупом, выдавливаю немного на салфетку, потом еще столько же, и еще, три лужицы кетчупа на равном расстоянии друг от друга, — …сказал по телефону об охраннике из «Десятого номера». Что ты о нем знаешь?
Я поднимаю на него глаза, а он по-прежнему смотрит на меня, пристально, словно хочет… поцеловать меня или что-то такое. Я вновь отвожу взгляд, чувствую, что краснею. Тянусь за картофельным ломтиком.
— Немного, если на то пошло; он крутой парень, это я знаю, — говорит он. Его пальцы пляшут по столу, пока не добираются до моих. Меня пробивает дрожь. — Я просто хотел убедиться, что ты в порядке. И я подумал, что мы можем это отпраздновать. Наконец-то все закончилось.
— Да. Конечно, — я пытаюсь улыбнуться. Моя челюсть застывает. Я макаю ломтик в три маленькие лужицы кетчупа, три раза. Ничего не закончилось. Я это знаю. Но Флинт так уверен в обратном, так готов поверить, отойти в сторону. Охранник. Винсент Наварро. Винни. Его арестовали до окончания учебного дня… Он не мог оставить фотографии-предупреждения на моем шкафчике. И с кем он говорил, кто приехал за ним в тот день… в черном седане? Он не мог работать в одиночку. Никогда. Я перестаю макать в кетчуп картофельный ломтик, съедаю в три укуса, пытаясь изгнать эти мысли из головы.
— Тебе это идет. — Флинт смеется, глядя мне в рот.
Лицо у меня горит, я оглядываю одежду в поисках пятен, дыр на заметных местах.
— Что? О чем ты говоришь?
Он наклоняется через стол и проводит большим пальцем по моим губам.
— Кетчуп, — мягко говорит он, показывая улику на пальце. — Может, следовало оставить на месте… с кетчупом ты еще красивее.
Я чувствую, как улыбка расползается по моему лицу, и прихлопываю ее ладонью. Не хочу, чтобы он знал, что он может со мной сделать.
Его рука возвращается на стол, как и моя, они почти соприкасаются, их тянет друг к другу, как железные опилки и магнит.
— Я думаю, мы должны устроить небольшой поход к мусорным бакам, королева Пи… чтобы отпраздновать хорошие вести. — Он чуть придвигает руку, кончики наших пальцев уже в контакте. «Поход к мусорным бакам. Мусорные баки, мусорные…» Что-то начинает вызревать у меня в голове при его упоминании мусорных баков, что-то важное.
— «Уэствуд-Центр»… — говорю я, глядя на три плоских лужицы кетчупа на моей салфетке. — Почему я не могу… — И тут у меня леденеет кровь. «Марио». Мои пальцы отскакивают от пальцев Флинта. Я крепко сжимаю потертый край стола. — Флинт!
Он смотрит на меня, на лице тревога.
— Этот парень, Марио, — я говорю быстро. — Он… он продавал вещи, которые принадлежали Сапфир. В тот день. На блошином рынке. — Мои пальцы летят к моим бедрам, начинают постукивать под столом.
— Да… и что? — Флинт дергает «медвежьи ушки», тянется за картофельным ломтиком.
— А то. Он сказал мне, что нашел все в мусорных баках рядом с «Уэствуд-Центром». Но там он найти не мог. Правильно? Не было там мусорных баков. Об этом сегодня сообщали в новостях. Арендодатели протестовали. Мусорные баки убрали — давно. Он что-то знает… определенно знает… мы должны… мы должны его найти.
Флинт наклоняется вперед, моргает.
— Ло… я действительно думаю, что мы должны поставить точку. Они уже арестовали охранника… он это сделал.
— Но почему Марио солгал? — протестую я. — Он как-то с этим связан. Может, он что-то знает. — Я достаю пятерку из кошелька и кладу на стол, быстро выскакиваю из кабинки. Флинт следует за мной, хватает за руку, прежде чем я успеваю рвануть к двери, смотрит мне в глаза. — Что? Ты не идешь?
— Ло. Послушай меня. — Он кладет руки мне на плечи, его лицо напряженное и серьезное. — Ты должна угомониться. Охранник в тюрьме. Полиция никого не сажает в тюрьму, не имея веских оснований, что ему там самое место.
— Да… разумеется, потому что копы никогда не ошибаются. — Я вырываюсь из-под его рук. — Сначала ты говоришь мне, что не надо лезть в это дело, потом говоришь, что хочешь мне помочь, а теперь снова говоришь, чтобы я отступилась! Меня от этого тошнит — от твоих секретов! — взрываюсь я, игнорирую взгляды других посетителей. — Почему бы тебе хоть раз не сказать мне правду?
Он возвращает руки мне на плечи, на этот раз сжимает их сильнее.
— Ло. Я забочусь о тебе. Я хочу, чтобы ты была в безопасности, понимаешь? Это правда. Это все, чего я хочу. И, — продолжает он мягко, — и ты не думаешь, что твоя одержимость эти делом, одержимость Сапфир, дает тебе возможность отвлечься от собственных проблем?
Я вновь вырываюсь из его рук.
— Моих проблем? — переспрашиваю я. — Да что ты знаешь о моих проблемах? Ты совершенно меня не знаешь. Ты ничего не знаешь!
Флинт качает головой, выглядит так, будто сейчас заплачет.
— Ло… я не хотел… я…
— Ты лжец, — выплевываю я с раздувающимися ноздрями. — Это все, что ты делаешь… все, что делал. Ты говорил, что не заглядывал в «Десятый номер» целую вечность, но ты там бывал. Ты говорил, что понятия не имеешь, кто такая Сапфир, но ты ее знал. Все, все, что ты говорил, вранье, — я смотрю на него, ярость слепит меня, — ему в глаза, глаза человека, который думает, что я недостаточно хорошая и недостаточно сильная.
Меня переполняет желание плюнуть, собрать во рту всю слюну и яростно выплюнуть в него, но я сдерживаюсь. Мои ноги не могут устоять на месте, кричат на остальное тело. Идти. ИДТИ!
«Немедленно, — шепчет Сапфир, обращаясь ко мне из каждого динамика миниатюрных музыкальных автоматов. Немедленно!» У меня двадцать семь секунд на то, чтобы уйти — двадцать семь. Материнское число, защитное число, число, которое видит, которое знает, которое передает знание во все частички моего тела. Двадцать семь секунд, чтобы уйти из этого места и оказаться на улице. Двадцать семь секунд, или все рухнет.
Или я умру. (Пять, шесть семь.)
Я не оглядываюсь (десять, одиннадцать, двенадцать). Я пробегаю мимо обшарпанных кабинок, вот и старая дверь кафешки с колокольчиками над ней (семнадцать, восемнадцать, девятнадцать). Желание простреливает мои пальцы — выбора нет, — и я срываю колокольчики, прежде чем выскочить за дверь. Они сдавленно позвякивают у меня в кармане, стукаясь друг о друга (двадцать пять, двадцать шесть, двадцать семь), и я ухожу от теплого света кафешки в разваливающий Гдетотам, навстречу новым неприятностям.
Расстояние от кафе до блошиного рынка я преодолеваю бегом и, когда добираюсь до цели, тяжело дышу, спина и ребра расширяются и сжимаются. Я останавливаюсь, чтобы перевести дух. Сегодня не суббота. Я бывала здесь только по субботам, не знаю, как тут торгуют в другие дни, что я почувствую, будет ли он здесь. А вдруг мир просто взорвется? Знаю только одно: я должна попасть на рынок до его закрытия, до того, как станет поздно искать Марио.
А мне надо узнать, почему он солгал.
Тук тук тук, ку-ку. К тому времени, когда я попадаю на рынок, все продавцы уже собирают свой товар.
— Марио. Марио. Марио, — говорю я вслух, отстукивая слоги по бедрам, украденные колокольчики звякают в кармане. Девять. Хороший знак, хотя я и знаю, как сложно будет найти его в этом лабиринте. Торговцев меньше, чем я привыкла видеть, но их все равно сотни, неуправляемая масса столиков, лотков, киосков, соединенных металлом и веревками, освещенных фонарями и гирляндами крошечных лампочек, ландшафт таинственный и будоражащий, уходящий в ночь. Я крепко сжимаю в кармане бабочку Сапфир. «Помоги мне». Чувствую, как в кармане ее пальцы на мгновение ложатся на мои. «Я здесь», — говорит она.
Я хаотично мечусь от ларька к ларьку. Никакой последовательности, никакого порядка. От нарушения собственных правил голова идет кругом. Я его не вижу. Я отстукиваю слоги его имени по своему бедру: Ма-ри-о (пауза) Ма-ри-о (пауза) Ма-ри-о. Может, он уже собрал товар, ушел домой. Может, как и я, он приходит на рынок в день из трех слогов.
Я не могу идти быстро: каждые шесть шагов должна остановиться, коснуться земли правой рукой, потом левой, снова правой. Я пытаюсь поднять воротник куртки, чтобы скрыть лицо, чтобы люди не видели меня. Девять, девять, шесть. Девять, девять, шесть, и — наконец — я прихожу в то место, где впервые увидела Марио, где он дал мне статуэтку-бабочку Сапфир, где я украла подвеску-лошадь на серебряной цепочке, где Флинт пробежал мимо меня, толкнув на столик с товаром Марио.
Когда я думаю о нем, меня пробивает зазубренная стрела боли.
Я касаюсь земли — правой, левой, правой — и направляюсь к ларьку, где должен быть Марио, подхожу к незнакомому мужчине. Он укладывает пластинки в картонные коробки, у него короткая бородка, очки с толстыми темными линзами, красный галстук-бабочка, застегнутая на все пуговицы рубашка.
Я откашливаюсь.
— Простите. — Ма-ри-о, Ма-ри-о, Ма-ри-о. Нечего тратить время.
Новый торговец смотрит на меня поверх очков, кладет пластинки на стол.
— Я уже закрываюсь. Но все равно готов взять твои деньги, если ты гадаешь по этому поводу, — и он одаривает меня теплой улыбкой.
— Нет, я гадаю о другом, — перед моим мысленным взором на мгновение сверкают вишнево-рыжие волосы Марио. — Я пытаюсь найти человека, который торговал в этом ларьке в прошлую субботу — Марио.
Он на секунду задумывается.
— Ты про Марти? Крупный волосатый парень, который продает бейсболки? — Он тычет большим пальцем влево. — Он там. Где-то через десять ларьков.
Я мотаю головой. Сжимаю и разжимаю пальцы в карманах. Девять раз. Девять раз. Потом шесть.
— Нет. Не Марти. Марио. Крашеные рыжие волосы. Он продает всякое старье.
— Гм-м-м. Нет. Не знаю никого по имени Марио. Но я бываю здесь каждую вторую неделю и никогда — по субботам. — Сухо мне улыбается — мол, извини. — И я пячусь, выхожу из ларька, дышу быстро, вижу, как облака расходятся, открывая красно-серое небо. Бабочка Сапфир, прижатая к коже, становится теплее: продолжай искать.
Я иду дальше, от ларька к ларьку. Прикасаюсь к земле, девять-девять-шесть, прерываю, когда возникает возможность, сборы, разговоры, курение, чтобы задать вопрос о Марио. Никто ничего не знает. Некоторые, как продавец пластинок, никогда о нем не слышали, другие говорят, что он на блошином рынке появляется время от времени, — если все-таки вспоминают его. Такое ощущение, что в год он бывает здесь от силы три раза, поэтому о нем ничего не известно — ни кто он, ни где живет, ни чем занимается в свободное от здешней торговли время.
Меня уже начинает мутить, но тут пожилая дама, собирающая со стенда очки, подзывает меня, когда я прохожу мимо.
— Я слышала твои вопросы. Ты ищешь Марио?
— Да, — отвечаю я. Сердце замирает. Ма-ри-о, Ма-ри-о. — Мне надо спросить его о вещах, которые он продал мне на прошлой неделе. Это важно.
— Несколькими субботами раньше его ларек оказался рядом с моим, — говорит она мне, берет очки с украшенной стразами оправой, начинает их протирать мягкой желтой тряпочкой. — Милый человек… Сказал, что приходит сюда только для того, чтобы заработать немного денег и уехать из «Джунипера». Ты знаешь, по улице Евклида до самого конца. Я слышала, что место это отвратительное.
Мое сердце ускоряет ход. «Джунипер».
Я хватаю бабочку Сапфир в кармане, трижды сжимаю. Она пульсирует в моей руке. Три раза: да, да, да.
— Надеюсь, тебе это поможет, — женщина вздыхает и поворачивается, чтобы взять новую коробку.
Она стоит спиной ко мне, и тут же возникает неодолимое желание схватить две пары серебристых очков «кошачий глаз», которые лежат на самом краю стола. Пальцы полыхают жаром. Но когда моя рука уже тянется к очкам, я отдергиваю ее, засовываю в карман и сжимаю статуэтку-бабочку. Женщина поворачивается ко мне лицом, берет другую пару очков, начинает их протирать.
— Поможет, — выдыхаю я, осознавая, что впервые сделала это — устояла перед желанием украсть. — Очень даже.
Вечерняя темнота сгущается, но я направляюсь к улице Евклида. Я помню, где она, потому что пересекала ее, когда убегала от дома Сапфир: она всего в трех кварталах от Лоррейн-стрит. Сейчас я не думаю о том, что буду делать, когда найду Марио. «Просто иди туда, — шепчет Сапфир во мне. — Просто иди».
Я представляю себе, что Орен рядом со мной, и перехожу на бег. Предлагаю ему выяснить, кто быстрее. И бегу по улицам, которые переходят друг в друга, все более сужаясь.
Провода пересекаются у меня над головой, висят очень низко, иногда искрят, и я думаю, что в какой-то момент они поджигали деревья, которые растут под ними. Многие стоят обугленные, с черной корой. Дома вросли в землю, некоторые навалились друг на друга в поисках подпорки. Большущие дыры зияют в кирпиче и бетоне.
К тому времени, когда я резко поворачиваю направо и выскакиваю на улицу Евклида, Орен исчез, растворился в темноте, и я снова одна.
— Я выиграла, — возвещаю я морозному воздуху, перехожу на шаг. Легкие горят, слезы щиплют уголки глаз.
Трещины на тротуаре становятся шире, ветер завывает сильнее, сердце колотится чаще. Я останавливаюсь перед глубокой дырой в бетоне, чтобы не мешать отряду крыс проследовать в другой проулок. Подняв голову, вижу нужный мне дом, «Джунипер». Номер 222 по улице Евклида, рядом с вознесенной на колоннах автострадой в конце улицы.
Два — ужасно. Самая жуткая цифра.
«Джунипер» — приземистое, придавленное здание, странным образом изолированное, вызывающее ощущение, будто его сжимали, пока не задушили. Доски обшивки на фасаде во многих местах расщеплены, часть окон забита фанерой.
У меня холодеет кровь. Я стучу: Ма-ри-о, Ма-ри-о, Ма-ри-о, Ма-ри-о, Ма-ри-о, Ма-ри-о.
Повторяю про себя фразу, с которой собираюсь обратиться к нему: «Скажи мне правду, или на этот раз я позвоню копам».
Небо отливает серой сталью, когда я поднимаюсь по ступеням, ноги налиты горячим свинцом, колокольчики из кафешки позвякивают при каждом шаге, и острые углы статуэтки-бабочки впиваются в ладонь. Я обдумываю ситуацию: уличные фонари не горят, в доме убийца, мои крики о помощи услышат только крысы. Тук тук тук, ку-ку.
Поворот ручки, дверь открывается. Легко. Ее и не запирали. Естественно: замок сломан.
На стене в вестибюле список жильцов, инициалы и фамилии. Фамилии Марио я не знаю.
У двух жильцов имя начинается с буквы «М».
М. Веккио, 103.
М. Егорин, 212.
Тук тук тук, ку-ку. Я иду по коридору, под облупившейся штукатуркой на потолке, между стен в потеках и дырах. Все пропахло сигаретным дымом. Улавливается и сладковатый, приглушенный, затхлый запах спиртного.
Мое тело вновь плывет под водой, к первой двери, я смотрю на нее. Все не так, мне бы уйти.
Но тело начинает дергаться. Мне надо войти, надо узнать. Это безумное чувство набирает силу, распирает грудь, поднимается к горлу, заползает в руки, ноги, даже в глаза. Если я не постучу, долгие недели буду слышать во снах голос Орена, вопрошающего: «Почему почему почему? Почему ты не попыталась, Ло? Почему ты хоть раз не сделала что-то важное?» Даже когда он этого не говорит, даже когда я вижу только его лицо, глядящее на меня из какого-то темного, далекого места, я знаю, что он хочет это сказать. Почему я чего-то не сделала? Почему я плыву по течению?
Я стучу в дверь. Ничего не происходит. Нет ответа. Я стучу вновь.
Секунды, и секунды, и секунды ползущей тишины.
Я уже отворачиваюсь от этой двери, с тем чтобы подняться на второй этаж и постучать в другую, квартиры 212, где живет М. Егорин, когда слышу быстрые шаги, шуршащие по выщербленному полу. Узел в моем животе завязывается еще туже. Он здесь. Я это знаю, просто знаю.
Во рту кто-то трепыхается: бабочки. Задевают щеки крыльями, щекочут зубы, прижимаются к губам. Я открываю рот, но никто из него не вылетает.
Я поворачиваюсь к двери и вновь стучу. Нет ответа, но я все равно слышу шаги. Если я этого не сделаю, все равно случится что-то плохое, с моей семьей. С Флинтом, с кем-то еще, кто мне небезразличен. Если я не положу руку на дверную ручку через шесть — нет, через двенадцать секунд, это произойдет. Что-то настолько ужасное, что я и представить себе не могу. Я досчитываю до двенадцати, моя рука пулей летит к ручке и поворачивает ее.
Дверь открывается.
Тук тук тук, ку-ку. Я переступаю порог, вхожу в чернильную темноту, в стену густого, холодного воздуха. Темнота этой квартиры стягивает меня, как смирительная рубашка, ощущение, что я ступила в гроб.
Невидимая лавина грязи, сорвавшаяся из живого мира наверху, поднимается, заполняет комнату, достигает груди. Каждых вдох дается с трудом. Я не могу найти выключатель, вытягиваю руки и иду, как зомби, медленно, пока не добираюсь до стены, вожу пальцами по штукатурке.
Земля по-прежнему поднимается вокруг меня, но это всего лишь темнота, ее кулак сжимается крепче и крепче. Я действительно могу здесь умереть. В темноте. В одиночестве, как Сапфир. Они превратят мою комнату в музей, осудят меня, признают ненормальной, которая крала вещи, постукивала и считала про себя, не могла дойти по прямой до своей кровати. Тук тук тук, ку-ку.
Стена — бесконечная выщербленная равнина.
Здесь смерть, прямо здесь.
Я что-то нащупываю.
Настенный выключатель.
Кричу — громко, — едва вспыхивает свет.
Черная кошка обвивает меня хвостом, когти прокалывают мои джинсы на бедре. От облегчения я едва не сгибаюсь пополам. Всего лишь кошка. Кошка, бродящая по пустой квартире. Я опускаюсь на колени, полная признательности, беру ее мордочку в руки.
— Ты совсем мокрая, киска. — Я медленно отвожу руки. Смотрю на них. Они покрыты красным. Кровь. Они покрыты кровью.
Я поднимаюсь, кружится голова, желудок завязывается узлом, пошатываясь, я делаю два шага вперед. И там, посреди комнаты, наконец-то нахожу Марио. Внутренности, словно груда червей, вывалены на линолеум, вокруг растекается лужа коричневатой крови, глаза широко раскрыты от ужаса, рот приоткрыт. Он пытается дышать. Едва слышно всасывает воздух. Горло перерезано. Рядом с ним еще три кошки, худющие, голодные.
Видна гортань. Взрезанная, разодранная. О боже.
Как у той кошки. Как у той кошки. «Теперь ты знаешь, к чему приводит любопытство».
Но Марио не умер. Еще не умер.
Я отворачиваюсь. Кружится голова.
Не знаю, как я выбираюсь на улицу, но внезапно — трясущаяся, задыхающаяся — падаю на холодную мокрую траву и землю, а дверь закрывается за моей спиной. Мир вращается, сорвавшийся с якоря и дикий.
Луна огромная. Дышать тяжело.
Я смотрю на руки. Они трясутся, выкрашенные красным. Я поднимаюсь на колени, тру ладони о траву и землю. Они залиты смертью, залиты кровью, его кровью. Мне надо очиститься от нее.
Мне нужна помощь.
Каким-то образом мне удается набрать 911. Каким-то образом я диктую адрес. Сообщаю факты: «Здесь мужчина… он умирает. Пожалуйста. Приезжайте». Они говорят, что уже едут.
Я отключаю связь. Никакого шума. Тишина облепляет меня. Несколькими минутами позже две пары фар приближаются ко мне сквозь темноту. Копы. «Скорая».
На меня напала икота. Двое патрульных захлопывают дверцы, я слышу шум их раций — словно стрекочут насекомые. Я пытаюсь встать, но такое ощущение, будто я проваливаюсь в землю: не знаю, где заканчивается мое тело и где начинается земля.
Насекомые стрекочут. «Десять-четыре. Возможное убийство на углу Евклида. Нет. «Скорая» уже здесь». Треск помех.
Два фельдшера с носилками выскакивают из «Скорой», женщина и мужчина. У женщины очень короткая стрижка, оба в длинных синих куртках с надписью на спине «КОРОНЕР». Желтыми буквами. Они бегут через вымороженную лужайку к разваливающемуся дому, скрываются в подъезде.
Женщина-коп ходит вокруг, рассекая лучом фонаря темноту. Второй патрульный, мужчина, высокий и худой, с заостренным подбородком и крючковатым носом протягивает руку, чтобы помочь мне встать.
— Мисс Марин?
Я киваю, стою лицом к нему, шесть вдохов, шесть выдохов. Перед глазами умирающее тело Марио. Его глаза широко раскрыты, радужек практически не видно, из каждой части тела медленно уходит жизнь. Шесть вдохов, шесть выдохов.
— Я лейтенант Флэк. А это моя напарница, патрульная Менкен. — Менкен — нос картошкой, глазки пуговки, почти толстушка, коротко смотрит на меня, потом продолжает что-то записывать в блокнот. — Итак, — продолжает он, не отрывая от меня глаз, — вы позвонили по 911, правильно? Вы живете в этом районе?
— Нет, — говорю я с трудом, в горле пробка. — Просто зашла сюда, — и повторяю: — Просто зашла сюда. Просто зашла сюда.
— И что это значит?
— Ничего. Ничего не значит. — И еще раз, едва слышно. — Ничего. — Лицо горит. Я отстукиваю — девять, девять, шесть — по правой ноге; девять, девять, шесть — по левой; девять, девять, шесть — снова по правой.
На его лице недоумение.
— Тогда как же вы здесь оказались? Этот мужчина в квартире — ваш друг? Родственник?
— Нет, на самом деле, нет, — отвечаю я. — Я… я кое-что у него купила на блошином рынке пару недель тому назад и хотела узнать, нет ли у него еще чего-то такого. Я оказалась в этом районе, направлялась к автобусу, вот и подумала, почему бы мне… — Я икаю дважды. Плохо. Кровь. Желудок крутит. Голову словно сжимают черные тиски. Я даже не знаю, связно ли говорю. — Я зашла посмотреть, дома ли он, обнаружила, что дверь не заперта…
Патрульная Менкен подходит к лейтенанту Флэку.
— Рейнольдс вызвал подмогу. Дэвис и Фрэнк подъедут через несколько минут. — Глаза у нее настороженные, она продолжает что-то писать в блокнот.
— Какой автобус? — резко спрашивает она меня.
— Автобус?
— Да. Номер автобуса. Вы сказали, что шли к автобусу, — говорит она отрывисто, словно рубит. От этой резкости живот скручивает еще сильнее. Она словно рвет бумагу.
— Девяносто шестой, — отвечаю я. Тот самый автобус, к остановке которого меня отвела девочка с сеткой лука. В день, когда Сапфир убили в желто-маргаритном доме.
Пуля. Везде осколки стекла, такие острые.
Это не он. Это не он.
— Гм-м-м, — говорит Менкен, по голосу ясно, что она мне не верит. Снова что-то записывает в блокнот. — А что вы вообще делали в этом районе, мисс Марин, до того, как решили заглянуть к этому человеку?
Я вонзаю ногти в ладони. «Не морщись. Не кричи».
— Встречалась со знакомым — я едва не говорю «со знакомой», едва не называю имя — Сапфир. — С Флинтом. — И от этого имени тело пронзает боль. — Проходила мимо по пути к автобусу. Я живу в Лейквуде. — Боль в ладонях разрывает меня.
— Не следовало бы вам здесь гулять, — строго говорит Флэк. — Это опасный район. Вы молодая девушка, одна. Ходячая цель, — он осуждающе смотрит на меня. — Учитесь в школе?
— В девятом классе старшей школы имени Джорджа Вашингтона Карвера.
Слова, слетающие с моих губ, кажутся мне такими смешными. Словно произношу их вовсе не я. Мой взгляд падает на клочок ваты на нагрудном кармане Флэка. Этот клочок мучает меня, разрывает все клеточки моего тела — ему там совершенно не место, — требует, чтобы я его сняла, чтобы форменная куртка стала чистой. Так точно будет лучше.
Моя правая рука поднимается, чтобы снять клочок ваты, но Флэк перехватывает мою руку, и я не могу. Не дотягиваюсь до него. Раздражение распирает грудь, передается в руки. Я вскрикиваю, меня начинает трясти. Клочок ваты на прежнем месте. Его надо убрать.
— Тихо, тихо, — мягко говорит он, медленно ослабляя хватку, отпускает мою руку, которая падает плетью. Пытается встретиться со мной взглядом. Я смотрю на шнурки моих кедов: шесть иксов. Они меня немного успокаивают. — Я знаю, вы испытали шок, но мне нужно, чтобы вы попытались сохранить спокойствие.
— Я просто… хотела это поправить, — пытаюсь объяснить я. — Я не смогла… ему там не место… я не смогла поправить.
С его губ слетает короткий, напряженный смешок, он сам снимает с куртки клочок ваты и держит в руке, словно это оружие, которое он собирается бросить, но сначала хочет убедиться, что этим не причинит мне вреда. Когда Флэк разжимает пальцы, клочок ваты кружится в воздухе и падает в темноту.
— Давайте вести себя спокойнее, хорошо? — обращается Флэк ко мне. — Никаких резких движений.
— И руки держи так, чтобы они все время были у нас на виду, — добавляет Менкен. Она чуть склоняет голову, прищуривается. — Странно, что ты оказалась здесь, у железнодорожных рельсов. Если бы я пыталась найти автобусную остановку, то едва ли пришла бы сюда.
— Я заблудилась. — Меня вновь начинает трясти. Я одергиваю свою куртку. — Не знала, куда иду.
В этот момент дверь в дом Марио открывается. Фельдшеры медленно спускаются по ступенькам. Несут носилки, которые теперь явно тяжелее. Потому что на них тело. Накрытое белой простыней. Кровь отливает у меня от головы в ноги. Все кажется нереальным.
Флэк одной рукой обнимает меня за плечи и ведет к полицейской машине.
— Я попрошу кого-нибудь отвезти тебя домой. Твои родители, наверное, переволновались. Я позволю себе предположить, что ты опаздываешь к обеду на два часа и не позвонила им. У меня двое детей твоего возраста, и, поверь мне, если б я застукал их гуляющими здесь в одиночку, в этой части города, то в течение целого года они проводили бы свободное от учебы время дома.
Я почти говорю ему. Почти делаю признание: «Меня никто не ищет». Вместо этого шепчу: «Хорошо». Еще глубже засовываю руки в карманы. Я оборачиваюсь, смотрю на Менкен, которая переминается с ноги на ногу в высоких черных ботинках. Она смотрит на меня, оскалившись.
— Ах да, — он убирает руку с моих плеч, лезет в карман накрахмаленной белоснежной форменной рубашки и протягивает мне белую визитную карточку: «Лейтенант Лейф М. Флэк. Управление полиции Кливленда». — Обязательно свяжись со мной, если вспомнишь что-то еще. То, что сейчас выпало из памяти. То, что может помочь расследованию. И дай мне свои координаты, хорошо? Имени, фамилии и номера мобильника хватит. — Он протягивает мне блокнот, втягивает голову в плечи, повыше застегивает молнию куртки. — Здесь сегодня холодновато.
«Пенелопа Марин», — пишу я. Скриплю зубами, но не могу остановиться и не написать еще раз: «Пенелопа Марин». И еще: «Пенелопа Марин».
— Одного раза достаточно, — в его голосе слышится настороженность.
Я прикусываю кончик языка три раза, и мне удается написать номер мобильника только единожды.
В сверкании мигалок приезжают новые копы, Все переливается красно-белым. Я закрываю глаза. Болит голова.
— Эй, Флэк! — Это Менкен, зовет его с крыльца. — Подойди на секундочку, а?
— Держись, хорошо? Сейчас я найду патрульного, который отвезет тебя домой. Вернусь через секунду. — Флэк бежит к Менкен, и оба уходят в дом. Как только дверь закрывается, я тук тук тук, ку-ку, не жду обещанной машины — не могу ждать — и быстро иду по улице Евклида в обратном направлении, зарывшись лицом в куртку, ощущая полнейшую беспомощность.
Очевидно, охранник не мог убить Марио. Марио что-то знал, и кто-то убрал его, чтобы он никому ничего не сказал. Он солгал мне по веской причине: или знал то, что знать не следовало, или приобрел вещи, которые не должны были к нему попасть. Никакое это не совпадение. Марио вляпался в эту историю, как вляпался в нее охранник, и теперь оба они выведены из игры.
Я тоже вляпалась в нее.
Я застегиваю молнию до самого подбородка, достаю из кармана мобильник. Половина двенадцатого.
Ни одного пропущенного звонка: мама и папа даже не знали, что меня нет дома.
