апитан Корнилов часто видел сны из детства.
После них в душе оставалось светлое, очень радостное ощущение, глаза делались зорче, слух острее, руки твёрже, тело легче, ноги двигались быстрее, в голове не было никакого тумана, а главное — из мышц напрочь исчезала усталость. После таких снов он, словно бы получив некий заряд, готов был сутками находиться на ногах. Корнилов хорошо осознавал: каждый человек связан своей пуповиной с прошлым, с теми, кто жил на этой земле до него, с родителями и дедами, ушедшими к «верхним людям», — они, находясь там, наверху, на отдыхе, переживают за живых, стараются им помочь... В том, что это так, капитан был уверен твёрдо.
Иногда, вспоминая о предках, он расстёгивал китель, доставал из распаха рубахи потемневший от пота серебряный крестик, подвешенный на такую же потемневшую серебряную цепочку, целовал его и шептал едва уловимо: — Спаси меня, Господи... Спаси и сохрани!
В этот раз он увидел во сне степь, огромную, залитую от края до края розовым солнцем, перехватывающую дыхание. Каковы истинные размеры степи, Корнилов, честно говоря, понять до конца, осознать не мог, когда был ребёнком — в мальчишеском мозгу они просто не укладывались, степь вызывала у него страх и восторг одновременно.
Когда Лаврушка Корнилов был ещё маленьким, отец его, казак станицы Каркаралинской, дослужившийся до офицерского чина — на погонах он носил две звёздочки, был хорунжим, — принял предложение переехать на Зайсан... Там и земли хорунжему давали побольше, чем он имел в Каркаралях, и подъёмные деньги отдавали ассигнациями — десятирублёвых кредиток набралась целая куча, и даже скотом обещали помочь, хотя скот хорунжий Корнилов мог приобрести и без помощи властей...
Зайсанская степь была богата и овечьими отарами, и лошадиными табунами, и коровы там ходили стадами, и верблюды. В общем, были бы деньги...
Ехали по степи долго, из одного края неба в другой, по дуге, ночевали у костров. По дороге у молодой брюхатой кобылы Симки появилось потомство — большеглазый каурый жеребёнок. За первым жеребёнком через шесть часов появился второй, как две капли воды похожий на первого. То-то радости было Лаврушке и другим детишкам из гнезда Корниловых. Лаврушка даже хотел вскарабкаться на каурого первенца, чтобы прокатиться, но отец оплеухой сбил его на землю.
— Хребет жеребёнку переломишь. Соображать надо!
На жеребят посмотреть даже небо опустилось, нагнулось, стало низким, все облачишки можно пересчитать. У Лаврушки глубоко в кармане была запрятана одна карамелька, завёрнутая в плотную пропарафиненную бумагу, он её достал и сунул жеребёнку в бархатные губы... Скормил лакомство, но не понял, какому жеребёнку скормил, первому или второму...
Через двое суток, ночью, когда костёр в их маленьком стане погас, подошли волки. Лаврушка проснулся от хрипов и слёзного скулежа Симки — кобыла хрипела так, будто горло ей стянули верёвкой. Мальчик испуганно приподнялся в телеге — показалось, что Симка умирает.
Кобыла стояла в пятнадцати метрах от телеги, мордой к грузовому возку, туго перетянутому верёвками, и прикрывала своим телом жеребят, а рядом находились готовые к прыжку волки.
Волки здешние не были похожи на каркаралинских: широколобые, беспощадные, выглядели они рослее, крупнее, шерсть — в желтизну, с тёмной подпушкой.
— Хы-ы-ы-ы! — взвыл Лаврушка, но волки не обратили на него никакого внимания.
Их привлекал запах жеребят, молодого мяса, потому волки и пришли сюда. У хорунжего была с собой винтовка, но то ли ствол был вычищен и так густо смазан ружейным маслом, что от сожжённого пороха не осталось никакого духа, то ли волки были голодны — в общем, винтовки хищники не побоялись.
— Хы-ы-ы! — вновь зажато выдавил из себя Лаврушка.
Самка хрипела и косила налившимися кровью глазами на волков. Стоило только кому-нибудь из зверей сделать лёгкое движение, как она вскидывала голову, по её шкуре пробегала дрожь, кобыла гулко перебирала копытами по твёрдой степной земле и с шумом раздувала ноздри.
Было страшно. Страшно не за себя — за жеребят.
Вот один волк, самый крупный — похоже, главарь в этой стае, — пригнулся, затем, сбривая брюхом сохлую траву, переместился на несколько метров в сторону, оскалил желтоватые крупные зубы и, с клацаньем хапнув челюстями воздух, прыгнул. Кобыла взвизгнула, напряглась, в следующее мгновение её копыта с тяжёлым свистом разрезали пространство. Одно копыто угодило волку точно в лоб, второе по скользящей прошло по боковине головы, проломило зверю грудную клетку.
Голова волка раскололась, череп, будто гнилой орех, сыро щёлкнул, и из пролома на землю вывалились влажные розовые мозги. Тело волка взлетело вверх метра на два, распласталось в воздухе по-птичьи и жалкой бесформенной кучей легло на траву.
Следом кобыла подсекла второго волка — с красноватой лисьей шерстью на животе, был он поменьше первого, но проворнее. Волк взметнулся в воздух с наполовину оторванной головой — кобыла копытом располосовала ему шею — и лёг на землю в нескольких метрах от поверженного главаря.
В это время с телеги, где спал отец, ударил раскатистый выстрел, пуля с шипеньем проткнула третьего волка, в сторону густым дымным фонтаном брызнула кровь, отец прокричал что-то невнятное — что именно, не разобрать, — волк кубарем покатился по земле и, задрав лапы, будто ножки от скамьи, застыл в яме, в которую вечером сбрасывали мусор.
Кобыла захрипела вновь — она чувствовала, что рядом находятся ещё волки. Отец, как был в подштанниках, в шерстяных носках толстой домашней вязки, перемахнул через борт телеги и вгляделся в расплывающийся предутренний сумрак.
— Где волки, где? — забормотал он заведённо, будто больной. — Где волки?
Повёл всклокоченной бородой из стороны в сторону, передёрнул затвор трёхлинейки. В следующее мгновение снова выстрелил. За спиной Лаврушки послышался отчаянный визг, отец опять выстрелил, визг стал ещё более отчаянным и жалким, мальчик оглянулся и увидел одного волка, распластанного на траве, словно с него собрались содрать шкуру, второго — катающегося по земле, и ещё трёх серых — крупных крепконогих, они веером уходили от стана в разные стороны...
— Ваше благородие, — протиснулись в сон слова из другой, нынешней жизни, — ваше благородие, проснитесь!
Сна как не бывало. Корнилов открыл глаза. Над ним склонился усатый темнолицый казак из пограничной стражи. Лицо его было мокрым. Корнилов поморщился — опять идёт дождь. О намокший, тяжело провисший верх палатки стучали капли: шёл мелкий нудный дождь, способный вывернуть наизнанку даже очень спокойного человека. Скорее бы он кончился.
— Опять дождь, — словно угадав мысли капитана, подтвердил казак, — два часа назад пошёл и ни на секунду не остановился...
— Дождь — это хорошо, — неожиданно проговорил Корнилов, рывком вскинулся на шинели, которую на время сна подстелил под себя.
Был он одет в длинный стёганый халат, в шаровары, заправленные в старые мягкие сапоги, отдельно лежала пышная, ловко намотанная на каркас из коры карагача чалма. Корнилов умел справляться с длинным пятнадцатиметровым полотенцем и мог каждый раз наматывать чалму на голову, не использовав всякие каркасы, но, во-первых, так поступали все местные жители, а во-вторых, слишком муторное это было занятие... Пятнадцать метров — это целая дорожка, поэтому Корнилов предпочёл поступить так, как поступают кочевники-пуштуны: на каркас из коры намотал ткань и закрепил её двумя булавками.
Около палатки стояло ведро с водой, накрытое доской, на доске — помятая железная кружка, прикреплённая к дужке пеньковой верёвкой, Корнилов подцепил немного воды, плеснул себе в лицо. Вода была холодная как лёд. Капитан растёр затылок, лоб, передёрнул плечами, крякнул:
— Харрашо!
Небо было чёрным, тяжёлым — ни единой блестки, о недалёкие горы тёрлись липкие громоздкие тучи.
Недалеко от палатки погромыхивала невидимая река — вода передвигала с места на место камни, выламывала из берегов куски земли. Не хотелось бы в этой кромешной тьме, в холоде оказаться на реке...
Но это кому как. Кому-то не хотелось, а кто-то лез в неё сам, добровольно: через пятнадцать минут капитану Корнилову предстояло переправиться на противоположный берег Амударьи, на опасно затихшую, глухую территорию Афганистана.
— Надувной плот готов, ваше благородие, — доложил казак.
— А мои друзья-текинцы?
— Они тоже поднялись.
Был Корнилов худощав, телом лёгок — капитана будто бы специально на пламени выжарили, выпарили, ни жиринки в нём, только мышцы да жилы. Небольшая круглая голова покрыта жёстким мелким ёжиком густых чёрных волос. Походка у капитана почти невесомая, беззвучная, такой походкой обладают пластуны, да лазутчики, да ещё таёжные охотники, способные подобраться к зверю так близко, что его можно пощёлкать пальцем по сопатке. Из кармана широких персидских штанов Корнилов достал серебряную луковку часов, распахнул её нажимом кнопки.
Было десять часов вечера.
По скользкой, растворяющейся в темноте тропке Корнилов прошёл в палатку, где отдыхали его спутники-туркмены Керим и Мамат. Оба они были похожи друг на друга, будто их родила одна мать: высокие, с тонкими невозмутимыми лицами, гибкие, большеглазые, с тяжёлыми сильными руками. Мамат жил на одной стороне реки, Керим — на другой, афганской, и до Корнилова даже не были знакомы друг с другом. Откинув брезентовый полог палатки, капитан заглянул в холодное, тёмное нутро её, произнёс несколько слов по-туркменски.
Из недалёкого ущелья, где с грохотом проносилась невидимая река, дул ветер, прошибал до костей. Январские ночи в этих краях всегда бывают холодные, противные, с изматывающими душу дождями и резкими ветрами. Корнилов глянул в темноту, ничего не увидел и начал спускаться к реке.
Плот, связанный из двух десятков кожаных мешков, чупсаров, уже надутых, лежал на берегу. Для усиления по углам плота привязали по дополнительному бычьему мешку, такой же мешок, сшитый из двух бычьих шкур, находился и в центре плота.
Керим и Мамат легко подхватили плот, перенесли его к воде.
— Опускай! — скомандовал Корнилов, подхватил хурджун — небольшой дорожный мешок, кинул его в плот, а когда плот закачался на чёрной неровной воде, прыгнул в него сам.
Мероприятие, которое затеял капитан Корнилов, было рискованным: если его на противоположной стороне поймают афганцы, то в лучшем случае на всю жизнь упекут в сырую яму, накрытую тяжёлой железной решёткой, в худшем — посадят на кол либо отрубят голову.
Свою территорию афганцы оберегали рьяно, будто Землю обетованную, и если замечали на ней иностранца — уничтожали его. Однако не побывать на афганской территории было нельзя, иначе Корнилов не был бы военным человеком, — недалеко от границы, на важном операционном направлении Кабул — Дели, афганцы возвели опасную крепость Дейдади, поставив её очень точно, будто вогнав в карту острую булавку. Крепость к тому же прикрывала караванные пути, ведущие в Кабул. И всё-таки это было второстепенное, главное в другом: если эта капризная дамочка Англия окончательно повернётся задом к России, с которой у неё складываются очень непростые отношения, то англичане мигом смогут подтянуть свои войска из Пенджаба и создать на южных границах Российской империи такую обстановку, что жарко сделается даже уползшим на зиму в каменные глубины змеям, не говоря уже о тарантулах, скорпионах и прочей нечисти, спящей в горном мусоре.
И хотя крепость стоит всего в пятидесяти километрах от границы, узнать о ней что-либо ни русским, ни англичанам не удаётся — все попытки до сих пор оборачивались провалом. Поэтому понятно, почему нервничал, обкусывал себе усы командир Туркестанской стрелковой бригады генерал-майор Михаил Ефремович Ионов[1]: он никак не мог получить сведения об этой крепости и терзался по этому поводу — какой же он военачальник, если у него нет точных данных о сопредельной стороне?
Однажды на совещании в своём штабе он в сердцах бросил при свидетелях:
— Я бы и сам поехал в разведку, но... — Ионов не договорил, повесил голову в тяжёлом раздумье, вздохнул, — но тогда господа из вельможного Санкт-Петербурга сожрут меня не только с эполетами, но и вместе с лампасами.
Сведения о крепости, которыми пользовался генерал-майор Ионов, брались в основном из трёх источников: афганских газет, рекогносцировок, производимых армейскими офицерами, и всего того, что умудрялись доставить шпионы. А шпионы, чтобы получить пару-тройку серебряных рублей, были готовы доставить в своём клюве что угодно, только вот сведения эти зачастую бывали вымышленными.
Англичане сталкивались с теми же трудностями, также рисковали, и головы их агентов также болтались на кольях, врытых в землю на обочинах дороги, ведущей в крепость Дейдади.
Активно интересовались англичане и российской частью Средней Азии, особенно Закаспийской военной железной дорогой, сданной в эксплуатацию десять лет назад. Это — 1415 чугунных вёрст от Красноводска до Самарканда. Чтобы получить точные сведения, в Среднюю Азию отправился один из самых хитрых английских разведчиков полковник Максуини и под видом торгового агента, улаживающего свои дела с партнёрами, проехал по этой дороге.
Наши контрразведчики его прозевали, хотя полковник значился в их списках как очень толковый и весьма опасный шпион... Что было самое досадное — соседом полковника Максуина по купе оказался очень болтливый русский инженер-путеец. Он выболтал полковнику всё, что знал о дороге, даже снабдил служебным расписанием поездов.
В начале января 1899 года Корнилов явился к генералу Ионову на доклад.
— Ваше превосходительство...
— Можете меня, капитан, называть по имени-отчеству. Так будет удобнее.
— Михаил Ефремович, прошу дать мне десять дней отпуска.
— Что, Лавр Георгиевич, собираетесь перевезти сюда свою молодую жену? Так на это десяти дней не хватит.
— Таисия Владимировна приедет, как только я подберу подходящую квартиру. Отпуск я прошу для других целей.
— Ладно, капитан, не буду любопытствовать, что это за цели. Пишите рапорт.
— Рапорт уже написан, ваше превосходительство, — Корнилов вытащил из внутреннего кармана сложенную вчетверо бумагу и положил её на стол.
— Вот.
Ионов, сохраняя доброжелательную улыбку, подписал рапорт.
— Не сочтите за труд, Лавр Георгиевич, передайте бумагу в канцелярию.
Корнилов не стал объяснять генералу, зачем ему понадобились десять дней отпуска, — мог получить отказ, более того — запрет на то, что он задумал, поэтому он никого не ставил в известность о предстоящей операции — сам её разработал, сам подготовил, сам подобрал людей...
Из мелкого липкого дождя неожиданно вытаяла крупная чёрная птица, промахнула над самой головой капитана, словно хотела напасть на него. Корнилов пригнулся, услышал тяжёлый свист крыльев, а тугой всплеск воздуха чуть не сорвал с него чалму. Капитан поправил чалму, скомандовал:
— Поехали!
Надувной плот, направленный сильным толчком в грохочущую темень ночи, завертелся в течении, будто щепка, мощь реки была велика, ей ничего не стоило смять людей. Корнилов подхватил весло, лежавшее рядом, с треском опустил его в воду. Плот стал вращаться медленнее. Тем временем Керим, много раз переправлявшийся в этом месте через реку, сунул в воду шест, воткнул его в неглубокое дно и с силой послал плот вперёд.
Надутые мешки от натуги, от того, что их обжигала холодная, как лёд, вода, заскрипели, застонали жалобно. Керим очередным толчком снова послал плот вперёд.
Мамат подхватил второй шест, также вогнал его в воду.
Здесь, на грохочущей середине реки, ничего не было видно, ничего, кроме грохота, не было слышно. Корнилов пригнулся, попробовал рассмотреть что-нибудь в вязкой черноте пространства — попытка не удалась. Он пригнулся ещё ниже, всадился подбородком в острые колени и снова ничего не разобрал — в непрозрачной черноте, наполнявшей пространство, разобрать что-либо было невозможно. Чернота стискивала людей в своих объятиях, сдавливала их, плющила, холодная водяная пыль набивалась в рот, в ноздри, мешала дышать.
Совсем рядом с плотом проплыл угловатый, с зубчатой спиной, выдавленной из воды камень, бурное течение с шипеньем облизывало его, туго взмётывалось вверх, на невидимой поверхности его крутились буруны, пробовали завертеть плот, утащить в темноту, но Керим и Мамат были начеку. И как они только разглядели опасную зубчатую спину впереди — непонятно. Чутьё, что ли, помогло? Или ощутили кожей, костями своими, мышцами, корнями волос, ещё чем-то, чему и названия точного нет, лишь существует в литературе приблизительное определение «шестое чувство».
Вот через зубчатый скользкий камень переполз другой камень, такой же скользкий, весь в налипи — этот камень волокло на своей спине течение, булыжник спешил куда-то, грузным телом своим он проскрежетал по зубчатой спине, плюхнулся в воду, на дне сдвинул несколько каменьев поменьше и сполз в яму. Корнилов не удержался, перекрестил себя.
Над головами людей низко вновь пролетела большая чёрная птица, Керим не выдержал, выругался: птица чуть не срубила ему голову.
— Собака! — пробормотал вслед птице Мамат.
На середине Амударьи плот попал в тихую крутящуюся заводь — странно, что посреди грохота и стремительного падения воды в темноту вдруг оказалась заводь, плот перестало трепать, он успокоился, повёл носом в одну сторону, потом в другую. Мамат ожесточённо захлопал веслом, направляя плот в нужное место, Керим ухватил весло, лежавшее рядом с капитаном, и также быстро и ожесточённо заработал им.
Они прошли уже две трети пути — Корнилову даже показалось, что он увидел противоположный берег, в плотной ночной черноте обозначилась чернота ещё более плотная, опасно вспухла в ночи, но, вспухнув на мгновение, тут же пропала, — как вдруг под днищем плота что-то громко хлопнуло, потом послышался резкий свистящий звук, и самый большой чупсар, на котором, собственно, и держался надувной плот — он находился в центре плота, — лопнул.
Недаром над людьми летала большая чёрная птица, возникающая невесть откуда и невесть куда исчезающая, чёрная птица — это знак беды, посланница тёмных сил.
Плот съёжился, провис в воде, словно потерял опору, набежавшая волна перехлестнула через него и накрыла капитана.
Тело Корнилова будто обварило холодом. Он услышал встревоженный вскрик Керима, только не разобрал, что тот прокричал, потряс тяжело зазвеневшей головой — надо было из неё вытрясти звон, но из попытки ничего не получилось. Капитан почувствовал, как плот под ним стремительно опускается в воду. Без самого большого и объёмного чупсара плот потерял устойчивость, и как только из пробоя вытечет весь воздух, люди пойдут ко дну.
Корнилов протестующе покрутил головой и, перегнувшись через кожаный мешок, опустил руку в ледяную воду.
На этот раз вода обожгла его так сильно, что капитану показалось, будто с живой руки содрали кожу, он сунул руку ещё дальше, под водой пытаясь ощупать чупсар. Главный мешок этот был слишком велик, выпирал, цеплялся за каждый выступающий из воды камень, поэтому и попал под удар гранитного шипа какой-то коряги, которую волокло течение.
Корнилову повезло: из-под ладони в воду вымахнул тугой воздушный голубь, капитан попробовал ухватить этого голубя, но птица оказалась слишком проворной, потом вымахнул второй голубь, и Корнилов понял: пробой находится рядом, совсем рядом, и вскоре его пальцы нащупали край дыры.
Через несколько мгновений он заткнул дыру кулаком, внутри чупсара зацепился пальцами за толстую жилу, которой был стачан кожаный мешок, и потянул её. Крепкая бычья жила — на такой можно носить ружьё — не оборвалась, и Корнилов стянул мешок, выдернул руку из воды, в кулаке была зажата бычья жила, самый конец. Воздушные голуби перестали вымётываться из чупсара.
Судьба есть судьба — коли уж написано на роду быть уложенным пулей, то тот пулей и будет завален, ни петля, ни речная стремнина при таком раскладе судьбы ему не грозят. Поэтому и вздыхать нечего. Корнилов вновь вгляделся в противоположный берег.
А там — глухая чернота, в которой нет ни одного светлого промелька — ничто в ней не колыхнётся, не пошевелится, словно пространство на противоположном берегу было залито дёгтем, воздух — тяжёлый, сырой, удушливый, враждебный.
Рядом с лодкой проплыл вывернутый с землёй из берега куст арчи — самого жизнестойкого здешнего растения. Арча может жить везде: и в камнях, и во льду, и всюду находит себе влагу и пищу, — корни растения, похожие на мёртвые руки, были задраны вверх, длинный мокрый отросток мазнул Корнилова по лицу и растворился в темноте. Смолистый дух запоздало ударил в ноздри капитану, он едва успел отшатнуться от проскользнувшего мимо крупного, причудливо изогнутого корня.
Миновав быстрину, в которой потяжелевший плот едва не завертело вновь, текинцы опять взялись за шесты. Плеск воды сделался тише. Через несколько минут из темноты вытаяли камыши, с костяным хрустом врезались в передок плота.
— С прибытием, — невесело, обращаясь к самому себе, произнёс Корнилов. В следующий миг он резко, будто от удара, вскинул голову: поводов быть невесёлым у него не было совершенно. И расслабляться было нельзя — надлежало быть собранным, жёстким, готовым ко всему...
Едва плот вогнали в тихую заводь, зажатую высокими камышами, и Корнилов отпустил бычью жилу, как из пробитого чупсара устало выплеснулся последний воздух, взбил фонтан воды, вместе с вонью взлетевшей вверх, и плот осел, угас.
— Капут, — с тихим счастливым смехом, радуясь тому, что всё кончилось благополучно, проговорил на немецкий лад Мамат, выпрыгнул из плота на берег. Следом за ним выпрыгнул Корнилов. Поёжился от мороси, брызнувшей на него с камышей, отошёл чуть в сторону, присел, стараясь разглядеть на фоне чёрного неба чёрную кромку камышей, чёрное на чёрном, но опять ничего не разобрал.
Текинцы затащили плот в камыши и оставили его там: возвращаться всё равно предстояло другим путём — если, конечно, они будут живы...
