Таинственный маньяк зверски убивает студентов в университетской Болонье. Полиция в недоумении, и только инспектор Грация Негро ухитряется связать в одну цепочку, казалось бы, совершенно разные преступления. Неожиданным участником событий оказывается молодой житель города, слепой от рождения…
Almost blue almost doing things we used to do.
Первый карабинер, ворвавшийся в комнату, поскользнулся на крови и упал на колено. Второй остановился на пороге, как на краю пропасти, и замахал руками, удерживая равновесие.
— Пресвятая Мадонна! — завопил он, сжимая пальцами щеки, потом повернулся, выскочил на площадку, ринулся вниз по лестнице, хлопнул дверью, а снаружи, во дворе многоквартирного дома, вцепился в капот черно-белой «пунто», сотрясаемый порывами неудержимой рвоты.
Бригадир Карроне застыл на одном колене посреди комнаты — никак не получалось оторвать от клейкой жижи руки в кожаных перчатках; оглядевшись вокруг, он то ли всхлипнул, то ли поперхнулся. Попытался встать, но каблуки соскользнули, и он сел на пол, а потом с тяжелым всплеском завалился на бок. Вытянул руку, ища точку опоры, но всего лишь прочертил на залитых красным кирпичах блеклую полосу. Рухнул навзничь, да так и остался лежать, и было никак не подняться, словно в кошмарном сне.
Тогда он крепко зажмурил глаза и неистово замолотил по полу руками и ногами, беспомощный, словно таракан на спине; ощущая на коже густые брызги, раз за разом шлепаясь в липкую лужу, он разинул рот и истошно завопил.
Пластинка, опускаясь на крутящийся диск, издает короткий вздох, немного пахнущий пылью. Звукосниматель, соскальзывая с подставки, судорожно всхлипывает — или кто-то прищелкивает языком, только без слюны, всухую. Язык-то пластмассовый. Игла, переползая от борозды к борозде, тихонько шипит, а иногда поскрипывает. Но вот начинается фортепьянное вступление, будто сочится капля за каплей вода из неплотно завинченного крана, и контрабас жужжит, как большая муха, что бьется в стекло, наглухо закрытого окна, и наконец Чет Бейкер глуховатым голосом начинает петь «Almost Blue».
Если прислушаться внимательно, очень внимательно, можно уловить, как он набирает в грудь воздуху и размыкает губы, чтобы пропеть первую гласную в almost: она настолько закрытая, так модулирована, что кажется долгим «о». Al-most-blue… две паузы, два прерывистых вздоха: кто разбирается в этом, тот слышит, как певец закрывает глаза.
Вот почему мне нравится «Almost Blue». Потому что эта песня поется с закрытыми глазами.
Мои глаза всегда закрыты, пою я или не пою. Я слеп от рождения. Я никогда не видел ни света, ни цвета, ни движения.
Я только слушаю.
Исследую окружающую меня тишину, как сканер, одно из тех электронных устройств, которые прочесывают эфир, охотясь за звуками и голосами, и автоматически настраиваются на заполненные частоты. Я прекрасно умею обращаться со сканерами — и с тем, который работает неустанно у меня в мозгу вот уже двадцать пять лет, с самого рождения, и с тем, что стоит в моей комнате рядом с проигрывателем. Если бы у меня были друзья, если бы только они были, они наверняка прозвали бы меня Сканером. Мне бы это понравилось.
Но друзей у меня нет. Я сам виноват. Я людей не понимаю. Они разговаривают о предметах, не имеющих ко мне отношения. Говорят: блестящий, тусклый, сияющий, невидимый. Как в той сказке, которую в детстве мне рассказывали на ночь, — там была принцесса, очень красивая, и у нее была такая тонкая кожа, что казалась прозрачной. Я столько сил потратил, столько ночей провел без сна, пока не понял, что прозрачный предмет — это такой, через который можно смотреть.
Для меня это значит, что сквозь него проходят пальцы.
Цвета для меня тоже значат иное, не то, что для всех. Они, цвета, обладают голосом, звучат, как и все вещи мира. Этот шум, шорох, шелест различим, я его могу распознать. И осмыслить. Синий цвет, например, со звуком «с» в начале — это цвет сахара, слона и слепня. Лилии, леса и лисы — лиловые, а желтый — острый, жгучий звук жажды. Черный я представить себе не могу, но знаю: за ним — ничто, пустота. Дело не только в созвучии. Есть цвета, которые значат для меня что-то из-за мысли, в них заключенной. Из-за шума, шороха, шелеста этой мысли. Зеленый, например, со своим струящимся «ле», прилипающим к коже, вызывающим зуд, — цвет предмета безжалостного, палящего вроде солнца. Все цвета, где есть «б» и «г», — благие. Например: белый, белокурый. Или — голубой, самый благой, самый прекрасный. Скажем, красивая девушка, по-настоящему красивая, должна иметь белую кожу и белокурые волосы.
Но будь она поистине прекрасной, ее волосы были бы голубыми.
Некоторые цвета обладают формой. Большой и круглый предмет наверняка красный. Но формы не интересуют меня. Я их не знаю. Чтобы распознавать формы, нужно ощупывать, а я ощупывать не люблю, не люблю дотрагиваться до людей. И потом, пальцами осязаешь только то, что находится рядом, а с помощью слуха и того, что я держу у себя в голове, можно унестись далеко. Вот я и предпочитаю звуки.
Тут мне помогает сканер. Каждый вечер я поднимаюсь к себе в комнату и ставлю на проигрыватель пластинку Чета Бейкера. Всегда одну и ту же, потому что мне нравится звук его трубы, все эти «п», отрывистые, густые, осязаемые; мне нравится его голос, глуховатый, негромкий: он будто бы пробивается из глубин горла с таким великим трудом, что надо при этом закрывать глаза. Особенно эта песня, «Almost blue», которую я всегда ставлю первой, хотя на пластинке она последняя. Каждый вечер, каждую ночь я жду, когда «Almost Blue» медленно заскользит ко мне, обволакивая слух, проникая внутрь, в самую сердцевину; жду с нетерпением, когда труба, контрабас, фортепьяно и голос сольются воедино и заполнят пустоту, которую я ощущаю в себе.
Тогда я включаю сканер и слушаю голоса города.
Я никогда не видел Болоньи. Но я хорошо знаю город, хотя, наверное, город, который я знаю, принадлежит только мне. Это большой город: его можно слушать три часа, не меньше.
Я это ощутил как-то раз, когда настроился на передатчик в кабине какого-то дальнобойщика и следовал за ним все время, пока он оставался в радиусе действия моего сканера. С самого начала и до того момента, как он внезапно пропал, дальнобойщик все время с кем-то разговаривал, вел грузовик и разговаривал, вел и разговаривал, колеся по всему моему городу.
— Я — Рэмбо, я — Рэмбо… кто на связи? Я в квадрате Римини-юг… осторожно, дорожная полиция лютует…
— Я — Рэмбо… езжай вперед, Эль-Дьябло, на заправку… по кольцевой, у Казалеккьо-ди-Рено, там съезд на бензоколонку… спроси Луану…
— Я — Рэмбо… Это ты, Марадона? Послушай, как так вышло, что Эль-Дьябло влип? Он не знал, что Луана трансвестит? Выйдешь с ним на связь, скажи, что я заночую в Парме-два, буду там его ждать… пусть прочистит себе ж…
Голоса, разбегающиеся по улицам, смолкают внезапно, как отрезало. У моего города четкие границы, обозначенные молчанием; края как у стола, подвешенного в пустоте. За краями — бездна, поглощающая звуки, черная-пречерная, черней черного. Пустая.
А иногда я настраиваюсь на переговорный пункт полицейского управления и слушаю скрипучие голоса патрульных. Я как будто парю в черном небе над моим городом, у меня множество ушей, улавливающих малейший звук в темноте…
— Четвертый вызывает Центральную… серьезная авария на виа Эмилия… срочно нужна машина «скорой помощи»…
— Говорит второй… мы у Объединенного банка… сигнализация сработала, но ни души нет…
— Пробей мне живо этот номер: А — Анкона, Д — Домодоссола…
— Эй… тут парень без приводов, зато девица несовершеннолетняя, документов нет… что будем делать?
— Вас понял… выезжаем в район…
— Передоз, чтоб его… еще помрет прямо у нас в машине…
— Сиена Монца пятьдесят один… Сиена Монца пятьдесят один…
— Слушаю вас, Сиена Монца…
— Передаю: мы на улице Филопанти, угол Гальеры, тут у нас негритоска без документов…
Голос грубый, гнусавый, будто простуженный. На заднем фоне — зеленый рев автомобилей и легкое, голубое стрекотание мопедов. Еще дальше, совсем далеко, почти заглушаемые трубой Чета Бейкера, звучат голоса — они, наверное, резкие, но сейчас едва достигают слуха: «Нет, я не идти… ты плохо, я не идти…» И другой голос, погромче, наглый, алый голос: «А ну стоять, куда поперлась? Хочешь еще по морде? А? Хочешь?»
Когда мне надоедает парить в высоте, когда хочется спуститься и подслушать чью-нибудь историю, я настраиваю сканер на частоты мобильников.
— Какого хрена он тут делает в наушниках?
На заднем плане — музыка. Непрерывный ритм ударных, усиленных синтезатором, но есть какая-то плотная преграда, скорее всего стена. На переднем плане — зеленый-презеленый посвист мобильной связи, сквозь него пробивается другой голос, влажный с изнанки, катающий «р» и «л», словно ручеек гальку.
— Черт рогатый, вот влип так влип… алло! Послушай, Лалла, тут разве играют рэйв? Лопухи, олухи паршивые…
— Какого хрена он тут делает в наушниках?
Второй голос не такой водянистый, но какой-то матовый, запотевший, дымный, словно скрытый в густом тумане. Он звучит между далеким биением музыки и голосом, говорящим по сотовому.
— О Тассо… какого хрена он тут делает в наушниках?
— Отвяжись от меня, Мизеро… я-то почем знаю? Может, он вышибала…
— У него система, как у звукооператора…
— Ну, так он, поди, и есть звукооператор… алло, Лалла? Ты меня слышишь? Черт, Тассо… она отключилась! И кто нам теперь скажет, где играют рэйв?
— Давай спросим у звукооператора…
— Вот хорошо придумал… спрашивай и вали к черту… Алло, Лалла?
— О Тассо… он не звукооператор, он потрясный торчок, говорит, у него есть что покурить. Какого хрена он тут делает в наушниках…
Как только история мне наскучит, как только я перестаю ее понимать, нажимаю на кнопку смены частот и двигаюсь дальше. И так всю ночь — ведь если ты не видишь света, все равно, когда спать, днем или ночью. Я прочесываю темноту, натыкаясь время от времени на тихий рокот других сканеров, пересекающихся с моим. Не я один слушаю голоса города.
Устав, выключаю систему.
Тишина. Только нежный лепет тишины, от которого чуть-чуть звенит в ушах.
Только Чет Бейкер поет «Almost blue».
— Какого хрена он тут делает в наушниках?
Я голый, мне холодно.
Я смотрю на свое отражение в красной луже, которая натекла под койку, и вижу, что зверь все снует и снует у меня под кожей, искажая лицо. Поднимаю с пола чуть надколотую маску, упавшую со стены, длиннолицую африканскую маску, и надеваю ее, чтобы больше не видеть зверя.
Но их-то я слышу.
Я слышу их, колокола Ада. Слышу, как они звонят в голове, звонят всегда, днем и ночью, и этот звон отдается в голове, как будто мой мозг — это живой колокол, пульсирующий, раскалывающийся с каждым ударом. Иногда они отдаляются, смещаются к затылку, и я слышу лишь гулкое эхо, бряцание металла, медленно-медленно, плавными кругами расходящееся по телу. Но потом вдруг они снова начинают звонить во всю силу, громче и громче; звучит набат у темени, откатываясь на переносицу, сокрушая зубы; звучит набат во лбу, бьется о кость и отскакивает, бьется и отскакивает; расходятся сочленения, разламывается череп, а набат все звучит, звучит. Да, я слышу их, колокола Ада. Всегда, днем и ночью, я слышу колокола Ада, звонящие по усопшему, звонящие по мне.
Я заглушаю их наушниками плеера, но этого мало. Я свернулся в кольцо, тугой, как пружина, и провод свисает на грудь, а вилка болтается между ног. Я настраиваю плеер на пределе низкого и высокого регистров, поворачиваю ручку громкости до упора вправо — все эквалайзеры задействованы, все на красном, все-все-все. Вставляю вилку в штепсель — и вот в голове СТЕНА, непроницаемая, плотная: она сокрушает барабанные перепонки, она протягивается от уха к уху, устанавливается, незыблемая, сразу за глазными яблоками. Все ударные, какие есть — барабаны и литавры, — извиваются у меня в голове змеиными зыками; гитара — порыв насыщенного электричеством ветра, несущий потоки дождя; контрабас — истерический гром, чьи раскаты все ближе и ближе, а голос — молния, черным воплем прорезающая небо. У меня стена, стена в голове, СТЕНА — и звуки набата отскакивают от нее, глохнут и с каждым ударом удаляются. Провод натянулся, как цепь в собачьей конуре; его едва хватает, чтобы улечься на подвесной койке. Прижав к груди трясущиеся колени, я чувствую, как трется о сосцы ледяная гладкая кожа.
Я голый, мне холодно; я сорвал с себя всю одежду, а та, что валяется на полу, насквозь промокла, задубела и теперь, наверное, твердая, как картон. Я скорчился у самого края, приклонив голову на уголок подушки: сверху, со второго яруса, все еще капает; наволочка и простыня уже совсем мокрые, липкие.
Я голый, я скрючился, и мне холодно; в голову лезут всякие мысли: если, например, вонзить в сердце пустой шприц и забрать кровь, она будет черная, как тушь. Я так и вижу, как поднимается поршень, а она пенится, густая, темная, покрывая стекло слоем блестящего лака с вкраплениями тусклых пузырьков. Если бы я воткнул иглу себе в сердце, стекло бы разлетелось черными брызгами, кровь забила бы фонтаном, как нефть из скважины, ибо сердце мое разбухло; оно, громадное, расползлось по груди, давит на ребра, не дает дышать. Кто-то живет у меня в сердце, время от времени выходит и снует торопливо под кожей, подступая к горлу. Если бы я раскрыл рот пошире, он выбрался бы наружу, пролез бы сквозь зубы и сквозь полураскрытые губы, этот зверь, которого я ношу в себе.
Я сажусь на постели и крепче прижимаю наушники, потому что колокола опять звонят громче. Давлю изо всех сил пластмассовые нашлепки фирмы «Сони», растопырив пальцы, опершись локтями о колени, а сам раскачиваюсь взад и вперед. Я голый, мне холодно; я голый, мне холодно — и я встаю, соскальзываю на пол, стараясь не порезать ноги осколками очков, бутылки, будильника — всего, что было на тумбочке; соскальзываю на пол и встаю на четвереньки, как пес; как цепной пес, продвигаюсь вперед, насколько пускает провод, — чуть дальше, еще чуть дальше, запрокинув голову, как самая настоящая собака. Дотягиваюсь до нижнего ящика комода, открываю его. Надеваю на себя то, что там нахожу, дрожа от холода, стуча зубами. Так всегда, всегда те же ощущения, каждый раз, каждый раз.
Каждый раз, когда я перевоплощаюсь.
И каждый раз они возвращаются, колокола Ада; возвращаются, наплывают сзади, снова начинают колотиться о стену, воздвигнутую в голове, и музыка не спасает, даже если прижать наушники к самым барабанным перепонкам и вопить, вопить во все добела раскаленное горло. Я бегу, бегу прочь из комнаты, за дверь, вниз по лестнице, на улицу; плеер включен, в голове музыка, а в мозгу звучит все громче и громче набат проклятых колоколов Ада, которые звонят не смолкая и звонят по мне.
Региональный научно-исследовательский центр Болонского комиссариата располагается в старинном монастыре семнадцатого века, там есть широкая парадная лестница с очень высокими сводами, которая резко сворачивает под колоссальным изображением человека Леонардо, нанесенным на кремовую штукатурку стены. Они опаздывали, и Грация припустила бегом по неоглядным, идущим от стены к стене ступеням, но вскоре, страдальчески искривив лицо, замедлила шаг: в животе вновь появилась тупая тяжесть, та самая, что мучила ее с утра.
— Вот дерьмо, — произнесла она одними губами, но Витторио все равно услышал.
— Что такое? — забеспокоился он.
— Ничего.
Грация расстегнула молнию на куртке и сунула руку под пиджак, поправляя пистолет. Кобура висела у пояса и давила на вздувшийся живот. Девушка сдвинула ее набок, подергала туда-сюда, но ощущение тяжести не проходило.
— Ты у меня, случайно, не заболела, а? — осведомился Витторио и взял ее под руку, положив пальцы на оливковую ткань. — Очень было бы некстати: ты непременно должна присутствовать. На этот раз я просто обязан их убедить.
— Да ведь я иду с тобой… незачем волноваться.
— Но отчет изучила ты, и если вдруг…
— Успокойся. Со мной все в порядке.
— Может, у тебя грипп? Говорят, в стране эпидемия и…
— Витторио, у меня скоро менструации, понял? Успокойся, у меня это всегда так… это нормально.
— А-а, — смущенно протянул Витторио и на мгновение выпустил ее руку.
Хотел было снова схватить ее, но девушка вывернулась, почти отпрянула и побежала вверх по лестнице, перепрыгивая через две ступени.
Витторио нагнал ее на верхней площадке и пристроился сзади, а Грация решительно, не замедляя шага, последовала дальше по коридору.
— Знаю, что нормально, Грация, — проговорил он. — Ты — женщина.
— Я — полицейский.
— Ну конечно полицейский, извини, пожалуйста. Но я тоже полицейский и хочу заполучить это дело. Ты наметила, в какой последовательности открывать документы?
Грация кивнула. На минуту закрыла глаза и увидела перед собой все меню файлов, квадратик за квадратиком, у вертикальной черты, к которой прислонилась черная стрелочка, вызывающая их на белый монитор компьютера. Она могла в мыслях перебрать их все, нажать на кнопку «пуск» и увидеть, как открываются перед внутренним взором имена, данные, картинки.
— Да, — подтвердила она. — Наметила.
— И решающий удар?
— Это тоже.
— Какой он будет?
— Катя.
СATIА001.jpg. Чуть смежив веки, Грация увидела черный квадратик в верхнем углу монитора и зеленую надпись под ним. Если кликнуть по этой надписи, квадратик раскроется и покажет фотографию. Грация тут же открыла глаза и замерла. Постаралась мигом забыть ее, эту Катю.
— Ладно, девочка моя, — сказал Витторио. — Поскольку эти ребята крепкие орешки и ты их пока не знаешь, немного введу тебя в курс дела. Сражаться предстоит с комиссаром. Заместитель прокурора Алвау — человек молодой, мало в этих вещах разбирается и, быть может, даже был бы не прочь показать себя в таком громком деле. Комиссар, наоборот, ненавидит шумиху, не желает переполоха у себя в городе, к тому же ему пришлось бы признать, что предыдущие расследования проводились небрежно. Он даже отправил куда-то начальника местного Научно-исследовательского центра, чтобы лишить нас поддержки, но мы-то знаем, как посадить его в лужу. Ты готова, девочка моя?
Грация молчала. Смотрела на него искоса, в раздражении нахмурив густые брови. Сунула руки в карманы куртки и, по-прежнему не говоря ни слова, остановилась у низенькой узкой дверцы, ведущей в бывшую келью. Витторио поправил галстук, потянул рукава пальто, разглаживая складки, и пригнулся, чтобы не расшибить лоб о каменную притолоку, на которой удлиненными, еле заметными буквами на латыни было выведено имя и год: IERONIMUS FRATER, MDCLXXIH.
— Ну-ка, инспектор Негро, надерем ему задницу, — прошептал он, потом, шагнув в келью, проговорил во весь голос: — Прошу извинить за опоздание… дорожное происшествие.
Лабораторию для специальных исследований устроили, соединив две кельи. Стены из неотесанного камня, бревенчатый потолок, узкие окна, зажатые массивными глыбами. Ровный плиточный пол. Бревна выкрашены в черный цвет. Будь тут алтарь, свечи и распятие, помещение вполне могло бы сойти за монастырскую капеллу. Но компьютерный терминал с монитором, системным блоком и клавиатурой, полка с пятью маленькими телевизорами, подсоединенными к видеосистеме, всюду болтающиеся пучки кабелей и клемм превратили его в лабораторию научно-исследовательского центра.
Заставку на мониторе, объемную надпись ИТАЛЬЯНСКАЯ ПОЛИЦИЯ, будто штормило. Она бешено вращалась вокруг своей оси, то приближаясь, то отдаляясь, и буквы то съеживались, то вырастали до необъятных размеров. Перед одним из телевизоров стояли двое с фотографическим аппаратом на штативе и фотографировали с экрана цветную видеозапись студенческой демонстрации; изображение застыло, показывая юношу в черной куфии. У терминала на табурете пристроился какой-то сухощавый мужчина в синем, очень темном, плаще; он сидел, нахохлившись, сунув руки в карманы, сведя на коленях длинные полы, и в этой позе был похож на ворона. А рядом с фотографами стоял сам комиссар.
— Ну наконец-то! — воскликнул он, едва Витторио показался в каменном проеме. Потом, тронув одного из фотографов за плечо, добавил: — Хватит, ребята, вы свободны. — И улыбнулся темно-синему ворону. — Вот и американцы прибыли, — громко сказал он. — УАМПиры.
Грация подумала, что комиссар из тех мужчин, которые взбивают волосы, чтобы казаться выше ростом. А человек в синем плаще выглядел очень молодо, совсем мальчишкой: прядь светлых волос, свисающая на нос, очки в красноватой черепаховой оправе. Витторио был такой, как всегда, в меру загорелый, в меру элегантный — длинные волосы зачесаны назад и смазаны гелем, открытая, сердечная улыбка, протянутая рука. Он скорее напоминал директора предприятия, пришедшего на собрание по маркетингу, чем криминолога, специалиста по судебной психиатрии, самого молодого и самого блестящего начальника отдела во всем Научно-исследовательском центре.
— Старший инспектор Полетто, инспектор Негро. Мы из АОНП, синьор комиссар, если позволите…
— Извините, что вмешиваюсь, — проговорил прокурор Алвау, — но нельзя ли объяснить, что значит эта чертова аббревиатура?
— Аналитический отдел по насильственным преступлениям, консультационная группа по выявлению серийных убийц. Немного похоже на группу VICAP при ФБР.
— Нет, уж это вы мне позвольте, доктор Полетто… мы тут не в Америке, мы в Италии.
— В самом деле, синьор комиссар, но ведь и наш отдел не совсем такой. Мы входим в состав Научно-исследовательского центра.
Грация отметила, что Витторио сказал «серийные убийцы», а не «киллеры». Соединенные Штаты были далеко. У нее это вызвало бы улыбку, но в животе что-то вдруг кольнуло, резко и сильно дернуло, и морщинка меж сведенных бровей стала глубже. Заместитель прокурора зашевелился на своем табурете: вытянул длиннющую ногу и еще плотнее запахнулся в плащ.
— И что, доктор Полетто, в Болонье орудует серийный убийца? — осведомился он.
Грация перевела взгляд на Витторио и увидела, как тот торжественно кивнул, наморщив лоб, поджав и чуть выпятив губы.
— Мы в этом уверены, доктор Алвау. Да, орудует.
Он так хорошо это сказал, что даже комиссар на мгновение дрогнул. Витторио тут же пошел в наступление:
— Сейчас, доктор, я вам все покажу. Секундочку, соединяемся с ЦИСНИО…
— Опять вы с вашими аббревиатурами…
— Вы правы, доктор Алвау, скверная профессиональная привычка. ЦИСНИО — это Центральная информационная система научно-исследовательского отдела. Грация… будь так любезна, сядь к терминалу.
Грация мигом уселась на вращающееся кресло перед компьютером. Поводила мышкой по красному коврику, что лежал возле клавиатуры, и вихляющаяся надпись тут же пропала. Шарик, наверное, весь пропылился, потому что белая стрелка двигалась по экрану скачками, ее приходилось чуть ли не силой тащить на иконку с маленькой желтой трубой, через которую вызывалась программа. Если бы в комнате было тихо, они бы услышали непрерывный звонок, затем птичью трель модема, выходящего на соединение, но Витторио не собирался предоставлять комиссару времени на раздумья:
— Так вот, доктор Алвау, АОНП был создан в декабре девяносто пятого, он расположен в Риме и обслуживает оперативные группы, которые занимаются «немотивированными убийствами и насилиями, составляющими серию». Помимо всего прочего, мы проводим так называемые профилактические консультации…
Комиссар разинул рот, оттуда вырвалось «ха», сухое и звонкое, словно кашель, что предвещало взрыв саркастического смеха, как всегда немного наигранного, но как раз в эту минуту экран засветился живым, сияющим голубым цветом и комиссар, пристыженный, закрыл рот.
— Эта программа называется САМП, Система анализа места преступления. Она базируется на данных, которые АСС, Автоматическая система съемки, отбирает, а потом передает в ЦИСНИО. САМП автоматически сопоставляет информацию, относящуюся к разным делам, и обнаруживает связи, если таковые имеются. Мы ее называем монстроуловитель.
Ошибка. Комиссар наконец-то рассмеялся в полный голос. Он окончил свое «ха-ха-ха», глядя прямо на монстроуловитель, будто ему показывали какой-нибудь забавный мультик. Монстроуловитель, ничего себе. Заместитель прокурора Алвау поднял, однако, руку, унимая комиссара, и сам, поправив очки, уставился на экран.
— И что же вы обнаружили? — спросил он.
Витторио положил руку на плечо Грации, зашуршал тканью куртки. На лице его появилось серьезное выражение.
— Прошу вас, инспектор Негро… — сказал он, понизив голос.
Теперь все столпились вокруг Грации. Комиссар почти навалился на ее кресло, дышал ей в ухо, а когда изрекал свое «ха-ха», струйка слюны, плотная и горячая, попала ей прямо на щеку. Заместитель прокурора стоял сзади, нависая над ней, как стервятник, чуть не упираясь подбородком ей в темя; от ладони Витторио горело плечо под курткой, кончики его пальцев больно давили на ключицу. В животе ощущалась тяжесть, он, казалось, чудовищно раздулся и тянул к земле. Поясница, позвоночник, ноги, в которые врезался край сиденья, — все ныло, болело, выматывало душу. Набухшая грудь тоже давала о себе знать под тесным бюстгальтером, под тонким хлопком маечки, под более плотным бархатом пиджака, под синтетической тканью куртки. Дерьмо. Она обратилась мыслью к коробке тампаксов, которая лежала в кармане вместе с запасным зарядным устройством к беретте, потом глубоко вздохнула, прочистила горло и навела стрелку на «пуск».
— Дело Грациано, Болонья, декабрь тысяча девятьсот девяносто четвертого года. Студент родом из Палермо, двадцати пяти лет, жил один в квартирке на холмах. Дело Луккези, Сан-Ладзаро, Болонья, ноябрь девяносто пятого. Студент, отчисленный из университета, родом из Генуи, двадцати восьми лет, наркоман, судим за кражу и торговлю наркотиками. Дело Фарольфи — Бальди, Кастеназо, Болонья, май девяносто шестого. Пара, тоже университетские студенты, родом из Неаполя, подсдавали комнаты «от жильцов» другим иногородним студентам, тем и жили. Держали собаку. Собака убита тоже.
Грация провела языком по губам. «Ни слова об убийствах», — наказал Витторио. Щелкать по свидетельским показаниям, полицейским протоколам, фотографиям жертв — но сделанным при жизни. В самом деле, по экрану бежали голубые буквы, открывались формуляры под грифом «Пост карабинеров» и «Оперативная группа», мелькали фотографии с удостоверений личности, на которых просматривалась круглая печать муниципалитета, или моментальные снимки, сделанные во время отдыха на море: человек стоит на молу, взгляд устремлен на пенящиеся волны, на губах дежурная улыбка, застывшая, словно передержанная. «Решающий удар прибереги напоследок», — наказал Витторио. Решающий удар.
СATIА001.jpg. Грация помотала головой, стараясь об этом не думать.
— Дело Ассирелли-Ассирелли-Ассирелли-Фиерро, декабрь тысяча девятьсот девяносто шестого.
Две узкие цветные иконки в верхней части экрана, в них надписи: ASS1.jpg и ASS2.jpg. Грация навела белую стрелку на ASS1 и кончиком указательного пальца дважды нажала на кнопку мыши. Показалась семейная фотография: отец, мать, юноша и маленькая девочка, все сидят за столом в зальчике таверны, празднуют то ли Новый год, то ли день рождения.
— Они жили в Кориано, Римини, на холме, тоже в домике, расположенном на отшибе. Только у них к тому же были дети.
Клик на ASS2. Фотография аналогична предыдущей. Тот же угол маленькой таверны, край накрытого стола, позади — стена, на которой висит тележное колесо, покрытое лаком и расписанное, виден угол очага, над ним плоская глиняная фляга с силуэтом замка Сан-Марино. Но семья Ассирелли исчезла, и было что-то странное в съехавшей до самого пола скатерти, в темных потеках, струившихся из-под колеса по стене, потом по половицам до самой двери, приоткрытой двери, которая виднелась на заднем плане. Заместитель прокурора Алвау склонился еще ближе к экрану, словно пытаясь проследить, куда ведет эта мутная густая полоса. Грация с трудом поборола желание отпихнуть его, передернув плечами.
— Все эти дела расследуются и близки к завершению, — веско проговорил комиссар.
— Но преступники до сих пор не выявлены, — возразила Грация. — По делу студента из Палермо розыски ведутся среди гомосексуалистов, насчет наркомана карабинеры из Сан-Ладзаро убеждены, что он был убит из-за наркотиков. Пара из Кастеназо…
— Помню, — вмешался Алвау. — Убийство с целью грабежа. Совершенное неизвестными лицами.
— Что до Ассирелли, — добавил комиссар, — то прокуратура Римини добивается разрешения допросить цыгана… того, который сейчас сидит в тюрьме на территории бывшей Югославии; у нас он вырезал целую семью в провинции Павия. Мне эти версии кажутся весьма обоснованными. И я не вижу, что общего между названными делами.
— Я тоже… — подтвердил Алвау, — даже представить не могу, как… что с вами, инспектор, вам нехорошо?
