Глава пятнадцатая. Отпущенники

Побуждения, по которым хозяин отпускал раба на волю, могли быть разные, корысть и тщеславие были не из последних. Продать свободу рабу и получить от него обратно, чистыми деньгами, стоимость того, что хозяин позволял ему накапливать в годы рабства, было, конечно, делом выгодным. Хозяин учитывал рыночную стоимость раба, размеры его пекулия, возможности его заработка в дальнейшем — и назначал соответствующий выкуп. Обычная цена раба колебалась в начале империи между 800 и 2400 сестерций, но один из гостей Тримальхиона (Petr. 57) выкупился за 4 тыс. сестерций; стоимость виноградаря Колумелла определял в 8 тыс. (III. 3. 12), и хозяин, возможно, не пожелал бы сбавить эту сумму, отпуская на волю хорошего работника. Глазной врач в маленьком италийском городке заплатил за свою свободу 50 тыс. сестерций. На этом не кончалось: хозяин рассчитывал, и с полным основанием, на те доходы, которые он получит в дальнейшем от своего отпущенника; о них речь пойдет ниже.

Весьма действенным побуждением к отпуску рабов было хозяйское тщеславие. Обычай требовал, чтобы сенатор появлялся на людях в сопровождении толпы клиентов. Если таковых оказывалось мало, то самым простым способом увеличить их число было освобождение некоторого числа рабов, которые и пополняли собой в качестве новых клиентов скромную свиту сенатора. Иногда хозяину хотелось придать особую пышность своим похоронам: «некоторые завещают отпустить после их смерти всех рабов на волю, чтобы прослыть прекрасными людьми и чтобы за их погребальным ложем шла толпа отпущенников в своих колпаках» (Dion. Hal. IV. 24)[186].

Случалось, и не так уже редко, что хозяин отпускал раба из приязни к нему, возникшей за долгие годы совместной жизни, и в благодарность за оказанные услуги. Харидем, дядька Марциала, был несноснейшим ворчуном, который совал свой нос всюду и у которого всегда был наготове запас упреков и наставлений, но он качал еще колыбель поэта, охранял мальчика и ни на шаг не отходил от него, и либо сам Марциал, либо отец его дали старому дядьке отпускную (XI. 39). Упоминания об отпуске кормилиц, педагогов, секретарей, чтецов, врачей неоднократно встречаются в надписях. Иногда талантливость и образование раба настолько поднимали его над обычным рабским уровнем, настолько не вязались с его рабским званием, что хозяин освобождал его: почти все известные грамматики, о которых пишет Светоний, были отпущены на волю «за свои дарования и свою образованность».

Отпуск раба на волю мог совершаться двояким образом: формальным (manumissio iusta) или без всяких формальностей, «домашним способом» (manumissio minus iusta). Этот домашний способ носил общее название «освобождения в присутствии друзей» (inter amicos). Имелось три его вида: хозяин уведомлял раба письмом, что он свободен (per epistolam, — письмо составлялось, конечно, при свидетелях, которые и удостоверяли своими подписями его подлинность); хозяин сажал раба за стол, стирая таким образом разницу между его положением и положением своим и остальных застольников (per mensam); он объявлял раба свободным перед лицом нескольких человек, которые оказывались в роли свидетелей.

Этот способ освобождения раба (в любом из его трех видов) был в силу своей простоты чрезвычайно популярен: тут не требовалось присутствия магистрата, никуда не надо было идти; все совершалось в доме хозяина, а кроме того, при такой форме отпуска не надо было платить установленного пятипроцентного налога со стоимости раба, который вносился при формальном отпуске на волю.

Другая форма отпуска (manumissio iusta) была трех видов: «палочкой» (vindicta), внесением в цензовые списки (censu) и по завещанию (testamento).

Раба отпускали на волю «палочкой» обычно в присутствии претора[187]. Хозяин приходил к нему со своим рабом, и вся процедура представляла собой фикцию тяжбы по вопросу о собственности. В подлинной тяжбе обе стороны, каждая с палкой в руке (символ собственности) касались этой палкой спорного предмета, объявляя его своим имуществом. Так как за рабом не признавалось никаких юридических прав, то от его имени выступал или ликтор магистрата, или какое-либо другое лицо, которое именовалось assertor libertatis («защитник свободы»). Он касался своей палочкой раба и объявлял его свободным человеком. Хозяин, естественно, не противоречил, и претор произносил решение в пользу «защитника свободы». Хозяин брал тогда раба за руку, поворачивал его вокруг себя и давал ему пощечину[188]. На этом вся церемония заканчивалась, и раб становился свободным человеком.

Второй способ, который можно было применить только однажды за пять лет, заключался в том, что во время переписи, производимой цензорами, хозяин заявлял им, что он освобождает таких-то и таких рабов и просит занести их имена в списки римских граждан.

Отпуск по завещанию был чрезвычайно распространен (рабы, отпущенные таким образом, назывались «orcini»: от Orcus). Воля завещателя должна была быть выражена в строго определенных терминах: liber esto Stichus — «да будет Стих свободен» или iubeo Stichum esse liberum — «приказываю: быть Стиху свободным». Volo Stichum esse liberum — «желаю, чтобы Стих был свободен», такая фраза уже не имела силы категорического приказа — это было fideicommissum, исполнение которого и при республике, и в I в. империи зависело от совестливости наследника. Раба можно было назначить по завещанию и наследником, но в этом случае необходимо было определенное приказание его освободить: Stichus liber et heres esto — «да будет Стих свободен и мне да наследует»[189]. Если хозяин забыл слово liber, завещание не имело силы: имущество умершего со Стихом вместе переходило к его другому наследнику, а если наследника не было, то в императорскую казну.