Вернувшись в свою комнату, я переставляю шкатулки из лиможского фарфора на одну полку выше, расставляю группами по три, все в ряд, с расстоянием в дюйм между соседними. Потом приходит черед пресс-папье — все стеклянные, с маленькими вселенными внутри, планетами размером с ноготь. Их место у противоположной стены. Шесть на одной полке, шесть — на другой. Одни точно под другими (или над другими). Это означает, что бронзовые маргаритки надо перенести с левой половины стола на правую, а украшенные сверкающими камнями черепаховые гребни — на левую. Миниатюрные знамена штатов (не хватает Делавэра, Западной Виржинии, Невады, Небраски, Северной Дакоты и Южной Дакоты) передвигаются на три дюйма вниз и на два вправо.
Нет. Все по-прежнему не на месте. Под наклоном. Асимметрично.
Я так устала, что едва держусь на ногах. Вытягиваюсь — на минутку — на трех лежащих на полу диванных подушках с вышитым на каждой шелково-перламутровым петухом, и земля начинает забрасывать меня пригоршнями шестерок, и девяток, и дюжин. Они валятся на меня, не касаясь друг друга. Настенные часы показывают одно и то же время: половину пятого утра. «Только минуту, — решаю я, позволяя глазам закрыться, — а потом я пойму, куда что надо поставить. Потом я все сделаю правильно».
Подвал нашего старого дома в Чарльз-Виллидж, в Балтиморе: Орен, Сапфир, Марио и я развалились на разложенном диване с желто-зеленой обивкой, смотрим телик. Сапфир усаживается на Марио, они начинают качаться взад-вперед. Орен наклоняется ко мне и что-то шепчет мне на ухо, на каком-то тарабарском языке, и я не понимаю ни слова. Он подается назад, и мы уже лежим на ковре, наши головы соприкасаются. А потом Марио, Сапфир и Орен поднимаются к потолку. Орен говорит: «Давай к нам, Ло. Поторопись, мы скоро улетим». Но я парализована. Не могу дотянуться до него. Они уплывают, они исчезают.
Я просыпаюсь, как от толчка. Мой мобильник яростно трезвонит на прикроватном столике. Я хватаю его. Мой голос дрожит: «Алло? Флинт?».
Громкая ритмичная музыка, потом незнакомый голос:
— Э… нет. Это Говард, управляющий «Десятого номера». Я говорю с Джульет? — Звон стаканов, женский голос, доносящийся издалека: «Так почему я должна пахать за нее, а?»
Я сажусь на кровать, откидываю с лица волосы. «Десятый номер»… Усы.
— Да. Это Джульет. Хай. Привет.
— Привет, Джульет. Я показал твое заявление другим управляющим. У нас сегодня любительский вечер. Если захочешь прийти, мы устроим тебе просмотр. Что скажешь?
— Да, — отвечаю я без запинки. Я совершенно забыла и про заявление, и про вопросы, которые не успела задать.
— Хорошо. Главное, чтобы ты не забыла непрозрачные стринги, туфли на высоком каблуке и платье, в котором будешь танцевать.
— Ладно.
— Тогда до встречи.
Щелчок.
Я сижу на кровати еще минуту, уставившись на дисплей мобильника. Точнее, на высвеченное на нем время. 11:45. Я пропустила пять первых уроков. Идти в школу смысла уже нет. Ужас и волнение охватывают меня. Я не могу ждать до вечера. Ответы нужны мне сейчас.
Ни Марио, ни охраннику вопросов уже не задашь. Я осознаю, что мне надо найти Птицу. Кто-то подставил Винни, повесив на него убийство, и кто-то убил Марио, чтобы тот не раскрыл рта.
Марио, Сапфир, охранник. Они все как-то связаны — кем-то или чем-то.
В голове стучит. Я валюсь на подушки. Что-то я упускаю. Я это знаю. Что-то важное. Какая-то подробность прячется от меня, ускользает. Дрожь пробегает по позвоночнику, заставляя сесть. Дневники Сапфир!
Она вибрирует во мне, в ушах, в голове, настаивая: продолжай искать.
«5 июня. Птица, возможно, будет единственным, кого я бросила, и он сводит меня с ума».
«12 июня. Птица проспал всю неделю. Я уходила на работу, возвращалась домой, а он лежал на диване или в моей кровати на том самом месте, где я его оставляла. Я постоянно спрашиваю, хочет ли он об этом поговорить, но он только качает головой и начинает меня целовать, после чего я обо всем забываю. Я думаю, он маньяк или что-то в этом роде. Но мне нравится вторая часть, поцелуи. Они на меня действуют».
Я ухожу вперед, с гулко бьющимся сердцем.
«11 февраля. Черт. Я его люблю. Я чертовски его люблю. Почему я не могу просто вырвать из себя эту любовь? Просто захотеть, чтобы она ушла… Он хочет мучить меня. Вот почему не звонил четыре дня. Вечером я должна идти на работу и делать вид, будто все хорошо, потому что никто не даст чаевые стриптизерше, которая будет заливать слезами четырехсотдолларовый костюм и «виски-сауэр». Птица. Ты меня убиваешь».
Она пишет только о нем. Он связан со всеми ее радостями и со всеми печалями — помимо разве что ее матери, которая призраком витает во всех записях.
Птица. Естественно.
Я закрываю дневник Сапфир и смотрю на тускло-красную обложку, на перышко, нарисованное черным фломастером в верхнем левом углу, пытаюсь сделать какие-то выводы.
Птица — ключ ко всему тому, что я пока еще не знаю. Он — недостающее звено.
Я вскакиваю с кровати, беру бюстье Сапфир со стула у моего туалетного столика, надеваю, чувствую, как оно обтягивает каждый квадратный дюйм моего тела. Оно защитит меня — Сапфир защитит меня, и теперь я готова. Ко всему. Я должна — этим вечером я найду ответы на все вопросы.
Пока же я беру джинсовую юбку и блузку, в которых приходила в «Десятый номер» в прошлый раз, и надеваю их поверх бюстье. У меня нет туфель на высоком каблуке, кроме маминых из восьмидесятых, и непрозрачных стрингов. У меня вообще нет стрингов. Я задаюсь вопросом, все ли нормальные девушки носят стринги, и были бы у меня стринги, будь я нормальной.
Прежде чем уйти, я прикасаюсь к каждой из трех лягушек Сапфир, легонько, к голове, убеждаюсь, что статуэтка-бабочка в кармане, а в левом кеде сложенный кусочек бумаги. Шесть раз включаю свет и столько же выключаю.
Внизу, на столешнице в кухне, стакан апельсинового сока и рогалик, не поджаренный в тостере, разрезанный на три части, как я и люблю. На кофеварке записка: «Должен уйти на работу раньше. Важная встреча. Хорошего тебе дня в школе. Папа».
Я выливаю апельсиновый сок в раковину, съедаю два из трех сегментов рогалика по пути к автобусной остановке. Последнюю треть разрываю на маленькие кусочки и бросаю на землю. Воздух полон взмахов черных крыльев: вороны спускаются с деревьев, торжествующе каркая, чтобы попировать.
В тусклом дневном свете начала весны «Десятый номер» еще более невзрачный и приземистый, но менее путающий, чем в темноте, когда я впервые пришла сюда. Однако у меня перехватывает дыхание и сердце начинает колотиться, когда я переступаю порог и попадаю в сигаретный смог, заполняющий клуб. Тук тук тук, ку-ку.
В вестибюле мужчина ждет, пока ему принесут пальто, нетерпеливо постукивает кожаной туфлей по полу, с нарастающим раздражением смотрит на часы. У меня скручивает желудок. Это Гордон Джонс.
— Вы их нашли, — говорю я, стоя у двери.
Он поднимает голову, на лице написано полнейшее изумление. Я чувствую, как краснеет все тело. Он, вероятно, даже не помнит: наша встреча в кабинке, неуклюжая девушка, приземлившаяся к нему на колени.
— Что? — спрашивает он.
— Ваши часы, — бормочу я. Мне хочется провалиться сквозь землю. Я вся горю. — Вы их нашли.
Его рот приоткрывается. Он щурится, глядя на меня. «Он не помнит». Я прикусываю губу и протискиваюсь мимо него в клуб, ныряю за колонну, чтобы перевести дух и прийти в себя. Восемнадцать раз сжимаю бабочку в кулаке. «Я такая глупая. С чего ему помнить меня? У него на виду миллион девушек. Я для него никто».
Однако я не могу выкинуть это чувство из головы: восторг, который чувствовала, когда он смотрел на меня, будто я красавица, я желанная и ему хочется поближе познакомиться со мной. Разочарование заползает в грудь. «Значит, он притворялся?»
В этот час клуб практически пуст. Трое мужчин среднего возраста сидят за тремя столиками далеко друг от друга, каждый не отрывает глаз от девушки на сцене — невысокой, с кудрявыми волосами, которая поднималась в клуб в сопровождении охранника перед тем, как я оказалась в кабинке Гордона. Она заползает на шест, как белка. У нее удивительно хрупкая грудная клетка, подсвеченная янтарными прожекторами. Она невесомо скользит по шесту. Я не могу оторвать от нее глаз.
Один из мужчин, хлипкий, с седеющими волосами, коротко подстриженными по бокам, и сверкающей лысиной посередине, наклоняется вперед, ближе к ней, и взмахивает рукой, чтобы ему принесли полный стакан. Появляется официантка, которой я до этого момента не видела. Я узнаю ее лицо, когда она подходит ближе, — Лейси.
Я жду, пока она не оказывается рядом, выхожу из-за колонны, называю по имени. Знать не знаю, что сказать после этого. Она поворачивается, прижимает пустой поднос к груди, морщит нос. Я видела, как Камилла проделывала то же самое, только прижимая к груди книги, когда какой-то десятиклассник, с которым она не хотела иметь ничего общего, позвал ее сзади и она обернулась.
Она с прищуром смотрит на меня, алые губы расходятся в улыбке, я вижу дыры между зубов.
— А, привет. Джули, да?
Я ее не поправляю.
— Да.
— Тебя уже наняли?
— Не уверена… — отвечаю я. Она перекладывает поднос в другую руку, усиленно жует жвачку. — Сегодня у меня просмотр.
— Ах да. Любительский вечер, — она чмокает жвачкой. — Хорошо, удачи тебе. По крайней мере, просмотр тебе ничего стоить не будет. Эти менеджеры — похотливые козлы, но им нравится считать себя бизнесменами. — Она смотрит на трех мужчин у сцены, которые теребят галстуки. — А потом… как получится, — она выдувает пузырь и отворачивается, чтобы пройти к бару, покачивая бедрами в такт техно, несущемуся из динамиков. Я останавливаю ее.
— Вы… вы не знаете парня, которого зовут Марио?
Она разворачивается ко мне.
— Марио? — морщит нос, на секунду задумывается, качает головой. — Вроде бы нет… а должна? Он из клиентов или как?
— Я не знаю. То есть возможно. У него такие… ярко-красные волосы, и он низкого роста, лет сорока с небольшим. А когда говорит, кажется, что он выкурил косячок.
— Нет. Я определенно не знаю этого парня.
Я дергаю за блузку, кусаю нижнюю губу, по три раза справа и слева.
— Может, вы знаете, Сапфир когда-нибудь ходила на кливлендский блошиный рынок?
Другая девушка проходит мимо, хлопает Лейси своим подносом по заду.
— Ты у меня получишь, Донна! — кричит ей Лейси, вновь поворачивается ко мне, притоптывает ногой, глубоко вздыхает. — Кливлендский что? В чем дело, девочка? Ты лесбиянка, запавшая на Сапфир, или как? Не хочется мне этого говорить, но ты немного опоздала. А кроме того, она предпочитала мальчиков, — Лейси смеется собственной шутке. — В любом случае Сапфир никогда не бывала на блошином рынке. Не было у нее необходимости что-то покупать. Люди сами ей все несли. Блошиный рынок… — бормочет она, качая головой, проходит мимо меня к бару, постукивая подносом по бедру.
Я стою, в сумрачном свете зала глядя вслед Лейси, по-прежнему качающей головой. Несколько секунд спустя официантка, которая шлепнула Лейси по заду, подходит ко мне.
— Ты спрашивала про Сапфир, так? — Она сует поднос под мышку.
— Да, — выдыхаю я. — Да, спрашивала.
— Извини, что подслушивала, — бесстрастно продолжает Донна, и по голосу не чувствуется, что она за что-то извиняется. Потом понижает голос до шепота и продолжает с неожиданной злобой: — Знаешь, она не была такой душкой, за которую все ее принимали. Иначе не зарабатывала бы таких денег, понимаешь? Иногда уходила с шестью или семью сотнями, тогда как остальные едва могли расплатиться с заведением. — Она поджимает губы, а я ломаю голову над тем, как надо «расплачиваться с заведением». Вероятно, речь о том, что девушки каждый вечер должны сдавать определенную сумму, но я почему-то представляю себе, что платят они совсем не деньгами.
Донна продолжает:
— Если спросишь меня, я тебе скажу, что ее определенно содержали. Кто-то оплачивал ее счета, и я готова поставить на кон свою задницу, она с ним расплачивалась, если ты знаешь, о чем я. Никто не получает так много подарков, ничего не отдавая взамен.
— Подарков? Каких подарков?
Донна фыркает.
— Ты знаешь, с любовными записками. Драгоценности, сумочки, ожерелья.
Любовные записки — я сразу напрягаюсь. Рисунки птиц в ее шкафчике, в ее спальне.
— У нее был бойфренд, да? Птица?
— Если и был, то с деньгами. Кое-что из этого дерьма стоило дорого. А кое-что… мурашки от этого ползли по коже. — Она смотрит на посетителей. Сверкающая лысина поднял руку с пустым стаканом. — Черт. Это мой столик, — говорит она, уходит, поднос покачивается на правой руке.
Я направляюсь к выходу. Каким-то образом мне надо отловить Птицу.
Когда добираюсь до вестибюля, где видела Гордона, дожидающегося пальто, вижу там мужчину в униформе лакея, в вязаной шапочке, надвинутой на глаза. Он стоит у меня на пути, мешает проходу.
— Извините, — я пытаюсь протиснуться мимо.
— Нет, ми-ис, — у него сильный испанский акцент. — Виход сюдя, сюдя. — Он ведет меня обратно в клуб, указывает на тусклую табличку с надписью «АВАРИЙНЫЙ ВЫХОД» на дальней стене.
— А что не так с этим выходом? — Я поворачиваюсь к парадной двери.
Но он не понимает. Продолжает повторять то же самое: «Виход сюдя, виход сюдя, ми-ис». Мы добираемся до дальней стены, к двери между ВИП-кабинками и парой столиков, он открывает ее для меня, указывает волосатым пальцем на длинный коридор. Шапочка надвинута почти на глаза, но я вижу, что они карие, а под ними тяжелые мешки.
— Виход тям, пожялуйстя.
— Хорошо, — говорю я ему. — Я поняла.
Тук тук тук, ку-ку. Дверь хлопает у меня за спиной, я иду по этому больничному, с белыми стенами коридору, желудок завязывается узлом. Я веду рукой по стене, поднимая ее у каждой трещины, смотрю на белые квадраты линолеума, считаю стыки между ними. Десять, одиннадцать, двенадцать, тринадцать, четырнад…
Одна из белых дверей по мою левую руку распахивается.
Желудок уходит в пятки.
Появляется человек в черном, с черной резиновой маской на лице, прыгает ко мне. Прежде чем я успеваю убежать, хватает меня и затаскивает в комнату за дверью. У меня нет возможности постучать. Он нарушил правила. Пожалуйста пожалуйста пожалуйста. Я вырываюсь, пытаюсь освободить руки — должна освободить, — чтобы постучать. Нет — о боже о боже о боже — не могу вырваться — слишком крепка его хватка. Чернильная темнота. Руки заворачивают мои руки мне за спину. Они горят. Горят. Я пытаюсь вырваться еще раз, чтобы тук тук тук, ку-ку. Это желание — потребность — разбирает меня, разрывает каждую клеточку моего тела. Я начинаю дрожать, плакать, пытаюсь кричать, но этот мужчина — наверное, мужчина, огромный, как мужчина, грубый, как мужчина, — зажимает мне рот рукой, плотно. Его рука пахнет табаком.
О боже. О нет. Меня мутит, желудок подпрыгивает, а потом ныряет в желе, в которое превратились мои ноги.
Его рука спускается мне на шею, сжимает ее, он дышит мне в ухо.
— Что за игру ты затеяла? — рычит он, а я жадно ловлю ртом воздух. — Лучше тебе дать задний ход. А не то закончишь, как твои друзья. И поверь мне, если ты думаешь, что мы плохо обошлись с этим пронырой Марио…
Я не могу дышать. Он собирается меня убить. Мне суждено здесь умереть. В этой маленькой комнате, где никто никогда меня не найдет. Я вижу мамино лицо из тех времен, когда она будила меня утром, нежно целуя в обе щеки. Сначала в правую, потом в левую. Потом я всегда просила поцеловать их снова. Сначала правую. Потом левую. И еще раз. По три поцелуя. Безопасно. Я чувствую, как она наклоняется надо мной, улавливаю идущий от нее запах лаванды.
Он вновь дышит мне в ухо жарким сигаретным дыханием.
— Это твое последнее предупреждение. Следующего не будет. — Его вторая рука возвращается к моим запястьям, сжимает сильнее, заламывает мои руки. Кто-то стонет. Наверное, я. — А теперь я даю тебе один шанс убежать. На счет три, — говорит он, совсем как клоун на детском празднике, начиная игру в прятки на кладбище. — Готова? — Он вновь заламывает мне руки, словно они из веревки.
— Раз. — Он просто вырывает руки из плечевых суставов.
— Два. — Впивается в них ногтями.
— ТРИ.
Дверь распахивается. Я бегу. Все болит, но я игнорирую боль, несусь к двери в конце коридора, выскакиваю в рассеянный свет солнца. Его лучи отражаются от крыш, пробиваются сквозь лишенные листьев кроны деревьев.
Мое дыхание вырывается в холодный воздух облачками пара. Колени болят. Но я бегу, не могу остановиться. Я чувствую взгляды на моей спине, везде. Они ощупывают мою кожу, а ветер обвивается вокруг горла все туже, и туже, и туже.
Автомобиль, скрипя тормозами, на большой скорости огибает угол, и я прыгаю за куст на чьей-то лужайке. Я пытаюсь тук тук тук, ку-ку, но руки налиты свинцом. А губы не желают шевелиться. Я прикусываю язык девять раз. Еще девять. Сжимаю дрожащей правой рукой бабочку Сапфир шесть раз. Проделываю это снова и снова: такое странное ощущение, когда ты и тонешь, и плывешь одновременно. Мой желудок не желает успокаиваться, по ощущениям меня сейчас вырвет. Но нет, ничего такого.
Я не могу идти домой. Я никогда не смогу прийти домой — он сразу меня найдет. Я вновь лезу рукой в карман, чтобы сжать статуэтку-бабочку, и натыкаюсь на что-то еще: маленькую белую визитную карточку. «Лейтенант Лейф М. Флэк. Полицейское управление Кливленда». На обратной стороне адрес полицейского участка.
Я быстро меняю направление движения: направляюсь к остановке автобуса, который идет в центр города. Бабочка теплеет в моем кулаке, и я знаю, что это Сапфир говорит, что она здесь, говорит: «Другого пути нет».
— Лейтенанта Флэка сегодня нет, — сообщает мне тощая, с длинным носом рыжеволосая копша, оглядывая меня поверх стопки бумаг. На золотой заколке на лацкане надпись: «ГРЭМ».
— Но я… мне надо поговорить с ним. Сейчас, — выдавливаю я из себя. Горло горит огнем. Я ненавижу эти накрахмаленные синие формы, эти самодовольные усталые лица.
Я знаю, что копы должны помогать, но с того дня, как они пришли, чтобы сказать нам об Орене, привычный мир рухнул, потому что услышали мы от них: «Извините, но мы с плохой вестью». С того самого дня я не могу смотреть на копов, меня мутит от одного их вида.
Плохая весть — это отмена пикника. Плохая весть — напоминание о просрочке по кредиту. А то, что мой брат, мой единственный прекрасный брат ушел навсегда, куда хуже плохой вести.
— Ваша фамилия?
Мои руки сжимаются в кулаки у моих бедер, я отбиваю тук тук тук, пытаюсь как можно тише произнести ку-ку. Но она меня слышит. Я это вижу. Мое лицо пытает жаром.
— Э… извините. Не поняла. — Похоже, она думает, что я чокнутая. Совсем съехала с катушек.
— Пенелопа Марин, — говорю я, а потом еще два раза, себе под нос: «Пе-не-ло-па Ма-рин Пе-не-ло-па Ма-рин».
— Что ж, Пенелопа, сейчас дежурим мы с патрульной Грэм. Если дело важное, расскажите все нам, — говорит мужчина, который сидит рядом с копшей. На его жетоне написано «ПАЙК». Лицо у него помятое, глаза — маленькие пуговки.
— Это насчет Сапфир, девушки, которую… — я девять раз стучу по правому бедру, чтобы следующее слово отскочило, а не прилипло к языку, — убили. В Гдетотаме.
— Это дело закрыто, Пенелопа, — подает голос Грэм. — Разве ты не слышала? Мы арестовали мужчину…
— Нет, — я трясу головой. — Нет. Нет. Не закрыто.
Пайк устало смотрит на меня, потом на Грэм и поднимается из-за стола.
— Ладно. — Он выходит из-за стола, держа в руках блокнот, ручку и кружку с черным-пречерным кофе, останавливается рядом со мной, возвышаясь, как гора. — Пойдем в более тихое местечко, и вы расскажете нам все, что знаете.
Управление полиции Кливленда квадратное, и коричневое, и темно-бордовое. Оно напоминает тюремную камеру: крашеный кирпич, линолеум на полу, вкрапления металла и стекла, постоянные звон, пикание, гудение. Пайк идет первым, напевая что-то себе под нос, по коридору, ярко освещенному галогеновыми лампочками, к комнате со сдвижной дверью, на которой написано «ПАТРУЛЬНЫЙ МИТЧЕЛЛ ПАЙК».
Тук тук тук, ку-ку. Я шепчу, пульс ускоряется, я молю Бога, чтобы он продолжал напевать, перекрывая мое ку-ку. Он ничего не говорит.
Внутри обстановка спартанская: массивный длинный деревянный стол, голые темно-бордовые стены, четыре серых пластмассовых стула, одна деревянная рамка (с фотографией счастливой семьи, рождественской елки и большой лохматой собаки). Грэм следует за нами, кружка с дымящимся чаем в одной руке, большой конверт из плотной бумаги в другой. Она ставит кружку передо мной.
— Надеюсь, вам нравится черный «липтон». Это все, что у нас есть.
Пайк садится на хрупкий стул, кладет ногу на ногу. Грэм наклоняется вперед, опирается локтями о стол. Пайк откашливается.
— Постарайтесь расслабиться, хорошо? — Он меняет местоположение ног, теперь левая оказывается на правой. — Мы здесь, чтобы слушать. — Он подносит кружку к губам, делает маленький глоток. — Когда вы будете готовы.
Я беру кружку, тоже подношу к губам. Маленький глоток. Нет, чай слишком горячий. Они оба наклоняются вперед, ко мне, ждут. Они принесли мне чай. Они хотят меня выслушать. Стены вливаются одна в другую, углы сглаживаются в этой безликой, невзрачной комнате, и я рассказываю им, как меня затолкали в другую комнату из коридора, расположенного за дверью под табличкой «АВАРИЙНЫЙ ВЫХОД», где угрожали, о кошке, о кислоте, о Марио, о «Уэствуд-Центре», обо всем.
Грэм смотрит на Пайка, вновь на меня, ее пальцы поглаживают конверт из плотной бумаги, который лежит перед ней на столе.
— Что я хочу знать… как вы вообще попали в этот клуб? — Она потирает подбородок, вскидывает брови. — Вы там работаете?
— Нет, не работаю. Я там не работаю. — Я одергиваю куртку, надетую поверх моего вечернего наряда. — Говорю вам, я пошла туда, чтобы выяснить…
— Послушайте. Если вам нет восемнадцати, это не наше дело. — Пайк вчетверо складывает лист из своего блокнота. Меня это корежит. Вчетверо. Четыре — это плохо в квадрате. — Мы видели многих гдетотамовских подростков, которые приспосабливаются к тамошнему образу жизни… делают все, чтобы поддерживать… определенные привычки. — Он качает головой, присвистывает. — Вы все такие молодые, вы думаете, что будете жить вечно. А потом… — он щелкает пальцами.
Я представляю себе, как я, наверное, выгляжу: яркая косметика, размазанная по лицу.
Грэм открывает конверт, достает несколько брошюр, выкладывает их на стол между нами, в ее глазах жалость. Я не смотрю на нее. Я не смотрю на сложенный вчетверо лист. Я считаю выбоины на шести квадратах линолеума слева и справа от меня: одиннадцать. Лучше, чем восемь, но не так, чтобы совсем хорошо.
— В Кливленде у нас много реабилитационных программ, — говорит она шелковым голосом. Я чувствую, как мое тело начинает неметь, колени стучат друг о друга. — «Анонимные наркоманы», «Анонимные алкоголики», не говоря уже о других более мелких группах, с которыми мы можем помочь вам связаться, если будет на то ваше желание. Эти программы дают результат. Требуется только время.
Я хватаюсь на край стола, чтобы не свалиться со стула.
— Я не употребляю наркотики, — выпаливаю я, пытаясь сохранить спокойствие. — Я даже не живу в Гдетотаме. — Из дежурной части доносятся звонки, треск помех, вопросы: «Девять-один-один. Что у вас случилось?»
— Здесь мы вас не судим. Понимаете? Я достаточно ясно выразился? — спрашивает Пайк. — Но только вы можете спасти свою жизнь, поэтому вы должны научиться помогать себе. Вы должны захотеть помогать себе или, и мне не хочется этого говорить, но… — Он подносит кружку со Снупи ко рту и делает два глотка. Два. Плохо. — …вы можете закончить, как она.
Я чешу руки. Девять раз. Чес чес чес чес чес чес чес чес чес. Снова. Девять раз. Еще. Если б не почесала, было бы только хуже. Я это знаю. Крики в этом пустом, бездушном помещении с пластмассовыми стульями — гораздо хуже, чем расчесывать руки перед этими двумя копами, которым на все насрать.
— Нет, — говорю я сиплым голосом. — Вы ошибаетесь. Насчет Сапфир. Она тоже не была наркоманкой. Она не была такой, как все думают. С ней… с ней не должно было случиться такого. Это неправильно. Это неправильно. Неправильно. — И еще три раза: неправильно неправильно неправильно, потому что шесть лучше трех.
— Мисс, пожалуйста, успокойтесь, — Пайк для убедительности растягивает «пожалуйста». — Разумеется, этого не должно было случиться, но здесь… в таком месте…
— Нет, — выплевываю я. — Я… я думаю, ваша версия неправильная. Я… я знаю, что продавец на блошином рынке торговал вещами Сапфир, и я знаю, что он солгал мне, сказав, где он их нашел. А теперь он тоже мертв. Он мертв, потому что что-то знал и кто-то захотел, чтобы он умер. И сейчас опасность грозит мне.
Звенят телефоны, звонки разносятся по коридору, врываются в комнату, как рой злых пчел. Грэм укладывается подбородком на руки. Пристально смотрит на меня.
— Послушайте, я не сомневаюсь, что этот парень… Мартин?
— Марио.
— Точно, Марио… я не сомневаюсь, что он солгал. Возможно, он приобрел эти вещи незаконно. Но это не означает, что его смерть и убийство этой девушки связаны. Обычно так просто все не складывается.
Пайк крутит в руке шариковую ручку «Бик».
— А кроме того, одних ваших слов недостаточно. Вы, возможно, думали о том, чтобы позвонить нам, когда вы обнаружили, что эти товары краденые. — Слово «обнаружили» он произносит с такими интонациями, будто я — преступница. Он продолжает вертеть ручку в руке. — Как мы и сказали вам раньше, мы уже арестовали человека по подозрению в убийстве Сапфир.
— Охранника. Я знаю. Но он этого не делал. Если, если сделал… то его кто-то нанял. И я думаю… я думаю, что знаю, кто именно.
Грэм шумно вздыхает, встречается взглядом с Пайком, вновь смотрит на меня.
— Хорошо, мисс Марин. Так какова ваша версия? Кто несет ответственность за эту смерть?
— Смерти, — поправляю я ее. — Марио и Сапфир.
Теперь ручку крутит Грэм.
— Ладно. Смерти. Итак, — она приподнимает брови, — как зовут этого человека?
— Я… точно я не знаю. В смысле, его имени. Но Сапфир, она называла его Птицей.
— Птицей? — Грэм откидывается на спинку стула, складывает руки на груди, словно я рассказала анекдот, а он оказался не смешным.
Пайк потирает лицо.
— Да-да. Понятно. Нам отправить патрульных на деревья в поисках орудия убийства?
Мои руки движутся по столу, постукивая: вправо, влево. Вправо. Три раза. Они смеются надо мной. Они мне не верят.
— Я знаю, это звучит нелепо, — молю я. — Я это знаю, но… теперь он хочет добраться до меня, потому что он знает. Он знает, что я иду по его следу, и он мне угрожал. Выслеживал меня. Клянусь. Он… он хочет меня убить.
— Я думаю, это паранойя. — Грэм переглядывается с Пайком. Я вижу, что ее руки вновь тянутся к брошюрам. — У вас раньше не возникали бредовые идеи? Не случалось галлюцинаций? — Он какое-то время молчит, потом спрашивает с мягкими интонациями чиновников и священников: — Вы не слышали голоса?
— Нет… нет! — Слова рвутся из меня, кулаки барабанят по столу. — Я не параноик. Мне нужна ваша помощь. Вы… вы должны мне помочь.
— Что ж, мисс Марин, — резко отвечает Грэм, — мы все время старались вам помочь, но, раз уж наша помощь вам не нужна, я думаю, наша встреча окончена.
Пайк делает глоток кофе, гоняет жидкость во рту, постукивает блокнотом по краю стола, откидывается на спинку стула с таким видом, будто говорит: «Мы закончили. Ты можешь идти».
Я встаю, вонзаю ногти в ладони, ощущение полного одиночества охватывает меня. Чай, написанная на лицах забота — все игра. Я чувствую, как бабочка Сапфир наливается свинцом. Подвела. Я ее подвела.
— Она… — Я замолкаю, потом стреляю наугад: — Когда ее нашли, у нее в карманах была помада? Синяя помада?