Грация резко откинулась назад, стукнув заместителя прокурора по подбородку. Живот пронзила боль, тупая, какая-то хлюпающая, словно чья-то рука сжала внутренности. Складка между бровями углубилась, превратилась в гримасу, на мгновение отразившуюся в мониторе компьютера.
— Вы плохо себя чувствуете, синьорина? — допытывался комиссар, а Грация отнекивалась, мотая головой.
— У инспектора Негро… — начал было Витторио.
— Грипп, — решительно заявил Алвау. — Я тоже его подцепил. Скверная хворь.
— Нет, нет…
— У инспектора Негро…
— Я сразу заметил, какая вы бледная, синьорина, с первого взгляда…
— В этом году скверный грипп… три разных вируса! Осложнения на желудок…
— Нет, нет…
— У инспектора Негро…
— Может, нам лучше закончить на этом, чтобы синьорина…
— У инспектора Негро, скажем так, обычное недомогание.
— А-а, — протянули Алвау и комиссар.
У Грации зарделись щеки.
— Связь между этими делами есть, определенно есть, — выпалила она единым духом. — Во-первых, М.О. всегда один и тот же, зверское насилие, не щадящее ничего живого. Чистое насилие, ни секса, ни фетишизма — ничего. Одно насилие.
— М.О. — это modus operandi, способ действий, — шепнул Витторио заместителю прокурора, и тот раздраженно кивнул — мол, и так ясно.
— Во-вторых, в каждом случае по крайней мере одно из тел совершенно раздето. Раздето догола. Парень из Палермо, наркоман, Андреа Фарольфи и Маурицио Ассирелли, сын той семейной пары из Кориано. Все они были найдены голыми, абсолютно голыми, с головы до ног.
— Такое уже случалось… — заговорил было комиссар, но никто не стал его слушать.
— И в-третьих, все они — студенты университета. Университетская молодежь.
Комиссар хлопнул в ладоши так громко, что все обернулись.
— Киллер, убивающий студентов! — воскликнул он. — С ума сойти! Просто подумать страшно! — Он протянул руку, ухватил Алвау за плечо и яростно встряхнул. — Вы, доктор, отдаете себе отчет? Представляете, чем это пахнет? Здесь у нас двести тысяч студентов… вы представляете себе, какая начнется свистопляска, если просочится слух, будто какой-то маньяк убивает школяров? В Болонье? С ума сойти!
Витторио тоже протянул руку и дотронулся до плеча заместителя прокурора:
— Если позволите, доктор Алвау, привести статистические данные…
— Нет уж, это вы мне позвольте, доктор Полетто. — Комиссар сделал шаг вперед и свободной рукой сжал запястье Витторио. — Знаете, где я видел ваши статистические данные…
— Но позвольте, синьор комиссар…
— Нет, это вы мне позвольте…
Грация выпрямилась, застыла, оказавшись среди переплетенных рук, словно в клетке. «Разомкнуть бы их все», — внезапно поднявшись с места, подумала она, но тут же вспомнила, что СATIА001.jpg ждет в своем окошке, безмолвном и темном, в самом дальнем углу экрана.
СATIА001.jpg.
Грация подвела стрелочку к иконке, подхватила ее, нажимая на кнопку мыши, и передвинула в середину экрана.
СATIА001.jpg.
— Доктор Алвау, — сказала она, — думаю, есть причина по-иному подойти к расследованию.
СATIА001.jpg.
— Какая? — спросил Алвау.
— Чтобы такое больше не повторилось.
Грация дважды нажала на кнопку мыши, и фотография Кати Ассирелли, одиннадцати лет, отснятая сотрудниками научно-исследовательского отдела 21.12.1997 в 15.32, показалась на экране.
— О боже! — вскрикнул заместитель прокурора Алвау и отвернулся от монитора. — Боже мой, нет! Только не это!
Витторио поднял руку, согнул ее под прямым углом и взглянул на часы, отдернув рукав пальто.
— Черт, как поздно, — заметил он, придерживая дверцу, уже одной ногой в салоне бело-голубой полицейской машины, которая дожидалась его с включенным мотором. — Если опоздаю на экспресс, все пропало.
— Успеешь, успеешь, — пробормотала Грация.
Подождав, пока он окончательно усядется и подберет полы пальто, она захлопнула дверцу снаружи. Витторио опустил стекло.
— Вроде бы получилось, а? По крайней мере, сейчас Алвау нам доверил расследование, что бы там ни говорил этот говнюк комиссар. Эффектную сцену ты устроила под конец с фотографией девочки… немного смело, но действенно. Ты хорошо поработала, девочка моя.
Грация улыбнулась, не поднимая глаз, не отрывая взгляда от асфальта парковочной площадки перед комиссариатом. Она ощущала мягкую, влажную тяжесть — не только во вздувшемся животе, но и выше, над сердцем, словно кто-то щекотал ей гортань изнутри, и от этого хотелось плакать.
Витторио еще ниже опустил стекло и пожал ей руку:
— Излишне говорить, как рассчитывает АОНП на эту операцию. В программу вложено очень много средств, в нее должны поверить, и мы целиком полагаемся на тебя. Я на тебя полагаюсь. Ты настоящий боец… доверься своему упрямому, я бы сказал — звериному, чутью, которое меня всегда восхищало, и найди мне киллера, убивающего студентов. Поцелуй меня.
Нагнувшись, Грация едва прикоснулась к щеке Витторио краешком губ — так целуются дети. Витторио втянул голову внутрь и похлопал по плечу агента, сидевшего на водительском месте.
— Если я опоздаю на поезд, тебе светит перевод в Сардинию! — пригрозил он. Потом добавил, обращаясь к Грации: — Звони мне на мобильник в любое время. — Но слова эти, еле слышно произнесенные, заглушил рев автомобиля, сорвавшегося с места.
Грация вынула руку из кармана куртки и вяло помахала вслед. Застегнула молнию до самого горла: вечер выдался пасмурный, холодало, — и вдруг, внезапно, ей показалось, будто площадь Рузвельта стала шире и вся Болонья увеличилась в размерах; этот громадный город все рос и рос, неудержимо, до бесконечности, с невероятной быстротой, а она стояла одна-одинешенька в самом его центре, засунув руки в карманы куртки, и губы кривились от непролитых слез.
— Да пошло все в задницу, — подытожила Грация, вытирая единственную слезу, которой удалось прорваться.
«Менструальный синдром», — подумала она и, повторив одними губами: «Да пошло все в задницу», вернулась на крыльцо и отправилась в комиссариат.
Иногда мать поднимается ко мне в мансарду подслушать, что я делаю.
Шарканье матерчатых тапочек по ступенькам — еле слышный вздох, лишенный очертаний. Я тотчас же слышу его; слышу скрип досок, легкое звяканье обручального кольца: металл касается металла, когда она кладет руку на латунный поручень. Частое, глубокое дыхание: остановилась на середине пути, чтобы перевести дух, ибо лестница, ведущая в мансарду, где я постоянно нахожусь, крутая и узкая.
Заслышав все это, я, если успеваю, бросаюсь на диван и притворяюсь спящим. Лежу не шевелясь, жду, пока раздастся противный скрежет дверной ручки — ни дать ни взять, кто-то прочищает голос, — потом шарканье замирает на пороге, и мать говорит «тссс» самой себе. И снова скрежещет дверная ручка, шелестят, удаляясь, тапочки, скрипят ступеньки, звякает кольцо, слышится на середине лестницы частое дыхание — и все, тишина. Вначале, когда я бросался на диван, даже не подумав прикрыться пледом, который теперь всегда держу под рукой, она подходила, чтобы меня укутать, и порой замечала, что я не сплю.
И тогда спрашивала:
— Ты спишь?
И пускалась в разговоры.
Если я остаюсь в кресле, откидываюсь на спинку, пристроив голову на самый ее край, или даже склоняюсь к столу, уткнув голову в сложенные руки, — это не действует. Ибо она входит, трогает меня за плечо и говорит:
— Хочешь спать — ложись в постель.
И пускается в разговоры.
Но если у меня включен сканер, а того гляди, и музыка тоже, выхода вообще никакого нет. Она понимает, что я не сплю. Единственное, что можно сделать, — это быстро протянуть руку к экрану сканера и повернуть ручку частоты. Настроиться на чаты. На разговоры через компьютеры, через Интернет.
Я совсем недавно обнаружил такую возможность. Сигналы, которые посылает модем, проходят через телефонные линии, оповещая о себе рыдающими, искаженными из-за электрических разрядов звонками, и эти сигналы можно перехватить. Я столько раз их слышал, прочесывая эфир с помощью сканера. Вихрь мелодичных свистков, стая птиц, их желтое чириканье в порывах синего, жгучего ветра. Я слышал их много раз, но только недавно мне пришло в голову соединить сигналы со звуковой программой моего компьютера. Так свистки превратились в слова, произносимые низкими, глухими синтезированными голосами из колонок, которые стоят у меня на столе. Если это данные, которые передаются с терминала на терминал, разобрать ничего нельзя, но если это сообщения, которыми люди обмениваются в чате, слова складываются в фразы. Фразы пишутся на экране с помощью клавиатуры, но потом становятся голосами. Голосами города. Люди их читают. А я слушаю.
Мать ненавидит синтетический голос компьютера. «Господи боже, эта штуковина… слышать ее не могу», — говорит она и уходит. Поэтому я и стараюсь выйти в эту программу всякий раз, когда она приближается. Но иногда это не действует. Иногда она остается.
И пускается в разговоры.
— Господи боже, эта штуковина… слышать ее не могу. Чем ты занят? Что ты слушаешь? Не слишком ли громко ты включил музыку? У тебя ведь тонкий слух… сам знаешь.
Днем я не слушаю Чета Бейкера. «Almost Blue» — ночная песня. Днем я ставлю компакт-диски или слушаю радио. Радиостанцию «Бар-Флай» ближе к вечеру. Только джаз, никаких комментариев, короткая реклама время от времени. Только джаз, особенно би-боп.
Коулман Хокинс.
Лиловый саксофон, дрожа, удлиняется, такой горячий, что фортепьяно, контрабас и тарелки ударников плавятся, истончаются до прозрачности, и он проходит насквозь.
Голос матери. Зеленый из-за сигареты, которую она курит, — этот запах я учуял, когда она была еще на нижних ступенях, вместе с запахом лака для волос, которым она всегда поливает прическу. Открытые гласные то поднимаются, то опускаются, цепочка слогов — словно горная цепь. Она говорит, будто поет под музыку:
— И почему только в средней школе ты не захотел учиться играть на фортепьяно… сейчас бы, уж наверное, стал музыкантом, а так сидишь день и ночь взаперти и включаешь всякую чушь… Господи боже, эта штуковина… слышать ее не могу…
Голос из колонки. Всегда одинаковый, ни модуляций, ни придыханий, ни цвета. Мужской голос, чуть-чуть двоящийся: «р» чересчур раскатистое, да и гласные порой слишком растянуты. Пауз между словами нет. Только небольшая заминка между фразами. «Прривет заапятая меня зовут ррита заапятая о-откуда передаешь вопрросительный знак Из болоньи заапятая а ты вопрросительный знак Я то-оже из болоньи точка Ты кто по зодиа-аку вопрросительный знак Ско-орпион а ты вопрросительный знак».
Голос звучит контрапунктом к музыке и к голосу матери. То, и другое, и третье — инструментальное соло, песня и ритм.
Майлс Дэвис.
Тугие, круглые, красные звуки трубы выдуваются прямо между слов, которые произносит мать.
— Та учительница, которая занималась с тобой после того, как ты больше не захотел посещать школу, всегда, бедняжка, твердила тебе: прикасайся к вещам, щупай их, пользуйся пальцами…
Сурдина сплющивает звуки трубы, разматывает их, как бинты, и к ним прилипает там и сям низкий, навязчивый, сбивающийся ритм синтезированного голоса. «Воо-долей на подъеме к ра-аку луна в знаке стрельца-а точка Э-это здо-орово ррита заапятая прравда точка Ты-ы в э-этом рра-азбираешься вопрросительный знак».
— Такая милая синьорина, жалко, что ты не захотел заниматься с ней, а насчет той, следующей, я с тобой согласна, ей и вправду было наплевать…
Труба звучит уже в полную силу, всюду оставляя дыры. Много-много дыр, желтых, жужжащих.
— Так вот, я ничего не хочу сказать, я ни на чем не настаиваю, но, по-моему, если бы ты время от времени хоть ненадолго выходил на улицу — это принесло бы тебе только пользу…
«Мы-ы с тобой по-охожи заапятая ррита заапятая мы-ы бо-оимся о-одного и того же точка Че-его вопрросительный знак О-одиночества точка». Труба Майлса Дэвиса скользит на одной длинной лиловой ноте, изливается капля за каплей и умирает. А мать с компьютером, теперь в унисон, добавляют новый финал:
— При жизни отца все было по-другому.
«Да-а. О-одиночества точка».
Рон Картер.
Вне ритма вдруг прорезывается мелодия контрабаса. Обычно она красивая, лиловая, почти голубая, но сегодня, рядом с синтетическим голосом, становится зеленой. Я уже собираюсь перевести сканер на что-нибудь другое, но моя рука замирает над кнопками. Один из двоих спрашивает: «У тебя-я е-есть микррофо-он для рра-азговорра в э-эфире вопрросительный знак», а второй отвечает: «Да-а».
Я оставляю сканер в прежнем режиме, только убираю громкость; теперь голоса едва слышны.
— Привет. Ты слышишь меня?
Девушка. Молодая. С напором произнесла «р» в «привете», но снизила тон на «ы» в «слышишь». Расстроенная.
— Ты слы-ышишь? — с нетерпением.
— Плохо… погоди-ка, попробую наладить… а? Теперь хорошо?
Парень. Молодой. Но что-то не так с его голосом. Не нравится мне этот голос.
Она улыбается. Я это чувствую по тому, как слова круглятся и как бы целиком проскальзывают между растянутых губ. Тон высокий, гласные с придыханием, тугие, красные. Она иронизирует. Шутит. У нее от души отлегло.
— Ты что, не знаешь, как включить микрофон? Может, этот компьютер не твой, ты его украл? Шучу… знаю, что Скорпионы легко обижаются.
— Только не я. Я спокойный. Я похож на Скорпиона только в одном.
— В чем?
— Угадай.
Мне этот голос не нравится. Это зеленый голос. Он проскальзывает к контрабасу, который тихо, не в такт, ноет на заднем плане и морщит мелодию, словно вздрагивает туго натянутая кожа. Этот голос зеленый потому, что он не имеет цвета. Цвет голосу придает дыхание. Все зависит от того, под каким давлением выходит воздух. Если давление низкое, голос смиренный, грустный, тревожный, умоляющий. Если высокое — голос искренний, ироничный или добродушный. Если среднее — безразличный или деловой. Если воздух выходит с силой, под напором, тогда голос угрожающий, вульгарный или склочный. Если давление то поднимается, то опускается и потоки воздуха закругляются по краям, тогда он ласковый, лукавый или чувственный. А этот голос — никакой. Он обладает чуть большей выдержкой, чуть большей полнотой, насыщенностью, чем компьютерный, но и только. Это зеленый голос, голос, который притворяется.
— Послушай, Скорпион… ты, часом, не секс имеешь в виду? Ты ведь, надеюсь, не из тех типов, которые выходят в чат, чтобы клеиться…
— Да нет… как тебе такое пришло в голову? — Низкое, очень низкое давление. Слишком. Оскорбленный. Униженный. Разбитый. Все слишком. — Я имел в виду совсем не то. Я хотел сказать, что живу особняком, как скорпион под своим камнем, и вечно готов к обороне против всех и вся. Выпускаю жало, чтобы меня не раздавили. Но иногда бывает так одиноко. Сейчас, например.
— Прости меня, Скорпион… я не хотела. Я так тебя понимаю. Мне тоже бывает одиноко.
Все, влипла. Голос смягчился. Давление на гласные понизилось, еще немного, и появится придыхание. Я заранее знаю, что будет дальше: сколько тебе лет, какую музыку ты слушаешь, какие у тебя интересы, где мы можем увидеться…
— Какую музыку ты слушаешь, Скорпион?
— В смысле… сейчас?
— А что, у тебя сейчас играет музыка? Мне тут ничего не слышно…
— Я через наушники… но это разговаривать не мешает.
Мне уже невмоготу слушать этот зеленый голос. Есть в нем что-то такое, от чего пробирает дрожь. Будто бы в нем, на втором плане, звучит что-то еще, какой-то лепет, заполняющий паузы в разговоре. Похоже на молитву, но это не молитва. Шелест. Шелест, шорох, звяканье.
Динь-дон, динь-дон…
— Какие у тебя интересы, Скорпион? Я занимаюсь танцем Буто, изучаю оригами, фэншуй…
— Я… сам не знаю. Ты веришь в перевоплощение?
Что-то скребется под оболочкой этого голоса, похожего на синтетический, — скребется, извивается, скручивается. Что-то раздувается и опадает со свистом. И шелестит, и чуть слышно звякает.
Динь-дон, динь-дон…
Мне страшно.
— Послушай, Рита… может, нам повидаться?
Тыкаю пальцем в кнопку настройки. Синее шипение сканера в черной тишине. Только теперь я отдаю себе отчет, что голоса матери давно не слышно. «Бар-Флай» закончила трансляцию, и по радио не передают ничего по моему вкусу. Во мне еще живет воспоминание о том голосе, и я вздрагиваю, как в детстве, когда язык касался металлических скобок на зубах. Чтобы избавиться от шершавого, зеленого, холодного ощущения, включаю проигрыватель, делаю погромче.
«Almost Blue».
В этот самый момент, как раз во время густой, тягучей дрожи контрабаса, за миг до того, как запеть Чету Бейкеру, сканер находит нужную волну, и я слышу ее голос.
Голубой голос.
— Алло, Витторио? Это я, Грация… Нет, нет, все хорошо… я хотела только… да нет, успокойся, комиссар не мешает… Да, я с него глаз не спускаю, да…
Собеседника не слышно. Вместо него — пустая тишина, черные паузы. Он говорит по сотовому, эта линия перехвату не поддается. Может быть, по домашнему телефону, но у тех тишина другая, розоватая.
— Нет, в самом деле у меня все хорошо… мне дали двух оперативников, обещали сообщить, если… конечно, я работаю… оставь в покое мои дела, Витторио, они тебя не касаются…
Он что, не понимает, что девушка плачет? Не слышит влажного трепета под звуками голоса? Она задерживает в горле слова, чтобы те не скользили, — так осторожно ступает нога по мокрой поверхности. Потом выдыхает их из губ, как Чет Бейкер. Разумеется, с закрытыми глазами.
— Витторио? Можешь немного подождать на линии? Пришел агент, делает мне знаки…
Она закрыла микрофон рукой, я это слышу по приглушенному хрусту. Нагибаюсь к коробке сканера, чтобы быть ближе, когда голос вернется.
Мне нравится ее голос. Это мягкий голос. Молодой. Немного печальный. Вроде бы южный выговор. Низковатый. Теплый. Круглый, насыщенный. Лиловый с красноватым оттенком.
Самый голубой голос из всех, какие я до сих пор слышал.
Но он возвращается совсем другим. Слез нет и в помине. Голос четкий, стремительный и такой жесткий, что я с трудом его узнаю.
— Витторио? Я тебе перезвоню. Обнаружили еще труп.
— Послушай, Рита… ты веришь в перевоплощение?
— Осторожнее, синьорина, не запачкайтесь… кровь свернулась, но забрызгано все до потолка.
Она себя чувствовала раздутой, словно шар. Такое было ощущение, будто живот круглится под платьем, выпирает бубликом. Она уж пожалела, что надела вместо джинсов платье. Не из-за живота, ведь все это ей только казалось, но потому, что, в сером шерстяном платье выше колена и в черных чулках, со стянутыми ремешками ботинок лодыжками, она больше обычного походила на женщину, и никто еще не обратился к ней как к полицейскому. Несмотря на куртку, несмотря на бейджик, висевший на шее, ее принимали за любопытствующую студентку, за журналистку — за кого угодно, только не за полицейского. Может быть, потому, что делом занялись карабинеры и в разоренной комнате было полно вооруженных мужчин, а женщин, кроме нее, не было. Но джинсы стискивали бы раздувшийся живот и — «Пошло все в задницу», — подумала Грация, глубоко вздохнув, демонстрируя полное безразличие к окружающей обстановке, хотя в отличие от большинства присутствующих она не озаботилась захватить марлевую повязку.
Парень был мертв по меньшей мере неделю, когда его обнаружили, а обнаружили его именно по запаху. Хозяйка дома, которая давно не видела своего жильца, поднималась время от времени и звонила в колокольчик, не получая ответа. Наконец этим вечером дверь оказалась приоткрыта, и сквозь щель просачивался сладковатый запах, резкий и тошнотворный, как от переваренного повидла. Запах смерти.
— Квартира однокомнатная, туалет, кухонный уголок. Тесная студенческая квартира.
Высокий бригадир держал себя любезно. Он даже из вежливости сдвинул повязку со рта, но тут же с гримасой отвращения вернул ее на место. Грация сглотнула, плотно сжав губы. Морщинка между бровями прорезалась глубже.
— Как выглядел труп? — спросила она.
— Настоящая бойня, синьорина. Тошно вспоминать. Судебный врач предполагает, что погибший был юношей лет двадцати; вполне возможно, это и был Паоло Мизерокки, студент, снимавший эту квартиру. К счастью, тело уже унесли.
— Я имела в виду, был ли он одетым или голым. И пожалуйста, не называйте меня синьориной.
— Вы правы, извините… я и не думал, что вы замужем, такая молодая. И потом, сейчас так обращаться не принято, даже официально…
— Инспектор Негро, пожалуйста. Обращайтесь ко мне «инспектор»… я не синьора, я ваша коллега.
Бригадир зарделся под своей повязкой. Прищурив глаза, уставился на Грацию, которая приподнялась на цыпочки, разглядывая что-то на втором ярусе подвесной койки; руки она сцепила за спиной, чтобы случайно за что-нибудь не схватиться. Нелегко было передвигаться по этой комнате. Пол замусорен: осколки стекла, книги, одежда, компакт-диски, обломки деревянной маски. Дверцы шкафа распахнуты, ящики выдвинуты. Тумбочка опрокинута. Плакаты содраны со стен; постер Памелы Андерсон, смятый, валяется в углу. Только письменный стол, компьютер и вращающееся кресло были невредимы и находились на своих местах. Чистые, без пятнышка.
— Конечно, он был голым, — подтвердил бригадир. — Поступила телефонограмма с приказом, чтобы вам сообщили, если обнаружится голый труп, поэтому-то вы и здесь, инспектор.
Широкими шагами, высоко поднимая ноги, ступая на цыпочках, чтобы ничего не раздавить, Грация подошла к письменному столу. Сунула руки под расстегнутую куртку и стала неумело массировать поясницу, что не принесло ни малейшего облегчения. Нагнулась к компьютеру так низко, что почуяла кислый запах порошка для снятия отпечатков. Запах смерти она уже почти перестала замечать.
— Могу я как можно быстрее получить фотографии отпечатков? — спросила она.
— Будьте уверены, инспектор, — произнес бригадир с сарказмом, — наших отпечатков там нет. Капрал, который выключил компьютер, был в…
Грация резко обернулась, коснувшись подбородком ворота куртки; ткань зашуршала.
— Вы все сохранили перед тем, как выключать, — быстро проговорила она. — Разумеется.
— Разумеется, — отозвался бригадир, но не сразу; глаза его как-то странно сверкнули, а улыбка под марлевой повязкой внезапно стерлась.
«Дерьмо», — тихо-тихо, одними губами прошептала Грация, обхватив руками поясницу, но бригадир, наверное, все понял по ее глазам, потому что опять покраснел.
— Могу я поговорить с капралом, который выключил компьютер? Сейчас, немедленно? — То был уже не вопрос, а приказ, и бригадир тут же кивнул, сунул руки под широкий красный пояс и застыл в нерешимости, чуть согнувшись, словно в ожидании дальнейших поручений.
— Ну а как же… конечно. Канавезе! Сюда, живо!
Канавезе дышал воздухом у единственного в комнате, чуть приоткрытого окна. С недовольной гримасой он оторвался от щели, но едва увидел Грацию, стоявшую рядом с бригадиром, как лицо его расплылось в улыбке. Капрал охватил ее быстрым взглядом — губы, грудь, ноги — и двинулся вперед; сапоги, кобура и белая портупея решительно заскрипели. Он тоже был высоким, как и бригадир.
— Журналистка? — осведомился он, но потом заметил бейджик. — А… своя… И премиленькая… лучше наших теток, да, бригадир? Я всегда говорил, что в полиции…
Грация опустила веки, потупилась и тут заметила, что Канавезе стоит на листе бумаги, по которому протянулась, словно разрезая его надвое, красная полоса. Шествуя от окна, он без стыда и совести раздавил все, что попалось под подошвы его скрипучих карабинерских сапог. Грация вздохнула, помотала головой. Бесполезно спрашивать, сохранил ли он данные, прежде чем выключить компьютер.
— Вспомните, было ли что-нибудь на экране? Документ… программа… какая-нибудь надпись…
Канавезе пожал плечами и покачал головой.
— Я в этих вещах не разбираюсь, — сказал он, — но вообще-то экран был весь черный, по нему двигалась какая-то оранжевая надпись… да я не стал читать.
— Это можно восстановить, — заявил бригадир, — у нас такие спецы в отделе информатики, что с того света файлы вытащат…
— Ни к чему, — буркнула Грация, — это была заставка, она появляется, когда прекращаешь работу, и нужна для того, чтобы… не важно.
— Но чуть только я дотронулся до стола, надпись пропала, — продолжал Канавезе; сунув палец под берет, он почесывал у себя за ухом. — Погодите… эта штука, как ее там…
— Монитор, — подсказала Грация.
— Ну да, он самый… — Канавезе провел ребром ладони по выпуклому стеклу экрана. Бригадир протянул было руку, чтобы ему помешать, но Грация резко мотнула головой: пусть, мол, делает, что хочет. — Там была голубая черта посредине и сверху два желтых квадратика, а в них что-то понаписано.
— Чат! — воскликнула Грация. — Он был с кем-то в чате! Молодец, капрал… хорошо поработали.
— Ну, спасибо. — Капрал расплылся в простодушной улыбке.
— Наши специалисты творят чудеса, инспектор, — повторил бригадир. — И потом… у вас ведь тоже было нечто подобное, не так ли? Помните ту историю на улице Пома? Тогда ваши, из полиции, выключили компьютер…
— Да, верно, — оборвала его Грация. — Ничья, один-один. Могу я, с вашего позволения, поговорить с хозяйкой дома, которая обнаружила труп?
Анна Бульцамини, вдова Ладзарони, знаете, такое печенье, — запишите, запишите, синьорина! — жила на той же площадке, в квартире напротив. Она ждала в коридоре с капитаном карабинеров, который был еще выше Канавезе и бригадира и который преградил Грации путь, едва она переступила порог. Извините, никакой прессы.
Ах, вы из полиции. Специалист по серийным убийствам. Думаете, это по вашей части? Нам кажется, тут замешаны наркотики. Этот Мизерокки толкал экстази всему факультету экономики и финансов.
Ладзарони, знаете, такое печенье, — запишите, запишите, синьорина. Ах, боже мой, не мы сами, но мы с теми в родстве. Да, я сдаю квартиры студентам, но не подумайте, что у меня легкая жизнь, — куда там, одни неприятности. Паоло, того, что напротив, я в последний раз видела восемь дней назад. Как услышала его на площадке, так и высунулась, чтобы напомнить о квартирной плате, а поскольку он ко мне не зашел, как обещал, я вышла и позвонила, но он не отозвался, так я вернулась на следующий день. Нет-нет, я и не подумала, будто что-то случилось. Ну что вы, на следующий-то день он и отозвался. Ах, боже мой, не сам лично отозвался, а его приятель, и сказал, что того дома нет. Конечно, приятеля я видела, я ведь его зазвала к себе на чашечку кофе: знаете, как у этих ребят — глядишь, уедут и квартиру сдадут от себя, а мне невыгодно, так я и хотела выяснить, что к чему… Нет, знать я его не знаю, имени он не сказал, а документов я не спрашивала — мое ли это дело? Как он, значит, выглядел. Парень как парень, студент, обычный, университетский. Полноватый, чуть смуглый, тонкие усики, бороденка козлиная, как сейчас носят. Вежливый, воспитанный, хотя за все время, что мы разговаривали, так и не снял наушники, а это мне совсем не понравилось. Еще и перехватал пальцами всех стеклянных зверушек, что стоят у меня на комоде, я тогда подумала: «Э, да ты, голубчик, на руку нечист!» Но я глаз с него не спускала, вот он ничего и не унес. И все ж, сами понимаете, квартирную плату мне хотелось получить, Деньги-то не на кустах растут, ведь так? Вот я и засела за телефон и давай названивать что ни день. Сначала тот парень подходил, а сегодня всю дорогу телефон был занят, занят и занят, и я подумала, а что если этот съедет да и оставит мне счет вот такой длины, и я пошла и позвонила в дверь, а дверь была открыта, и этот запах так в нос и шибанул, и, боже мой, страшно вспомнить. Дайте-ка я сяду, не то в обморок свалюсь.
Анна Бульцамини, вдова Ладзарони, повисла на затянутой в перчатку руке капитана, и тот, поддерживая старушку за локоть, привел ее в гостиную и усадил в кресло. Грация стала рассматривать стеклянных зверушек, выстроенных на комоде. Слоник, гусыня, собачка… покрытые пылью, будто специально, чтобы четче обозначились отпечатки: эти фигурки словно припорошило снегом, серым, тончайшим снегом, выпавшим внезапно и только тут, над ними.
Твое упрямое, звериное чутье, сказал Витторио.
Твое чутье.
Грация протянула руку и схватила за кончик хвоста крокодильчика, зажав между большим и указательным пальцами, чтобы не смазать отпечатки. Сунула в карман куртки за секунду до того, как капитан обернулся, и столь поспешно вытащила руку, что все посыпалось из кармана: фотографии жертв, свернутые в трубку, запасная обойма, упаковка тампаксов — крокодильчик тоже выскочил и упал на угол ковра. Грация стремительно нагнулась и подобрала зверушку, бросив украдкой взгляд на капитана, но того отвлекла упаковка тампонов, которая очутилась как раз между носами его до блеска начищенных ботинок. Кончиками пальцев капитан взял коробочку и, прищелкнув каблуками, слегка улыбаясь, протянул ее Грации. Девушка чуть не вырвала злополучную упаковку у него из руки, одновременно засовывая фотографии в карман куртки.