Отношения отпущенника и его бывшего хозяина, теперь патрона, приравнивались законодательством к отношениям отца и сына. Патрон, как добрый отец, должен позаботиться о том, чтобы его отпущенник не оказался на пороге свободной жизни без всяких средств к существованию: он предоставит ему место с определенной оплатой, подарит некоторую сумму денег, а то даст небольшой участок земли и поможет обзавестись хозяйством. Он не покинет его в нужде и беде, поддержит словом и делом, но если с ним самим случится несчастье и ему придется туго, то и отпущенник, как добрый сын, не замедлит со своей помощью. Если отпущенник пал от руки убийцы, патрон обязан найти преступника и привлечь его к суду: он должен действовать здесь так, как действовал бы, случись такое несчастье с кем-либо из его кровных родных. Связанные взаимным вниманием и участием при жизни, они не расстаются и после смерти: в своей семейной усыпальнице патрон отводит место «своим отпущенникам, отпущенницам и потомству их». Если отпущенник совершил преступление, за которое полагается ссылка или смертная казнь, патрон не должен выступать обвинителем, и нельзя заставить его свидетельствовать против своего отпущенника. И отпущенник не может быть обвинителем своего патрона[190], и нельзя принуждать его выступить со свидетельством против него — «для отпущенника и сына особа отца и патрона должна быть всегда почитаемой и священной» (Dig. XXXVII. XV. 9); отпущенник должен быть obsequens и officiosus к своему патрону. История знает преданных и верных отпущенников. Веллей говорит, что во время проскрипций перед установлением принципата наибольшую верность проявили жены по отношению к своим мужьям; верность отпущенников своим патронам он оценил, как «среднюю» (II. 67). Август «почтил всадническим достоинством» одного отпущенника за то, что тот укрывал во время проскрипций своего патрона (Suet. Aug. 27. 2). При Нероне был случай, что отпущенник принял на себя обвинение в убийстве, чтобы спасти своего бывшего хозяина (Tac. ann. XIII. 44).

Понятия obsequium и officium никогда не были определены юридически: говорил не закон, а обычай, предписывавший нормы поведения, подсказанные традицией и нравственным чутьем. Для римлянина с его остро развитым чувством pietas во всем, что касалось семейного уклада, немыслимо было представить себе сына, который вчиняет гражданский иск против отца или возбуждает против него уголовное дело. Не смеет этого и отпущенник. Только в случае последней крайности, вынужденный безобразным поведением патрона или его детей, может он обратиться в суд, но не иначе, как с разрешения претора — «претор говорит: отца, патрона, детей и родителей патрона или патроны нельзя обвинять судебным порядком без моего на то разрешения» (Dig. II. IV. 4, § 1), а давалось это разрешение обычно с неохотой, редко и действительно в случаях уже вопиющих. Очень любопытно в этом отношении следующее указание Дигест: «Претор не должен обращать внимания, если вчерашний раб, а с сегодняшнего дня свободный, пожалуется на то, что хозяин его изругал, слегка толкнул или поучил; если же он плетью или ударами сильно его поранил, тогда вполне справедливо претору за него вступиться» (Dig. XLVII. X. 7, § 2). Если отпущенник подавал на патрона жалобу без разрешения претора, то патрон мог возбудить дело против жалобщика, и на отпущенника мог быть наложен крупный штраф; был случай, когда отпущеннику пришлось заплатить 10 тыс. сестерций (Gai, IV. 46).

Officium состояло в выполнении ряда услуг, которые тоже не были установлены и определены законом и были поэтому чрезвычайно многообразны; в силу этого officium на отпущенника можно возложить любое дело, и он не смеет отказаться: отправить его за границу с важным письмом, сделать учителем своих детей, послать в имение проверить счета вилика, поручить закупку книг или статуй, составление сметы на постройку нового дома, да мало ли еще что! Отпущеннику надлежало строго выполнять обязанности officium и obsequium; их нарушение грозило ему последствиями тяжкими. Клавдий обратил снова в рабство «неблагодарных» отпущенников, на которых пожаловались патроны (Suet. Claud. 25. 1). И тут мы подходим к вопросу, что терял хозяин, отпуская раба, и что приобретал от своего отпущенника?

Рассмотрим, беря в грубой схеме, два случая (был, конечно, ряд промежуточных), разница которых обусловлена разницей в нравственном облике двух патронов. В первом случае патроном будет хороший, совестливый человек, который относится к отпущеннику действительно, как добрый отец к сыну. Он отпустил раба без выкупа, — потерял, следовательно, деньги, которые когда-то за него уплатил; пообещал отпущеннику, — и тот знает, что слово патрона крепко и нерушимо, — что он не наложит руки на его наследство и оно все перейдет к его родным; не наложил он на отпускаемого никаких обязательств и, следовательно, потерял право на его бесплатную работу в дальнейшем. Приобрел же он то, что ни за какие деньги не покупается и никакими деньгами не оплачивается — преданного человека, действительно члена семьи, принимающего к сердцу все ее печали и нужды, верного помощника, на которого можно положиться, который не подведет и не обманет. Фигуры таких отпущенников мелькают в переписке Цицерона; его Тирон был лучшим их образцом.

Второй случай: патрон вовсе не злой и не плохой человек, но он не желает отказаться от тех прав, которые предоставлены ему законом. Во-первых, он может, отпуская раба, обязать его и в дальнейшем выполнять бесплатно некоторые работы — они назывались operae. Врач-отпушенник, например, продолжал лечить не только своего патрона и его семью, включая рабов (это входило в officium), — патрон брал с него клятву, что он будет лечить и его друзей. Архитектора можно было таким же образом обязать построить один-другой дом сестре или тетке патрона, искусного ювелира — заставить работать какое-то количество дней в неделю в мастерской патрона. Смерть последнего не избавляла отпущенника от этих operae fabriles (полное их название): он должен был нести их и для его сына. Патрон получал тут от отпущенника меньше сравнительно с тем, чего мог требовать от раба хозяин; он выгадывал на другом — на праве наследства.