Грэм пристально смотрит на меня.
— Простите?
— Синяя помада, — повторяю я. — Я знаю, она пользовалась синей помадой. Постоянно носила ее с собой. Тюбик наверняка лежал в кармане. Я это знаю. Я знаю ее.
Грэм смотрит на Пайка, который вновь наклонился вперед, ко мне. Она медленно моргает, брови сходятся вместе.
— Вы ее знали?
Мое дыхание учащается. Все не так. Опять. Идиоты.
— Нет, — быстро отвечаю я, горло перехватывает. — Я ее не знала. Я просто…
В лживой улыбке Пайка теперь читается разочарование. Грэм хмурится все сильнее. Их мнение понятно: они думают, что я или совсем чокнутая, или наркоманка, или то и другое в одном флаконе. Принадлежу к потерянным детям Гдетотама.
— Хорошо, мисс Марин. Я думаю, мы услышали все, что нам требовалось услышать. И потеряли с вами много времени. — Она поднимается со стула, берет со стола большой конверт с брошюрами. — Я должна сообщить вам следующее: если мы узнаем, что вы по-прежнему лезете в это дело, то вам предъявят обвинение в препятствовании отправлению правосудия.
Пайк ведет меня к двери, потом по холодному коридору к звонкам и гулу голосов дежурной части, наконец к входной двери.
— Мы надеемся, что больше не увидим вас здесь. Ведите себя хорошо и поменьше болтайтесь по улицам.
Я не отвечаю — просто отворачиваюсь, выхожу за дверь. Пытаюсь не кричать. Пытаюсь не молотить кулаком по стеклу, пока оно не разобьется, чтобы их засыпало острыми осколками. С минуту стою на верхней ступеньке перед парадной дверью: такая злая, что не могу двигаться.
Смотрю на небо, на свет, просачивающийся сквозь ветви.
С Марио то же самое, что и с Сапфир. Они засунули дело в самый низ стопки высотой в десять футов. Извините, но мы с плохой вестью.
Я чувствую, какой у меня частый пульс, чувствую, как быстро гонит сердце кровь. Я стою на бетонных ступенях и смотрю на тонированное стекло.
Если копы не хотят разбираться с убийствами Сапфир и Марио, тогда это должна сделать я. Как-то.
«…в мою берлогу, в подвал под парикмахерской на углу Гроувер и Майлс-стрит», — вчерашние слова Флинта крутятся в моей голове, когда я бреду по улицам Гдетотама в полной уверенности, что не найду этого места, что не выберусь из Гдетотама живой. Моя одежда висит на мне тяжелой кожей, волосы торчат по все стороны, падают на глаза.
Тут я огибаю угол, выхожу на Гроувер-стрит, и вот она. На старой вывеске читаю: «МЕРОНИ, БРАДОБРЕЙ».
Я стучу в дверь три раза. Через пятнадцать секунд — не самое плохое число, но не из лучших — ее открывает Флинт. При виде меня глаза широко раскрываются, челюсть отваливается.
— Ло… срань господня!
Я не могу говорить. Шесть раз дергаю себя за волосы.
— Что ж, заходи, — он берет меня за руку и мягко тянет к себе; кожа теплая, мягкая, руки большие, пальцы длинные, правая ладонь вымазана желтой краской. Я тук тук тук, икаю по ходу ку-ку и захожу в просторную холодную комнату, заполненную зеркалами и старыми вращающимися стульями. Пол — керамические плитки двух цветов, на столешницах несколько банок из-под «барбисайда»[142], в углу старый радиатор. Я позволяю ему свести меня вниз по ступенькам. Руки у него такие теплые.
Тощий оранжевый кот мяукает, когда мы спускаемся в подвал, трется головой о мои ноги, мурлычет.
— Моби, — представляет его Флинт, цокает языком. Открывает дверь в дальнем конце подвала: там стоит невключенный холодильник, стены наполовину оштукатурены, видны трубы и изоляция. — Мой гардероб, — поясняет Флинт, открывает дверцу холодильника, берет футболку из груды одежды, возвращается ко мне. На полу лежат обрезки ковров, я едва слышу его шаги. Он протягивает мне футболку. — Ты вся взмокла. Переоденься.
Он отворачивается к дивану цвета горчицы, очищает часть сиденья от тюбиков с краской и одежды. Картины стоят у каждой стены — голые женщины, некоторые со звериными телами, из веток дерева, листьев, цветочных лепестков, гипса, дегтя.
Я снимаю холодную, мокрую блузку и бюстье под ней, надеваю футболку. Она большая. И теплая. Пахнет, как он: сосной, и травой, и снегом, и клевером. На правом рукаве три маленькие дырочки — хорошо. Хороший знак.
— Ло, — мягко обращается ко мне Флинт. — Поговори со мной. Что случилось?
Ноги несут меня к дивану, и Моби прыгает мне на колени, и я глажу его, и начинаю говорить. О Марио, о «Десятом номере», о том, как меня затащили в чернильно-черную комнату и едва не задушили.
Флинт наклоняется к дивану, таращится на меня, его глаза горят.
— Подожди, — голос такой напряженный. — Ты видела, кто это был? Сможешь описать его?
Я обхватываю руками колени, натянув на них его большую мягкую футболку.
— Нет, там было темно. — Я сглатываю слюну, смотрю на дырочки на рукаве. — Но кем бы он ни был, я думаю, он на кого-то работает. Сапфир… она писала о Птице, своем бывшем бойфренде. Я думаю… я думаю, может, он ее и убил. — Флинт открывает рот, но я торопливо продолжаю, не давая ему произнести и слова: — Я не могу его найти. Я ничего о нем не знаю. Никто ничего о нем не знает. Но я знаю, он как-то в этом завязан. Я это чувствую.
— Господи, — он встает с дивана, обходит его кругом, возвращаясь к прежнему месту, вновь садится. Потирает бедра руками. — Господи, Ло. Это серьезно. — Его брови сходятся у переносицы, лицо сереет. — Ты это знаешь, да? Ты понимаешь, насколько все серьезно?
— Я знаю, это серьезно, — отвечаю я. Встречаюсь с ним взглядом, а потом вновь отвожу глаза, крепче обнимаю колени. — Вот почему я пошла в полицию.
— Ты пошла? — Флинт застывает. — И что ты им рассказала?
— Все. Я рассказала им все, с самого начала. — Меня охватывает злость. Я вонзаю ногти в колени. Меня трясет. Голову, руки. — Они подумали, что я наркоманка. Они совали мне брошюры. Плевать они хотели. Их никогда ничего не волновало.
— Что значит «никогда»?
Я очерчиваю пальцем белый кружок на лбу Моби. Девять раз, еще девять, шесть, девять, девять, шесть, девять, девять, шесть. Мой рот словно залит цементом.
— Ты можешь сказать мне, Ло. — Он наклоняется ко мне, касается моего правого колена, потом левого. Идеально. Симметрия. — Пожалуйста, скажи мне.
Я жду знака, какого-то намека на то, что сказать ему — это правильно. Ничего. Меня окружает великая пустота и полная тишина. Все вокруг застыло и ждет.
— Мой брат, — выдавливаю из себя я. — Орен. — От звука его имени в меня впивается тысяча иголок. Девять, девять, шесть: еще столько раз я обвожу белое пятнышко на лбу Моби. — Он умер в прошлом году.
Я бросаю короткий взгляд на Флинта. Вновь смотрю в пол.
— Он учился в выпускном классе старшей школы. Он… подсел на наркотики. Тяжелые наркотики. Может, употреблял и раньше… я не знаю. Он просто начал уходить, на недели. Когда мама с папой пытались задавать ему вопросы, он злился. Начинал кричать. И… не возвращался долгое время, и всякий раз приходил более худым и злобным. Он… он переставал быть собой. Понимаешь?
Я глубоко вдыхаю. Говорить больно. Не говорить — еще больнее. Слова отталкиваются от горла, стремятся выбраться наружу.
— Он бросил школу. Родители отправили его в реабилитационный центр, но ничего из этого не вышло: он ушел оттуда, как только ему исполнилось восемнадцать. — Я с трудом проталкиваю воздух в легкие. — Потом он начал тайком проникать в дом и красть материнские драгоценности, чтобы их продать, но однажды она сообразила, что к чему, и спрятала все в сейф. Тогда он перестал… перестал… он вообще перестал приходить. — Лицо у меня мокрое, я вся дрожу. Начала плакать, не осознавая этого.
Моби прыгает с моих коленей на колени Флинта: наверное, я слишком сильно надавливала на белый кружок. Я вытираю лицо и нос.
— Через шесть месяцев у нашей двери появилась полиция. — Три глубоких вдоха. — Они его нашли. В пустующей квартире жилого дома. На Милл-стрит. Он пролежал там мертвым неделю. Неделю. — Перед глазами сплошной туман, но я не могу остановиться, пусть говорю шепотом, едва выдыхая слова. — Сосед позвонил и пожаловался на запах. Они смогли опознать его только по… по стоматологической карте. — Я крепко сжимаю руки в кулаки, из груди вырывается крик.
Какое-то время слышны только мои всхлипывания. Флинт молчит. Ждет.
— И… это моя вина. Это моя вина. Я могла как-то помочь, но не помогла. Не ударила пальцем о палец.
Меня трясет, я тяжело дышу. Флинт пододвигается ко мне, наклоняется, говорит тихо, успокаивающе.
— Ло… послушай меня… ты ничего не могла сделать. Ты не должна себя винить.
Я смотрю на него. Перед глазами все расплывается. Пустота во мне заставляет подняться с дивана. Как зомби я бреду к своим туфлям. Достаю из левой сложенный бумажный листок, без которого не выхожу из дома, протягиваю ему. В недоумении Флинт берет его, разворачивает.
Когда-то там были слова, написанные чернилами, но теперь разобрать их невозможно. Я так часто смотрела на него, так часто держала в руках, так много думала об этом, что слова эти горят у меня в голове.
— Я… я не понимаю, что это, — говорит Флинт.
— Это записка Орена. — Как же тяжело дышать! — Он написал ее за девятнадцать дней до смерти. Ему требовались деньги. Ему требовалась помощь. Я записку проигнорировала. — Флинт пытается что-то сказать, но я качаю головой и продолжаю. Он должен знать всю правду. — Я сказала ему, чтобы он больше не пытался связаться со мной, пока не откажется от своей привычки. Я могла что-то сделать. Я могла его спасти. Но вместо этого я… я оставила его умирать. Я убила его.
Вот он: мой секрет, мой самый ужасный секрет. Тело начинает разламываться. Я дергаю себя за волосы. Дергаю дергаю дергаю. Но это ощущение не уходит, ощущение неустойчивости. Все расплывается.
Флинт обнимает меня. Его прикосновение — огонь, но у меня нет сил вырваться.
— Ло, — говорит он, — все хорошо. Все будет хорошо.
— Нет, — хриплю я, теперь я рыдаю. В легкие вонзаются тысячи ножей, и в ребра, и в шею. — Не будет, никогда не будет.
Флинт обнимает меня еще крепче, вдавливает в себя, и я дрожу, и плачу, уткнувшись лицом ему в грудь. Мне кажется, что я зажата в темноте, стенами рушащегося тоннеля. Я не вырываюсь, его грудь теплая. Подбородок касается моей макушки, и он шепчет: «Ш-ш-ш, ш-ш-ш». Я вымачиваю его рубашку слезами, но он не возражает. Отклоняется назад, укладывает меня на свою грудь.
Его длинные теплые пальцы, отбрасывают волосы с моего лица, я глубоко дышу, уткнувшись в его грудь, как мне представляется, час за часом. Я зарылась носом в шелковисто-мягкую фланель, идущие от него запахи травы, и клевера, и снега, и сосны обволакивают меня, словно я на большом поле у леса. А потом я действительно на поле… а потом я нигде… а потом плыву куда-то, где никогда не бывала.
Сапфир сидит на моей кровати с мертвой кошкой на коленях. Она гладит кошку и говорит: «Четыре тридцать семь», — снова и снова.
Она вытягивает руку и разжимает кулак: на ладони тюбик помады. Она открывает его и начинает красить мне губы. Кошка перепачкала кровью всю мою постель, а когда кровь с ее шеи начинает капать на ковер, каждая капля становится бабочкой, со сверкающими сложенными на спине крыльями. Я наклоняюсь, пытаюсь схватить хоть одну, но все они улетают от меня, а подняв голову, я вижу, что рядом Орен, мы в подвале нашего дома в Гэри, штат Индиана.
Мы роемся в нашем шкафу с карнавальными костюмами, ищем одежду волшебников, для семейного спектакля на День благодарения. Идет снег, и завтра занятий в школе не будет. Орен улыбается — он потерял два зуба наверху и один внизу, — и вытаскивает длинное пурпурное платье с белыми звездочками, которое раньше носила мама. «Я нашел тебе наряд, Ло! Ты будешь феей рубиновой радуги!» Он спешит ко мне, и от него пахнет мылом, и грязью, и шоколадом — как всегда пахло от Орена, — и он надевает на меня платье поверх пижамы и обнимает меня. «Я это знал, ты выглядишь как настоящая фея, Ло». Он обнимает меня крепче, и падает снег, и пахнет индейкой и камином, и взрослые ходят у нас над головами, и я слышу громкий мамин смех. Мне тепло и хорошо.
Какое-то время спустя я просыпаюсь со странными ощущениями: будто за мной наблюдают.
Флинт сидит на стуле рядом с диваном и пристально смотрит на меня, водя тонким куском угля по листу бумаги. И пусть я злюсь из-за того, что он смотрел на меня, когда я спала, мне приятно, потому что никто и никогда так на меня не смотрел. Как он смотрит сейчас: словно может смотреть вечность, и ему это не наскучит. Словно ничего интереснее, чем я, никогда не видел. Верхние пуговицы фланелевой рубашки он расстегнул, дреды падают на плечи. Я поднимаю руку к голове, трижды почесываю левое ухо.
— Ло, не шевелись, — говорит он очень серьезно, его глаза в свете подвала отливают медом. Они теплые, и янтарные, и сияющие. — Я же работаю.
— У меня зуд.
— В следующий раз дай мне знать, и я почешу тебе это место. До того, как твой зуд все испортит. Я как раз начал работать с тенью твоего локтевого сгиба. Теперь все придется рисовать по памяти, а это уже не то. — Он улыбается. — Обещаю, я скоро закончу.
Я глубже утопаю в бугристом диване Флинта и наблюдаю, как он рисует. Наши взгляды встречаются, я начинаю дрожать и гоняю кудряшки взад-вперед по лбу, три раза. По привычке.
— Эй! — вскрикивает он.
— Извини… извини… больше не повторится, честное слово!
Он убирает уголь и дует на бумагу, черная пыль слетает на штанины его залатанных джинсов. Его взгляд движется по моему лицу, моему лбу; он продолжает рисовать. Мои ужасные кудряшки. Я хочу их расчесать, но уже обещала этого не делать. Когда я глотаю, в горле першит. Я помню, что плакала, что все ему рассказала, но воспоминания эти какие-то далекие, словно мне это приснилось.
— А откуда у тебя шрам над глазом? — спрашивает Флинт, его измазанные углем руки на мгновение застывают на коленях, он всматривается в шрам.
— Я упала в ручей, рядом с нашим домом в Миннесоте… — Я замолкаю, вспоминая руки Орена, ухватившие меня, вытаскивающие из воды; он прижимает теплое ухо к моей груди, проверяет, бьется ли сердце. — …но мой брат спас меня. — Взгляд Флинта спускается вниз по левой стороне моего лица, его рука движется вместе с взглядом, согнутая, что-то яростно ретуширует. — Могу я сейчас кое-что у тебя спросить?
— Разумеется, можешь, Ло.
— Какое у тебя настоящее имя?
Я вижу, как у него перехватывает дыхание. Моби просыпается и в этот самый момент прыгает на диван, потягивается, уперев передние лапы мне в живот. Флинт протягивает руку и отгоняет его.
— Он такого высокого мнения о себе. — Флинт смеется. — Считает себя красавчиком, который должен быть на каждом моем рисунке.
Я ловлю его взгляд, и он опускает глаза на лист бумаги.
— Ты можешь мне сказать. Я никому не скажу. Правда. — Я хочу постучать, но не могу, поэтому прикусываю нижнюю губу шесть раз.
— Не могу. Извини. Поклялся никому не говорить. — Он подмигивает, пытаясь свести все к шутке.
— Почему? Ты можешь сказать один раз, и больше тебе говорить никогда не придется. Я к тому, что не может оно быть совсем ужасным. В Детройте у нас был сосед, которого звали Ричард Кротчтангел. Дик Кротчтангел. Правда. Я не выдумываю.
Он смеется, но без души.
— Дело не в этом. Имя и фамилия у меня нормальные, просто… они связаны с моей прежней жизнью, а я больше не хочу думать о моей прежней жизни. Потому я теперь Флинт. — Его лицо на мгновение темнеет. — Человек не может вечно терпеть чьи-то пинки. В какой-то момент он уходит, понимаешь?
Мне вдруг вспоминается сон: «Сапфир… четыре тридцать семь».
— Чьи пинки? — спрашиваю я.
— Людей, — резко отвечает он, его лицо становится каменным. Потом он смотрит на рисунок и возвращается к прерванному занятию. — К примеру, моего отчима.
Я жду в тишине, боюсь даже дышать, надеюсь, что он скажет что-то еще.
Он сосредотачивается на рисунке, потом все-таки продолжает.
— Думаю, поэтому мне так нравится рисовать. — Уголь вновь быстро движется по листу бумаги, словно танцует. — Ты можешь увидеть, какой человек на самом деле… сквозь все наносное дерьмо. Ты можешь добраться до сути. Детство заканчивается, так? Невинность тоже. Но полностью они не уходят… мы их храним, сохраняем. В наших глазах или глубже. Понимаешь?
Он отрывает уголь от листа бумаги, смотрит на меня, смотрит мне прямо в глаза. Кладет лист бумаги, на котором рисовал, на пол, уголь — рядом с ним. Подходит к дивану. Я наблюдаю, как он протягивает руки к моему лицу и пальцами откидывает кудряшки со лба, и, откидывая их — три раза, — проводит пальцем по шраму над моим глазом.
Что-то сжимает мне горло, когда он касается моего шрама так нежно, словно никогда раньше не касался кожи другого человека, и я смотрю на него, и вся дрожу, потому что еще никогда юноша так не прикасался ко мне, и я не знаю, что делать или думать, и я даже не помню, как дышать.
А потом, медленно, он наклоняется вперед, и я наклоняюсь к нему, и наши губы встречаются — сначала мягко, осторожно, — прежде чем я вжимаюсь в него, а его руки на моей шее, на моей спине, скользят по мне, обнимают меня, и мы целуемся жадно, как изголодавшиеся. Мой первый поцелуй.
И тут я знаю, что делать, и я никогда ничего так не хотела — я вся, каждой клеточкой. Да и что может быть лучше мягких губ Флинта на моих губах под тягучим светом подвала? Кожи Флинта, прижимающейся к моей коже на бугристом диване, когда бугры эти вдавливаются мне в спину, как маленькие кулаки. Больших рук Флинта, отгоняющих холод, который наползает сквозь тонкие стены, подушечек его пальцев, обследующих каждую часть моего тела под взглядами сотни нарисованных обнаженных женщин… Я чувствую, как мною овладевает желание.
Мы продолжаем целоваться, когда он обхватывает руками мою талию, и затягивает под себя: ямочки — полумесяцы, зубы — ряды звезд. Я пытаюсь вылезти, порывисто дыша, но он возвращает меня на прежнее место. Моя кожа горит там, где его пальцы касаются меня под одолженной мне футболкой, они добираются до моего пупка, очерчивают круг — идеальный круг, — поглаживают живот. Его губы на моем лице, целуют его, обдавая теплым воздухом. И тут я хочу этого так отчаянно, что желание заполняет все тело, что жар идет даже от пяток.
Я позволяю себе целовать его, нахожу своим ртом его, наши губы встречаются, мягко и медленно, его язык исследует пространство между моими зубами и нижней губой. Я не могу остановиться, меня все изумляет: каково это, целоваться с другим человеком, каково это, целоваться с Флинтом.
Я двигаюсь навстречу рукам Флинта, его руки поднимаются выше, от живота к грудной клетке, к груди, наконец снимают с меня футболку, и я дрожу между его рук. Мое сердце прыгает и бьется в его ладонях. На мгновение я тревожусь из-за того, что он заметит мои несимметричные груди, прикрытые бюстгальтером, и я чуть отодвигаюсь.
Но он вроде бы не замечает моих колебаний, асимметрии, недостатков. Он смотрит в мои глаза. Он берет мои руки, подсовывает их под свою рубашку. Я ощущаю мышцы его живота, груди, слышу, как быстро бьется его сердце. Его рот смещается к моему уху, легонько его покусывает. Щекотно. Подвальный свет гладит наши плечи. Моби внезапно мяукает в углу, громко, и мы смеемся. Смеяться — это приятно.
Мои пальцы все глубже проникают под его рубашку, медленно, осторожно снимают ее, тогда как он подтягивает меня к себе, решительно, твердо. Наши тела прижимаются друг к другу, наши сердца бьются рядышком. Он целует мой лоб, шрам, нос, губы, подбородок, медленно и нежно, его язык пробегается по моим зубам, его дыхание овевает мое тело: живот, грудь, мои густые, черные, теперь растрепанные волосы.
— Господи, Ло, — бормочет он. Его руки гладят мои ноги, сверху вниз, снизу вверх.
Я хочу целовать его везде и делаю это: целую его лицо, каждый кусочек его губ, шею, ключицы, маленькое углубление между ними. Его рот пахнет землей и теплом, травой, и солнечным светом, и солью. Его кожа пахнет, как и футболка, которую он мне дал: сосной, и клевером, и чем-то новым, я не могу опознать этот запах, но готова вдыхать его вечно. Что-то свежее, и пьянящее, и сладкое.
Мой палец движется по его гладкой груди, исследуя выступы и впадины по три, шесть, девять раз. Идеальные числа. Палец движется, а сердце замедляет бег, я чувствую, как нос упирается в его теплую грудину. Я рисую тройку, около пупка… и тут вижу нечто такое, от чего замирает сердце.
Я выпрямляюсь, отталкиваюсь от него.
— Что не так? — спрашивает Флинт. У него сел голос.
Над его трусами татуировка.
— Ло? — Его щеки краснеют, глаза широко раскрываются.
Вытатуированная ярко-синяя птица.
Все замедляется, становится громким и шатким, начинает распадаться.
— Это ты, — шепчу я, не в силах оторвать взгляд от татуировки, настолько потрясенная, что едва могу дышать.
Птица.
— Что? — Флинт сидит на корточках, чтобы удержать равновесие, упирается в потертую обивку, яростно трясет головой. — Что на тебя?.. Ло, вернись. Поговори со мной. — Он пытается меня схватить и притянуть к себе, но мои уши горят огнем, и мои ноги горят огнем, и число четыре тридцать семь пульсирует в голове, и потом только четыре, и четыре — ужасное число, означающее — уходи. Убирайся. Сейчас. Сапфир, обращающаяся ко мне из другой вселенной, предупреждает меня.
Я отпрыгиваю от него, его руки тянутся ко мне. «Лжец лжец ЛЖЕЦ» — эти слова бьются во мне. Я хватаю еще влажную одежду, которую сбросила, натягиваю на себя, спотыкаюсь, чуть не падаю, пытаюсь не разреветься, хотя рыдания душат меня.
Четыре четыре четыре, вверх по лестнице, число давит, такое тяжелое. На бегу я слышу его, слышу, как он зовет меня: «Ло! Ло! Пожалуйста, вернись!»
Птицы чирикают, возвещают близость зари.
Флинт — Птица.
Неделей позже. Через семь дней. Грубое, ужасное число. Число, которое бурлит и стонет. Я практически не вставала с постели. Пропустила пять дней занятий. Теперь даже не знаю, вернусь ли в школу. Отец уехал по делам. Я сказала маме, что заболела. Это правда. Я больна. И голодна.
В универсаме. Я оглядываю девятый проход. Хозяйственные товары. Стеллажи туалетной бумаги, и бумажных полотенец, и чистящих средств, и резиновых перчаток, и губок. Цвета, которые не сочетаются.
Контейнер передо мной, наполненный розовыми и желтыми губками. Маленькая неоновая вывеска: «СКИДКА 50 %». Покалывание начинается в ногах и распространяется по всему телу. Мои глаза плавают в голове. Какая-то старушка берет упаковку с двадцатью четырьмя рулонами туалетной бумаги «Воздушная мечта» и кладет в свою тележку. Голос в голове отдает приказ: «СЕЙЧАС».
Я сую руку в контейнер. Вытаскиваю три губки. Рассовываю по карманам — грудь больше не сжимает, — иду к кассе и расплачиваюсь за продукты. Обычно продукты покупает отец, но он уехал по делам в Сан-Франциско. И за время его отсутствия в доме не осталось съестного.
Батон хлеба из нескольких злаков. Яблочный сок без торговой марки. Банка арахисового масла «Нэллис натти». Пакет леденцов. Должно хватить еще недели на две.
Прошла неделя с того момента, как я увидела татуировку. С тех пор, как я поняла, что Флинт — это Птица. Всякий раз, пытаясь на этой неделе выйти из комнаты, я осознавала, что все стоит не на своих местах, и мне приходилось все переставлять, и долгие часы тратились впустую, до самой темноты.
Сегодня я переставила только миниатюрные деревянные кресла-качалки, из юго-западного угла в северо-восточный: времени на это ушло немного. А потом, поскольку голодные боли в животе не отпускали, я осознала, что могу уже никогда не поесть, если обязательно не поем сегодня. Выбора у меня не было. Оставалось только одно: выйти из дома и купить продукты.
Возвращаясь домой, я заметила, что и на осинах, и на конских каштанах, и на катальпах пробиваются листочки. На тротуаре трещин заметно больше. Я должна соблюдать осторожность, когда смотрю на деревья: если пропущу хоть одну, мне придется вернуться к универсаму, и я уверена, что грохнусь в обморок, если не поем в самое ближайшее время.
Трещины в тротуаре: двадцать шесть, двадцать семь, двадцать восемь. Я пинаю веточки, сбрасываю с тротуара, чтобы расчистить его и все видеть. Двадцать девять, тридцать, тридцать одна. Не могу ходить по веточкам. Веточки в моих ногах. Веточки в моих глазах. Веточки в моих волосах. Заполняют все пространство вселенной. Почему внезапно вокруг так много всего?
Вот почему выходить из дома — идея не из лучших. Человек может задохнуться.
Флинт лжец. Я это знала. Я это знала с самого начала, но отказывалась в это верить. Лжец лжец лжец. Не могу поверить, что я запала на него, и на его рисунки, и на дурацкую шапку с «медвежьими ушками», и на мальчишеские штучки-дрючки.
Я тук тук тук, ку-ку, пока запястья и язык не начинают болеть, но я уже подхожу к остановке автобуса номер 48 на Ютоу-стрит.
Появляется автобус, сверкает в солнечном свете. Тук тук тук, ку-ку, по каждому бедру. Женщина-водитель с отвращением смотрит на меня.
— Просто считаю мелочь, — объявляю я ей излишне громко. — Чтобы убедиться, что хватит на проезд.
Она ничего не отвечает, только закатывает глаза.
— Сядь, чтобы мы могли ехать дальше.
Народу в автобусе много. Мне приходится сесть рядом со старухой, от которой пахнет капустой. Она сдвигается на дюйм или два. «В школе занятий сегодня нет?» — спрашивает она, когда я сажусь. У нее складной зонтик с торчащей из сумки полированной деревянной ручкой. Она взяла его с собой, хотя небо синее-синее, без единого облачка. Ее руки лежат на коленях, словно шары теста для пиццы.
— Не знаю, — отвечаю я, глядя на ее пухлые морщинистые маленькие руки.
«Как я могла быть такой дурой?» Он даже не назвал мне своего настоящего имени. Я смотрю в окно мимо благоухающей капустой старушки, деревья бесконечной чередой сменяют друг друга. Представляю себе, как Орен, будто обезьяна, перепрыгивает с одного на другое.
Вспышка: мужской кулак в моем рту, мое горло обжимает его, старается вышибить криком в эту очень темную комнату; желание пульсирует во мне как огонь… как кислота.
Старуха двигается рядом со мной, на мгновение поворачивается ко мне. Она продолжает хмуриться, жалость лучится из ее глаз. Я резко отворачиваюсь.
Вспышка: теплая кожа Флинта, его пальцы, касающиеся моих ключиц, моих губ. Его губы. Тяжесть его тела. Наши переплетенные пальцы. Жар в животе. Наши переплетенные ноги на диване.
Я никогда ничего для него не значила. Никогда и ничего.
Вспышка: последний раз, когда я видела Орена. Такой худой — он стал таким худым. Глаза в лиловых кругах, трясущиеся руки. Он пытался спрятать их в карманах. «Застал тебя не в настроении, Лоуп». Последние его слова, которые я слышала. «Не в настроении». Он уже знал? Знал, что покидает меня навсегда?
Застал тебя не в настроении. Извините, но мы с плохой вестью.
Уф.
Я вновь чувствую, что меня трясет от желания: к складному зонтику с полированной ручкой. Она торчит из сумки старухи, призывно поблескивает: возьми меня, возьми. Старуха вновь смотрит в окно. Я протягиваю руку, касаясь гладкой, полированной ручки, она говорит мне: «Сейчас!» — и у меня нет выбора.
Я хватаю зонтик, засовываю под куртку. Голова старухи поворачивается, руки тут же прыгают к сумке.
— Что все это?.. — ее губы складываются в ошеломленное «О», когда она пытается говорить. — Это мой зонтик. Что ты такое?.. — Ее рука поднимается к груди, трепещет чуть выше сердца.
Я вскакиваю, сильно дергаю за шнур, за две остановки до той, где мне надо выходить — это плохо. Она тоже поднимается, протягивает руку, чтобы схватить меня, но она медлительная, у нее артрит. Стыд бьется у меня в груди, жаркий и ядовитый. Я добираюсь до передней части автобуса, когда он с шипением останавливается, а двери распахиваются.