— Извините, синьорина… — вмешалась Анна Бульцамини, вдова Ладзарони. — Ну-ка покажите, пожалуйста, что это вы положили в карман?
Грация густо покраснела, не зная, что и предпринять. Посмотрела на капитана с таким испугом, что тот смешался и, похоже, заподозрил что-то. А синьора Бульцамини, вдова Ладзарони, зашевелилась в своем кресле и протянула руку к Грации.
— Вот, вот это! — показала она. — Что это торчит у вас из кармана? Фотография?
— Да, — пролепетала Грация еле слышно и снова извлекла рулон фотографий на свет божий, — да, это фотографии тех…
Но Анна Бульцамини ее не слушала.
— Дайте-ка взглянуть, — распорядилась она. Капитан вынул снимки из вялых пальцев Грации и передал вдове, снова прищелкнув каблуками.
— Вот он!
— Кто? — хором спросили Грация и капитан.
— Тот парень в наушниках. Тот, кто жил в квартире Паоло. Он, точно он.
Грация с трудом сглотнула слюну, ледяная дрожь пробежала по спине к затылку, спирая дыхание. Фотография, по которой Анна Бульцамини, вдова Ладзарони, с полной убежденностью стучала раскрытой ладонью, изображала полноватого юношу, чуть смуглого, с тонкими усиками и козлиной бороденкой, как сейчас носят.
Это была цветная распечатка файла ASS3.jpg.
Ассирелли Маурицио.
Зверски убитый в Кориано, Римини, 21.12.1996.
Иногда миллиарды крохотных рыболовных крючков впиваются мне в лицо изнутри под кожей и затягивают его в глотку. Они исходят из одной точки, где-то под языком, и разлетаются по всему черепу каскадом. Крючки проходят через поры, вцепляются в кожу; они такие мелкие, что даже не колются. Когда это происходит, я скорее бегу к зеркалу: люблю смотреть, как на лице у меня блестят миллионы и миллионы блестящих точечек, похожих на микроскопические капельки серебра. Но потом крючки начинают тянуть, и нос, рот, все лицо сворачивается в трубочку, будто чей-то кулак, сжимаясь, тащит все за собой: глаза, нос, губы, щеки и волосы — вниз, вниз, в самую глубину глотки.
Иногда моя тень чернее прочих. Я это замечаю, когда иду по улице и вижу вдруг, что она пятнает стену, мимо которой я прохожу; оставляет полосы, все более четкие, на афишах, штукатурке и камнях. Вижу, как она темнеет, загустевает, и я боюсь, что кто-нибудь еще это заметит, и хочу убежать, но это трудно, потому что тень удлиняется, тянется, липкая, черная, и не отпускает меня от стены, от тротуара.
Иногда кто-то ползает у меня под кожей, какой-то зверь; он передвигается быстро, но я не знаю, кто он таков, потому что он внутри. Если вовремя закатать рукав, можно увидеть, как слегка вздувается кожа над предплечьем, а потом, почти сразу, зверь перебирается к спине, будто удирает, а если я снимаю рубашку, то вижу, как он скользит под грудью к животу, потом поднимается снова, удлиненный сгусток, снующий то вверх, то вниз, то снова вверх, еще выше, и все быстрей, быстрей. Когда это происходит, под кожей невыносимо щекотно, но я с этим ничего не могу поделать. Только один раз я так удачно разрезал руку, что успел разглядеть выступающий кончик хвоста, вроде крошечной зеленой запятой; я схватился за него и попытался вытащить наружу, но он оказался скользким, как будто покрытым чешуйками, которые цеплялись за края раны; мне стало больно, и я отпустил зверя, и он вернулся внутрь.
Иногда со мной происходят подобные вещи.
Иногда.
Но всегда, всегда, всегда я слышу, как звучат в голове эти проклятые колокола Ада, которые звонят не смолкая и звонят по мне.
Иногда кто-то ползает у меня под кожей, какой-то зверь; он передвигается быстро, но я не знаю, кто он таков.
— Это не крокодил… скорее что-то вроде ящерицы.
— Похож на дракончика, видите гребешок…
— Да нет же, простая ящерка… маленькая, зеленая.
— Прошу прощения… мы можем приступать?
Сотрудник Научно-исследовательского центра с улыбкой взглянул на инспектора Матеру. Вытер руки о полу рубашки, подхватил пинцетом стеклянную статуэтку, потом перевел взгляд на суперинтенданта Саррину и поместил крокодила, ящерицу, что бы это ни было, в камеру небольшой печи. Отрегулировал реостат и включил прибор, а тем временем Саррина искоса поглядывал на Грацию, чиркая ногтем большого пальца по краю зубов.
— Может, будете так любезны прекратить? — сердито буркнула Грация, пристально наблюдая за тем, как циано-акриловые пары заволакивают маленькую камеру белой легкой дымкой, будто кто-то там, внутри, осторожно дует на стекло.
— Извините, — тут же спохватился Саррина, но по плавному, скользящему тону голоса можно было догадаться, что губы его растянуты в улыбке.
В научно-исследовательском центре Болонского комиссариата все отпечатки пальцев собраны в одном огромном зале и занесены в электронный каталог. Картотека, высотой чуть не до потолка, имеет выход на дисплей; она высится неподвижной громадой под сводами, между стен перестроенного монастыря, словно динозавр в Музее естественной истории, только тут все наоборот: остов современного зверя хранится в допотопном зале.
Опершись о картотечный шкаф, сунув руки в карманы куртки и обхватив ладонями ноющий живот, Грация наблюдала, как беловатые пары цианоакрилата преобразуются в осадок на стеклянной статуэтке и, вступая в реакцию с частицами жира и пота, оставляют на хребте зверушки прозрачные круги.
— Внимательней, пожалуйста, — еле слышно шепнула она, когда технический сотрудник пинцетом вынул из печки невиданного зверя, покрытого тончайшими четкими узорами, и поместил его под микроскоп, чтобы сфотографировать.
Те двое, Матера и Саррина, не сводили с нее глаз. Саррина, присев на край стола, глядел с иронией, с насмешкой, почти с презрением; Матера, развалившийся на стуле, проявлял больше терпимости, вел себя покровительственно, но самомнения и ему было не занимать. Этим людям комиссар поручил расследование, и Грация сразу, с самого первого рукопожатия, поняла, что ни один из них нимало не верит в существование «киллера, убивающего студентов».
Матера: «Нет, что вы, инспектор, тошно делается при одной мысли о чем-то подобном… да еще здесь, в Болонье. Вы знаете, какой поднимется переполох? Можете представить себе, какой начнется бардак? Я даже думать об этом не хочу».
Саррина выразился более определенно, он даже возможности такой не допускал: «Это дело для инспектора Каллахана, а мы не в Америке».
Грация тогда ответила: «Меня зовут не Каллахана, а Негро. И я из Нардо, провинция Лечче».
— Вот, пожалуйста, — заявил технический сотрудник, вытаскивая пластинки из фотоаппарата. — Прекрасный негатив. Три чудных пальчика, хоть на конкурс красоты. Да, инспектор, отпечаточки — высший класс… если они есть у нас в картотеке, через четверть часа я вам извлеку имя, адрес и номер телефона!
— Будьте внимательней, — повторила Грация и добавила: — Проверьте психиатрические отделения тюремных больниц, обратите особое внимание на студентов…
Техник, едва слушая, кивал с поднятой рукой. Саррина так и не сводил с нее глаз, его ироническая улыбочка стала почти непристойной. Грация расстегнула молнию на куртке, и ей казалось, что он смотрит как раз туда, на грудь, набухшую под бюстгальтером; девушка скрестила руки, но тут же их опустила: было невозможно дотронуться до сосков. Она хотела еще что-то сказать, но ее перебил Матера:
— Что вы намерены делать, инспектор? Комиссар нам сказал, что расследованием руководите вы. Мне-то что… но объясните, шеф, чем мы тут занимаемся?
Грация облизала пересохшие губы. Она себя чувствовала неловко перед этими двумя полицейскими, опытными, недоверчивыми; так же мучительно она стеснялась и тогда, в Риме, когда впервые вошла в кабинет Витторио. Матера, судя по всему, был уязвлен тем, что оказался в подчинении у равной по званию, да еще такой молоденькой… но Саррина? «Ты настоящая дикарка, такая всегда деловая… как ты найдешь себе жениха, — однажды заметила ей однокурсница, — когда ты на людей не смотришь и вечно идешь напролом?»
— Что вы имеете против меня, Саррина? — Вот так, по-деловому и напролом.
Саррина поднял взгляд от носков своих ботинок. Уставился Грации прямо в глаза, и на губах его расплылась та самая непристойная улыбочка.
— Да знаю я вас, женщин-полицейских… таких как вы, инспектор. Из кожи вон лезете, только бы показать, что вы лучше мужчин…
— Неправда.
— …Все время работа, работа и работа. Спорим, что вы дочь полицейского, спорим, что у вас нет жениха, спорим, что вы не дадите себе воли, покуда не дослужитесь по меньшей мере до старшего инспектора…
— Неправда.
— …И потом, ради Христа, будьте вы более похожей на женщину!
Грация скрестила руки на груди — в задницу боль в набухших сосках, в задницу менструации, в задницу все на свете.
— Мой отец держал бар и хотел, чтобы я ему помогала, а я вместо этого работаю в полиции, потому что мне нравится эта работа и мне нравится делать ее хорошо. Старшим инспектором мне не стать, потому что я не окончила институт, и я с удовольствием была бы более женственной и одевалась бы по-женски, но тогда в какую чертову дырку я засуну пистолет?
Она круто развернулась, приподняла куртку, показывая кобуру у пояса, но заметила, что Саррина соскочил со стола, чтобы получше разглядеть ее сзади, и, вспыхнув, снова повернулась лицом.
— Ну, хватит ерничать. Я, суперинтендант, тоже прошла курс психологии, но меня интересуют не просто люди. Меня интересуют монстры. На определенной территории, инспектор Матера, серийный убийца чаще всего действует в одном и том же ареале, и жертвы его относятся к строго определенному типу. Питер Сатклифф, Потрошитель из Йоркшира, убивал проституток в окрестностях Лидса. Эд Кемпер расправлялся с девушками, которые ехали автостопом в университетский кампус Беркли. Джеффри Дамер посещал бары для гомосексуалистов в Милуоки. Флорентийский Монстр действовал в зоне Скандиччи. Наш человек убивает студентов университета, а значит, должен заходить в их квартиры, посещать их бары, бывать в университете. Зная имя, имея фотографию, будет несложно его найти в таком городе, как Болонья.
Она замолчала. Никто не бросился пожимать ей руку, никто не сказал: «В добрый час, инспектор Негро» — ничего подобного, только Саррина пялился на нее со своей ироничной, непристойной улыбочкой да Матера со вздохом, исполненным долготерпения, возвел глаза к потолку.
— Этот город не похож на другие, — только и произнес он, — вы скоро в этом убедитесь. — Саррина все улыбался.
— Если, конечно, отпечатки есть в картотеке, — уточнила Грация.
— Отпечатки в картотеке есть.
Сотрудник Научно-исследовательского центра держал в руке карточку: в углу — фотография, сбоку — строчки убористой печати. Грация отскочила от шкафа и чуть ли не вырвала карточку у него из руки. Положила на стол; тут же подбежали Матера с Сарриной и тоже склонились над листом бумаги. Матера всего лишь позволил себе улыбнуться, но Саррина, выпрямляясь, то ли хмыкнул, то ли хохотнул.
На фотографии был изображен парень лет двадцати с небольшим. До пояса, на белом фоне. Руки по швам, серая футболка с короткими рукавами, закатанными до плеч. Стриженные ежиком черные волосы, влажные прядки челки прилипли ко лбу. Глаза сощурены, рот приоткрылся в улыбке, обнажая зубы. Он казался среднего роста, нормального телосложения и веса. Рядом было напечатано мелким шрифтом:
Алессио Кротти, место рождения: Кадонеге (ПВ), дата рождения 26.10.1972.
21.01.1986 поступил в психиатрическое отделение тюремной больницы г. Болонья.
Скончался 30.12.1989.
— Улица Гальера, пятьдесят один… Больница Риццоли… улица Филопанти, угол Сан-Донато… Проспект Маджоре, тридцать восемь… Отель «Пульман», служебный вход… улица Феррарини… улица Феррарини… улица Феррарини… кто едет на улицу Феррарини?
— Сиена конечная восемнадцать, выхожу на связь. Анна, это Вальтер… тот, который звонит не по делу. Я поеду на улицу Феррарини, но пускай тот дядя меня подождет, потому что сначала нужно ее отыскать, эту улицу. Хочешь пари? Если появлюсь там раньше чем через пять минут, завтра ты со мной ужинаешь. Ах, Анна, Анна… скажи еще что-нибудь… да знаешь ли ты, что твой голос самый сексапильный во всем таксопарке?
Однажды, еще в детстве, я влюбился в голос. Было это очень давно, когда я ходил в школу для слепых и каждый день возвращался домой на школьном автобусе. Шофер всегда держал радио включенным, настроенным на одну и ту же волну, и тем летом по той станции передавали программу, которая начиналась с одной и той же песни. И каждый день я быстро складывал свои вещички и бежал к автобусу, чтобы войти в него первым и сесть перед радиоприемником, потому что через восемь или десять минут после того, как автобус отправлялся, заканчивалась реклама и начиналась та песня.
Теперь я знаю, что песня называлась «La vie en rose»,[155] но тогда я был маленький и знал только, что песня очень красивая и поет ее очень красивая женщина с очень красивым голосом. Нежная-нежная песня, полная «р», но не зеленых, а мягких, розовых. Слов я не понимал и не знал имени той женщины, но это было не важно, ибо для меня она была Женщиной с Розовыми «Р», и я был в нее влюблен так, как умеют влюбляться только дети.
— Суперинтендант Аведзано Центральной. Мы с коллегой Рипамонти заканчиваем дежурство, отгоняем машину в автопарк. Ну-ка, положи на место микрофон да не забудь выключить. Ну как, Терези… может, припаркуемся в Сан-Лука? Да ладно, ладно: у нас еще полчаса с лишним, скажем, мол, на дорогах пробки… что это ты показываешь, в задницу меня посылаешь? Ах, колечко… и что? Я тоже женат… и в прошлый раз я был женат, а ты замужем, так ведь?
— Рим конечная восемнадцать? Рим конечная восемнадцать? Эй, Вальтер, едешь ты или нет за тем дядей? Он снова звонил — судя по голосу, совсем взбеленился… если он подаст на меня жалобу, это будет третья за неделю — и меня вышвырнут из таксопарка. Лорис вот говорит, что улица Феррарини в Пиластро, недалеко от того места, где укокошили трех карабинеров… поторопись, Вальтер, если ты быстренько подберешь того типа, я целую неделю буду с тобой гулять…
В то лето был еще жив отец, и, когда я возвращался из школы, он меня заставлял спускаться во двор: хотел, чтобы я играл с ребятами. Мы играли в «Слепое чудище», игру наподобие жмурок, — ребята разбегались кто куда, а я пытался прижать кого-нибудь к стенке или схватить, заслышав шаги. Или в «Мяч-призрак»: я стоял в двери гаража, словно в футбольных воротах, а они пытались забить гол; услышав звук удара и свист мяча, я бросался к нему и накрывал всем телом. Когда игры заканчивались и ребята садились на велосипеды или принимались играть в футбол по-настоящему, я мог подняться наверх, вернуться домой.
— Я — Рэмбо, я — Рэмбо… вы меня слышите? Подъезжайте кто-нибудь, мне еще надо разобраться с Эль-Дьябло, этот скот меня перегнал на виа Эмилия, сразу после Феррары, даже не поздоровался — а знаете, куда он так несся, с прицепом и все такое? В Казалеккьо, к Луане… Марадона? Это ты, Марадона? Этот потаскун Эль-Дьябло втюрился…
— Погоди, Тере, я опущу сиденье… Дай на тебя посмотреть, у тебя грудь такая красивая… так тебе хорошо, а? Хорошо? Пощупай, пощупай, какой твердый… нравится, а? Нравится?
— Ах, Анна… это Вальтер. Послушай, эта улица совсем не в Пиластро… сдается мне, она на холмах, вот так-то. Ну, не надо, подруга… могла бы сама что-то у него выспросить. Боже Всемогущий, какой район, какой угол, как туда добраться… А теперь вытаскивай карту и этим твоим сексапильным голоском объясняй, где я нахожусь, потому что я, пока искал этот чертов закоулок, сам заблудился…
Иногда между «Слепым чудищем» и «Мячом-призраком» ребята с нашего двора присаживались на заборчик поболтать, и я время от времени присаживался вместе с ними. Тем летом мальчишки часто говорили о женщинах, которые им нравились, и мне было любопытно слушать, хотя я мало что понимал, поскольку они имели в виду не девчонок с нашего двора, а тех артисток, которых видели в кино, по телевизору или в журналах. У меня они тоже спрашивали, кто мне нравится, — но что бы я им сказал? Женщина с Розовыми «Р», потому что у нее голубой голос? И вот однажды, когда в школу никто не пошел из-за забастовки, я спустился во двор с радиоприемником, дождался нужного времени и дал ребятам послушать голос Женщины с Розовыми «Р», которая пела «La vie en rose».
— Эль-Дьябло вызывает Рэмбо… ты меня слышишь? Послушай, паразит, ты что это плетешь, что за гадости вещаешь на весь белый свет? Я несусь потому, что, если не доставлю груз до полуночи, задницу оттянут мне, а не Луане…
— Черт возьми, Тере… радио! Ты не выключила радио! И все слышно! Вот ведь хреновина! Я же предупреждал!
— Чтоб ты сдох, Вальтер! Тот дядя позвонил и записал мое имя!
«Эта, что ли?» — спросили ребята.
«Да ведь она старуха! Старая карга! Может, уже и померла…»
— Ах, Анна… да пропади ты пропадом вместе со своим сексапильным голоском.
Я побежал наверх, даже радио не захватил, и с тех пор больше никогда не спускался во двор. Тем летом умер отец, и вскоре я перестал ходить в школу. Я больше не слушал ту программу, не слышал больше той песни, не слышал больше никогда такого голубого голоса — вплоть до прошлого вечера.
Вот почему сегодня ночью я опять слушаю город, и Чет Бейкер поет на заднем плане.
Где ты, голос голубой?
Где ты, голос голубой?
Грация улеглась поперек кровати, подложила подушку под наболевшую спину и, подцепив стул носками ботинок, пододвинула его поближе. Усталые ноги ныли, Грация задрала их повыше, на спинку стула, но тяжелые ботинки врезались в щиколотки, поэтому она согнула сначала одну ногу, потом другую, расстегнула пряжки, развязала шнурки и сбросила чертову обувь, так резко нажимая на пятки, что даже запыхалась. Снова забросила ноги на спинку, уставилась на белые носки, сползшие со щиколоток и немного почерневшие на пальцах, потом опять согнула ноги и сняла их тоже. Закрыла глаза, потерла одну ногу о другую; шуршание колготок прозвучало как вздох облегчения. С усилием просунула руку в карман куртки, которую так и не сняла, только расстегнула, и вытащила оттуда мобильник.
— Алло, Витторио… — быстро проговорила она, но ее тут же прервал голос автоответчика: «Телеком Италия Мобиле. Мы передадим ваш звонок. Подождите, пожалуйста. После звукового сигнала…» — Витторио, это Грация. Сейчас половина одиннадцатого, я у себя в комнате, в казарме Полицейских сил, и у меня новости. Наш парень убил еще одного студента. А проделал он это в образе Маурицио Ассирелли, зарезанного в прошлый раз, и с отпечатками пальцев Алессио Кротти, который умер в сумасшедшем доме в восемьдесят девятом году. Это существо, составленное из двух мертвецов, почти неделю с кем-то общалось в чате, рядом с разлагающимся трупом Паоло Мизерокки, по прозвищу Мизеро, студента-толкача. В привидения я не верю, но ты отправил меня на поиски зомби в город, которого я не знаю. Мне очень жаль, но я сдаюсь и завтра возвращаюсь в Рим. Если тебя интересуют подробности, позвони по номеру ноль-три-три-восемь-два-четыре-восемь-семь-три. Пока.
Грация захлопнула крышечку мобильника и бросила его на покрывало. Вынула из кармана стеклянную статуэтку и подержала на ладони, поглаживая другой рукой вздувшийся, напряженный живот, потом резко соскочила с постели. Сняла куртку, через голову стянула платье, бросила на пол. Вцепилась в колготки, стащила и их тоже. Схватилась также за край белой футболки, раздумывая, не снять ли ее, не остаться ли в трусах и лифчике, но от внезапно прохватившей дрожи выступили мурашки, и футболку она оставила. Подошла к столу, вывернула косметичку, подыскивая что-нибудь нужного диаметра, закрутила волосы на затылке и скрепила карандашом, не найдя ничего более подходящего. Потом взяла ноутбук, сунула под мышку зеленую папочку, полную бумаг, и снова уселась на кровати.
Отшвырнув ногой куртку, которая валялась на полу, Грация положила на ее место фотографию Алессио Кротти, умершего 30.12.1989. Сверху, поперек фото, поставила стеклянную ящерку; безделушка, потускневшая от паров цианоакрилата, удлиняла лицо Алессио Кротти, искажала черты.
«Знаешь, что мне нравится в тебе, инспектор Негро? — сказал Витторио когда-то давным-давно, в тот день, когда он впервые перешел на «ты» после формального «вы», с каким положено начальнику обращаться к подчиненному. — Мне нравится твое упрямое чутье. Едва ли не звериное, я бы сказал. Эта твоя грубая конкретность. Поэтому я и позвал тебя в АОНП. Все мы тут психиатры, криминологи, аналитики — теоретики, одним словом… нам нужна такая, как ты, девочка моя». Когда он сказал «девочка моя», Грация слегка вздрогнула, будто кто-то пощекотал ее изнутри, еле касаясь кончиками пальцев, и вся зарделась. Грубая конкретность. Звериное, упрямое чутье. Упрямое и конкретное.
Грация стряхнула на пол фотографию Ассирелли, лежавшую на скомканном платье, и пододвинула ее к фотографии Кротти. Маурицио Ассирелли. Полноватое лицо, тонкие усики, козлиная бородка — все, как говорила Анна Бульцамини, вдова Ладзарони. И еще наушники, вспомнила она. Наушники, вот что. Задумалась.
Быстро вскочила с кровати, протопала босиком по холодному полу к столу. Вернулась в кровать со шнуром и подключила мобильник к ноутбуку. Номер сервера итальянской полиции, Римский комиссариат. Пароль допуска, связь с ЦИСНИО. Директория: СК-Болонья. Свидетельские показания по поводу серии преступлений.
Грация скрестила ноги, оперлась локтями о колени и склонилась над светящимся экраном. Даже забыла о вздувшемся животе, о боли, которая все усиливалась.
По студенту из Палермо, убитому на холмах, свидетельств не было, то же самое по наркоману из Сан-Ладзаро. Но относительно пары, убитой в Кастеназо, кто-то заметил парня, болтавшегося поблизости, странного парня, в наушниках плеера. В наушниках плеера. Тощий, просто скелет ходячий, похоже, наркоман; волосы жесткие, подвязаны тесемкой. Тесемкой.
Грация откинулась назад и вытащила еще одну фотографию из зеленой папочки. Марко Луккези, 28 лет, родился в Генуе, улица тра-та-та, тра-та-та. Задерживался и привлекался за распространение тра-та-та, тра-та-та. Умер в Сан-Ладзаро 15.11.1995. Тощий, просто скелет ходячий, похоже, наркоман; волосы жесткие, подвязаны тесемкой. Тесемкой.
Грация слезла с кровати. Сунула руки под футболку, расстегнула лифчик, но от волнения так его и не сняла. Задумавшись, покусывала щеку, но судорога внизу живота заставила крепче сжать зубы, и во рту появился сладковатый привкус крови. Походила по комнате взад и вперед, потом вернулась на кровать.
Дело Луккези. Свидетельские показания. В четыре часа утра охотник находит раздетый догола труп во рву, заросшем травой. Отчет патруля карабинеров, выехавших на место происшествия. Отчет полицейских, которые два дня спустя нашли красный автомобиль Луккези, оставленный в Ферраре. Красный автомобиль.
Дело Грациано. Из обеспеченной семьи. Снимал особнячок на холмах неподалеку от Болоньи. Неявный гомосексуалист. Когда он исчез, родные дали объявление в рубрику «Кто видел». В следующем номере газеты было опубликовано сообщение о пропавшем, но тем временем Грациано обнаружили за городом, мертвым и раздетым догола, и сообщение затерялось. В компьютере его нет, но Грация раньше держала в руках тот номер газеты, изучала его, как и все, что относилось к делу. Там говорилось, что какой-то парень, женственный, с черной бородкой а-ля Кавур, в пальто из грубой шерсти и в шикарных наушниках, неподалеку от Сан-Ладзаро садился в красный автомобиль. Шикарные наушники. Бородка а-ля Кавур и пальто из грубой шерсти. Женственный. Грация положила на пол фотографию Марко Грациано, 25 лет. То была фотография из студенческого билета, точно таким он на ней и был запечатлен, с бородкой а-ля Кавур и в пальто из грубой шерсти. Женственный.
«Вот дерьмо», — подумала Грация и перевела взгляд с экрана на пол, на лицо Алессио Кротти. Под таким углом да еще через увеличивающую, искажающую черты стеклянную ящерку казалось, будто рот его искривлен, разинут в отчаянном, немом вопле.
При каждом последующем убийстве присутствовала жертва убийства предыдущего.
Грация отсоединила телефончик, чуть не оборвав провод. Боль в животе усилилась, но было не до нее. Грация поправила узел, скрепленный карандашом, так сильно ухватив себя за волосы, что в глазах потемнело, и в два прыжка очутилась в ванной. Побрызгать в лицо холодной водой. Промокнуть губы. Позвонить Витторио.
Вернувшись на кровать, она вспомнила, что выключила мобильник; так и есть, на автоответчике один зарегистрированный звонок.
— Алло, Грация? Где тебя черти носят? Я звонил, но было все время занято… Слушай, что за бредовое послание я получил? Может, тебе твои дела в голову ударили? Кто такой Алессио Кротти? Я проверю, а ты займись тем чатом… проанализируй записи на жестком диске и определи, кто кого вызывал. Что же до остального, включая эту фигню, что ты, дескать, сдаешься, то я ничего не слышал. Пока, девочка моя.
Быстро-быстро, стремительно Грация набрала номер Витторио. Слушала, как верещит телефон, нервно почесывая гладкую ягодицу, потом дотянулась до пальцев босой ноги, сцепила их вместе под прихотливым углом.
«Телеком Италия Мобиле. Служба автоответчика…»
«Вот дерьмо».
— Тебя-то где черти носят, Витторио! Опять автоответчик! Теперь послушай: это не бред, а рабочая версия. Если связать концы с концами, обнаруживаются странные вещи. Гомосексуалист погибает, раздетое догола тело находят за городом, но через некоторое время его видят рядом с наркоманом в момент убийства, и на нем наушники. Наркоман воскресает, тоже в наушниках, и появляется в Кастеназо, когда там убивают семейную пару, а Маурицио Ассирелли, уже давно зарезанный, в наушниках слушает плеер в комнате студента, которого обнаружили сегодня. Я еще не проверяла, но уверена, что и в дом Ассирелли вломился Андреа Фарольфи, убитый и раздетый догола шесть месяцев тому назад. Готова заложить яйца, которых у меня нет, что сейчас по Болонье разгуливает Паоло Мизерокки, уже неделю как мертвый, и скорее всего у него на голове те же самые проклятые наушники.
У Грации пересохло во рту — так быстро она говорила. Она выгнулась дугой, все еще держась за пальцы ног, но тут же скорчилась от резкой боли в животе.
— Ты понимаешь, о чем я пытаюсь тебе рассказать, Витторио? Понимаешь, что происходит? В каждом новом преступлении виновна жертва преступления предыдущего, которая воскресает и убивает следующего. А теперь знаешь, что я скажу тебе, дорогой мой Витторио?
«Бип. Конец связи. Спасибо за звонок». Ноль-три-три-восемь-четыре-четыре-шесть-ноль-двадцать-два.
«Телеком Италия Мобиле…»
— Знаешь, что я скажу тебе, дорогой мой Витторио? Поскольку я не верю в зомби, вампиров и оборотней и поскольку раз уж Ассирелли и прочие мертвы, а они мертвы, и точка, должно существовать какое-то разумное объяснение всей этой чехарде, и оно, как пить дать, связано с этим Алессио Кротти. Что же до менструации, то не беспокойся… вот придет она, и я стану еще лучше соображать.
Она закрыла мобильник, потом открыла снова, чтобы, перед тем как бросить аппаратик на подушку, проверить, включен ли он. С фотографии, лежавшей на полу, на нее смотрел Алессио Кротти, разинув рот в отчаянном вопле, — это лицо почти пугало ее. Спустив ногу с кровати, она сдвинула стеклянную ящерку и поставила ступню прямо на фотографию. Нога прилипла к глянцевой бумаге; Грация стала водить ступней туда-сюда, и лицо то появлялось из-под круглого ногтя, то исчезало, по-прежнему полное отчаяния, по-прежнему жуткое. И вот — сильный толчок внизу живота, что-то липкое, влажное между ног. Наконец-то.
Грация ухватила куртку за воротник и помчалась с ней в ванную, пальцем оттягивая трусы. Бросила их в раковину, подмылась одной рукой, а другой, которую не замочила, вынула коробочку тампонов из кармана куртки. Извлекла один, подцепила ногтем целлофановую обертку, развернула. Подняла ногу, уперлась ею в борт ванны и уже нащупала синие ниточки в глубине белого цилиндра, когда зазвонил телефон. Помедлив секунду, она швырнула тампон в раковину, схватила полотенце, затолкала его между ног и бросилась к кровати.
— Алло, Витторио? Где тебя черти…
Это был не Витторио. Голос незнакомый, низкий, запинающийся, едва слышный.
— Что вы сказали? Кто это говорит? Не понимаю… откуда вы узнали мой номер?
Голос что-то бормотал, спотыкаясь то и дело. То прерывался, смущенный, а то начинал частить, глотая слова.
Радиосканер. Наушники. Голоса города. Тот голос, зеленый голос. Он был в чате с девушкой, выспросил у нее адрес…
— Не понимаю… откуда у вас эта информация? Разве вы не знаете, что это противозаконно? В каком смысле — «зеленый»? Вы что-то видели? Вы… ах, извините… вы — слепой? Вы — незрячий?