При республике патрон имел право на половину имущества, оставшегося после отпущенника; воспротивиться этому могли только дети умершего; жене, сестрам, братьям, родителям покойного оставалось только смотреть на этот узаконенный грабеж. По lex Papia Poppaea (9 г. н. э.) имущество отпущенника стоимостью в 100 тыс. сестерций переходит целиком к его детям, если этих детей трое; если же их только двое или один, то все имущество делится в равных частях между ними и патроном: на три части или пополам. Если прямых наследников вообще нет, то патрон имеет право забрать себе, как и во времена республики, половину всего. Имущество отпущенницы, находившейся всю жизнь под «опекой» (tutela) патрона (для отпущенника она кончалась с наступлением двадцатилетнего возраста), неизменно пребывало в его ведении и переходило к нему, если он не разрешал ей назначить себе другого наследника. Lex Papia Poppaea освобождал от опеки отпущенницу только в том случае, если у нее было четверо детей, и Клавдий распространил эту привилегию на тех отпущенниц, которые вкладывали свои деньги в снабжение зерном римского рынка.

Пекулий раба, который после его смерти переходил к хозяину, только в исключительных случаях доходил до 100 тыс. сестерций; отпущенник, по-видимому, часто составлял себе стотысячное состояние: это обычная средняя сумма, которая законом и принималась в расчет. Получить 50 тыс. сестерций или даже 33 тыс., не шевельнув для этого пальцем, это был, конечно, очень удобный и легкий способ обогащения. Можно смело сказать, что, отпуская раба на волю, хозяин приобретал больше, чем терял. Кроме этих, законом признанных способов обогащения за счет отпущенника, были другие, законом не упомянутые и бывшие в ходу у беззастенчивых хозяев времен республики: можно было при отпуске заставить отпущенника обещать патрону такую сумму денег, которую, было ясно, он никогда не сможет выплатить[191]; можно было вынудить у него клятву на всю жизнь остаться холостяком. В обоих случаях состояние отпущенника целиком переходило к патрону, который, таким образом, на отпуске раба только выгадывал.

Августа принято считать убежденным врагом отпуска на волю и в доказательство этого приводить два его закона, которые этот отпуск ограничивали: lex Fufia Caninia от 2 г. до н. э. и lex Aelia Sentia от 4 г. н. э. Рассмотрим их последовательно.

Lex Fufia Caninia устанавливал пропорцию, в которой хозяин мог отпускать рабов по завещанию: если их у него было от двух до десяти, он имел право освободить половину; если от десяти до тридцати — то одну треть. В домах, располагавших количеством рабов от тридцати до сотни, можно было дать отпускную только одной четверти этого состава; если это число колебалось между сотней и пятьюстами, то отпустить можно было только одну пятую; больше ста рабов отпускать на волю вообще не разрешалось.

Рассматривая этот закон как ограничительную меру, упускают из виду, что ограничения эти касались только одного вида отпуска — отпуска по завещанию, а не отпуска вообще. Дело было, следовательно, в каких-то особых причинах, особых побуждениях, диктующих эту форму отпуска, и закон стремился ослабить силу именно их. Что характерного было в этих побуждениях и что противогосударственного и противообщественного усмотрел в них Август?

Дионисий Галикарнасский отметил, что посмертный отпуск рабов огулом часто объяснялся голым тщеславием: блеснуть особой пышностью похорон, поразить собравшихся видом нескольких сот отпущенников, оплакивающих своего патрона — это было в чисто римском вкусе. Отпуск рабов по завещанию бывал актом совершенно бездумным. Кончая свои счеты с жизнью, освобожденный от всяких обязательств по отношению к своим отпущенникам, без размышлений о том, чем эти люди станут на свободе, и без страха перед тем, что они могут натворить, хозяин вписывал в свое завещание одно имя за другим с пометкой — «да будет свободен». Эта широкая щедрость ложилась тяжким бременем прежде всего на плечи наследника. Представим себе конкретный случай отпуска на волю всей сотни рабов, из которых три четверти стоят каждый по 800 сестерций, а остальные — каждый по 2 тыс. Наследник обязан уплатить за каждого vicesima libertatis — налог, взимаемый при отпуске раба, в размере 5 % его стоимости, т. е. всего 5500 сестерций. Кроме того, он должен обеспечить каждому из этой сотни на первых шагах его самостоятельной жизни возможность как-то устроиться. Он должен приобрести новых рабов хотя бы и в меньшем количестве, чтобы вести хозяйство дальше, Lex Fufia Caninia в первую очередь оберегал интересы наследника, которыми пренебрег завещатель. Далее, ограничивая число отпускаемых, этот закон заставлял выбирать среди рабов тех, кто был наиболее достоин свободы; если в это число и попадали те, кого безопаснее было бы держать под замком и в оковах, то во всяком случае их было меньше, и они не оказывались обязательно в числе отпущенников, как это случалось при огульном отпуске на волю. Lex Fufia Caninia ограничивал манумиссии только в одном случае и был внушен вниманием к правам наследника-рабовладельца и тревогой за безопасность и спокойствие государства.