Тук тук тук, ку-ку. И я уже на улице, а водитель закрывает двери. Лицо старухи прилипает к окну — огромное, увеличенное. Она качает головой. Губы — узкая полоска. Я прижимаю зонт к грудной клетке, наблюдаю, как под солнечными лучами блестят стекла автобуса, которые уезжает по Грэшем-стрит. Живот скручивает.
Дома я сую в рот кусок хлеба с арахисовым маслом, убираю в холодильник скоропортящиеся продукты, раскладываю по размеру и форме.
Как только поднимаюсь на чердак, осознаю, что не следовало мне уходить. Моя комната выглядит пришибленной, больной. Все антикварные настенные бронзовые часы надо перевесить. Далее: низкие проволочные деревья, которые сейчас стоят рядом с торшером у окна, надо поставить у ящика с наперстками, а сами наперстки разложить тремя рядами на столе перед сине-зеленой пишущей машинкой «Оливетти», но не слишком близко к тронутой ржавчиной темно-бордовой пишущей машинке «Смит Корона».
Я ставлю первый наперсток перед «Оливетти», когда раздается дверной звонок. Я роняю наперсток, он укатывается под мой письменный стол, между пачками газет.
Это старуха — она выследила меня. Ди-и-и-и-инь — до-о-о-о-онг.
Я слышу мамин голос, она кричит из своей комнаты: «Ло-о-о-о!»
Спустившись вниз, я вижу: не старуха. Это Джереми. Он машет мне из-за стеклянной панели входной двери. В другой руке — обе в перчатках — держит папку. Я открываю дверь, тук тук тук, ку-ку, быстро, очень спокойно, выхожу на крыльцо.
— Я принес тебе домашнее задание, — говорит он. Протягивает мне папку. Его нос и щеки красные, почти такие же, как волосы. Папка повисает между нами. Сейчас я не хочу думать о школе. Через несколько секунд его рука с папкой опускается. — Так что происходит? Ты умираешь от гриппа? — Он склоняет голову набок и пожимает плечами. — Больной ты не выглядишь.
Я протягиваю руку и выхватываю у него папку.
— Спасибо, — бормочу и начинаю поворачиваться, чтобы вернуться в дом, но он продолжает говорить:
— По литературе жутко сложная тема, возможно, мне лучше объяснить тебе, что к чему. — Он следом за мной одной ногой переступает порог. — Я восемь раз переспрашивал Мэннинг.
Восемь. Меня корежит. Я стучу по каждому бедру шесть раз, чтобы нейтрализовать это число, уши горят, я на него не смотрю, хочу, чтобы он ушел.
— Опять же, — он все говорит и говорит, — я хотел зайти и убедиться, что с тобой все в порядке, раз уж ты всю неделю не приходила на наши совместные занятия. Я волновался, вот и зашел. — Я уже открываю рот, но он не дает мне вставить и слова. — Я так рад, что ты жива и здорова, потому что вся еда, которую мы съели бы за занятиями, у меня в целости и сохранности. Поэтому, как только тебе станет лучше… — Короткая пауза. — Я думаю, мы назначим новую дату. — Он улыбается. В его синих глазах прибавляется синевы. — Ты понимаешь, чтобы еда не испортилась и все…
— Ло, — голос матери прерывает его, доносится с верхней лестничной площадки. Я поворачиваюсь. Она стоит там, смотрит на нас, уперев руки в уже несуществующие бедра. — Что у вас там внизу? Кто это? — Она кашляет, все ее тело сотрясается.
— Это из школы, мама, — отвечаю я. — Не волнуйся.
Она спускается на пару ступенек, щурит затуманенные глаза, пытаясь получше разглядеть Джереми, который по-прежнему только одной ногой в доме, дрожит от холода в дверном проеме.
— Пенелопа, — она резко втягивает воздух. — Нехорошо держать твоего друга на пороге. Сегодня холодно.
Я отворачиваюсь от нее, смотрю на Джереми, в груди закипает злость. Я тук тук тук, ку-ку, бормочу под нос, маскирую ку-ку кашлем, а уж потом приглашаю Джереми в дом, закрываю за ним дверь, постукиваю зубами — девять, девять, шесть, — пока не начинаю чувствовать тупую боль в деснах. Мама все стоит на лестнице, разглядывает нас.
Джереми смотрит на мою мать снизу вверх.
— Добрый день, миссис Марин. Я Джереми. Напарник Ло по… занятиям, — он указывает на папку. — Я принес ей домашнее задание.
— Гм-м-м. — Ее глаза — узкие щелочки. — Поднимись сюда, — говорит она мне, ее рот дергается.
Я поднимаюсь по лестнице, помня о губках, которые лежат в кармане куртки, о складном зонтике с деревянной ручкой, оставленном на полу моей спальни: для них еще не подобрано место. Вот почему все не так, выходит из-под контроля? Я потрясена до глубины души, едва замечаю Джереми, который тоже подходит к лестнице.
Я не хочу, чтобы он видел маму, ее пижаму с вечными пятнами кофе, с запахом болезни, ее торчащие во все стороны сальные волосы. Я не хочу, чтобы он знал, как мы все позволяем себе здесь умирать, как хороним себя заживо.
— Мама, это Джереми. Джереми, это мама, — я повторяю это снова, дважды, уже себе под нос: «Мама-это-Джереми-Джереми-это-мама». Я в ужасе, что он может услышать, но довольна симметрией.
— Твой друг знает о твоих маленьких причудах, Ло? — спрашивает мама. Я отворачиваюсь, чувствуя, что вся горю, а в горле растет огромный комок. — Что ж, такая уж ты, милая, и я не думаю, чтобы кто-то мог этого не заметить, так? — С ее губ слетает смешок, иногда она кажется себе забавной.
Я бросаю короткий взгляд на Джереми. Его лицо горит, как и мое.
Она улыбается.
— Так вот, значит, к кому ты убегаешь из дому, Ло? — Тон игривый, легкомысленный.
Голова у меня пылает так жарко, что я боюсь, как бы не вспыхнули волосы.
— Нет, мама, — отвечаю я, когда ее брови — внезапно — опускаются, глаза заволакивает туманом, и я знаю, что произошло: она ушла в себя, разом потеряв интерес к окружающему миру.
— Знаешь, тебе не обязательно лгать насчет этого. Хуже лжи ничего быть не может, Ло. Не забывай об этом. — Она убирает за ухо торчащую прядь волос и резко разворачивается, уходит в свою комнату. Включается телик: «Сто процентов матерей с этим согласны. «Плесень-Вон» лучше любого другого средства для борьбы с плесенью».
Я щелкаю языком, девять раз, девять раз, шесть раз.
— Ты уж извини. — Я удерживаю руки от постукиваний. — Спасибо за домашнюю работу. Очень мило с твоей стороны, Джереми. Я не думала, что кто-то замечает мое отсутствие в школе…
Вскинув на него глаза, я изучаю его лицо: вроде бы мама не напугала его. Лицо серьезное, решительное, доброе. Я думаю, что оно так выглядит во время забега, который он уверенно выигрывает. Я задаюсь вопросом, как часто Кери наблюдает за его бегом. Спрашиваю себя, замечал ли он ее в толпе, когда перед ним тянулась дорожка, гладкая, темная, бесконечная.
— Ло, — хрипло говорит он, прерывая мою мысль, — я… я всегда замечаю, что тебя нет в школе. В прошлом году ты отсутствовала почти месяц. Я боялся, что ты уже не вернешься. — Его большие синие туфли на толстой подошве стукаются друг о друга. Он откашливается. — И, честно говоря, домашнее задание всего лишь предлог. Я пришел, чтобы повидаться с тобой, — он наклоняется вперед, приподнимаясь на мысках, ловит мой взгляд. Его широко раскрытые глаза кристально-синие. — Я думаю, ты уже в курсе, но я… я не знаю другой такой, как ты.
— Джереми, — я отступаю на шаг, дергаю за болтающуюся нитку на левом рукаве, ищу такую же на правом. — Я думаю, ты хороший парень. Я думаю, ты действительно, действительно хороший.
— Я думаю, что лучше тебя нет. Я в этом уверен с…
Я прерываю его:
— Но, Джереми… ты клевый. А я… я… не подхожу тебе.
Я нахожу еще одну нитку на левом рукаве, дергаю за нее. Ищу такую же на правом. И еще по одной, на левом и на правом, чтобы получилось по три на каждом. Так лучше. Джереми хмурится, сует руки в карманы серых обтягивающих джинсов, перекатывается на каблуки.
— Я думаю… тебе надо встречаться с кем-то еще… — Я откашливаюсь. — С кем-то вроде Кери Рэм. Такого типа. С хорошей девушкой, и красивой и, ты понимаешь, нормальной.
Он смотрит на меня, в полном недоумении.
— Ло… но мне нравишься т…
Вновь я прерываю его:
— С кем-то, более подходящим для тебя. С кем-то, кто может радоваться тому же, что и ты. С кем-то, кто красиво одевается, кому делают прическу в парикмахерской. — Чем больше я думаю об этом — они двое, бок о бок, его рыжие волосы и ее золотисто-каштановые, их прямые, чуточку вздернутые носы, его спокойствие и ее сдержанность, — тем больше мне нравится эта идея, тем более здравой она выглядит. Все равно что поставить «Оливетти» рядом со «Смит Короной». Они подходят друг другу. Им суждено быть вместе.
— Прическу в парикмахерской? — Джереми качает головой. — Послушай, я даже не знаю Кери Рэм.
— Я не говорю, что это должна быть она. Это может быть кто угодно. Кто угодно… кроме меня, — мои пальцы летят к моему бедру, начинают постукивать.
— Ты хочешь сказать… — Джереми с шумом втягивает в себя воздух. — Ты отказываешься пойти со мной на выпускной бал, так? — В голосе неподдельная боль.
У меня схватывает живот.
— Я… мне надо в ванную. Подожди здесь, хорошо? — Мне нужно помыть руки. Мне нужно побыть одной.
Джереми проводит рукой по волосам, и теперь они торчат, как пики.
— Да. Да, конечно. Хорошо.
Я умываю лицо три раза. Вода урчит в сливном отверстии, бьется о фаянс раковины, эти звуки меня успокаивают. Я мою руки девять раз. По девять секунд. Я мотаю головой, перекидывая кудряшки слева направо, справа налево.
Открываю дверь уже более-менее спокойная. Джереми в коридоре нет. Я смотрю на дверь в спальню мамы: по-прежнему закрыта, до меня доносится приглушенный бубнеж телика. Предчувствие беды наполняет меня. Я резко поворачиваю голову в другую сторону. К комнате Орена. Дверь широко распахнута.
Мое тело холодеет.
Ноги несут меня вперед. Все, что выше, превратилось в камень. Джереми в комнате Орена, поворачивается ко мне, в руках держит пластинку Орена. Я замираю на пороге, меня начинает трясти, я не могу войти: никакие «тук тук тук, ку-ку» здесь не помогут. Нельзя входить. Орен не сказал, что я могу войти, и уже никогда не скажет.
Из комнаты доносится восторженный голос Джереми:
— «Ржавчина никогда не спит»![143] Как круто! Это комната твоего брата? Слушай, я и не знал, что у тебя был брат.
Руки Джереми. На его вещах. На вещах моего брата.
Во мне все кипит. Перед глазами темнеет. Зубы скрежещут.
Я не могу сдвинуться с места, меня трясет все сильнее.
— Вон отсюда, — наконец удается прошептать мне.
— Что? — Джереми удивлен, на лице читается смущение. Он кладет пластинку на место. Конечно же, не так и не на то место. Орен бы выдал свечу. — Что… что не так?
— Уходи. — Я чувствую, что могу упасть. Я чувствую, что могу взорваться. — Пожалуйста.
— Что… что не так? — Он осторожно приближается на шаг. — Мне не следовало сюда входить? Твой брат не любит, если кто-то прикасается к его вещам?
Нет. Нет. Нет. Он не врубается.
— Уйди, — голос сдавленный, стон. — Ты должен уйти.
Я не могу говорить, все во мне дрожит. Я проглатываю слезы, горло то перехватывает, то отпускает. Я приваливаюсь к дверному косяку, стараясь не упасть, стараясь подавить рвущийся из меня крик.
— Ох, господи. Слушай, я извиняюсь. Я… я понятия не имел… я ухожу, хорошо? — Он протискивается мимо меня в коридор. Останавливается рядом. Я не могу смотреть на него, даже не чувствую, что он рядом со мной.
— Извини, — вновь шепчет он. Потом сбегает по ступенькам, а секундой позже я слышу, как за ним захлопывается дверь.
Открытая дверь в комнату Орена смотрит на меня, как рана, когда я пробегаю мимо нее, не в силах заставить себя заглянуть в комнату. Перескакивая через две ступеньки, я взлетаю на чердак. Один раз ошибаюсь, ставлю ногу на следующую, и мне приходится спуститься и подняться вновь. Вернувшись в свою комнату, я вижу, что все стоит не так.
Он знает. Он знает все: о моем доме, моих причудах, моей семье, которой нет. Скоро об этом узнают другие люди. Я больше не смогу ходить в школу.
Я все снимаю с северной стены. Вешаю тремя дюймами выше. На три дюйма дальше друг от друга.
Лицо Орена смотрит на меня между клавиш «Оливетти». Его зубы: только они и остались после того, как кожа сгнила в той квартире, где он умер. В полном одиночестве.
Я хватаю дневники Сапфир со стеллажа у моей кровати, засовываю вместе с бюстье в коробку, которая стоит в стенном шкафу, уже набитую разными вещами, хороню под другими, более тяжелыми коробками.
Последнее: статуэтка-бабочка. Вечный якорь в левом кармане моей куртки, безжалостный погонщик. Я сжимаю бабочку пальцами, словно хочу выжать из нее жизнь в жаркие складки ладони.
Ставлю статуэтку-бабочку со сложенными на спине крыльями высоко надо мной, на самую высокую полку в комнате. Это пыльная полка, полка утрат, полка заброшенности. Ставлю туда, где больше мне не придется ее видеть.
Пусть улетит, исчезнет, рассыплется. В одиночестве.
Ди-и-и-и-инь. До-о-о-о-онг. Снова дверной звонок.
Наверное, Джереми. Он что-то оставил или вернулся, чтобы потребовать объяснений.
Ди-и-и-и-инь. До-о-о-о-онг. Мама начнет меня звать, если я не открою дверь.
Я крадусь вниз, по этим ступенькам, меня трясет, когда я прохожу комнату Орена. Я даже задерживаю дыхание, как мы делали, когда проходили мимо кладбища.
Подойдя к лестнице на первый этаж, я кричу:
— Уходи, Джереми. Пожалуйста!
Короткая пауза, а потом:
— Мисс Марин… это патрульная Гарднер, из Управления полиции Кливленда. — Женский голос, мягкий, совсем не полицейский.
Я застываю.
— Эй? Мисс Марин? — Она стучит, негромко. Мне удается протолкнуть воздух в легкие, я медленно иду к двери, открываю ее.
Патрульная Гарднер мило мне улыбается. Она красивая, не то что копши, которых я видела; черные волосы забраны в растрепанный пучок, большие круглые глаза, такие темно-карие, что кажутся черными.
— Пенелопа? — спрашивает она, протягивает мне свой жетон, отбрасывает с лица прядь волос. — Я патрульная Гарднер. Ты можешь называть меня Люсиль, если хочешь. — Щеки у нее круглые, как яблоки.
Моя нижняя челюсть не желает двигаться, грудь сжимает.
— В чем… в чем проблема? — выдавливаю я из себя. Мой язык раздулся и обжигает рот. Они меня вычислили: воровство. Незаконное проникновение в дом Сапфир.
— Твои родители дома?
— Нет, — вру я, глядя на дырку в моем правом носке. — На работе.
— Что ж, — она чешет правое ухо, вызывая у меня желание почесать левое, потом правое, оба сразу, и еще раз, только так и можно отделаться от этого желания. — Не будешь возражать, если я задам тебе несколько вопросов?
Я стою, тупо уставившись на нее.
— Не волнуйся, Пенелопа, — мягко продолжает она. — К тебе никаких претензий нет. Я хочу спросить тебя о Сапфир, понимаешь?
Я быстро отворачиваюсь, делаю вид, будто что-то ищу. Сама тук тук тук, ку-ку, прежде чем с облегчением ответить «да» и пригласить ее в дом. Молю Бога, чтобы мама спала или не могла оторваться от телевизора.
По тускло освещенной прихожей я веду патрульную Гарднер в гостиную. Сажусь посреди дивана, чтобы она не могла сесть рядом со мной, и она усаживается в большое кожаное кресло, которое Орен уговорил отца купить на какое-то Рождество.
Патрульная Люсиль Гарднер складывает руки на коленях. Ногу на ногу не кладет. Обе стоят на ковре.
— Я подслушала часть твоего разговора с патрульными Пайком и Грэм. Я также слышала, как они завернули тебя и почему, — она пытается встретиться со мной взглядом, но я не смотрю на нее. — Как тебе известно, мы уже арестовали человека в связи с этим убийством, но я не убеждена, что убил он… я не убеждена.
— Почему? — Моя голова немеет. Слово отдается в ушах.
— Иногда… как бы получше объяснить. В Кливленде много убийств. И на Управление постоянно давят: найдите, поймайте, посадите… Тебе понятно, к чему я это говорю?
Я не отвечаю. Она потирает лоб.
— Ладно, попробую еще раз. Знаешь, все любят быстрые и простые расследования. Такие всех только радуют. И с некоторыми делами все сразу ясно. Но в этом случае… — Она откашливается, руки чуть сдвигаются вперед. — Я думаю, оставлены без внимания некоторые важные улики. Один твой вопрос в участке разжег мой интерес. Ты спросила насчет помады, была ли та при ней в момент убийства. Почему тебя заинтересовала эта подробность?
Я пожимаю плечами, глубже вдавливаюсь в спинку дивана.
— Не знаю.
Ее темно-карие глаза раскрываются шире. Она наклоняется ко мне, сидя в любимом кресле Орена.
— Пенелопа, я думаю, ты чего-то недоговариваешь.
Я тупо смотрю на нее. Ничего не чувствую. Словно плаваю в сером облаке.
— Послушайте, я не помню, что говорила, — лгу я. — Она мертва. Я не вижу смысла пытаться разобраться, как и почему. Что бы мы ни сделали, назад ее не вернуть.
Круглые щеки Люсиль Гарднер начинают сдуваться.
— Если ты так думаешь, тогда не вернуть, — говорит она. — Ничего не случится. Ничего не изменится. — Она выпрямляется, ладонями накрывает колени, предплечья — две прямые параллельные линии. — Но мне все равно хочется знать, почему ты спросила о помаде. Меня интересует, как ты о ней узнала?
Я считаю нитки, которые торчат из моих рукавов: две на левой, одна на правой. По отдельности — плохо, но вместе хорошо, правильно, безопасно. Однако я не могу объяснить ей, что не смогла найти помаду Сапфир, проникнув в ее дом и порывшись в ее вещах, потому что это будет признание в совершении преступления. Поэтому я поднимаю плечи чуть ли не до ушей на три долгие секунды, прежде чем ответить:
— Я просто подумала, что помада будет с ней, поскольку она ею очень дорожила.
Этого я тоже не могу объяснить, факт, что у меня многие ее вещи, которыми она дорожила, что я не хочу расстаться с ними, что я не могу расстаться с ними. Я не могу объяснить, что Сапфир теперь живет во мне. Я не могу объяснить, что она полностью замолчит, уйдет навсегда, если я лишусь ее статуэтки-бабочки, ее подвески-лошади.
Патрульная Люсиль Гарднер складывает ладони домиком на сдвинутых бедрах.
— Помаду на ней нашли, — начинает она. — Но не так, как ты могла бы подумать.
Несмотря на все, сердце едва не выпрыгивает из груди.
— Что значит «не так»?
— Когда мы нашли Сапфир, все ее тело было исписано помадой. Одним словом, снова и снова. — Она тяжело вздыхает. — Об этом прессе не сообщали. Вот почему меня удивил твой вопрос.
Волосики на моих руках вибрируют, встают дыбом. Призрак Сапфир облепляет меня.
— Каким словом? — Голос мой глуховатый, будто доносится издалека.
Патрульная Люсиль Гарднер откашливается и лишь потом произносит это слово мелодично-медовым голосом:
— Шлюха. — Она на мгновение отводит глаза, а потом вновь изучающее смотрит на меня, пытается встретиться со мной взглядом. — Ты что-нибудь знаешь о людях в жизни Сапфир?.. Что-нибудь о тех, кто мог это сделать? О врагах, которые могли у нее быть?
Сапфир колышется, соскальзывает с моей кожи, собирается в лужицу у ног, покалывает мне стопы электрическими разрядами, расплывается по ковру. Исчезает.
Я думаю о Флинте, о том, как легко он проник в ее дом, как хорошо знал расположение комнат, о его рисунке — ее полуобнаженного тела — с игрой света на ее ребрах и груди, о том, как он лгал насчет нее. Насчет всего. О дневниках — о Птице, — в которых она писала о его склонности к насилию, о его внезапных вспышках гнева.
Но я не могу. Какая-то моя часть не хочет говорить об этом вслух. Как только скажу, все это станет правдой. А я, несмотря на все, по-прежнему не хочу, чтобы это было правдой.
— Я не знаю… я действительно ничего не знаю, — говорю я и думаю о лице Сапфир, превращающемся в пыль передо мной.
— Пенелопа? — Патрульная Люсиль Гарднер поднимается с рождественского кресла Орена. — Тебе нехорошо?
Я тяну себя за волосы. По девять раз у каждого виска. Патрульная Гарднер пытается положить мне руки на плечи, но я отшатываюсь. Нет. Намеренное вмешательство означает, что я должна начать все снова. Я не хочу начинать снова.
— Я в полном порядке, — отвечаю я после того, как дергаю себя за волосы восемнадцать раз, дыхание срывается. — У меня… э… зачесалась голова. — Я смотрю в пол. — Много задают на дом. Ни минуты свободного времени.
— Это я понимаю, — мягко говорит Гарднер. — У меня тоже много работы. И я помню, сколько задают на дом в старшей школе. Я думаю, слишком много. — Она смеется, неловко идет к входной двери. — Пенелопа, я знаю, как легко разозлиться, глядя на работу полиции, но иногда нужен лишь человек, которому происходящее небезразлично. Человек, благодаря которому происходящее становится небезразлично и другим. — Люсиль кладет руку на ручку входной двери. — Я еще не готова сдаться. — Она уходит, оставив меня в прихожей.
И тут же очередная невезуха: «Аккорд» моего отца сворачивает на подъездную дорожку, когда Люсиль садится в белый автомобиль Управления полиции Кливленда. Деревья за окном стоят недвижно. Ветер стих.
Дверцы хлопают одновременно. Гравий летит из-под колес ее автомобиля, его шаги слышатся в гараже, дверь в дом открывается и закрывается.
— Ло? — он уже кричит. — Что здесь делал полицейский?
— Женщина-полицейский, — бесстрастно уточняю я.
Он скидывает пальто с плеч, пальцы белеют от напряжения, потому что держат и пальто, и чемодан, и брифкейс.
— Не остри. Отвечай на вопрос.
— Ничего интересного, папа. Ничего важного. Рутина. — Слово «шлюха» бьется у меня в голове. Вот оно что. Ревность. Ревнивый бойфренд.
Птица. Единственное объяснение. Я чувствую, что меня сейчас вырвет.
— Рутина? — рычит он на меня. Ставит чемодан к стене, бросает брифкейс на пол. Шагает ко мне. — Ты думаешь, я такой глупый, Ло? Что я не знаю, когда ты мне лжешь?
Я не реагирую. Тру рукой правую ногу. Потом левую. Снова правую. Девять, девять, шесть.
— Перестань дурить и отвечай мне! — Я вижу, как напрягаются жилы на шее, как вздувается вена на лбу. — Что ты сделала? Опять крадешь?
Он прерывает мой отсчет. Должна начать снова. На этот раз я считаю вслух. Это единственный способ гарантировать, что все будет сделано правильно.
— ПЕНЕЛОПА МАРИН! ПРЕКРАТИ! — Он подскакивает ко мне, отрывает руку от правого бедра. Я борюсь с ним, отталкиваю другой рукой, отталкиваю со всей силой, которая только у меня есть.
— Отпусти меня! — кричу я, тянусь рукой к стене. Надо постучать. Надо подергать.
— Прекрати, Пенелопа! Просто прекрати и послушай меня!
— Отпусти меня! — Мне удается вырваться.
Что-то меняется: он уходит в себя, побежденный, маленький. Освободившись, я тру рукой по вельвету штанов: девять, девять, шесть, потом по другой ноге, снова по первой. Он молча наблюдает. Закончив, я протискиваюсь мимо него, хватаю куртку и бегу к двери. Тук тук тук, ку-ку, тук тук тук, ку-ку, тук тук тук, ку-ку. Я даже не знаю, куда иду. Некуда мне идти. Но я хочу уйти из дома, и подальше.
Жду — одна — на холодной скамье автобусной остановки. Проглатываю вкус соли, прежде чем понимаю, что снова начала плакать.
Я помню, как однажды пошла с папой в кино, вероятно, пяти- или шестилетней. Заснула в машине по пути домой, и он отнес меня в дом; мои чисто вымытые длинные волосы падали на спину. Он думал, что я сплю, но все равно тихонько напевал мне на ухо «Оседлавших грозу» группы «Дорз». Обычно он пел мне эту песню перед сном каждый вечер, не пропускал ни одного. Без нее я не могла заснуть.
Подъезжает автобус. Двери открываются, чтобы проглотить меня, потом с шипением захлопываются. Пригород остается позади и, прежде чем я понимаю, что к чему, — мостовая в выбоинах и трещинах, а дома обшарпанные и с забитыми фанерой окнами.
Я вновь в Гдетотаме.
Шагаю бесцельно, но каким-то образом нахожу дорогу к Лоррейн-стрит. Возвращаюсь к дому Сапфир, блевотно-желтому, с маргаритками, блестящими и застывшими под блеклым предвечерним солнечным светом. Шлюха шлюха шлюха — это слово не выходит из головы. Это не так. Я хочу кричать. Это не так!
В доме работают грузчики. Упаковывают ее вещи в коробки, которые выносят на тротуар, чтобы вывезти завтра утром. Инстинктивно я сую руку в карман, к статуэтке-бабочке. Ее там нет. Я сама вынула ее. Поставила на полку. Думала, что таким образом избавлюсь от Сапфир.
Я подбираюсь ближе к тоскливой куче коробок.
И моя жизнь в какой-то день закончится так же. Кучей маленьких коробок, приготовленных к вывозу на свалку.
Желание поднимается во мне. Я сую руку в коробку, вытаскиваю первое, что ухватили мои пальцы: кусачки для маникюра. Я их спасу. Я глажу пальцами потускневший металл. Эта вещь станет важной, пусть даже Сапфир держала кусачки в аптечном шкафчике или на полке прикроватного столика и пользовалась раз в две недели, а то и реже. Горе раздувается в груди с новой силой, когда я бреду, куда ведут ноги, не глядя по сторонам.
Солнце опускается за деревья и приземистые дома Гдетотама, когда я глажу кусачки в кармане, сворачивая на какую-то узкую улицу между двух серых бетонных складов. Я думаю о людях, которые укладывали вещи Сапфир в картонные коробки, людей, нанятых муниципалитетом, людей, которые знать ее не знали и забудут о ней уже этим вечером, вернувшись в свои маленькие скучные жизни.
О шлюхе — это слово, опять это слово — никто горевать не будет. Я веду ладонью по металлу, чувствую, как зубчики впиваются в кожу. Зубы Сапфир.
Скри-и-и-и-и-и-к — скрип покрышек по мостовой. Близко.
Очень близко.
Гравий ударяет мне в спину, несколько камушков отлетает от куртки. Жаркий луч — новый свет — направлен на меня, обжигает, очень горячий.
Я поворачиваюсь. Дыхание перехватывает.
Я пытаюсь кричать, но горло словно забито шерстью. С губ срывается глухой стон.
Я пытаюсь разглядеть автомобиль, но вижу только два луча фар, которые приближаются и слепят меня. Стены совсем рядом, они сжимают меня.
Уйти некуда — ни справа, ни слева места нет.
Я отчаянно машу руками посреди улицы, взад и вперед, вверх и вниз, надеясь, что водитель заметит меня и остановится.
Но быстро осознаю, что останавливаться водитель не собирается.
Автомобиль катит ко мне.
С тем, чтобы раздавить меня.
Двигатель ревет у меня за спиной, автомобиль прибавляет скорости, фары светят мне в спину. Я бегу по неровной мостовой.
Ближе, он все ближе — куда от него денешься, — мое сердце выпрыгивает из груди, я бегу недостаточно быстро.
Птица хочет меня убить. Флинт хочет меня убить, чтобы я не заговорила. Очередная дорожная жертва. Они хотят раздавить меня, размазать по мостовой, похоронить.
Еще ближе. Я спотыкаюсь, мне едва удается удержаться на ногах. СКРИ-И-И-И-И-И-И. Мои ноги больше не могут бежать.
Нет времени. Нет времени. Нет времени на крик.
И тут внезапно стена заканчивается. Пустое пространство — вход. Проулок. Я тук тук тук, ку-ку, и отчаянно бросаюсь в темный зев. Автомобиль проскакивает мимо, разминувшись со мной на дюймы — секунды, миллисекунды, — и уносится прочь. Я бегу, тяжело дыша, вне себя от злости, по узкому проулку. Надо мной мерцает серебристое небо.
Останавливаюсь у другого конца проулка, прижимаюсь головой к кирпичной стене, пытаюсь успокоить дыхание. На стене граффити: «ЧЕРТЕНОК», красной и зеленой краской. Впереди я слышу голоса, напрягаюсь. Но это всего лишь двое пожилых мужчин, выходят из неприглядного бара.
Я тук тук тук, ку-ку, по правой ноге и по левой, потом захожу в бар.
В зале густой сумрак, и мне требуется несколько секунд, прежде чем привыкают глаза.
— У вас есть удостоверение личности, юная леди? — спрашивает меня бармен. Его худые жилистые руки покрыты татуировками. На левой — кентавриха с большой грудью в окружении птиц, между их двойных клювов баннеры. На правой — три полярных медведя, один с банкой кока-колы в лапе, как в старых рекламных роликах.