Молчание. Грация, со свернутым полотенцем между ног, подняла глаза к потолку и тяжело вздохнула.
— Послушайте, вот что мы с вами сделаем, — сказала она наконец. — Вы мне дадите ваш номер телефона, а я вам утром перезвоню, на свежую голову, и тогда мы сможем… алло? Алло? Ну и пошел ты…
Грация закрыла мобильник. Тот зазвонил так внезапно, что девушка, подскочив, чуть его не уронила. Полотенце упало на пол.
— Послушайте, вы, можно узнать, какого черта…
— Грация… ты? Это Витторио…
Витторио. Грация с облегчением вздохнула, машинально одернула футболку, чтобы прикрыться.
— Что происходит? С кем ты разговаривала?
— Да так, ничего… не успели мы начать расследование, как уже появились мифоманы. Кто-то перехватил мои звонки и вмешался…
— О'кей, о'кей, об этом потом. Послушай, я подумал над тем, что ты оставила на автоответчике, и кое-что проверил. Этот Алессио Кротти… он и в самом деле погиб: несчастный случай, авария, но эпизод не вполне ясный. Короткое замыкание в электрической плитке, ночью; четвертый корпус психиатрической больницы загорается и, когда огонь достигает баллонов с кислородом, хранившихся в изоляторе, взлетает на воздух. Дежурный психиатр и трое больных сгорели дотла, разлетелись пеплом по всей Болонье.
— Значит, этот не сгорел. В доме, где жил Мизерокки, нашли его отпечатки, стало быть, он не сгорел. Прошел сквозь пламя, как игуана.
— Это саламандры проходят сквозь пламя, девочка моя. Но ты права… игуана звучит лучше. И между прочим, если твоя версия верна, этот Алессио Кротти, или кто бы он ни был, каждый раз меняет кожу… как игуана. Постараемся выяснить, как он это делает и зачем, а пока… молодец, девочка. Хорошая работа.
Грация улыбнулась. Подняла полотенце с пола, положила на кровать, уселась сверху. Подобрала ноги, уперлась пятками в край матраса и скрестила ступни, положив подбородок на сведенные колени.
— Послушай, Витторио, насчет жесткого диска того студента… его забрали карабинеры и не хотят отдавать. Мы его получим только через месяц, да и то если согласится городское управление.
— Милый доктор Алвау все еще колеблется: добиться ли славы от громкого дела или избежать неприятностей от скандала. Уж я ему распишу в красках, как накинется пресса на такой сюжет: шутка ли — «Охота на игуану»! Ты хорошо себя чувствуешь?
— Да.
— Хочешь спать?
— Нет.
— Ну вот и славно: сама знаешь, что тебе предстоит. Беги бегом в комиссариат, отправь фото для опознания и телефонограммы: объявляем в розыск типа с лицом Паоло Мизерокки. Разве только тем временем наш Игуана не отправит на тот свет кого-нибудь еще. Если он поменяет лицо — фотографии и описания пойдут псу под хвост. Мы в этом деле совсем как слепые.
Грация спустила ноги с кровати, стукнув пятками об пол.
— Как ты сказал?
— Что? Что я сказал?
— Ничего, не важно… завтра. Сейчас я одеваюсь и мчусь в комиссариат.
— А ты что, раздета?
— Пока, Витторио.
— Пока, девочка. Повторяю: хорошая работа, мои поздравления.
Грация встала и не спеша направилась в ванную. На память ей пришел спотыкающийся голос мифомана, и она подумала — «да нет, что это я».
Мы как слепые. «Да нет, что это я».
«Молодец, девочка, — сказал ей Витторио, — хорошая работа».
Если он меняет лицо, его не опознать глазами. «Да нет, что это я».
Между ног было влажно и нечисто. Нужно вымыться, одеться и бежать в комиссариат. Фото для опознания, телефонограммы, объявление в розыск. Паоло Мизерокки. Игуана меняет кожу.
Вот если бы кто-нибудь мог опознать его по голосу. «Да нет, что это я».
Выскочив из ванной, подбегая к чемодану, который стоял раскрытый на столе, Грация зацепила ногой стеклянную статуэтку, та ударилась о стену и раскололась на две части.
«Слепой. Да нет, что это я».
— Послушай, Рита… может, нам повидаться? Может, нам повидаться прямо СЕЙЧАС?
Она говорит — я, как правило, никого сюда не приглашаю.
Она говорит — с тобой все по-другому, я сразу поняла, что ты — другой, есть в тебе что-то особенное.
Она говорит — если бы мой отец узнал, что я привела сюда парня, он бы меня убил.
Она сидит на стуле, облокотилась на подвесной кухонный столик, крепящийся к стене. Комнатка крохотная, студенческая мансарда под самой крышей: низко нависают балки. Стены, встроенная мебель, диван, стул, подушки, циновки, рисунки, статуэтки Будды, парики — всех цветов радуги. Я сижу на диване в полуметре от нее.
Она говорит — я знаю, какой ты.
Она говорит — мне кажется, мы знакомы целую вечность.
Она говорит — ты нежный, чувствительный и нежный.
Она сидит на стуле, облокотилась о край стола, запустила два пальца в вырез оранжевой маечки. Теребит кожаный шнурок, который висит у нее на шее, и иногда между тканью и пальцами проглядывает кулон со знаком Водолея, сплетенный из медной проволоки. Она положила ногу на ногу, согнув ее под прямым углом, и ситцевые брючки завернулись вокруг лодыжки. На щиколотке у нее повязка из цветных хлопковых нитей, зеленых, желтых и красных. Я сижу в полуметре от нее.
Она говорит — послушай, если сейчас зазвонит колокольчик, не смущайся: это мой приятель, он весь в пирсинге, знаешь, это такие колечки, он просто занесет мне мобильник.
Она говорит — ты не думай, я не такая: этот мой приятель клонирует номера, а потом приходят сумасшедшие счета тем франтам, у которых денег куры не клюют.
Она говорит — послушай, ты только не подумай, что он — мой парень, я совсем одинока, особенно в душе. Может быть, поэтому мне никак не найти того, единственного?
Она сидит на стуле, облокотилась о стол. На щиколотке — длинная красная царапина, она начинается под повязкой и пропадает за круглой косточкой. Выше, между двумя едва намеченными голубоватыми венами, чуть виден красноватый след от тугой резинки гольфов. По очень светлому ногтю большого пальца ноги проходит почти невидимая поперечная полоса, более блестящая и темная. Я. Сижу. В полуметре.
Она говорит — да ты хоть слышишь меня через эти твои наушники?
Она говорит — что это ты там бормочешь?
Она говорит — почему ты так смотришь на меня?
Внезапно я чувствую, как кожа у меня на лице взрезается миллиардами тончайших трещин. Чувствую, как она оползает, скатывается чешуйками, соскальзывает с костей, оставляя голый, блестящий череп. Глаза, уже лишенные век, выкатываются из орбит, останавливаются у самого края. Девушка по-прежнему смотрит на меня, сидя у края стола, и я удивляюсь, как же она всего этого не замечает. Ведь я сижу от нее в полуметре.
Она говорит — почему ты так смотришь на меня?
Что-то ворочается у меня в голове, и все кости лица приходят в движение. Лоб, скулы, подбородок подаются вперед. Глаза разбухают, давят на надбровные дуги, вот-вот вылезут из орбит. Да как же она всего этого не замечает?
Она говорит — почему ты так смотришь на меня?
Она говорит — почему ты так смотришь на меня?
Она говорит — БОЖЕ МОЙ, ПОЧЕМУ ТЫ ТАК НА МЕНЯ СМОТРИШЬ?
ПОЧЕМУ ТЫ ТАК НА МЕНЯ СМОТРИШЬ?
Angel bleed from the tainted touch of my caress
need to contaminate to alleviate this loneliness…
Карандашная запись Витторио на уголке первой страницы. Его быстрый, с сильным наклоном, почти неразборчивый почерк.
Жизнь, смерть и чудеса Алессио Кротти, Игуаны.
Переговорим, когда я вернусь с совещания в Вашингтоне.
Хорошая работа, девочка моя.
Первая страница. Шапка:
Аналитический отдел по насильственным преступлениям (АОНП).
Заголовок:
PSYCHOLOGICAL OFFENDER PROFILE (POP):
ПСИХОПОВЕДЕНЧЕСКАЯ ХАРАКТЕРИСТИКА КРОТТИ АЛЕССИО, РОДИВШЕГОСЯ В КАДОНЕГЕ (ПВ) П. 26.10.1972, ПОДОЗРЕВАЕМОГО В СОВЕРШЕНИИ НИЖЕСЛЕДУЮЩИХ ПРЕСТУПЛЕНИЙ.
На белоснежной бумаге для матричного принтера четко выделяется синий штамп полицейской почты. И дата: 21.03.1997.
Вторая страница.
СВИДЕТЕЛЬСКИЕ ПОКАЗАНИЯ Д-РА МАРИАНИ ФРАНЧЕСКО, ДЕТСКОГО НЕВРОПАТОЛОГА И ПСИХИАТРА (ВЫДЕРЖКИ).
Машинопись, буква «г» выбивается из строк, слегка выцветших, сливающихся с рыхлой желтоватой бумагой. Карандаш Витторио оставил прямые, очень черные линии под некоторыми фразами.
[…] Ради прояснения ситуации, а не затем, чтобы переложить на других ответственность за случившееся, я должен сразу предупредить, что имел только одну беседу с Кротти Алессио, в возрасте 11 лет (12.07.83), проживавшего при Благотворительном институте воспитания юношества. В ходе вышеозначенной беседы выяснилось, что:
— мастурбационная активность Кротти Алессио, главная причина освидетельствования, которого потребовала администрация Благотворительного института, показалась мне совершенно нормальной, исходя из пубертатного периода, переживаемого ребенком;
— расстройства слуха, на которые время от времени жаловался Кротти Алессио (частичная глухота, вторжение непонятных звуков, помех в виде свиста), были воображаемыми: так ребенок, находящийся в приюте с пяти лет, пытался привлечь к себе внимание;
— то же самое относительно привычки обкусывать подушечки пальцев и подолгу глядеть на свое лицо в зеркале.
В конечном итоге замкнутый и молчаливый от природы ребенок выказал достаточные умственные способности, быстроту рефлексов, податливый и мягкий характер, а потому я признал его абсолютно здоровым и психически адекватным.
Никто никогда не рассказывал мне о ночных кошмарах, о фантазиях, касающихся драконов, или об эпизоде в комнате для игр. От его воспитателей я получил сведения только о его мастурбационной активности…
На полях — карандашная запись Витторио.
Драконы?
Комната для игр?
И прямая стрелка, ведущая к правому уголку, к третьей странице.
Плотный рукописный текст, запятые, чуть не прорывающие серую бумагу, сделанную из макулатурного сырья. По краю — водяной знак: «OMG — Проект Сан Бернардо — Спасение лесов».
Третья страница.
СВИДЕТЕЛЬСКИЕ ПОКАЗАНИЯ ОТЦА ДЖИРОЛАМО МОНТУСКИ, БЛАГОТВОРИТЕЛЬНЫЙ ИНСТИТУТ ВОСПИТАНИЯ ЮНОШЕСТВА.
Предупреждаю: я не психолог и не психиатр; я всего лишь монах и предоставляю другим размышлять и выносить суждение. Нужно иметь в виду, что маленький Алессио был зачат вне брака, отец не пожелал признать его, а мать очень скоро отдала в приют, потому что ее сожитель не хотел держать ребенка в доме. Мать, Альбертина Кротти, умерла, когда Алессио исполнилось двенадцать лет, а до этого навестила его раз десять, не больше. Одним словом, сирота.
Поэтому меня не слишком обеспокоил тот факт, что между пятью и шестью годами ребенок стал часто просыпаться по ночам из-за повторяющегося кошмара: сон был таким жутким, что мальчик своими криками будил всю палату. Он говорил, будто видел дракона, покрытого чешуей, который, по его словам, вспрыгивал ему на грудь и пожирал лицо, но, поскольку по телевизору как раз показывали документальный фильм «Галапагосские острова: последние драконы», который явно взбудоражил и других детей, я не придал этому особого значения. Кроме того, маленького Алессио интересовали книжки с картинками об экзотических животных, о диких племенах далеких стран — одним словом, о приключениях.
Забеспокоился я немного позже, в ту ночь, когда отец Филиппо позвал меня, обнаружив, что маленького Алессио нет в палате. Мы нашли его за столовой, в комнате для игр, самой дальней в институте, в полной темноте. Он стоял совершенно голый перед зеркалом и рисовал на лице кружки разноцветными фломастерами.
Он был наказан со всей строгостью, и, поскольку больше такого не повторялось, я об этом эпизоде забыл.
Синий листок, прилепленный почти посредине страницы. Витторио.
Вот видишь, девочка моя? Он раздевается догола. Смотрит на себя в зеркало. Разрисовывает лицо кружками, как воины маори из книжек с картинками, и видит во сне игуан с Галапагосских островов.
Он скрывает лицо, надевает маску.
Зачем?
И слышит звуки. Какие?
Но ты все-таки поймай его. Поймай его, девочка моя. И найди того слепого.
Этой ночью она явилась ко мне во сне.
Явилась так, как являются ко мне все вещи, в виде плотных волн тепла, которые наплывают на лицо, тело и проскальзывают между пальцами. В виде запахов, которые обволакивают меня, теснятся вокруг. Может быть, в виде вкусов, среди которых я двигаюсь, которые могу ухватить, зажать в кулаке. Но более всего — в виде звуков: ее голубой голос медленно тает у меня в голове, как снежок на ладони. Но он не холодный, он — теплый. И сладкий на вкус. И ноздри щекочет запах железа и дыма, резкий, открытый и свежий; так пахнет иногда по утрам, если распахнуть большое окно.
Сон был долгий и нежный, он оставил тяжесть внутри, где-то между желудком и сердцем, и тяжесть эта не исчезла даже после того, как я окончательно проснулся.
Но на ее обращения я не отзывался.
Я несколько раз их слышал по радио, я знал, что они были в газетах, что их передавали по телевизору, потому что мать как-то раз поднялась ко мне и спросила, не обо мне ли шла речь в передаче «Прямой репортаж». Там обращались к незрячему, который звонил неделю тому назад. Пусть он как можно скорее свяжется с инспектором Негро. Как можно скорее. Убедительная просьба.
Я не связался.
Я ей не позвонил. Ведь за все те годы, пока я слушаю голоса города с помощью радиосканера и слышу, как люди обмениваются адресами, именами, номерами телефонов, я ни разу не вмешался и не вступил ни с кем в контакт. Ни разу. Да и зачем бы мне это делать? Что я скажу? Что мне ответят? Но в ту ночь все было по-другому. Она выдыхала слова с силой, с большим напором, и в то же время звуки дрожали у нее на губах так, будто она боялась их отпускать на волю. Я хотел ей помочь. Помочь вытолкнуть прочь эти звуки, выдуть их, как чистую ноту, круглую, насыщенную, звенящую в победном соло. Я хотел подмешать немного желтого и красного в ее голубой голос. Я хотел ей помочь.
Я ей не позвонил. Но знал, что рано или поздно она все равно меня найдет.
В самом деле, пришла моя мать:
— Симоне, ты у себя? Эти синьоры хотят поговорить с тобой…
Я встаю, ощупываю настольную лампу под абажуром: проверяю, выключена ли она. Потом опять иду к дивану, забираюсь туда с ногами, отворачиваюсь к стене. Однако на этот раз бесполезно притворяться спящим.
— Симоне? Боже, ну и темень… сейчас зажгу свет. Иногда горит целыми днями, а иногда наоборот… сами понимаете. Симоне… ты спишь?
Щелчок выключателя предупреждает меня о том, что теперь моя мансарда освещена. И в ней люди. Много людей. Мать с еле слышным шуршанием пересекает комнату, отодвигает вращающийся стул, который стоит у меня перед компьютером, и говорит:
— Располагайтесь, прошу вас. — А потом мне: — Ну же, Симоне, вставай.
Около двери стоит мужчина, он дышит тяжело, с присвистом, как заядлый курильщик. Рядом с ним — другой. Шмыгает носом, чем-то бренчит то так то этак; звук тусклый, приглушенный — скорее всего монеты в кармане.
Но где же она?
— Я — инспектор Негро, синьор Мартини. Со мной инспектор Матера и суперинтендант Саррина, итальянская полиция. Рады, что вы согласились с нами уви… встретиться.
Я ничего не говорю. Сажусь на диване, скрестив руки на груди. Скрипучие резиновые подошвы приближаются, стеная на половицах. Я слышу, как она размыкает губы, набирает в грудь воздуху, прежде чем заговорить, делает это с силой, с напором, будто хочет надуть этим воздухом слова и выпустить их как гроздь воздушных шаров. Ей неловко.
— Меня зовут Грация, мне двадцать шесть лет, я среднего роста, темноволосая, одета в куртку оливкового цвета и стою перед вами, синьор Мартини.
— И что?
Мать вскрикивает:
— Симоне!
— Я думала, вам хотелось бы знать, как я выгляжу… я заметила, что вы смотрите в другую сторону, и…
— Я, инспектор, не смотрю ни в какую сторону. Я не могу никуда смотреть.
— Симоне!
— Простите меня. Я думала, вам хотелось бы… скажем… воссоздать мой внешний облик.
Я улыбаюсь:
— Да? И каким же образом?
— Симоне!
Она молчит. Я слышу, как шуршит синтетическая ткань: она как будто поворачивается, и в какой-то момент я думаю, что она уходит. Нет, не думаю… боюсь, что она уходит. Но стенания резиновых подошв не слышно. Просто ее голос поменял направление.
— Не могла бы я остаться наедине с синьором Мартини? И вы, синьора, тоже… спасибо.
Одышливый пыхтит еще сильнее. Сто Лир говорит:
— Прошу вас, синьора, на минуточку.
Мать возражает:
— Но…
Потом скрежещет дверная ручка, и дверь захлопывается со вздохом, словно ставится точка.
— Но, — повторяет мать уже вдалеке, на лестнице, — но…
Мы одни. Колесики кресла, которое стоит передо мной, скрипят по полу. Подушка на сиденье со свистом сплющивается. Она села и, наверное, наклонилась вперед, положив локти на колени, — да, наверное, так, потому что ее голос раздается прямо у моего лица:
— Синьор Мартини… можно мне называть вас Симоне? Может, перейдем на «ты»?
— Нет.
— Послушай, Симоне…
Почему мне вдруг вспоминается некий намек на музыку, далекую, неуловимую, как легкая складка на ткани, которая расходится, едва попытаешься ее ухватить? Это первые такты, возможно вступление к какой-то мелодии, которой никак не вспомнить.
— Я понимаю, что должна просить у тебя прощения. Понимаю, что должна была выслушать тебя, когда ты позвонил; если бы только я прислушалась к твоим словам, мы, может быть, смогли бы спасти ту девушку… может быть. Но в тот момент я была рассеянна, думала о другом и, по правде говоря, ничегошеньки не уразумела из твоих слов.
Стремительное движение, две ноты, сцепившись, ускользают прочь, так быстро, что мне их не уловить. Что это было? Что-то связанное с запахом; я его почувствовал тоже. Не слишком-то приятный запах. Запах застарелого дыма, впитавшийся в холодную ткань куртки; кислый запах пота и еще сладковатый, вроде бы крови, как тот, что исходит от матери в определенные дни. Но эта музыка, эти сцепленные ноты совсем не такие. Они — другие. В запахе, который я ощущаю, присутствует что-то еще.
— Так что вина моя, и я пронесу ее через всю жизнь. Но сейчас не время об этом. Сейчас мы должны найти и схватить того человека. Мне… мне хотелось бы, чтобы ты мог увидеть фотографию девушки… тот снимок, который сделали после того, как мы ее нашли. Я даже захватила ее с собой, такая дура, даже не подумала, что для незрячего…
— Не надо называть меня незрячим. Я — слепой.
Вздох. На какой-то миг я чувствую ее дыхание на своем лице, и снова звучит тот намек на музыку, короткая, ускользающая фраза. Как ее дыхание на моей коже, сначала свежее, на щеках и губах, потом горячее, но такое же нежное.
— Послушай, Симо, давай договоримся… не поправляй меня больше. Сама знаю — у меня что ни слово, то прокол. Если хочешь, я научусь, ты, может, сам меня и научишь… но потом. Сейчас не время. Тут объявился монстр, который убивает людей таким способом, какой ты и представить себе не в состоянии. Мы назвали его Игуаной, потому что он будто бы меняет кожу, у него каждый раз новое лицо, но в этот раз у него нет лица и новой кожи, ведь девушка, которую он убил, была одета, а значит, он ушел с кем-то еще. Если хочешь, я все тебе объясню, но потом… сейчас не время, Симо.
Эти ноты. Вступают басы, потом гитара, а потом? Трава, свежая, только что скошенная трава.
— Ты единственный, кто сможет опознать Игуану, ведь ты слышал его голос, сам сказал, что слышал, и поскольку ты незря… ты слепой и твоя мать мне рассказала, как ты развлекаешься с радиосканером целыми днями… то мы с Витторио подумали…
— Кто это такой — Витторио?
— Мой шеф, Витторио Полетто. Он руководит отделом АОНП; если хочешь, я тебе объясню, что такое АОНП, но потом. В квартире девушки мы нашли аккумулятор от сотового и подумали, что скоро Игуана снова позвонит кому-нибудь или выйдет в чат. Мы думаем… вернее, надеемся, что его можно будет перехватить с помощью радиосканера, такого как у тебя. И мы хотим, чтобы ты сидел и прослушивал, пока снова не услышишь этот голос: ведь ты единственный, кто может его опознать. Мы хотим, чтобы ты нам помог. Но времени у нас в обрез, поэтому ты говоришь мне либо да, либо нет. Сейчас же. Да или нет. Сейчас.
Она подалась вперед. Колесики кресла проползли по половицам, шурша и поскрипывая, и она оказалась совсем близко от меня. Я как следует вдохнул ее запах и вдруг вспомнил музыку. Это Summertime, но не та плавная, немного грустная композиция, которую играют обычно, а резковатая, несколько странная заставка к рекламе дезодоранта. Потому что запах, скрытый за дымом, впитавшимся в куртку, и за кисло-сладким запахом кожи, — это именно запах дезодоранта, свежий, отдающий лесом, и я учуял его только сейчас, когда она так близко придвинулась. Не важно, тот ли дезодорант рекламируют в ролике; не важно, что вызвало у меня такое впечатление — музыка ли, название или этот свежий, резковатый запах летнего утра. Знаю одно: с этой минуты и навсегда она будет для меня этой музыкой; эта мелодия будет звучать для меня всякий раз, как я о ней подумаю или услышу ее голос. И знаю, что этой музыки, этого голоса мне будет недоставать.
Поэтому, хотя мне и страшно, хотя и не хочется в это впутываться, я сжимаю губы и киваю.
— Да, — говорю я, — да, хорошо. Я вам помогу.
Тоненькая трель электронной почты в портативном компьютере Грации.
Передано по каналу Эудора, from v.poletto@mbox.vol.it to g.negro@mbox.queen.it.
Содержание: Игуана.
Приложение: три файла.
Стрелка курсора на серый квадратик с надписью ОК.
КЛИК.
Позвоню тебе, как только вернусь из Милана.
Поймай его.
В.
СВИДЕТЕЛЬСКИЕ ПОКАЗАНИЯ Д-РА ДОНА ДЖУЗЕППЕ КАРРАРО, ПСИХОЛОГА (ВЫДЕРЖКА)
[…]Не желая перекладывать ответственность на чужие плечи, я тем не менее намерен решительно отвергать любые обвинения в том, что не придал должного значения тому случаю, особенно в свете последующих событий.
Когда Алессио привлек мое внимание, мальчику было почти 14 лет, он окончил среднюю школу при Благотворительном институте и, выйдя оттуда, получал стипендию для обучения на курсах бухгалтеров. Уже несколько месяцев он проживал в Доме студента, деля квартиру с двумя юношами, тоже получавшими стипендию от церковных благотворительных заведений.
Вначале они уживались плохо, и не раз требовалось мое вмешательство как психолога и духовного наставника при означенном Доме. Ребята жаловались, что Алессио постоянно что-то бормочет себе под нос и включает музыку на полную громкость, так что слышно даже сквозь наушники плеера.
Я поговорил с Алессио, и тот мне объяснил, что привык читать молитвы вполголоса, потому и бормочет, и я решил эту проблему, предложив ему молиться про себя. Что же до музыки, то ее я решительно запретил, прекрасно представляя себе, какой вред она наносит юным душам (существует множество исследований по этому поводу, где даже доказывается демоническое происхождение так называемого сатанинского рока!!!).
Все вроде бы разрешилось, и где-то около года Алессио вел себя нормально, прилежно учился, каждое воскресенье ходил к Святой Мессе и регулярно причащался.
Я не располагал никакими данными, позволявшими заподозрить вероятность того, что случилось потом. Во имя Господа, как я мог такое вообразить?
КОМИССАРИАТ БОЛОНЬИ. ОТДЕЛ ПОДДЕРЖАНИЯ ПОРЯДКА. СЛУЖЕБНЫЙ ОТЧЕТ № 1234
[…]Нижеподписавшийся ассистент Альфано Никола, начальник патрульной машины № 3, совместно с агентом Де Дзан Микеле докладывает, что 19.03.1986 в 21.00 он, по запросу Оперативного центра, направился на улицу Боккаиндоссо, 35, где располагается Дом студента. Ориентируясь на крики и шум, доносящиеся сверху, мы поднялись на третий этаж и вторглись в квартиру № 17, где немедленно попытались оказать помощь молодому человеку, лежавшему на полу. Засвидетельствовав его смерть, нижеподписавшийся направился дальше по коридору, оставив в комнате агента Де Дзана, который ощутил внезапную дурноту при виде состояния тела вышеозначенного молодого человека. В глубине коридора нижеподписавшийся обнаружил второго молодого человека, который прятался под столом, очевидно в состоянии шока, и, приготовившись применить табельное оружие, вторгся на кухню, где и приступил к задержанию третьего молодого человека, впоследствии идентифицированного как Кротти Алессио, 15-ти лет. Кротти предстал совершенно голым, с лицом, вымазанным горчичным соусом, взятым из открытого холодильника. Он вопил, рычал и пребывал в состоянии столь неистового возбуждения, что стоило труда обездвижить его и надеть наручники.
Он ищет маску. Он до сих пор раздевается догола и, как дикарь, разрисовывает себе лицо, потому что не уверен, ему ли оно принадлежит, и все из-за того проклятого мартовского вечера. Насилие, которым он отвечает на издевательства студентов, ему указывает путь, а сумасшедший дом предоставляет возможность.
Знаешь, что произошло потом, девочка моя?
Игуана поступает в психиатрическую клинику на принудительное лечение, и там у него берут отпечатки пальцев, которые ты обнаружила. Три года он проводит в тюремной психбольнице, где ему вкалывают по 50 миллиграммов алоперидола деканоата каждые 15 дней, тестируют, подвергают гипнозу и познавательной терапии. Пока наконец четвертый корпус не взлетает на воздух, лишая его той личности, от которой он пытается убежать.
Бум! Алессио Кротти больше нет.
Теперь он по-настоящему голый.
С этих пор ему необходима другая личность.
Другая маска.
С этих пор есть Игуана.
Вот зачем он убивает людей. Более того, расчленяет их, обдирает плоть, разрушает. Он их уничтожает. Раздевает догола, раздевается догола сам и принимает вид своей жертвы, облекаясь в другую кожу.
Но зачем это ему? От чего он бежит? Наедине с собой, в позе эмбриона, погруженный в музыку, которая омывает его, как амниотическая жидкость, о чем он думает? Чего боится?
Поймай его, девочка моя.
Поймай его, девочка моя.
Площадь Верди в Болонье имеет прямоугольную форму, она расположена посредине улицы Дзамбони, университетской улицы. Если идти по ней, можно увидеть, как открытые галереи изгибаются, ненавязчиво клонятся влево, и наконец открывается площадь, пятикратно пронизанная улицами, прямыми, как лучи солнышка на детском рисунке, чистыми, просторными и тоже прикрытыми галереями. Под ними в Болонье немного прохладно, даже апрельским днем, потому что весеннее солнце не попадает туда; под ними всегда тень, а когда солнце заходит, становится совсем темно.
Поймай его.
Грация не любила галереи. Она прогуливалась взад и вперед, не спеша, среди лотков с уцененными книгами на углу площади, между зданием, где помещалась студенческая столовая, и спущенными шторами университетского кооператива. От навесов над лотками, белых, как шатры кочевников в Сахаре, отражалось яркое весеннее солнце, и Грация расстегнула куртку, спустила ее до талии, чтобы прикрыть пистолет, и завязала спереди рукава.
Поймай его, девочка моя.
Грация злорадно улыбнулась, изогнув нижнюю губу, покусывая ее, отгрызая кусочки кожи, потом с такой яростью швырнула на лоток книгу, которую якобы разглядывала, что продавец вытянул шею, пытаясь прочесть заглавие.
Этот город, сказал Матера, не похож на другие города. Сперва, когда они ехали в машине на поиски девушки, которая жила в одной квартире с убитой студенткой, он барабанил пальцами по стеклу и, склонив голову, показывал дорогу. Этот город, изрек он наконец, не такой, каким видится. Вы скажете — городишко, подумав о тех кварталах, что заключены в стенах; это и в самом деле большая деревня — но вы не знаете этого города, инспектор, просто не знаете его. Болоньей можно назвать огромное пространство от Пармы до столицы, отрезок региона, сплющенный вдоль виа Эмилия: люди здесь живут в Модене, работают в Болонье, а вечерами ездят танцевать в Римини. Это — мегаполис, который тянется на две тысячи квадратных километров и насчитывает два миллиона жителей; масляное пятно, расползшееся между морем и Апеннинами; здесь нет настоящего центра, только рассеянная периферия, носящая названия Феррара, Имола, Равенна, Ривьера.
Подруга убитой девушки жила в одном из поставленных на ремонт и стихийно занятых домов на улице Ладзаретто. Сара: двадцать три года, короткие волосы, мелированные розовым, одно ухо пронизано целым рядом тоненьких колечек, руки спрятаны в рукава рубашки в огромную клетку, так что едва видны кончики пальцев. Очень нервничает, ходит туда-сюда по квартирке, самой обычной квартирке недорогого доходного дома. Нет, она уже давно не живет с Ритой. Из-за денег: пока она изучала современную литературу, отец слал переводы из Неаполя, потом она оставила курс, и помощь накрылась. Четыре месяца назад: пока, Рита, я нашла место в брошенном доме на улице Прателло, там не надо платить; потом, когда муниципальные власти всех повыгоняли, она вместе с другими перебралась сюда, на улицу Ладзаретто. Но сначала нашла для Риты другую девушку, с которой можно было разделить квартиру.