— ЕБЖ, как говорит великий граф Толстой, — произнёс Корнилов, знакомо усмехнулся, расшифровал, что означает «ЕБЖ»: — «Если будем живы».
Первым через камыши пошёл Керим, он хорошо знал дорогу в ближайшее селение, следом — капитан, замыкающим — Мамат.
Через час, когда тяжёлое чёрное небо зашевелилось над головой — проснулось и начало стремительно светлеть, — они достигли окраины небольшого, дворов на двадцать, селения.
Каждый дом был обнесён невысоким глиняным забором — дувалом.
— Кишлак, господин, — тихим, почтительным голосом произнёс Керим, будто Корнилов сам не видел, что они пришли в кишлак.
Кишлак выглядел безжизненным, словно вымер — ни одного звука, ни одного движения. Ни дыхания, ни духа живого. Корнилов встревоженно глянул на Мамата. Тот понимающе наклонил голову.
— Здесь нас ждут лошади, господин.
— У меня такое впечатление, что это селение брошено.
— Это неверное впечатление, — чуть приметно улыбнулся Мамат.
Керим уверенно прошёл по тропке, проложенной между двумя дувалами, и остановился около большого, с голыми звеистыми ветками дерева, приложил к губам ладонь, гугукнул по-птичьи.
В ответ раздалось такое же птичье гугуканье.
— Лошади готовы, господин, — произнёс Керим.
От мокрой одежды шёл пар. Пока преодолевали камыши, разогрелись и взмокли. Корнилов стряхнул с халата морось, потом стянул с головы чалму, накрученную на каркас, стряхнул морось и с неё.
За кишлаком снова пошли камышовые заросли — густые, отяжелевшие от дождя, гниющие, — иногда запах гнили становился таким тяжёлым, что хотелось заткнуть ноздри.
Корнилов держался в седле легко, как будто родился в нём, сильный тонконогий конь иногда всхрапывал призывно, переносился через очередную рытвину или куст, норовил перейти в галоп, но капитан твёрдой рукой придерживал его, и конь нехотя подчинялся человеку.
По пути встретились несколько широких мелких речек, — вольно разлившихся по здешнему плоскому берегу рукавов Амударьи.
Дождь продолжал пысить, сырость, кажется, пробрала людей уже до костей. Капитан оглянулся на спутников.
— Может быть, остановимся, разожжём костёр, господин? — перехватив его взгляд, предложил Керим. — Обсушимся немного.
— Позже.
— Позже пойдут пески. Там развести костёр не удастся. В барханах нет топлива.
Обсушиться, согреться надо было бы, каждая мышца, каждый нерв просили об этом, но капитан понимал — чужая территория есть чужая территория, тут любую секунду может что-нибудь случиться, особенно вблизи границы, надо быть начеку и счёт этим секундам вести жёсткий, — тратить их на разные удобства и удовлетворение собственных потребностей не годится, более того — это преступно; Корнилов, почувствовав, как лицо у него отвердело, сделалось каким-то жёстким, чужим, отрицательно качнул головой:
— Нет, останавливаться не будем. Позже!
Туркмен ничего не ответил ему, лишь послушно склонил голову и отпустил повод, чтобы конь перепрыгнул через канаву.
Керим знал, что говорил: через пару вёрст начались пески. Пропитанные сыростью, тяжёлые, голые, по вздыбленным пластам их даже клубки перекати-поля не переваливались, всё было срублено злыми здешними ветрами и засыпано песком.
В низком небе парил одинокий угрюмый орёл. Голодный, несчастный, усталый, он поднялся на высоту, чтобы разглядеть хоть что-нибудь живое в этих мёртвых песках, хоть мышонка какого-нибудь, но удача не светила птице, и орёл тяжёлой, мокрой тряпкой висел в воздухе.
Сделалось уже совсем светло, воздух посерел, пожижел, в нём заблестела розовина — признак недалёкого солнца, но солнце не показалось, вновь заползло за непроглядный холодный полог, и живая розовина исчезла. Угрюмым выглядел здешний мир.
Капитан сидел в седле с неподвижным лицом — дав коню свободу и опустив поводья, он думал о чём-то своём, конь сам нёс его к крепости Дейдади.
Километра два по пескам шли галопом — песок прочно держал лошадей, копыта не увязали в сыпучей плоти, поверхность песка была твёрдой, как асфальт, — потом Корнилов поднял руку, подавая команду, и лошади перешли на рысь.
Местность была однообразной, усыпляющей, глазу не за что зацепиться, однообразие это рождало в душе беспокойство, в груди теснился холод, но Корнилов знал, как бороться и беспокойством и с холодом.
Хоть и мокрая была чалма, и тяжёлая — набрякла влагой, но вскоре под ней сделалось жарко. Корнилов перед тем, как пойти на чужую территорию, наголо обрился, как, собственно, и поступают мужчины в местных племенах — поэтому жар охватил лысину. Кольнуло один раз, потом другой. Можно было, конечно, и не бриться, оставить короткую стрижку, но бережёного Бог бережёт... А если проверка, а если кто-то вздумает содрать с него чалму?
«Костерок» под чалмой вспыхнул в третий раз. Корнилов содрал её с головы, хлопнул ладонью по лысине, под пальцы попала колючая твёрдая крупинка, он подцепил её ногтями, поднёс к глазам. Увидел вошь. Она была крупная, серая, какая-то волосатая, похожая на ёжика, с белёсыми шевелящимися лапками.
Корнилов выругался, размял вошь в жёстких пальцах. Он не раз замечал, что вши способны возникать, рождаться буквально из ничего, стоит только к человеку приблизиться беде, — они буквально вытаивают из воздуха и начинают ползать по одежде, забиваются в швы и рукава, грызут ноги и спину. Особенно часто такое случается на войне.
Смуглое лицо капитана было непроницаемо. Он вновь подал сигнал спутникам и пустил коня вскачь.
Коня ему подобрали хорошего, прошедшего боевую выучку, — ходил он когда-то под толковым солдатом, команды «чу» и «чш-ш» понимал с полузвука. Русских команд, пресловутых «но» и «тпр-ру» не признавал, они были для коня чужеродной музыкой. Впрочем, памирские кони, если заупрямятся, свои команды также не понимают. Отказываются понимать.
— Чу! — подогнал Корнилов коня. За три часа следовало доскакать до крепости.
Хоть и было небо низким, плотным, в некоторых местах ещё не избавилось от черноты и пысило по-прежнему водяной пылью, пронизывающей насквозь, до костей, однако по угасающему бормотку и прижатости дождя к земле ощущалось, что зимняя хмарь скоро сдаст, дождь стихнет, и чем дальше они будут уходить от реки, тем будет становиться теплее.
Иногда в барханах попадались норы — то ли лисьи, то ли волчьи, не понять, около нор виднелись кучки помёта — в песчаных лазах этих обитали звери.
Здесь должно водиться много красных бадахшанских лис — пушистых, с особым прочным мехом, очень любимым ташкентскими модницами. Надо будет справить шубу из бадахшанской лисы и Таисии Владимировне.
В Николаевской академии, как именовали Академию Генерального штаба, Корнилов был одним из самых бедных, но очень упрямых и толковых слушателей. Несмотря на то что он был уже штабс-капитаном, тем не менее ощущал, насколько тощ его кошелёк, ведь Корнилову не всегда хватало денег даже на коробку зубного порошка.
Многие бойкие офицеры, коллеги по курсу, на лето уезжали в благословенные дачные места, к морю, где очень легко дышалось, отправлялись даже за границу, в Баден-Баден и в жаркий Неаполь, Ниццу, Париж, Альпы. Корнилов из-за безденежья даже не мог покинуть Санкт-Петербург, дни проводил за книгами, вечером выходил прогуляться по берегу недалёкого канала, любовался цветущими каштанами, всё лето запоздало выбрасывающими свои розовые свечи, и прозрачными карминными закатами, предваряющими затяжные белые ночи.
Невысокий, худой, с гибкой мальчишеской фигурой, он принадлежал к категории людей, которые до самой старости остаются подростками, сохраняя гимназическую комплекцию и живость.
По воскресеньям Корнилов обязательно посещал церковь.
Однажды, выйдя из церкви, он разговорился с бойкой краснощёкой девушкой, стоявшей около клироса и снизу, из зала, подпевавшей маленькому слаженному хору. У девушки была завидная, до пояса, толстая золотистая коса, не обратить на неё внимания было нельзя Корнилов, склонив перед незнакомкой непокрытую голову, поинтересовался вежливо:
— Очень хотелось бы знать, мадумаузель, из какой сказки берутся такие девушки, как вы?
В следующее мгновение Корнилов почувствовал, как у него сладко и одновременно смущённо, в каком-то тоскливом смятении сжалось сердце: окинет его сейчас эта девушка высокомерным взглядом и, не произнеся ни слова, уйдёт домой, поскольку знакомиться с молодыми офицерами в Петербурге не принято — честные девушки не делают этого и ко всем попыткам познакомиться относятся презрительно. Однако всё произошло иначе — девушка улыбнулась Корнилову. Улыбка её была радостной и одновременно смятенной, он понял, что она ощущает то же самое, что и он, ту же робость и встревоженность, и осознание этого неожиданно придало ему сил.
— Если бы я знала, что это за сказка, — она в полубеспомощном жесте развела руки в стороны, — но нет, не знаю...
В следующий миг девушка сделала книксен, вновь улыбнулась — такая открытая улыбка повергла в смущение, наверное, не один десяток молодых людей — вскочила в подъехавшую богатую карету и была такова. В памяти Корнилова она осталась сказочным видением.
Ещё более бедными были времена, когда Корнилов проходил курс наук в Михайловском артиллерийском училище.
Денег выдавали на месяц с гулькин нос, даже ещё меньше, всё зависело от разряда, который присваивали юнкерам за их успехи в учёбе и поведении. Счастливчики-отличники имели первый разряд — почёт им и уважение, они часто ходили в увольнение, встречались с барышнями и, хотя до офицерских званий было ещё далеко, считали себя офицерами. Низшим был третий разряд.
Юнкерам третьего разряда даже не присваивали офицерских званий, отправляли в полки юнкерами, и уже потом, по истечении полугода, командир полка мог обратиться к начальству с ходатайством о присвоении бедолаге чина прапорщика или подпоручика.
Казённое жалованье в училище тоже было не бог весть каким — только на спички, а вот на табак этих копеек уже не хватало. Платили юнкерам-артиллеристам именно копейки — от двадцати двух с половиной копеек в месяц до тридцати трёх с половиной...
За курсантами-юнкерами присматривали командиры взводов — так называемые портупей-юнкера. «Портупеи» старались знать про своих подопечных всё, даже то, какие сны те видят. Именно взводный «портупей» отметил и соответственно донёс начальству, что юнкер Корнилов встречается с дьяконом 2-го Военного Константиновского училища, а также с девицей дворянского происхождения Софьей Рязановой.
С девицей дворянского происхождения ничего не получилось, Софья Рязанова пошла по жизни своей дорогой, а Корнилов — своей. Он оказался слишком беден для строптивой дворянки. Остались только вздохи сожаления — что с одной стороны, что с другой, — да память, которая с годами начала тускнеть.
Уже в Николаевской академии Корнилов был приглашён в гости на ужин к титулярному советнику Владимиру Марковину. Стоял январь, самый конец месяца — лютый, влажный, ветреный, казалось, что от странного сырого мороза во рту готовы полопаться зубы.
Корнилов знал, что у титулярного советника на выданье дочь, очень славная, красивая, с тёмной косой, воспитанная в строгости, знающая цену хлебу и молитве, поэтому, с одной стороны, жалел, что в эту лютую стужу невозможно купить букета цветов, а с другой — понимал, что вряд ли бы у него хватило денег на дорогущий букет.
Домой поручик Корнилов возвращался с того ужина пешком: не хотел, не мог потратить последние деньги на извозчика, они вполне сгодятся для другой цели — на хлеб, табак или зубную щётку, — настроение, несмотря на это, было приподнятым, в груди у Корнилова всё пело, он готов был, несмотря на офицерские погоны на плечах, носиться вприпрыжку. Он не ощущал ни мёрзлых снежных охвостьев, пытавшихся забраться ему за воротник шинели, ни крутого мороза, стискивающего дыхание, ни колючего снега, забивавшегося в ноздри и в рот, — Корнилов даже не стал натягивать на голову башлык, — ни ветра, просаживающего тело до костей, ни глубоких синих сугробов, поднимавшихся по обочинам улицы. Корнилов влюбился, он понял, что пропал окончательно и если он не добьётся руки Таисии Владимировны Марковиной, то вынужден будет застрелиться. На дворе стоял 1896 год.
В том же году справили свадьбу — скромную, негромкую, без оров «Горько!», что было по душе и Корнилову и его жене. А через год с небольшим, в марте 1897 года, в приказе начальника Академии Генерального штаба № 43 было отмечено, что «состоящий при Академии Туркестанской артиллерийской бригады поручик Корнилов представил метрическое свидетельство о рождении у него дочери Натальи», следом шли строки, похожие на начальственный окрик: «Посему предписываю внести это в послужной его список».
Прошло два года. За это время Корнилов успел отучиться в академии и получить два очередных, а точнее внеочередных, офицерских звания — штабс-капитана и капитана. Он был счастлив. Счастлив дома, счастлив на службе. Академию Генерального штаба он закончил с отличием и легко мог устроить свою судьбу в Санкт-Петербурге, но столица с её каменными мостовыми и широким Невским проспектом была ему неинтересна. Гораздо интереснее для него Азия.
В Азии он родился — здесь его корни, здесь в первый раз увидел, как на скаку заваливаются подбитые метким выстрелом золоторогие сайгаки, и эта картина поразила его. В Азии ему легко дышится, а в Петербурге — душно, муторно, пахнет дерьмом и дорогое время приходится проводить с неинтересными людьми... Нет, это не по нраву Корнилову.
Единственное, чего он боялся, что его душенька, его лапонька, его Таточка (в своих письмах Корнилов называл Таисию Владимировну кукольно-ласково «Таточкой», вкладывая в это уменьшение всю нежность, что имелась в нём) не согласится покинуть столицу ради вселенской глуши, набитой ядовитыми пауками, тараканами, змеями, но Таисия Владимировна приняла решение мужа безропотно. Лишь засмеялась тихо, с каким-то радостным облегчением:
— Я как нитка, Лавр... Куда иголка, туда и я.
Корнилов благодарно склонил голову и поцеловал жене руку.
Чем ближе была крепость Дейдади, тем лучше делалась дорога, мостки через мелкие бурные речушки, которые летом превращаются в пыль, были отремонтированы, в одном месте Корнилов засек свежие следы пушечных колёс — четвёрка сильных битюгов, настоящих першеронов, проволокла куда-то тяжёлую пушку, — притормозил коня: в какие же такие нети поехала эта пушка?
Скорее всего, першероны поволокли её на пробные стрельбы. Вероятно, начальник крепости биргит — так афганцы называют бригадных генералов, — Мамат-Насыр-хан пожелал увидеть, как калиброванные снаряды откалывают от скал огромные куски породы и поднимают пыль до небес... Весёлый человек этот биргит. И суровый: там, где можно обойтись розгами, он рубит головы и насаживает их на колы, высоко поднятые над воротами крепости.
Афганские артиллеристы носили чёрные английские мундиры из толстого грубого сукна, в котором легко запариться, и шаровары, позаимствованные у индусов, из невесомой, струистой как шёлк ткани, шапки у них были высокие, белые, сшитые из кожи, такие же шапки носили и британцы; если исследовать песок и кусты колючего патта вокруг крепости, то можно будет найти чёрные длинные шерстинки, выдранные из форменных артиллерийских мундиров, и исследовать их состав.
Крепость Дейдади была ключом обороны всего афганского Туркестана. Это хорошо понимали и сами афганцы, это понимали и англичане, это понимали и китайцы, которые следили за всем, что происходило в Азии, очень пристально, это понимали и русские.
Капитан выпрямился в седле и махнул рукой своим спутникам:
— Вперёд!
Они подъехали к крепости, когда уже взошло солнце — большое, красное, похожее на хорошо надраенный медный таз. Только в Азии да на Востоке водится такое диковинное металлическое солнце. Осталась позади завеса дождя, который, судя по всему, вообще здесь давно не шёл: окрестные горы, долина, которую зорко стерегла крепость, имели потрёпанный и пыльный вид. Вероятно, дождь здесь пролился в последний раз не менее трёх месяцев назад, осенью, а с тех пор не выпало ни капельки.
На площади перед крепостными воротами поплёвывала в небо белым кизяковым дымом чайхана — душистый дым валил из металлической круглой чушки, будто из паровозной трубы. Пахло жареной кукурузой, копчёным мясом, свежим сыром, фруктами.
— Ну что, друзья, — обратился Корнилов к своим спутникам, — настала пора подкрепиться... А?
Текинцы сдержанно промолчали.
Корнилов подвернул коня к чайхане. Подъехав к входу, наклонился, заглядывая внутрь, поинтересовался на языке дари, самом распространённом в этих местах:
— Хозяин, трёх голодных путников накормишь?
— Почту за честь, — степенно отозвался хозяин. — Только что зарезали барана. Мясо ещё дымится, тёплое.
Капитан заказал мясо на угольях — самое вкусное, что могли приготовить в чайхане. Пуштуны — вечные кочевники — всегда признавали еду только качественную, это раз, и два — важно, чтобы её можно было быстро приготовить. Быстрота действий — это главное правило в условиях войны, когда скорость имеет такое же значение, как и сила натиска. Куски мяса, брошенные в костёр, быстро обугливались, и мясо дозревало в этой твёрдой корке, будто в железной скорлупе. Сочное, мягкое, одуряюще вкусное, оно вышибало у опытных едоков не только слюну, но даже и слёзы. Правда, один недостаток у этого мяса всё-таки имелся: твёрдую горелую корку надо было срезать ножом — это был корм собак; корм людей — нежное розовое мясо — оставался под коркой. Такое мясо часто готовили пастухи и русского Туркестана, у которых Корнилов, случалось, оставался на ночь.
Хозяин чайханы — проворный, тучный, с круглым блестящим лицом и бегающими чёрными глазами хозареец — подошёл к ковру, на котором сидели Корнилов и его спутники, чинно поклонился:
— Смею вас заверить, господа, что не хуже мяса по-пуштунски будет шашлык из бараньих яиц. Это м-м-м... — Он поднёс к влажно поблескивающим губам щепоть и поцеловал её. — Манифик! — закончил он по-французски и вновь смачно поцеловал щепоть. — Советую отведать!
Капитан неторопливо наклонил голову и показал чайханщику два пальца:
— По две порции каждому...
Хозяин чайханы вновь согнулся в поклоне:
— Щедрых людей видно издали. — Глаза его ощупали халат Корнилова, словно человек этот хотел определить, есть у клиента деньги или нет. Корнилов это заметил, усмехнулся про себя — на лице усмешка никак не отразилась, — лицо его продолжало оставаться спокойным, доброжелательным, под усами гуляла улыбка.
Он уже понял, что чайханщик каждый вечер приходит в штаб крепости и докладывает, кто у него сегодня побывал, что ел, что пил... И прежде всего интересуют этого чайханщика иностранные лазутчики. А у Корнилова был свой интерес — ему важно было понять, какое вооружение имеет крепость, кто конкретно сейчас находится в ней, какие полки, что происходит за толстыми каменными стенами, поэтому он не оставлял без внимания каждого человека, появляющегося в его поле зрения. Всякий входящий в ворота Дейдади и выходящий из них был ему интересен.
Вот спешно, гуськом, глядя друг дружке в затылок, прошлёпали несколько кандагарских пехотинцев в красных суконных мундирах, в белых кожаных штанах и высоких шапках, сшитых из такой же твёрдой белой кожи... Типичная британская форма сорокалетней давности, которую Корнилов изучал по альбомам Академии Генерального штаба. На подходе к воротам кандагарцы сменили шаг на бег и припустили такой лихой трусцой, что из-под подмёток только пыль полетела. Усы у Корнилова едва приметно дрогнули — он улыбнулся.
Чайханщик послал к ковру, на котором, подложив под себя подушки, сидели Корнилов и его спутники, разбитного малого в красном халате, с полотенцем, перекинутом через руку на европейский манер, — англичане научили здешний люд и этому. Тот проворно подскочил, поставил на ковёр большое серебряное блюдо с горячими, только что снятыми с глиняного тандыра лепёшками и второе блюдо — с зеленью: сочной травой, без которой здесь не обходится ни один стол, перцем, цельными бокастыми помидорами, на которых переливались жемчужным блеском капли воды. Разбитной парень поклонился Корнилову и исчез.
Тем временем открылись ворота крепости, и из них выкатила шестёрка задастых, с обрубленными на немецкий манер хвостами першеронов, — что-то на английский манер, что-то на немецкий, ничего своего у афганцев не было, даже кривые сабли и те были привезены из Турции, из Османской империи, — за собой бодрая шестёрка тянула орудие с длинным стволом.
Корнилов отметил: орудие старое, вчерашний день, такие производили в Германии лет сорок назад, хотя консервативные англичане перестали их производить совсем недавно. Если уж «томми» к чему-то привыкают, то привыкают надолго.
Пушка, несмотря на устаревшую модификацию, тем не менее выглядела как новенькая. Похоже, из неё ни разу не стреляли. Корнилов с равнодушным видом отвернулся от пушки, которую так лихо тянули першероны.
Через двадцать минут, когда он с текинцами уже лакомился душистым сочным мясом, из ворот вымахнул кавалерийский отряд, человек двадцать. Кавалеристы, не имевшие своей, чётко обозначенной формы, одеты были кто во что — в халаты, в длинные выгоревшие рубахи, на которые накинуты душегрейки, опушённые мехом, в пехотные и артиллерийские кители, на одном всаднике даже красовался полосатый двубортный сюртук с оранжевыми пуговицами — похож, женский. Единственное, что объединяло кавалеристов, — высокие, сшитые как по одной мерке сапоги и чалма. Одного цвета — белого. Отряд с топотом пронёсся мимо чайханы, взбил высокий столб густой рыжей пыли и растворился в мутном, будто задымлённом пространстве.
Лицо Корнилова по-прежнему было непроницаемым, он словно бы сфотографировал кавалерийский отряд — всех всадников, до единого человека, запомнил не только численность отряда, но и детали — кто как сидел в седле, крепко или, наоборот, не очень уверенно, кто чем был вооружён, запомнил и командира отряда — офицера в артиллерийском мундире. Корнилов лениво отрезал пчаком, широким среднеазиатским ножом, кусок мяса, подцепил его остриём и отправил в рот. Мясо было знатное, чайханщик умел не только приглядывать за своими посетителями.