Второй закон, lex Aelia Sentia, был также законом ограничительным: юноше, который не достиг еще двадцатилетнего возраста, разрешалось отпустить раба только в том случае, если причины, побуждавшие его к этому отпуску, были одобрены специальной комиссией, состоявшей из пяти сенаторов и пяти всадников (в провинциях эта комиссия должна была состоять из двадцати римских граждан). Закон был продиктован вполне основательными соображениями: юнец, не имевший никакого жизненного опыта, не способный еще как следует разбираться в людях, естественно оказывался игрушкой в руках умного и хитрого раба, который обводил хозяина вокруг пальца и добивался всего, чего хотел. Юному хозяину не отказывалось в праве отпустить тех рабов, с которыми он был связан «справедливой приязнью» (Dig. XL. II. 16): если он замыслил освободить свою кормилицу, педагога, учителя, препятствий к этому комиссия не чинила. Если юноша получал по завещанию наследство и завещатель выражал в форме fideicommissa свое желание, чтобы такой-то и такой-то рабы были освобождены, комиссия утверждала наследника в решении выполнить это желание умершего. Больше того, если юноша хотел освободить рабыню, чтобы жениться на ней, разрешение на отпуск давалось беспрепятственно[192]. Таким образом, и lex Aelia Sentia только разумно ограничивал право отпуска на волю, но отнюдь его не уничтожал. По этому же закону недействительным признавался отпуск рабов, произведенный должником с целью обойти своего кредитора и ничего ему не заплатить. Если, однако, хозяин, умирая несостоятельным должником, освобождал по завещанию своего раба и делал его своим единственным наследником, этот отпуск считался законным и действительным. Август, естественно, заботился о хозяевах-рабовладельцах, но справедливая оценка его законодательства в той части, которая касается отпущенников, вынуждает признать, что он им покровительствовал и принял ряд мер к улучшению их участи. Той же политики придерживаются и все императоры в дальнейшем.

Это было разумно и государственно необходимо. На опыте гражданской войны и страшной разрухи последних десятилетий республики Август мог со всей яркостью увидеть, какую грозную силу представляли рабы. Аллея крестов, которую Красс когда-то поставил от Капуи до Рима, не сломала духа той ярости, которая кипела в сердцах рабов и только искала удобного случая, чтобы обрушиться на господ. Был единственный способ утишить эту ярость — дать рабу свободу. В тот момент, когда преторский ликтор касался своей магической палочкой раба, совершалось действительно чудо — между отпущенником и его вчерашними друзьями по рабству разверзалась пропасть. Перед отпущенником открывается новая жизнь, жизнь свободного человека с ее возможностями и задачами; он должен как-то устроиться в этой жизни, подумать о будущности своих детей, о своих внуках, с которых пятно рабского происхождения будет начисто стерто. Он свободный человек. Что может его связывать с этой рабской толпой? Какие у него общие интересы с ней? Отпущенник, примкнувший к рабскому восстанию или к шайке какого-нибудь авантюриста, — это нечто немыслимое. Отпуск рабов на волю сохранял для Римского государства сотни и сотни тысяч энергичных, дееспособных, часто талантливых людей, вырывал у них в то же время жало ненависти, страшной для общества и государства. Как предохранительный клапан не позволяет перегреться котлу, выпуская излишнее количество паров, так институт отпущенников не позволял «перегреваться» рабской массе, ежедневно выводя из нее обычно наиболее сильных и даровитых и потому наиболее страшных ее представителей. Не представляя себе возможности иного государства, кроме рабовладельческого, империя постаралась ослабить те опасности, которые с этим рабовладением были связаны.

Август относился к отпущенникам так, как относилось к ним, в большинстве своем, римское общество: с некоторым презрением и без симпатии; в своей частной жизни он всегда держал их на расстоянии. Тем больше уважения внушает тот государственный такт, та интересами государства предписанная благожелательность к ним, которыми проникнуты его законы об этих людях. И дальнейшее законодательство строго блюдет, словно завет основоположника империи, этот дух благожелательности.

Первым по времени законом Августа об отпущенниках был lex Iunia, который Дефф весьма убедительно относит к 17 г. до н. э.[193]. Чтобы понять его значение, надо несколько вернуться назад и вспомнить об отпуске в форме manumissio minus iusta.

Дело в том, что такой отпуск и был отпуском на волю, и не был им. Цицерон в 43 г. писал, что если раб не внесен в цензорские списки, не освобожден «палочкой» или по завещанию, то он не считается свободным (Top. 2). У хозяина всегда оставалась возможность раскаяться в своем великодушии и объявить «освобожденному», что на самом деле он как был рабом, так и остается им. Обиженный имел право жаловаться претору, но, во-первых у претора, по справедливому замечанию Деффа, могли быть причины, побуждавшие его оказать любезность хозяину и стать на его сторону, а во-вторых, многие ли рабы разбирались в римском праве и знали, что они могут искать защиты у претора? Юниев закон объявлял всякую manumissio minus iusta законной и необратимой: раб, освобожденный без всяких формальностей только «в присутствии друзей», был свободен, и отобрать от него эту свободу было нельзя.

Дефф считает этот закон также ограничительным: прежде чем отпустить раба, хозяину следовало вспомнить, что сделанное будет бесповоротным, и задуматься, стоит ли решаться на этот акт великодушия. Вряд ли это так. Если хозяин освобождал своего раба спьяна, то тут Юниев закон, конечно, не был преградой; если он желал блеснуть своей добротой и человечностью перед гостями, то желание это могло пересилить все практические соображения. Да, кроме того, хозяин и не всегда оставался в накладе[194].

Рабы, освобожденные путем manumissio minus iusta, получали не права римского гражданина, а те, которыми пользовались латинские колонисты — их так и называли — latini Iuniani. Закон Элия Сентия присоединил к ним еще одну категорию рабов — тех, которые были освобождены до тридцатилетнего возраста и которым упомянутая выше комиссия отказала в праве немедленного приобретения римского гражданства. Сюда же относились рабы, которые, по эдикту Клавдия, получали свободу, если хозяин во время их болезни отказывал им в уходе и содержании[195].

Latini Iuniani имеют полное ius mancipationis, могут покупать и продавать землю, скот, рабов, но в праве оставлять формальное завещание им отказано. Они могут выразить свою волю только в форме fideicommissa, которые в течение I в. н. э. обязательной силы законного принуждения не имеют. Они не могут получать наследства, и по смерти их патрон может распорядиться всем их имуществом, как ему заблагорассудится: забрать себе хоть все. Оказаться патроном латина было весьма выгодно, тем более что права патрона можно было продать, подарить или завещать любому римскому гражданину (равно как и купить, и получить по завещанию).