Свет в апреле быстро меняется, когда солнце садится. Тени под галереями багровеют, ложатся пятнами, пятна эти мечутся по стенам, и если долго смотреть на них, не отрывая взгляда от самых дальних колонн, в глазах замелькают кровавые блестки. Когда солнце скрывается за крышами и свет тускнеет, проходя сквозь фильтр низких лиловых облаков, тени под галереями сначала становятся серыми, с металлическим синеватым отливом, а потом и вовсе синими, с оттенком хромированного железа, почти голубоватым. Площадь Верди тоже меняется быстро, как свет, и в четверть восьмого она уже совсем не та, что в семь.
Грация заметила это, проходя мимо университетской библиотеки. Сторож как раз запирал дверь, со скрипом поворачивая ключ в замочной скважине; он бросил на девушку злобный взгляд, потому что она замедлила шаг и поставила ногу на ступеньку, будто собиралась войти. На самом деле ей нужно было завязать шнурки на ботинках, и когда она подняла голову, то увидела, что под портиками, среди объявлений о концертах, наклеенных на стены одно поверх другого, среди надписей арабской вязью, покрывающих колонны, и рекламных листовок Копировальных центров, разбросанных по мостовой, не осталось ни одного студента, и даже наркоман, просивший милостыню у здания муниципалитета, сунул руки в карманы спортивной куртки и уселся на ступеньках, ведущих к театру.
Этот город, сказал Матера, не похож на другие города. Он не только большой, он еще и сложный. Противоречивый. Если осматривать Болонью вот так, прогуливаясь по улицам, не увидишь ничего, кроме портиков и площадей, но, если поглядеть сверху, с вертолета, город предстанет зеленым, как лес, благодаря внутренним дворикам, скрытым за стенами домов. А если проплыть на лодке, покажется, что город весь омыт водой и прорезан каналами, как Венеция. Полярный холод зимой и тропическая жара летом. Красный муниципалитет и корпорации миллиардеров. Четыре различные мафии, которые, вместо того чтобы стрелять друг в друга, отмывают вырученные за наркотики деньги со всей Италии. Пельмешки-тортеллини и секты сатанистов. Этот город не такой, каким кажется, инспектор; этот город всегда наполовину скрыт.
Новая подружка убитой девушки: Стефания, двадцать пять лет, голубой джемпер и белая блузка с кружевным воротничком; булавка с жемчугом и золотая цепочка, гладкие светлые волосы, факультет экономики и финансов. Нет, видите ли, через пару дней я уже поняла, что ужиться с ней трудно. Она: впадала в истерику всякий раз, как у меня звонил сотовый. Я: ладно уж, Будды так Будды, и New Age целыми днями — мне эта группа тоже нравится, она расслабляет, но весь этот ладан меня доводил до умопомрачения. Она: сидит, как пришитая, у компьютера, ищет родственную душу в Интернете; думаю, она из тех, что кончают жизнь самоубийством, когда проходит комета. Я: через неделю еду в Лондон, на семинар по маркетингу, проект «Эразм». Теперешнюю квартиру нашла по объявлению на стенде, перестроенное общежитие, сдается только под офисы, но кто это проверяет, две комнаты, туалет и кухня, два миллиона восемь в месяц, разделенные на четверых девушек, все из Пезаро, все с экономического. Единственная проблема — не угадаешь, чей сотовый звонит.
Поймай его.
Грация присела на каменное основание галереи, между двумя колоннами; улица здесь так круто уходила вниз, что резиновые подошвы ботинок едва касались асфальта. Наклонилась вперед, чтобы опереться о колени, но вспомнила про пистолет и резко выпрямилась, чтобы он не высунулся из-под куртки. Даже обернулась, поглядела на наркомана, который сидел на ступеньках муниципалитета, но тот был так поглощен развязыванием спального мешка, что ничего не заметил.
Поймай его.
Поймай его, девочка моя.
Дерьмо.
Этот город, сказал Матера, не похож на другие города. Вот вы говорите, инспектор: университет, походим по университету, поищем среди студентов, пошарим в их барах, квартирах, столовых… Университет, инспектор Негро? Университет? Да это — другой город, параллельный, о котором мы знаем еще меньше. Студенты со всей Италии приезжают и уезжают, отчисляются, восстанавливаются, ночуют у друзей и родственников, снимают комнаты «от жильцов», всегда по личной договоренности, без регистрации, без квитанций. Да знаете ли вы, что в семидесятые годы все террористы скрывались в Болонье, и как вы думаете почему? Потому что в любом другом городе посторонний, со странным акцентом парень, который то исчезает, то возвращается в любые часы дня и ночи, и никто не знает, кто он такой, что делает и чем живет, — такой парень в любом другом городе не остался бы незамеченным, но только не в Болонье. В Болонье такова характеристика обычного студента. Вы говорите, инспектор: университет? Университет — это подпольный город.
Стефания, уже на лестничной площадке: вот, только что вспомнила — был один тип, тощий, длинный, весь увешан колечками, Боже, какая гадость, как-то раз я была у него в гостях. Улица Альтасета, четыре: последний этаж. Никола: двадцать семь лет, низенький, полный, «Анатомия» для второго курса на кухонном столе. Никакого пирсинга: нет, простите, я тут ни при чем, я временный жилец. Это помещение мне уступил один мой друг, я готовлюсь к экзамену; если не сдам — загремлю в армию, и тогда зачем мне квартира в Болонье. Мой друг: то есть на самом деле не то чтобы друг, а друг друга, я его только и видел, когда получал ключи. Да, высокий, весь увешан колечками. Да, мой друг мне о нем говорил. Да, сказал, как его зовут. Лютер Блиссетт. В каком смысле, вы не знаете, что такое Лютер Блиссетт? Лютер Блиссетт — имя нарицательное, собирательное имя; так подписываются многие, от художников до компьютерных пиратов. Удобная самоидентификация. Сказать «Лютер Блиссетт» значит сказать «никто».
Грация спрыгнула с цоколя, широко растопырив пальцы, отряхнула брюки. Из-за муниципалитета, где улица расширяется, давая место зацементированной площадке для парковки машин, вышли Матера и Саррина, а с ними Рахим, двадцать один год, тунисец, нелегальный иммигрант и толкач, которого, не привлекая Грацию, выжали как лимон за расписанной граффити стеной ограждения: боялись, что при незнакомой полицейской девице он не раскроет рта. Все это время она сидела тут одна и ждала с нетерпением, а теперь даже застонала от досады, когда Саррина, глядя на нее, покачал головой, в то время как Матера не сводил с Рахима глаз и тыкал ему в лицо указательным пальцем, как делают полицейские, которые уже обо всем спросили, но все-таки хочется узнать что-то еще.
Когда солнце садится, спускается за дома так низко, что кажется, будто оно провалилось под землю, на площади Верди зажигают фонари. И пока они не разгорелись как следует, пока они еле мерцают, тусклые, бледные, дневной свет еще держится наверху, будто бы за стеклом, и не спускается под галереи, где тени темнее, чем где бы то ни было, а лица — черные.
Поверьте мне, инспектор, сказал Матера. Этот город не то что другие.
Говор некоторых венецианцев называют напевным, я его называю напевным, потому что голоса поднимаются и опускаются, словно следуя ритму песни. Вверх-вниз, вверх-вниз по всей длине фразы, которая зарождается в верхней части горла, а исходит из носа, небрежная, рассеянная, как песенка, которую мурлыкаешь бездумно, не открывая рта. Потом ритм становится четче, и на конце фраза завивается, будто обращается вспять.
— Да иди ты в п…! Ты что, не знал, что мне нужна машина: на железной дороге забастовка, и как мне теперь вернуться домой?
Говор некоторых ломбардцев, бергамцев, например, называют возвратным, потому что у них фраза идет от конца к началу и завиток еще гуще и жестче. Фраза, как правило, произносится быстро, почти в полный голос, но запинается на последнем слоге и как будто складывается, скрадывая окончание.
— Послушай! Машина мне была ну-ужна, и что? Ты придешь послушать «Саундга-арден», а?
Говор некоторых обитателей Эмилии называют скользящим, потому что тут делается упор на гласные, голос словно скользит по ним, удлиняет их, расширяет изнутри; так палец втыкается в мягкое тесто, приготовленное для торта, и месит его, вращаясь. Жители Пармы напирают на «р», жители Модены или Карпи иногда произносят последний слог закрытым, особенно на «о», и у них тоже получается крутой, жесткий завиток.
— Эй, прриятель, что за чееррт… ты у меняя просишь билеты на «Саундгааррден»? Фиигушки!
Говор некоторых лигурийцев называют беглым, потому что в начале фразы голос делает паузу, будто переводя дух, а потом частит, и слова вырываются стремительно, одно за другим, будто вдогонку, пока вдруг голос не останавливается, поднявшись, а потом опустившись, в две ноты, на последней гласной.
— Эй, красавчик! Попроситьчтольнарадиобилетдлятебя-я??
Говор некоторых римлян называют ломаным, я его называю ломаным, потому что римляне обрубают слова, но иногда и растягивают их, словно тянут изо рта через губы тонкую нить.
— Эй, Маркооо! Что т' ск'зал? Где м'шина? — Фраза как прутик, который пытаешься переломить пополам, но остается посредине перемычка из волокон или полоска коры.
Напевные, ломаные, скользящие голоса города исходят из репродуктора радиосканера и вращаются вокруг меня, наползают друг на друга, сцепляются, проскальзывают между пальцев, как вода, когда ее выпускаешь из раковины, и посредине этого водоворота — я вместе с креслом на колесиках вращаюсь все быстрей, быстрей, быстрей.
Последний листок — формат А4, в линейку, по краям зубчики, оставленные машиной, которая нарезает бланки. Сверху — герб Итальянской Республики.
Ниже — плотная, выпуклая печать игольного принтера:
ДОПРОС ПОДОЗРЕВАЕМОГО ДЕИАННЫ ЛОРЕНЦО (РАСШИФРОВКА МАГНИТОФОННОЙ ЗАПИСИ).
Сбоку почерком Витторио приписано: В ЯБЛОЧКО!
ЗАМЕСТИТЕЛЬ ПРОКУРОРА МОНТИ: Раз, два, три, проба… раз, два, три, проба… что, работает эта штука? Можно начинать? Итак, сегодня, 17 марта 1997 года, перед нами, заместителем прокурора города Болоньи Патрицией Монти и офицером уголовной полиции старшим комиссаром Витторио Полетто, находится Деианна Лоренцо, 35 лет, подозреваемый в развратных действиях по отношению к несовершеннолетним…
ДЕИАННА: Эй, погодите-ка минутку! Мы договорились, что о несовершеннолетних речи нет!
МОНТИ: Пожалуйста, синьор Деианна… соблюдайте процедуру допроса. Дайте мне закончить, а уж потом обсудим, виновны вы в этих преступлениях или нет. Итак, повторяю… развратные действия по отношению к несовершеннолетним, получение доходов от проституции, оскорбление общественной нравственности, жестокое обращение с животными и святотатство. Согласно закону вы имеете право не отвечать на вопросы. Собираетесь ли вы воспользоваться этим правом, синьор Деианна?
ДЕИАННА: Кто, я? Нет, конечно. Для чего, по-вашему, я пришел? Мы ведь обо всем договорились, так?
МОНТИ: О договоренности речь не идет, синьор Деианна. Мы, скажем так, проводим предварительный допрос, готовим почву для вашего чистосердечного признания…
СТАРШИЙ КОМИССАР ПОЛЕТТО: Простите, госпожа судья… не перейти ли нам прямо к делу? Я тороплюсь…
МОНТИ: Послушайте, комиссар, существует процедура, которую мы должны неукоснительно…
ДЕИАННА: Того типа я видел раза три. Первый раз — где-то в октябре 94-го. Он говорил, будто интересуется сатанизмом, но сразу было ясно, что парень в этом не петрит. Он, знаете, из тех, что прибиваются то к одной секте, то к другой. «Свидетели Иеговы», Саи Баба…
ПОЛЕТТО: Как он представился?
ДЕИАННА: Я не помню. Назвал какое-то расхожее имя. Потом через пару месяцев вернулся и сказал, что хочет участвовать в Черной Мессе. Хочет попросить кое-что у Сатаны. Мы с него затребовали полмиллиона, такой тариф, и он оставил сотню задатка за ритуал очищения. На третью ночь мы собрались в Армарало-ди-Будрио, там есть заброшенная вилла, всего было пять или шесть новичков, они скинулись на мессу с девственницей и сексуальным обрядом, но тот тип не появился. Госпожа судья, я не знал, что девушка несовершеннолетняя, к тому же, клянусь, я к ней и не притронулся!
МОНТИ: Синьор Деианна, девушка утверждает, что ее накачали наркотиками и что она…
ПОЛЕТТО: Чего он хотел от Сатаны?
ДЕИАННА: Кто?
ПОЛЕТТО: Тот тип. Он собирался что-то просить у Сатаны. Что именно?
ДЕИАННА: А, ну да… знаете, я и сам не очень-то понял. Что-то странное. Он хотел просить Сатану, чтобы тот перестал звонить в колокола, пожалуйста.
Витторио, печатными буквами на полях:
САИ БАБА, «СВИДЕТЕЛИ ИЕГОВЫ»… И КОЛОКОЛА. ОН ХОЧЕТ, ЧТОБЫ САТАНА ПЕРЕСТАЛ ЗВОНИТЬ В КОЛОКОЛА.
Витторио, на обороте. Писано второпях, с сильным наклоном, мелким, убористым почерком. Строчки убегают вниз, изгибаются, буквы, выведенные карандашом «Пентель» с мягким грифелем, расплылись там, где лежала пишущая рука. Некоторые слова стерлись совсем.
Вот от чего он бежит. Вот чего он боится. То, что он слышит, то, что пытается заглушить наушниками или бормотанием, как только оно появляется в голове и не хочет исчезнуть, это — КОЛОКОЛА.
КОЛОКОЛА САТАНЫ!
А знаешь ли ты, что такое колокол, инспектор Негро? Знаешь, как интерпретируется в психоанализе эта полость, в которой болтается язык; знаешь, с чем соотносится это мерное ДИНЬ-ДОН, ДИНЬ-ДОН (ты покраснела, девочка моя)?
Это — колокола греха, это — СМЕРТЬ, это — колокола Ада, ждущие тебя после смерти.
Наш Игуана не хочет в Ад, пытается избежать его, пытается убежать от колокольного звона.
И знаешь как, девочка моя?
ПЕРЕВОПЛОЩАЯСЬ.
Игуана примыкает к сектам, но только к тем, где проповедуется какая-то форма ПЕРЕВОПЛОЩЕНИЯ. Это он и проделывает после убийств: перевоплощается на свой лад второпях, не дожидаясь, пока закончится жизненный цикл. Раздевается догола и рисует на лице кружки, похожие на татуировку воинов маори. Меняет кожу, как ИГУАНЫ с Галапагосских островов. Дикарь, динозавр, дракон, готовый развиваться дальше (развиваться?).
Жертвы все моложе и моложе, ибо Игуана отвергает старость, отвергает половую зрелость, которая его страшит; отвергает СМЕРТЬ. Он хочет стать БЕССМЕРТНЫМ.
Или, может быть, пытается по-своему повзрослеть.
Еще ниже — убористые строки у самого зубчатого края листа. Красной шариковой ручкой.
Ну не смешно ли это, инспектор Негро?
Мы выяснили все, но ни черта этим не добились.
Кто он сейчас?
Что делает?
Как выглядит?
Пожалуйста, колокола, не звоните так громко, хотя бы сейчас, когда мне нужно снять наушники.
Пожалуйста, колокола, пожалуйста.
Не хотите?
Тогда я поднимаю стереомагнитофон, который стоит на тумбочке, и плевать, что мембраны колонок дрожат у самого моего лица. «Nine Inch Nails», «Mr Self Destruct».
Это — молот, это — стальная кувалда, бьющая что есть сил, что-то вколачивая в землю, сначала медленно, удар за ударом, потом все быстрей и быстрей. За каждым ударом следует влажный всхлип, будто молот бьет по этому плиточному полу, залитому водой. Потом музыка переходит в нестройное треньканье, словно тысячи ногтей скребут по влажному от испарений потолку; тарелки бьются вдребезги о блестящие плитки ванной, а в глубине, среди звуков, разбегающихся по всем направлениям, что-то нашептывает спокойный, улыбчивый голос.
I am the voice inside your head, I am the lover in your bed, I am the sex that you provide, I am the hate you try to hide… and I control you. Я в твоей голове звучу, я в постели тебя хочу, я — тот секс, что ты можешь познать, я — тот Ад, что ты должен скрывать… я владею тобой.
Кладу руку на запотевшее зеркало и вытираю его круговыми движениями, чтобы увидеть свое отражение. Приближаю лицо, пока пар от горячей воды, льющейся в ванну, в раковину, из душа, вновь не покроет стекло тонкой непроницаемой пеленой. Струпья на выбритой голове засохли, я легко отдираю их ногтями, под ними чуть покрасневшая кожа. Порезы на груди и бедрах еще свежие, и я их не трогаю. Между ног очень больно. Лезвие было тупое, а я не привык брить в паху.
«Nine Inch Nails», «Heresy».
Снова молот хлюпает по воде, и тот же самый голос вопит истошно, с разинутым ртом, будто слова исторгаются прямо из глотки. Your God is dead and no one cares, if there is a hell I will see you there. Умер твой Бог, и всем наплевать, если есть Ад, тебе в нем страдать.
Динь-дон, динь-дон… тише, колокола, тише, пожалуйста.
Провожу рукой по зеркалу, которое опять запотело, и снова приближаюсь, верчу головой из стороны в сторону. Большие булавки, которыми я проткнул мочки ушей, которыми продырявил кожу под бровями, которые всунул в нос, причиняют боль, но терпеть можно. Ничего другого я в доме не нашел, а просто так вставить колечки невозможно: они тонкие, не буравят кожу. Но булавки — это то, что надо; вот я натягиваю двумя пальцами кожу над бровью, приподнимаю, дергаю, ай, потом вынимаю булавку, ай, расцепляю колечко и ввожу его в отверстие, оттягиваю вниз, ай, потом прокручиваю, стараясь не моргать, не морщить лоб, — жжет ужасно, а шевельнешься, будет еще больнее. Красные круглые капли падают в горячую воду, скопившуюся в раковине, расходятся тонкими нитями, становясь все светлей, и наконец паутиной переливаются через белый фаянсовый край. Проделываю то же самое с другой бровью, ай, это чуть сложнее, бровь левая. Мне больно, очень больно, кажется, будто колечко скребет по кости, но я нажимаю сильней, всаживаю его рукой, дрожащей от боли, НАЖИМАЮ СИЛЬНЕЙ, и оно становится на место. Вдеть колечки в уши гораздо легче, с носом тоже все проходит практически безболезненно.
Заливаю холодной водой густое пламя, ползущее по лицу. Поворачиваюсь к зеркалу спиной, опираюсь о раковину голым задом. Насчет последней дырки все ясно. Вот он, передо мной, достаточно опустить глаза и посмотреть между ног — и я его вижу. Он пульсирует, раздутый, красный, искривленный, как рыба, схватившая крючок.
«Nine Inch Nails», «I Do Not Want This».
Голос кричит откуда-то снизу, из-под воды, из-под кожи, певец разевает рот под целлофановой пленкой, которой туго обернуто лицо, и кричит. Don't you tell me how I feel, you don't know just how I feel… Не говори мне, что со мной, ты просто не знаешь, что со мной…
Ах, вот тут больно. БОЛЬНО, БОЛЬНО!
На полу, опустившись на одно колено, согнувшись в три погибели, я задыхаюсь от боли, которая растекается по животу. Даже когда я прижигал себе бок сигаретой, так больно не было. От запаха сгоревшей кожи, от шкворчанья плоти, поджаривающейся на огне, я поморщился, но так больно не было. Вода на плитках остыла, кожа на ногах покрылась мурашками. Воды натекло на палец, но я держу все краны открытыми, чтобы пар наполнял ванную и согревал меня, ибо, как всегда при перевоплощении, я голый и мне холодно.
Динь-дон, динь-дон, динь-дон…
С тумбочки у раковины доносится трель сотового, проскальзывает между колоколами и скребет по затылку тонким ногтем. Протягиваю руку, беру аппарат:
— Да?
— Это Паола. Bono, это ты?
— Да.
— Какой у тебя странный голос… что там за шум? Ты что, принимаешь душ, не выключив радио?
— Примерно так.
— Ты что… улетел? Слушай, дружище, мы сегодня вечером встречаемся в Альтернативном театре. Там Мауро играет джаз. Придешь?
— Да, приду.
— Правда придешь? Не забудешь?
— Да. Сегодня вечером. Альтернативный театр. О'кей.
«Nine Inch Nails», «Reptile».
Angel bleed from the tainted touch of my caress, need to contaminate to alleviate this loneliness… my disease, my infection, I am so impure… От моих нечистых ласк ангел кровью истекает; кто не хочет быть один, тот другого заражает… я заразен, я нечист…
Кладу сотовый на тумбочку, обеими руками протираю зеркало и смотрю на себя, пока пар снова мало-помалу не заволакивает отражение. Зверь, живущий у меня внутри, быстро пробегает под кожей. Крутится вокруг пупа, раздувает живот, и он натягивается и выступает наружу; потом поднимается наверх, проскальзывает в горло, проникает под кожу лица, и она приподнимается над скулами, собирается под глазами в набрякшие блеклые мешки. Проникает в рот, прижимается к губам, и они пухнут, искривляясь, а я думаю, что если их разомкнуть, то я его увижу, зверя, живущего у меня внутри; увижу его отражение в зеркале; но мне страшно, и я не открываю рта. Потом сглатываю, и он с сухим щелчком проходит в горло, а я вдыхаю воздух, влажный от воды и горячий от пара.
Нужно смотреть на фотографию с удостоверения личности, которую я заложил за раму зеркала, хотя фотография крошечная и видно плохо; смотреть все равно нужно, потому что тот, другой, плавает в ванной, из которой льется вода; его ноги и руки уже свешиваются через край, но лица больше нет. Однако же бритый череп, мешки под глазами, пухлые губы — все есть на удостоверении личности, и я более-менее запомнил, где он носил колечки, которые я вырвал. Зато гладкая грудь, безволосые ноги все еще хорошо видны, как и круглая отметина на боку.
Я успеваю еще раз посмотреться в зеркало перед тем, как пар снова заволакивает его. Мы одинаковые.
Но колокола — динь-дон, динь-дон, динь-дон… эти колокола я по-прежнему слышу.
Уже на середине лестницы слышался такой гомон, что мансарда Симоне напоминала деревенскую площадь в базарный день. Голоса людей, шелест шин, звуковые помехи — все сливалось в нестройный, неразборчивый, неопределенный гул, смутное жужжание, проникавшее сквозь закрытую дверь, но звучавшее тихо, словно вполголоса, так что Грация даже представила себе на минуту, будто она стоит на улице, волшебной, невидимой улице, где все перешли на шепот: и люди, и машины, и мопеды, и музыка на заднем плане, и сирены. Но перед ней была всего лишь комната, мансарда Симоне — узкий прямоугольник, скошенный сбоку, там, где стоит диван; три окошка, прорезанные в крыше. На проигрывателе — Чет Бейкер, очень-очень тихо, почти как дуновение: «Almost blue». Симоне, положив локти на стол и уткнув подбородок в ладони, сидит на самом краешке своего вращающегося кресла. И восемь радиосканеров, все включены, все работают, все настроены по меньшей мере на треть громкости.
Когда Грация вошла, Симоне что-то мурлыкал себе под нос. Но не «Almost Blue».
«Summertime».
— У тебя хорошее настроение?
— Нет.
Симоне оторвался от стола, выпрямился, оперся руками о подлокотники. Поставил ноги на пол и стал скользить на кресле туда-сюда, медленно и упорно. Грация улыбнулась, заметив, что юноша покраснел.
— Ну нет так нет, — произнесла она. — У меня тоже плохое. Бегала как сумасшедшая по всей Болонье, и все без толку. Устала. Ничего, если я посижу немного здесь, посмотрю, как у тебя дела? Не хочу сказать, что ты наша единственная надежда, и все же…
Симоне пожал плечами и склонился к сканерам, расставленным на столе, будто погружаясь с головой в переплетение проводов и звуков. Грация уселась на диван, сняла куртку, с судорожным вздохом откинулась на мягкую спинку. Стала разглядывать Симоне: каштановые волосы, зачесанные назад сплошной массой, без пробора, только чтобы убрать их со лба; губы презрительно сжаты, один глаз прикрыт, веки едва раздвинуты, от этого лицо кажется асимметричным, слегка перекошенным. Грация смотрела, как его пальцы бегают по кнопкам сканеров, быстрыми ударами меняя настройку.
Сиена Монца 51, подъезжаем к…
Франческа! Где тебя черти носят? Я тебя жду битый…
Мефисто? Я — Сантана, выезжаю на автостраду, направляюсь к Мо…
Подожди, пока проедет машина… я в Форли, но все дороги заби…
Нет, ты меня не отвлекаешь, я в поезде, еду в Имолу повида…
— Как тебе удается за всем этим следить?
— Я не слежу. Просто слушаю, и все. Я ищу голос.
— Ты уверен, что хорошо его помнишь?
— Да.
— Извини. Я не то хотела сказать… но, послушай, только не обижайся, я из любопытства: какой он был, тот голос?
— Зеленый.
— Зеленый?
— Холодный, лживый, напряженный… будто бы его нужно было удерживать, чтобы он не сорвался с языка. Будто бы еще что-то шевелилось внизу.
— А почему зеленый?
— Потому что там есть «ле». Потому, что это слово прилипчивое, а мне не нравятся вещи, которые липнут. То был скверный голос. Зеленый.
— Ага. А мой голос какого цвета?
Симоне сжал губы и еще ниже склонился над столом. Но прежде чем снова погрузиться в провода и звуки, произнес, торопливо и так тихо, что Грация наверняка не расслышала:
— Голубого.
«Телеком Италия Мобиле». Абонент в данное время недоступен.
Омнителъ. Мы фиксируем ваш звонок. Дождитесь сигна…
«Телеком Италия Мобиле». Абонент находится вне зоны действия сети. Отключитесь и попробуйте перезвонить по…
— Ничего, если я сниму ботинки? Не думаю, чтобы ситуация с запахами особенно изменилась, поскольку я утром принимала душ, но все-таки целый день бегала и…
Грация двумя пальцами подняла воротник свитера, натянула его на нос, пошевелила плечами. Ощупала грубую джинсовую ткань в промежности, на минуту задумавшись, не забыла ли она утром сунуть тампон, ведь шли уже последние дни, потом рывком поднялась с подушек и склонилась к ботинкам.
Из стереоколонок звучал голос Чета Бейкера.
Из сканеров — резкий переливчатый свист работающего факса. Низкое монотонное жужжание сотового с подсевшей батарейкой. Синтетические ноты «Болеро» Равеля, которые исполняет телефон-секретарь.
Из стереоколонок — труба Чета Бейкера.
— Что такое? — вдруг встревожилась Грация.
Симоне вытянул шею, завертел головой, будто что-то искал. Но едва услышал ее голос, как замер, повернув к ней левое ухо.
— Ничего, — отозвался он. — Я перестал тебя ощущать.
— Я тут, — сказала Грация, стоя у него за спиной. Протянула руку, коснулась его плеча, но Симоне отодвинулся, чуть скользнув по спинке кресла. Снова отъехал, медленно, явно нервничая.
Грация подошла, остановила кресло и оперлась на спинку. Потом уселась на подлокотник, держась за край стола, чтобы сохранить равновесие. Заметив, что ноздри Симоне раздулись, застеснялась и попыталась отодвинуться.
— Ох, знаю. Говорю тебе: я весь день бегала и…
— Нет, ничего такого, — торопливо произнес он и поднял руку, но так и не дотронулся до своей соседки. — Ничего неприятного. Просто одного запаха я не понимаю. Вроде бы пахнет маслом.
Грация инстинктивно завела руку за спину, притронулась к кобуре, болтавшейся у пояса.
— Это пистолет, — объяснила она.
— Ах, ну да.
Симоне склонил голову к левому плечу, ближе к Грации, даже чуть пододвинулся к ней. Принюхался.
— Резина. Твои ботинки на резине.
— Да, но ты смущаешь меня, не надо, пожалуйста…
— Табачный дым.
— Да, но это не я курю. Это куртка все впитывает. А Матера и Саррина оба дымят.
— Запах кожи, сильный, чуть горьковатый. Запах теплой ткани, возможно хлопчатобумажная майка. Что-то кислое и сладковатое тоже… но немного, меньше, чем в тот раз, когда ты пришла впервые.
— Послушай, я себя чувствую куском дерьма…
— И еще «Summertime».
— Ах черт, верно!
Грация напела первые ноты, на-на-наан, фальшивя и выбиваясь из ритма, но ноты были те самые. Оттолкнулась ногой от пола, закружилась в кресле вместе с Симоне, который теперь уже не скрывал улыбки.
— «Белый мох». Собственно, я его купила только потому, что мне понравилась песня. Вот черт, Симо… ты прямо как в том фильме, может, ты его…
Она чуть было не сказала «видел», но осеклась, закусив нижнюю губу. А Симоне пожал плечами, покачал головой, все еще улыбаясь.
— Нет, — ответил он, — я его не видел. Я не из тех, кто часто ходит в кино.
Грация улыбнулась и снова посмотрела на Симоне, на его асимметричное лицо, на прикрытый глаз, который ее не видел, не следил за ней, ничего, казалось, у нее не спрашивал и ничего не просил. Стоило ей однажды войти сюда, в мансарду, и сесть на диван, как она сразу почувствовала облегчение, почти успокоилась, несмотря на то, что в самом разгаре была охота на призрака в дебрях подпольного города, и еще подумала в тот момент, что облегчение — чисто физическое — оттого, что она села и сняла обувь после долгого дня, проведенного на ногах. Но теперь, глядя на Симоне, решила, что это как-то связано с ним. Как хорошо было находиться рядом с кем-то, кто не сверлил ее пристальным взглядом, ироническим ли или покровительственным, но всегда чего-то требующим: и одевайся так, чтобы походить на женщину; и останься со мной, будешь помогать мне в баре; и поймай его, девочка моя. С Симоне все было не так. Он не смотрел, он не сверлил взглядом, он ничего не требовал. Просто слушал. Слушал, что она говорит.