А вот шашлыки из бараньих яиц оказались не столь хороши, как мясо, хотя и они были ничего, могли угодить желудку опытного едока. Но еда эта — на любителя. Корнилов пожалел, что заказал по два шампура на один нос, надо было бы обойтись меньшей дозой... Впрочем, по лицам его спутников не было видно, что они недовольны этим обстоятельством: и Мамат и Керим поглощали шашлык азартно, вкусно причмокивали, вытирали пальцами блестящие губы и снова вгрызались зубами в беловатую мягкую плоть.
Из крепости тем временем выехал ещё один отряд кавалерии — такой же расхристанный, разношёрстный, крикливый, проскакал мимо чайханы, забив пространство пылью, которая неприятно захрустела на зубах.
— Нам пора, — тихо проговорил Корнилов, обращаясь к своим спутникам.
Словно услышав что-то, к нему тут же подскочил чайханщик.
— Господин доволен завтраком? — спросил он у Корнилова.
— Доволен. Завтрак был отменный. — Капитан отёр усы рукой, сыто рыгнул — этого требовали законы здешней вежливости, усмехнулся про себя: хорошо, что его не видит кто-либо из петербуржского света. То-то бы сморщила свой нос княгиня Марья Ивановна.
Чайханщик согнулся в поклоне: похвала была ему приятна.
— Прощу господ отведать настоящего индийского чая из города Бомбея, — предложил он и, не дожидаясь ответа — знал, что гости не откажутся, — громко хлопнул в ладони.
На ковре, будто по мановению волшебной палочки, появился чайник и три пиалы. Чайханщик сдул с пиал невидимую пыль:
— Милости прошу!
Чайхана потихоньку набилась солдатами — вход и выход из крепости был свободный; несколько артиллеристов с тёмными, похожими на печёную картошку лицами уставились на Корнилова и его спутников: незнакомые люди были им интересны.
Один из артиллеристов не выдержал, поинтересовался:
— Вы, уважаемые, торгуете лошадьми... Я не ошибся?
Корнилов улыбнулся ему, не сказал ни «да», ни «нет», — а ведь он, верно, похож на торговца лошадьми, и спутники его были лошадниками. Он понял, что своей молчаливостью обратил на себя внимание афганцев. Один из сослуживцев Корнилова по Туркестанскому корпусу точно как-то заметил, что «малоговорение в Средней Азии производит обаятельное действие и развязывает языки почти настолько, насколько требуется».
Перекинувшись несколькими словами с Корниловым, солдаты перешли к своей прерванной беседе. Капитан прислушался к тому, что они говорили, и очень скоро узнал, что происходит в Файзабаде, Герате и Кабуле.
Когда Корнилов со спутниками покидал чайхану, неожиданно появился смуглый, с аккуратными усами, будто бы приклеенными к лицу, юзбаши — афганский капитан в белой шёлковой чалме с прикреплённой к ней офицерской кокардой. Афганского капитана сопровождали двое ординарцев в пехотной форме.
В руке юзбаши держал камчу с резной, украшенной перламутровым орнаментом рукоятью. Корнилов невольно залюбовался камчой — такому товару место и музее. Произведение искусства. Юзбаши поздоровался, провёл камчой по усам и поинтересовался:
— Кто вы и куда направляетесь, уважаемые?
Сделав лёгкий полупоклон в сторону юзбаши, Корнилов произнёс на чистом дари — языке, на котором разговаривала половина Афганистана:
— Едем поступать на службу в конный полк эмира Абдуррахман-хана.
О том, что такой полк формируется, Корнилов знал от разведчиков своего штаба. Твёрдое смуглое лицо юзбаши посветлело, он довольно кивнул и произнёс патетически:
— Это очень похвально. Эмир оценит ваши благородные намерения.
Капитан исчез так же внезапно, как и появился — ну будто бы растаял в воздухе, как дух бестелесный. Имеете с юзбаши исчезли и его ординарцы. Корнилов е непроницаемым вежливым лицом стянул мешок е кормом с морды своего коня, поправил уздечку и вскочил в седло. Текинцы сделали то же самое.
Солнце поднялось уже высоко, заиграло по-весеннему ярко, хотя до весны было ещё далеко. Воздух сделался рыжим, каким-то кудрявым: с земли вверх устремились невидимые токи, поднимали рыжую утреннюю морось, взбивали пыль, в пыли этой, веселясь, крутились мелкие пичуги, а сверху, с большой высоты, за суматошной земной жизнью наблюдали гордые орлы.
Крепость со всех сторон окружали мелкие голые горы. Это были старые горы, похожие на холмы, они отжили своё и теперь тихо дремали под тёплым солнцем, ожидая кончины. Ни живности в этих горах не наблюдалось, ни растительности — ни-че-го. И орлы над ними не парили, значит, ничего в этих горах не было.
Корнилов пустил своего отдохнувшего коня вскачь. Текинцы устремились следом. Вскоре они свернули вправо, уходя под солнце, лошадей оставили в небольшом каменном распадке. А Корнилов, подхватив домотканый мешок хурджун, который был приторочен к седлу, устремился на макушку ближайшей горы. С собой взял Керима. Мамата оставил стеречь лошадей.
С вершины этой пегой старой горы крепость была видна как на ладони. Корнилов достал из хурджуна новенькую «лейку» с лаковым деревянным корпусом, пристроил фотоаппарат на камне. Конечно, лучше было бы снимать со штатива, но слишком уж громоздкая и заметная эта тренога, для неё надо иметь специальный мешок, он мог привлечь внимание какого-нибудь глазастого юзбаши, а это было бы совсем плохо. Поэтому капитан взял только камеру. Корнилов запоздало почувствовал, как по хребту у него поползла стылая струйка пота: догадайся о чём-нибудь афганский капитан, и голова капитана вместе с головами Мамата и Керима уже болталась бы на колу, поднятом над крепостной стеной.
Из-под ног Корнилова неожиданно выскочил небольшой длиннорылый зверёк с грозно ощетиненными иголками, очень похожий на ежа, но это был не ёж — дикобраз. Дикобраз зашипел недовольно, фыркнул, стрельнул в сторону людей огненным чёрным взглядом и поковылял к каменной щели, прикрытой глиняным хламом.
Корнилов глянул вниз — под ногами у него была такая же каменная нора, уходившая вниз, под иссосанный, в крупных порах валун.
Невдалеке из норы вылез дикобраз покрупнее первого, фыркнул недовольно, отбежал, стуча лапками, метров на тридцать в сторону, остановился и, приподняв своё потешное рыльце, фыркнул вновь — рассчитывал испугать людей.
Керим, помогавший Корнилову, рассмеялся.
— У нас мясо этих зверьков очень любят старики. Говорят, после еды кости меньше ломит.
— Я пробовал мясо дикобраза, — ответил на это Корнилов. — Что-то среднее между курицей и ягнёнком.
Дикобраз вновь задрал своё потешное рыльце и злобно фыркнул. Потом зашипел по-змеиному. Напрасно он это сделал. Со своей поднебесной верхотуры зверька заметил орёл, шевельнулся под облаком раздражённо и, сложив крылья, поджав под себя по-собачьи лапы, камнем понёсся вниз. Падал он стремительно, с такой скоростью падают ядра.
— Господин! — предупредил Керим капитана, но тот всё увидел сам, поднял предостерегающе руку.
Орёл пикировал почти до самой земли — он устремлённо шёл на цель, а цель не чувствовала его. Когда до камней оставалось метров десять, орёл резко, будто катапульту, выбросил перед собой лапы с опасно растопыренными когтями, легко, не боясь уколоться о жёсткие костяные иглы, ухватил дикобраза и, взмахнув крыльями, устремился вверх.
Удар крыльев о плоть воздуха был настолько силён, что Корнилов невольно пригнулся, воздушной волной с него едва не стянуло чалму.
Дикобраз, уносясь в высоту, пронзительно, как подбитый заяц, верещал. Керим проводил его взглядом и проговорил сочувственно:
— Вот так и в нашей жизни...
Корнилов сделал знак, чтобы Керим пригнулся: ему показалось, что за ними кто-то наблюдает. Вполне возможно, что в этот миг их кто-нибудь разглядывал в подзорную трубу со стен крепости, шарил длинным стеклянным зраком по пыльным здешним горам, отмечая и них всякое малое шевеление, а уж движение людей, карабкающихся на высокий срез горы, сам Аллах велел наблюдательному человеку засечь.
Минуты через три Корнилов сделал знак своему спутнику: опасность миновала. Он её чувствовал буквально корнями волос, ноздрями, каким-то неведомым прибором, находящимся внутри, там, где располагается душа. У Корнилова в момент опасности словно бы менялась температура тела, что-то сжималось, — впрочем, внешне это никак не отражалось, лицо капитана, как всегда, было спокойно.
Орел тем временем набрал высоту и разжал лапы. Дикобраз закувыркался вниз, на камни. Сообразительная птица — очень просто решила вопрос со своим завтраком, напрасно Корнилов считал, что этому удачливому охотнику будет непросто содрать с колючего зверька шкурку, орёл блестяще справился с задачей. Через несколько мгновений послышался влажный шлепок — дикобраз всадился в камни, и орёл неторопливо устремился к добыче, кучкой разваленной на земле, будто любимое блюдо.
— И так всегда, — философски заметил Керим. Сделал это совершенно по-русски.
Корнилов установил «лейку» на плоском камне, выровнял её, положив пару кремешков под бок, расчехлил объектив. Присел на корточки, вглядываясь в видоискатель, вновь поправил камеру. Керим следил за ним, лицо его хранило почтительное выражение — он первый раз в жизни присутствовал при фотографировании.
Отсюда, с горной высоты, было хорошо видно, как к крепости подошёл большой кавалерийский отряд и неспешно втянулся в мрачные каменные стены. Корнилов продолжал колдовать над «лейкой». По тем временам «лейка» с деревянным корпусом и объективом-гармошкой была передовым аппаратом, лучшим в мире, ею снимали и людей, и собак, и мошек, и львов. Наконец Корнилов припал к камере, накрыл голову халатом.
Пригодились навыки фотографирования, полученные в Академии Генерального штаба, очень даже пригодились. Не все офицеры любили заниматься этим делом, считая его холопским, местечковым...
— Мойша из Жмеринки сделает это гораздо лучше, чем я, — говорил поручик Вальтер, однокурсник Корнилова, и имел на это суждение все основания. Корнилов не был с ним согласен: из каждого офицера в их учебном заведении готовили не только будущего начальника Генерального штаба, но и кадрового разведчика, а разведчик должен владеть фотоаппаратом не хуже, чем «Мойша из Жмеринки».
Через полминуты Корнилов поднялся, произнёс коротко:
— Готово!
Дорога, ведущая в крепость, в эту минуту была пуста, капитан сложил аппарат, сунул его в хурджун, молча ткнул пальцем в гряду невысоких замшелых гор, вставших защитной стенкой на противоположной стороне, — перемещаемся туда. Керим согласно наклонил голову.
Крепость Дейдади плавала в горной чаше, будто яичный желток в скорлупе, была построена умелыми инженерами — явно поработали англичане, хотя ныне их к крепости не подпускают на пушечный выстрел... Слишком уж дотошно рассчитано всё, даже ширина главных ворот и расположение ворот боковых, башни, прикрывающие наиболее опасные направления, — всё было продумано так детально, что в крепости этой можно было жизнь прожить и не сдаться врагу. Интересно, кто же из английских инженеров корпел над проектом?
От разведчиков капитан знал, что англичане очень активно интересуются этой крепостью, засылают сюда своих агентов, но пока всё без толку — лбом мраморную плиту не прошибить, нужен лом... Интересно, куда же афганцы подевали инженеров-разработчиков, рассчитавших им толщину крепостных стен? Неужели рассчитались с ними золотом, а потом, привязав мешочки с дорогим металлом к поясам, вздёрнули на карагачах, растущих вдоль дороги? Что ж, такое тоже может быть.
Через пятнадцать минут Корнилов и его спутники скакали по пустынной дороге, уводящей их от крепости, потом у небольшого мостка через пенистую рыжую речку свернули налево, направляя коней в каменную теснину, и вскоре очутились в кривом сыром ущелье, под прикрытием каменных горбов тянувшемся параллельно дороге. Корнилов остановил коня, огляделся: нет ли чего опасного поблизости? Вдруг где-нибудь впереди в каменной схоронке сидит бородатый сорбоз и, положив на бруствер своё тяжёлое ружьё, нащупывает сейчас стволом неосторожных всадников?
Ущелье было пусто. Солнце поднялось в небо уже высоко, прозрачный воздух порыжел, сделался неряшливым, словно пропитался пылью, в воздухе, под небольшими тугими взболтками облаков висели огромные, тяжёлые беркуты.
Корнилов подал спутникам знак — двигаемся дальше. Находясь в Туркестанской артиллерийской бригаде, он много дней провёл за картой, изучая её, — карта была английская, укрупнённая, довольно точная, снятая опытным топографом. Английские экспедиционные войска всегда славились опытными топографами, готовыми нанести на бумагу не только каждый камень — каждый орлиный котях.
Ущелье сузилось, сделалось ещё более сырым — здесь, в каменных расщелинах скопилось много воды, — было оно грязным, опасным, кони шли по дну его осторожно, прядали ушами, словно боялись, что камни под ногами могут перевернуться, и тогда откроется лаз в преисподнюю. Корнилов бросал настороженные взгляды вдаль, прощупывал глазами дорогу, потом приподнимал голову, смотрел, что там наверху, — осматривал одну боковину ущелья, затем другую и снова переводил взгляд на мокрую скользкую тропку, по которой шли кони.
Дышать сделалось трудно: то ли высота здесь была уже приличная, то ли сырость выдавила кислород, в горле что-то противно поскрипывало, дыхание из запаренного рта вырывалось с трудом.
Другого пути к намеченной точке, откуда надо было произвести фотосъёмку, не существовало, только этот.
В нескольких местах на каменьях поблескивала наледь, копыта лошадей оскользались, конь Керима даже завалился на задние ноги, и текинец поспешно выпрыгнул из седла. Конь выпрямился, задышал тяжело. Текинец успокаивающе похлопал его ладонью по храпу, сунул в губы кусок лепёшки.
— Осталось пройти немного, — проговорил Корнилов, — совсем немного.
Под копытами коней вновь застучали камни. Через двадцать минут Корнилов остановил свой небольшой отряд, показал рукой влево, на косо стёсанную гигантским топором макушку горы:
— Мамат с лошадьми остаётся здесь, мы с Керимом пойдём туда.
Мамат с бесстрастным лицом перехватил поводья лошадей, Корнилов перекинул через плечо хурджун с фотоаппаратом и легко запрыгнул на большой, сплющенный с макушки валун. Керим двинулся следом за ним.
— Может, я помогу нести вам хурджун? — предложил он Корнилову.
Капитан в ответ поправил чалму, съехавшую набок (чалма — это главное в одеянии настоящего азиатского мужчины), блеснул белыми зубами:
— Не надо, Керим. И вообще, не считайте меня барином. Я такой же, как и все. Как и вы, Керим.
— Слушаюсь, господин, — покорно произнёс Керим. В его понимании все русские офицеры имели высокое барское происхождение, а разговоры насчёт «считать — не считать» — это обычное словесное баловство, разговор для бедных. Корнилов понял это и сказал Кериму:
— Когда будет тяжело, я попрошу помочь, ладно?
Камни были скользкими, пальцы срывались с них, Корнилов до крови разбил правую руку — неосторожно мазнул костяшками по боковине валуна, попробовал вцепиться ногтями в скользкую твердь, но не тут-то было, он сполз на полметра вниз и приготовился ползти дальше, огляделся, прикидывая, куда можно будет в случае чего прыгнуть, но под ногу, слава аллаху, попал твёрдый, примерзший к плоти горы обабок, капитан упёрся в него каблуком и перевёл дыхание.
Хоть и поднялось солнце уже высоко, но в это мрачное, узкое ущелье лучи его не проникали, застревали вверху, на косых грязных склонах, и это обстоятельство рождало в душе невольную досаду.
В одном месте Корнилов остановился, предостерегающе поднял руку. Керим незамедлительно прижался к камню, сделался плоским, как тень, замер. В трёх метрах от Корнилова, около ноздреватого старого камня лежал пожелтевший клок газеты. Капитан глянул в одну сторону, в другую — нет ли чего подозрительного? — потом, сделав несколько бесшумных движений, подцепил газетный клок ногой, перевернул его.
Если верх газетного клока выгорел до древесной желтизны, пошёл разводами, то изнанка обрывка была совершенно белой. Выходит, кто-то был здесь совсем недавно, дня три-четыре назад. Ну, может, пять дней... Не больше.
Корнилов почувствовал, как внутри у него родился холодок, сдвинулся чуть с места, затих. Выходит, не один он имеет к этой местности «интерес».
Недалеко от газетного клока лежали две гильзы от браунинга. Корнилов осмотрел пяточки капсюлей — пробиты одним и тем же бойком, чуть затупленным, смещённым вправо. Хранили пустые цилиндрики гильз какую-то тайну, а вот какую, узнать не было дано.
Капитан ещё раз осмотрел гильзы, потом приподнял камень и загнал их прямо под него. Беспокойство, возникшее было в нём, исчезло. Люди, которые оставили после себя такие следы, не разведчики. Те после себя не оставляют ни газет, ни патронов, ни окурков — всё подбирают и уносят с собой либо закапывают в землю.
Подкинув на плече хурджун с фотоаппаратом, Корнилов вцепился пальцами в косой каменный выступ, похожий на зуб гигантского животного, подтянулся и перескочил с одного подмокшего каменного пятака на другой.
Гребень этой тяжёлой старой горы находился совсем рядом, но идти по нему было непросто, ноги срывались, дыхание застревало в глотке, сердце отзывалось усталым стуком в висках.
Было ясно, что быстро — со съёмкой крепости он не управится, да, собственно, он и не рассчитывал управиться за один день, но и задерживаться здесь на долгий срок тоже не собирался.
Уже на самом срезе горы, недалеко от гребня, он увидел растрёпанное гнездо орла — большое, лохматое, устланное овечьей и коровьей шерстью, перьями, влажным пухом. Поперёк гнезда лежала большая серая кость. Корнилов остановился, показал пальцем на гнездо.
— Видишь, Керим?
— Вижу. Это прошлогоднее гнездо. Ни орёл, ни орлица не были здесь давно. Либо их убили где-то рядом, либо прогнали.
— Почему орлы свили гнездо в таком доступном месте, а, Керим? Загадка какая-то...
— Видать, для этого была причина, господин.
Корнилов перевёл дыхание. Бог знает, что это была за причина, но события могут сложиться так, что причина эта коснётся и самого капитана, и его спутников. Познать бы язык птиц, зверей, трав, ветра, тишины, звёзд, воды, неба, гор, камней, земли, обучиться бы ему — и многие тайны, от которых зависит жизнь человеческая, были бы открыты. И жил бы тогда человек столько лет, сколько ему отведено природой — сто пятьдесят, сто семьдесят... Запас прочности «венец природы» имеет большой. Но живёт он много меньше — в лучшем случае семьдесят-семьдесят пять годов. А там отзвенят часы, просигналят, что рубеж пройден, и всё — пора на покой... Корнилов вновь подкинул хурджун на плече и двинулся дальше. На несколько мгновений завис над глубокой чёрной щелью, из которой несло холодом, примерился, перемахнул через неё.
«Змеиная щель, — отметил про себя, — живут тут какие-нибудь гадюки либо горные щитомордники, живут, хлеб жуют...»
Керим, не останавливаясь, перемахнул щель следом — прыжок его был бесшумным, ловким, и оступь Керим имел охотничью, Корнилов кивнул одобрительно: он знал толк в охотничьей ловкости и охотников ценил.
На макушке горы он залёг, прижался грудью к нагретому, пахнущему сухой травой камню — интересно, откуда взялся степной дух в пыльных горах, откуда он? — Керим пристроился на валуне, под срезом горы, затих. Корнилов огляделся.
Крепость отсюда была видна как на ладони — в деталях. И количество бастионов можно было сосчитать, и входы в пороховые склады срисовать, и орудия, установленные в глубоких каменных нишах, разглядеть, и число окон в солдатских казармах отметить у себя в бумаге — все окна казармы выходили во внутренний двор крепости.
На башнях виднелись деревянные помосты, сделанные специально для наблюдателей. Самих наблюдателей не было видно. Это было на руку. Корнилов развернул хурджун. Щека у него неожиданно болезненно дёрнулась: с объектива соскочил железный колпачок, предохраняющий хрустальный зрак от ударов.
Самое нежелательное сейчас — потерять фотоаппарат, не станет «лейки» — и вся поездка пойдёт псу под хвост. Жёсткое тёмное лицо капитана перекосилось, в подглазьях обозначились белёсые «очки» — резко высветлилась кожа, что выдавало его крайнюю обеспокоенность.
Он оглядел аппарат — не повреждено ли что? Аппарат был цел, только крышка... Корнилов вздохнул с облегчением.
В центре крепости тем временем выстроилась рота кандагарских стрелков — сбитые в одну массу красные суконные мундиры были хорошо видны на расстоянии нескольких километров, их можно было разглядеть с дальних хребтов, — стволы винтовок завораживающе поблескивали на солнце.
Корнилов запустил руку в хурджун, достал оттуда картонку, к которой было прикреплено несколько листков плотного белого ватмана, следом извлёк небольшой деревянный пенал — в нём погромыхивали два мягких, хорошо заточенных карандаша, — и быстро, несколькими верными штрихами набросал план крепости Дейдади. Потом, для подстраховки, сделал ещё один набросок, на глаз прикинул толщину стен, записал — толщина была внушительной, вызывала невольное уважение: афганцы на эту крепость материала не пожалели, затем отметил точки, где были установлены орудия.
Единственный недостаток у крепостной артиллерии был в малом радиусе обстрела — угол захвата совсем небольшой, но это компенсировалось плотностью установок: одна пушка своим стволом «залезала» на чужую территорию, обслуживаемую другой пушкой. И это неведомые создатели-англичане хорошо продумали.
Марка орудий была Корнилову неизвестна, на всякий случай он сделал несколько набросков и с орудий. Затем сделал рисунок — так, как умел, — контур гор обвёл пожирнее и заштриховал, изобразил плоскую ленту дороги, ускользающей в пространство и теряющейся там, и мосток, переброшенный через русло высохшей, истончившейся до ручейка речки. Даже чайхану, в которой они так славно позавтракали, и ту постарался изобразить.