— Нет, я… — Больше сказать ничего не могу, дыхание перехватывает. Я качаю головой три раза, мои кудряшки мотаются из стороны в сторону, лицо заливает краска стыда, я дрожу, полностью в себя еще не пришла. Все-таки едва разминулась со смертью. — Мне просто нужно…
— Извините, но я не могу позволить вам остаться, если вы моложе двадцати одного года. — Он надувает запавшие щеки, легонько постукивает кулаком по стойке, кентавриха с большой грудью танцует. — Не мое правило, но я должен…
— Меня преследовали… я думаю, меня преследовали, — выпаливаю я. Один из клиентов — твидовая кепка, кривые зубы — поворачивается на высоком стуле, чтобы взглянуть на меня. — Мне просто надо позвонить. — Разумеется, мобильника у меня с собой нет — первый раз, когда он мне действительно необходим. — Пожалуйста.
Брови бармена сходятся у переносицы.
— Ты в порядке? — спрашивает он, голос тихий и серьезный. — Какая-то проблема с бойфрендом? Хочешь, чтобы я вызвал копов? — Его футболка «Элис ин чейнс»[144] обтягивает ребра. — Если надо, я позвоню. Они меня хорошо знают.
Другой посетитель, седоволосый, с падающими на глаза веками, большущим животом и ногами-спичками, громко смеется.
— Да. Конечно, они тебя знают, Джой. Конечно, знают. — Он смотрит на меня. — Джой отсидел восемь лет. За вооруженное ограбление. — Он улыбается. Один зуб отсутствует. Правый клык. — Это не секрет, — заверяет он меня, в голосе слышится смех. — Он первым делом всем об этом рассказывает, честное слово. Но он давно вернулся на путь истинный. Я не сказал ничего лишнего, Джо?
Я оглядываюсь. Бар действительно неприглядный. Обшарпанный, грязный, провонявший сигаретным дымом. На зеркале над стойкой название: «У КЛЕМЕНТИНЫ».
Я подхожу к стойке, поближе к Джо, дергаю за обе полы куртки, одновременно считая бутылки бурбона «Кентукки джентльмен», выстроившиеся под зеркалом. Восемнадцать. Мой папа пьет шотландский виски — «Гленливет». Однажды он сказал мне, что по вкусу этот виски напоминает карамель. В итоге, когда он не видел, я отпила из его стакана. С карамелью и рядом не лежало.
— Нет, — отвечаю я очень уж быстро. — Не звоните в полицию. Пожалуйста. Я просто… мне надо позвонить.
Джо приседает, тянется под стойку. Когда встает, у него в руках старый телефонный аппарат с диском. Он осторожно ставит его на конец стойки.
— Валяй, — отходит, берет наполовину опустевшую бутылку «Кентукки джентльмен», наполняет стаканы обоих посетителей.
Я вставляю пальцы в дырочки с цифрами, кручу диск, снова и снова. Жду, затаив дыхание.
Щелчок.
— Алло? — голос отца.
— Мама? — мой голос летит по проводам.
— Ло? — очень резко. Он откашливается. — Пенелопа… что такое? Ты где?
Я прикладываю ладонь к микрофону, стараясь заглушить скрип вращающихся стульев и позвякивание стаканов, которое слышится, когда их ставят на стойку. Вдруг он разозлится, если я ему скажу, и откажется приехать?
— Я заблудилась. Воспользовалась телефоном в баре, — горло сжимается. — Ты сможешь приехать за мной?
Я представляю себе вздувшуюся, пульсирующую вену на его лбу.
— Где ты, Ло?
Я закрываю микрофон рукой, поворачиваюсь к Джо, который смотрит на маленький телевизор, подвешенный в углу. Понедельник, вечер футбола. Кливленд против Чикаго.
— Какой адрес?
— Хайес-стрит, дом сто шесть, — отвечает Джо, не отрывая глаз от экрана.
Я шепчу адрес в трубку, и папа матерится.
— Уже еду.
Щелк.
Бар плохо освещен, рождественская гирлянда, половина лампочек которой перегорели, висит над рядами бутылок со спиртным. Я сижу на вращающемся стуле у стойки и считаю круги, оставленные стаканами: двенадцать, тринадцать, четырнадцать, пятнадцать, пятнадцать с поло…
Дверь в другом конце зала открывается, входит мужчина с длинными волосами, сутулый, с метлой в руках. Что-то насвистывая — слуха у него точно нет, — начинает подметать пол, сгребая в кучку бумажные салфетки, шелуху орешков и прочий мусор, валяющийся на полу. Я начинаю считать снова. Девять, десять, одиннадцать, двенадцать…
Джо отрывается от телевизора, чтобы накричать на него.
— Господи, Пол, прекрати это, а?
— Эй, Джой. — Мужчина не говорит, а квакает, чисто лягушка. — Поставь какую-нибудь музыку, тогда мне не придется музицировать самому.
Джо смеется, кладет костлявые локти на стойку. Его футболка «Элис ин чейнс» провисает, так что ребра больше не видны.
— Когда я слышу твой свист, я думаю о том, а не нанять ли снова Птицу.
У меня замирает сердце. Я крепко хватаюсь за край стойки.
— Вы знаете Птицу?
— Да, конечно, — отвечает Джо, качая головой. — Раньше он здесь прибирался, чтобы немного подработать. Этот парнишка свистел, как долбаный соловей.
Остальные мужчины согласно кивают.
Я соскальзываю со стула. Тело обмякает, ноги ватные. Флинт свистеть не умеет. Я доподлинно это знаю. Нет у него свистового гена. Он сам сказал мне об этом при нашей первой встрече. Мы еще над этим посмеялись. Миллионы пальцев сжимают мне горло, но я все-таки выдавливаю из себя:
— Вы… вы знаете, где я могу его найти?
Джо хрустит пальцами. Они с Полом переглядываются.
Он качает головой, чуть улыбается.
— А что… ты от него забеременела? Или он должен тебе денег? Я шучу, он был хорошим парнем.
— Был? — спрашиваю я.
Джой пожимает плечами.
— Он уже пару лет как перестал здесь появляться.
— Мне просто нужно кое-что у него спросить. Вот и все. Я меня есть… кое-что его. — И это правда, в каком-то смысле. У меня теперь есть Сапфир. Она постоянно плавает вокруг меня.
Джо пожимает плечами.
— Может, мы говорим о разных людях? Высокий парень? Черные волосы примерно такой длины? — Он подносит руку к середине уха. — Родинка по центру лба?
Ноги совсем меня не держат. Приметы… Рост. Волосы. Он мог свистеть, как птица, и всегда ненавидел родинку по центру лба. Поэтому и ходил в бейсболке, чтобы прикрывать ее. Практически каждый день.
Все во мне опускается, рвется, проваливается сквозь землю, в кипящее, вращающееся ядро.
Мой брат. Орен.
Птица.
— Ты его знаешь? — спрашивает Джо.
Я медленно киваю, меня качает в тусклом потолочном свете. Он наклоняется, снова достает что-то из-под стойки.
— Вот, возьми, — он бросает мне синюю бейсболку с белой буквой «Д». — Она тут лежит целую вечность.
Бейсболка «Детройтских тигров» — любимая бейсболка Орена, которую он носил чуть ли не каждый день, — в моих руках. Главный экспонат его коллекции. Мое горло, кажется, разрубают надвое; странный сдавленный хрип вырывается из него.
Гул разговоров за стойкой, гул зрителей футбольного матча, звякание стаканов, шуршание подошв по линолеуму — все уходит. Я тяжело плюхаюсь на стул.
Орен был Птицей, а это означает, что Птица не мог иметь никакого отношения к убийству Сапфир, потому что Орен больше года как умер. Дыхание клокочет в груди.
Еще одна часть жизни брата, о которой мы ничего не знали.
Холодок пробегает по моей спине: Сапфир была… подружкой Орена.
Твидовая кепка встает. Краем глаза я наблюдаю, как он медленно идет к двери. Джо говорит: «До скорого, Карл». Я складываю бейсболку, сую под пояс джинсов.
Внезапно все обретает смысл: необъяснимая тяга к ней, мое появление на ее подъездной дорожке, украшенной маргаритками; в ларьке Марио, зачарованность статуэткой-бабочкой и подвеской-лошадью. Мы обе хотели одного и того же: чтобы Орен жил. А когда не сложилось, мы обе заразились одной болезнью, вползающей в тебя и выжигающей изнутри. Именно тогда она перестала вести дневник: более года тому назад.
Поэтому я не могу отступиться, поэтому вижу ее лицо между занавесок и облаков, между плиток пола. Она нашла меня. Она выбрала меня.
— Пенелопа. — Я резко поворачиваю голову к двери. Папа. Его лицо красное и усталое.
Рубашка, в которой он вернулся с работы, расстегнута, из-под нее видна майка, обе не заправлены в брюки. Это означает, что он расстроен. Так расстроен, что ему пришлось расстегнуть воротник, чтобы не задохнуться.
Флинт, и Орен, и Сапфир порхают в моей голове — от этого она кружится, — а папа нависает надо мной, хватает за руку, утаскивает меня в необычно теплый, неприятно воняющий мочой проулок, прежде чем я успеваю поблагодарить Джо за предоставленную возможность позвонить по телефону… и за гораздо большее.
— Пошли, — он чуть ли не рычит. — Поговорим в машине.
Папа сильно тянет меня за левую руку, и мне приходится за что-то ухватиться правой, чтобы потянуть себя в другую сторону, для симметрии. А потом я должна сделать это снова, потому что если тянешь по разу на каждую руку, то в сумме получается два, а это число жуткое, от него мне хочется кричать.
Так много секретов. Орен мог бы мне сказать. Тогда я бы знала, где его искать. Я смогла бы ему помочь. Смогла бы спасти. Тяну тяну тяну.
Папа искоса смотрит на меня, качает головой. Я знаю, он ненавидит то, что я делаю; всегда ненавидел. Может, в этот момент он вообще ненавидит меня, потому что после смерти Орена я не могу это прекращать.
— Гдетотам, Ло. Господи, я просто не могу в это поверить… после всего…
Он трет глаза. Я не реагирую. Он не задал вопроса, и, опять же, теперь я должна наклониться и коснуться стоп. Шесть раз правой, шесть раз левой, снова шесть раз правой, потому что они, стопы, совершенно не в себе, больные.
— Ты знаешь, что твоего брата нашли поблизости, — я слышу, как у него сдавливает горло, когда он это говорит. — Ты это знаешь, так? Ты хочешь закончить, как он?
Я должна все повторить, потому что не могу распрямиться и идти дальше. Бар по-прежнему достаточно близко, чтобы я улавливала его запах: мускус, сахар, деготь.
— Святой боже! — взрывается папа. — Святой гребаный боже! Ты сводишь меня с ума этим дерьмом! Я пытаюсь поговорить с тобой, а ты сводишь меня с ума!
Я должна отсечь его голос. Должна продолжать то, что делаю. Он наклоняется, когда я на середине. Хватает под живот и распрямляет. Его руки вдавливают в меня бейсболку Орена. В проулке темно. Свет уличных фонарей сюда не достает. В темноте роятся еще более черные тени.
Я яростно вырываюсь, чтобы вновь добраться до стоп, давлю крик, слезы текут по щекам: мне надо закончить прикосновения к стопам. Более того, мне надо начать все сначала, потому что он прервал меня. От злости я могу задохнуться.
Он стоит в нескольких футах от меня, тяжело дышит, его спина напоминает вопросительный знак. Проходит тяжелая минута молчания, прежде чем он рявкает вновь:
— Ладно. Достаточно.
Нагибается, чтобы снова схватить меня, пола его пиджака шлепает меня по щеке. Он тащит меня за левую руку по узкому, вымощенному кирпичом проулку к автомобилю. Я слишком вымоталась, чтобы сопротивляться. Но я тук тук тук, ку-ку, громко, даже не пытаясь скрыть, и уже в салоне дергаю себя за правую руку для симметрии. Потом за обе, и еще два раза. Шесть. Так лучше.
Я прилипаю к окну, пока мы едем, в поисках знаков — от Сапфир, возможно, — вплетенных в звезды. Теперь, может, и от Орена тоже. Вдруг они оба что-то мне шепчут, через американский клен, кентуккийское кофейное дерево и черную виргинскую черемуху.
— Знаешь, я злюсь, потому что люблю тебя. Ты это знаешь, так? Твоя мать и я, мы оба тебя любим. — Мы сворачиваем на подъездную дорожку, но, остановившись, он не собирается вылезать из кабины. Его пальцы сжимают ручку переключения скоростей. — И тебя я прошу об одном — не отсекать нас.
Но я не могу сосредоточиться. Одна из двух ламп на крыльце не горит, и от асимметрии у меня крутит живот.
— Лампочки, — говорю я, повернувшись к папе, вонзая ногти в черные выношенные штаны.
— Лампочки? — Он качает головой. — Что с тобой такое, Ло? Скажи мне, чего ты добиваешься, — он просто орет. — А если не скажешь, я сделаю все, что нужно, чтобы это выяснить. — Он буквально вырывает ключ из замка зажигания, выскакивает из машины. Я иду за ним, близко, чувствую себя ужасно, я не в себе, паника жжет меня, как кислота, как отрава.
— Пожалуйста, папа, — я пытаюсь говорить тихо, спокойно, но паника рвется наружу. — Мне нужна лампочка.
Он не поворачивается и не отвечает. Я подбегаю к парадной двери, когда он отпирает ее, и, тук тук тук, ку-ку, как можно быстрее, проскальзываю в дом следом за ним. Он бросает пиджак на кухонный стул и чуть ли не бегом поднимается по лестнице. И тут я осознаю — я уже роюсь в кладовой, ищу лампочку, — что он не остановится на втором этаже, где находится его спальня. Он собирается подняться выше. Он собирается подняться на чердак.
В мою комнату.
Перегоревшая лампочка не дает покоя, но я выбрасываю ее из головы и мчусь наверх. Все звуки вдруг становятся очень громкими: мои ноги, грохочущие на ступенях, мое сердце, бухающее в груди, кровь, шумящая в ушах.
Его спина — черная громадина, солнечное затмение в дверном проеме моей комнаты.
— Уходи, папа! — кричу я. — Это моя комната. Моя!
Я пытаюсь его оттолкнуть, но он стоит как скала. Не сдвигается с места. Он даже не отмахивается от меня, просто стоит, его рот чуть приоткрылся, таращится.
— Святая матерь Божья. Господи, — наконец шепчет он, шумно сглатывает слюну, оглядывается. — Зачем все это дерьмо? — Голос на грани истерики, он проводит рукой по редеющим волосам. — Что ты сюда натащила? — Я даже не могу войти в свою чертову комнату. Он трет лицо руками. Широко раскрытые глаза полны ужаса. — Это… это болезнь. Такое может сделать только тяжело больной человек — завалить свою комнату кучами и кучами мусора. — Слюна летит с его губ, теперь он быстро моргает. — Не могу поверить… как же мы этого… Господи. Господи!
— Господи, — шепчу я еще раз, до трех. Все тело горит, я в ярости от его слов. Он освобождает дверной проем и начинает пинать все, что стоит на полу. Пинает набивных кукол, у двух разбивает фарфоровые лица. Я кричу и прыгаю на него.
Он отшвыривает меня, складывает руки на груди. Продолжает качать головой, голос — испуганно-монотонный.
— Мы это поправим. Сейчас мы это поправим. — Он выскакивает из комнаты и возвращается тридцать секунд спустя. Я все еще обнимаю кукол. Теперь у него в руках огромный черный мешок для мусора.
— Нет, папа, нет! — Я рыдаю, когда он набрасывается на мои вещи, пинает ногами, срывает со стен, выбрасывает. Антикварные бронзовые настенные часы. Миннесота. Балтимор. Цинциннати. Все. Внезапно они разбиты, стерты в пыль, превращены в мусор. Мое сердце рвется из грудной клетки, запрыгивает в горло — и застревает там, перекрыв поступление воздуха. Я чувствую, что задохнусь, здесь и сейчас. Прямо здесь и сейчас.
— Остановись, — молю я его, пытаясь отнять мою «Смит Корону», мою «Оливетти». Он сбрасывает их со стола, клавиши вываливаются, механизмы ломаются. Он все сбрасывает в черный зев мешка, хватая с пола пальцами, этими ужасными пальцами.
— Газеты? Господи, Ло? Почему ты держишь здесь все это дерьмо? — Он складывает газеты, засовывает в мешок. Я сберегала их после смерти Орена, чтобы сохранить все, что он не увидел, свидетельства всех дней, которые прошли без него. На случай, если он вернется. Он бы захотел узнать, захотел увидеть. — И старые сигареты? Наполовину выкуренные… Боже. Столько мусора… ты могла подцепить какую-нибудь болезнь!
Раскидывая ногами вещи, он идет к моим вымпелам, сбрасывает их на пол. Все мое тело — крик. Меня рвет изнутри. Но я не могу сдвинуться с места. Как случается с людьми, на глазах которых происходит природная катастрофа. Они совершенно беспомощны, а дома, жизни, люди, все уничтожается безжалостной силой.
Ящики: он открывает их, вытрясает содержимое, и бумажки, и журнальные вырезки, и коллекции высушенных листьев, которые я начала собирать этой весной. Швыряет в мешок вместе со всем остальным.
Я могу только плакать: «Папа. Пожалуйста. Перестань. Пожалуйста, остановись. Пожалуйста, остановись».
Но он — ураган. Слепой. Голодный.
Он захлопывает ящик с такой силой, что стол ударяется в стену, и с обоих полок валится все, что на них стояло, с грохотом разбивается об пол. Двенадцать стеклянных лошадок, три лиможские шкатулки, формой напоминающие шляпу-цилиндр, три серебряных черепа, которые я нашла в каком-то занюханном магазинчике Детройта.
Пауза. Облака вбирают в себя пролитые потоки дождя. Что-то в нем меняется. Он стоит, не шевелясь, моргая, будто только что вышел из транса. А потом, без единого слова, медленно качает головой и уходит из моей комнаты, бросив набитый мешок для мусора.
Мои колени стукаются об пол. Бейсболка Орена выскакивает из-за пояса джинсов, падает на пол, руки тянутся к моим разбитым вещам. Я вытаскиваю их из мешка, тяну к себе, чувствую пальцами их разбитость. Клей. Мне нужен клей. Или липкая лента. Мое нутро взрывается. Я умру. Все умрут. Мир рухнет.
Мир рухнул. Он вращается и расплывается вокруг меня: мое тело уходит в землю, утопает в ней, расплескивается, разваливается. Я поднимаю куклу, прижимаю к груди, она рассыпается в моих руках, вываливается из них. Остальное, я поднимаю остальное. Все. Держу все, и все вываливается, делится, распадается на все большее число кусочков; нет ничего целого, ничему нельзя вернуть цельность. И я начинаю лизать, едва отдавая себе отчет, как это отвратительно, какой жалкой я выгляжу. Мне все равно. Мне все равно. Я должна все поправить, как умею. Каждый кусочек, каждую крошку вернуть на место, слепить в целое. Мой язык ощущает гипс, штукатурку, кусочки пыли попадают в рот, лезут в горло; меня чуть ли не рвет. Я себя ненавижу. Но должна продолжать. Желудок скручивает. И ничего не подходит. Ничто не удерживается. Со всех сторон на меня наползает чернота.
Я зарываюсь руками в обломки, когда пальцы нащупывают отбитые края, закругленные крылья. Я смотрю вниз: статуэтка-бабочка Сапфир с длинной трещиной посередине. Я смотрю вниз, из глаз капают слезы. Лучше бы я не ставила ее на полку — моя вина. Снова. Пренебрегла ею, хотела, чтобы она ушла.
Я поднимаю статуэтку-бабочку и ахаю, когда на моей ладони она разваливается на половинки, открываю что-то маленькое, и тонкое, и квадратное, в тайнике между крыльями.
Мое сердце замирает: симка.
— Срань господня, — шепчу я вслух. Воздух вокруг меня закипает. Схватка с отцом, эти разбитые прекрасные вещи — смерч уносит все на какой-то далекий остров. С глаз долой.
Я оказываюсь в коконе. Помимо меня, в нем только прикроватная тумбочка и лежащий на ней мобильник. Я хватаю его и дрожащими пальцами снимаю крышку. Вынимаю свою симку и вставляю симку Сапфир.
Экран мигает. Маленькие черные точки собираются в слова: «Пожалуйста, введите трехзначный защитный код».
Дерьмо дерьмо дерьмо. Я ввожу случайные комбинации цифр, надеясь, что судьба направит мои пальцы. «Подари мне этот код, и я извинюсь перед папой. Я буду лучше заботиться о маме. Я воспротивлюсь этим странным, ужасным поступкам, которые заставляет меня совершать мой мозг. Я помогу бездомным — Флинта можно считать таковым?»
Три-шесть-девять: мимо.
Один-ноль-один: в молоко.
Девять-девять-девять: не в ту степь.
Потом — меня осеняет — божественное откровение: четыре-три-семь. Номер, который Сапфир снова и снова повторяла в моем сне. Номер из ее дневника.
Я целую дисплей шесть раз, с паузой в три секунды между поцелуями, и паузы эти абсолютно одинаковые, их можно замерять самыми точными часами. Закончив с поцелуями, я смотрю на дисплей: загрузка прошла. Теперь у меня все ее контакты; все ее эсэмэски. Мои пальцы дрожат. Если на то пошло, вся рука трясется. И ноги тоже.
Маленькая иконка конверта. Клик.
Дрожащими пальцами я ищу контакты. Птица.
Старые эсэмэски — множество, страница за страницей.
Я начинаю с первой, написанной более двух лет тому назад. Орен тогда жил дома и еще не превратился в трясущегося, с проваленными щеками зомби. И тут я снова ощущаю желание поцеловать дисплей, шесть раз, по три секунды между поцелуями. Может, Орен тоже это почувствует. Может, почувствует, как мне его не хватает, все время, каждую долю секунды каждого блинского дня.
Я заканчиваю с поцелуями, вновь смотрю на дисплей. Другие эсэмэски, почти трехлетней давности, мелькают передо мной.
«3.02. 10:06. Прямо сейчас ты спишь рядом со мной. Ты завернулась в одеяла и выглядишь как восхитительная женщина-сэндвич. Я могу съесть тебя до того, как ты проснешься. Просто хотел, чтобы ты это знала».
«12.03. 14:36. Привет. Я в «Клементине» до 7, но Джо сегодня нет, и, возможно, мне удастся ускользнуть раньше, чтобы успеть на наш пикник. И, девочка моя, не забудь про клубнику. P.S. Ты такая красивая».
«20.05. 17:11. Я безумно тебя люблю. Я тут подумал… давай построим большое гнездо на дереве и заживем там вместе!!! Я серьезно».
Я открываю следующее сообщение, и на дисплей загружается картинка, крупнозернистая, нечеткая. Я обхватываю руками грудь, чувствую, что сердце снова запрыгивает к горлу.
Это они — это Орен и Сапфир. Стоят на коленях, держатся за руки под гигантским дубом. Его лицо — моего брата — выглядит счастливым (я уже и не помню, когда видела его таким счастливым). Она такая юная, в чистой белой футболке, джинсах, без косметики, даже без фирменной помады. Они такие влюбленные.
Такие живые.
Мой желудок завязывается узлом, когда я сквозь слезы читаю эсэмэски, приближающиеся ко дню исчезновения Орена, написанные в месяцы и недели, предшествующие его смерти в холодной пустой квартире: и записи в дневнике Сапфир о неадекватности Птицы становятся более понятными.
«Не могу увидеться с тобой. Мне надо побыть одному. Я готов содрать с себя кожу».
И потом: «Я пытаюсь, бэби. Ничего не получается. Ничего не получится. Думаю, я сойду с ума».
И: «Не могу сказать где я я не знаю где мне так плохо».
Наконец: «Извини я не пришел на нашу годовщину. Не смог проснуться. Сейчас я ничего не могу».
Наверное, он проходил через героиновую ломку: отсюда перемены настроения, уходы, неадекватное поведение, провалы в памяти. Он пытался соскочить с иглы, но не получалось. Ничего не получалось. И однако он пытался. Он хотел избавиться от пагубной привычки. Он хотел жить. Меня начало трясти, когда я добралась до одной из последних эсэмэсок, которые он ей прислал: «Сапфир, я никогда тебя не разлюблю. Это кажется невозможным, но я буду любить тебя вечно».
И все эсэмэски Орена предваряла одна-единственная, отправленная на несколько лет раньше остальных, от номера 937, без имени. Я открыла ее: «Катерина, я наконец-то нашла этот номер через твою подругу Эрин и звонила и звонила. Пожалуйста, дай нам знать, что ты в порядке. Люблю. Мама».
Катерина. Ее звали Катерина — вот оно, ее настоящее имя.
Меня прошибает холод, все тело заполняется льдом: Орену этого не узнать. Они не отпраздновали годовщину их знакомства: он не пришел, слишком плохо себя чувствовал, и лежал, уже начиная гнить. Он так и не узнал ее настоящего имени, и она — не узнала его. И — это логично — не зная его имени, понятия не имела, кого искать в газетах, на чьи похороны прийти, на чью могилу приносить цветы. Для нее он был Птицей, а она для него — Сапфир. Они не узнали правду друг о друге.
Трясущаяся, с болью в сердце, я просматриваю другие эсэмэски, сотни и сотни от некоего Якоря, датированные последними несколькими месяцами.
«17.01. 6:01. Мне только это снилось».
«17.01. 6:05. Ты голая. Я голый».
«17.01. 6:17. Как же я возбужден. Это все твоя вина».
Прокручиваю вперед, ближе к настоящему: «28.02. 3:18. Где ты сегодня?»
«28.02. 3:21. Мне нужно видеть твое тело, а тебя нет».
«28.02. 3:25. Ты понимаешь, что твой зад делает с мужчиной?»
«28.02. 6:05. Итак… удастся ли мне КОГДА-НИБУДЬ увидеть тебя вне клуба?»
И дальше, еще ближе к настоящему: «09.03. 4:06. Ты грязная шлюха».
«09.03. 4:16. Нет. Я не пьян. Или ты не знаешь, что ты кусок дерьма?»
Мое сердце горит, когда я это читаю: ближе, ближе. Я слышу, как папа ходит внизу. Хлопает входная дверь. У меня в горле кирпич.
«18.04. 1:07. $5000. Одна ночь».
«18.04. 1:10. Что ж, удваиваю сумму».
«18.04. 1:14. $15 000. Только за минет».
Я слышу шуршание шин по гравию и мостовой: автомобиль отца срывается с подъездной дорожки.
Я пролистываю эсэмэски, приближаюсь к последним, написанным Якорем. У меня перехватывает дыхание, когда я читаю отправленную тремя неделями раньше: «Я разорву тебя надвое. Ты знаешь, я могу».
В ту же ночь, в 5:29: «Клянусь, если ты не сделаешь то, что я говорю, я заставлю тебя об этом пожалеть, сука».
И последняя эсэмэска, в 5:31: «Шлюхашлюхашлюхашлюха шлюхашлюхашлюхашлюхашлюхашлюхашлюха».
Снова и снова, вверху и внизу, заполняя все поле, обрываясь в конце на «шл». Живот начинает ныть, когда я думаю о том, что этим же словом исписали Сапфир тело. Только помадой: шлюха.
Не вызывало сомнений, что Якорь был одержим Сапфир. Преследовал ее, угрожал, пытался принудить ее к сексу с ним.
Мог он ее убить?
Вопрос пронзает насквозь, меня бросает в жар, я стремилась узнать это с того самого момента, как нашла ее статуэтку-бабочку. Я знаю, кем она была. Я знаю, что ее любили. Я знаю, что и она любила, даже когда любовь доставляла ей только боль, сводила с ума. Я знаю, что мой брат любил ее, пока не превратился в груду костей и зубов, и что Сапфир — Катерина — и я нашли друг друга: связались, по воздуху, через наши клетки, уж не знаю как. Нас связала какая-то неподвластная времени, неведомая сила, и не без причины.
Я могу доказать, что ее жизнь что-то значила.
Я не смогла спасти моего брата, позволила ему уйти, как уходит вода через песок, позволила приливу унести его. Это мой шанс — возможно, единственный, который у меня будет, — что-то сделать, что-то изменить, что-то собрать заново, устранить протечку, склеить обломки в единое целое.
Нечеткая фотография возникает перед моим мысленным взором: чистая белизна ее футболки, чистая зелень глаз Орена, их алые губы.
Они были детьми. Теперь они ушли.
И когда я оглядываю заваленный моими вещами пол, ее лицо появляется между штукатуркой, и стеклом, и разбитыми вещами, поднимается над руинами, чтобы плавать в сумраке, прежде чем спуститься вниз по арке пыли.
«Я вижу тебя, Катерина, — думаю я, глядя на воздух, и пол, и разбитые вещи, — и скоро тебя увидят все».
Я смотрю на мобильник в моей руке, на имя из списка контактов Сапфир, высвеченное на дисплее: Якорь.
Мне нужно узнать, кто такой Якорь.
Сначала я целую дисплей, шесть раз. С тремя вдохами после каждого поцелуя. Восемнадцать — это число окутывает меня, успокаивает, поддерживает.
Блокирую свой номер, нажимаю «ВЫЗОВ».
Задерживаю дыхание, дрожу, слушаю гудки. Жду, выдыхаю, вдыхаю, снова слушаю. Тихий щелчок, потом автоматический голос: «В настоящий момент вызываемый вами абонент недоступен. Пожалуйста, перезвоните позже». Я по-прежнему прижимаю мобильник к уху, жду, что раздастся реальный человеческий голос, хотя бы назовет имя. Не раздается.
Я возвращаюсь к списку контактов Сапфир — и мне приходится поцеловать дисплей еще шесть раз, когда я добираюсь до Птицы, чтобы двинуться дальше: восемнадцать означает «вперед, путь свободен», восемнадцать означает «ничто не причинит мне вреда». Так что можно искать телефон «Десятого номера»[145], введенный в список среди прочих.
Возможно, Якорь знал о Птице. Возможно, это бесило его.