И голос ее невольно смягчился, она постаралась сделать его как можно более нежным, не таким грубым и резким, как обычно.
— Ну, раз уж ты не ходишь в кино, — проговорила она, — то что ты делаешь обычно, Симо?
— Слушаю сканер. Ловлю голоса города.
— Хорошо. А что еще?
— А больше ничего.
— Ты никуда не выходишь? Ведь должен же ты куда-то выходить?
Симоне больше не улыбался. Он снова оперся о край стола, погрузился в провода, и пальцы снова забегали по кнопкам сканера, словно по клавишам фортепьяно.
— Нет, я не выхожу, — сказал он.
Я договорился с девчонками, увидимся в «Парадизо» около де…
Лалла нас ждет в рес…
Давай решим, когда мы встре…
Это Паола. Bono, это…
Да ведь и я никуда не выхожу, подумала Грация. Разве поесть пиццы или в кино с коллегой из иностранного отдела, но это не значит выходить.
— Но ты с кем-нибудь видишься, а? Ну не знаю, Симо… с друзьями…
— Нет.
Слушай, дружище, мы сегодня ве…
Да ведь и я тоже ни с кем не вижусь, подумала Грация. Разве что с Витторио или с бывшими сокурсниками, но это не значит видеться с друзьями.
— А девушка, Симо? У тебя есть девушка?
— Нет.
Симоне опустил голову еще ниже, еще ближе к голосам, к жужжанию. Потом обернулся.
— А у тебя есть парень? — тихо спросил он.
Грация поморщилась, покачала головой:
— Парень? Нет, сейчас нет. Я слишком занята своей работой и… Что там такое?
Симоне так резко вскочил, что она едва удержалась на подлокотнике. Он развернулся в другую сторону, к правому сканеру. Протянул руку и крепко, до боли, вцепился Грации в плечо.
Да, приду.
Правда придешь? Не забудешь?
Да. Сегодня вечером. Альтернативный театр. О'кей.
Жужжание. Связь прервалась со щелчком, загудел, зашелестел пустой эфир. Симоне пробежался пальцами по кнопкам сканеров и выключил все, кроме правого.
Жужжание. Назойливое, зеленое жужжание.
Грация спрыгнула с кресла, прямо в белых носках протопала к дивану, где оставила куртку. Вынула из кармана сотовый, быстро-быстро набрала номер, одновременно пытаясь обуть ботинки, валявшиеся на полу.
— Алло, Матера? — чуть не проорала она, потом добавила, обращаясь к Симоне, тыча в него указательным пальцем с коротко обстриженным круглым ногтем: — Сегодня вечером мы с тобой выйдем вместе, Симо. Сегодня вечером мы пойдем развлекаться. Мы с тобой, вместе.
Под подошвами ботинок — мягкая ребристая поверхность, податливая, липкая; ниже — твердый пологий склон: резиновая дорожка на бетонном пандусе. Вокруг — свежий, вольный воздух вечера, но, едва заканчивается подъем, в лицо бьет тяжелая, горячая струя: входная дверь, распахнутая передо мной на вершине пандуса. Внутри, пока еще приглушенное, забитое рокотом машин за моей спиной и голосом (снизу слева: «У тебя есть пропуск, Арчи? Нужно платить десять тысяч»), — далекое дуновение саксофона: Альтернативный театр на улице Ирнерио.
Ощупываю ногой поверхность: снова грубый бетон — и носком ботинка обнаруживаю препятствие: ступеньку. При таких дверях всегда бывает ступенька, но Грация ее не замечает и спотыкается. Хватается за мою руку, чтобы не упасть, шепчет:
— Извини, — а потом: — Пошли, там нас ждет Матера.
Внутри пахнет дымом, дымом сухим и дымом сладким. Пахнет теплом, пыльным бетоном, сырой штукатуркой; от едкого запаха краски свербит в носу. Пахнет бумагой. Провожу кончиками пальцев по стене и чувствую гладкую мягкую поверхность обоев. Запах вина. Горький запах пива. Мощный, животный, грязный запах прямо подо мной. Я дергаю за руку Грацию, которая ведет меня.
— Что такое? Вот дерьмо… чуть не наступила на спящего пса. Тут такая темень, что ты, похоже, ориентируешься лучше меня.
Натыкаюсь на что-то твердое. Кладу руку, чувствую гладкую мокрую поверхность с закругленным краем. Запах вина. Горький запах пива. Стойка бара.
— Добрый вечер, синьор Мартини. — Хриплый голос Одышливого, сладковатый запах старого табака, которым обдает меня его дыхание. Рука ложится на мое плечо, но голос отклоняется в сторону. Он все время шепчет, но я его слышу.
— Подкрепления не будет, инспектор.
— Господи, Матера!
— Вы знаете, где мы с вами сейчас? Вы знаете, почему это место называют Альтернативным театром? Потому что это самовольно занятый район, им управляют независимые. Комиссар говорит, что не станет посылать сюда полицейских, — стоит им показаться, как начнется светопреставление.
— Какого хрена, Матера! Ведь Игуана здесь!
— Комиссар говорит — нужно еще убедиться, существует ли он в самом деле, этот Игуана. Так что никакого подкрепления. Только вы, я и Саррина, он уже в зале, сразу за занавеской.
Грация сжимает мне руку, почти тычется губами в ухо, и я втягиваю голову в плечи из-за охватившей меня дрожи, а она говорит со мной и решительно толкает к грубому, густому запаху ткани, который обволакивает все более близкие звуки саксофона.
— Не бойся, — шепчет она, — сейчас мы поищем парня в наушниках, потом я подведу тебя поближе, и Саррина заставит его заговорить. Если ты его опознаешь, если это и есть наш человек с зеленым голосом, мы с Матерой его арестуем и уведем. Будь спокоен. Опасности никакой нет. Тебя он даже и не заметит. Главное — найти парня в наушниках, и тогда… вот дерьмо!
Грация опустила руку, и занавеска, отделявшая театральный зал от бара, хлестнула ее по щеке. Она заморгала, стараясь как можно быстрее привыкнуть к темноте, но их уже разглядеть успела. По меньшей мере троих, под синей лампочкой у пожарного выхода справа. Еще один прислонился к стене слева, едва различимый в свете, что просачивался из приоткрытой двери туалета, и две девицы у стойки билетерши, под красной лампочкой. И позади, в баре: один оперся спиной о стену, оклеенную афишами, в пальцах — толстый косяк; другой присел на корточки под надписью, выведенной спрей-краской, и гладит пса. Все с наушниками, на шее или в руках: тонкие перемычки, сами наушники круглые, длинный перекрученный провод болтается просто так или сунут в карман.
— Мы здорово прокололись, инспектор, — сказал Саррина. — В кинозале, там, сзади, показывают фильм с синхронным переводом. Но поскольку фильм сегодня паскудный, многие сорвались с места и перешли сюда. Забыв вернуть наушники.
Зал Альтернативного театра в Болонье — небольшой амфитеатр из бетонных ступенек, которые спускаются полукругом к деревянному помосту. Помост освещен прожекторами; между колоннами, за которыми скрыт короткий повышающийся проход, кое-где мерцают огоньки, но зрительный зал всегда погружен в чуть ли не кромешную мглу, где едва различаются черные силуэты, пустые места, какие-то движения. И даже в этой густой и плотной тьме, к которой никак не привыкают глаза, можно разобрать, что в театре полно народу, как и везде по вечерам в Болонье.
Они играют здорово. Труба, горячая, насыщенная, выдувает круглые ноты, как радужные пузыри, которые лопаются вокруг. Контрабас дрожит внутри меня, аккорд за аккордом, и звуки фортепьяно скользят, легкие-легкие, словно собираясь удалиться на цыпочках. Ударные — плотное звяканье тарелок, такое плотное, что, кажется, можно облокотиться о него, как о подоконник. Саксофон, который я слышал раньше, пропал, замкнулся в упрямом молчании.
Би-боп. Быстрая мелодия, которой я не знаю.
Мне нравится.
Хочу сказать об этом Грации, но чувствую, в каком она напряжении. Она издает влажный вздох, почти рыдание, потом хватает меня за руку, проталкивает вперед.
— Ну и черт с ним, пошло все в задницу, — говорит она, — мы все равно его найдем.
— Прости, пожалуйста, у тебя нет сигаретки?
— Нет, к сожалению, эта последняя.
— Извини… ты не знаешь, кто сегодня играет?
— Марко Тамбурини и новая группа. Я знаю только саксофониста, Мауро Мандзони.
— Извини… ты не знаешь, какой фильм сегодня показывали?
— Суперклассику… восстановленный вариант «Угетсу Моногатари», режиссер Мизогучи…
— Извини… ты не знаешь, где здесь туалет?
— Там.
— Там — это где, прости, пожалуйста?
— Ты что, не видишь? Вон, на двери написано… вот же, вот.
— Извини… ты, случайно, не брат Мирко?
— Я? Да нет… а что, мы знакомы? Как тебя зовут? Эй, погоди-ка, погоди… как тебя зовут?
— Извини… ты не знаешь, который час?
— А? Как тут разглядишь, в такой темнотище…
Уцепившись за край ее куртки, я проталкиваюсь следом за Грацией через толпу. Время от времени она останавливается и что-нибудь спрашивает то у одного, то у другого.
Я слушаю.
Желтый голос, резкий, жидкий и тягучий, слоги липнут один к другому.
Красный голос, толстый, полнокровный. Низкий, жирный. Густой.
Синий голос, вылущивающий «з»: они отрываются от початка, зудят, бледнея, почти превращаясь в «с».
Оранжевый голос, кислый, как лимон, как дикий апельсин, от которого сводит горло и появляется оскомина во рту.
Лиловый голос, приглушенный, манерный, назойливый, как легкая лихорадка, от которой ломит кости, которая никак не проходит.
Розовый голос, тонкий, свистящий: он исходит из глубины горла и медленно выскальзывает изо рта, капает с губ, словно тягучий сироп.
Я слушаю.
Если не опознаю голос, дергаю за полу куртки один раз, и мы проходим вперед. Если не уверен, дергаю два раза, и Грация задает еще вопрос. Если это будет он, надо дернуть три раза, быстро и решительно.
Красные, синие, розовые голоса.
Голоса оранжевые, серые и коричневые.
Желтые голоса.
Лиловые.
Даже зеленые голоса. Но того голоса нет.
— Хочешь?
Грация сунула бутылку прямо в лицо Симоне, который недоуменно поднял брови.
— Извини. Это пиво. Хочешь глотнуть?
— Нет, спасибо.
— Может быть, он еще не пришел. Может быть, он вообще не придет. Может, он сидел в сортире, когда мы ходили по коридору; шлялся в коридоре, когда мы вышли в бар; торчал в баре, когда мы вышли в сортир… может быть, он затаился в амфитеатре и молчит как рыба. Но если он здесь, я его найду. Как только концерт закончится и зажгут свет, я его найду и арестую.
Они пристроились на бетонном бортике у самой стены. Присели на корточки, уперев в пол напрягшиеся ноги и прислонившись прямой спиной к стене; Симоне, чувствовавший себя менее уверенно, еще и держался руками за бортик. Поза была неудобная, разве что не на ногах, разве только это, а так жутко неудобно. Но отсюда было видно, кто входит и кто выходит; и всякий, кто входил и выходил, чуть не спотыкался об их торчащие ноги, и, если у него были наушники, плеер или хотя бы берет, натянутый на уши, Грация просила сигарету, все время просила сигарету, потому что уже не знала, что придумать, а Симоне слушал. Потом она тушила сигареты о стену и складывала под вытянутые ноги: ведь она, Грация, даже и не курила вовсе. Вначале, когда она только уселась у стены и помогла Симоне примоститься на бортик, подошел Саррина и спросил, не хочет ли Грация пива. Принес тайком, пряча за спиной, быстро передал, слегка нагнулся и зашептал торопливо:
— Нас раскусили. Один из независимых, который был арестован за нападение на книжный магазин Фельтринелли, узнал меня и Матеру. Так что мы постоим снаружи, иначе все вообще полетит к чертям.
— Ты точно не хочешь?
— Нет, спасибо. В самом деле.
Грация приложила губы к горлышку бутылки и запрокинула голову. Сделала большой глоток, в уголках рта осталась пена, и Грация вытерла губы тыльной стороной ладони, которая тотчас же заблестела. Девушка закрыла глаза, положила щеку на раскрытую ладонь и со вздохом оперлась локтем о колено. Как она устала. Вспотела, устала. Вот бы снять куртку, вылезти из джинсов, сбросить башмаки и кинуться под душ. Встать под холодную струю, повернуть голову, и пусть вода затекает прямо в череп, через ухо. Вот бы поехать в отпуск. Вернуться в Лечче, к своим, купаться в море. Пойти на пляж, оставить Симоне в тени навеса, а самой поскакать к морю по белому песку, припекающему подошвы.
Симоне. Обычно, когда к ней приходили такие мысли, когда она думала о своем пляже, то всегда представляла себе Витторио, как он нежится на солнышке рядом с ней, растянувшись на песке, подложив скрещенные руки под голову. Она приглашала Витторио всякий раз, когда ездила домой, но он всегда бывал занят, и оставалось только воображать, как она зарывает себе ноги в песок, поворачивается и смотрит на него, а он приподнимает голову и улыбается. А тут на месте Витторио она вдруг увидела Симоне, и на какое-то мгновение чувство вины затмило этот образ. Симоне, Витторио… а почему, собственно, Витторио? Почему всегда он? Витторио сейчас здесь нет, его никогда нет рядом. Охваченная внезапной яростью, она зажмурилась еще крепче. Симоне. Симоне на пляже рядом с ней.
Она глубоко вздохнула, но вместо соленого запаха моря ощутила сладковатый, едкий дух конопли. Быстро открыла глаза, вперила взгляд в темноту — надо искать Игуану с зеленым голосом и с наушниками. Сделала еще глоток пива, пена потекла по круглому подбородку. Надо искать. Потом приложила затылок к холодной стене и снова закрыла глаза.
Вдруг, ни с того ни с сего, я ее слышу.
Вне всяких ожиданий, я ее слышу, ее предвещает тихий гитарный перебор; он дрожит, лиловый, в странной, мгновенно наступившей тишине.
«Almost Blue».
Вступает саксофон. Соло, явившееся из ниоткуда, когда я уже и забыл, что он, саксофон, существует на свете, — а он звучит, медленно, сдержанно, вроде как шепотом. А вот и труба, тоже неторопливая, негромкая; она держится позади саксофона, а тот обволакивает ее, словно оберточная бумага — подарок; голубой подарок, тугой и круглый, как резиновый мячик, что помещается в руке.
Almost Blue, there's a girl here and she's almost you… Почти печальный блюз без суеты, вот девушка, она почти как ты…
Almost blue, almost flirting with this disaster… Почти печальный блюз, почти игра с бедой…
Almost Blue, there's a part of me that's only true… Почти печальный блюз, его слова, и только часть меня еще жива…
Я никогда ее не слышал на концерте. Никогда не слышал, как ее играют настоящие музыканты, без шелеста пленки в магнитофоне или без скрипа иглы проигрывателя. Я никогда не слышал ее в ином исполнении, таком непривычном, когда ноты сменяют одна другую, прекрасные, насыщенные, но ты не можешь уже угадать, какая прозвучит следующей. Она никогда не трепетала так, сильная и горячая, охватывая все мое тело, забираясь внутрь, и я невольно сжимаю губы так, что они начинают дрожать, и склоняю голову к плечу, чтобы скрыть слезы, текущие по щекам.
Я никогда не слышал, как она звучит по-настоящему, вне мансарды, и мне так это нравится, что даже становится страшно.
— Держи, — сказала Грация, не открывая глаз, чувствуя, как пальцы Симоне скользят по стеклу бутылки, опускаются на ее ладонь. Она подняла руку, но пальцы Симоне не расцепились; тогда Грация улыбнулась и, по-прежнему не открывая глаз, переложила бутылку в другую руку, повернула облитую пивом холодную и влажную ладонь и сплела свои пальцы с пальцами Симоне.
Вот он.
Зеленый голос. Вот он.
Он проходит передо мной, бормочет что-то сквозь зубы, еле слышно, но я слышу, и я знаю, что это он.
Динь-дон, динь-дон, динь-дон…
Я сжимаю пальцы Грации с такой силой, что она вскрикивает. Сразу понимает, в чем дело, и только спрашивает, быстро и твердо:
— Где?
— Передо мной. Он проходит.
— Где именно перед тобой? Тут полно народу… где именно, справа, слева?
— Не знаю, он замолчал… кажется, слева.
— Который? Низенький? Высокий? С желтыми волосами?
— Откуда мне знать? Я же его не вижу!
— Вот дерьмо…
Грация отпускает мою руку. Я слышу, как она встает. Как двигается.
Потом больше не слышу ее.
Перед Симоне проходили три парня. Один — низенький и толстый, в руках устройство для синхронного перевода, в шею врезались резиновые наушники, так туго, что казалось, будто он вот-вот задохнется. Второй — высокий, в серой аляске; прядь волос прикрывала один глаз, прижатая тесной шерстяной шапочкой. Вокруг шеи был завязан платок, надвинутый на подбородок; уши прятались под шапочкой, но виднелся проводок, белый проводок, который спускался на плечо, проходил вдоль пальто и терялся в кармане. Третий был бритоголовый. У него, как и у прочих, были наушники, а когда он остановился прикурить, Грация заметила, как блеснули на его лице три колечка: два в уголках глаз, третье в носу.
«Вот дерьмо», — подумала Грация.
— Вот дерьмо, — повторила она одними губами, потом расстегнула куртку, передвинула кобуру с пистолетом на бедро и быстро побежала вперед, потому что все трое уже выходили. — Извини… можно задать тебе вопрос?
Парень в шапочке опустил глаза на руку Грации, которая легла ему на грудь, и сощурился, мгновенно спрятав нос в шейном платке.
— В чем дело? — заволновался он. — Какого хрена тебе надо?
— Я хочу задать тебе один вопрос, только один. Пройди со мной на улицу, пожалуйста…
— В чем дело? Кто ты такая? О… какого хрена тебе надо?
Мягко, но решительно она схватила его запястье, пальцами левой руки стиснула локоть, улыбаясь ласково и любезно, чуть ли не завлекающе, и все же парень отпрянул и стал вырываться.
— Да откуда ты взялась? Какого хрена тебе надо? Пусти меня…
— На одну минутку, о'кей? Спокойно… от кого ты прячешься? Открой-ка лицо, сними шапку, покажи наушники… Матера! Саррина!
Грация повернулась ко входу, подняла руку, откидывая занавеску, и парень увидел пистолет:
— Эй, какого хрена ты тут делаешь с пушкой на боку? Ты кто, шпик?
Я слышу крики.
Чувствую движение слева от меня. Поднимаюсь, зову:
— Грация?
Протягиваю руки, пытаюсь нащупать ее, но Грации нет.
Слышу голос Одышливого:
— Будь умницей, Шейный Платок, будь умницей… не делай сам себе больно.
Слышу голос Ста Лир:
— Спокойно, ребята, спокойно… ничего не случилось!
И другой голос, срывающийся на крик:
— Ублюдок! Не трогай меня, ублюдок!
Слышу еще голоса:
— Да это полицейский! Ах, б…, это полицейский! Они забирают Джермано! Эти говнюки уводят Джермано!
Всеобщее смятение. Музыка умолкает. Я больше не слышу ни трубы, ни саксофона, только орущие голоса, быстрый шорох одежд, стремительный скрип подошв по бетону.
Потом голос Грации:
— Вот дерьмо! Это не плеер… это слуховой аппарат!
Почему он так на меня смотрит? Почему не сводит глаз?
Сидел себе рядом с девушкой, а потом вдруг уставился на меня. Смотрит, не отрываясь, прямо в лицо.
Кто он такой? Я не могу его хорошенько разглядеть в этой темноте, но знаю: он что-то против меня имеет.
Он смотрит на меня. Как-то странно смотрит. Подняв подбородок, чуть склонив голову, будто направляя взгляд не прямо на меня, а вкось. Смотрит сквозь меня. Внутрь.
Он по-прежнему смотрит на меня, и тогда я делаю шаг вперед, чтобы лучше разглядеть его, и замечаю, что глаза его закрыты, но даже так, с закрытыми глазами, он все пялится и пялится на меня, и я знаю, знаю, знаю: ему известно, кто я такой, он в состоянии разглядеть все светящиеся точечки, которые сверкают у меня на лице; он видит, как кожа у меня на лбу трескается, отстает, болтается, будто кусок резиновой пленки; видит, как кости носа выпирают, уродуя лицо, словно острый птичий клюв; видит даже колокола, колокола Ада, которые звонят у меня в голове.
Он так и смотрит на меня, так и смотрит внутрь и видит даже то существо, что ползает быстро-быстро у меня под кожей, поднимается и опускается под одеждой, проходит по руке до плеча, проскальзывает в грудь, раздувается в горле, перебегает на язык, жмет на губы, жмет, и жмет, и жмет, и тогда я открываю рот и показываю ему зверя, который у меня внутри, и зверь раздувает шею, как я, разевает пасть, как я, шипит и показывает язычок тому парню, что смотрит на меня, что все смотрит и смотрит внутрь с закрытыми глазами.
Потом я зажимаю рот руками и проглатываю все, что там есть, с сухим щелчком, проталкиваю в горло, глубже, глубже, глубже, с такой силой, что мне становится дурно.
И я удираю, бросаю только что зажженную сигарету, растаптываю ее и пробиваюсь сквозь толпу к запасному выходу.
Но перед этим еще раз хорошенько вглядываюсь в лицо того парня с закрытыми глазами, который способен заглянуть внутрь меня.
Кто ты?
Кто ты такой?
Кто ты такой?
My lighting's flashing across the sky
You're only young but you gonna die.
«Иль ресто дель Карлино»
Болонья и Имола
НОВЫЙ ПОВОРОТ В РАССЛЕДОВАНИИ УБИЙСТВ УНИВЕРСИТЕТСКИХ СТУДЕНТОВ, ПРОЖИВАВШИХ ВНЕ ОБЩЕЖИТИЯ
Один-единственный киллер умертвил шестерых студентов
ТРУПЫ РАЗДЕТЫ ДОГОЛА И ИЗУВЕЧЕНЫ.
ПОЛИЦИЯ ИЩЕТ УБИЙЦУ ПОД КОДОВЫМ ИМЕНЕМ ИГУАНА
Репортаж МАРИО ДЖИРЕЛЛЫ
Болонья. Хорошая новость: полиция ведет расследование и располагает достаточными данными, чтобы задержать преступника. Плохая новость: по Болонье разгуливает серийный убийца — в полицейских рапортах его называют Игуаной, — на счету которого по меньшей мере шесть убийств. Потребовались месяцы, чтобы сквозь завесу тайны, которой было окутано следствие, просочилась ужасная правда. Один человек убил шестерых юношей и раздел догола их трупы, вероятно, чтобы совершить какой-то непристойный, святотатственный ритуал.
Игуана убивает с особой жестокостью и скрывается в одной из тысяч квартир, где живут студенты, не причисленные к общежитиям. Трудно понять, почему следствие так долго не видело связи между шестью убийствами, рассматривая их как самостоятельные дела. Есть сведения, что следственная группа из Рима помогает в расследовании болонским полицейским. Так или иначе, охота на Игуану была объявлена неделю назад, когда комиссариат разослал по газетам фоторобот. Мы еще раз приводим на наших страницах этот портрет: не путать с фотографией опасного грабителя, который уже арестован. Нет, это монстр, до которого полиция еще не добралась, — Игуана.
Продолжение на странице 2 и 3
«Репубблика»
ШЕСТЬ УБИЙСТВ ЗА ПЯТЬ ЛЕТ
Киллер, убивающий студентов
АБСУРДНОЕ МОЛЧАНИЕ ГОРОДА
Наш специальный корреспондент ПЬЕТРО КОЛЛАРПИКО
Болонья. Шесть студентов университета были убиты за последние несколько лет. А их родные, друзья, соученики своим поразительным молчанием день за днем оберегали не тайну следствия, не свои личные переживания, а безопасность убийцы, Игуаны, как окрестил его убойный отдел, — того, кто за последние несколько недель нанес три удара, проникая в студенческие квартиры и оставляя после себя раздетые догола трупы.
Даже и сейчас официальное расследование не проводится. Комиссар, как бы абсурдно это ни звучало, «ничего не подтверждает и не опровергает». Полиция копается в личной жизни жертв, ищет мотивы убийств в сексе и наркотиках, будто этого достаточно, чтобы объяснить зверские расправы с университетскими студентами. Такое впечатление, что в Болонье сложился некий заговор молчания, «омерта», и тела юных жертв серийного убийцы похоронены и забыты.
Продолжение на странице 19
«Мессаджеро»
ОТ ОПРОВЕРЖЕНИИ К ВНУШАЮЩЕМУ ТРЕВОГУ СЛЕДУ
Тень серийного убийцы нависает над молодыми жертвами
МАРКО ГУЩИ
Наконец-то появилось нечто новое и вразумительное в расследовании по поводу страшной смерти молодых ребят, чьи тела были найдены раздетыми догола и изувеченными. После ряда опровержений, бесчисленных мер предосторожности и совершенно непонятного сопротивления, следствие вроде бы решилось выдвинуть версию, которая многим казалась наиболее вероятной: эти преступления дело рук серийного Убийцы. Способ совершения преступлений, общие черты, характерные особенности — все приводило именно к этой мысли. И так думали все, кроме полицейских следователей (со временем мы надеемся обнаружить причину подобного недомыслия). Зато вчера внезапно, неисповедимыми путями, какие можно сравнить лишь с неисповедимым упорством, с которым отрицалась гипотеза о маньяке-убийце, наступил перелом в расследовании. Кажется, этот новый этап даже удостоился чести получить кодовое название «Операция Игуана», хотя и не совсем понятно, что именно оно означает.
Продолжение на странице 19
«Унита»
ЗА ПРЕСТУПЛЕНИЯМИ ПРОТИВ СТУДЕНТОВ УНИВЕРСИТЕТА В БОЛОНЬЕ СТОИТ СЕРИЙНЫЙ УБИЙЦА
Шесть жертв Игуаны
ВСЕ ТЕЛА БЫЛИ ОБНАРУЖЕНЫ РАЗДЕТЫМИ ДОГОЛА; ГОВОРЯТ О ЦЕННОМ СВИДЕТЕЛЕ
СТЕФАНИЯ ВИНЧЕНТИ
Три жертвы, один убийца. Одна рука нанесла удар шести студентам университета в Болонье, которые погибли один за другим на протяжении последних месяцев. Рука Игуаны, как называют следователи опасного маньяка, — классический пример серийного убийцы. Никаких официальных сведений, по правде говоря, не поступало: полиция и городские власти хранят строжайшую тайну, но некоторые данные просочились в печать, и теперь уже ясно, что преступления, ранее рассматривавшиеся как разрозненные и не связанные между собой, на самом деле представляют фрагменты большой, зловещей мозаики. Три последних эпизода имеют ряд общих черт, например: одна и та же разношерстная богемная среда, в которой живут университетские студенты, не приписанные к общежитиям, а также тот факт, что все жертвы были обнаружены совершенно раздетыми (подробность, которую следствие до сих пор скрывало). Но самое главное: Игуану может опознать свидетель, человек, который вроде бы явился очевидцем преступления и которого полиция содержит под постоянной охраной.
— Ну и кашу ты заварила, девочка моя.
Стиснув зубы, Грация шмыгнула носом: горло сдавило от подступающих слез, которые она всеми силами пыталась удержать. Она не сводила глаз со своих ног, обутых в ботинки, раскачивая ими взад и вперед, взад и вперед, иногда шаркая по полу; пялилась на них не моргая, ибо стоило на секунду зажмуриться или поднять взгляд на Витторио, как она тут же расплачется, а этого ей не хотелось. Так она и смотрела на свои ботинки, сидя на краю стола у компьютерного терминала Научно-исследовательского центра, болтая ногами и время от времени сглатывая слюну, чтобы не разреветься.
— Комиссар черный как туча. Ему не удалось убедить журналистов в том, что нет никакого киллера, убивающего студентов, и он представляет себе, какую веселую жизнь ему устроят родители этих ребят. Как раз сейчас он говорит по телефону с министром внутренних дел, который ему делает колоссальное вливание. И если говорить начистоту, я тоже не слишком-то рад всему этому, девочка моя.
Витторио шарил в открытом дипломате. Он стоял у окна, положив чемоданчик на каменный подоконник, и перебирал стопку дискет, едва касаясь их краев подушечками пальцев.
— Я, конечно, хотел, чтобы дело получило огласку, но не таким же способом. В контексте общей стратегии такой поток информации представляется избыточным и преждевременным. Теперь Алвау обделается со страху и будет наспех решать, что делать — продолжать ли расследование серии убийств, ввергнувшей в панику весь город, или гоняться за единичными убийцами, что гораздо проще.
Наконец он нашел нужную дискету и выдернул ее из ряда. Взял за уголок и стал ею постукивать по кончику носа, в задумчивости морща лоб.
— Я почти его поймала, — заявила Грация. По-прежнему не сводя глаз со своих ботинок, она шмыгнула носом и сглотнула, чтобы в голосе не ощущались слезы. — Я подобралась очень близко к нему.
Витторио кивнул. Сунул дискету в карман пальто, двумя пальцами оттянул кармашек внутри чемоданчика, вытащил оттуда расческу и причесался, глядя на свое отражение в оконном стекле.
— Да. Если Игуана в самом деле приходил в тот театр, ты подобралась к нему ближе, чем кто бы то ни было. Вот только накинулась не на того человека.
— Он был самым подозрительным! Боже мой, Витторио, ты бы его видел! Казалось, это он и есть!
Витторио положил расческу на место, пальцами расправил пряди на висках. Подошел еще ближе к окну, склонил голову, удовлетворенно кивнул. Только потом повернулся к Грации, взял ее за подбородок и заставил поднять лицо. Грация еще крепче сжала губы, втянула щеки.
— Послушай, я знаю, что ты молодец. Ты нашла свидетеля, ты догадалась, что Игуана меняет кожу; ты додумалась, что можно перехватить его звонки с помощью радиосканера… хорошая работа, девочка моя. Но хоть ты и молодец, а все-таки совсем еще юный инспектор, а я тебя здесь бросил одну, взвалив на твои плечи расследование, которого тебе не поднять.