Керим даже приподнялся на камне, восхищённо поцокал языком:
— Хорошо получается, господин!
— Ага, — иронично подтвердил Корнилов. — Как у Василия Ивановича Сурикова.
Кто такой Суриков, Керим не знал, лишь наклонил голову в одну сторону, потом в другую и вновь восхищённо прицокнул языком:
— Очень похоже! Хорошо!
— Очень, да не очень, — проговорил Корнилов бесстрастно: к своей работе он относился критически.
Хотел было сделать ещё один рисунок, но подумал: хватит, всё равно фотография передаст детали крепости Дейдади точнее, чем он, а рисунки капитан делал ради подстраховки — вдруг хрупкие фотопластинки, сделанные из стекла, по дороге лопнут, расколются, тогда его выручат рисунки. Правда, каждая фотопластинка находится в металлической кассете, которая хорошо защищает стекло от удара...
Корнилов достал из хурджуна «лейку», установил её на каменной плите, прильнул к панораме, навёл объектив на крепость. Жаль, что она находится далеко, её нельзя придвинуть, и нет таких фотоаппаратов, которые могли бы приближать предметы.
Не менее пятнадцати минут он устанавливал «лейку», подкладывал под дно мелкие кремешки, поднимал заднюю стенку, выравнивал камеру — надо было, чтобы и горы отпечатались на пластинке, и крепость, и площадь, и даже далёкий, едва приметный мост, который на рисунке он, например, усилил специально. В конце концов добившись нужного вида, Корнилов вставил в аппарат кассету, накрыл корпус камеры хурджуном и снял крышку с объектива...
— Сейчас вылетит птичка! — произнёс он тоном заправского фотографа.
Керим, стоя за спиной капитана, засмеялся:
— Какая птичка, господин?
Корнилов ответил, сохраняя на лице серьёзное выражение:
— Проворная.
Керим засмеялся вновь. Спрятав отработанную кассету в хурджуне, Корнилов достал ещё одну кассету: у снимка должен быть дубль...
Через полчаса они спустились к Мамату. У того отчаянно дёргался, пытаясь выдернуть уздечку из крепких рук, корниловский конь.
— Чего это он? — спросил Керим.
— Чувствует опасность.
Конь, словно в подтверждение того, выгнул шею, из глаз его полился фиолетовый свет, он пытался подняться на дыбы, но Мамат удерживал его, бормотал ласково:
— Тихо, дружок! Тихо.
Керим огляделся: не видно ли где поблизости зверя? Может, барс забрёл в эти места? Он сунул руку за отворот халата, достал револьвер. Корнилов глянул в одну сторону, в другую — никого. Возможно, что где-то рядом прошёл опасный беззвучный зверь, конь его почувствовал и начал белениться: и уши прижал к холке, и хвост вздёрнул, и шкура у него пошла рябью. Другие кони зверя не учуяли, а этот засек и взвинтился.
— Тихо, дружок, — вновь успокаивающе произнёс Мамат, встретился взглядом с Керимом.
Тот предостерегающе поднял руку. Корнилов, искоса поглядывая то на одного, то на другого, спокойно перетянул верёвкой хурджун и прикрепил его к седлу.
— Подождите одно мгновение, господин, — попросил его Керим и, сделав несколько лёгких, совершенно бесшумных шагов — не раздалось ни скрипа, ни шороха, ни сырого чмоканья, — исчез.
Корнилов проверил, крепко ли держится хурджун, достал из кармана халата часы. Крышка распахнулась со звонким щёлканьем, и Корнилов удивлённо поднял брови — уже половина второго дня.
Казалось, лишь недавно они сидели в чайхане и вгрызались зубами в сочное, мягкое мясо, а прошло уже немало времени. Ночью никакой работы не будет, ночь придётся провести у костра в одном из ущелий.
— Надо спешить, — засовывая часы в халат, недовольно проговорил Корнилов. Он был недоволен собой.
Сейчас его не узнал бы никто из офицеров-сослуживцев, ни один человек. Бухарский полосатый халат сидел на нём ладно, будто в одежде этой он родился, чалма венчала обритую голову. Скуластое лицо было крепким, словно вылитым из металла, щёки загорели до коричневы. Монгольские тёмные глаза чуть косили, поймать взгляд капитана было трудно. Местные языки — все до единого — Корнилов знал великолепно, придраться к нему было невозможно, он говорил лучше многих аборигенов. Заподозрить, что Корнилов русский, было невозможно.
Через несколько минут из затенённого каменного пространства показался Керим и, отрицательно качнув головой, сунул оружие за пазуху:
— Никого нет. Ни зверей, ни людей — никого.
Корнилов улыбнулся:
— Думаю, здесь ночью бродил снежный барс. Старый уже, беззубый. Конь его и чувствует — нервный.
— А вы откуда это знаете, господин?
Корнилов присел на корточки, осмотрел срез камня, на полметра выступающего из стены:
— Вот!
Керим закряхтел по-стариковски, присел на корточки рядом с Корниловым. К шершавому срезу пристало несколько длинных шелковистых волосков, Керим подцепил один из них ногтем, понюхал, потом энергично помял ворсинку пальцами, снова понюхал. На лице его собралась лесенка озабоченных морщин.
— Волос свежий, — проговорил он.
— Барс?
— Да. Снежный барс. Только не могу понять, чего он тут делал? Его место там, — он ткнул рукой в сторону сизой горной гряды, — там! Там снег... А тут? — Керим нелоумённо приподнял плечо. — Тут ничего нет.
— Этот барс — старый барс, — подал голос Мамат.
— Тогда чего так встревожился конь? Он ведь хорошо знает, какой барс молодой, а какой старый, беззубый — не опаснее лягушки. — Керим сплюнул себе под ноги.
— Как бы там ни было, надо быть готовым к встрече с барсом, — сказал Корнилов. Он взял своего коня под уздцы, первым двинулся по прокисшему, просквожённому ущелью к выходу — выходить из ущелья предстояло там же, где они в него и вошли.
Было тихо. Такая тишина способна оглушить человека — в ней даже слышно, как кровь течёт по жилам. Обелёсенное небо сделалось бездонным, мелкие перья облаков, плававших в нём утром, день сгрёб, загнал в места, где их не было видно, встревоженный конь успокоился — присутствие людей придало ему смелости, — по земле шёл ровно, не спотыкался.
— Сейчас куда идём, господин? — поинтересовался Керим.
— Будем снова снимать крепость. С другой точки, — сказал Корнилов. — Её надо снять как минимум с четырёх точек.
Керим понимающе наклонил голову, прижал руку к груди.
— Распоряжайтесь мною, как считаете нужным, господин, — он оглянулся на Мамата, — и Маматом тоже.
Мамат был его родственником, живущим на афганском берегу Амударьи.
По ущелью прошли метров четыреста, стал слышен звон капели — пронзительный, стеклянный, когда двигались сюда, этого звона не было.
Солнце брало своё — начала таять наледь, прикипевшая к камням, к срезу горы, и вода тонкой звонкой струйкой стала стекать с каменных порожков. Корнилов не удержался, улыбнулся: этот звук напомнил ему весну в Санкт-Петербурге, в прозрачные мартовские дни весь город бывал наполнен этим щемяще-чистым звуком. В Петербурге он провёл не самые лучшие годы жизни, водились бы у него тогда деньги — ив юнкерскую пору, и в пору, когда он учился в академии, — жизнь оказалась бы другой, но чего не было, того не было.
Жёсткое загорелое лицо Корнилова ослабло, распустилось, взгляд помягчел: всё-таки с Петербургом связаны и светлые воспоминания, в этом городе он встретил Таисию Владимировну, например... Семья — единственная любовь капитана Корнилова. Любовь эта здорово отличалась, скажем, от любви к отцу или к матери. Как только у Корнилова появилась Таисия, он даже чувствовать себя стал лучше, вот ведь как. И несмотря на семью, когда ему после окончания академии как занесённому на мраморную доску выдающихся выпускников предложили остаться в столичном военном округе, он от этого лестного предложения отказался — тесным столичным штабам предпочёл Среднюю Азию, а в штабах Санкт-Петербурга остались два других медалиста — ротмистр Баженов и поручик Христиани.
Учёба в академии — это особая статья в жизни всякого офицера, решившего заработать почётный серебряный знак и аксельбанты на китель. Три учебных года бывают тяжелы, и обязательно выпадают минуты, когда от отчаяния хочется выть, — такие минуты были и у Корнилова, он тоже пережил и боль, и досаду, и омертвение, и отупение, которые обычно оставляет сильная усталость.
Начальником академии был генерал-лейтенант Генрих Антонович Леер[2], обаятельный человек, изо всех сил стремившийся не ударить в грязь лицом на этом посту перед своим предшественником Михаилом Ивановичем Драгомировым, который в военной науке был сравним разве что со Львом Толстым в литературе, — и это Лееру удавалось.
Лекции Леера, к тому же редактировавшего восьмитомную «Военную энциклопедию», прозванную Лееровской, любили. Генерал действительно был энциклопедистом в полном смысле этого слова, много знал, в академии читал самый главный курс — военную стратегию, но, осознавая свою власть, своё начальническое положение, часто затягивал лекции, и это вызывало у офицеров недовольство.
Леер очень не любил, когда офицеры пропускали занятия, особенно по иностранному языку, — лично арестовал поручика Томилова за то, что тот пропустил урок немецкого, — а слушателей своих считал такими же тружениками классных досок и столов, каким были обычные школяры-гимназисты, совершенно не считаясь с тем, что подопечные его успели уже покомандовать воинскими частями, повидали и познали очень многое и умели быть решительными.
В академии служащим среднего пошиба числился полковник Шлейнер, штаб-офицер, старый, обрюзгший, с перхотью, густо обсыпавшей воротник мундира. Заведовавший библиотекой Шлейнер взял в привычку отчитывать офицеров за малейшие нарушения библиотечных правил. Считая себя существом высшего порядка, в выражениях Шлейнер не стеснялся — мог и в хвост врезать, и в гриву.
Как-то один офицер сдавал ему книги, одна из них была зачитана сверх меры, а переплёт повреждён. И не офицер был в этом виноват — он эту книгу получил и таком виде на руки. Тем не менее Шлейнер покраснел как рак и с револьверным треском швырнул книгу на стол, пролаял по-собачьи громко:
— Только подлец может так некультурно обращаться с книгой!
Лицо у офицера отвердело, он щёлкнул каблуками.
— Я вызываю вас на дуэль, — произнёс он тихо, чуть подрагивающим от волнения голосом. — Меня ещё никто никогда так не называл.
Кровь у Шлейнера поспешно отхлынула от щёк, он открыл рот, пытаясь что-то сказать, но слова прилипли к языку, вместо них послышалось невнятное мычание.
Офицер вновь щёлкнул каблуками.
— Жаль, у меня нет перчаток — не сезон, не то бы я отхлестал вас сейчас перчатками по физиономии.
Брошенная к ногам противника перчатка либо слабый шлепок по его лицу — это вызов на дуэль. Шлейнер распахнул рот ещё шире, но так ничего и не смог сказать, словно внезапно лишился дара речи.
На следующий день генерал Леер встретил обидевшегося офицера в коридоре академии, поклонился ему в пояс и произнёс виноватым тоном:
— Простите старика, ради бога, умоляю... Я за него прошу у вас прощения.
Начальник академии своего добился. Дуэль не состоялась. Брыластый, похожий на старого облезлого пса Шлейнер перестал облаивать офицеров.
«Прошлое способно согреть нас, — невольно подумал Корнилов, — не только мысли о будущем оставляют в душе надежду, но и прошлое — пусть трудное, пусть безденежное и бесперспективное, но оно было, оно послужило фундаментом для настоящего, а настоящее не так уж и плохо, если оценить его по высокому гамбургскому счёту». Не будь академии с её летними бдениями, не будь заносчивого Петербурга, вызывающего у нормального человека изжогу и кашель и ещё — нервный тик, не было бы и его встречи с Таисией — тихой, красивой, начитанной девушкой, для которой муж стал смыслом жизни. Если бы у неё не было Корнилова, то не было бы и света в окошке, и цели, ради которой стоит жить, — не было бы ничего.
Таисия была создана для семейной жизни. Она любила Корнилова, Корнилов любил её, именно с появлением Таисии жизнь его обрела особый смысл, сделалась светлой, спокойной, он даже сюда, в афганский капкан, полез спокойно: знал, что тыл у него прикрыт, что раз есть Таисия, он благополучно выберется из любой передряги целым и невредимым. Даже если он попадёт в беду, его всё равно выручат молитвы Таисии Владимировны.
Дорога, ведущая в крепость, была пустынна. Всадники неторопливо огляделись, пересекли её и скрылись за громоздкой скалой, рыжей от приставшей к ней пыли и комков мелкой, принесённой ветром земли.
Старого барса они так и не встретили, хотя находился он где-то рядом, всё время двигался параллельным курсом, не отпускал караван. Лошади чуяли его, храпели, прядали ушами, пружинисто вскидывали задние ноги, словно бы валили невидимого зверя, люди хватались за оружие, но зверь на открытое место не выходил, прятался — увидеть его так и не удалось.
Ночевали на поляне около небольшой чистой речки, похожей на те, что текли на корниловской родине, в казачьем краю, в таких речках и рыба водится, и черти с русалками, вода в них чистая и очень холодная, такая холодная, что не только зубы ломит, но и хребет, чай из такой воды получается настолько вкусным, что можно выдуть целое ведро; с двух сторон над поляной нависали скалы, растворялись в синем ночном пространстве... Впрочем, синева эта скоро загустела, сделалась непроглядной, опасной, что в ней происходило — не было видно.
Коней стреножили, на морды натянули мешки с кормом — зерновой смесью. Спали на кошме, все втроём, тесно прижавшись друг к другу, прислушиваясь к звукам ночи, засекая их, фильтруя, старясь во сне определить, насколько опасны они.
Под утро, часов в пять, в ознобно подрагивающей темноте раздался грохот. Корнилов вскочил с кошмы — показалось, что под ним задрожала от боли земля, — сунул руку в карман халата, выдёргивая пистолет. Предрассветный сон всегда бывает сладким, освежающим, на сей раз капитан заснул глубоко, внезапное пробуждение вызвало в нём досаду — уж слишком хороший сон он видел, стряхнуть его с себя удалось не сразу, стоя на коленях, он обеспокоенно вытянул голову:
— Что это было?
— Камнепад в соседнем ущелье, господин, — ответил ему Керим хриплым со сна голосом, — зверь прошёл очень неосторожно, поддел лапой камень, а камень обрушил лавину.
— Я думал, что лавина накатилась прямо на нас — такой стоял грохот...
— На рассвете все звуки бывают хорошо слышны. — Керим сполз с кошмы, сгрёб в кучу ветки арчи, валявшиеся у костра, ловко подпалил их.
Слабенький огонь высветил сырые скалы. Лошади, сбившиеся в пугливую кучку, жались к людям.
— Опять барс? — спросил Корнилов.
— Он. На старости лет совсем голову потерял, — пожаловался Керим, — либо чутьё ему отказало. Даже запаха горелого пороха не ощущает.
Любой зверь в здешних краях никогда не станет нападать на человека, даже рычать на него не станет, если почувствует, что у того есть оружие. Запах горелого ствола чуткий зверь ощущает за добрые пару километров... Если же обоняние отказало ему, если зверь сделался немощен, стар, то в таком случае он может полезть на кого угодно. Даже на роту солдат, вооружённых трёхлинейками — самыми современными, очень убойными винтовками русской армии.
Корнилов поднялся, подошёл к лошадям, подсыпал им в мешки корма.
— Подниматься ещё рано, господин, — заметил Керим. — Спите, время ещё есть.
Сна не было. И вряд ли теперь будет — уснуть не удастся. Корнилов спустился к речке, подцепил ладонью немного студёной воды, плеснул в глаза, растёр. От секущей ледяной стыни, которой была напитана вода, заломило не только пальцы, обожгло и начало ломить глаза, сердце гулко забилось в висках.
— Спать больше не хочу, — запоздало отозвался он на слова Керима. — Всё, хватит.
— До рассвета ещё далеко, господин.
— Сколько? Часа два? Три?
— Пару часов точно будет.
— Спасибо за костёр, — поблагодарил Корнилов. — У пламени всегда приятно посидеть, поразмышлять, записать что-нибудь важное. — Он достал из кармана халата блокнот с карандашом. — Мысли обладают способностью исчезать и не возвращаться. Надо успевать их записывать.
— Как считаете нужным, господин, так и поступайте. — Керим вежливо поклонился.
Однако записи в блокноте должны иметь совершенно невинный вид, чтобы по ним нельзя было о чём-либо догадаться и воспринималось из них только то, что находится на поверхности. Тут простор для фантазии необозримый — и Корнилов дал себе волю: описал здешний закат и старые, похожие на отболевшие чирьи горы, чистоту речной воды и полёт стервятников в небе, а в эти невинные строки включил ключевые слова, из которых можно было почерпнуть все основные сведения о крепости Дейдади.
Расшифровку же записей он произведёт дома и положит на стол генерал-майору Ионову. Трепетный служака Михаил Ефремович здорово обрадуется им. Правда, от генерала может последовать нахлобучка за то, что Корнилов скрыл от его превосходительства цель, ради которой взял десятидневный отпуск.
Впрочем, у Михаила Ефремовича тоже был авантюрный нрав, он любил рисковать. И делал это со вкусом.
В здешних местах, на границе с Китаем, до которой рукой подать, а именно в Кашгарии, есть оспариваемые земли — в частности, на Бозай-Гумбаз положили глаз и англичане, и русские. Те и другие облизываются, разглядывая в бинокли лакомые пейзажи. Но до Англии отсюда далеко, а Россия рядом, в границу можно упереться пальцем, поэтому русские военные при виде англичан тяжелели взглядами и норовили сделать при случае так, чтобы всякий такой курёнок с павлиньим хвостом знал свой насест и не отбегал от него далеко.
Восемь лет назад Ионов, будучи в чине полковника, совершил поход в Бозай-Гумбаз. Отряд у него был хоть и небольшой, но боевой: казаки — отчаянные, в сапогах со стёсанными каблуками проворно, будто тараканы, лазили по отвесным стенкам; лошади — зубастые, они могли запросто перекусить глотку снежному барсу. Ионов быстро, на одном дыхании прочесал Бозай-Гумбаз из одного угла в другой и на обратном пути неожиданно обнаружил за собой слежку.
Следил за ним английский лейтенант Дейвисон, объявившийся в Бозай-Гумбазе сразу же после появления здесь Ионова с его людьми. Отряд у Дейвисона хоть и был немалый, но уступал отряду Ионова. Таких зубастых лошадей, как у ионовских казаков, у Дейвисона, во всяком случае, не было, да и солдаты у него другие: когда у британцев вспучивало живот и они бежали в кусты, чтобы избавиться от содержимого, то без гигиенических подтирушек обходиться не могли.
На этом Ионов и подловил лейтенанта: когда тот, велев отряду ехать дальше, забрёл за камень по нужде, два казака из ионовской команды навалились на лейтенанта. Задницу лейтенанту подтёрли его же собственным нарядным шарфом, застегнули штаны и, словно куль, бросили на коня. Отряд британцев, оставшись без командира, долго потом не мог понять, куда же делся шеф — он будто провалился сквозь землю. Содержимое ого желудка осталось на земле — вон оно, дымится за камнем, а автора нет.
Незадачливый лейтенант, который к тому же оказался связником известного английского путешественника и разведчика капитана Френсиса Янгхазбанда, был доставлен в Маргелан, где его лично допросил губернатор Ферганы.
После допроса обмишурившийся лейтенант был выслан из Туркестана.
Скандал разразился громкий, командующий английской армией в Индии генерал Робертс[3] подписал приказ о подготовке к войне с Россией, развесил его на заборах и велел горнистам трубить сбор — генерал привёл свои войска в боевую готовность, что само по себе уже было неприятно.
Лондон заявил Санкт-Петербургу протест по поводу «памирского инциндента»; Певческий мост, где располагалось Министерство иностранных дел России, не замедлил прогнуться «в спине» и заверил официальный Лондон, что русские войска из Бозай-Гумбаза выведены (это небольшой отряд-то, пятьдесят человек, которых не то чтобы войсками — даже эскадроном звать было зазорно), а русский полковник Ионов за превышение своих полномочий наказан.
Так англичанам и было отписано. Чёрным по белому.
Певческий мост был готов срубить храброму полковнику голову и отчитаться в этом перед господами с берегов Темзы, но Михаила Ефремовича принял император Александр Третий, после беседы подарил ему свой перстень и произвёл в генерал-майоры. Конторщики с Певческого моста по этому поводу лишь дружно икнули, изобразив на лицах отсутствующие выражения: это дело их, мол, не касается.
Так что Ионову хорошо известно, как без разрешения властей надо ходить за кордон. Кстати, англичане под дипломатический шумок организовали две экспедиции в Хунзу и Нагар, на которые Россия также много лет поглядывала с неослабеваемым интересом, но попыток забраться туда не сделала ни одной. Англичане же на все условности наплевали...
Корнилов сидел у костра и писал. Керим и Мамат, пока капитан работал, старались ему не мешать. Рассвет занимался долго — замерзшее солнце не хотело показываться из-за каменных горбов, перемещение из тёплых уютных краёв в неуютные холодные — дело не самое приятное, поэтому светило и медлило, воздух то светлел, то темнел, ночь не желала сдавать свои позиции, но потом нехотя отступила, и Корнилов, попив чаю с лепёшкой, скомандовал отряду:
— Вперёд!
Вторые сутки ушли на съёмку крепости ещё с трёх точек — капитан производил съёмку тщательно, выверяя до мелочей расстояние и наводя объектив на резкость — снимать хорошей камерой было приятно, — работой он остался доволен, поэтому следующую ночь он вместе со своими спутниками провёл в небольшой деревне под Мазар-и-Шарифом, где был постоялый двор — редкость для кишлаков. Ночёвка под крышей, в помещении, пахнущем прелым зерном, среди клопов, оказалась не в радость: клопы жалили так, что от них хотелось лезть на стенку.
Керим принёс несколько свежих веток арчи, кинул их Корнилову.
— Обложитесь этими ветками, господин, — посоветовал он, — легче будет.
Но клопы знали все методы борьбы, которые способны применить против них люди, в остро пахнущие смолой ветки арчи они не полезли, а поступили по-другому: забрались на потолок и оттуда один за другим стали пикировать на спящих.