Я задаюсь вопросом, а был ли Якорь одним из постоянных клиентов Сапфир. Судя по сотням вызывающих дрожь сообщений, которые ей посылал Якорь, он наверняка встречался с ней там. Клуб был тем местом, где они в основном общались. Может, их единственным местом общения.
Другие девушки не могли его не знать. По крайней мере, знали это прозвище, представляли себе, кто он. Значит, я должна вернуться в «Десятый номер», в последний раз. Теперь у меня есть зацепка — прозвище.
Якорь.
Но мне нужно замаскироваться. Иначе я не рискну пойти туда, не рискну оказаться в узком коридоре, темной комнате, дверь которой откроется, чтобы проглотить меня. Не рискну почувствовать чью-то руку, сжимающую мне шею.
Я выбрала весь запас предупреждений: мужчина в черной маске так мне и сказал. Я задаюсь вопросом, не сам ли Якорь душил меня в темноте.
Я поднимаю с пола рюкзак, достаю из стенного шкафа бюстье Сапфир. Косметику. Юбку. Это все, что у меня есть, — но этого явно недостаточно. Мне нужно стать неузнаваемой.
Я поднимаюсь, вытираю влагу с глаз с одинаковой силой, по три раза, быстро смотрюсь в одно из настенных зеркал: к счастью, все девять целехоньки. Мои кудряшки сместились не на ту сторону лба: открыли шрам над левым глазом. Я хочу их зачесать, но не делаю этого, потому что мешает пришедшее в голову имя: Флинт. Который не Птица. Чьи губы я ощущала — теплые, мягкие. Может, он совсем и не лгал. Может, он действительно думал, что я красивая.
Я фыркаю, глядя на мою белоснежную кожу, клубнично-розовые щеки, спутанные волосы, большие глаза — зеленые, но ближе к оливковым, чем у Орена. Я не видела Флинта с того дня, когда мы целовались и я убежала без объяснений, без единого слова.
Флинт, он единственный, кто мне нужен. Флинт, парень, которому я нравлюсь, со шрамами, с синяками, какая есть. Парень, с которым я не боялась развалиться на части, а это означает, что он — дом. Я чувствую жар и покалывания в нижней части живота. Он мне поможет.
И я должна извиниться перед ним.
Сидя в автобусе по пути в Гдетотам, я смотрю в окно, ищу ориентиры. Дергаю за шнур, как только мы проезжаем «ГРАНДИОЗНУЮ РАСПРОДАЖУ СЫРОВ», потому что дом Флинта уже близко. Автобус со скрипом останавливается.
Я тук тук тук, ку-ку, тихонько, игнорируя взгляды тех, кто сидит близко, прохожу два квартала пешком до нужной мне парикмахерской. Слежу за трещинами, считаю квадратные плиты, чтобы изгнать из головы мою кричащую, разгромленную комнату. Полностью не получается, все равно возникают образы треснутых, раздавленных кукол, отвалившихся клавиш пишущей машинки, пустые гнезда. Никаких аккуратных, теплых групп по девять, шесть и три. Одно большое захоронение.
Я подхожу к мраморным ступеням, которые ведут в парикмахерскую: между ними и автобусной остановкой пятьдесят одна квадратная плита. Меня наполняет тревога после того, как я стучусь в дверь. Шесть раз. По три в каждую панель. Я задаюсь вопросом, что произойдет, когда он увидит меня. Прижмет ли он меня к груди? Поцелуемся ли мы? Должна ли я поцеловать его первой, потому что именно я удрала при нашей последней встрече? Должна ли извиниться? Пустит ли он меня на порог?..
Но он не подходит к двери. Я стучу снова. Девять, девять, шесть — я стучу ногами в промежутках между стуками в дверь. Кар-р-р, каркает за спиной ворона, три раза. Три означает «иди, делай что-нибудь, ты под защитой». Я берусь за ручку, и она поворачивается. Дверь открывается.
Тук тук тук, ку-ку, тук тук тук, ку-ку, тук тук тук, ку-ку. За дверью темно, холоднее, чем снаружи. Я зову его нерешительно: «Флинт?»
Нет ответа.
Я спускаюсь вниз по закругляющимся, наполовину разбитым бетонным ступеням. Все покрыто тусклым синим светом, запах бетона и сухих стен, ничего человеческого.
Последняя ступенька, и мое сердце ныряет в пятки.
Ничего нет. Все вынесено. Помещение пустое, за исключением холодильника-гардероба, и бугристого дивана, и длинного стола. Я моргаю, плотно закрываю глаза, в надежде, что комната заполнится вновь, едва я их открою, а Флинт будет опираться локтями на длинный, запачканный краской стол, рисуя очередную растительно-животную женщину с ветками деревьев вместо рук и гривой зебры на голове.
Открываю глаза: все пусто. Медленно подхожу к столу, прохожусь пальцами по засохшей краске, мечтаю о его волшебном появлении с другой стороны стола.
Может, он уже уехал из Кливленда — он всегда говорил, что не может оставаться в одном месте дольше нескольких месяцев, — перебрался в Портленд или в Сан-Франциско. Он же говорил, что ему этого хочется. Может, он уже восстает из пепла в другом городе, становясь кем-то еще.
Я борюсь с поднимающейся паникой. Роюсь в рюкзаке в поисках ручки и бумаги, но нахожу лишь мятый чек из «Майти марта». Приходится довольствоваться этим. Зажимаю ручку «Микрон 005» пальцами, расправляю чек, начинаю писать на обратной стороне крошечными, приникающимися друг к другу буквами:
Дорогой Флинт!
Мне очень жаль. Я не знаю, что еще сказать. Я ничего не понимала. Насчет тебя. Насчет нас.
Думаю, теперь я знаю, кто убил Сапфир. Я вновь собираюсь пойти в «Десятый номер». Я должна еще раз поговорить с девушками. Я знаю, это небезопасно, но я должна.
Мне трудно это говорить, но ты — единственный человек среди моих знакомых, благодаря которому я чувствую, что не такая я и плохая. Что у меня есть надежда.
Поэтому, на случай, что ты найдешь мою записку: спасибо тебе.
Королева П.
Глубокий вдох, я складываю записку три раза, сжимаю в руке, последний раз оглядываюсь, похоронный свет липнет ко всем поверхностям, словно покрывая прежний дом Флинта слоем грязи.
Ступени крошатся у меня за спиной, когда я поднимаюсь. Наверху, прежде чем уйти, меня охватывает желание поклониться. Шесть раз. Каждому углу, полу, зеркалам, потолку. Тук тук тук, ку-ку. Громко. Эхо отражается от стен, прежде чем я закрываю за собой дверь, выбегаю на улицу и снова кланяюсь. Ступеням, вывеске, которая качается взад-вперед на ветру, огромному рту неба.
Я иду к старой купальне для птиц и кладу записку на ее ровное, изогнутое дно, придавливаю камешком. Даже если он больше никогда не придет к этой парикмахерской, но находится в Кливленде, здесь он появится обязательно. Лучшего способа найти его у меня нет. Я думаю о его пальцах, мягко прижимающихся к моему животу, поднимающихся выше, поглаживающих кожу. Я кланяюсь снова, девять раз, треугольник защиты, мольба. Ветки деревьев причесывает лунный свет. Меня осеняет: Малатеста! Может, он там. А если нет, может, Серафина, которая мастерит парики, подскажет, где его найти. В любом случае мне надо идти туда. Там я наверняка найду все необходимое для маскировки.
Я спешу по улицам. Свет уличных фонарей отскакивает от мостовой, пробивается сквозь кроны деревьев, направляет меня к металлическому сараю, лачуге, с красной буквой «М» на черном фоне над дверью.
Она приоткрыта, я заглядываю внутрь, никаких признаков Флинта. Сердце падает, но я тук тук тук, ку-ку, — три раза, — захожу. Бояться времени нет.
Серафина и Гретхен вешают огромное деревянное разрисованное панно на заднюю стену.
— Опусти на землю, Гретч, — говорит Серафина, когда я захожу в сарай. — Это место противоречит фэн-шуй[146].
Я откашливаюсь. Гретхен, на ней юбка-колокол, поворачивается первой, замечает меня.
— А, привет… подружка Флинта, да?
Я киваю.
— Я его ищу.
Поворачивается и Серафина.
— На данный момент Флинт числится в пропавших без вести. Не видела его пару дней.
Мое сердце вновь падает, под ложечкой сосет все сильнее. Я борюсь с чувством обреченности, помня о своей миссии.
— Если на то пошло, — я набираю полную грудь воздуха, сосредотачиваюсь на девяти планках потолка, — я здесь и по другой причине. Мне… мне нужна помощь в одном деле.
Серафина вытирает пыльные руки о джинсы, измазанные в синем блеске и гипсе.
— Конечно… что случилось?
— Ты же делаешь парики, так?
Гретхен фыркает.
— Этот точно, только этим она нынче и занимается. Она ими одержима.
— Так вот, — я пинаю ногой затверделый кусок краски. — Я подумала, может… может, ты одолжишь мне один?
Серафина сияет. Бежит через комнату, за занавес, открывая на мгновение камеру хранения: картины, кисти, коробки. Через несколько секунд возвращается, прижимая к груди корзину. Она завалена париками.
— Я все равно пытаюсь избавиться от части. Выбирай любой, — широко улыбаясь, говорит она мне. — Какой захочешь… он твой. Идешь на костюмированную вечеринку?
— Скорее… собираюсь исполнить роль, — отвечаю я. Это, во всяком случае, правда.
— Тебе нужно что-нибудь еще? — спрашивает Гретхен. — У нас много разных костюмов.
— Что-нибудь нужно, — отвечаю я, и Серафина вновь ныряет за занавес, появляется из-за него, тянет за собой большущий сундук, набитый одеждой, обувью, обрезками материи и кружевами. — Всё.
Обогнув угол в конце квартала, я прохожу мимо невысокого, качающегося мужчины с затуманенными фиолетовыми глазами — Пророка. Я останавливаюсь, наблюдая, как он стонет и качается, пребывая в собственном мире. Я помню, как он описал Птицу, отвечая на мой вопрос, в ту ночь, когда я приходила с Флинтом: «Все время он — единорог. И соловей — когда ему это подходило». Тогда эти фразы воспринимались бредом сумасшедшего.
Я наблюдаю эту маленькую фигурку, покачивающуюся слева направо и обратно, возносящую руки к небу, словно выражая благоговение. Пророк не безумец, он все говорил правильно. Родинка Орена, загадочным образом расположенная в центре лба — точно по центру, мы однажды замеряли, — превращала его в единорога; его удивительный, прекрасный свист — в соловья.
Я роюсь в кармане в поисках мелочи, мне надо хоть как-то отблагодарить его. Стоя перед ним, кланяюсь шесть раз, краснею до корней волос, хотя и знаю, что он не может меня видеть, потом высыпаю пригоршню мелочи в шляпу у его ног.
— Спасибо тебе, Пенелопа, — говорит он.
Я отшатываюсь, слишком потрясенная, чтобы что-то сказать. Он мне улыбается — половины зубов нет, — словно может меня видеть. Но это невозможно: он слепой. Как-то, каким-то образом он просто… знает, что это я, так же, как знал о единорогой родинке Орена.
И меня это успокаивает — идея, что есть хотя бы один человек, который является банком данных всего человеческого знания. И, так уж вышло, человек этот живет в Кливленде.
Когда я отворачиваюсь, он зовет меня со своего залитого светом угла. Несколько насекомых машут крылышками над его головой. И голос его высокий, проникающий в сердце. Мотылек с дырявыми крылышками.
— Он любит тебя, знаешь ли.
Мой голос застревает в горле. Но я выталкиваю его, не позволяю задушить меня.
— Кто… любит меня?
Он не отвечает, продолжает раскачиваться из стороны в сторону. Фонарь за его спиной слепит, свет испещрен силуэтами насекомых. Трава за тротуаром подрагивает. И внезапно я понимаю. Возвращаюсь к нему, сердце колотится в груди.
— Скажите ему, что в птичьей купальне для него есть записка, — говорю я, подступая вплотную. От него слабо пахнет апельсинами, и он едва слышно что-то напевает себе под нос, не реагируя на меня, покачиваясь. — В купальне для птиц, — повторяю я ровным голосом, и еще дважды, чтобы получилось три раза.
Простояв еще минуту в напрасном ожидании, я ухожу, но, пройдя шесть квадратных плит, останавливаюсь как вкопанная. Все тело дрожит, вплоть до пальцев на ногах, и я не могу сдвинуться с места.
— Я тоже его люблю, — объявляю я себе, Пророку, траве. Выдыхаю эти слова в ночь и чувствую — натянись между нами струна, высоко над землей, до самых его глаз, шапки с «медвежьими ушками», рта, я бы подпрыгнула, схватилась за нее и, перебирая руками, добралась бы до него, где бы он ни находился.
Я иду дальше, ощущая прилив новых сил. Мотыльки шепчутся в деревьях, напоминая большущие снежинки в поросли новых листочков.
И лишь когда квартал позади, а я готова повернуть за угол, до меня как на крыльях долетает желанный ответ Пророка.
— Я ему скажу, — говорит он и вновь напевает, едва эти слова слетают с губ. Мое сердце радостно бьется. Я в восторге. И в ужасе.
Я переодеваюсь в туалете заправочной станции «Суноко»[147] на Гаррисон-стрит, в квартале от «Десятого номера».
Тук тук тук, ку-ку. В туалете пахнет табаком и человеческими телами, в углу стоит ведро с дезинфицирующим раствором, в котором лежит тряпка. Я дышу ртом.
Втискиваюсь в бюстье Сапфир; когда застегиваю молнию, ощущаю, как ее спокойствие и сила вновь поддерживают меня. Бретельки падают с плеч. Я возвращаю их на место, стягиваю бюстье ниже. Рисую указательным пальцем три концентрических круга поверх сердца в попытке замедлить его безумный бег. Достаю из рюкзака темно-пурпурный кружевной кушак, одолженный в Малатесте, завязываю на талии, надеваю ожерелье из кристаллов горного хрусталя, убираю подвеску-лошадь под бюстье. Волосы закручиваю в тугой пучок, надеваю парик ручной работы, отдельное спасибо Серафине. От парика чешется кожа, длинные светлые волнистые локоны падают на плечи.
Я подвожу глаза жирной чернотой. Вижу тень Орена на моем лице, чувствую, как он выглядывает из моих зрачков. Я помню, как ему нравилось чистить зубы в темноте — он и меня заставлял, — какими огромными становились его зрачки, когда выключался свет. Меня они пугали: заглатывали зелень радужек, будто черные дыры, поглощающие свет.
Я моргаю — он исчезает.
Эта вечная часть пугает меня больше всего. Вечность смерти. Я чувствую, как меня раздирает между двумя мирами: плоти и воздуха, костей и пыли.
Я помню слова миссис Ким, моей учительницы физики в восьмом классе: «Мы никогда полностью не умираем, просто меняется материя, из которой мы состоим. Через миллиарды лет мы станем минералами, слоями осадочных пород и камнями, пищей для растений, для солнца, для воздуха. Если бы мы не умирали и наши тела не растворялись в земле, не было бы новой жизни».
Еще вещи из сундука в Малатесте: красные туфли на очень высоких каблуках, которые скрипят по скользкому бетонному полу, черная кожаная микро-мини, чулки в сетку.
Когда заканчиваю, я уже не я. И не она. Я кто-то еще — опять, — а мое истинное «я» спрятано под слоями тонального крема, под черной тушью и светлыми волнистыми волосами. Меня бьет дрожь, я кланяюсь шесть раз унитазу с отбитым краем (с трудом подавляя рвотный рефлекс), еще три — зеркалу.
Джульет возрождается. Новенькая, с иголочки.
Парень с сальными волосами, который сидит в гардеробе, отрывается от мотоциклетного журнала, едва я вхожу в вестибюль, обреченно оглядываясь. Его глаза округляются, он чешет затылок и кусает нижнюю губу, когда я прохожу мимо. В новом теле я не возражаю против того, что он таращится на меня. Я этим наслаждаюсь. Его глаза ползают по моему телу, как длинные пальцы. Он представляет себе, как я выгляжу без одежды. Голой. Думает о том, как он лапает меня. Он наклоняется вперед, смотрит, как я стою перед дверью и тук тук тук, ку-ку, потому что должна. Потому что есть некие ритуалы, без которых не может обойтись даже Джульет.
Я вхожу в клуб, прижимаюсь в стене, ожидая, пока глаза привыкнут к сумраку. Пурпурный свет, подводно-бархатная темнота. Везде там-тамная музыка, заводит на полную. К счастью, этой ночью клуб забит чуть ли не под завязку. Я заворачиваю рюкзак в куртку, последнюю прячу в углу.
Вспышка: высвеченные лица мужчин, не отрывающих глаз от сцены. Когда-нибудь они тоже умрут. Все до единого. Их галстуки будут болтаться на вешалке в стенном шкафу, пока кто-нибудь не приедет, чтобы отдать их в химчистку, а потом отвезти в местное отделение Армии спасения и оставить в пластиковом мешке перед дверью.
Мне нужно пройти в комнату отдыха, чтобы поговорить с девушками. Прямо сейчас. Но, всматриваясь сквозь темноту, я вижу, что в комнату отдыха мне не попасть. У коридорчика стоит верзила-охранник, похлопывает пальцами по бедру в такт музыке. Я поправляю парик, разворачиваюсь на каблуках и быстро иду в противоположном направлении. Это, возможно, он. Тот, кто мне угрожал, кто хочет меня убить. Даже в таком виде я, возможно, вызываю подозрения, шныряя в тенях.
Мне надо подумать. Впереди ВИП-зона, и, раз других вариантов нет, я иду туда. Чуть раздвигаю полы занавеса, заглядываю внутрь. Никого не увидев, проскальзываю в темный уголок, устраиваюсь позади столов, на которых стоят сверкающие пепельницы. Вдыхаю благоухающий одеколоном воздух, задерживаю его в легких. Пока не знаю, что делать дальше.
Я слышу голоса, доносящиеся из одной кабинки. Слышу обрывки фраз и стоны: «О-о-о-о-х-х», «Ничего лучше я никогда…», «Больше, если ты…» Только это. Ничего нужного.
Через минуту или две миниатюрная девушка с кудрявыми волосами, которую я видела раньше, выскальзывает из кабинки, банкноты торчат из-под подвязки на правом бедре. Я кланяюсь, моля Бога, чтобы она случайно не повернулась ко мне до того, как я закончу. Еще два раза. Три поклона — самое то.
— Эй! — шепчу я, отбив третий поклон. Она уже на пределе слышимости. Я выхожу из темноты угла. Она резко поворачивается ко мне лицом.
— Да? — Она переносит вес на левую ногу, наклоняется и поправляет купюры под подвязкой, чтобы они не выпали.
— Я тут новенькая, — говорю я. — Совсем новенькая.
Она выпрямляется, поправляет волосы.
— Ой, привет. Я Глория, — она выглядит дружелюбной. Деньги подняли ей настроение.
— Джульет, — представляюсь я. Мне надо поклониться, три раза, я проделываю это быстро, походя, в надежде, что она не придаст этому значения.
Но она придает.
— Ты в порядке? — спрашивает, прищурившись.
Мои пальцы летят к ногам, я вжимаю их в колготки.
— Все хорошо. Наверное, немного нервничаю. Я… я жду клиента.
— А-а, — тянет она. — Чтобы станцевать перед ним в кабинке? Или речь о танце на стуле?
— Гм-м. И о том, и о другом. — Я не уверена, что мой ответ несет в себе какой-то смысл, поэтому торопливо продолжаю: — Ты видела сегодня… Якоря? — Я шумно сглатываю слюну, с силой вдавливаю каблук в ковер.
— Якоря? — Она замолкает. Я замираю. — Я не знаю, кто это.
Сердце падает.
— Но я работаю здесь только пару месяцев, — добавляет она, пожимая плечами. — Знаю еще далеко не всех.
Портьера за моей спиной поднимается. Я наклоняю голову вниз, чтобы тень от волос накрыла большую часть лица. Лысый толстяк выходит из кабинки, улыбается Глории, проходя мимо.
— Увидимся на следующей неделе, Джон. Хорошего тебе отдыха на Ямайке! — Она подмигивает, когда он, лавируя между столами, идет к занавесу, отделяющему ВИП-зону, и исчезает за ним. Потом поворачивается ко мне, рука на тощем бедре. — Ты спрашивала других девушек? Они знают больше.
— Нет. Еще нет. Я… он говорил, что будет здесь, и я… я не хочу его упустить. — Я замолкаю, подыскивая нужные слова. — Это мой первый приватный танец. И других девушек я еще не знаю. — Я смотрю на ее голый живот, на маленькую, чуть выступающую пуговку пупка, на мускулистые ноги, на пурпурную бахрому блескучих стрингов. Перевожу взгляд на ее лицо. Губы у нее маленькие и на глазах слишком много туши.
Глория откусывает кончик ногтя, выплевывает его.
— Что ж, мне надо возвращаться, ты понимаешь, на сцену… но я могу спросить и дать тебе знать, пойдет?
Я киваю, и еще раз, и еще.
— Это будет чудесно.
Она широко улыбается.
— Я вернусь после номера на сцене, лады? И ты не очень нервничай из-за девушек — они отличные. Просто некоторых надо чуть погладить по шерстке, понимаешь?
Я наблюдаю, как она уходит, и возвращаюсь в темный угол, чтобы слушать, наблюдать и ждать.
Якорь. У любого посетителя клуба может быть такое прозвище. Словно они знают, что в какой-то момент им придется заметать следы… словно они знают, что в какой-то момент без этого никак не обойтись. Якорь. Прозвище пульсирует в моей голове в ритме гремящего техно, бьющего из динамиков. Приходи приходи приходи.
Время вокруг меня растягивается и сжимается, в темноте рождаются образы, возникают ниоткуда, уходят в никуда: мама, обнимающая меня перед тем, как я сажусь в автобус в мой первый день в шестом классе, в Саут-Бенде, штат Индиана. «Просто пойди в туалет, когда тебе понадобится сделать то, что ты делаешь, Ло, подними руку и скажи учительнице, что тебе надо в туалет». Светлячки, мы с Ореном ловим их, сажаем в банку с завинчивающейся крышкой, они излучают желтый свет. Комната Сапфир. Флинт. Барабанный круг. Крышки мусорных баков, найденный ритм. Смех. Его руки, тянущиеся ко мне над залитым кровью ковром. Пальцы. Плечи, кожа. Его кожа. Прикосновения его кожи; соль; земля; дубовая стружка. Трепещущая осина. Холод. Снег, хрустящий под ботинками Орена, высокие сугробы, в которых мы прямо-таки плаваем. Кладбище. Все идут колонной по одному, с опущенными головами. «Мама, я останусь здесь, я никуда не пойду». Папа учит меня плавать в бассейне в Канкаки. «Я рядом, Ло. Никуда не уйду, сладенькая. Я рядом».
Прошлое проглатывает меня и не отпускает, пока вновь не приоткрывается занавес. Появляется Глория, за ней — низкорослый, тощий мужчина с огромным животом. Она направляет его в занавешенную кабинку, и я выхожу из темного угла, чтобы выслушать приговор.
— Не повезло, — она качает головой. — Я поспрашивала, но никто не слышал о человеке с прозвищем Якорь. Может, он специально так назвался, чтобы кинуть тебя и найти другую? — Она подмигивает мне и уходит в кабинку следом за клиентом, оставляя меня одну.
Я в тоске. Вновь начинаю кланяться, до самой земли, доставая пальцы ног. Могла я ошибиться насчет места его встреч с Сапфир? Нет. Эсэмэски однозначно указывают, что он был ее постоянным клиентом. Девять, девять, шесть. Наклон, прикосновение к пальцам, подъем. Еще раз. Снова и снова… пока меня не осеняет. «Позвони ему. Позвони ему снова. Он где-то есть. В конце концов ответит».
Я тихонько ухожу из ВИП-зоны. К счастью, мои куртка и рюкзак в том месте, где я их оставила. Затаив дыхание, я проскальзываю в темный коридор за кабинками. Поклон, прикосновение, подъем, поклон, прикосновение, подъем, поклон, прикосновение, подъем. Я пытаюсь ускорить процесс, но мое тело само определяет, сколько ему требуется времени. И берет положенное, как брало всегда.
Шаги. Кто-то приближается по коридору ко мне. Я бегу обратно в уголок ВИП-зоны, сажусь на корточки, прижимаю мобильник к уху.
Идут гудки. Идут гудки. Идут гудки.
И в клубе звонит чей-то мобильник, звонит, на долю секунды отставая от гудка, который доносится из моего мобильника. Я обрываю связь. Так же резко перестает звонить и чей-то мобильник.
Совпадение — должно быть. Мобильники здесь у всех, и каждую секунду кому-то да звонят.
Чтобы убедиться в этом, я вновь нажимаю на кнопку вызова. Короткая пауза, пока сигнал мчится к конечному пункту.
И это происходит вновь. Тот самый звонок. В клубе.
Ощущение, что я под водой, возвращается. Страх замедляет мои движения, кулаком вбивается в горло, выталкивает меня за занавес, из ВИП-зоны, ноги сами несут меня.
Звенит совсем рядом.
В нескольких футах от меня высокий мужчина в серой футболке, загорелый, мускулистый — я вижу его спину — сует руку в карман за звонящим мобильником. В груди у меня лихорадочно бьется, бьется, бьется сердце, когда он подносит мобильник к уху.
— Алло?
И это же слово, этим же голосом, в это же время произносит мой мобильник, который я по-прежнему прижимаю к уху. Он поворачивается, отталкивая стриптизершу, которая разминала его плечи.
Теперь я вижу его лицо.
Идеальное, словно высеченное из мрамора, красивое лицо.
Идеальное, словно высеченное из мрамора, красивое лицо Гордона Джонса.
Трясущимися руками — голова кружится — я нажимаю маленькую красную клавишу, которая обрывает связь. На мгновение перед глазами все чернеет. А потом проясняется, становится кристально ясным, и я понимаю, что должна сваливать отсюда. Чтобы кому-то сказать. Поворачиваюсь, скидываю туфли на высоком каблуке, бегу обратно через ВИП-зону, к другому выходу из нее, огибая кабинки, не обращая внимания на поворачивающиеся головы. Выход этот ведет в коридор, в сумрак, в тень. Он здесь. Он здесь.
Гордон Джонс. Мужчина-мечта. Джентльмен. Богач. Убийца.
Чуть дальше — не останавливайся — дверь, а там коридорчик с невысоким потолком… и комната отдыха. Спасение. Звонок. Звонок. Я застываю.
Это мой мобильник. Якорь. Прозвище высвечено на дисплее.
Я принимаю вызов и сбрасываю. Сразу же. Не додумалась до того, чтобы блокировать звонки. Господи. Он знает.
Звонок. Звонок. Опять. Это он. Я принимаю вызов. Сбрасываю. Выключаю мобильник. Внутри все сжимается, скручивается. Дальняя часть клуба вращается вокруг меня, длинный черный коридор вдруг начинает покачиваться. И я будто парализована: голова не работает, я не могу вспомнить, откуда пришла, какой путь может привести меня прямиком к нему. Внезапно у меня полное ощущение, что я упала в ледяную воду ручья, как в тот раз, в детстве, и вода эта везде, со всех сторон. Я тону. И я утону. На этот раз Орена нет, он не вытащит меня. Есть Гордон. Этот только затолкает под воду, если я вдруг вынырну.
Дрожа всем телом, я пытаюсь открыть двери — большинство заперты — и тихонько хнычу от страха.
И тут я вижу его.
Он идет от конца коридора — того конца, откуда пришла я, который упирается в ВИП-зону. Идет по моему следу, спешит ко мне, мобильник зажат в руке, лицо красное, перекошенное. Я вжимаю мой мобильник в бедро. Прячу его. Он услышал. Он знает.
Я бросаюсь налево, направо в поисках выхода: воздух горячий, вязкий, наэлектризованный. Я бегу к другому коридору, который отходит от этого, ведет к центральной части клуба, его пульсирующему сердцу. К сцене. К лысеющим мужчинам в деловых костюмах.
Но прежде чем мое тело может рвануться вперед — к людям, которые увидят, которые поймут: что-то не так, желание простреливает меня, эта глупая, управляемая всемогущим мозгом сила.
И я должна кланяться, прикасаться к пальцам ног, выпрямляться; кланяться, прикасаться к пальцам ног, выпрямляться; кланяться, прикасаться к пальцам ног, выпрямляться… И когда я заканчиваю, уже готовая бежать, чтобы спастись, руки обхватывают мою талию, выдавливают из меня воздух. Рука поднимается, чтобы закрыть мне лицо, нос, рот, глаза.
— Ловкий трюк, это твоя игра в телефон, — шепчет он мне на ухо. Голос хриплый, шершавый, наполненный осколками стекла. — Ты думаешь, это какая-то гребаная шутка? Ладно. Я подыграю. Я тебя осалил. Так что теперь ты поймана.
Голова отрывается от плеч, идет кругом, сердце останавливается и вновь запускается, имитируя смерть.
Пищевод сживается, мне не хватает воздуха, он такой сильный, такой сильный…
Темнота. Облака. У мамы всегда уходили недели на наши пасхальные корзинки, оплетенные лентами и наполненные шоколадом и носками, теплыми носками, мне всегда нравились носки и пасхальные мармеладные конфеты[148], и она садилась на мою кровать пасхальным утром с корзинкой, шурша целлофаном и широко улыбалась, такая гордая, такая…
— Не думала, что я тебя найду, маленькая девочка? Не думала, что узнаю тебя? Не думала, что узнаю это цепочку с подвеской? Я же ее и покупал. Не знала, что я начал следить за каждым твоим движением, как только увидел ее на тебе? — Резкость его голоса приводит меня в чувство. — Я давал ей все, все, что она только могла захотеть. А она не давала мне ничего. Дерьмо! Что, по-твоему, я чувствовал? — Его пальцы сжимаются на моем лице, давят, такие грубые. — А? Как думаешь, что я чувствовал? Она была моей… — Он срывает парик с моей головы, яростно рвет серебряную цепочку с подвеской-лошадью.
Я слышу, как его рука поворачивает ручку двери, и стараюсь вырваться: мне надо тук тук тук, ку-ку. О господи, пожалуйста пожалуйста пожалуйста. Я пинаю его в ногу, пытаюсь оторвать руку, кричу в его ладонь, кусаю ее.