Предложив такую жирную добычу патрону в награду за его, может быть, несколько опрометчивый шаг, — добычу, которую хозяин получал, конечно, не раз, законодатель тут же начинает искать пути, каким образом эту добычу у него вырвать. Что именно это было его целью, явствует из того относительно простого и легкого способа, каким latinus iunianus мог стать полноправным римским гражданином: если он женился на римской гражданке или на женщине, имеющей латинское право, и у них родился ребенок, мальчик или девочка, все равно, то, как только этому ребенку исполнялся год, все трое — муж, жена и дитя — становились римскими гражданами. Первоначально этот способ приобретения римского гражданства был действителен только для рабов, освобожденных до тридцатилетнего возраста: Август превосходно учитывал, что хозяева с удовольствием освободят ряд молодых рабов в расчете получить в будущем все их состояние, и умело свел эти расчеты только к некоторой вероятности.

Дальнейшее законодательство идет по пути, указанному Августом. В 75 г. все latini Iuniani получают римское гражданство после рождения первого ребенка от жены римлянки или латинянки. Если латину не повезло с женитьбой, брак его остается бездетным, если даже перспектива римского гражданства не смогла осилить в его сердце старую любовь к отпущеннице-землячке, то перед ним открыты другие пути. Со времени Тиберия мельник, намалывавший в течение трех лет ежедневно по 100 модиев зерна; с 24 г. по lex Visellia пожарник после шестилетней службы (вскоре срок этот был сокращен до трех лет); со времени Клавдия торговец, привозивший в продолжение шести лет на своем корабле по 10 тыс. модиев зерна в Рим; владелец 200 тыс. сестерций, вложивший половину этого капитала в постройку дома или домов в Риме, — все становились римскими гражданами. Выбор деятельности был довольно разнообразен и, что называется, на все вкусы.

Тенденция содействовать отпуску рабов на волю становится особенно заметной во II в. н. э., когда был поставлен вопрос о fideicommissa, в которых завещатель выражал свое желание, чтобы такой-то и такой-то рабы получили свободу. В течение всего I в. fideicommissa не имеют силы законного принуждения; они только накладывают на наследника моральное обязательство, и от его совестливости зависит выполнить его или нет. Во II в. появляется ряд сенатских постановлений и императорских указов, которые делают выполнение fideicommissa обязательным: «Освобождению содействует сенатское постановление, составленное во время божественного Траяна при консулах Рубрии Галле и Целии Гиспоне в следующих словах (senatus consultum 103 г. — М. С.): если те, кому надлежало предоставить рабу свободу, не пожелали явиться по вызову претора, то претор, по рассмотрении дела, объявляет: рабы получают свободу на тех же основаниях, как если бы они были освобождены самим хозяином» (Dig. XLV. 26, § 27). Наследник за свое неповиновение воле завещателя терял права патрона. Это постановление имело силу для всей Италии. Двадцать лет спустя оно было распространено на всю империю (senatus consultum Articuleianum 123 г.); наместник провинции, где скончался завещатель, имел такое же право заставить наследника подчиниться воле умершего, какое в Риме имел претор[196]. Senatus consultum Iuneianum (127 г.) уполномочивает претора выполнить fideicommissum, если оно даже относится к рабу, который не включен в наследство, потому что к моменту смерти завещателя не стал еще его собственностью: наследник обязан был, повинуясь fideicommissum, отпустить на волю собственного раба, если он был назван в завещании, или если раб принадлежал третьему лицу, купить этого раба и освободить[197].

Еще Август сократил права патрона на operae. По положению, высказанному в lex Iulia de maritandis ordinibus (4 г. н. э.) и подтвержденному в lex Papia Poppaea, отпущенник, имеющий двоих детей, освобождался от operae. Патрон не смел запретить ему жениться; клятва в безбрачии, вынуждаемая у него патроном при отпуске и сохранявшая свою силу при республике, была объявлена при империи недействительной.

Operae бывали иногда для отпущенника несносной тяготой: он хотел работать на себя, добиться хорошего положения для себя и для детей, а тут он был прикован к одному месту и был обязан отдавать часть времени и работы патрону. Во II в. некоторые отпущенники сразу же при отпуске откупаются от operae, и законодательство ограничивает здесь хозяйские требования, ибо, как выразительно и неоднократно повторяют юристы, незаконно было, воспользовавшись случаем, превратить отпущенника в пожизненного должника.

Римская империя, как мы видим, содействовала отпуску рабов, стремилась и облегчить, и улучшить участь отпущенников и относилась к ним благожелательно — и все же настороженно, с некоторой опаской и недоверием. Отпущенник не входит, как равный, в общество искони свободных людей; ряд запретов лежит на нем. Он может служить пожарником и матросом, но служба в легионах и городских когортах, не говоря уже о преторианской гвардии, для него закрыта; он может быть жрецом какого-нибудь чужеземного, восточного божества, Кибелы, Фригийской матери богов, Изиды, Митры, но в культе почтенных исконных римских богов выходец из рабской среды не может рассчитывать на жреческую должность; в италийских и провинциальных городах ему закрыт доступ в городскую думу. Senatus consultum 23 г. н. э. отказывает во всадническом звании сыну отпущенника[198]; только его внук может стать всадником. Брак, заключенный между отпущенником и женщиной, свободной от рождения, признается законным, но члены сенаторских семей не могут ни жениться на отпущенницах, ни выходить замуж за отпущенников[199]; иначе вся семья теряет принадлежность к сенатскому сословию. Марк Аврелий объявил такие браки вообще незаконными и недействительными. Сенатор мог сделать отпущенницу своей наложницей — это вполне допускалось и не налагало на него никакого пятна, но сделать ее своей законной женой — это был позор и для него, и для всей его семьи. Для такого брака требовалось специальное разрешение императора, и давалось оно только в исключительных случаях[200].