Не выдержав, Корнилов поднялся и, подхватив седло, вышел во двор, к лошадям. С невидимых в темноте гор дул сырой, насквозь пробивающий тело ветер. Керим, поспешно вышедший вслед за капитаном, взял у хозяина большую толстую кошму, постелил её на землю, вторую кошму, помягче и поменьше, кинул сверху — этой кошмой можно было укрываться как одеялом. Корнилов положил под голову седло, примерился к нему затылком — хорошо, — накрылся кошмой и стремительно, в несколько секунд, уснул.
Утром мимо постоялого двора проследовал отряд под командой офицера, на голове которого плотно сидела огромная зелёная чалма, свёрнутая из целого шёлкового куска, по-купечески — «штуки»: на такую огромную чалму надо было потратить не менее двадцати пяти метров ткани, слишком уж громоздкой она была. Офицер на скаку выкрикнул что-то гортанное и скрылся за поворотом дороги, во все стороны полетели ошмотья сырой глины да вода из луж — ночью прошёл тихий холодный дождь...
Следом за офицером, привстав в стременах, неслись двое мюридов, рыжие бороды у них были яркими, выкрашены индийским суриком, который долго не выцветает и не смывается. Вторя офицеру, мюриды также что-то выкрикивали на скаку, голоса их были грозными, гортанными. В руках мюриды держали копья с длинными древками — старые, русские, определил Корнилов, с какими смоленские ратники ходили на врагов, современные казачьи пики много легче и оформлены не так... Мюриды, проследовав за своим командиром, также стремительно исчезли за поворотом.
— Английских шпионов поскакали ловить, — услышал Корнилов голос рядом с собой.
Он обернулся.
В двух шагах от него стоял хозяин постоялого двора — крутоплечий, низкорослый, лысоголовый, с жёлтым костяным теменем и коричневым лицом.
— А что, разве такие здесь попадаются? — на дари спросил Корнилов.
— Всякие бывают. Пару раз на пиках привозили чьи-то головы. Говорили — английские шпионы.
— И куда эти головы они девают потом?
— Сушат на крепостных воротах.
— Не портятся?
— Исключено. На здешнем солнце плоть не портится, — хозяин постоялого двора невольно усмехнулся, — только вялится. Головы становятся маленькими, словно сушёные тыквы.
Корнилов почувствовал невольный холод, возникший внутри и медленно поползший вверх, быстро взял себя в руки и в свою очередь также усмехнулся.
Из постоялого двора выглянул Керим.
— Господин, пора завтракать.
— Да, завтракаем и — в дорогу! — Корнилов подумал, что с отрядом этим не следовало бы сталкиваться в пути.
Лицо капитана было спокойным, на нём ничего не отразилось, лишь уголки губ встревоженно дрогнули, поползли вниз, но потом и эта встревоженная обеспокоенность исчезла, и на лице Корнилова ничего, кроме спокойствия, не осталось. Он повернулся и пошёл к кошме, которую постелили на землю вместо обеденного ковра.
На солнце наползли тяжёлые сизые облака, к макушкам гор прилипла влажная кисея, вновь запахло дождём; в тех местах, где горы были повыше, касались своими острыми шапками неба, уже шёл снег. Погода из-за Амударьи приползла сюда, в эти места — и здесь решила повластвовать всласть мозготная чахоточная зима. Не любил такую зиму капитан Корнилов.
Лицо его по-прежнему было спокойным.
На завтрак хозяин постоялого двора принёс несколько тёплых, пахнущих дымом лепёшек, жареную баранину, наспех разогретую на железном листе, тарелку изюма и два чайника с круто заваренным чаем. Отдельно на подносе, попавшем в эти места явно из России, — слишком уж рязанскими, неестественно яркими были цветочки, украсившие поля этого подноса, — десятка два толстых, сочных, очень зелёных стеблей.
— Что это? — тихо спросил Корнилов у Керима.
— Англичане называют это растение ревенём.
Корнилов взял один стебель, откусил немного — стебель был кислым, вяжущим, на зубах от него заскрипела противная налипь, — поморщился: и как только эти стебли едят англичане?
— Удивительное растение, — сказал Керим, — чтобы корень вырос потолще, был сочнее, лучше, его придавливают камнем. Так ревень раскалывает его либо сдвигает в сторону. Вот какая сила у растения, господин. А вкус каков?
— Вкус мне не нравится. Вяжет язык. Наш щавель лучше.
Керим согласно наклонил голову и хлопнул в ладони. На хлопок появился хозяин постоялого двора.
— Хозяин, свежий лук есть?
— Есть.
— Принеси, — велел Керим. Наклонился к Корнилову: — Если не нравится ревень, надо есть лук. Весной в горах у людей, которые не едят зелень, выпадают зубы.
Через полминуты большое блюдо со стеблями лука, на которых поблескивали крупные чистые капли воды, стояло на кошме.
С собой в дорогу взяли жареного бараньего мяса, лепёшек, ревеня и лука. Вскоре караван капитана Корнилова покинул гостеприимный кишлак.
По дороге Корнилов несколько раз останавливал свой небольшой отряд, на глаз определял расстояние, результаты заносил в блокнот.
Во время одной из остановок Керим встревоженно поднял голову, прислушался к чему-то и тронул Корнилова за рукав халата:
— Господин, нам лучше освободить дорогу.
Корнилов всё понял, бросил быстрый взгляд в одну сторону, потом в другую — дорога была пуста, в окрестностях также никого не было, ни единой живой души, даже голодные бадахшанские лисы, обычно следящие за людьми, и те куда-то подевались. Капитан пустил коня в мелкое мокрое русло речушки, неторопливо высвобождающей своё длинное тело из-под громадной горы. Гора была схожа с бегемотом, приподнявшим над землёй тупую морду, справа от диковинного зверя курилась туманом узкая прорезь — туда уходило ущелье.
Из-под копыт летели тяжёлые серые брызги, с шумом всаживались в камни. Узкая прорезь ущелья удобна для обороны. Стоит там только встать с винтовками троим, как запросто можно будет остановить пехотный батальон. Двух человек достаточно для стрельбы: одного поставить с одной стороны, второго — с другой, из-за камней они будут палить очень успешно, а третьему поручить винтовки — чтобы перезаряжал их... Впрочем, Корнилов постарался отогнать от себя мысль о стрельбе. Это же не война, где положено вести военные действия, это — разведка. А разведка — дело тихое.
Он на полном скаку влетел в узкую каменную щель, проскочил как нитка в ушко иголки. Следом за ним влетели спутники.
Корнилов остановился, развернул коня.
— Ну, что там?
Через несколько минут на дороге показался афганский отряд, шедший неспешной рысью. Впереди на коне горделиво высился офицер в роскошной чалме, следом двигались мюриды с пиками. На пики были насажены головы — одна лысая, с широко открытым искривлённым ртом, хорошо видимым даже на таком расстоянии, и с длинной чёрной бородой, прилипшей к мокрому от крови древку, вторая голова — седая, с курчавыми, испачканными кровью патлами, развевающимися на ветру, — косо сидела на копье.
Двое пленников — живых, со связанными руками и ногами, — лежали на лошадях на манер мешков: голова в одну сторону, ноги в другую.
У речушки отряд задержался, офицер дал возможность своему коню напиться воды, конь попил немного и нервно задёргал головой: вода была мутной и невкусной, но не настолько мутной, чтобы на неё обратили внимание люди, офицер поднял камчу, и испуганная лошадь вынесла его на другой берег.
Мюриды с пиками неотступно следовали вплотную за своим командиром, несли головы врагов на древках, будто дорогие штандарты, на речке отряд замешкался, лошади тянулись к воде, люди одёргивали их, хлестали, и вскоре отряд снова был на дороге — ни одного отставшего, — обрёл подобие строя и поскакал в крепость.
Корнилов проводил отряд медленным, ничего не выражающим взглядом.
— Что это? Поймали английских лазутчиков и отрубили им головы? — Вопрос этот он задал самому себе, не ожидал, что на него кто-нибудь отзовётся.
— Кто знает, господин, может, лазутчики были русские, — тихо произнёс Мамат.
— Русские — вряд ли, — убеждённо проговорил Корнилов, — русские лазутчики вот так, ни за что ни про что не попадаются. А если попадаются, то не сдаются.
— Я тоже предпочёл бы погибнуть, — сказал Мамат. — Пытки здесь — жестокие. Случается, у пленного надрезают тело по талии и кожу сдирают чулком через голову. Чул-ком.
— У живого человека? Чулком? — Корнилов невольно содрогнулся.
— У живого, — тёмное лицо Мамата потемнело ещё больше, на щеках вспухли желваки, — чулком.
У Корнилова во внутреннем кармане халата были специально отложены два патрона — лежали там вместе с иконкой Николая Угодника, если бы была возможность освятить их в церкви, чтобы патроны эти не отсыревали, не давали осечки, Корнилов освятил бы. Это были патроны для личного пользования. На тот случай, коли не повезёт — накроют где-нибудь в горах, либо заманят в ловушку на постоялом дворе, или же подстрелят и лишат возможности двигаться... Эти патроны припасены для подобных случаев. Лучше застрелиться, чем мучаться в руках палачей.
И хотя по православным канонам самоубийство — грех неискупимый, самоубийц даже на кладбищах не хоронят, выносят за пределы, за ограду, роют могилы там, — такая пуля, пущенная себе в лоб, не будет считаться грехом. Это совсем другое...
Капитан строго посмотрел на Керима:
— Ну что, можно двигаться дальше?
— Можно, — разрешил тот, — дорога свободна.
Корнилов невольно отметил, что афганцы не принимают англичан, впрочем, русских они не принимают точно так же, хотя русские ведут себя в здешних краях куда менее настырно, чем подданные её величества королевы. Англичане бывают и нахраписты, и неосторожны, и высокомерны — даже их головы, насаженные на колы, и те сохраняют высокомерные улыбки, — и глупы... Слишком уж далеко находится от здешних угрюмых мест туманный Альбион, слишком уж широкий рот у этой страны, разработался, разболтался за пару столетий так, что уже мускулов, чтобы сжать его, нет, — ныне жадный рот этот готов вместить в себя весь мир. Вместить и — проглотить. И главное — подавиться не боится. А подавиться можно просто. Стоит только кинуть в открытую пасть, в незащищённое дыхательное горло, в зев какую-нибудь пыльную какашку, и все — и чихи, и слёзы, и судороги в пищевом тракте обеспечены. Так оно потом, кстати, и было, а пока лондонские посланцы хапали, хапали территории, считали это занятие важным государственным делом и совсем не боялись подавиться.
Прав был добрейший Михаил Ефремович Ионов, скрутивший наглого английского лейтенантика.
Впрочем, времена меняются — меняются и нравы. А уж люди тем более меняются. Всё течёт, всё изменяется, и ничто не возвращается на круги своя. Англичане свои непрерывные стычки с русскими в районах Центральной Азии стали называть «войной в сумерках». Определение это начало всё чаще и чаще проскальзывать в печати, Певческий мост всё замечал, фиксировал в своих бумагах, но официальных заявлений не делал, предпочитал молчать — боялся гнева Царского Сола. Русские государи были родичами английской королевской семьи.
Пройдёт несколько месяцев, и отряд русского капитана Бронислава Громбчевского[4], в урочище Каинды встретится с отрядом английского капитана Френсиса Яигхазбанда. Русские будут направляться к одному из местных правителей Сафдару-Али-хану, а англичане?
Конечно, Громбчевский мог поступить с англичанами так, как поступил когда-то Ионов, но вежливому шляхтичу, любившему танцевать польки на навощепом паркете, такое даже в голову не пришло.
Громбчевский остановил свой отряд и велел разбить в зелёном, наполненном фазанами и кабанами урочище палатки. Себя капитан считал человеком ловким, умным, хитрым, он думал, что Янгхазбанд, который тоже решил разбить лагерь и передохнуть в райском урочище, всё ему выложит после первой стопки «монопольки» (водку поляк вёз на двух вьючных лошадях), преподнесёт на фарфоровом блюдце на протянутой руке, но не тут-то было...
Янгхазбанд оказался умнее и хитрее Громбчевского — он ничего путного поляку не сообщил, поделился с ним только теми сведениями, что можно было почерпнуть в местных газетах, сам же постарался выведать у Громбчевского всё, что тот знал. Надо отдать должное поляку — он это заметил и перевёл общение из плоскости осторожных расспросов в плоскость алкогольную.
Пили много и безудержно. Здоровье государя российского и королевы английской должно было окрепнуть в тысячу раз — так много тостов было произнесено в их честь. Янгхазбанд научился у Громбчевского лихо шлёпать стаканы о камни, только брызги летели в разные стороны: выпьет за здоровье её величества и — хрясь стакан о ближайший валун... Хорошо! Душа радуется. Поёт душа. Закуски в урочище полным-полно — бегает, летает совсем рядом, ходить никуда не надо; из ближайших кустов высунет свою любопытную морду кабан, хлобысь — и нет кабана! Фазаны десятками подходили прямо к палаткам, а то и забирались внутрь, ловкие англичане ловили их голыми руками, сворачивали им головы и — в суп. А что может быть вкуснее похлёбки из свежего фазана?
Расстались Громбчевский и Янгхазбанд друзьями, оставили друг другу свои адреса, договорились переписываться.
После этого ловкий английский капитан ещё несколько раз появился на нашей территории — он собирал разведывательные данные, почуяв казачий наряд, благополучно ускользал от опасности и растворялся в пространстве. За свою необыкновенную ловкость Янгхазбанд получил от королевы дворянство, стал действительным членом Королевского географического общества, а затем и его президентом, разбогател, во время англо-бурской войны находился в рядах своей армии в качестве корреспондента газеты «Таймс» и присылал в Лондон довольно неплохие репортажи, хотя, понятное дело, не журналистские репортажи были главными в его деятельности, а совсем другое...
Громбчевский же дослужился до чина генерал-лейтенанта — судя по всему, он проходил в воинском реестре как «национальный кадр», поскольку особыми воинскими успехами не прославился, в семнадцатом году, плюнув на беспредел революции, творящийся в России, уехал в Польшу, некоторое время сидел там и тюрьме, благополучно бежал, потом служил в польской армии и часто вспоминал свою лихую попойку с Янгхазбандом в урочище Каинды...
Смерть свою встретил он прикованным к постели, без единого злотого в кармане, умирал в совершенной нищете. Когда ему стало совсем плохо, он послал письмо в Лондон, Янгхазбанду, с просьбой помочь и прислать на хлеб пару фунтов стерлингов. Тот на письмо далее не ответил.
К слову, лёгкий на помине Михаил Ефремович Ионов изловил Янгхазбанда на нашей территории. Чаи гонять и водку пить с ним не стал — сунул под нос кулак и произнёс сурово:
— Если ты, господинишко Янгхазбанд, ещё раз появишься на нашей земле без разрешения, жалеть об этом будешь всю оставшуюся жизнь. Понял?
Янгхазбанд понял это очень хорошо. Больше он на нашей территории не появлялся.
Капитану Корнилову важно было определить, какова зона влияния гарнизона Дейдади и есть ли где-нибудь ещё, кроме крепости, гарнизоны? Он теперь знал совершенно чётко, что крепость — это ключ к обороне всего Афганского Туркестана, что крепостные казармы набиты вооружённым людом, как бочки селёдкой: в крепости — четыре батальона-полтана пехоты, шесть батарей туп-ханов артиллерии, семь турп, то есть кавалерийских сотен, а запасов оружия, пороха, снарядов, патронов — не сосчитать. Бригадный генерал Мамат-Насыр-хан по праву может величать себя ключником, подгрёбшим под свои мягкие домашние тапочки все здешние территории. И управы на него, кроме шаха, сидящего в Кабуле, нет. Но если Мамат-Насыр-хан захочет, то может не подчиниться и шаху.
После того как Корнилов сделал глазомерную съёмку дороги, ведущей к Тахтагулу, маленький отряд свернул в сторону и углубился в пустыню.
Тахтагул — небольшой городишко из полутора сотен глиняных дувалов, стоявших на глиняных улочках, — остался в стороне.
Мамат первым приметил на далёких барханах четырёх всадников, во весь опор нёсшихся по тяжёлому плотному песку, и предупреждающе поднял руку, останавливая отряд.
Всадники исчезли за огромным, схожим с крепостной башней барханом. Мамат проводил их недобрым взглядом, подождал, появятся они снова или нет, всадники не возникли, и проговорил негромко:
— Можно ехать дальше, господин.
Но Корнилов не тронулся с места, спросил:
— Керим, сколько у нас осталось продуктов?
Тот заглянул в хурджун, широко распахнув его.
— Две лепёшки, немного баранины, полкоробки чая. — Он достал со дна хурджуна жестянку с заваркой, встряхнул её. — Чай у нас отменный, господин, китайский...
Это Корнилов знал, поэтому, усмехнувшись, сказал:
— Хороший чай имеет свойство расходоваться в два раза быстрее. Продуктов мало. Нам их не хватит.
— Есть два выхода, господин, — сказал Керим, — подстрелить джейрана либо повернуть на Тахтагул.
— Из джейрана хлеб мы не испечём. А без хлеба нам не обойтись.
— Тогда остаётся одно...
Не только хлеб нужен был капитану — ему надо было в городе купить свежие афганские газеты, если, конечно, таковые там имеются, а также посмотреть, какие книги продаются в тамошних лавках.
...В Тахтагул въехали степенно, тихим шагом. Городишко был пустынен, дверей в домах почти не было, их заменяли дерюги, висевшие на гвоздях, — признак нищеты, за дувалами — низкими глиняными стенами — жили люди посостоятельнее, пооборотистее, остальные лепили некие ласточкины гнезда, одно на другом — плотно, криво, и теперь, сидя в этих ласточкиных гнёздах, люди ждали лета и тепла.
Корнилов огляделся — не видно ли где среди дувалов военных? Нет, не видно. Тахтагул производил впечатление пустого города. Даже в «ласточкиных гнёздах» ничего не шевелилось, не подавало признаков жизни. Виною всему — прохладный день, понял Корнилов.
Солнце укрылось за облаками, небо было серым, тяжёлым. Из-под земли во многих местах выступила некая льдистая изморозь, очень схожая с солью, она добавляла холода, рождала у людей ощущение холода. Корнилов не выдержал, поёжился.
Дуканов в Тахтагуле было несколько, их можно было узнать по распахнутым дверям и ярким тряпкам, вывешенных на стенах.
Остановились у дукана, который был больше остальных, — двери у него были двухстворчатые. Из тёмного чрева, заставленного глиняными и металлическими кувшинами для кальяна, доносился пьянящий аромат индийских специй.
Корнилов спрыгнул с коня и вошёл в дукан. Хозяин, бритоголовый, в маленькой шапочке, косо сидящей на макушке, кинулся к гостю.
— Прошу, прошу, господин, — он широко повёл рукой, словно снимал с товаров невидимое покрывало, — всё к вашим услугам.
— Мы долго находились в пути, — сказал ему Корнилов на дари, — нам нужны свежие газеты.
— Пожалуйста, пожалуйста. — Владелец лавки засуетился, подскочил к стойке, на которой лежали газеты, целая охапка, сунул эту охапку капитану. — Пожалуйста, господин!
Корнилов развернул газету, лежавшую в охапке наверху. Это была старая газета. Следом — тоже старая. И дальше — старые. Самая свежая газета была двухнедельной давности. Поймав вопросительный взгляд Корнилова, хозяин лавки сделал виноватый жест.
— Извините, господин, но так ходит почта.
— Не балует она Тахтагул. — Корнилов заметил в глубине лавки, на самодельной полке, прибитой к стене, большую зелёную книгу. — А это что такое?
Книга называлась «Джихад». О джихаде Корнилов слышал, и немало, но целый том с таким названием видел в первый раз.
— Это книга о борьбе правоверных мусульман с неверными, — сказал хозяин дукана, — очень редкое издание. На всём протяжении от Тахтагула до крепости Дейдади вы такой книги не найдёте. Выпущена очень малым тиражом. Купите!
— Покупаю! — небрежно бросил Корнилов.
— Здесь вы почерпнёте много нового. Очень ценная книга для правоверного мусульманина.
Корнилов улыбнулся уголками рта, взгляд у него сделался насмешливым, и он поспешно отвёл глаза в сторону. Книга стоила дорого, но это не остановило капитана. Он небрежно сунул её под мышку, окинул взглядом лавку, задержался на роскошном длинноствольном ружье с закопчённой насыпной полкой, висевшем на стене, очень старом, способном украсить любую музейную коллекцию.
Приклад и ложе ружья были украшены перламутровой инкрустацией, отчего древняя фузея эта выглядела сказочно богатой. Корнилов залюбовался ружьём.
Владелец дукана перехватил его взгляд, поспешно метнулся к стене, к фузее.
— Купите, господин! Возьму недорого. — Владелец дукана осторожно снял ружьё с кованого железного крюка. — Купите!
Корнилов сожалеюще вздохнул: хотелось бы купить, да нельзя. С другой стороны, когда ещё такая редкая пищаль попадётся ему? Такого в жизни может больше и не быть. Тем не менее он покачал головой:
— Не могу. Нам предстоит долгая дорога. Вот если бы ружьё разбиралось...
Торговец прижал руки к халату, проговорил виноватым тоном:
— Чего нет, того нет, господин. Ружьё старое, неразборное... В ту пору, когда его сделали, ружья не разбирались. — Владелец дукана поклонился Корнилову: — Заглядывайте к нам ещё, господин.
Продукты они приобрели в чайхане — двенадцать больших лепёшек, по четыре на каждого, холодную баранину и варёную кукурузу — также двенадцать початков. Кроме того, купили корм для коней — два мешка низкосортной, замусоренной половой ржи. Больше в Тахтагуле делать было нечего. Корнилов без сожаления окинул взглядом глинобитные дома, криво осевшие от того, что материал на них шёл некачественный, стегнул коня камчой и поскакал из города прочь.
Под ноги коню кинулась дряхлая, облезлая сука, залаяла возмущённо, в следующее мгновение в глотку ей попала пыль, и собака, подавившись, смолкла, кубарем откатилась в сторону: Корнилова, привстав в стременах, настигали его спутники, а стремительного бега коней старая, опытная собачонка боялась.
Через пять минут всадники уже скакали по тугой ряби песка.
Ночь выдалась чистая, с глубоким чёрным небом, в котором яростно полыхали звёзды, и гулкой тишью, когда всякий малый звук наполняется особой силой, делается объёмным — шорох мыши, вылезшей из-под увядшего в песке куста перекати-поля подышать свежим воздухом, бывает похож на топот пронёсшегося по бархану волка, а голодный лисий скулёж звучит как визг нечистой силы, принёсшейся из земного провала околдовать людей. Корнилов лежал на песке и, подложив под голову руки, смотрел на звёзды.