Грация попыталась отвернуться, но Витторио держал ее крепко. Она быстро-быстро сморгнула, и слеза, одна-единственная, вытекла из уголка глаза и заструилась, горячая, к мочке уха.
— Наша группа совсем молодая и скорее консультативная, но мне бы хотелось превратить ее в подлинно оперативное подразделение, с опытными сотрудниками и конкретными следственными задачами. Для этого нужен успех, и поимка Игуаны могла бы таковым стать. Я хотел, чтобы моя упрямая, с животным инстинктом девочка добыла мне вескую улику в ходе осторожного расследования, не слишком обнаруживая себя. А ты заварила кашу — но ладно уж, все равно. Успокойся, девочка моя, придется мне поработать самому.
— Я возвращаюсь в Рим?
Витторио почти исчез за блестящей пеленой слез, но Грации все же удалось разглядеть, как он снова подходит к окну, чтобы поправить прядь, выпущенную на лоб.
— Нет. Только не показывайся нигде, пока не улягутся страсти. Главное, сторонись комиссара. Если твоего слепого еще не отвезли домой, то он дает показания в сыскном отделе. Может быть, тебе удастся еще что-нибудь из него выжать.
Витторио носком туфли тронул ее ботинки и легонько шлепнул по подбородку.
— Ну же, бодрее, девочка моя! — воскликнул он и тут же пробормотал, согнув руку и глядя на часы: — Вот черт, через пять минут у меня интервью на Ти-джи-один, потом в радионовостях — и это только начало. — И он вышел из комнаты, в последний момент пригнувшись под каменной аркой.
Грация, не разжимая губ, снова шмыгнула носом; подбородок у нее задрожал. Она закрыла лицо руками, согнулась в три погибели и заплакала, стараясь не рыдать слишком громко.
Ай-й.
Внезапная боль среди непроглядной тьмы, которая меня окружает. Сделав шаг, я стукнулся бедром обо что-то твердое, неподатливое и чуть не упал.
Опускаю руки, чувствую под ладонями холодную гладкую поверхность крыла автомобиля. Пальцы скользят, определяя, где заканчивается бампер, и я, прихрамывая, обхожу машину. Потом замираю, не отрывая руки от металла. Раздумываю, совсем упав духом.
Двор этого дома, я знаю, маленький, квадратной формы. Под ногами скрипит гравий, но через пару шагов я должен почувствовать твердую, прочную поверхность асфальта перед ступеньками, ведущими к крыльцу. Но вот этой машины я не ожидал.
А вдруг тут стоит еще одна? Или велосипед прислонен к поребрику? Или еще что-то лежит на земле?
Я прислушиваюсь.
Только шум машин на улице, за моей спиной, за пределами внутреннего дворика жилого дома.
Я принюхиваюсь.
Запах гнилого банана из мусорного ящика слева.
Я отрываюсь от автомобиля. Вытягиваю ногу, пробую носком гравий впереди себя. Протягиваю руки, растопырив пальцы; шарю вокруг, чуть ли не царапаю воздух. Делаю шаг, но что-то движется впереди, и я резко подношу руки к лицу, защищаясь. Нет, ничего нет, — может быть, пролетела муха.
Делаю еще шаг.
И еще.
Чувствую под ногами бортик пешеходной дорожки, наклоняюсь вперед, пытаюсь нащупать стену. Нахожу ее, приваливаюсь со вздохом облегчения. Продвигаюсь вперед мелкими шажками, почти касаясь щекой пыльной штукатурки. Ребром ладони ударяюсь о выступающий край низкого карниза; боль пронизывает руку до локтя.
— Вам помочь?
Женский голос, справа. Рука касается плеча, скользит вниз, к запястью. Другая рука подхватывает за локоть, поддерживает заученным движением.
— Осторожно, ступеньки. Не беспокойтесь, я вас проведу… я ведь привыкла, знаете ли. Мой сын тоже слепой.
Я позволяю себя вести.
Я хотел пройти через двор с закрытыми глазами — я видел, как это делает тот парень, который смотрит сквозь меня, внутрь; тот, которого я проследил до самого его дома позавчера вечером. Теперь, думаю, следует еще немного подержать глаза закрытыми, несмотря на то, что веки чешутся и нестерпимо хочется их распахнуть.
— Я вышла встретить моего сына, он вот-вот вернется, — говорит женщина, — но с удовольствием помогу и вам. Моего сына зовут Симоне. Вы не знакомы с ним?
— Симоне? — повторяю я и протягиваю руку, чтобы дотронуться до двери, которую она передо мной открывает. — Конечно, я с ним знаком. Даже очень хорошо знаком. Собственно, я к нему и пришел.
— Симоне Мартини? Ах, тот слепой… он ушел с четверть часа тому назад. Его повез домой Кастаньоли, который закончил дежурство.
Развалившись в кресле, опершись коленом о край стола, агент не сводил с нее глаз. Грация шмыгнула носом и провела тыльной стороной ладони про щекам, все еще липким и влажным.
— Окажи мне любезность: позвони Мартини и сообщи, что я сейчас выезжаю к нему домой.
— Как скажешь… только надо подождать, пока погаснет красная лампочка. Другой отдел занимает линию.
Грация сунула руки в карманы куртки и прислонилась к шкафу. Опустила глаза, уставилась себе под ноги, чувствуя пристальный взгляд агента.
— Насморк, а?
— Насморк.
— Хочешь салфетку?
— Не надо.
В отделе работало радио. Маленький приемник на письменном столе, с короткой антенной, склоненной к корпусу. Из овального репродуктора с шипением вырывался искаженный, надоедливый голос, то и дело заглушаемый помехами, от которых агент морщился и вздыхал. Но вот наконец он протянул руку, придержал антенну, и голос стал доноситься яснее, по-прежнему тусклый и немного искаженный, но четкий.
— Мы спросим у доктора Полетто, начальника отдела, который специально занимается выявлением серийных убийц…
— Еще один паразит, — заявил агент. Он разжал пальцы, и мощные сплошные помехи снова заполнили эфир, заглушая голос Витторио. Агент опять взялся за антенну со словами: — Не могу же я так и сидеть весь день, — потом медленно-медленно расцепил пальцы, и помехи вернулись, но не такие сильные.
— Мы проводим расследование в широком спектре, не пренебрегая никакими гипотезами. Мое личное мнение таково, что Игуана существует, здесь, сейчас. И мы его поймаем.
— А что по поводу задержания юноши из независимых? Не станет ли это очередным делом Карлотто? Ведь он идеальный подозреваемый, уже привлекавшийся за политические взгляды?
— Спасибо за вопрос. Дело Карлотто тут ни при чем, и, насколько мне известно, независимого уже отпустили. Имела место всего лишь оплошность молодого, чрезмерно импульсивного инспектора…
— Вот молодец! — Агент поднял трубку, потому что красная лампочка, все время мигавшая на аппарате, только что погасла. — Так у них заведено… посылают вперед какого-нибудь злополучного подчиненного, потом вешают на него всех собак, а сами остаются чистенькими. Какой номер?
Грация продиктовала цифры, покусывая щеку, по-прежнему глядя в пол. Она старалась не слушать голос Витторио, с трудом пробивающийся сквозь помехи, заглушаемый зычным басом агента, который говорил по телефону.
— Если муниципалитет сочтет это целесообразным, я готов возглавить расследование и возложить на себя всю ответственность… но сейчас я не могу делать заявления, не относящиеся к моей компетенции…
— Квартира Мартини? Уголовная полиция. Инспектор Негро хочет предупредить, что заедет сегодня к вам, чтобы переговорить с…
— Да, сегодня наш отдел имеет статус консультативного, но я убежден, что необходимо…
— Ну… он уехал отсюда минут двадцать назад, но в эти часы на улицах всегда пробки. Так или иначе, инспектор скоро приедет, в случае чего она подождет.
— Почему Игуана? Это моя догадка. Знаете, я подумал, что…
— Не за что. Всего хорошего.
Грация моргнула, стиснув руки на груди, стиснув губы, даже зубы стиснув. Веки, все еще влажные, горели огнем. Успокойся, девочка моя: придется мне поработать самому.
— Твой слепой еще не доехал, — сообщил агент. — Дома беспокоятся, отчего он так запаздывает… еще бы, ему уж и так досталось. Но я сказал тому типу, чтобы он не волновался, потому что… Да что за черт…
Грация развернулась и бросилась к столу так стремительно, что агент откинулся на спинку кресла и заслонил рукою лицо, словно ожидая удара. Голос Витторио окончательно сгинул в густых, непрерывных помехах.
— Ты сказал тому типу? Какому типу?
— Откуда мне знать…
— Кто подходил к телефону?
— Откуда мне знать, черт возьми? Какой-то мужчина, может быть, парень. Какого хрена, инспектор… кто-то, кто там был.
Сладкий запах лимона и едкий — растворителя. Кожа заднего сиденья мягкая и чуть-чуть прилипает к ладоням, если ее погладить. Суперинтендант Кастаньоли, наверное, совсем недавно отдавал машину помыть.
Вокруг меня — звучный, мерный рокот мотора, он усиливается, когда мы устремляемся вперед, но очень скоро затихает. Нет, мне не нравится ездить в автомобиле. Движешься, но при этом не шевелишься. Мне не нравится.
— У вас есть радио? — спрашиваю я, потом мотаю головой, услышав щелканье кнопки еще до того, как меня захлестнул зеленоватый шелест программы новостей.
— Мы благодарим доктора Полетто, руководителя группы по анализу серийных преступлений…
— Да нет, я имел в виду рацию. Она есть в этой машине?
— Нет, нету. Это не служебная машина… это моя личная. Я закончил дежурство, и поскольку нам по пути… Но у меня есть коротковолновой передатчик… я радиолюбитель. Устроит?
Жаль. Мне бы хотелось послушать, как переговариваются полицейские, вживую, не через сканер. Прямо из машины, непосредственно, как ту музыку в Альтернативном театре. Даже, может быть, ответить на чей-то вызов, и пусть где-то там, в эфире, кто-то меня услышит…
— Черт, тут пробка, — бормочет суперинтендант Кастаньоли, передавая мне микрофон радиопередатчика. — Вот скотство… снова красный.
Грация наклонилась вперед и вытащила из-под сиденья синюю мигалку. Положила ее на колени, одной рукой опуская окошко, а другой вставляя штепсель в розетку для зажигалки. За мгновение до того, как машина резко дернулась с места, забросила чертов прибор на крышу и рухнула на сиденье.
Матера резко затормозил при выезде со стоянки на площади Рузвельта, на пятистах метрах улицы Дзекка набрал скорость до ста двадцати, потом снова притормозил и на чуть меньшей скорости резко, едва не завалившись набок, свернул на Уго-Басси под яростный рев сирены. Одной рукой, рывками, он переключал передачи, другой намертво вцепился в руль, и ремень безопасности натянулся, врезавшись в его массивное тело. Грация вообще не успела пристегнуть ремень, она так и подскакивала с пряжкой в руке, болтаясь между дверцей, приборной доской и сиденьем. Вытянув ноги, она вжалась в спинку, когда Матера опять затормозил перед автобусом и вывернул налево, идя на обгон, близко-близко к длинному борту. Подрезав автобус, свернул на улицу Маркони: шофер, плешивый парень с клочком волос на подбородке, жал на клаксон, беззвучно ругаясь.
Грация стиснула зубы, еще сильней вжалась в сиденье, поставив ноги на приборную доску; одной рукой она держалась за ручку над дверцей, а другой вцепилась в пояс безопасности. Она уже забыла это нестерпимое ощущение щекотки, от которого под кожей все горит, этот выброс адреналина, от которого прерывается дыхание. Как в те времена, когда она несла патрульную службу, Грация смотрела в ветровое стекло, следила, как остаются позади машины, обгоняемые Матерой; как пешеходы жмутся друг к другу на островке безопасности, пропуская их; как мелькают в боковом окошке велосипеды, — смотрела вперед и в стороны, ни о чем не думая. При выездах на кражу в девяти случаях из десяти по радио передавали отбой еще до того, как они прибывали на место, и напряжение спадало так резко, что она себя чувствовала совершенно опустошенной. Как бы она хотела, чтобы и сейчас, в этой машине под синей мигалкой, прозвучал сигнал отбоя. Голос по радио, который сказал бы: Успокойся, ничего не случилось, Симоне в безопасности, не волнуйся, девочка моя.
— Вот дерьмо! — громко выругалась Грация, когда Матера затормозил с визгом перед двойным рядом машин, запрудивших улицу. — Ты ведь знал, что творится на дорогах!
Матера не ответил. Он переключил передачу, мотор истерически взвыл, а Матера выехал на встречную полосу и до отказа вдавил педаль акселератора.
Сирена приближается на полной скорости, откуда-то сзади. Настигает нас и обгоняет с желтым воплем, от которого пробирает дрожь.
— И куда гонишь, мать твою! — говорит Кастаньоли, дважды нажимая на клаксон. — Тише едешь — дальше будешь!
В начале улицы Коста пробка у светофора была такая плотная, что, сколько Матера ни жал на клаксон, машинам не удавалось расступиться и дать ему дорогу. На встречной полосе разворачивался грузовик, преграждая путь, и Грация отстегнула пояс, нырнула под спутанный провод мигалки и выскочила из машины.
Она побежала, стуча подошвами по мостовой, напирая на носки для большей скорости, сжав кулаки и работая локтями, как поршнями, взад и вперед, взад и вперед. Обгоняла пешеходов, которые смотрели ей вслед, и читала номера домов, выведенные на дверях: 11…13…15…17; читала вполголоса, запыхавшись: 19…21…23, нагнувшись вперед: 25…27 нумерация продолжается. На бегу свернула в подворотню, ведущую во внутренний дворик; не рассчитав, врезалась в противоположную стену, ухватилась за бампер припаркованной машины, ухитрилась не упасть и побежала по скрипучему гравию к парадной. Там на секунду остановилась, согнулась, опершись о колени, всего на одну секунду, чтобы перевести дух, потом резко выпрямилась, расстегнула молнию на куртке и вытащила пистолет.
Дверь, к которой вели две ступеньки, не была заперта. Грация распахнула ее, толкнувшись в матовое стекло, и вбежала внутрь.
Лестница поднималась ко второму этажу, потом, загибаясь, вела к следующему и пропадала в высоте.
Тяжело дыша, Грация зашагала наверх. Она держала пистолет у бедра на случай, если кто-нибудь выйдет.
Квартира Симоне, третий этаж. Дверь светлого дерева, медная табличка с гравировкой Мартини, под ней — колокольчик. Приоткрыта.
Грация убрала со лба волосы, слипшиеся от пота. Пот, противный, холодный, струился по спине, футболка прилипала к коже. Толкнув дверь, Грация распахнула ее.
Коридор в квартире Симоне. В глубине — лестница, ведущая в мансарду. Справа — дверь на кухню. Слева, чуть ближе, — в гостиную. Все приоткрыты.
— Симоне? — позвала Грация. — Синьора Мартини?
Дверь, ведущая на лестницу, шелохнулась. Внезапно, стремительно пришла в движение; с резким щелчком захлопнулась.
Клац!
Грация вздрогнула, издав сдавленный крик, почти рыдание, и подняла пистолет. Щелкнула затвором и, чувствуя, как неистово колотится сердце, надавила на дверную ручку.
Лестница, ведущая в мансарду Симоне. Узкая, крутая, почти вертикальная, с латунными перилами вдоль стены. Над деревянными ступеньками — дверь в мансарду. Закрытая.
Грация нашарила выключатель — ей показалось, что в этой части дома слишком темно, но лампочка, висящая посредине скошенного потолка, ее ослепила, и пришлось тотчас же выключить свет. Она заморгала в полутьме и снова окликнула:
— Симоне! Синьора Мартини!
Потом начала подниматься.
На верху лестницы, за дверью, — тихий рокот включенных сканеров. На верху лестницы, в центре светлой полосы между дверью и полом, — черная тень. На верху лестницы, под дверью, черная тень вдруг шевельнулась.
Грация сильно, до крови, закусила губу. Подняла пистолет двумя руками, сцепив большие пальцы, как ее учили в Полицейской школе, прицелилась в дверь.
— Инспектор Негро! — закричала она. — Итальянская полиция! Кто там внутри? Я вооружена и собираюсь войти! Кто там внутри?
Если бы там был Симоне, он давно бы уже услышал ее и отозвался. Если бы там была мама Симоне, она отозвалась бы тоже. Эта тень — не мама Симоне. Эта тень — не Симоне.
Это Игуана.
Кастаньоли улыбается, я чувствую, как раздвигаются над зубами его влажные губы.
— Конечно, мы можем выйти на частоту, которую использует полиция. Только вы никому не говорите… иначе у меня будут неприятности.
Я улыбаюсь тоже, облизываю губы. От мысли, что кто угодно может услышать меня, перехватывает дыхание, пробирает дрожь. Я знаю, что не должен этого делать, что суперинтендант разозлится, но не могу устоять. И нажимаю на кнопку микрофона с такой силой, что она скрипит.
— Грация? — зову я. — Грация, это ты?
— Да! — крикнула Грация, — да, это я!
Услышав из мансарды голос Симоне, едва заглушённый шелестом, она чуть не заорала от облегчения. Она судорожно вздохнула, выпустив воздух, который комом застрял в горле, опустила руки с пистолетом и распахнула дверь.
— Черт, Симо! Как ты меня напугал!
И сразу, на пороге, она обо что-то споткнулась и повалилась вперед, не успев ухватиться за дверную ручку, а голос Кастаньоли, сурово выговаривающий: «Нет, нет, синьор Мартини, так нельзя! Дайте сюда микрофон!» — звучал из сканера и вскоре сменился сплошным жужжанием. Грация рухнула на пол с такой силой, что у нее вырвался стон. Пистолет выпал из рук, медленно заскользил по липкому полу мансарды, к забрызганной стене, к испещренным красными пятнами занавескам, которые неистово метались в открытых окнах; к голой ступне Игуаны, который наступил на пистолет, прижимая его к полу скрюченными пальцами. Грация подняла голову, но в этот самый момент образовавшийся из-за распахнутой двери сквозняк раздул занавеску, и та окутала Игуану саваном из красноватой кисеи. Грация едва не закричала при виде этого окровавленного кокона без лица, с телом, покрытым плотно прилегающей пленкой, которая обрисовывала впадины и выпуклости, задиралась на торчащих колечках, втягивалась в дыры глаз и ноздрей, забиралась, красная, в глубины разинутого рта. Парализованная страхом, который приковал ее к полу, Грация смотрела, как он подбирает пистолет, еще тесней прижимаясь лицом к занавеске, являя его, это лицо, через прозрачную ткань; не лицо — глиняную маску, покрытую миллиардами тончайших трещин; безволосую, голую маску, блестящую от краски и сгустков крови. То есть ей показалось, что он нагибается, чтобы подобрать пистолет, но, не закончив движения, Игуана вдруг застыл, коснулся языком занавески и уставился на лежащую девушку, издавая звук, который среди нестройного гудения сканеров больше всего походил на шипение.
Вдруг со двора, наполняя гулом лестничный пролет, раздалась сирена полицейской машины, на которой приехал Матера. Игуана зашевелился за своей занавеской. Он схватился за оконную раму, встал коленями на подоконник и выпрыгнул наружу. Грация, может быть, погналась бы за ним по крыше или, может быть, выстрелила бы из окна, но, оглядываясь вокруг, чтобы подняться с пола, она увидела, обо что споткнулась в самом начале, и замолотила ногами вслепую, больше не контролируя себя, а по спине, до самых корней взмокших от пота волос, бежали мурашки.
— Мама? — позвал Симоне с лестницы. — Мама?
Чувствую, как Одышливый обгоняет меня, даже отталкивает локтем. Хватаюсь за поручень, чтобы не упасть, и зову Грацию, потому что мне страшно.
Деревянные ступени скрипят под ногами Одышливого, звуки отражаются от стен, потом раздается его крик:
— Господи Всемогущий!
И я начинаю торопливо подниматься. Но, подойдя к двери, чувствую руки Грации, которые останавливают меня, держат, выталкивают обратно, и она твердит:
— Не входи! Не входи!
Потом я чувствую едкий запах лака для волос, который употребляет моя мать, чувствую запах крови, потоков крови, и тоже начинаю кричать.
— Как он?
— Не знаю. Он молчит, ни с кем не заговаривает, отвечает односложно, да и то не всегда. Плачет. Ничего не ест. Чего ты ждешь от человека, у которого убили мать и который должен скрываться, жить под защитой полиции?
— Девочка моя, не надо так. В том нет нашей вины… что случилось, то случилось, ничего не поделаешь.
Есть в Болонье улицы, которые выходят на виа Индипенденца, где школьники оставляют свои мопеды перед «Макдоналдсами», и велосипедисты заезжают на тротуар, чтобы взглянуть на витрины в галереях, и автобусы сигналят, пролагая себе дорогу. Но если пойти по ним в другую сторону, эти улицы ведут в никуда, в закоулки, один глуше другого, которые сворачивают за угол и пропадают.
Витторио поднес руку к лицу, нервным, судорожным движением поправил прядку, упавшую на лоб, одновременно дергая подбородком. Глаза его были окружены сеточкой мелких морщинок, и, несмотря на загар, весь он казался бледным, почти серым, будто давно не спал. Грация подумала, что никогда не видела его таким; с тех самых пор, как они познакомились, Витторио всегда выглядел так, будто только что вернулся из отпуска, свежий, сияющий. Безупречный. Прежде всего — непогрешимый.
Но сейчас он казался совсем другим человеком. Не тем, который заставил ее задыхаться от смущения, когда в первый раз пожал ей руку и сказал: «Добро пожаловать в АОНП, инспектор Негро»; она тогда почувствовала себя героиней Джоди Фостер в «Молчании ягнят». Не тем, который вогнал ее в краску, когда впервые упомянул о ней на общем собрании отдела. Куда девалась та внутренняя дрожь, та сладостная щекотка, что появились с тех пор, как он начал называть ее «девочка моя». Однажды ей даже приснилось, как они занимаются любовью, и Витторио, конечно, заметил, что она покраснела, встретив его поутру. Но это случилось всего один раз, да и то во сне. Теперь все изменилось.
— Можно, я позвоню в пансион? Скажу Саррине, что скоро приду его сменить…
— Что с твоим сотовым?
— Забыла зарядить.
Витторио сунул руку в карман пальто, вынул сотовый и широким жестом протянул его Грации, приостанавливаясь у газетного киоска. Та набрала номер пансиончика в Сан-Ладзаро, где они прятали Симоне, и попросила соединить с нужной комнатой. Бросила коротко:
— Грация. Уже еду.
Потом прекратила связь и ждала, пока Витторио спрашивал дорогу у продавца газет.
Есть в центре Болоньи улицы, чья душа скрыта от посторонних глаз, и ты не сможешь увидеть ее, пока кто-нибудь не покажет. Есть одна улица в центре Болоньи, и на ней, под портиком заброшенного дома, — отверстие, квадратное окошко, выдолбленное в стене, закрытое деревянным ставнем, окованным по краям железом. Это центр Болоньи, центр города, стоящего на суше, но если постучаться в деревянный ставень, тот распахнется и покажется река, ее струящиеся воды, и круто спускающиеся к берегу дома с отсыревшей штукатуркой, и лодки, привязанные к пирсу. Если отойти еще дальше, если завернуть за угол, можно почувствовать, как река дышит, как она ревет, проходя через шлюз, а сделаешь шаг назад, и опять слышно, только как мчатся машины по виа Индипенденца.
— Я не полицейский, — рассуждал Витторио. — Я психиатр. Я знаю, что серийные убийцы попадаются потому, что они прячут трупы под полом и разносится запах; потому, что какая-то жертва умудряется ускользнуть, или потому, что они совершают ошибку, измученные чувством вины. Но как их в точности ловят, я не знаю. Я столько сил приложил, чтобы мне доверили это расследование, а теперь, когда Алвау решился, даже не знаю, с чего начать. — Он улыбнулся, но улыбка получилась насмешливая, ехидная. — Знаешь, что я скажу тебе, девочка моя? Этот Игуана… мне интереснее не поймать его, а понять.
— Мне — нет. Я хочу его поймать. И пожалуйста, Витторио… перестань называть меня девочкой. Надоело.
Витторио похлопал себя по губам антенной сотового, сощурил глаза, глядя на солнце, заходящее за крыши. Он промолчал; Грация тоже молчала — мысли ее были далеко. Она думала о Симоне. О том, какое чувство испытала, прижавшись к нему в дверях мансарды. У нее тогда возникло желание прикрыть его полой куртки и держать там всегда, чтобы ни единая душа не смогла его обидеть. Этому нежному чувству, проникшему глубоко внутрь, она еще не дала имени, а может, и не собиралась давать — ведь ей было интереснее поймать, не понять. Она знала только, что ей грустно, когда грустно Симоне, и радостно, когда радостно ему. И когда его не было рядом, ее охватывало нетерпение.
Витторио прихлопнул антенну сотового и положил его в карман. Посмотрел на часы, покачал головой.
— Уже опаздываю, — заявил он. — Хочешь, подвезу?
— Спасибо, доберусь сама. Мне еще нужно кое-что сделать.
— Ну, как знаешь. Может, оно и лучше: я припарковал машину в таком закоулке, что, боюсь, и сам не найду. Послушай, девочка… Грация. Сейчас Игуана голый, он будет убивать. А разделся он в ожидании слепого, так что ступай в пансион, запрись там хорошенько, да смотри, чтобы никто не выследил тебя. Ну, пока, девочка моя.
Он ущипнул ее за щеку и быстро удалился.
Грация провожала его взглядом, пока он не скрылся за углом, и напрасно в последний раз пыталась ощутить ту прежнюю щекотку. Потом пожала плечами и вошла в магазин пластинок.
В теленовостях он выглядел моложе. Ну ничего.
Я наблюдаю, как он сворачивает то в один переулок, то в другой, выходит на мостовую, вглядываясь в ряды припаркованных машин, и нервничает все больше и больше. Наконец находит свою: она стоит в конце тупика, за строительными лесами. Тут он ее и поставил утром, когда я начал следить за ним и следил до тех пор, пока та девчонка не убралась и он не остался один, потому что с той девчонкой я не хочу иметь дела, я ее боюсь.
Я и теперь слежу за ним.
Издалека, чтобы он не заметил, прячась за колоннами галерей, прижимаясь к водосточным трубам, насквозь проржавевшим и загаженным голубями. Потом ускоряю шаг, догоняю его, протягиваю руку и трогаю за плечо.
Он роняет ключи.
— Какого… — начинает он, но потом застывает на месте и пристально вглядывается в меня.
Сначала, заметив наушники, он прищуривается. Но, едва разглядев все остальное, распахивает глаза во всю ширь, совершенно остолбеневший.
Я голый.
Голый и в наручниках.
— Вы — комиссар Полетто? — уточняю я.
Он быстро кивает. Поднимает руку к верхним пуговицам пальто, не знает, на что решиться. Окидывает взглядом весь переулок, заколоченные окна домов, пустынные лоджии, замечает плащ и ботинки, которые я бросил поодаль, и снова глядит на меня. На какой-то миг мне кажется, будто он заметил зверя, который шевельнулся у меня под ключицей, хоть я и пытаюсь изо всех сил его сдержать. Но нет: он смотрит на мое голое, безволосое тело, на бритую голову, на колечки, что сверкают в уголках глаз, на наушники и на плеер, который я клейкой лентой прилепил к боку. И решительным жестом засовывает руку за пазуху.
— Я видел тебя в теленовостях, — говорю я. — И пришел сдаться. Я — Игуана.
Рука выныривает из-за пазухи, наставляет на меня маленький черный пистолет. Мужик отступает на шаг, оглядывается, словно не зная, что делать дальше. Он кажется напуганным, и я поднимаю скованные руки, чтобы успокоить его.
— Не шевелись! — кричит он. — Буду стрелять!
Носком ботинка подталкивает ко мне связку ключей.
— Открой машину, — командует, но я уже это делаю, встаю на колени, подбираю связку ключей сцепленными руками, отпираю дверцу. Потом забираюсь внутрь, скольжу голым задом по коже заднего сиденья. Он тоже садится сзади, блокирует замки с помощью дистанционного управления, но так нервничает, что слишком сильно жмет на кнопку, и приходится делать это второй, третий раз. Когда наконец все получается, он приваливается спиной к дверце и закусывает губу. Черный пистолет по-прежнему направлен на меня. Теперь он держит оружие двумя руками, ствол слегка дрожит.
— Я ничего тебе не сделаю, — говорю я. — Я специально надел наручники. И разделся догола затем, чтобы ты видел: при мне нет оружия.
— Не шевелись. Главное — не шевелись. Если шелохнешься, если приблизишься ко мне, буду стрелять.
Я не шевелюсь. Зверь медленно проползает вдоль живота, так глубоко, что его почти не видно. Переносица пульсирует под кожей, но пока не выпирает. Колокола поутихли, заглушаемые музыкой из плеера, звучат словно под сурдинку, динь-дон, динь-дон, динь-дон, резонируют на губах, динь-дон, динь-дон, динь-дон…
— Отвечай на мои вопросы. Ты видел меня в теленовостях?
— Да.
— В котором часу?
— В половине второго.
— Ты убил синьору Мартини?
— Да.
— Как?
— Убил, и все.
— Как?
— Просто убил. Зачем ты это спрашиваешь?
— Затем, что я от страха сам не свой, но все же не знаю, Игуана ты или мифоман, голый и в наручниках. Вот зачем.
— Я не мифоман. Я — это я. Я — Игуана.
Он снова глядит на меня. Прищуривается, кусает губы с такой силой, что между зубами я вижу красное пятнышко. Может, он заметил, как нос у меня двигается вперед и назад, то натягивая, то отпуская кожу на скулах, словно палец в резиновой перчатке. Зверя — нет, зверя он не мог заметить. Зверь сидит у меня во рту, под языком. Я слышу, как колотится его сердце: динь-дон, динь-дон, динь-дон. Словно колокола.
— Ты все время в наушниках, — подмечает он, чуть придвигая ствол пистолета к моей голове. — Почему?
— Чтобы заглушить то, что звучит у меня внутри. В голове.
— А что там звучит?
— Колокола.
Он перестает кусать губы. Широко раскрывает глаза, шепотом произносит:
— Господи!