Был один пункт, который особенно четко напоминал отпущеннику его рабское происхождение. Римского гражданина нельзя было подвергнуть пытке; под пыткой допрашивали только рабов — и отпущенников. Она не допускалась лишь в том случае, если под судом оказывался патрон отпущенника[201]. На двух случаях из римской жизни I в. н. э. ясно видно, что государственная власть, так же как и общество, никак не ставили отпущенников на один уровень с гражданами искони свободными. Когда Отон оказался у власти, он сразу же расправился с двумя приспешниками Гальбы, преступления которых вызывали всеобщее негодование. Одного из них, всадника, префекта преторианцев, он побоялся казнить и отправил его в ссылку (вдогонку ему был, правда, послан солдат, который его и прикончил); «над Ицелом, как над отпущенником, казнь была совершена публично» (Tac. hist. I. 46). Второй случай произошел в царствование Тиберия. Приверженцы египетской и еврейской религий стали вести себя столь предосудительно, что сенат решил принять строгие меры. Свободнорожденным пригрозили высылкой из Италии, если они будут упорно держаться своей новой веры и от нее не откажутся; с отпущенниками разговаривать не стали: из них составили «бригаду» в 4 тыс. человек и отправили в Сардинию бороться с тамошними разбойниками, которые уже давно делали жизнь на острове невыносимой и с которыми местная администрация не в силах была справиться. Что ожидало высланных? Смерть от ужасного сардинского климата или гибель от разбойничьего ножа, уцелеет ли кто-нибудь из них или все они перемрут — этими вопросами правительство себя не беспокоило: «невелика потеря» — vile damnum (Tac. ann. II. 85).

Это вскользь брошенное, предельно откровенное замечание в точности выражает отношение римского общества к отпущенникам. Были, конечно, исключения, но исключения эти касались отдельных людей и отдельных случаев. Цицерон относился к своему Тирону, как к родному и близкому человеку; в кружке Мецената никто не помнил, что Гораций — сын отпущенника, но в общем римское общество относилось к отпущенникам, как к целому сословию, с брезгливым высокомерием, как к существам иной, низшей породы. Отпущенники это мучительно ощущают; рабское происхождение ежеминутно пригибает их книзу, и от него никуда не деться, никуда не спрятаться: оно кричит о себе самым именем отпущенника. Патрон дает ему свое собственное и родовое имя; личное имя отпущенника превращается в прозвище «cognomen». Официальное имя Тирона было Marcus Tullius Marci libertus (последние два слова обычно в сокращении M. l.) Tiro[202]. Отпущенник не может указать имени своего отца — это привилегия свободного человека, — не может назвать своей трибы — он не принадлежит ни к одной. В официальных надписях и документах его имя всегда связано с именем патрона, и дружеская рука старается если возможно, не запятнать хотя бы надгробия этими предательскими буквами: M. l., C. l.

От прошлого, однако, не уйдешь: его нынешнее «cognomen» — это то настоящее имя, под которым его знает все окружение; чаще всего оно греческое, а если латинское, то обычно это перевод его греческого имени. Как бедняга старается от него отделаться! Марциал ядовито издевался над каким-то Циннамом, переделавшим свое, явно греческое имя на латинское «Цинна». «Разве это не варваризм, Цинна? — деловито осведомляется он у своей жертвы. — Ведь на таком же основании тебя следовало бы, зовись ты раньше Фурием, называть Фуром» (fur — «вор»; Mart. VI. 17). Один из грамматиков, упомянутых у Светония (de gramm. 18), превратил себя из Пасикла в Пансу: претензии обоих — и крупного грамматика, и неизвестного Циннама — могли удовлетвориться только аристократическими именами.

Но и скромный ремесленник-отпущенник мечтает, как бы избавиться от этого вечного напоминания о том, что он бывший раб; ему так хочется, чтобы хоть на его детях не лежало этого пятна, чтобы они чувствовали себя римлянами, равными среди равных. Пусть уж его имя остается, каким есть, но сын его будет называться чисто римским именем: и вот Филодокс оказывается отцом Прокула, а у Евтиха сын Максим. В третьем поколении не останется и следа рабского корня.

Говоря об отношении к отпущенникам, надо проводить границу, во-первых, между Италией и Римом и, во-вторых, между тысячами тысяч скромных незаметных отпущенников-ремесленников и теми не очень многочисленными, но очень приметными фигурами, которые толпой стояли у трона и которым удавалось собрать сказочное богатство. Литература занималась преимущественно последними, на них негодовала, издевалась и хохотала преимущественно над ними.