Говорят, у каждого человека есть своя звезда, которая и определяет, как «венцу природы» жить, на ком жениться и с кем пить водку. Уйти от собственной судьбы можно только сменив свою звезду, а для того, чтобы сменить звезду, надо сменить своё имя.
Капитан никогда не задумывался над тем, хорошее у него имя или нет. Лаврентий. Звучит, правда, несколько не по-русски — скорее, по-римски либо по-гречески, поэтому отец и сократил ему имя, из Лаврентия сделал Лавра. Но и Лавр, если быть объективным, тоже не самое звучное имя. Впрочем, к этому Корнилов был равнодушен, ему, как всякому русскому человеку, было всё равно, как его будут звать — пусть хоть горшком называют, только Не сажают в печь.
Глубокий чёрный полог ночи перечеркнула яркая зелёная струя — пролетела комета, растаяла в сажевой бездони.
Умер какой-то большой, со значительной судьбой человек. Звезда его растворилась в пространстве... И сам человек растворился. Внутри у Корнилова возник нехороший холодок, подполз к горлу, уткнулся в невидимую преграду и растёкся по телу противной прохладной влагой.
Керим, насадив на небольшие проволочные прутья куски баранины, разогревал их на огне. Запах по округе распространился одуряюще вкусный, такой вкусный, что Корнилову показалось — за ближайшим барханом блеснули два рыжеватых глаза — то ли волка, то ли лисицы.
— Ат-та-ата-ата! — азартно забормотал Керим и, отставив в сторону прут с мясом, издали — по-волчьи — принюхался к нему, словно определял готовность, потом, посчитав, что кусок прогрелся недостаточно — тут ведь не только прогреть надо, нужно ещё, чтобы мясо дало сок, сделалось мягким, но ни в коем разе не подгорело... Керим знал толк в еде. — Ат-та-ата-ата-ата! — вновь заплясал он около огня.
Интересно, почему же Афганистан сделался недоступным для России, что в нём произошло, какой тарантул укусил местных правителей? Источники поступления сведений в Генштаб обычны. Первый — это печать. Газеты купить легко, их мог бы поставлять в Туркестан своему родственнику Кериму тот же Мамат, хотя свежие издания можно приобрести только в Кабуле либо, на худой конец, в Мазар-и-Шарифе; а в Шабаргане, Тахтагуле, Даулетабаде и Чушка-Гузаре уже не найдёшь — их там нет. Прибывают в лучшем случае через две недели, так что этот способ добычи ценных сведений ненадёжный, хотя и древний, как кремнёвое ружьё царя Лексея Михалыча — с запахом тлена и плесенью, а разведывательные сведения должны быть свежими, горячими, как лепёшка, только что снятая с тандыра.
Второй источник поступлений — рекогносцировки, проводимые офицерами, в основном теми, кто причислен к Генеральному штабу. Эти сведения — самые ценные, самые верные, в Генштабе уже набралось несколько папок таких сведений по Китаю, Персии, Индии. Что же касается Афганистана, то только в приграничных районах, примыкающих к Амударье и Пянджу, ещё есть ясность, дальше же — слепота, глухота, сплошные бельма. Забраться дальше не удаётся. Экспедиция капитана Корнилова — исключение из правил.
Дело малость сдвинулось с места, когда офицеров начали назначать на должность консулов, политических и торговых агентов, генштабовские секретные папки стали постепенно пухнуть, вбирая в себя закрытые отчёты лучших сотрудников...
Сведений от шпионов накапливалось больше всего, но эту информацию надо было тщательно просеивать, процеживать через сито: слишком много было в ней лишнего, одна небылица сплеталась с другой, продираться через заросли эти было трудно, чтобы найти верную тропку, требовались время и силы. Иногда шпионы, чтобы заработать побольше денег, вообще сочиняли сказки. Таким шпионам приходилось давать под зад коленом, а вдогонку — предупреждение, чтобы забыли дорогу к русским...
Трудно было разведке.
Англичанам, кстати, было ещё труднее. Если у русских в здешних краях имелись некие родовые корни, было много преданных людей, то англичанам приходилось надеяться только на золотые монеты лондонской чеканки с изображением собственных монарших особ. Хоть и считали они, что всё продаётся и всё покупается и за деньги можно купить всё, что пожелаешь, очень часто им поставляли обыкновенную липу.
Мясо, которое Керим разогрел на огне, было сочным, горячим, словно только что приготовленным, на золотистой плёнке-корочке лопались масляные пузыри — видно, знал Керим какой-то секрет оживления пищи. Корнилов съел несколько кусков и вновь повалился на кошму.
Над головой продолжало яростно полыхать чёрное яркое небо. День завтра выдастся звонким, как золотой червонец, только что вылетевший из-под штампа, недаром свет звёзд режет глаз, из-под век даже вытекают мелкие колючие слёзы. Корнилов закрыл глаза.
Во сне он снова видел своё прошлое. Прошлое прочно сидело в нём, не стирались даже мелкие детали, которые часто сходят на нет, — утечёт немного воды, и в памяти ничего не остаётся, гладкий лист, без всяких изображений. Корнилов завидовал обладающим такой памятью людям — они освобождают память от груза, а он не может, не дано, — вот и снятся ему сны из прошлого.
То степь под Зайсаном, полная орлов и перепёлок, снится, то тихие петербургские ночи, в которых одуряюще сильно пахнет сиренью, то омский Войсковой сад, в который он ходил гулять мальчишкой-кадетом...
Когда неразговорчивый, мрачный хорунжий Корнилов, которого многие звали Егоркой, перевёз в Зайсан свою семью вместе с детишками — младший брат Лавра Петька был ещё совсем маленькими, с ним приходилось много возиться, хорошо, что он хотя бы не был крикливым, иначе бы жизнь у Лаврухи стала бы совсем тошной, — отец первым делом решил поставить свой дом, чтобы на зиму иметь крышу над головой и не страдать от холода.
Строительный материал на Зайсане имелся один — сырцовый кирпич. Замесить его было несложно — глины на здешних озёрах полным-полно. Голоногий Лавруха сутками напролёт шлёпал по днищу большого корыта пятками, давил глину, превращая её в мягкую пасту, потом добавлял ещё глины — и паста твердела, становилась жёсткой, вот из неё-то они с отцом и резали кирпичи, выставляли их на солнце, чтобы те засохли.
Кирпичи получались такие прочные, что их невозможно было расколотить палкой. Лавруха лупил-лупил, а кирпичи не раскалывались.
— Добрый материал, — улыбался в усы отец, — зимой в такой хате будет тепло, никакой сквозняк в щель не просклизнёт...
Лаврухе нравилась тяжеловесная рассудительность отца.
Дома в казачьем городке ставили двух типов — с четырьмя окнами, выходящими на улицу, или усечённые — с двумя окнами. Четырёхоконные дома возводили обычно либо многодетные семьи, с расчётом на то, что дети подрастут и им понадобится площадь, либо богатые казаки, к каковым хорунжий Корнилов причислить себя никак не мог, дома о двух окнах ставили малодетные либо те, у кого кошелёк был совсем худой, все монеты вываливались сквозь дыры наружу.
Хорунжий решил сыграть всё-таки по-крупному: если уж замахиваться на будущее, то замахиваться... Построил себе большой дом. Внутри дом был разделён на две половины — спальню и кухню, белую и чёрную, спальни тамошние казаки иногда манерно называли залами, ещё были сени, которые зимой промерзали так, что каждая деревяшка в них звенела, как музыкальный инструмент, в сенях специальной стенкой был отгорожен чулан, где мать Лаврухина, Мария Ивановна, держала всякий съестной припас — крупу, соленья, сахар, — то самое, что может в любой миг понадобиться на кухне (основные запасы находились в подполе), во втором помещении отец держал разный инструмент.
Выйдя в отставку — а это произошло очень скоро после переезда на Зайсан, отец стал волостным писарем. Если хорунжего могли выдернуть из дома в любое время дня и ночи, то волостного писаря не очень-то выдернешь. Это — башкан, как говорят турки, начальник. Хоть маленький, не больше прыща, вспухшего на здоровой коже, а начальник, поэтому старший Корнилов был особенно рад тому, что заложил большой, как у богатого человека, дом.
Тем не менее как был бывший хорунжий Егорка бедным, так бедным Егоркой и остался, в доме на вес золота ценили каждую медную монету.
И зимой и летом Корниловы наведывались на озеро, на Зайсан. Рыбы там было столько, что она сама выпрыгивала из воды на берег — иногда вымахнет огромная щука в густую траву, заклацает по-волчьи челюстями, разгоняя скопившуюся около воды живность, куликов и трясогузок, согнётся кольцом и — шлёп назад в озеро. Только волна после тяжёлого удара накатит на берег, прошипит что-то недовольно и уползёт назад.
Хорошо было летом на Зайсане. А зимой ещё лучше. Зимой, когда мороз устанавливался такой, что камни лопались от лёгкого прикосновения к ним, отец и сыновья Корниловы — к этой поре уже подрос и младший брат Петька — втроём на лошади выезжали на Зайсан.
Там топором вырубали полынью и опускали в неё сеть. Через двадцать минут вытаскивали. Больше всего в сети оказывалось налимов, отец вытряхивал их из сети и брал в руки кнут. Налимы расползались по льду во все стороны, примерзали к обжигающей поверхности, а отец сёк и сёк их кнутом.
— Зачем, батяня? — не выдержав, выкрикивал Петька, лицо его морщилось от сочувствия к живым рыбам. — Разве можно с ними так?
— А что, Петька, самое вкусное в налиме, скажи!
— Плесток, — не задумываясь, отвечал Петька. — Сладкий — м-м-м! — Раскрасневшее Петькино личико принимало мечтательное выражение. — М-м-м!
Плесток — это хвост. Сочный, жирный, действительно сладкий и очень вкусный.
— Не-а! — отвечал хорунжий, продолжая сечь кнутом налимов. — Самое вкусное в налиме — это печень. А что нужно делать, чтобы печень эта выросла в налиме, стала в два раза больше?
— Не знаю, — обескураженно отвечал Петька.
— Бить его, негодника, хлестать что есть силы. От злости у него увеличивается печень и занимает всё брюхо. Понял?
Ныне Петька уже совсем стал взрослым и также решил быть военным — поступил в Казанское пехотное юнкерское училище. Интересно, как ему достаются науки, которые старший брат уже прошёл?
Сквозь сон Корнилов услышал, как забеспокоились, забряцали поводами и тоскливо завзвизгивали лошади, все сразу, все три. Потом он услышал голос своего коня, к которому за это время уже привык. Корнилов приоткрыл глаз и незаметно сунул руку под кошму, где находился револьвер.
Неподалёку от лошадей стояли четыре волка — лобастые, ясноглазые, похожие на тени. Волки сливались с предутренним сумраком. В стороне стоял пятый волк, его Корнилов разглядел с трудом — тот почти совсем не был виден.
Лежа, не поднимаясь с кошмы, капитан выстрелил в волков один раз, затем, подождав, когда барабан провернётся — барабан немного опаздывал, — второй. Одна пуля, сухо взрезав воздух, прошла мимо головы вожака, потоком горячего воздуха отбила её в сторону и вонзилась в каменный выступ, выбила из него сноп ярких огненных брызг, вторая попала в зверя. Волк подпрыгнул на месте, взвыл яростно, голодно, лапы у него не выдержали, подогнулись, и он мордой всадился в камни.
В следующий миг волк нашёл в себе силы подняться — поднялся и на дрожащих, подгибающихся лапах поковылял прочь от этого страшного места. Три других волка оторопели на мгновение, но оторопь эта продолжалась недолго — они прыгнули в разные стороны...
Двое успели уйти, один нет: его подсекла очередная пуля Корнилова, волк зарычал затравленно, кубарем покатился по камням, пятная их кровью и ломая себе кости.
Рядом с капитаном гулко, оглушая его, грохнул ещё один револьверный выстрел — это стрелял Керим. Его пуля также попала в волка — в лобастого, ясноглазого вожака, меткая пуля Керима всадилась волку прямо в голову, вынесла из черепа глаз, и зверь плоско, неуклюже распластался на камнях. Следом из револьвера ударил Мамат, но его выстрел не задел волков — пуля высверкнула ярким огоньком, всадилась в ближайший камень и застряла в нём.
— Хорошая добыча, господин, — обрадованно вскричал Керим, — из волчьих шкур получаются великолепные шапки.
Мамат спрыгнул с кошмы и помчался к лошадям — надо было успокоить их, обнял одну лошадиную морду, потом другую, третью, в этом общении человека с лошадьми было сокрыто что-то трогательное, очень тёплое; Керим, поёживаясь, пошёл к растворяющемуся в сером сумраке волку, неподвижно вытянувшему длинные сильные лапы.
— Осторожно, Керим, — предупредил Корнилов, — волк может притворяться.
— Знаю, господин. — Керим остановился, покрутил барабан в револьвере, выковырнул стреляную гильзу, вставил в освободившееся гнездо новый патрон. С громким клацаньем взвёл курок. Бой у его револьвера был зверским, сильным, как у винтовки, оружие с таким боем обычно не отказывает, это Корнилов знал по своему опыту.
На всякий случай капитан прокрутил барабан в своём револьвере, также выколупнул из него стреляные гильзы. Приготовил оружие к стрельбе. Керим подошёл к мёртвому волку, ткнул его ногой.
— Готов! — проговорил он спокойно, пошёл к следующему волку, кучей бесформенного смятого тряпья лежавшему на камнях.
Корнилов поспешил следом, присел перед убитым зверем на корточки, стволом револьвера приподнял ему окровавленную верхнюю губу, с интересом оглядел обнажившийся длинный клык. С другой стороны пасти виднелся второй клык, перебитый пулей и испачканный кровью.
По шкуре мёртвого зверя неожиданно пробежала дрожь, Корнилов понял, что происходит некое возвращение живого духа в мёртвое тело, агония после агонии, словно бы душа волчья что-то забыла в изломанном, измятом теле, лапы волка зашевелились, будто он собирался вскочить, и замерли. Всё. Волк был мёртв. Душа окончательно покинула это тело.
Голодно здешнему зверью в горах зимой, вот волки и жмутся к людям. От них не отстают и барсы. На что уж гордое животное — снежный барс, никогда в жизни не опускает головы, обладает величайшей храбростью, и то голод заставляет его идти к человеку.
Тем временем Керим подтащил первого волка к зверю, которого рассматривал капитан, оставил его в трёх метрах, пошёл за третьим волком, сумевшим уползти в камни. Через несколько секунд раздался выстрел — третий волк оказался жив. Подпустил к себе Керима и поднялся на дрожащих лапах, собираясь совершить прыжок. Человек оказался проворнее волка, всадил пулю в упор.
Волк захрипел и лёг на камни, Керим несколько минут постоял над ним, держа оружие наготове и глядя, как дрожь волнами прокатывается по пушистой шкуре, он думал, что волк поднимется вновь, но тот не поднялся, из пасти у него вырвался горький стон, голова дёрнулась, и зверь замер. Теперь уже навсегда.
Ухватив волка за заднюю лапу, Керим оттащил его к первым двум волкам — там было сподручнее снимать шкуры со зверей.
— Жаль только, соли у нас мало, — проговорил Керим обеспокоенно, — как бы шкуры не протухли. И мука нужна.
— У меня есть немного муки, — сказал Мамат, — я взял с собой на всякий случай.
— Молодец, Мамат! Вот что значит умная голова досталась человеку и управляет телом, а у меня и голова дурная, и тело...
— Не кори себя, Керим! И голова у тебя умная, и тело ловкое. И рука твёрдая, и глаз острый, и ноги быстрые.
— Но муки-то я не взял.
— И снежный барс может споткнуться.
Мамат, успокоив коней, насыпал им в торбы корма, проверил, нет ли где в торбах худобы, иначе дорогое зерно утечёт, достал из чехла острый чарикарский пчак — нож, украшенный яркими золотыми метками — звездой и полумесяцем, стал помогать Кериму.
— Главное — довезти шкуры до своей кибитки, чтобы не завоняли, — пробормотал Керим, ловко орудуя ножом.
— Не должны завонять. Мы ещё пару часов простоим в этом ущелье, они успеют обветриться.
Вскоре край самой высокой горы, запечатавшей дальний выход из ущелья, озарило розовое сияние, словно бы из тёмной небесной глуби пролился свет, вершина горы загорелась призывно и тут же погасла — это начало играть невидимое утреннее солнце, через несколько минут на макушке горы снова вспыхнуло розовое сияние.
Запахло свежестью — с горных ледников прибежал ветер, сдул рябь с бурчливой холодной речушки. Разглядев невдалеке несколько кустов арчи, Корнилов взял топор и пошёл к ним. Утренний холод в горах может просадить до костей кого угодно, надо было согреться.
Капитан наотмашь рубанул топором по узловатому, в болевых наплывах и наростах корню арчи, корень оказался таким прочным, что топор отлетел от него, будто от резиновой колоды, едва не вывернув капитану руку, на тугом, с ободранной кожицей наплыве остался лишь мелкий порез.
— Ну и ну! — удивился Корнилов. — Арча не уступает по твёрдости самшиту. Надо же!
А самшит — это железное дерево, есть породы благородного светлого самшита, похожего на тающий воск, которые тонут, будто металл, в воде.
Остриём топора Корнилов провёл по порезу, примеряясь, потом коротко, не делая замаха, рубанул по корню. Нет замаха — нет отдачи.
Отдачи действительно не было, руку не пробило болью, как в прошлый раз, порез же на наплыве не увеличился совсем, словно и не было никакого удара. Корнилов закусил зубами нижнюю губу — не любил, когда что-то не получалось, привык всегда добиваться своего, если же цель ускользала, он настигал её. И неважно, что это была за цель, малая или большая — это совершенно не играло роли.
Он снова ударил топором по железному арчовому корню. Потом ударил ещё раз. Через пять минут он притащил к костровищу целый куст — арча оказалась тяжёлой, она действительно была будто сработана из железа, — отодрал от куста несколько кривых лап и достал из кармана спички.
Спички были английские — сделаны не так топорно, как петербургские, похожие на гребень для расчёсывания конских хвостов. Петербургские спички можно держать только в хурджуне либо в полевой сумке, а английские легко помещаются в кармане халата. Капитан невольно поморщился — хотелось бы, чтобы было наоборот. Корнилов даже в мелочах оставался патриотом земли, на которой жил.
А вот горят наши спички лучше, чем английские, и ломаются английские часто — только гнилое хряпанье раздаётся: хряп — и нету спички. И огня тоже нету, подумал он, израсходовав с десяток спичек, прежде чем под горстью мелких лап, сложенных вместе, занялось бледное синеватое пламя.
Главное — чтобы рахитичный костерок этот запалился, пустил струйку белого пахучего дыма, затрещал смолисто, защёлкал, далее же огонь разгорится сам по себе. Арча — дерево жаркое, горит как спирт.
Вскоре в воздух поползли неровные, нетрезво покачивающиеся струйки дыма — костёр занялся. Корнилов покосился в сторону двух проводников, обдирающих волков, — текинцы работали проворно, ловко, молча, шкура одного из зверей уже валялась на камнях. Капитан вновь двинулся к кустам: надо было срубить вторую арчу — одной костёр не удержать.
И опять та же история. Здешняя арча не поддавалась топору — топор отлетал от узловатых корней, во все стороны сыпались искры, на топорином жале оставались выщербины, металл пьяно звенел, а дерево не поддавалось. Корнилов выпрямился, вытер лоб. А может, надо пожалеть арчу, не уничтожать её, а? Ведь деревце это цепляется из последних сил за камни, растёт на лютом холоде, всему сопротивляется, врагов у арчи много: из земли её пробует выдрать ветер, тужится, воет, сипит, — от ветра нет спасения, как и от мороза, мороз жуёт дерево, расщепляет ствол и ветки на волокна, обдирает шкуру и лапы; на арчу с топором набрасывается человек, рубит, чтобы поддержать огонь в костре... Корнилов вздохнул и, держа топор в опущенной руке, отступил от куста — пусть живёт...
Он заметил нелоумённый взгляд Керима — тот не ожидал, что у русского капитана так быстро внутри кончится порох и родится жалость, — Корнилов поспешил отвернуться от текинца. Подошёл к речке, присел на корточки, сунул пальцы в ледяную пузырчатую воду, — речка, словно отзываясь на эти незамысловатые движения, казалось, замедлила свой бег, и говор её сделался тише, — капитан подхватил в ладонь воды, плеснул себе в лицо. Потом плеснул ещё.
Вода обожгла кожу, вызвала в висках невольный звон, Корнилов упрямо мотнул головой и зачерпнул воду пригоршней. Умылся с наслаждением, не обращая внимания на то, что от воды ломило пальцы, холод стягивал кожу на лице в горсть, в затылке то возникала, то пропадала стылая боль.
— Хорошо! — фыркнул он, вспушил тёмные усы и снова зачерпнул в пригоршню воды.
Край горы, запечатавший ущелье, зажёгся ровным розовым светом; тёмное неровное небо, истыканное дырками, оставшимися после звёзд, зашевелилось, попробовало тяжестью своей придавить невидимое солнце, спихнуть его в мрак ещё не проснувшегося ущелья, смешать с холодом, с мёрзлой землёй, с водой стылой речки, по берегам обмётанной ледяным кружевом, но сколько ни пыжилось, ни кряхтело, — не справилось: свет одолел тьму.
Через сорок минут, когда окончательно развиднелось, маленький отряд двинулся дальше. Керим успел волчьи шкуры и мукой обработать, и присолить, и, чтобы уцелел, не поломался мех, уложить их потщательнее в хурджуне. Настроение у него было приподнятым.
А вот Мамат, наоборот, выглядел усталым.
— Что-нибудь случилось, Мамат? — спросил капитан.
Тот отрицательно мотнул головой.
— Всё в порядке, господин!
Через сутки отряд Корнилова заблудился.
Шли по пескам, с одного безликого, схожего с огромной океанской волной бархана перебирались на другой, потом на третий, на четвёртый и пятый, на макушках этих сыпучих валов останавливались, смотрели по сторонам — не засечёт ли глаз что-нибудь приметное, — но кругом простиралась вспененная неровная желтизна, зацепиться не за что было, кони соскальзывали с макушек барханов и шли дальше.
Небо было закрыто наволочью — эта невесомая, но очень плотная дерюга наползла стремительно, укутала толстым грязным слоем и звёзды, и высокие светящиеся облака, и синь гигантского полога с его планетами — сориентироваться было не по чему... Ни земных меток не было видно, ни небесных.