— Черт побери, — рычит он, убирая руку, чтобы тут же схватить меня за загривок. — Только посмей еще раз это сделать, тупая сука. — Боль простреливает голову, кровь выплескивается из губы, попадает в рот. Я задыхаюсь, захлебываюсь, дверь открывается, холодный воздух набрасывается на мои голые плечи, шею, ноги. Не знаю, что за влага течет по лицу — слезы или кровь. Соль щиплет губы, еще кровь. А в голове: тук тук тук ку-ку тук тук тук ку-ку тук тук тук ку-ку.
Я хочу знать, почувствует ли мама что-нибудь, если я умру, будет ли Орен встречать меня? Будет ли держать в руках лист бумаги с моим именем, как в аэропорту? Или я там будут одна, навсегда окруженная тишиной?
Черный микроавтобус въезжает в переулок за клубом. Гордон поднимает меня за талию, бросает в салон. Я ударяюсь головой о дальний борт: все плывет, а потом погружается во тьму.
Я открываю глаза. Должно быть, потеряла сознание. Мы едем, мчимся вперед. Лист темного пластика отделяет салон от кабины. Я не вижу водителя. Он не видит меня. Гордон рядом, наблюдает за мной.
Вспышка: Флинт, наблюдающий, как я просыпаюсь, его рука, летающая по листу бумаги. Его пальцы, разглаживающие шрам над моим глазом… перед тем, как мы поцеловались; это неспешное, идеальное мгновение. «Он не знает. Он никогда не прикоснется ко мне снова. И я никогда не прикоснусь к нему. Не узнаю его настоящее имя».
Это был мой первый поцелуй. Это был мой последний поцелуй.
— Хочешь потанцевать для меня… Пенелопа? Перед тем как я вышибу тебе мозги? Напоследок?
Я сворачиваюсь в клубок у борта, как можно дальше от него, но все равно он от меня слишком близко. Дыхание с шумом вылетает из его ноздрей, он стирает слюну с губ. «Он знает мое настоящее имя. Он знает все». Мозг вертится у меня в черепе. Я чувствую, как он размягчается, готовясь к тому, что его разорвет в клочья быстро летящая пуля.
— Это твоя вина, — он качает головой, словно я — ученица, провалившая экзамен по математике. В голосе разочарование. — Мы говорили тебе: держись подальше. Мы предупреждали тебя. А теперь… — Он закатывает рукава белоснежной рубашки. На предплечье темное пятно: татуировка. Вытатуированный якорь. — Что ж, у меня нет выбора. Такие тупые суки, как вы, никогда не оставляете мне выбора.
Часы на его запястье вспыхивают, когда мы проезжаем мимо уличного фонаря. И тут же еще один элемент пазла встает на место. Я ахаю.
— Ваши часы… они были у Марио на блошином рынке среди других вещей Сапфир… — Я цепляюсь за правду, за ясность мышления, больше мне цепляться не за что. — Он знал о вас и Сапфир…
Вспышка: рыжие крашеные волосы Марио, недоумение, написанное на его лице, когда в тот день он выхватил часы из моих рук. «Ох, они не для продажи».
— Этот паршивый ублюдок полез в мой бизнес. Попытался шантажировать меня. Так что мне пришлось его убить. — Голос Гордона ровный, бесстрастный. — Печальная, но необходимость. Он оказался еще одним, кто забыл, что нельзя будить спящую собаку. Или, в данном случае, спящую шлюху… — Гордон чуть улыбается, красный отсвет задних фонарей падает ему на лицо, безумные тени расцветают вокруг глаз, когда автомобиль дергается, сворачивая с шоссе, быстро съезжает по узкому пандусу, воздух свистит вокруг нас, словно крик.
Нас качает, подбрасывает, трясет. Небо — темный тоннель, в конце которого нет света. Я слизываю с губ запекшуюся кровь. Автомобиль в скрипе рессор выезжает на большую открытую автомобильную стоянку, резко останавливается, меня бросает вперед.
— Не пытайся убежать, красотка. У меня в кармане пистолет, — говорит он, улыбаясь. Два ряда идеальных зубов, все на месте, никаких дыр между ними. — И не пытайся кричать. Никто тебя не услышит.
Зубы. Они танцуют вокруг меня, кружат перед глазами. Кровь. По-прежнему на губах. Я слизываю ее. Три раза. Снова три раза, когда он открывает дверцу одной рукой, а другой крепко сжимает мое запястье, тянет меня за собой, в себя, так близко к нему, что мне хочется блевануть. Но я не могу: в моем теле сейчас все слишком сжато, шок еще не прошел.
Скоро мне предстоит уйти в пустое и безлюдное место, и жизнь моя оборвется. Идея лишена здравого смысла. Жить в одну секунду и уже не жить в следующую. Бессмысленно бессмысленно бессмысленно. Чепуха. Нежизненно.
Я практически ничего не вижу. Лишь несколько полосок света вырываются из многоэтажного склада, который высится перед нами: «ДЖОНС ИНДАСТРИЭЛ КЕМИКЛС ШИППИНГ».
Сделай так, чтобы он говорил. Сделай так, чтобы он говорил. Это единственный путь, единственный шанс.
— Охранник! — выкрикиваю в его слишком близкую грудь. — Вы его подставили, так? — Я пытаюсь вырваться, но он подтягивает меня еще ближе.
Мне вспоминается большой красный нос Винни. Как он пренебрежительно фыркнул, глянув на меня, когда заглянул в отдельную кабинку в «Десятом номере». «Мистер Джонс, прислать вам другую девушку?» И Гордон с улыбкой отвечает: «Нет, Вин. У меня есть девушка, спасибо». И потом, на тротуаре неподалеку от моего дома. Снова он. Убирает мобильник. Запрыгивает в седан.
— Умненькая ты у нас, так? Соображаешь, что к чему. — Его рука скользит по моей спине, сжимает ягодицу. — Винни достаточно долго работал у меня. Я о нем заботился. Теперь он должен расплатиться со мной. — Он смеется, без капли веселья. — При такой работе, как у него, всегда существует опасность получить тюремный срок.
— Моя фотография из школьного ежегодника… это тоже вы. Кислота… — Я пытаюсь изгнать ужас из голоса, но не получается. — Вы проникли в мою школу, вы… вы узнали, где мой шкафчик.
— Твой шкафчик? — на мгновение на лице Гордона написано полное недоумение, и я точно знаю, что он понятия не имеет, о чем речь. Потом он наклоняется ко мне, улыбается. — Знаешь что? Это твоя проблема. С самого начала. Ты думала, это шутка. Как думала и она. Ты думала, я чертов клоун, да? Я ей говорил. Я говорил ей, что не отпущу. Она мне не поверила. И не оставила мне выбора… — Он еще ближе подтягивает меня, вдавливает лицом в свою грудь — его рука на моем затылке, — и я дышу только одеколоном, которым благоухает его рубашка. Его рот у моего уха. Шипящее, вонючее дыхание.
— Вы… вы правы, — говорю я ему, в его грудь, стараясь выдавить из себя правильные слова. — Ей не следовало оставлять вас. Она… она… — «Пожалуйста, слушайте, пожалуйста, услышьте меня». — …ошиблась. Любой, кто уходит от вас, ошибается. Я… я очень сожалею. Отпустите меня, и я обещаю, что никогда…
— Заткнись, мертвая девочка, — обрывает он меня, отталкивает, и я оказываюсь в гигантских, мясистых руках другого мужчины. Улавливаю запах сигаретного дыма, въевшегося в его кожу, одежду. Я задыхаюсь, он зажимает мне горло. Я пытаюсь кричать, но с губ не срывается ни звука.
— Как мы это сделаем, босс? — Голос хриплый, слова тяжелые, бьют по ушам. Я узнаю голос. Этот человек угрожал мне в «Десятом номере».
Щелк. Передергивание затвора. Приглушенные голоса, руки опять заворачивают за спину. Сердце то бьется, то останавливается. Мои папа и мама, которых я поймала на кухне целующимися, когда он готовил обед. Шалфей, чабрец, тыква, ризотто.
— Закрой ей глаза, Фрэнк.
— Это не имеет значения, босс.
— Просто закрой их.
Еще: мы с Ореном у воздуховода в нашем старом доме в Балтиморе. Зима, мы накрываемся одеялом и наслаждаемся теплым воздухом. Он обдувает наши щеки, и запах у него такой приятный.
Большая, толстая, пропахшая сигаретами рука ложится мне на глаза, холодное металлическое кольцо прижимается к моему виску, дыхание Джонса вибрирует в моих ушах. Мои ноги дрожат и подгибаются. Сапфир тянется ко мне сквозь густой воздух. Я чувствую ее крылья, порхающие вокруг меня, чувствую, как я сама начинаю кружиться и кружиться, уменьшаясь в размерах и изменяясь, поднимаясь все выше и выше над моим телом, хотя часть меня остается приклеенной к земле, и эти руки — я по-прежнему чувствую их — сжимают мою телесную часть, тяжелую, уставшую, объятую ужасом, тогда как другая часть, именуемая душой, лишенная веса, поднимается, как туман.
Откуда-то издалека до меня доносится голос Гордона:
— Пора.
Воздух становится застывшим, и густым, и тягучим, и каждое мгновение моей жизни — прошлое, настоящее, будущее — разделяется, измельчается, превращаясь в ничто.
И эту секунду, которая дольше вечности, я пребываю в ужасе: а вдруг миссис Ким, учительница физики, ошиблась? Я не превращусь в молекулы, не стану всем. Я исчезну, и — щелк — Орен не будет меня ждать, потому что он тоже исчез, и я никогда никогда никогда не смогу увидеть его снова. Мы все уходим, и уже не возвращаемся, и все это ложь, и Флинт никогда не узнает… никогда не узнает… никогда не прикоснется… никогда не полюбит…
— Ладно, босс, поехали.
Никогда не узнает, что я люблю его, никогда ничего не узнает, никогда не вырастет, никогда не понюхает, не поцелует, не попробует…
А потом я вдруг слышу крики, шум автомобиля — ближе, ближе, — другие голоса, вижу цвета — синий, красный, — кричат уже совсем рядом.
Я чувствую, как его руки отпускают меня — их отрывают от меня, быстро, как пластырь, появляется другая пара рук. Слезы текут по моим щекам, рыдания такие сильные, что я ничего не слышу, ничего не вижу. Но эти новые руки, они поднимают меня, они вбирают меня в себя — я не знаю, как, не знаю, кто это и откуда. Не знаю, что происходит.
Внезапно: сосна, снег, клевер, трава, запахи Флинта, везде, окутывают меня.
Может, что-то там есть, когда все заканчивается. Может, там воспоминания, воспоминания о человеке, которого ты любила при жизни. Может, это как-то связано с белым светом в тоннеле, и меня несет к нему, и так будет, пока мы не сольемся воедино.
Флинт.
Флинт обнимает меня, а я ничего не понимаю. Не понимаю, жива я или умерла, или нахожусь где-то между жизнью и смертью. Я прижимаю рот к его плечу. Звуки вокруг нас — крохотные островки паники, находящиеся очень далеко: крики, лязгание, хлопание, вой сирен. Я пытаюсь говорить, но слова расплываются, как тушь на глазах, так что говорит он: «Ш-ш-ш, ш-ш-ш, ш-ш-ш», — снова и снова. И: «Ло, господи, ты в порядке. Ты в порядке. Ты в порядке», — и он гладит мои волосы, и прикосновения его пальцев такие приятные, такие настоящие.
Я отрываю голову от его плеча и смотрю на него. Он плачет и одновременно смотрит на меня — мы оба плачем. Огромные, толстые слезы скатываются по его лицу. По его прекрасному лицу. «Ло. — Это все, что он может сказать, снова и снова. — Ло. Ло. Ло. О господи».
— Флинт, — выдавливаю я из себя каким-то образом, и это приятно — слышать собственный голос, произносящий его имя. Наши тела дрожат вместе в темноте, на апрельском холоде, в этот растянувшийся момент, когда все запахи, все звуки, каждая слезинка, скатывающаяся мне в рот, такие трепещущие и совершенные, что я наконец понимаю, что к чему. «Я живая», — кричу я ему в грудь. Он, дрожа, крепче прижимает меня к себе.
— Ты живая. — От него так хорошо пахнет. Так хорошо. — Ты живая.
— Я вернусь через пару секунд, — говорит патрульная Гарднер. Шум и гам кливлендского полицейского участка проникает в щели двери кабинета, накатывает на нас симфонией звуков. — Нужно вам что-нибудь еще? Второе одеяло? — Мы с Флинтом качаем головами, и она улыбается, мягко закрывает за собой дверь кабинета. Это удивительно, но теперь здесь все выглядит по-другому: Флинт, горячий шоколад, флисовое одеяло на наших плечах.
В голове по-прежнему все спутано: сине-красные огни патрульного автомобиля, их мигающие отражения от асфальта, от темной стены склада Гордона; копы, выкрикивающие приказы, лязгающие пистолетами, наручниками, фонариками. Металл, прижатый к моему виску, лицо Гордона Джонса в салоне черного микроавтобуса, краснота вокруг его глаз. «Закрой ей глаза, Фрэнк», — раздается у меня в голове его голос.
Флинт поднимает руку к моей шее, рисует маленькие кружочки у основания черепа. Симметрия меня успокаивает.
— Я не думал, что мы сможем тебя найти, — признается он, голос дрожит, в нем слышится дробь дождя по крыше. — Я получил твою записку. Я… Ло… я… мне следовало быть с тобой… следовало помочь тебе… — Он целует меня в макушку… моя кожа на голове вибрирует. — Пророк. Он передал мне твои слова… — Его голос залипает в горле. Он знает, что я его люблю. — Я пошел в «Десятый номер», чтобы найти тебя, но тебя там уже не было. Этот психопат, наверное, уже успел тебя схватить. Я нашел твой рюкзак. — Он сглатывает слюну. — Я понятия не имел, где тебя искать. Вышел из «Десятого номера» и увидел патрульную Гарднер. Она какое-то время уже занималась Джонсом. Я приехал с ней в патрульном автомобиле, — говорит он.
Флинт еще туже натягивает одеяло вокруг нас, его пальцы мягко массируют мне затылок, блуждают в волосах. Я тянусь к одной из кружек с горячим шоколадом, которые патрульная Гарднер принесла нам, дую в нее, чувствую, как тепло поднимается к лицу, чувствую, как его длинные пальцы поглаживают мне волосы, уши. Нежную кожу на висках.
«Закрой ей глаза, Фрэнк».
— Гарднер сказала мне, что вновь подняла дело Сапфир благодаря тебе, — продолжает он. — Она не вдавалась в подробности, но каким-то образом пришла к выводу, что в этом замешал Джонс. Ей пришлось убеждать лейтенанта, чтобы тот направил патрульных на его склады. Наконец сегодня получила разрешение, пусть даже дело считается закрытым. Этим вечером они много чего нашли: фотографии, которые он держал в папках с документами. Фотографии тела Сапфир, распечатки эсэмэсок, которые он ей посылал. Я рассказал ей, что Сапфир говорила мне о нем, но очень мало. Я знал, что какой-то парень из клуба достает ее, но ничего больше. И она никогда не упоминала имен.
Я смотрю на него и вижу, что лицо бледнее, чем обычно, и его голубовато-зелено-золотистые глаза потускнели, полны горя. Он смещает руку на мою спину, мягко поглаживает. Теперь я натягиваю одеяло, под которым мы сидим. Считаю его ресницы, семь, восемь, девять. Останавливаюсь на девяти. Девять достаточно. Девять освобождает мои голосовые связки, теперь слова могут добраться до моих губ.
— Сапфир говорила тебе о нем?
Флинт кивает.
— Так… она была твоей подругой? Все время.
Он шумно сглатывает.
— Да, была, — отвечает он. Потом слова льются потоком. — Она стала мне как сестра. Суррогатная сестра. Я потерял свою… она осталась дома, когда я ушел. Я так горевал из-за того, что оставляю ее… — Он хватает кружку, целую минуту держит в руках, прежде чем отпивает глоток.
— Я не знала, что у тебя была сестра, — спокойно говорю я. — Сколько ей лет?
— Ей было девять, когда я ушел. Теперь четырнадцать, — он качает головой, шумно сглатывает. — Я писал ей каждую неделю, поэтому знаю, что мой отчим принялся за старое: пьет, и бьет ее, и… — У него перехватывает дыхание, он смотрит вниз, на сжатые кулаки. — Я не знаю, что еще. Но уверен, что ничего хорошего.
Флинт придвигается ко мне, утыкается носом в мое правое плечо, целует его. Я поворачиваю голову и целую другое. Он смеется и снова целует правое, так что я должна поцеловать левое. Он опять целует правое. Я целую левое и отстраняю его рукой, чтобы он больше этого не делал. Поскольку шесть — то, что нужно. Больше — перебор.
— Так что случилось с твоей сестрой? Разве ты не мог кому-нибудь сказать, копу или социальному работнику?
— Мой отчим — коп, — говорит он, и рот превращается в узкую полоску. — Я знал, что мне надо вытаскивать ее оттуда своими силами, ни к кому не обращаясь. Я хотел, чтобы она убежала и приехала сюда… мне требовались деньги, чтобы послать ей… на которые она смогла бы уехать. — Он ерзает на сиденье, трет рукой щетинистую щеку. — А потом один друг из Малатесты познакомил меня с Марио, который сказал, что готов покупать у меня всякую всячину и по хорошей цене. И если сначала я просил милостыню и рылся в мусорных баках, то после этого разговора начал подворовывать. Всякую ерунду. Мелкие вещички, главным образом.
— Кто-нибудь знал? Об этом?
Он опять сглатывает слюну.
— Сапфир. Сапфир знала, — отвечает он. — За пару недель до того, как ее убили, она дала мне кое-что из своих вещей, чтобы я продал их Марио. О той цепочке с подвеской сказала, что они ей не нужны… сказала, что подарил их какой-то очень богатый человек, какой-то клиент из клуба, который запал на нее. Приставал, говорила она.
— Это все? Это все, что она о нем говорила?
— Да. Упоминала о нем один-единственный раз. Предложила мне продать цепочку с подвеской, потому что они, вероятно, стоили дорого. Я выручил за них сто пятьдесят баксов, но настоящая цена, скорее всего, раза в три выше. Такой была Сапфир, знаешь ли. Всегда старалась помочь. И она не хотела оставлять их у себя… Не хотела держать у себя его вещи.
Теперь многое прояснялось.
— Она дала тебе и его часы, так?
Он кивает, смотрит на свои руки.
— Он напился пьяным в клубе и отдал ей часы… пытался заплатить ей за… ну ты понимаешь. Она разозлилась. Думаю, она хотела вернуть их ему… — Он какое-то время молчит. — Я тревожился из-за нее. Она казалась… пребывала в смятении. Волновалась. Я поговорил об этом с Марио, когда закладывал у него часы. Он тоже знал Сапфир. Один район и все такое. — Флинт качает головой. — Марио заинтересовался. Ему хотелось знать, кто этот парень, где Сапфир его встретила. Я сказал Марио, что он, должно быть, ее клиент из «Десятого номера». Я думал, Марио хочет ей помочь. — Он смотрит на меня, его глаза широко раскрыты, он хочет, чтобы я его поняла.
— А вместо этого он хотел шантажировать Гордона, — медленно говорю я, как только этот последний элемент пазла становится на положенное ему место. — И когда Сапфир убили, наверняка подумал, что теперь он в шоколаде.
На лице Флинта написано страдание.
— Мне следовало убедить Сапфир поговорить со мной. Но она не любила рассказывать о себе, знаешь ли. Предпочитала ни с кем не делиться своими проблемами.
— Это мне известно, — отвечаю я. Сердце громко бьется, сотрясает все тело. — Когда ты в последний раз видел ее?
— Она позвонила мне за день до того, как это произошло… за день до ее убийства. Попросила зайти. Когда я пришел, набросилась на меня чуть ли не с кулаками, так злилась. Обвинила меня в том, что я залез в ее дом, рылся в ее вещах. Я ответил, что у нее паранойя. Но потом сообразил… сообразил, что паранойей и не пахло. Это был Гордон или один из его парней. Думаю, искал улики, которые могли связать Гордона с ней. Какие-нибудь записи, все такое.
— Гордон, вероятно, послал к ней Винни, — говорю я. Отличная возможность кого-то подставить: отправить человека обыскать дом, в котором через день произойдет убийство. Тут в голове возникает новая мысль. — День после убийства. Ты был около ее дома, рылся в мусорных баках. Что ты в действительности там делал?
— По правде говоря, в день нашей ссоры я оставил в ее доме зажигалку. Серебряную, с моими инициалами. Единственную мою ценную вещь. Я собирался продать ее. Если не хватит денег на переезд Анны — моей сестры — сюда. Я подумал, что она могла выкинуть зажигалку, потому что разозлилась на меня. Потом начал волноваться, а вдруг ее найдет полиция. Тогда копы могли подумать, что я имею отношение к этому убийству. Я тревожился, что ты можешь подумать, будто я имею отношение к этому убийству.
Я смотрю на его пальцы, прижатые к кружке.
— Я так и думала. Какое-то время. Потому и убежала… в тот день в твоем месте, после того, как мы…
Какие-то мгновения мы сидим молча. Струйки пара поднимаются над нашими кружками, перекрещиваются, плывут к потолку.
— Сегодня, придя к парикмахерской, — говорю я, горло пережимает, — я обнаружила, что ты съехал. Совсем.
— Почти совсем, — поправляет он меня, чуть улыбаясь. — Я запаковал все свои вещи и подарил Малатесте. Уже садился в автобус, знаешь ли. «Отправляйтесь на запад, молодой человек»[149], и все такое. Но потом я вспомнил, что забыл тебе кое-что сказать.
— Что?
Он отвечает не сразу.
— Что я не хочу оставлять тебя, — признается честно, поднимая на меня глаза. — Что не могу оставить тебя. — Он касается пальцем шрама над моим глазом. Я замираю. — Ты устанавливаешь свои правила. Не идешь на компромисс. Это потрясающе, Ло. Ты потрясающая.
— Ох, — выдыхаю я. Я хочу ответить тем же, хочу говорить ему: «Я тебя люблю» — снова и снова, но горло сжимает от чувств, а сердце распирает, оно гонит кровь с невероятной скоростью. — Ох, — это все, что мне удается сказать, прежде чем внезапно появляется патрульная Гарднер, в руках у нее одеяло, на губах улыбка, которую она не может подавить.
Она заходит, кладет толстое одеяло на стол.
— Я знаю, вы говорили, что вам ничего не нужно, но отопление у нас плохое, и вы можете замерзнуть. — Она снова уходит, закрывает за собой дверь.
— Знаешь, она напоминает мне тебя, — говорит Флинт, сверкая глазами, пододвигает руку к моей. — Она влетела в «Десятый номер», не дожидаясь подмоги или чего-то такого. Она хотела поговорить с Джонсом, и она собиралась поговорить с Джонсом. Слава богу. Иначе мы бы тебя не нашли. — Флинт смеется, до сих пор ему с трудом верится, что им это удалось, качает головой. — Знаешь, Джонс задолжал одной из девушек сорок баксов. Она как раз кричала об этом, когда мы пришли. Мол, убежал, когда она делала ему массаж, и не рассчитался. Ужасно злилась из-за того, что осталась без денег. — Он пожимает мою руку три раза. Три. Хорошо. — Патрульный сообщил, что автомобиль Джонса мчится по Сент-Клер-авеню. Гарднер догадалась, что он направляется к своему складу. Мы едва успели. — Он вновь кладет руку мне на спину. Проводит пальцем по позвоночнику. Я дрожу, придвигаюсь к нему.
— Этим утром я нашла симку Сапфир, — объясняю я. — Благодаря ей узнала, что это он, точнее, узнала, что это Якорь — такое Сапфир дала ему прозвище. Он пытался заставить ее спать с ним, и я не думаю, чтобы она согласилась. Я думаю, она…
— Она постояла бы за себя, — заканчивает мою мысль патрульная Гарднер. Мы не слышали, как открылась дверь, и она вошла с лейтенантом Флэком, офицером, который выезжал на убийство Марио после того, как я нашла его тело. — Сапфир угрожала опубликовать его угрозы, если он от нее не отстанет, — продолжает патрульная Гарднер. — Он собирался заняться политикой. Такие разоблачения могли сорвать его планы, погубить бизнес, семью. Мы уверены, что именно поэтому он ее убил. Она стала обузой.
Флэк подходит ко мне, кладет руку на плечо.
— Пенелопа, как приятно видеть тебя вновь. Как хорошо, что ты цела и невредима. — Он убирает руку, и Флинт касается другого моего плеча, легонько. Потом плеча, которого касался Флэк, и еще раз. Он меня знает. Знает, что мое число — три. На душе разом теплеет.
— Лейтенант Флэк разрешил мне продолжить расследование убийства Сапфир, хотя мы уже арестовали подозреваемого, — говорит мне патрульная Гарднер. — Он мне поверил. И я ему за это очень благодарна.
Флэк потирает глаза. Выглядит уставшим.
— Я рад, что поверил, — говорит он. — Похоже, этот наш Гордон — недостающее звено в расследовании еще двух убийств. Такое ощущение, что мистер Джонс очень настаивал на том, чтобы все всегда было, как он скажет.
— Неудивительно, что она спрятала симку в статуэтке-бабочке, — теперь мне понятна логика Сапфир. — Она знала, что он будет искать ее мобильник, чтобы уничтожить улики.
— Псих, — кулак Флинта с силой опускается на стол. — Ох.
Патрульная Гарденер переглядывается с лейтенантом Флэком, оба смеются.
— Не могу с тобой не согласиться. Флинт, я хочу, чтобы ты немного задержался, хорошо? Мне надо задать тебе несколько вопросов. Обычная рутина. Тревожиться не о чем. — Она поворачивается ко мне. — Пенелопа, твой отец будет здесь с минуты на минуту, чтобы отвезти тебя домой. Не возражаешь? — Она подходит ко мне, кладет руку мне на голову, убирает.
Я застываю, потом киваю.
— Хорошо, — блекло улыбаюсь, стараясь не думать об отце, о том, каким злым он приедет.
Патрульная Гарднер улыбается в ответ, ее круглые щеки пылают красным, большие темные глаза весело сверкают.
— Первая встреча с родителями? — спрашивает она Флинта. Тот кивает, сглатывает слюну. — Лучшего времени и места не найти, правда?
Она подмигивает, они с Флэком уходят. Плечо Флинта под одеялом трется о мое.
Проходит минута. В комнате все застыло. Снаружи доносятся телефонные звонки, голоса, лязгание, шуршание, какофония звуков, далеких-предалеких. Флинт берет мою руку, проводит указательным пальцем по линиям ладони. Смотрит на меня, не отрывая пальца.
— У тебя длинная линия жизни, — он улыбается, на щеках появляются глубокие ямочки. — Из уважения к намерениям вселенной, я должен проследить за тем, чтобы ты жила очень, очень долго, — он целует мою ладонь.
Я хочу заловить ладонью его тепло, распространить по всему телу. Хочу, чтобы оно осталось во мне.
Но сначала я предлагаю ему другую руку.
— Еще два раза, — говорю я ему, положив голову на плечо. — Этого хочет вселенная.
Дверь открывается, и я поднимаю голову с плеча Флинта, опять испуганная: папа здесь. Он стоит в дверях, четко очерченная, темная фигура. А потом бежит ко мне. «Пенелопа… Ло…» — голос срывается. Я не знаю, что сказать, как объяснить. Сижу, приклеенная к стулу, к коленям Флинта, вся дрожу. Меня охватывает стыд маленькой девочки.
Потом он делает нечто такое, чего не делал давным-давно. Наклоняется и обнимает меня. И он плачет. Я чувствую его слезы на моих щеках, и он целует меня в макушку и еще крепче обнимает.
— Ло… мне все равно. Я просто так рад, что ты жива и здорова… — Он замолкает, икает от волнения. — Моя маленькая девочка. Моя крошка.
Я мягко отстраняюсь.
— Флинт, это… мой отец. — Флинт поднимается, настороженно, вытирает руки о штаны. — Папа, это мой… Флинт. Это Флинт.
Я краснею. Мы оба краснеем.
— Флинт. Привет. — Папа справляется с нервами, протягивает руку. Флинт тянется к ней, и я вижу, как трудно ему не поклониться, не снять с головы воображаемую шляпу, не заговорить смешным голосом, но они обмениваются крепким рукопожатием, и Флинт отступает на шаг, чтобы встать рядом со мной. Я чувствую жар его кожи сквозь мою куртку, он проникает в меня. Мне тепло, и я в безопасности, такие ощущения у меня впервые за очень долгое время.
Патрульная Гарднер широкими шагами входит в комнату. Смотрит на моего отца.
— Мистер Марин, — она протягивает ему руку, пожимает его, — я надеюсь, вы знаете, какая удивительная молодая женщина ваша дочь?
Мой отец смотрит на меня не мигая.
— Да. Знаю. Спасибо вам. За все, патрульная.
— Должна сказать, — продолжает патрульная Гарднер, — что именно Пенелопа заставила меня заняться этим делом. И, поверьте мне, хватало людей, которые изо всех сил пытались помешать ей в поисках истины. Большинство бы в такой ситуации дало задний ход. Я уверена, Ло теперь все об этом знает. — Она переводит взгляд в пол, глубоко вдыхает, вновь смотрит на нас. — У меня дочь такого же возраста, что и Сапфир. У нее тоже были проблемы с наркотиками… теперь она, слава богу, выкарабкалась. Услышав об этом деле, я задалась вопросом: а если бы такое случилось с моим ребенком? Стала бы я копать глубже? Приложила бы больше сил к расследованию? — Патрульная Гарднер улыбается мне. — Я думаю, встреча с Пенелопой заставила меня сделать для Сапфир все, что в моих силах. — Она сжимает мне плечо, два раза. Я сжимаю еще один, когда ее рука опускается. Потом другое плечо, трижды.
— Извините. — Я чувствую себя дурой, зная, что они все видели, зная, что я должна что-то сказать.
— Королева Пи, — говорит Флинт, широко раскрытые глаза сияют, он тыкается «медвежьими ушками» в мое плечо, — теперь тебе волноваться не о чем.