Даже опускает пистолет. Потом быстро поднимает его, еще сильней прижимаясь к дверце. Стискивает зубы, тяжело дышит, но смотрит на меня по-другому, по-прежнему со страхом, но более напряженно. С любопытством.
— О'кей, — говорит он, — о'кей, ладно… ты — Игуана. Сейчас я отвезу тебя… не знаю, как это у меня получится, Господи Иисусе, ты, главное, не шевелись, Господи Всемогущий, только не шевелись, иначе буду стрелять…
Внезапно он подскакивает с легким вскриком, я вижу, как палец его застывает на курке, но не понимаю, в чем дело. Потом вспоминаю слабый щелчок, пропавший в музыке, что гремит у меня в ушах, и опускаю глаза на плеер.
Ленту заело, и выскочила кнопка «стоп».
Музыка все еще гремит у меня в ушах, бьется в барабанные перепонки, потом я понимаю, что звука нет, и тогда она обрывается.
КОЛОКОЛА.
Откидываюсь назад, на дверцу, бьюсь об нее головой, снова и снова, с каждым ударом колокола, который взрывается в мозгу, динь-дон, динь-дон, динь-дон, с каждым разом все громче и громче. Тот, другой, вопит:
— Не шевелись! Буду стрелять! Не шевелись!
Но я не могу не шевелиться, я бьюсь головой о стекло, колокола меня тянут назад, взламывая лобную кость, я бьюсь и бьюсь, пока не слышу, как треснуло стекло. Срываю наушники, теперь колокола звучат в полную силу: ДИНЬ-ДОН, ДИНЬ-ДОН, ДИНЬ-ДОН, и я начинаю вопить тоже, и закрываю уши локтями, потому что запястья у меня скованы, и повторяю:
— Мама, мама!
А он вопит:
— Не шевелись, не шевелись! Буду стрелять, чтоб тебя! — Но не стреляет, только наставляет пистолет, не стреляет и слушает меня.
Я кричу:
— Мама! — Закрываю уши локтями и кричу: — Мама! Мама, я слышу колокола!
— Какие колокола? — спрашивает тот. — Как они звучат? Господи Иисусе! Самовнушение! Господи Всемогущий! Скажи мне, как звучат колокола?
Я широко раскрываю глаза. Веки свертываются, закатываются назад, глазные яблоки раздуваются, будто вот-вот вылезут наружу под напором слез, которые потоком текут по щекам, словно из треснувшего аквариума. Верхняя губа напирает на нижнюю, расплющивает ее, размазывает по подбородку, лицо удлиняется до самой груди, голос исходит из крохотной дырочки, тоненький, визгливый, на ультразвуке, как плач детеныша дельфина.
— Мама! Я слышу колокола! Мама! МАМА!
Я бьюсь на сиденье, прижимаю руки к ушам и бьюсь, стукаясь о стекло, о спинку. Весь дрожу и кричу, стиснув зубы, но колокола не смолкают, ДИНЬ-ДОН, ДИНЬ-ДОН, ДИНЬ-ДОН, не смолкают, не смолкают.
Издалека раздается голос, вонзающийся прямо в мозг:
— Не шевелись! Только не шевелись! Не шевелись и рассказывай, где ты сейчас? Кто ты сейчас? Кто ты?
Я кричу. Разинутый рот поглощает почти все лицо, заталкивая глаза под надбровные дуги. Голос, натужный, хриплый, эхом отдается в горле, будто в черной пещере:
— Этот мальчишка меня вгоняет в дрожь, Агата! Он ненормальный! Я не хочу, чтобы он жил в этом доме! Или я, или он! Или я, или он! Или я, или он!
— МАМААА!
Рот у меня закрывается, губы выворачиваются наружу, голос превращается в такой пронзительный визг, что стекла машины разлетаются фонтаном белых осколков.
— Почему? — допытывается тот издалека, издалека. — Почему они не хотят знать Алессио? Не шевелись, не приближайся ко мне, иначе буду стрелять! Кто не хочет знать Алессио? Почему?
— Тот мужчина кричит на маму. Я лежу в кровати в моей комнате, но мне все хорошо слышно. Тот мужчина кричит на маму. Он говорит: «Этот мальчишка меня достал, Агата! А ты все время: тише, он услышит, тише, он услышит! Ты должна от него избавиться, Агата, или я, или он!» Он говорит: «Помнишь ту ночь? Помнишь, мы с тобой трахались, и вдруг — дверь спальни настежь и врывается этот мальчишка, в трусах и в соломенной шляпе, и вопит: МАМА, МАМА! Я СЛЫШУ КОЛОКОЛА! Он вгоняет меня в дрожь, Агата! Я его боюсь! Мальчонка маленький-маленький, руки прижаты к ушам, плачет, кричит как сумасшедший — МАМААААА!»
Я кричу, но голос теряется в колокольном звоне, удары колокола сплющивают машину, трещит каркас, прогибается крыша. Я хочу убежать, хочу выйти, но тот, другой, кричит:
— Не шевелись, чтоб тебя, нет!
И тогда я поднимаю руки и выбиваю у него пистолет.
Потом кожа вдруг трескается, растягивается на костях, как резиновая, нос внезапно выпирает, увлекая за собой все лицо. Я бросаюсь вперед — не успевает тот, другой, пошевелиться, как я вонзаю ему в глаз свой отточенный клюв.
Потом осознаю свою ошибку.
Я всего лишь хотел сдаться ему — пусть бы отвез к тому слепому, который может видеть, что у меня внутри.
Но теперь поздно.
Роюсь в его сумке. Ищу визитную карточку, листок, адрес на конверте, блокнот — что-нибудь. Обшариваю карманы и нахожу сотовый. Вытаскивая его, случайно нажимаю на кнопку, и на экране загорается огонек, зеленые блики скользят по красному фону.
Набирается последний номер, по которому звонили с этого аппарата.
Отвечает голос. Услышав его, я прерываю связь.
Потом пробираюсь вперед, на место водителя, включаю фары, потому что уже стемнело, но все равно ничего не вижу. Тогда вытираю ладони об икры и привожу в действие дворники, чтобы разошелся плотный, красный туман, покрывающий ветровое стекло. Но он не снаружи, этот красный туман.
Он — внутри.
— Пансион «Цветок», Сан-Ладзаро… слушаю. Слушаю! Алло! Алло! Алло! Хм… отсоединились.
«Summertime».
Эта мелодия начинает звучать у меня в голове, едва Грация бочком заходит в комнату, вот только не знаю, потому ли, что я услышал ее шаги через открытую дверь, или потому, что мне так нужен ее аромат — заглушить запах спагетти под соусом, которые стоят передо мной нетронутыми.
Слышу, как она говорит:
— Предупреди еще раз привратника, что сюда может пройти только человек, имеющий на это право. И в любом случае пусть позвонит в комнату и предупредит. О'кей?
Слышу ворчание Ста Лир. Слышу, как он идет к двери, как дверь закрывается. Слышу, как вздыхает Грация. Слышу, как скрипят пружины кровати, несильно, — видимо, она присела на край; слышу, как звякают пряжки на ее ботинках. Слышу, как шуршат шнурки, вылезая из ушек, и слышу, как тяжело шмякается об пол далеко отброшенный башмак.
Грация скинула второй ботинок, согнулась, завела руки за спину и расстегнула лифчик, не снимая футболки. Хотела было спустить бретельки и вытащить его из рукавов, но через дверь в смежную комнату взглянула на Симоне и улыбнулась. Подумала, что среди других преимуществ общения со слепым есть еще и это: можно чувствовать себя вольготно, не стесняясь, — и Грация схватилась за ворот футболки и стянула ее через голову. Потом сняла и лифчик и, раз уж на то пошло, вылезла из джинсов, раздумывая, не снять ли и колготки тоже. Все-таки оставила их, подняла с полу футболку, надела ее задом наперед. Подошла к зеркалу, стоявшему на комоде, покрутила головой из стороны в сторону, пригладила пальцами волосы. Снова подумала о Симоне: Симоне не может увидеть ее ни в трусах, ни растрепанной, но ей все равно было неловко, она все равно прихорашивалась. Постояла еще перед зеркалом, поджав губы и наморщив лоб, потом прикрыла глаза и улыбнулась.
Слышу, как Грация подходит ближе. Слышу синий шелест ее чулок по ковролину, которым обит пол в комнате. Чувствую ее запах совсем рядом — пахнет маслом, нейлоном, хлопком, чуть сильнее — кожей и summertime.
Она садится на подлокотник кресла, ее упругая, затянутая в шершавый нейлон кожа касается моих пальцев. Я их быстро убираю. Она говорит:
— Ты ничего не ел.
— Нет.
— Ты не голоден?
— Нет.
— Я приготовила тебе сюрприз. Хочешь послушать?
— Нет.
Она встает, ставит что-то на стол. Сдергивает тонкую целлофановую обертку, примерно такую, как на пачках сигарет, которые курила моя мать. Мне бы хотелось подумать о матери, но все еще никак не получается, весь день я гоню от себя эти мысли. Кроме того, другой звук отвлекает меня. Я знаю — это кассетоприемник магнитофона захлопнулся со щелчком.
Фортепьяно. Один-единственный аккорд, и сразу следом за ним легкий рокот ударных, как подавленный вздох. Быстрый-быстрый пассаж, и снова звуки фортепьяно, словно капли воды, потом голос, не такой как всегда, чище, но в более медленном ритме, поет Almost Blue. Мне в глубине души не хватало этой песни. Боже мой, как мне ее не хватало. Этой песни и Грации, обеих. Но мне страшно. Моя мать умерла, и эта Almost blue — не та, которую я знаю.
— У них не было той записи Чета Бейкера, которую ты мне давал послушать, — объяснила Грация. — То есть была на компакт-диске, а у меня здесь только кассетный магнитофон. Это запись Элвиса Костелло. Между прочим, на обложке написано, что он и сочинил эту песню, «Almost Blue». Ты это знал?
— Нет. Я же не читаю, что написано на обложках. Я просто слушаю, и все.
Грация продолжает:
— Тебе не нравится, когда я разговариваю?
— Да.
— Тебе не нравится, когда я тут, с тобой?
— Да.
— Почему?
— Потому что я хочу остаться один, в тишине.
— Ну так и оставайся один, в тишине.
Грация протянула руку и выключила магнитофон. Потом дошла до двери, прислонилась к косяку, скрестила руки на груди и стала глядеть на него, не двигаясь и не говоря ни слова.
Симоне тоже не двигался и не говорил ни слова, откинувшись в кресле, одна рука на подлокотнике, другая, сжатая в кулак, — на коленях. Слегка опустил голову, стиснул зубы, нижняя губа наползла на верхнюю в какой-то детской гримаске. Глаза закрыты, но одно веко чуть приподнято, от этого лицо кажется асимметричным, перекошенным.
Оба застыли в молчании.
Грация замерла, будто бы ее больше нет да и не было никогда, глядит на Симоне. Глядит на Симоне тогда, когда он поднимает голову, будто принюхиваясь к этой опустевшей тишине, которую не заполняет даже «Almost Blue»; глядит, когда он произносит, сначала тихо, почти вполголоса:
— Грация?
Потом — громче, с нетерпением, и наконец совсем громко, почти в страхе:
— Грация, где ты?
Тогда, раскинув руки, она отрывается от двери.
Внезапно я чувствую ее совсем близко. Чувствую ее запах, тепло ее кожи у своего лица, потом чувствую ее губы на своих губах. Откидываюсь назад, но ее руки обнимают меня за шею, притягивают.
Меня пробирает дрожь. Дрожь пробирает меня, когда ее мягкие губы скользят по моим губам; когда ее пальцы забираются под воротник рубашки; когда она садится ко мне на колени, берет мою руку, кладет ее под футболку, и я чувствую теплую гладкую кожу спины.
Потом она снимает футболку, запах summertime усиливается, я тону в нем и больше не ощущаю ничего, только ее дыхание да шелест колготок, которые сползают вниз, которые она стряхивает движениями ног. Я держу руки на ее талии, но она берет их и поднимает выше, и я чувствую под пальцами розовый изгиб ее грудей и синие точечки сосков, и она, не отрываясь от моих губ, шепчет:
— Сожми.
Она склоняется ко мне со стоном, вжимается в меня вся, я чувствую ее запах, ее тепло: резкий, сильный запах, исходящий от кожи, и нежное тепло спины и прижатых ко мне грудей; чувствую влажное давление ее рта; чувствую, как ее язык проскальзывает между моих губ, а когда он касается моего языка, весь вздрагиваю, словно получив разряд тока. Она расстегивает на мне ремень, и я чувствую прикосновение ее бедер, чувствую сквозь ткань трусов что-то влажное, горячее, когда она откидывается назад, снимая с меня штаны.
— У меня это первый раз, — шепчу я и чувствую, как она улыбается, близко-близко.
— У меня — не первый, — говорит она. — Но почти.
Я выгибаюсь дугой, когда она меня трогает, весь содрогаюсь в спазме, когда она впускает меня, вместе с ней издаю стоны, чувствуя ее сверху и вокруг, — влажная, мягкая, раскаленная, она толкает, стискивая, и тогда я, схватившись за ее тело, мокрое от пота, не переставая дрожать, стискиваю и толкаю тоже.
Ощутив ее тяжелое, быстрое дыхание на своих губах, я раскрываю рот и ищу ее язык.
— Ты уже больше не дрожишь?
— Нет.
Они растянулись на полу. «Классика», — прошептала Грация, натягивая на себя рубашку Симоне. Тот лежал навзничь, совсем голый, раскинув руки крестом.
— Я не могу тебя видеть таким, — сказала Грация, подложила руку ему под голову и устроилась рядом, вытянув ногу поперек его бедер. Потом взяла его руку и положила себе на лицо. — Ты не хочешь узнать, какая я? — спросила она.
— Нет. Для меня это не важно.
— Я, кажется, довольно хорошенькая, и у меня над губой маленькая родинка, говорят, очень пикантная. Вот потрогай.
Она взяла его палец, провела вокруг рта, по родинке, потом ниже, по губам, и наконец поцеловала.
— Я обычно не люблю дотрагиваться до людей… — начал Симоне.
— До меня тоже?
— Нет… до тебя — нет. Но послушай, Грация… не требуй от меня того, чего я не понимаю. Очертания тела, его красота, цвет глаз и волос… я этого не знаю, я это не могу увидеть, для меня это не важно. У меня есть мои цвета и мои формы. Если бы я только ощупывал тебя пальцами, то в конце концов стал бы воспринимать частями, а это не годится, хотя некоторые твои части мне очень нравятся.
Он провел рукой по спине Грации, вдоль позвоночника, нащупывая его под тканью рубашки, потом по прохладному полушарию ягодиц, потом его пальцы скользнули внутрь, туда, где между ног все еще было горячо. Грация коротко застонала, прикусив губу.
— Ты для меня — одно целое. Ты — запах. Звук. Ты — это ты.
— Какой запах?
— Смазочное масло, пот, свежевыстиранная хлопковая ткань и summertime.
— Не бог весть что, если разобраться.
— Нет, запах прекрасный… мне нравится. Но ты хочешь знать, какой я представляю тебя. И я тебе это скажу, потому что знаю, какая ты. У тебя такая прозрачная кожа, что сквозь нее проходят пальцы, и голубые волосы.
Грация помолчала. Поводила ногой по коленке Симоне, потом пожала плечами и быстро чмокнула его в щеку.
— Не знаю, что это значит, но звучит красиво. Пойду приму душ.
— Комиссар Полетто. Скажите, пожалуйста, где тут у вас синьорина со слепым? Спасибо… О, это у вас ножик? Острый? Не одолжите ли вы мне его?
Грация сдвинула дверцу душа и выглянула наружу. Шампунь лез в глаза, и она, зажмурившись, напряженно вслушивалась.
— Ты меня звал? — крикнула она.
Грация оставила открытыми обе двери, и в ванную, и в смежную комнату, но душ в кабинке из матового стекла так громко и яростно шумел, что она едва различала свой собственный голос. Ей послышался какой-то шорох, посторонний шум среди грохота горячего водопада, который обрушивался на нее, и сначала она подумала, что это звонит телефон. Она вышла из кабинки на цыпочках и, схватившись за раковину, чтобы не поскользнуться, забрала пистолет, который положила на биде, потом, протирая воспаленные глаза, выглянула в дверь.
Симоне был у себя в комнате, все еще голый, но теперь он уселся в кресло и, судя по тому, как двигалась его голова, слушал музыку, которая сюда, в ванную, не доносилась.
Грация вернулась под душ, но, прежде чем задвинуть дверцу, взяла пластиковый мешочек, из тех, на которых значится название отеля, а внизу приписано: «Пожалуйста, не бросайте гигиенические прокладки в унитаз»; сунула в мешочек пистолет и положила его на металлическую полочку, рядом с шампунем и гелем для душа. Потом подняла голову и подставила лицо под горячую воду: от тугих струй перехватило дыхание, вода попадала в нос, в уши, в рот. Потом она раздула щеки и по старой детской привычке выпустила изо рта тоненькую струйку на узорчатые квадратики матового стекла.
Взяла гель, выдавила на ладонь густой зеленоватый завиток. Проведя пальцами, полными пены, пахнущими сосновым лесом, по животу и бедрам, она слегка улыбнулась, а потом вспомнила о Витторио. Что он на все это скажет? Какими словами? И когда?
Что-то промелькнуло за стеклянной дверью. Хорошо различимая знакомая тень, в длинном пальто с поднятым воротником. Грация инстинктивно протянула руку к мешочку с пистолетом, другой рукой отодвинула дверь.
— Витторио! — выдохнула она изумленно. Но тень шагнула к ней и ударила по голове с такой силой, что Грация выпала из кабинки.
Попалась.
Вижу, как она падает на пол, растопырив руки. Пытается подняться, хватается за край ванны, но ноги скользят по влажным плиткам.
Даю ей пинка под ребра, она кричит, разинув рот, а я встаю на одно колено, подбираю мешочек, который она уронила, взвешиваю его на руке, прикидывая, достаточно ли он тяжелый, и бью ее по голове.
Потом спокойно раздеваюсь догола.
Снимаю всю одежду и тоже становлюсь под душ.
Вода падает на мою бритую голову, затекает в наушники, скользит по безволосому телу до самого плеера, который болтается между ног и, намокая, начинает потрескивать.
Звук плывет — и гитара, и голос; темп убыстряется, змеевидный ритм ударяет в уши, пронзает их, словно язык рептилии; дождь обрушивается, как электрический разряд; истеричные раскаты грома раздаются все ближе и ближе; молния раскалывает небо пронзительным воплем.
I want take no prisoners, no spare lives… nobody's putting up a fight… Я пленных не беру, я жизней не щажу, никто от боя уклониться не посмеет… I got my bell, I'm gonna take you to hell… I'm gonna get you, Satan get you… Я бью в колокола, дорога в Ад легла, тебя достану я, достанет Сатана…
Потом «Hell's Bells» обрываются, плеер молчит, и во мне звучат только колокола Ада.
Выхожу из душа, смотрюсь в зеркало.
Зверь быстро-быстро снует под кожей, искажая лицо. Глазницы пустеют, становятся двумя черными дырами. Губы растягиваются поверх зубов в мрачном оскале.
Девчонка позади меня начинает двигаться, хватает меня за лодыжку.
Я оборачиваюсь, снова беру тяжелый мешочек, опять встаю на одно колено и приканчиваю ее.
Это не шаги Грации. Эти голые пятки, стучащие по полу, подошвы ног, хлюпающие по плиткам, пальцы, скребущие ковер, — не ее.
Это — не Грация.
Кто-то стоит передо мной. Стоит и молчит, но издает запах и дышит. Мне страшно.
Потом раздается голос.
Зеленый голос:
— Привет. Ты меня помнишь?
Он смотрит на меня, но не видит. Он смотрит сквозь меня, смотрит внутрь, но не видит ничего.
Я разеваю рот, вываливаю язык, показываю зверя, который раздувается и шипит, но он не видит.
Подхожу вплотную, голова к голове, прикладываю мои уши к его ушам, чтобы он услышал колокола, но он не слышит.
Я тоже хочу быть таким.
Я хочу быть таким, как ты.
Я хочу быть тобой.
Он говорит: «Взгляни сюда, ты его видишь?» — и разевает рот передо мной, так широко, что заходится в приступе кашля.
Он говорит: «Ты слышишь? Слышишь колокола?» — и прижимается ко мне лицом, оттягивает щеку пальцами, чтобы приложить к моему уху свое, холодное и мокрое.
Я ощущаю толчок, потом еще и еще, будто там, внутри, вертится шестеренка.
Он говорит: «Я тоже хочу быть таким».
Он говорит: «Я хочу быть таким, как ты».
Он говорит: «Я хочу быть тобой».
Я чувствую у самого рта запах металла.
МНЕ СТРАШНО.
Что это за девчонка, холодная, голая, набрасывается на меня сзади? Откуда она взялась? Я думал, она мертвая, а она сжала мне бока и швырнула на пол. Я думал, что убил ее, а она рухнула сверху, перевернула меня на спину, рычит как зверь, хватает за горло. Я думал, ее больше нет, а она оплетает ногами мои ноги, прижимает меня к полу всем своим весом, обеими руками сжимает горло.
Я задыхаюсь. Не хватает воздуха. Чувствую, как ее большие пальцы впиваются в шею под подбородком, остальные упираются в затылок, горло сжато, я не могу дышать. Хватаю ее запястья, царапаю спину, плечи, отпихиваю окровавленное лицо, дергаю за мокрые волосы, но она не поддается, держит мои ноги, упирается ступнями в лодыжки, давит лбом в лоб, сжимает горло, и я не могу дышать.
Открываю рот. Язык сам собой вываливается наружу. Если бы я мог показать ей зверя, который у меня внутри, она, наверное, отпустила бы меня, но ее ногти крючьями впиваются в кожу, пальцы сжимают горло, а зверь остался внизу, ему не выбраться. Вот бы ударить ее, вот бы убить ударом клюва, выросшего посредине лица, но ее мокрый от пота лоб прижат к моему, и ничего не получается. Чувствую ее жаркое дыхание на моих губах, чувствую, как она запыхалась, и еще дальше высовываю язык, и пытаюсь тоже вздохнуть, но не получается, потому что она все сильней сжимает мне горло, и я не могу, не могу, не могу дышать.
Грация сжимала ему горло изо всех сил, хотя пальцы болели, в глазах двоилось и было не поднять головы, один глаз застилала кровавая пелена. Грация тяжело дышала, не размыкая объятий, удерживая Игуану под собой, и все давила и давила ему на горло, даже когда почувствовала, что рука, впивавшаяся ей в спину, соскользнула бессильно и стукнулась о ковер, а другая замерла у щеки, захватив несколько прядей. Она понимала, что вот-вот потеряет сознание, и сосредоточилась на прерывистом стоне, терзавшем ей уши, и сжимала, сжимала, сжимала изо всех сил, чтобы вовсе задавить его, сжимала до тех пор, пока руки не сделались ватными, пальцы не разомкнулись и не стала гуще багровая пелена, плотным, сырым туманом клубящаяся в разбитой голове. И она потеряла сознание, не отрывая от ненавистного горла обессилевших рук, и голова ее соскользнула со лба Игуаны и, задержавшись на его неподвижной, словно ласкающей, руке, опустилась на пол, медленно, чуть ли не томно.
Я услышал холодный плавный щелчок рядом с собой, потом глухой быстрый топот, а потом шуршание голых тел, катающихся по ковру. Шуршание борющихся тел. Запах борющихся тел. Я услышал, как Грация скрипит зубами, рычит и тяжело дышит, так же как тогда, когда занималась любовью; услышал долгий стон, вырвавшийся из открытого рта, и до последней капли выдавленный хрип. Больше я не слышу ничего. Тишина. Полная тишина, которая опрокидывает меня на колени, заставляет шарить по ковру, повторять:
— Грация? Грация, где ты?
Потом этот спазм, этот короткий глухой хрип, словно выплюнутый из горла. Рычание зверя.
Еще живого зверя.
Я отпихиваю девчонку, сталкиваю ее с себя, отвожу руку назад, выпутываясь из ее волос.
Она меня чуть не убила, но вовремя лишилась чувств, и теперь я мог бы убить ее, но не хочу это делать второпях.
Слепой, который смотрит внутрь меня, стоит на коленях, водит руками в пустоте. Замирает, услышав, как я шевелюсь, застывает неподвижно, когда я переворачиваюсь на живот и поднимаюсь, в нескольких шагах от него.
Я подбираю нож, который девчонка выбила у меня из руки, и, не произнося ни слова, обхожу слепого кругом и останавливаюсь за его спиной.
Слепой напрягается, когда я хватаю его за волосы и запрокидываю голову, когда упираюсь коленями в его спину и накрепко зажимаю затылок между бедер.
Колокола звучат, как никогда раньше. Стучат внутри, как тяжелые молоты, отдаваясь в барабанных перепонках, и глаза вылезают у меня из орбит с каждым ударом, и голова качается в такт похоронному звону.
Зверь снует, обезумевший, приподнимая кожу на лице. Черты искажаются, раздуваются губы и лоб, челюсть искривляется так, что я с трудом могу говорить.
Я говорю: «Я тоже хочу быть таким» — и глажу его по голове, крепко зажатой у меня между бедер.
Я говорю: «Я тоже хочу быть, как ты» — и кладу руку ему под подбородок, чтобы он не смог вырваться.
Я говорю: «Я тоже хочу быть тобой».
Потом прикладываю нож к глазам, крепко зажмуриваюсь, прижимая лезвие к векам, и режу.
Боже, что за крик! Я никогда не забуду этот крик, который раздается надо мной, крик нечеловеческий, зеленый, зеленей некуда; он скребется по потолку, отскакивает, яростный, от стен, заполняет комнату и все длится, длится, и пальцы все сжимают мне подбородок, и бедра стискивают затылок, а горячие густые капли падают сверху на лицо; крик все длится, пронзительный, прерывается в горле, скрежещет, словно наталкиваясь на острия зубов, и все длится, длится, и нет ему конца.
Боже, что за крик!
Под подошвами шуршит свежескошенная трава, жесткая и колючая.
Зеленая.
Над головой — свежий, чистый запах летнего неба.
Синего.
В руке — гладкое, круглое, большое яблоко.
Красное.
Я протягиваю руку, шарю перед собой, пока не нащупываю скамейку, не касаюсь пальцами ее холодной спинки. Скольжу ладонью по растрескавшемуся лаку, ногой упираюсь в сиденье, по кромке его двигаюсь к самому краю, к углу, где рассчитываю усесться. Медленно опускаюсь, предварительно опершись ладонью, но, едва коснувшись чугунных полос, роняю яблоко и застываю в неподвижности, едва дыша, изо всех сил напрягая слух, чтобы еще до того, как яблоко коснется земли, понять, где искать его.
Яблоко падает в траву, слева. Катится ко мне. Я наклоняюсь, протягиваю руку, подбираю его с первого раза. Но тут же встаю и ухожу, ступая осторожно, на цыпочках, потому что слышу приближающиеся голоса.
Я не хочу ни с кем говорить, не хочу никого слушать. И меньше всего — ту полицейскую девицу, которая попросила о встрече со мной, едва это будет возможно.
Лучше я буду один.
Чуть позже поднимусь в комнату, немного послушаю музыку.
Джаз.
Би-боп.
Чет Бейкер.
Мне подарили компакт-диск, но я бы предпочел пластинку, на ней можно прощупать бороздки и выбрать мелодию, а компакт-диски гладкие, на них ничего не различаешь. Настройка не помогает: кнопки слишком утоплены, у них слишком много различных функций, которых мне не упомнить. Я попросил прикрепить к этим кнопкам треугольнички из клейкой ленты, но они то и дело отваливаются.
Есть одна мелодия, которую я слушал бы без конца, но я никогда не знаю, где она, и приходится слушать все подряд, пока не дойдешь до нее.
«Almost Blue».
Blue.
Иногда, слушая ее, я засыпаю на стуле у окна. И тогда, если светит солнце, миллиарды крохотных рыболовных крючков будто бы впиваются мне в лицо, извне, и начинают дергать; говорят, это потому, что у меня очень светлая, нежная кожа и я быстро обгораю.
Иногда, когда я ложусь спать, темнота кажется гуще обычного: это значит, что перегорела лампочка под потолком, а я все еще отличаю свет от тьмы, хотя и слабо, смутным отражением. Но это происходит редко, потому что здесь, в тюремной психиатрической больнице, эту лампочку под потолком гасить нельзя никогда.
Иногда какая-то дрожь быстро пробегает у меня под кожей. Но это ничего, говорит доктор: легкая температура от препаратов, которыми меня колют. Сереназ, по пятьдесят миллиграммов каждые две недели.
А колокола, колокола Ада в голове… их я уже почти не слышу.
Пластинка, опустившись на крутящийся диск, издала короткий вздох, немного пахнувший пылью. Звукосниматель, соскользнув с подставки, судорожно всхлипнул — или кто-то прищелкнул языком, только без слюны, всухую. Язык-то пластмассовый. Игла, переползая от борозды к борозде, тихонько шипела, иногда поскрипывала. Потом вступало фортепьяно, потом — контрабас, а потом Чет Бейкер глуховатым голосом начинал петь «Almost Blue».
Симоне услышал ее, когда она только-только начала подниматься по лестнице: она двигалась бесшумно, однако ее выписали из больницы всего два дня назад, так что приходилось держаться за поручень, чтобы не кружилась голова, а поручень скрипел.
Едва заслышав ее, он выключил сканер, уверенным, точным движением ткнув в кнопку; приглушил и Чета Бейкера, но слегка. Опустил ноги на пол, развернул кресло к закрытой двери, уставился туда, словно зрячий, чуть-чуть скашивая взгляд влево.
Улыбнулся, когда перестал ее слышать, потому что знал: Грация, как всегда, пытается его провести; вот теперь уселась посредине лестницы и снимает ботинки. Но ее выдавал шелест шнурков, выдавал скрип ступеньки, на которую она опустилась. Ее выдал хруст в коленке, когда она встала и снова начала подниматься — на цыпочках, затаив дыхание.
Вот-вот заскрежещет дверная ручка — под сурдинку, будто бормоча что-то.
И в мансарду войдет Грация, пахнущая маслом, потом, свежевыстиранной хлопковой тканью и summertime. И зазвучит музыка, которая всюду ее сопровождает, которая уже начинает тихонько звенеть у него в голове.
Он знал, как выглядит Грация, хотя и не мог ее видеть.
У нее такая прозрачная кожа, что пальцы проходят насквозь, и голубые волосы.