Мрачный Мамат сделался чёрным, как туча, лицо у него потяжелело, обрело незнакомое выражение, весёлый Керим угас, стал сухим, как гриб по осени, на лоб и щёки наползли старческие морщины: он знал, что по пустыне можно бродить месяцами и не встретить ни одного человека.
Вода, которая была у них с собой, кончилась — даже глазом моргнуть не успели, как фляжки у всех оказались пустыми. Керим озабоченно крутил головой:
— Это моя вина, господин.
— Ты не виноват, Керим, — успокаивающе произносил капитан.
— Что такое пустыня, я знаю, — голос Керима делался горестным, — я должен был всё предусмотреть. Пустыня, она ведь водит человека, будто колдунья, по барханам, иногда заставляет его часами крутиться вокруг одного и того же бархана, выдавливает из него последние силы, выжаривает тело — в человеке не остаётся ни капли влаги, даже кровь, и та становится сухой, жара выпаривает из черепа мозги... Пустыня может до смерти заводить любого...
Речи у Керима были долгими, от расстройства у него даже подрагивали губы, а под глазами, как у кобры, высветливались «очки».
Корнилов слушал Керима не перебивая, потом, когда тот умолкал, произносил глуховатым бесстрастным голосом:
— Я тоже виноват в том, что произошло, Керим.
Во время одного из таких разговоров Керим уселся на песок, качнулся по-змеиному в одну сторону, потом в другую, замер, снова качнулся. Послышалась заунывная длинная песня, мелодия её была непонятна, она ускользала, слух не мог зацепить её целиком, у этой мелодии, казалось, не было ни начала, ни конца, не было и продолжения, вот ведь как. Корнилов никогда не слышал этой колдовской песни и тихонько отошёл от Керима в сторону — не хотел мешать ему.
Мамат тоже отошёл, нырнул за бархан и словно пропал. Корнилов сел на песок. У самых его ног был виден длинный струящийся след, будто прополз гигантский червяк, переместился из одной норы в другую, в некоторых местах червяк спетливался, оставлял в песке выдавлины, отталкивался от тверди и делал швырок вперёд. Корнилов измерил пальцами след.
Это был след змеи. Проползла гадина крупная, толстая, не менее метра длинной, сильная. Самая опасная змея в здешних местах — гюрза. Очень подлая, налетает внезапно, зубы у неё сильные, легко прокусывают сапог. Солдаты из корпуса пограничной стражи весной на сапоги натягивают войлочные чуни. Вот войлок змея не берёт — не научилась ещё брать.
Капитан снова измерил пальцами змеиный след, пробормотал неверяще:
— Странно, странно... Все змеи сейчас должны находиться в спячке. Или гады почувствовали приближение весны и стали просыпаться? Не должны. Время для этого неурочное.
Он огляделся. След вёл на макушку бархана и там обрывался. Скоро наступит самое лютое и самое сладкое время для змей — весна. Весна у гадов — пора любви. Через пару месяцев эти барханы покроются яркой зеленью, цветами, заблагоухают, всё здесь изменится.
Но цветение будет недолгим — неделю, десять дней, максимум две недели. А потом словно бы злой волшебник пробежится по песку, затопчет всё — ничего здесь не останется, даже следов былой красоты. Цветы опадут, растения с корнем повыдирает ветер, райские бабочки погибнут, везде будет царить лишь песок — унылый, жёлтый, не имеющий краёв, вгоняющий в оторопь.
Корнилов оглянулся. Керим, сидя на песке, продолжал раскачиваться из стороны в сторону — движения его были размеренными, пластичными, он продолжал петь — тянул всё ту же колдовскую мелодию, тревожную, заунывную. Корнилов поднял голову, вгляделся в небо — ни одной зацепки на плотном ватном пологе, ни одного рыхлого места, ни одного осветлённого пятна: одеяло было толстое, ничего за ним не разглядеть.
Если бы были видны звёзды, то по ним можно было бы сориентироваться, определить, где север, где юг, и двинуться к русской границе, но небо было слепым — ничего в нём не разобрать.
Хотелось пить. Корнилов сглотнул слюну — глотки были пустыми, горло обдало болью, будто обожгло чем, в следующее мгновение боль исчезла, горло омертвело, и Корнилов устало опустил голову.
На глаза ему вновь попался след змеи — широкий, с тяжёлыми выдавлинами в плотном тёмном песке, извивающийся. Где-то недалеко у этой не ко времени проснувшейся гадины — гнездо. Корнилов повозил во рту из стороны в сторону языком, сжал губы. Губы были твёрдыми, в жёстких одеревеневших скрутках кожи. Скоро из-под этих скруток потечёт кровь.
Корнилов расстелил на песке кошму, лёг на один её край, вторым краем накрылся и забылся в прозрачном, очень непрочном сне.
В снах своих он очень часто видел дом, в котором жил на Зайсане. Дом в Каркаралинской — станице, расположенной у подножия синих гор, где Корнилов родился, — ему совсем не снился, а вот зайсанский дом снился часто — большой, угрюмый, со сверчками, вольготно чувствующими себя в расщелинах потрескавшегося, сколоченного из плохо просушенных досок потолка. Сверчки зайсанские были голосистыми, много голосистее каркаралинских, и главное — умели петь по-разному, этаким разноголосым, но очень слаженным оркестром, где у каждого сверчка была своя партия...
Получалось очень громко и мелодично.
Мимо станицы проходил большой почтовый тракт из Павлодара на север, летом с визгом, роняя на землю пену и отборный ямщицкий мат, взбивая пыль на сухой дороге, проносились стремительные тройки, иногда их охраняли солдаты с ружьями и станичники, провожая охраняемый воз завистливыми глазами, произносили уважительно:
— С грузом золота поехала повозка... К самому царю.
Как-то летом на окраине станины волостные чиновники установили полосатый столб, на котором было написано: «До Санкт-Петербурга — 4209 вёрст, до Москвы — 3425 вёрст, до Омска — 720 вёрст». На столб этот очень любили мочиться станичные собаки, из-за чего он сгнил раньше времени.
Каркаралинская считалась крупной станицей — жило в ней сто двадцать семей, имелись три кузницы, приходское училище, кожевенный завод, водяная мельница, винный склад, церковь, почтовая станция и роскошное питейное заведение, в котором каркаралинские мужики оставили столько денег, что если их сложить вместе, то наверняка можно было бы построить такой город, как Омск.
Хоть и далеко стояли друг от друга в здешних краях казачьи станицы, хоть и мало было в них казаков — всё больше инородцы, кыргызы с текинцами и казахскими баями, а на войну здешнее войско выставляло девять полновесных конных полков. Корнилов до сих пор помнил рассказы степенных сивоусых каркаралинских дедов о Кокандском походе, о штурме Андижана и Хаккихавата, о стычках на Джамских дорогах. На Зайсане таких стариков уже не было, да и народу тут жило много меньше, чем предполагалось по рассказам Егорки Корнилова. В церковно-приходскую школу, например, еле-еле наскребали детишек для занятий, а в Каркаралинке дети сами бежали в школу, битком набивались в помещения частного дома, где их учил уму-разуму лысый «пигагог» с линейкой в руках.
Щёлкал он этой линейкой ребят по поводу и без повода, только лбы розовели от ударов, хотя Лаврухе Корнилову, например, доставалось редко — он был прилежным учеником. С одинаковым усердием он изучал арифметику и грамоту, основы истории, географии и русской литературы, Закон Божий и занимался гимнастикой — эти предметы были положены по программе церковно-приходских школ, отец одобрял Лаврухино усердие, даже гладил его по голове:
— Учись, учись, сынок, авось, как и я, в офицеры выбьешься, человеком станешь.
Ему очень хотелось, чтобы сын сделался офицером, и он очень обрадовался, когда Лавруха, уже в Зайсане, неожиданно объявил:
— Тять, я собираюсь поступать в кадетское училище.
Хорунжий даже слёзку с глаз смахнул, потряс головой согласно. Произнёс глухо, словно сам с собою разговаривал:
— Всё сделаю, наизнанку вывернусь, а помогу тебе стать офицером.
Лаврентий был благодарен отцу за это. Вон уже сколько лет прошло с той поры, а и по сей день, думая об отце, ощущает, как в висках начинает плескаться благодарное тепло, глаза делаются влажными. Хоть и несентиментальным человеком был капитан, а иногда ему казалось, что он вот-вот прослезится. Заботу отца он не забыл и когда окончил кадетский корпус, за ним артиллерийское училище в Петербурге и стал подпоручиком, две трети своего жалованья пересылал в Зайсан. Когда сын окончил Академию Генерального штаба и на плечах его засеребрились капитанские погоны с одним чёрным просветом, без звёздочек, отцу сделалось ещё легче: выпускникам академий было положено недурное жалованье.
Капитан Корнилов неожиданно увидел во сне, как к нему приблизилась мать, спросила что-то немо. Глаза у неё были встревоженными.
Мать произнесла что-то встревоженно, совершенно беззвучно, и опять Корнилов ничего не понял. В нём возникла досада, в горле раздалось бесконтрольное сипение, и он открыл глаза.
Была ночь. Над барханами с гоготом носился разбойный ночной ветер, сгребал с макушек разный мусор, песок засыпал лица людей, набивался в ноздри, хрустел на зубах. Капитан приподнялся на локтях, вгляделся в темноту: не ушли ли лошади?
Лошади находились рядом, бренчали трензелями[5]. Сна как не бывало — в горах, в пустыне вообще бывает достаточно трёх-четырёх часов, чтобы выспаться. Это в Петербурге надо спать сутками — и всё равно будешь чувствовать себя невыспавшимся. Над городом как будто плавает худой смог, давит на людей, рождает в них недобрые мысли, заставляет дёргаться, тратить свои силы на невесть что, на пустые прожекты и изматывает так, что человек перестаёт быть похожим на человека...
Капитан вгляделся в небо. Звёзд по-прежнему не было видно, лишь чёрный глухой морок — ни одного светлого пятна — да ощущение безысходности, которое замкнутое пространство рождает во всяком человеке. Тёмные ночи всегда были замкнутым пространством... Выходит, опять не удастся сориентироваться, значит, вновь они будут плутать по пустыне.
Корнилов ощутил, как в горле у него вспух твёрдый комок, задвигался, причиняя неудобство и боль, перекрыл дыхание, он закашлялся и, странное дело, после приступа удушья на несколько мгновений забылся.
Очнулся — ничего не изменилось: всё та же ночная темнота с глухим, плотно укутанным облаками небом, всё те же кони, вяло погромыхивающие уздечками. И — тишина. Огромная, в половину земли тишина, в которой увязали, тонули все живые звуки. Корнилов поёжился, откинул край кошмы, приподнялся и из-под руки оглядел небо — вдруг глаз зацепится за какую-нибудь звёздную искорку. Обшарил плотный тёмный полог от горизонта до горизонта — ничего не увидел. Глухо. Разочарованно откинулся назад, втянул в себя сквозь ноздри холодный воздух и замер — показалось, что рядом кто-то находится, то ли человек, то ли какое-то животное. Сунул руку за отворот кахмы, нащупывая револьвер.
Несколько мгновений он лежал неподвижно, вслушивался в вязкую, лишённую обычной гулкости тишину. Невольно подумал: а тишина такая из-за больших масс песка. Песок все звуки глушит, любой живой шорох делает мёртвым — в пяти метрах ничего не услышишь. Корнилов вздохнул, поднял голову.
Ощущение, что рядом кто-то находится, исчезло. Он вгляделся в темноту — никого. Но тогда что же заставило его проснуться, что вызвало некую внутреннюю оторопь? Что это, какая колдовская сила? На это капитан Корнилов ответить не мог.
И слева и справа громоздились, взбираясь в небо, бугрясь неровно, тяжёлые песчаные валы, это крупяное море старалось умертвить колдовством своим людей, не получалось — защитная сила человека была крепче шаманских чар пустыни.
И тогда пустыня решила действовать по-другому.
Минут через десять Корнилов, который так и не смог уснуть, неожиданно услышал, как ночную глухоту прорезал гулкий сыпучий звук. Он был негромкий, какой-то вкрадчивый, по-змеиному шипящий, будто из одного большого мешка в другой пересыпали сухое зерно.
Первым на звук среагировал Мамат, он проворно вскочил со своего места и закричал:
— Уходим отсюда, господин, скорее уходим!
Керим пружиной взметнулся на огрызке кошмы, который на ночь подстилал под себя — огрызок этот до дыр съела моль, — вскричал тревожно:
— Поющие пески! Мы угодили в поющие пески!
Странное прозвище! Пески были совсем не поющими, а глухими, тупо проглатывали всякий звук, рождали только одну песню — ватную, ни во что не окрашенную глухоту, в которой не было ничего живого — только мертвечина. Керим проворно взлетел в седло.
— Уходим, господин! Здесь оставаться нельзя. Песок засосёт нас!
Через минуту Корнилов тоже сидел в седле.
— Следуйте за мной! — вскричал Керим, поскакал по ложбине, проложенной между двумя барханами.
Следом поскакал Корнилов, пришпоривая коня и оглядываясь по сторонам — такую необычную подвижку песка он видел впервые, как впервые и слышал о поющей пустыне. Мамат замыкал тройку всадников.
Ложбина извивалась, меняла своё русло, также, как и всадники, убегала от песка, пытавшегося засыпать её.
Конь, на котором скакал Керим, заржал испуганно, визгливо, шарахнулся в сторону, увяз в песке, в следующее мгновение, выдираясь из капкана, вскинулся, поднялся на дыбы, взбил фонтан холодной мелкой крупы, снова заржал.
Корнилов придержал своего коня.
— Керим, помощь не нужна?
Керим вздёрнул над собой руку, махнул:
— Скачите отсюда скорее, господин! Я догоню вас... Или...
Про «или» Корнилов даже слышать не хотел, резко натянул поводья, его конь также поднялся на дабы. Конь под Керимом — чёрный как ночь, с белыми бабками, пугливый — был опытным, попадал в различные передряги и благополучно выходил из них — сам выходил и всадника вытаскивал из беды, он вырвался из цепкой хватки сыпучего бархана, Керим огрел его плёткой, и конь сделал несколько крупных скачков.
— Йохы-ы! — закричал Керим, вновь хлестнул коня, пригнулся, грива на шее коня поднялась косматым забором, достала до лица текинца. — Йохы-ы!
Начало стремительно светлеть. Сухой, едва слышимый шорох подвигающегося песка сделался громким, назойливым, он теперь кололся, вызывал боль, лез в уши, межбарханная ложбина струилась, прыгала то влево, то вправо, главное было — не останавливаться, двигаться дальше, двигаться, двигаться, если остановишься, песок затянет, как трясина, и накроет, засыпет с головой. Вместе с лошадью.
— Йохы-ы! — вскричал Мамат, двигавшийся сбоку.
Корниловский конь от этого резкого харкающего вскрика даже подпрыгнул, ощерил по-собачьи зубы, сделал несколько рывков, на мгновение увяз в песке, выдрался из засасывающей плоти и догнал Керима.
— Йохы-ы! — закричал Керим, пересёк ложбину, взлетел на макушку крутого бархана и покатился вместе с песком вниз.
— Керим! — предостерегающе закричал Мамат. Предостережение запоздало — Керим закувыркался вместе с конём, но вот какая вещь — выскочив из седла, скользя по песку, он сумел поднять коня на дыбы, тот выдрал ноги из песка, Керим вцепился обеими руками в стремя, застонал, подтянулся и сумел вновь забраться в седло.
Корнилов не удержался, выкрикнул что-то восхищённо, хлестнул коня плёткой, понёсся по струящейся ложбине дальше, следом за ним поскакал Керим, последним — Мамат.
Неожиданно из-под копыт корниловского коня выскочила лиса — худая, с гибким змеиным телом и облезлым хвостом, голодная либо хворая, понеслась вперёд, потом прыгнула в сторону, угодила в песок, дёрнулась, но не успела вытащить лапы из вязкой плоти — её с головой накрыл песок, похоронил на глазах капитана.
Хотя животное было жалко, останавливаться было нельзя. Корнилов поскакал дальше, вынесся на небольшую кривоватую — перекошенную справа налево — площадку, от площадки уходили два рукава, один прямой, упирающийся в песчаную гору, другой — изогнутый, как серп... Корнилов поскакал по изогнутому рукаву.
В уши лез громкий, назойливый, будто напильником раздирающий барабанные перепонки звук, он нёсся отовсюду: из-под земли, из воздуха, из глубины самих барханов, из неба — тяжёлый режущий звук, который выворачивал наизнанку людей, заставлял лошадей беситься, ржать, делать безумные скачки. Серповидный отросток — рукав скоро закончился, конь вынес Корнилова на новую площадку. За площадкой виднелась небольшая зелёная долинка.
Раз долина зелёная, живая, раз растут кусты и травы, значит, здесь имеется вода. В горле у Корнилова что-то безъязыко забулькало, лицо обдало жаром, словно капитан угодил в паровозную топку, в самую серёдку, он упрямо нагнул голову и снова ударил коня плёткой.
Тот понёс его прямо в зелень.
И зелень начала исчезать буквально на глазах, она таяла рваными кусками, будто дым, который земля втягивала в себя, Корнилов, не веря тому, что это обман, вновь хлестнул плёткой коня, у того от боли по шкуре побежала дрожь, уплотнённый песок дробно застучал под копытами, конь вытянулся в струну, но догнать исчезающий зелёный дым не смог.
Остановился капитан уже посреди долины, только что призывно дразнившей его своим зелёным цветом. Кругом был песок — серый, безрадостный, тяжёлый. С морды коня клочьями срывалась пена. Рядом остановился Керим. Потом подоспел Мамат. Наволочь посерела, пошла светлыми струпьями, раздёрнулась, Корнилов подумал, что сейчас покажется кусок чистого неба, но за одной оболочкой оказалась другая, такая же плотная, неряшливая, такая же тёмная — облака над здешней пустыней сдвинулись, образовали несколько рядов, которые и пушкой не пробьёшь...
Керим спрыгнул с коня, отёр рукой усталое лицо.
— Вырвались, господин... А могли там, в песках, остаться навсегда. — Керим глянул через плечо на опасные барханы, оставшиеся позади.
Это можно было бы и не говорить, это Корнилов понимал и сам. Он ощутил, что во рту у него всё горит от жаркой сухости, от колючей боли, ещё от чего-то, будто рот его набит блохами. Капитан ощутил, что плечи у него дёрнулись сами по себе, мозг внезапно потяжелел, руки и ноги начали наливаться свинцовой усталостью.
— Где может быть вода, Керим? — борясь с тяжестью, с самим собою, тихо спросил Корнилов.
Керим опустил глаза, некоторое время молча рассматривал носки своих грязных сапог, потом мотнул головой:
— Не знаю, господин.
— А Мамат?
— Мамат тоже не знает, — Керим поднял глаза, — есть, правда, способ поискать воду в песках, но он ненадёжный. — Керим виновато вздохнул.
«Что за способ?» — хотел было спросить Корнилов, но промолчал: если Керим захочет сказать о нём — скажет, не захочет — он будет действовать без всяких слов.
— Можно опустить поводья и пустить коней в пески. У них чутьё ведь, как у собак. Кони обязательно найдут воду.
— Ну, у нас другая задача, Керим. Надо выйти к границе.
— Я понимаю, господин...
— Не называй меня господином, я этого не люблю.
— Не могу, господин, — Керим искренне прижал руки к груди, — простите... Не привык.
В ответ капитан ничего не сказал.
— Ещё раз простите, — проговорил Керим. Поклонился Корнилову, движение это показалось капитану неуклюжим. — У воды мы сможем задержаться на несколько дней, пока не откроется небо. А откроется небо, мы увидим солнце, увидим звёзды и уйдёт к своим.
План Корнилову не понравился.
— Воду мы можем искать очень долго, Керим. — Он приподнялся в седле, огляделся, пытаясь сориентироваться: если в густой серой плоти вдруг проклюнутся розовые пряди, значит, там восток, там поднимается солнце, но небо было ровным, серым, крепко сбитым, даже светловатая рябь, ещё недавно будоражившая пространство, и та исчезла.
— Что делать, — Керим подёргал плечами, взбадриваясь, — на него, как и на капитана, неожиданно начала нападать дремота, — у нас другого выхода нет.
Жажда продолжала сжигать и коней, и людей. Тело под одеждой горело, будто обсыпанное горящей искрящейся золой, дыхания не хватало, Корнилов открыл рот в беспомощных, каких-то детских зевках и тут же закрывал его. Чувствовал он себя плохо, тёмное лицо его потемнело ещё больше, он стал походить на старого высушенного негра. Такими же неграми, старыми, высушенными, усталыми, голодными, ощущали себя и его спутники.
— Хоть бы змея какая-нибудь встретилась бы, — Керим облизал губы белым жёстким языком, — можно было бы ей отрезать голову, а кровь выпить.
— Все змеи спят, — сказал Мамат и тоже облизал губы. Мамат, в отличие от Керима, молчать мог сутками — голос его звучал очень редко.
— Есть ранние птахи, которые спать ложатся в ноябре, а в декабре уже вылезают из нор. Следов в песке много, я видел.
— Я следы тоже видел. Но это совсем не означает, что хотя бы одна змея попадётся нам на глаза. Не тешь себя. Надежд нет.
— А я и не тешу, — обиженно проговорил Керим.
Неожиданно сделалось светлее, хотя небо, укутанное неподвижными ватными слоями, по-прежнему было тёмным, никаких изменений в нём не произошло — оно давило на людей, делало очертания барханов размытыми, — свет проступал из-под песка, из земли, из непроглядной глуби, дрожал ознобно, приподнимался над песчаными горбами и растворялся в пространстве, рождал ощущение опасности. Невдалеке послышался странный бегущий звук, похожий на топот коней. Корнилов огляделся: не появятся ли где на барханах всадники, не блеснёт ли ствол снимаемой с плеча винтовки?
Звук повторился и заглох, словно некие звери, бегущие неподалёку в барханах, увязли в песке, Корнилов ощутил, как у него нервно задёргалась щека, он поднял руку с зажатой в ней плёткой, невольно притиснул к щеке.
Щека перестала дёргаться. Корнилов втянул сквозь зубы в себя воздух, выругался — нельзя было даже допускать, чтобы его слабость заметили другие, вновь оглядел макушки барханов.
Воздух опять сделался глухим, будто насытился плотностью облаков, обратился в вату, капитан опустил голову. Куда двигаться дальше, он не знал. И Керим не знал, и Мамат не знал, лица у них были осунувшиеся, печёные рты распахнуты, славно на землю навалилась несносная жара, всё выжгла кругом, кони прогнули спины под тяжестью всадников...