Мой живот наполняется теплом. Папа смотрит. Патрульная Гарднер смотрит. А мне все равно. Мы стоим вчетвером, неровным кружком, на пыльном полу. Флинт в высоких коричневых ботинках с торчащими языками, папа в кожаных мокасинах, Люси в грязных кроссовках «рибок», я в потрепанных кедах.
— Нам пора домой, Ло, — наконец говорит папа, в голосе слышна хрипотца. — Мама волнуется.
Я киваю, внезапно чувствую себя усталой, очень усталой, слишком усталой, чтобы смущаться, или бояться, или нервничать: количество адреналина в крови заметно уменьшилось, наваливается сонливость, я поворачиваюсь к Флинту:
— А куда пойдешь ты? Обратно в парикмахерскую?
Патрульная Гарднер мягко прикасается к руке моего отца, как бы невзначай отводит в сторону. Они начинают свой разговор, слишком формальный.
— Думаю, в Малатесту, — отвечает Флинт. — Если они меня пустят, если еще не обменяли все мои вещи на несколько тюбиков ультрамариновой краски. — Он вновь обнимает меня, вжимает в себя. — Слушай, я ведь смогу скоро увидеть тебя, так?
Я смотрю на дыру его рубашки на плече, придвигаюсь поближе, чтобы увидеть кожу. «Да, — отвечаю я его сосновым иголкам, и его клеверу, и его траве, и его снегу, его щетинистому лицу. — Да. — И еще раз: — Да».
Он кладет подбородок на мою макушку. Я чувствую, как он двигается. Когда Флинт говорит, чувствую, как его маленькие волосики трутся о мои волосы, но не отдергиваю голову.
— Хорошо. Потому что я думаю, ты должна мне как минимум свидание. Знаешь, за спасение твоей жизни и все такое.
По пути домой папа по большей части молчит, разве что спрашивает несколько раз: «Ты уверена, что тебе не надо заехать в больницу?» На что я отвечаю: «Не надо. Уверена». Я тоже ничего не говорю, но молчание наше мирное. Наверное, мы думаем об одном и том же, пока дорога расстилается перед нами длинным черным языком: если бы они приехали минутой позже, мы бы сейчас не сидели в этом автомобиле.
Папа включает радио. Я наблюдаю, как он ведет машину, выискиваю мои черты в его лице, те, которые перешли ко мне по наследству: черные волосы (они уже тронуты сединой, как и у мамы), высокий лоб (раньше он говорил, что нам нужно дополнительное место, чтобы разместить наши очень большие мозги), светлая кожа, раскрасневшаяся от холода.
И внезапно все мое тело жаждет повернуть вспять все эти ужасные события: уход Орена, его смерть… не ради меня, ради папы. Чтобы он вновь стал счастливым. Чтобы он перестал работать по шестнадцать часов в сутки, возвращая к жизни мертвый город, возвращая то, что ушло, бесповоротно и навсегда. И мама тогда оживет, и таблетки исчезнут из ящика ее прикроватного столика, и она будет красить пасхальные яйца и разжигать костер на Рождество.
Но я знаю, это будет нелегко. Все будет нелегко.
Мы сворачиваем на нашу подъездную дорожку, потом вместе входим в дом, и в доме теплее, чем обычно, и как-то светлее, яснее, реальнее. Я тут же осознаю, что вошла без тук тук тук, ку-ку, и это не имело значения. Я не впала в истерику. Я не впала в истерику.
— Я хочу приготовить чай, Ло, — говорит папа. — Ты будешь?
— Да, пожалуйста, — отвечаю я, один раз. — Я сейчас вернусь. — Тихонько поднимаюсь на второй этаж, прижимаюсь ухом к маминой двери. За ней тишина: ни звуков работающего телевизора, ни рыданий. Я иду дальше, к себе на чердак, к маленькому окну-амбразуре, и к кровати с четырьмя стойками, и вещи, которые я спасала, больше не валяются на полу. Все сломанное выброшено, все целое сдвинуто к стенам, собрано в аккуратные кучки. Папа, видать, приходил сюда в мое отсутствие, пытался разложить, разделить, навести порядок. У меня перехватывает дыхание.
Я опускаюсь на колени рядом с кроватью, достаю старую прямоугольную коробку из-под сигар, вынимаю из нее два письма. Они от Орена. Письма, которые я прятала, хранила в секрете. Короткие и исключительно по делу, говорят они одно и то же:
Дорогая маленькая сестричка!
Я хочу сказать тебе, что мне тебя недостает. Я знал тебя со дня твоего рождения, и это странное ощущение, когда тебя нет рядом. Я не знаю, как долго меня не будет, но я не мог не уйти. Я гублю жизни всех и ненавижу себя за это. Я этого не хочу. Проследи, чтобы никто не копался в моих вещах, хорошо? Я тебя люблю, Ло.
Твой большой брат, Орен.
И заканчивались письма одинаково: «P.S. Обними за меня маму и папу».
Когда я возвращаюсь на кухню, папа наливает кипяток в две кружки, ставит их на кухонный стол, обхватывает ладонями большую, с цветами, кружку, из которой обычно пила чай мама.
— Ничего, что ромашковый, Ло? — спрашивает он. — Это все, что у нас есть. Моя вина, я знаю… я… не проследил, все время думал о другом, вот мы и остались без чая. — Он смеется, грустно.
Я протягиваю ему письма, зажатые в руке.
— Ромашковый — это хорошо.
— Чьи это письма? — спрашивает он. Голос спокойный, но на грани страха.
— Просто прочитай, — отвечаю я.
Я сажусь за стол и держу кружку в руках, смотрю на нее, пока он читает, а когда вновь поднимаю голову, он улыбается, хотя по щекам текут крупные слезы. А потом, не думая об этом, повинуясь инстинкту, такому же могучему, как рождение, как смерть, мы одновременно встаем и обнимаем друг друга, и я дышу его отцовским запахом. Много времени прошло с тех пор, как я оказывалась так близко от него, что могла уловить его запах: кожи, и мяты, и сосновой смолы, и тепла. Это самый безопасный запах во всем мире. С этим запахом тебя несут в твою комнату и поют колыбельную перед тем, как ты засыпаешь в большой, теплой постели.
И дом, кажется, светится вокруг нас, так ярко он не светился уже давно, и наши усталые, но не лишившиеся надежды сердца гулко бьются в груди, и я знаю, что все переменится. Еще крепче обнимаю папу.
Все уже меняется.
От возвращения в школу после того, как побываешь на грани смерти, ощущения невероятно странные. Но странные по-другому, не такие, как при возвращении после смерти Орена, когда все казалось покрытым слоем пепла, печальным и темным. Теперь же все сверкающее, контрастное. И звуки более громкие, более отчетливые.
По слухам, на прошлой неделе Джереми Теру наконец-то пригласил Кери Рэм на выпускной бал.
Я встречаю Кери после четвертого урока. Они с Джереми стоят вместе. Она приваливается к своему шкафчику, но выпрямляется, как только замечает меня.
— Привет, Ло! — кричит она. Слова летят ко мне теплым лучом. Ее глаза сверкают. Щечки розовые.
Джереми тоже поворачивается. Краснеет, приветствует меня коротким кивком головы и улыбкой, его рука сильнее сжимает руку Кери.
Я улыбаюсь им обоим. Они смотрятся хорошо, подходят друг другу. Я знала, что подойдут, так же, как точно знаю, что мои оставшиеся каменные волки и каменные медведи должны стоять рядом в моей комнате, а китайский коврик с золотым петушком выглядит лучше всего, если его отделяют от комода ровно три дюйма. Тут Кери улыбается еще шире, и поворачивается к Джереми, и берет его под руку, и они уходят, двое рыжеволосых, на пятый урок.
Мое сердце лучится в груди. Может, я совсем и не безнадежная. Может… может, у меня могут появиться друзья. Я рисую эту картину: Кери и Джереми, Флинт и я. Куда-нибудь заваливаемся. Едим пиццу. Играем в боулинг жестяных банок.
Внезапно у меня возникает идея.
Автобусная поездка в Гдетотам, так же, как и первый день в школе, вызывает новые чувства: я нервничаю, волнуюсь, и остаточный страх вместе со светом вливается в окна.
Становится теплее — наконец-то, — новые запахи поднимаются от травы, которая больше не скована морозом, от грязи, от проклюнувшихся листочков. Выйдя из автобуса, я снимаю зимнюю куртку, сворачиваю, держу обеими руками, словно сервировочное блюдо, которое я хочу подарить всегда шумной, «вечно расточительной нации, для которой Гдетотам — дом родной». Так назвал его жителей Флинт при нашей первой встрече. Я помню, как он раскинул руки, словно волшебник, предлагающий мне взглянуть на небеса. Но это Флинт: он может пойти куда угодно, и это место станет ему домом, где он будет превращать мусор в произведения искусства.
Я иду по улицам с выбоинами и трещинами в асфальте. Прохожу мимо парикмахерской Флинта, застывшей на углу, мимо Пророка, как обычно покачивающегося на своем посту. Лезу в карман за мелочью. «Спасибо вам», — говорю я ему, бросаю монетки в шляпу. На этот раз он ничего не отвечает, просто улыбается, продолжает петь.
Я проскальзываю между двух грязных зданий, ищу разрисованный граффити вход в переулок, сарай с большой красной буквой «М» на черном фоне, парня в шапке с «медвежьими ушками». И наконец вдалеке, вижу его, переулок, ведущий к Малатесте, с двумя красными буквами «Х» по сторонам. Мое сердце прыгает в груди, я иду к сараю, дверь в которой широко распахнута ветру.
Флинт сидит на корточках, по локти в краске и папье-маше, Гретхен и высокий мужчина-музыкант из здешней Нарнии тоже здесь, играют на укулеле[150], поют что-то несвязное, резкое.
Он слышит мои шаги, поднимает голову.
— Ло! — Вскакивает, вытирает руки о штаны и выводит меня из сарая в переулок и на улицу, прежде чем я успеваю взглянуть на его новую работу. — Первый набросок, — объясняет он. — Ты уж извини, что я такой грязный. Не ожидал сегодня королевского визита, хотя… надеялся на это. — Он улыбается. — Как поживаете, леди Ло?
— Жива, — отвечаю я. — Думаю, это что-то да значит.
Он хватает меня за руку, сжимает своей. Теплой. Линии на наших ладонях соприкасаются. Я не отдергиваю руку.
— Итак, что ты делаешь сегодня вечером? — спрашиваю я.
— Г-м-м… если забыть об организации наступления моей армии крыс на Вашингтон… ничего. — Он смотрит на меня. — А кого это интересует?
— Меня, — отвечаю я твердо. — Я хочу… я хочу, чтобы мы встретились этим вечером.
Он сдвигает брови. Смеется.
— До завтра не дотерпишь, да?
— Если на то пошло, сегодня вечером… выпускной бал. — Я сжимаю его руку, три раза, в быстрой последовательности. — И я хочу пригласить на него тебя как моего кавалера. — Я прикусываю губу и смотрю на него. — Ты понимаешь, отблагодарить за спасение моей жизни и за все.
На его лице написано удивление, он отпускает мою руку, тянется к ветке, срывает зеленый листок, растирает пальцами.
— Ты уверена?
Я не уверена. Совсем не уверена. Собственно, от этой идеи мой желудок завязывается узлом, но я все равно киваю. «Да, определенно, на сто процентов».
— Умеешь ты убеждать, Ло. — Он смеется, но тут же его голос становится серьезным. — Ты понимаешь, что снова просишь меня покинуть Гдетотам, а я дал слово никогда этого не делать, если только речь не идет о спасательной экспедиции.
У меня сжимается сердце.
— С другой стороны, — продолжает он, поворачиваясь ко мне, когда мы подходим к старой купальне для птиц, месту, где заканчивается Гдетотам и начинается остальной мир, — никогда не говори «никогда».
Медленно — прямо-таки застенчиво, — он поднимает на меня глаза. Вновь берет меня за руку, приближается на крошечный шаг. Потом еще на один. И еще один шаг в великое запределье.
— Один маленький шаг для человека… — говорит он, его губы растягиваются в улыбку.
— Один гигантский прыжок для человечества[151], — заканчиваю я, мы оба смеемся, он прижимает меня к груди. Мы обнимаемся, покачиваясь долгую минуту, и я чувствую мышцы спины под его рубашкой.
— Посмотрите на нас, — театральным голосом возвещает Флинт, размыкает объятия, чтобы взять меня за руки, — застрявших посередине, на границе между двух миров.
— Я думаю, здесь нам самое место, — отвечаю я, а вдали уже появляется автобус номер 96, гремит, проезжая по кварталу. Я вырываю листок из блокнота, который достаю из рюкзака, и записываю адрес. — Заедешь за мной в восемь?
— Будь уверена, — говорит он, когда автобус шумно останавливается у тротуара. Вновь пожимает мою руку своей, на долгую теплую секунду. В душе взрываются фейерверки, когда я захожу в салон и нахожу место в дальнем конце. Смотрю на него через окно, все еще стоящего на тротуаре, салютующего мне, когда автобус, закрыв двери, набирает ход.
Менее чем за час до прихода Флинта я снимаю с плечиков бюстье Сапфир, пробегаюсь пальцами по черной сверкающей материи, прикладываю к себе, смотрюсь в зеркало. В голове возникает короткая мысль: «да». Один раз. Этого достаточно. Я надеваю бюстье и чувствую Сапфир вокруг меня, как и всегда, нас двое, мы, безумно-нервные, вместе одеваемся к нашему первому выпускному балу.
Порывшись в стенном шкафу, я вытаскиваю несколько платьев с маминого плеча, которые она отдала мне, когда Орен был жив. А она — счастлива. Я видела старые фотографии, которые запечатлели ее в этих платьях, от старшей школы в семидесятых. Тогда волосы падали ей на плечи плавными черными волнами, она носила огромные солнцезащитные очки и заткнутые за уши цветы. А на одной фотографии, смазанной, камера «поймала» ее танцующей на берегу Чесапикского залива. Некоторые вещи я не надевала ни разу. Скажем, мягкую широкую черную юбку с завязками на поясе и сине-зелеными бусинами в форме капель по подолу, красные замшевые туфли на высоком каблуке, шарф с разноцветными маргаритками, который я свободно накидываю на плечи.
Я задаюсь вопросом, о чем думал мой отец, когда заезжал за мамой перед их первым выпускным балом в модном, взятом напрокат фраке? Дрожал ли всем телом — от восторга, — когда увидел ее? Мог ли представить себе, что она превратится в мертвую женщину, заточенную в живом, дышащем теле? По-прежнему любил бы ее?
Я дрожу, сую ноги в новые старые туфли, надеваю на указательный палец желтое керамическое кольцо с маргариткой, встаю перед зеркалом. По позвоночнику пробегает холодок. На этот раз я выгляжу… как я. Коллаж из вещей, и мест, и временны́х периодов.
Я откидываю кудряшки назад, со лба, открываю шрам над глазом — гарантию, что мне не забыть тот день у Жопного ручья, когда Орен меня спас. Да я бы и так не забыла. Ни единого момента, проведенного с ним. Они все со мной, рассованные по миллиону ящичков моего мозга. Они принадлежат мне, мое приданое, мое наследие.
Краем глаза я улавливаю что-то блестящее: разломанную статуэтку-бабочку Сапфир. Тянусь к ней, сжимаю в ладони, когда вновь всматриваюсь в зеркало. Но вижу только себя — ничей образ в зеркале не мелькает. Я? И только я. Почти семнадцатилетняя, со шрамом на лбу, но живая.
Я стучу в дверь маминой комнаты по пути на первый этаж. Телик замолкает, щелкает выключатель настольной лампы, легонько скрипит кровать, на пороге появляется ее исхудалое тело и выбеленное лицо. «Что случилось?» — спрашивает она, в замешательстве, дезориентированная. Пытается сфокусировать взгляд на мне, но глаза расползаются, потерявшие связь друг с другом, слезящиеся. Мне остается только гадать, поняла ли она, что на мне ее одежда, вспомнила ли хотя бы на секунду, как выглядела, когда носила эти блузку, шарф, туфли, чем отличалась от меня.
— Я собираюсь на выпускной бал, — говорю я ей, и мне очень хочется, чтобы ее глаза внезапно прояснились, чтобы она улыбнулась, широко-широко, засуетилась, подбежала к шкатулке с драгоценностями, нашла для меня наиболее подходящее ожерелье, прижала меня к себе, крепко обняла, сказала, что гордится мною за попытку начать снова жить.
Но глаза остаются затуманенными. Ее качает, однако она удерживается на ногах, поднимает руку к моему лицу и говорит с подобием улыбки: «Ладно. Хорошо». Затем медленно возвращается к кровати, включает звук телика, выключает лампу и залезает под одеяло.
Мой зад мерзнет, отделенный от ступеньки только материалом юбки. Я сижу на крыльце, дожидаясь Флинта. Он может появиться в любую минуту. Восемь часов. Я даже не подумала, когда назначала время: самое ненавистное число, хуже не придумать. Разумеется, разумеется, все пойдет не так: он не придет. Я буду одна стоять на выпускном балу, в этом ретро-наряде, который мне, конечно, с самого начала не следовало надевать. Может, он приедет на мусоровозе, чтобы на ходу забросать меня тухлыми яйцами.
Восемь — я сама навлекла это на себя.
Но тут я вижу его, огибающего угол моего квартала в зелено-мятном фраке. Я замечаю заплаты на дырявых локтях и коленях, когда он подходит ближе, широкий полосатый черно-белый пояс, высокие коричневые ботинки с торчащими языками, шапка с «медвежьими ушками», ярко-красное перо за левым ухом. Я разглаживаю юбку, сжимаю губы, шепчу его имя, тихо, три раза: «Флинт, Флинт, Флинт».
Три раза ради невероятного шанса, ради шанса все изменить, сделать как надо. Потом я тихонько постукиваю по трем холодным деревянным ступеням моего крыльца: девять, девять, шесть. Ку-ку, ку-ку, ку-ку, заканчивая (какое счастье) как раз к его приходу.
Он кланяется мне до земли. Я встаю, делаю реверанс, длинные черные волосы падают по обе стороны лица.
— Ло… — Он прикусывает губу, когда распрямляется, пристально смотрит на меня, как в тот раз, когда рисовал мой портрет, словно я — нечто такое, чего он никогда не видел раньше, солнце, заглянувшее в самую темную из пещер, озеро в пустыне… — какая ты красивая.
Лунный свет пробивается сквозь кроны деревьев, его глаза сверкают сотней разных оттенков, когда он протягивает мне руку, которую ранее прятал за спиной, а в ней букет искусственных, сделанных вручную цветов: кусочки металла, и материи, и бумаги, и листочки, соединенные вместе проволочками и нитками.
— Я принес его тебе, — он продолжает, улыбаясь. — Счастливого выпускного бала! Так там говорят, правильно?
— Правильно, и бал этот обычно проводится накануне ужасных, разрушающих нервную систему каникул, — быстро отвечаю я, чувствуя, как слова пузырятся во рту, прежде чем слететь с губ. — И тебе счастливого выпускного бала. Они… — Я яростно краснею. — Удивительные.
Быстро поворачиваюсь к дому, в удивлении вижу лицо отца за окном гостиной, наблюдающего за нами. Он улыбается, потом нерешительно машет мне рукой, вскидывает кулак с оттопыренным кверху пальцем. Я машу в ответ. Улыбаюсь в ответ.
А потом Флинт берет меня под руку своей зелено-мятной рукой, я осторожно засовываю букетик в сумочку, и мы начинаем путешествие в великую неизвестность. На выпускной бал девятиклассников старшей школы имени Джорджа Вашингтона Карвера.
— У тебя еще один момент а-ля Нил Амстронг, — подзуживаю я Флинта, когда мы идем по ровным, свободным от крыс улицам пригорода, где в окнах каменных домов нет ни одного выбитого стекла, на лужайках и вдоль бетонных дорожек через каждые десять футов горят фонари. — Добраться до Лейквуда. Это подальше луны будет…
— Да, все равно что добраться до Плутона, королева Пи, который, как ты, конечно, слышала, даже не планета.
— Значит, ты хочешь сказать, что Лейквуда в действительности не существует?
— Да. Именно это я и говорю, — говорит Флинт, сжимая мою безбукетную руку. — Поэтому, если ты готова разделить свою школу на подразделы звериного царства или, скажем так, ограничиться приматами, кто будет королем обезьян и почему?
Я смеюсь.
— Что ж, если основываться только на волосатости…
— Да, — прерывает меня Флинт, — ты можешь отталкиваться именно от этого.
— Что ж, хорошо, если основываться на волосатости, это будет Ганеш Лейбовиц. Я подслушала, как Кирби говорил, что однажды они занимались вместе в спортивном зале, и когда он разделся, все тело, каждый квадратный дюйм, покрывали волосы.
— Вау! Спортивный зал. Что происходит в спортивном зале? — задает Флинт риторический вопрос. — Я не помню. — Он срывает по листику с каждой из трех нисс[152], мимо которых мы проходим. Лишь квартал отделяет нас от школы, массивного, приземистого здания из красного кирпича посреди зеленых лужаек, с деревьями, высаженными вдоль пешеходной дорожки, ведущей к центральному входу, который мы уже видим. — Вам надо принимать душ после занятий? А если религиозные убеждения не позволяют принимать душ? А если ты не хочешь, чтобы другие ученики видели твое волосатое тело, потому что ты знаешь: обязательно подвернется случай, когда они ненавязчиво сравнят тебя с обезьяной?
— Нет, — заверяю я его, — принимать душ, если ты этого не хочешь, не обязательно.
— Уф, — выдыхает он, проводя рукой по дредам.
Мы уже на подъездной дорожке, которая уходит на заднюю лужайку, к входу в спортивный зал, сияющий белыми огнями. Рука Флинта пожимает мою — возможно, он нервничает не меньше моего, — когда мы идем по бетонной полосе.
Другие школьники проходят мимо нас, когда мы уже у ступенек, поднимающихся к дверям спортзала. Практически все девушки в длинных, усыпанных блестками платьях, с избытком туши на ресницах, зачесанными вверх волосами, сверкающими горным хрусталем, с маленькими букетиками, в приподнимающих и увеличивающих грудь бюстгальтерах. Все юноши в одинаковых пингвиньих черных фраках, в черных кожаных туфлях, волосы стоят от геля, одеколона вылито от души. Все очень зажаты, некоторые уже пьяные, другие даже на подходе к двери поправляют макияж, молодые люди неуклюже поддерживают под руку приглашенных ими дам.
Происходящее напоминает мне «Десятый номер» — запахи и шоу, обещание секса, повисшее в воздухе, — и я не могу сдержать смех.
Камилла Аллен перехватывает мой взгляд и замирает на пороге, откидывая прямые волосы за плечо. Поправляет жемчужное ожерелье. Наклоняется к Карли и Тейлор, шепчет нарочито громко: «Похоже, некоторые сучки не понимают намека и приходят туда, где им не место».
Карли и Тейлор смеются, сжимая одинаковые розовые сумочки ухоженными руками с одинаковым французским маникюром[153]. Камилла продолжает: «Просто деваться от них некуда».
«Отвали, сука». Слова, написанные на моей фотографии из школьного ежегодника. На дверце моего шкафчика. Я ахаю, понимаю: она хотела, чтобы я держалась подальше от Кери, от Джереми, от хрупкого баланса популярности в школьном мире. Может, она думала, что оказывает Кери услугу.
И когда она отворачивается, чтобы переступить порог, все еще ухмыляясь, я подаю голос:
— Эй, Камилла.
Она поворачивается ко мне, рука на бедре.
— Что?
— Ты права, — говорю я, чувствуя, как перехватывает горло потребность произнести эти два слова еще раз, и еще. — Ты права. Ты права, — я выдерживаю паузу, сжимаю кулаки, моргаю шесть раз. — Мне не следовало приходить, потому что некоторым сучкам действительно не хочется появляться там, где находятся такие, как ты. — Вокруг звенит насмешливый смех. Я успеваю заметить перемену в лице Камиллы, прежде чем она вновь отворачивается от меня: ноздри раздуваются, блескучие губы — узкая жесткая полоса. Она и ее свита входят в сверкающее великолепие Мира выпускного бала.
Мысль об этом — моей однокласснице, угрожающей мне, приложившей столько усилий, чтобы запугать меня, — возвращает потребность, необходимость тук тук тук, ку-ку. Люди смотрят, наблюдают, но я не могу это контролировать, ничего не могу с собой поделать. Они все узнают, какая я. Они всегда знали: Пенелопа Марин, постукивающая по бедрам, повторяющая слова, больная на всю головку.
А когда я чувствую, что моя воля иссякает — моя воля быть здесь, участвовать, не отступаться, — пальцы Флинта обнимают мои, большой мягко поглаживает ладонь.
— Ты хочешь сразу перейти к вечеринке после бала? — спрашивает он, легко и непринужденно. — Все равно это лучшая часть, правда?
— Да, — облегчение волной поднимается в груди, и внезапно до меня доходит, что я сделала. Осадила Камиллу Аллен на глазах половины девятиклассников. И получилось отлично. — Вечеринка после бала — то самое, что мне нужно.
— Иди за мной, — говорит Флинт и уводит меня от ступенек. Мы идем между первым и вторым футбольными полями, потом вдоль узкой речушки, которая течет по границе кампуса Карверовской школы, русло завалено пустыми банками из-под газировки. Уже совсем стемнело; луна, низкая и желтая, высвечивает силуэты деревьев. Футов через двести речушка заканчивается, вливаясь в более широкую, чистую с блестящей под лунным светом водой и поломанными камышами. Тут же мост, переброшенный через более широкую речку.
Флинт крепче сжимает мою руку, когда мы ступаем на деревянные доски моста. Я ощущаю запах воды под нами, теплый ветерок поднимает его к нам, маленькие молекулы влаги, и травы, и воспоминаний о недавнем солнечном свете.
Громкая музыка выпускного бала доносится издалека, когда мы подходим к маленькой ржавой сторожке у края моста. Дверь в сторожку приоткрыта. Флинт протягивает руку над моим плечом и раскрывает дверь шире. Я тук тук тук, ку-ку, тихонько, но не так тихо, чтобы не услышал Флинт. Он уже знает мои ритуалы. Однако я поворачиваюсь к нему, с раскрасневшимися щеками, вдруг встревоженная. Но он просто мне улыбается и взмахом руки предлагает войти.
Войдя, я ахаю: на полу расстелено тканое одеяло, рядом горит керосиновая лампа, отбрасывающая оранжевые тени на буржуйку, которая стоит у маленького окна с видом на протекающую внизу речку. Я поворачиваюсь к нему, разинув рот, на мгновение потерявшая дар речи.
К счастью, он заполняет паузу, обратившись ко мне.
— Я подумал, что это в нашем стиле, — голос его тихий и нежный.
— Но как ты… это нашел? И все устроил?
Он застенчиво улыбается.
— Провел небольшое исследование. Как выяснилось, кузен Гретхен вырос в Лейквуде и рассказал мне и об этом месте, и о том, как сюда добраться.
— Флинт… ты…
Но он обрывает меня, прежде чем я успеваю сказать: «абсолютно, фантастически, невероятно потрясающий».
— У меня есть для тебя еще один сюрприз, королева Пи.
Он поворачивается к стене, берет с пола какой-то прислоненный к ней квадратный предмет и протягивает мне. Картина.
Портрет девушки.
Гладкая кожа из папье-маше, ресницы — маленькие веточки, выкрашенные черным, волосы — темный молотый кофе, струящийся вокруг лица, красные цветочные лепестки — губы, шея и торс — мягкие желто-зеленые листья и обрывки цветастой материи, на сгибе бледной руки — нарисованный углем силуэт города. Далекий свет луны отражается от маленьких равносторонних стеклянных треугольников.
Это, вне всяких сомнений, самое прекрасное, что я видела в своей жизни. Грудь поднимается и опадает, сердце бьется очень уж часто, когда я понимаю:
— Это же я!
— Моя последняя большая работа. — Он прикусывает губу. — Тебе нравится?
— Это… это невероятно, Флинт. Я… я не могу поверить, что ты сделал это для меня.
— Я сделал эту картину с наброска, который нарисовал в тот вечер, когда ты заснула у меня на диване. Ты выглядела такой красивой. Ты и сейчас выглядишь такой же красивой. Ты… ты такая красивая, Пенелопа.
Я во все глаза смотрю на девушку на картине, на себя, какой видит меня Флинт, а потом замечаю кое-что в нижнем левом углу. Подпись: «Эрон Бенджамин Грили».
— Эрон Бенджамин Грили? — в замешательстве переспрашиваю я.
Флинт нервно улыбается.
— Эрон Грили, к вашим услугам. — Он кланяется с легким взмахом руки.
Тут я думаю о Сапфир и Орене. Им так и не представилась возможность сказать друг другу, кто они на самом деле: она так и не узнала его имя, не смогла его отыскать. Но я могу: Флинт — Эрон, и я могу. У нас есть шанс, которого они не получили: быть вместе, узнать друг о друге и хорошее, и плохое.
Узнать все.
Флинт встает на колени передо мной, и наши колени соприкасаются, и наши руки соприкасаются — и дрожь пробегает по моему телу, — и музыка из спортивного зала (теперь медленная, тягучая мелодия) добирается до нас из далекого далека.
— Эрон Бенджамин Грили, — произношу я, и у меня перехватывает горло, — это идеальный вечер. — Наши взгляды встречаются, мы оба улыбаемся. — И это лучший антивыпускной бал.
— Я все еще не знаю твоего второго имени, — указывает он.
— Райли, — отвечаю я. — Девичья фамилия моей матери. И второе имя моего брата.
— Что ж, Пенелопа Райли Марин. — Он называет меня полным именем, а его глаза-камешки и мягкие губы блестят в лунном свете, который вливается в маленькое окошко. Речка журчит под нами, пол гладкий, ветерок шуршит влажной травой. — Я должен признаться, что это единственная традиция выпускного бала, которая мне действительно по душе.
Наши горящие глаза устремляются друг к другу, кометы света, летящие сквозь тьму.
А потом его длинные чистые пальцы на моей талии втягивают меня в его сосну, его клевер, его траву, его снег — он целует меня.