Огромные богатства отпущенников[203] кололи глаза многотысячному слою римского общества, которое было бедным или казалось таким себе и окружающим. Когда свободнорожденный бедняк, у которого тога светилась, а в башмаках хлюпала вода, видел, как бывший клейменый раб сидит в первом ряду театра, одетый в белоснежную тогу и лацерну тирийского пурпура, сверкая на весь театр драгоценными камнями и благоухая ароматами, в нем начинало клокотать негодование (Mart. II. 29). Оставалось утешать себя преимуществами своего свободного рождения: «…пусть, Зоил, тебе будет дано право хоть семерых детей; никто не сможет дать тебе ни матери, ни отца» (Mart. XI. 12); в день рождения Диодора у него за столом возлежит сенат, даже всадники не удостоены приглашением, «и все же никто, Диодор, не считает тебя «рожденным»», т. е. имеющим определенного, законного отца (Mart. X. 27)[204]. Раздражало отсутствие вкуса и хвастливая наглость, с которыми это богатство выставлялось напоказ. Кольцо Зоила, в которое вделан целый фунт изумрудов, гораздо больше подошло бы ему для колодок: «такая тяжесть не годится для рук» (Mart. XI. 37; ср. III. 29). Поведение свободнорожденного и отпущенника совершенно различно в силу их разного душевного склада. «Ты все время требуешь от меня клиентских услуг, — обращается Марциал в своему патрону, — я не иду, а посылаю тебе моего отпущенника». — «Это не одно и то же», — говоришь ты. «Гораздо большее, докажу я тебе. Я едва поспеваю за твоими носилками, он их понесет. Ты попадешь в толпу — он всех растолкает локтями; я и слаб, и воспитан (в подлиннике непередаваемое выражение: «у меня благородный, свободнорожденный бок». — М. С.). Ты что-нибудь станешь рассказывать — я промолчу, он трижды прорычит: «великолепно». Завяжется ссора — он станет ругаться во весь голос; мне совестно произносить крепкие словца» (III. 46). Отпущенник груб, невоспитан, льстив. Десятки лет, проведенные в рабстве, не могли не наложить на него своей печати, и печать эта не могла исчезнуть вмиг, от одного прикосновения преторской палочки. Как это обычно водится, Марциал, гнусно лебезивший перед Домицианом, возмущался невинной лестью своего отпущенника и считал, что он, свободный от рождения, и его бывший раб разделены пропастью.

Нельзя утверждать, однако, что римское общество в своем отношении к отпущенникам было совершенно не право. В душе «вчерашнего раба» могли таиться возможности страшные. И если он оказывался силен, богат и влиятелен, если тем более он находился у трона и был в чести у императора, то он мог стать грозной и разрушительной силой. Вырвавшись на свободу, дорвавшись до богатства и власти, он уже не знает удержу своим страстям и желаниям; его несет волной этого нежданного, негаданного счастья, подхватывает ветром захлестывающей удачи. Он утверждает свое «сегодня» отрицанием своего «вчера»; он заставляет себя поверить в этот настоящий день, выворачивая прошлое наизнанку: прежде он не доедал, не досыпал, валялся, где придется, как бездомная собака, — теперь он не знает предела своим гастрономическим выдумкам, своим прихотям и капризам; он хорошо знал, что значит хозяйский окрик и хозяйская плетка, — пусть теперь другие узнают, что значит его окрик и его плетка; он видел вокруг себя произвол, часто грубый и бессмысленный, — теперь его воля будет законом. Прежняя жизнь не воспитала в нем ни любви, ни уважения к кому бы то ни было и к чему бы то ни было: он живет сейчас собой, для себя, ради себя. Удовольствие и выгода — вот рычаги, которые движут всей его жизнью; ради них он пойдет на преступление, заломит взятку, предаст, убьет, разорит. Отпущенники, которые по воле императоров становились у кормила правления, были сущим бичом для тех, кому приходилось испытать на себе их власть. «Царскими правами он пользовался в духе раба (servili ingenio) со всей свирепостью и страстью к наслаждениям» — эти слова Тацита, которыми он характеризовал деятельность Феликса, Клавдиева отпущенника, управлявшего одно время Иудеей (Tac. hist. V. 9), хорошо подошли бы mutatis mutandis ко многим отпущенникам. Адриан, отстранивший их от всех важных государственных постов, не без основания обвинял отпущенников в бедствиях и преступлениях прежних царствований; он глядел в корень вещей: отпущенник мог быть подданным, но далеко не всегда становился гражданином[205].

Не следует, конечно, по таким зловещим фигурам судить обо всех отпущенниках: было немало и таких, которые не употребляли свое богатство и власть во зло. Наиболее справедливым по отношению к этим людям оказался Петроний, он, конечно, досыта нахохотался над Тримальхионом и его женой, но при всем своем невежестве, грубых манерах, безвкусных выдумках Тримальхион остается неплохим человеком и над ним смеешься без желчи и негодования — так, как смеялся сам Петроний. Он оставил бесподобные зарисовки бедных простых отпущенников, собравшихся за столом Тримальхиона, и эти зарисовки сделаны с веселой насмешкой, правда, но и с несомненной долей симпатии.

А эти бедные простые отпущенники и составляли основную массу освобожденного люда. Они работали в своих скромных мастерских, торговали в мелочных лавчонках, перебивались со дня на день, откладывали сегодня сестерций, а завтра, глядишь, и целый динарий, работали не покладая рук, сколачивали себе состояние, то честным путем, а то и не без хитрости и обмана, а сколотив, кидались выкупать отца или мать, сестру или брата, томившихся в рабстве, и мечтали, денно и нощно мечтали о том, как они устроят судьбу своих детей: хорошо выдадут замуж дочь, а главное, поставят на ноги сына, дадут ему образование, выведут в люди, сделают его человеком, римлянином: он-то уж будет приписан к трибе; он-то уж назовет в официальной надписи, или подписываясь, имя родного отца, не патрона. С острой наблюдательностью подлинного мастера Петроний сумел подметить эту мечту и заботу у одного из застольников Тримальхиона, и что еще удивительнее, — он, который был и по своему воспитанию, и по своему культурному уровню, и по своему рангу действительно человеком другого мира, сумел рассказать о ней так, что и сейчас, через две тысячи лет, с полным сочувствием слушаешь этого отца, который покупает книжки для сына: «пусть понюхает законов» и уговаривает его учиться — «посмотри-ка, чем был бы человек без учения!»

Рабы-ремесленники и торговцы о своей деятельности в надписях не сообщали; отпущенники делали это охотно. Раб, занимавшийся каким-либо ремеслом, не бросал привычного дела и по выходе на свободу: надписи, оставленные отпущенниками, свидетельствуют о деятельности рабов в той же мере, как и о деятельности отпущенников. Торговля и ремесло и в Риме, и в Италии находятся в их руках.

Просмотрев тома латинских надписей, выносишь убеждение, что не будь этих сметливых голов и умелых трудолюбивых рук, «владыкам вселенной, народу, одетому в тоги», нечего было бы есть и не во что одеться. Они торгуют хлебом и мясом, овощами и фруктами, делают мебель, портняжат и сапожничают, изготовляют ткани и красят их, моют шерстяную одежду. Они работники по металлу, каменотесы, скульпторы и ювелиры, учителя и врачи. Они работоспособны, цепки, умеют выплыть наверх и добиться своего. Агафабул, раб, работавший в крупном кирпичном производстве Домиция Афра, еще в бытность рабом, имел двух собственных подручных («викариев»); выйдя на волю, он купил еще двоих. Один из этих рабов, Трофим, стал его отпущенником и зарабатывал столько, что обзавелся пятью рабами. Дефф подсчитал, что в Риме в эпоху ранней империи из 486 ремесленников, торговцев и людей свободных профессий, только 47 человек были уроженцами Италии или Рима, причем неизвестно, может быть, и они были в каком-то колене потомками отпущенников. В таком промышленном городе, как Помпеи, изготовление гарума, шерстяное и красильное производства находились в ведении отпущенников. Самым крупным денежным воротилой был здесь отпущенник Цецилий Юкунд, судя по его физиономии, уроженец Востока, скорее всего, еврей. В крохотных Улубрах из десяти мельников (мельницы в древней Италии всегда были объединены с пекарней) девять человек были отпущенниками. В этом же городке торговый цех состоял из 17 человек, из них только один был свободнорожденным.

Судьба этого трудового люда бывала различна: многие оставались бедняками, снимали в какой-нибудь инсуле скромную таберну, устраивали здесь свою мастерскую, которая одновременно была и лавкой, и перебиваясь со дня на день, в конце концов сколачивали себе состояние, позволявшее жить скромно, но безбедно. Некоторые выбивались из бедности, заводили свои предприятия, в которых работали их собственные рабы и отпущенники, и становились крупными, заметными фигурами в италийских провинциальных городах. И здесь можно наблюдать явление, на котором стоит остановиться.

Латинская литература знакомит нас главным образом с Римом: о нем пишут и восхищаются им поэты августовского времени, его нравы клеймят Ювенал и Марциал; скорбными осуждениями Рима пестрят страницы Сенеки и Плиния Старшего. Зачитываясь ими, мы часто забываем, что Рим — только один уголок римского мира, что Италия и Рим не одно и то же. В италийских городах и в Риме носили, правда, одинаковую одежду, ели одинаковую пищу и одинаково проводили день, но чувствовать и думать начинали по-иному. Жизнь в этих городах была проще и строже. Не было двора с его тлетворной атмосферой, не было наглых преторианцев, пресмыкающихся сенаторов, толпы светских бездельников и праздной, живущей подачками толпы. Игры устраивались здесь значительно реже, раздачи хлеба и съестных припасов были редки и случайны (городские магистраты обычно ознаменовывали этой щедростью свое вступление в должность) — на них нечего было рассчитывать. Надо было работать. В окрестностях, в своих огородиках и садиках, трудились не покладая рук крестьяне; город оживляла ремесленная и торговая деятельность. Эти города, ничем особенно не примечательные, и население их, серьезное, работящее и трудолюбивое, еще ждет внимательного любящего исследователя. И не только исследователя их материальной культуры.

Столица обычно снабжает провинцию идеями, в древней Италии случилось наоборот: новое пробивается в провинциальных городах. Медленно, незаметно для самих обитателей этой тихой глуши возникает иной строй мыслей и чувств, по-другому начинают слаживаться отношения между людьми. Не следует, конечно, думать, что здесь провозгласят принцип равенства всех людей, но что отпущенник чувствует себя тут иначе, чем в Риме, это несомненно. В Риме он всегда вне городской и общественной жизни (императорские отпущенники, занимающие официальные должности, не идут в счет и в силу своего исключительного положения, и своего небольшого числа), он думать не смеет о том, чтобы войти в нее, а в италийском городе и думает об этом, и стремится к этому. Он не скупясь тратит свои средства на благоустройство города, куда занесла его судьба: ремонтирует бани, поправляет обветшавший храм, замащивает улицы. Расчет у него, конечно, корыстный: ему хочется выдвинуться, создать себе имя, настоять на том, чтобы забыли, как он «в рабском виде» бегал по этим улицам. Расчет удается: город благодарно откликается на его щедрость: позволяет ему отвести в свой дом воду от общественного водопровода, удостаивает почетного места на зрелищах, открывает его сыну дорогу в городскую думу. Город, куда несколько лет назад привели его в цепях, становится для него родиной, дорогим местом, и он любовно и внимательно спешит облегчить его нужды, украсить его, помочь его жителям. Он и старожилы объединяются в этой любви, в гордости своим городом. Он становится своим, и сам перестает чувствовать себя чужаком. Падают стены того страшного пустынного мира, в котором одиноко живет раб, — отныне он член общества. В маленьком италийском городке совершалось постепенное отмирание «рабской души» у одних, а у других начинали пробиваться ростки нового отношения ко вчерашнему рабу: его начинали признавать своим и равным.

Это еще не все: отпущенник — врач, учитель, хозяин мастерской, работа которой ему до тонкости известна, — свои средства приобрел работой и потрудиться для города смог благодаря этой работе. Это видит весь город, и постепенно начинает меняться отношение к труду, исчезает пренебрежение к нему, столь характерное для Рима и его населения. Незаметно рождается новое мировоззрение, возникают новые чувства и мысли, по-иному воспринимается жизнь. Всмотреться в это новое, объяснить его появление — это очередная задача нашей науки, и не Рим, а города Италии должны сейчас в первую очередь привлечь внимание исследователя.

Загрузка...