Весь день они кружили по пескам, поднимались на серые безликие барханы, спускались с них и вновь поднимались на волнообразные горы, пытались разглядеть в безбрежном пространстве хоть пятнышко зелени, но унылые сыпучие гряды уползали за горизонт и исчезали там — ничего в них не рассмотреть, и вообще, кроме песка, ничего не было, только песок и песок, серый, давяще-унылый, тяжёлый, растворяющийся в бездони... Одна гора смыкается с другой, вторая с третьей, третья с четвёртой — движение это бесконечное.
Ночевать расположились на небольшой песчаной площадке, окаймлённой барханами. Керим выдернул из кобуры, висевшей на поясе, широкий пчак, украшенный золотым полумесяцем и восьмиконечной звёздочкой, притиснул лезвие к губам, потом оторвал, подышал на него и вновь приложил к губам.
— Напиться нельзя, но обмануть себя можно, — пояснил он, увидев, что Корнилов смотрит на него. — Попробуйте, господин, — убедитесь.
Облизав губы, Корнилов провёл по ним пальцами — губы потрескались, болели, скрутки кожи, образовавшиеся на них на манер чешуи, сделались жестяными, острыми, — виски ломило, предметы перед глазами расплывались. Он вздохнул громко и повалился спиной на песок.
Вечернее небо было печальным, тёмно-лиловым, в следующий миг откуда-то сбоку на низкую наволочь пролился неземном свет, окрасил плотную облачную рябь в мертвенный цвет, — впрочем, сочился этот свет недолго, скоро траурная лиловость померкла и небо сделалось чёрным.
Корнилов сжал челюсти, на зубах у него захрустел песок, — казалось, от хруста этого поломаются зубы, воздух перед глазами раздвоился, небо поползло в сторону, будто намазанное чем-то скользким, и капитан смежил глаза.
С одной стороны, раз на небо пролился свет, значит, в облаках образовалась дырка, плоть небесная разредилась, значит, завтра можно будет увидеть чистое небо, а в нём — далёкие чужие звёзды, на землю упадёт тень, и по тени этой можно будет узнать, в каком углу пространства висит солнце, откуда оно светит, и потом уже, определившись, пойти на север, к Амударье.
А с другой стороны, как только небо вновь затянется облаками, они опять потеряют ориентиры.
Корнилов неподвижно лежал на песке, в голове у него жила только одна мысль: очистится завтра небо от наволочи или нет?
Чтобы забыться, он попытался перенестись на север, за Амударью, в казённую свою квартиру, к двум самым дорогим для него людям, к жене и дочке Наташке — маленькой, крикливой, — этому розовому комочку, неизменно рождавшему в Корнилове ощущение нежности. Капитан ощутил благодарное тепло, возникшее в нём, вздохнул облегчённо и забылся. Очнулся он от шёпота:
— Господин... А, господин!
Корнилов открыл глаза. Рядом с ним на корточках сидел Керим и протягивал кусок лепёшки, насаженный на кончик ножа.
В песчаном углублении горел небольшой костерок, неровные прозрачные тени метались по песку, исчезали, потом возникали вновь.
— Держите, господин, хлеб, он — горячий...
Предательски подрагивающими пальцами капитан снял кусок лепёшки с пчака, отломил немного, отправил в рот. Хлеб был вкусным, на несколько мгновений успокоил горький сухой пожар, полыхавший внутри. Керим заметил, как помягчело и ослабло лицо Корнилова, одобрительно кивнул и проговорил совершенно неожиданно:
— Мы слишком редко бываем счастливы, господин...
По лицу Корнилова пробежал озноб.
— Разве?
— Да.
Слова эти в угрюмой обстановке прозвучали диковато: неровный свет костра, потерянные земные координаты, жажда, голод, неизвестность, — впрочем, при всей несуразности слов, произнесённых Керимом, не согласиться с ними было нельзя. На лице Корнилова появилась улыбка.
— Счастье удлиняет человеку жизнь. Всего две улыбки в неделю, господин, и жизнь наша будет увеличена на два с половиной года.
Дожёвывая лепёшку, Корнилов бросил взгляд на чёрную плотную наволочь, сбившуюся над головой, помрачнел. В следующую минуту он заметил, как от наволочи отделилась тяжёлая неряшливая копна, отползла немного в сторону — перемещение это было хорошо заметно с земли, — потом переместилась вторая копна. Раз началось это движение, значит, изменится погода, а раз это произойдёт, то завтра может очиститься небо.
Ночью сделалось холодно. Корнилов рассчитывал, что в холод выпадет снег, тогда его можно будет собрать и растопить — они получат хотя бы немного воды, чтобы вытереть губы себе, а также вытереть губы коням, но снег не выпал...
— Господи, силы небесные, за что же вы отвернулись от нас? — едва слышно проговорил Корнилов, завернулся в кошму и повалился на стылый, пробирающий до костей песок: надо было ещё хотя бы немного поспать.
Надежда на то, что наволочь рассосётся, не оправдалась — одеяло, натянутое на небесный полог, сделалось ещё плотнее, было оно таким же неподвижным, как и в день прошедший.
— Что будем делать? — спросил Керим у капитана. Серое лицо Керима похудело, скулы и нос заострились, как у мертвеца, глаза сделались маленькими, жёсткими, будто у китайца, промышлявшего контрабандой. — А, господин?
— Будем двигаться, пока не выйдем к границе.
— Пустыня закружит нас, задурит нам головы, господин.
— Будем ей сопротивляться, Керим. Не может быть, чтобы она одолела трёх сильных людей.
— Пустыня одолела Тамерлана...
— О том, что хромой Тимур боролся с пустыней, я не слышал, Керим.
— Народ так говорит.
— Народ не всё знает. Историю делают большие люди, а пишут и переписывают маленькие. Мы читаем только то, что нам преподносят маленькие люди.
Через десять минут они уже сидели на конях, измученные, осунувшиеся, с красными глазами, упрямые. На коней жалко было смотреть — кони шатались, ржали жалобно, с мольбой косились на людей, прося воды, но воды не было.
Забравшись на высокий, с твёрдым, будто бы окаменевшим песком, бархан, Корнилов остановил коня. Огляделся. Всюду, куда ни кинь взгляд, — плотно укутанное небо, ни единой щёлки, ни единой светлины. Только тугая, крепко сбитая в сплошное одеяло вата от горизонта до горизонта. Ни птиц, ни зверей. И звуков никаких нет, словно бы люди находятся в мёртвом, лишённом жизни пространстве. И — давящая иссасывающая тяжесть, небо давило на людей, на коней, старалось впрессовать их в песок, высосать всё, что в них осталось, — всю кровь, всю жизнь. Корнилов вздохнул — понятно было состояние людей, которые, попадая в такие условия, сходили с ума... Керим остановился рядом:
— Куда едем, господин?
Если бы Корнилов знал, куда ехать, — сказал бы, Керим, местный человек, должен это знать лучше. Корнилов беззвучно пошевелил губами, и Керим поспешил наклониться к нему: что сказал господин капитан? Корнилов ещё раз оглядел небо, пробежался глазами по горизонту, развернулся на сто восемьдесят градусов.
Ни одной зацепки. Погода как была поганой, ничего хорошего не предвещавшей, так поганой и осталась. Хоть бы ветер подул откуда-нибудь, вытащил хвост из-под тяжёлого, пропитанного стылостью бархана, по нет, видать, попал в капкан — воздух был тих и неподвижен.
Куда двигаться, в каком направлении?
Может, наводящий прибор, имеющийся внутри у каждого человека, что-нибудь подскажет, поможет сориентироваться? Увы, внутри ничего, кроме усталости да саднящего гуда, не было. Корнилов ещё раз огляделся и ткнул рукой в сторону далёкого высокого бархана, — все другие барханы были ниже его:
— Едем туда!
Керим в ответ послушно кивнул, направил коня по крутой песчаной стенке вниз; тот, нервничая, часто заперебирал ногами, сполз по отвесному боку бархана, заржал испуганно, Керим поднял руку с плёткой, и конь сделал длинный опасный прыжок на следующий бархан, врезался копытами в песок и пополз вниз. Корнилов пустил своего коня следом.
Через час начал накрапывать дождик — первый за последние дни, Корнилов поднял лицо и почувствовал, что глаза у него сделались влажными. То ли от дождя, то ли от слез — не понять.
Он не плакал, в этом он был уверен, хотя внутри у него всё сбилось в один ком, всё смешалось, движение рождало боль, однообразный песчаный пейзаж ослеплял, барханы казались нескончаемыми, и ощущение той беспредельности, власти песка делало людей маленькими.
Обычно несуетной, весь состоящий из неспешных, точно рассчитанных движений Керим радостно завскрикивал, заметался, превращаясь в ребёнка, завзмахивал руками, но радость его была преждевременной: дождь-то собрать ведь не во что, слишком он мелкий, слишком редкий, не дождь, а слабенькая пыль, и Керим скис, грустно повесил голову. Корнилов стер влагу со щеки, облизал ладонь.
— До-ождь!
Но дождь скоро кончился, барханы разом высохли, и уже через двадцать минут ничто не напоминало, что совсем недавно с неба сыпалась вожделенная водяная пыль.
Людей доедала жажда, добивала усталость, скручивала ломота, которая, кажется, навсегда осела в руках и ногах, в костях, в лёгких, перед глазами рябила красная сыпь, сбивалась в клубок, начинала светиться ярко, сильно, рождая внутри невольную оторопь — уж не близок ли конец света? — потом распадалась, раздёргивалась гнило, и горло стискивали невидимые пальцы — очень хотелось пить.
— Может, остановимся, господин? — предложил Керим, облизал белым, всухую сварившимся во рту языком губы. — Отдохнём?
В ответ Корнилов помотал головой, ткнул перед собой рукой, на которую была натянута лямка камчи:
— Нас ждут, Керим!
На Амударье группу Корнилова ожидал казачий наряд. И хотя все сроки возвращения прошли, наряд всё равно ждал капитана, и Корнилов ощущал перед казаками досадную неловкость — он оказался не по-солдатски неточен. Кроме того, всякая остановка, если это не ночлег, — расслабление, после которого себя можно и не собрать. Этого Корнилов боялся.
Лошади, пошатываясь от жажды и усталости, переползали с бархана на бархан, мотали головами, стараюсь идти след в след; люди, сидевшие в сёдлах, падали ми луки, но тут же выпрямлялись. Слабым быть в таких походах нельзя.
Через два дня плутаний отряд капитана Корнилова вышел к Амударье. Река наполнилась водой, вздулась, сделалась чёрной: в горах шёл снег, таял, скатывался вниз, в реку.
Заметно потеплело. Хоть и зимний был месяц — январь, а здорово запахло весной. Корнилов задрал исхудавшее тёмное лицо вверх, вгляделся в небо — ему показалось, что он слышит серебряный клёкот журавлей, пробежался взглядом по пространству — нет, не видно птичьего клина, ведомого в России каждому пацану. Будучи мальчишкой, он сам не раз запрокидывал голову и всматривался в тоскливо кричащий клин...
Ему казалось, что он и сейчас найдёт тёмные подвижные точки, выстроившиеся в небе углом, но нет, всё тщетно... Корнилов опустил голову.
Лошади забрались в воду по самое брюхо, замочили и стремена и поводья, но люди не одёргивали их, не выгоняли на берег — пусть кони насытятся водой. Испытания их закончились, Мамат свяжет коней одним длинным поводом и отведёт домой, а Корнилов с Керимом отправятся к себе, на противоположную сторону Амударьи.
Посередине реки рыжел сухотьем кустов длинный плоский остров. Таких островов на реке — уйма, все они похожи друг на друга, как близнецы. Острова эти во все времена славились обилием фазанов, зайцев, змей и мелких, словно высушенных на беспощадном солнце, костлявых свиней. Несмотря на костлявость, мясо диких хрюшек было очень вкусным. Иногда несколько метких стрелков под командой прапорщика или поручика выезжали на острова за свежаниной. Настреляв десятка полтора свиней и полсотни фазанов, команда возвращалась на место. Корнилов сам, как и многие офицеры, не раз ожидал возвращения охотников — с их добычей еда делалась разнообразнее.
И чего только не лепили солдатики на кухне из свежего мяса! И пельмени, и текинские манты, и котлеты по-губернаторски с начинкой из яиц и лука, и шницеля по-генеральски, и шашлыки по-туземному, на косточках, и до хруста выжаривали хорошо отмытую, обработанную огнём свиную кожу, ладили и холодцы из копыт и голов, а уж о фазанах да об утках, иногда попадавшихся на мушку, и говорить не приходилось. Часть уток, обманутых поздним теплом, обязательно оставалась на реке на зимовку, сбивалась в тучные стаи, и если такая стая попадалась на глаза стрелку, то от неё только пух с перьями летели...
Капитану вновь почудилось, что с неба доносятся серебристые птичьи крики, он опять поспешно задрал голову, зашарил взглядом по высокому высветленному своду, ничего не нашёл и скорбно сжал губы: подумал, что, возможно, так подавала о себе знать родина. Земля, на которой мы живём и за которую воюем, где лежат кости дорогих предков и которая нам снится по ночам на чужбине. Корнилов поспешно отёр пальцами глаза. Больше печальный серебристый звук он вряд ли услышит. По одной причине — его нет, он только чудится.
Кони, напившись воды и на глазах повеселев, выбрались на берег, ожидали теперь команды двигаться дальше. Умные существа.
Неожиданно Корнилову показалось, что на острове происходит какое-то шевеление: то ли крупный зверь туда забрался, то люди туда переправились. Капитан сделал Кериму несколько поспешных знаков — уводи лошадей!
Керим безмолвно — он всё понял мигом — подхватил под уздцы двух коней и увёл их в заросли тростника, Мамат пригнулся, настороженно глянул в сторону острова, потом, вцепившись рукою в повод своего коня, последовал за Керимом.
Корнилов присел на корточки перед кустом, обмахрённом серебристыми почками, вгляделся в жёсткую щётку тростника, покрывавшего остров: есть там кто-нибудь или это у него просто рябит в глазах? От усталости и от того, что он, выйдя к Амударье, выпил спирта, разбавленного речной водой, — сделал это на всякий случай, ему показалось, что он прихватил в дороге какую-то желудочную заразу, бороться с которой можно только спиртом. От внутренней напряжённости перед глазами всё поплыло в сторону, замерло, потом пространство развернулось и поплыло в обратную сторону... Корнилов тряхнул головой, словно хотел сбросить с себя некое наваждение.
Через несколько секунд на острове хлопнул выстрел — резкий, с металлическим отзвоном, какой обычно дают патроны с усиленным зарядом пороха, за первым выстрелом последовал второй, потом — третий. Корнилов ждал — он обратился в камень, в вырубленную из дерева грубую статую, в пень, слился с берегом, с тростником, был совершенно незаметен. Лишь глаза выдавали, что неподвижный оковалок этот — живой человек.
В центре острова послышался шум, затем — негромкий вскрик, невнятное шевеление родило сухой треск, всё замерло. Корнилов продолжал ждать. Надо было понять, кто находится на острове — свои или чужие?
Минут через десять из глубины острова на берег выскочил низкорослый сивоусый казак в фуражке с голубым околышем, сунул руки в воду, ополоснул их, затем, зачерпнув ладонью песка, потёр им другую ладонь, используя песок вместо мыла.
У Корнилова отлегло от сердца, дышать сделалось легче. Свои. Он поднялся над кустом и позвал казака:
— Братец!
Тот дёрнулся, будто от удара кулаком — так внезапно для него прозвучал голос, поспешно вскочил на ноги. Вгляделся в противоположный берег Амударьи.
— Братец! — вновь позвал казака Корнилов, махнул ему рукой.
Казак насупился, словно его застали за чем-то нехорошим, пошарил за спиной рукой и отступил назад.
— Не бойся, братец, — произнёс Корнилов проникновенно, стараясь говорить так, чтобы казак понял, с кем имеет дело, — я — русский. Русский. Капитан Генерального штаба Корнилов, служу в Туркестанской артиллерийской бригаде. Находился на рекогносцировке в Афганистане. У тебя старший есть?
Казак молчал недоверчиво — соображал.
— Есть, — наконец отозвался он.
— Кто?
— Подпоручик Семенов. Из Тринадцатого батальона.
— Пригласи сюда подпоручика, — велел Корнилов.
— Слушаюсь, ваше благородие, — наконец по-уставному отозвался казак и почти беззвучно — умел ходить, как настоящий охотник, — спиной вдвинулся в камыши.
Прошло ещё несколько утомительных минут. Керим и Мамат по-прежнему стояли с конями в камышах, не показывались: мало ли что может произойти, вдруг обнаружится какая-нибудь подставка, в одиночку капитан справится с ней легко, гуртом же — нет. Мудрое народное правило «бережёного Бог бережёт» никто не отменял.
Тростник на островном берегу раздвинулся с треском, и в раздвиге появился молодой смуглолицый человек в солдатской телогрейке и офицерской фуражке, вгляделся в противоположный берег. Лицо его нахмурилось — он увидел худощавого мужчину в чалме и текинском халате, по виду явно текинца или пуштуна, вскинул руку к козырьку фуражки:
— Подпоручик Тринадцатого Туркестанского батальона Семенов! С кем имею честь?
— Капитан Генерального штаба Корнилов. Возвращаюсь с сопредельной стороны, с рекогносцировки.
Подпоручик нахмурился ещё больше — похоже, он не верил в то, что по ту сторону реки в камышах стоит капитан Генерального штаба, одетый в старый туземный халат, — нижняя челюсть у него двинулась вначале в одну сторону, потом в другую, словно подпоручик получил прямой удар в лицо на боксёрском ринге. Наконец он проговорил:
— Чем могу быть полезен, господин капитан?
— Лодка у вас есть?
— Есть. Находится на той стороне острова.
— Перебросьте меня и моего спутника на остров. Я вместе с вами поеду в батальон.
— На переброску лодки уйдёт не менее часа — остров большой.
— Ничего страшного, подпоручик.
Семенов ещё раз вскинул руку к козырьку и исчез.
Корнилову вновь почудилось, что в небе встревоженно закричали журавли — пытаются найти дорогу домой, в родные северные края, мечутся из стороны в сторону и не находят: что-то сбивает их с верного пути, и они кричат моляще, горько, прося дать им верный курс... Капитан вскинул голову и опять ничего не увидел.
Кто же подаёт ему из горних высей этот странный сигнал? Не было ответа Корнилову. Впрочем, он знал, кто подаёт ему весть из небесного далека, кто болеет за него и одновременно бывает требователен, строг, грехи прощает только после покаяния, следит за ним, без всякого толмача читает его мысли. Словно бы на что-то надеясь, Корнилов ещё раз оглядел небо и двумя руками раздвинул плотную сухую стенку, скрывавшую его спутников:
— Керим! Мамат!
Спутники дружно отозвались на оклик капитана.
— Всё, Мамат, можешь отправляться домой, спасибо. — Корнилов достал из кармана монету — десятирублёвку, сунул золотой кругляш в ладонь текинца.
— Спасибо, друг мой... Не ругай меня, если что-то было не так.
— Да вы что, господин! Я всем доволен.
Мамат вывел коней из зарослей, по узкому лазу протиснулся на открытое пространство и исчез.
Через полтора часа солдаты угощали Корнилова и его спутника Керима роскошным супом из фазанятины, дух над котлом поднимался такой густой и такой одуряюще вкусный, что от него даже шла кругом голова, а во рту в твёрдые клубки сбивалась слюна.
Подпоручик Семенов оказался гостеприимным хозяином, на подхвате у него суетился расторопный помощник — тот самый недоверчивый сивоусый казачок, которого первым засек Корнилов.
Фамилия у казачка была простая — Лепилов, имя — типично русское, Василий. Он угостил гостей не только фазаньей похлёбкой, но и вяленым усачом. Амударьинский усач был жирным, сочным, вязким, таял во рту, на зубах оставался лишь нежный солоноватый, вкус — такой рыбы можно было съесть сколько угодно. Керим рыбу не ел, но он охнул, когда попробовал её, покрутил восхищённо головой:
— Божественная еда!
— Господин капитан, для отдыха могу предложить вам свою палатку, — сказал подпоручик, козырнул подчёркнуто вежливо — он окончательно уверовал, что имеет дело с капитаном Генерального штаба.
— Нет, подпоручик, благодарю, — отказался Корнилов, — я немного пройдусь по острову.
Капитан поймал себя на ощущении, что, находясь среди своих, он и чувствует себя по-другому, и дышит по-другому, и сердце у него бьётся по-иному, не так, как на чужой территории, да и воздух у своих другой, и еда, и вода.
На острове росли голые, с морщинистой светлой кожей деревья, бурьян был рыжим, ломким, хрустел под ногами стеклисто, когда Корнилов наступал на него, сырая земля была тиха и печальна.
В дальнем углу острова грохнули сразу два выстрела, дуплетом — видимо, под ружьё угодил кабан, послышался неясный, задавленный расстоянием вскрик, и всё стихло.
Капитан присел на камень, угрюмым зубом торчащий из земли, достал из кармана халата карандаш и блокнот. Надо было набросать план докладной записки, главное — вынести в первый ряд, второстепенное — убрать, из нескольких десятков деталей оставить пять или шесть, не больше... Записка, он знал это, должна быть короткой, не более двух страниц, если будет больше, то какой-нибудь скучающий начальник зевнёт с досадою, похлопает себя по рту пухлой ладошкой и отложит записку в сторону. С таким Корнилов уже сталкивался.
От земли доносился терпкий запах — пахло какой-то южной травой, сыростью, прелыми листьями, ещё чем-то, рождающим внутри печаль и тревогу, тянуло холодом и сыростью. Четыреста вёрст, оставшиеся позади, измотавшие его донельзя, неожиданно обернулись молодым подъёмом, бодростью и надеждой, которые он испытывал сейчас. Корнилов был доволен собою, сделанным делом, путешествием, результатами похода в Афганистан, хотя по лицу его это было понять трудно.
Лоб перечеркнула вертикальная морщина, у уголков рта также образовались озабоченные морщины; успешный поход — это половина дела, надо ещё составить толковый отчёт... В расчёте на того скучающего генерала...
Он расправил лист блокнота, придавил его ладонью, затем попробовал кончиком пальца карандаш — хорошо ли заточен?
Через несколько минут капитан углубился в работу и не слышал уже ничего ни выстрелов, громко просаживающих насквозь потеплевший январский воздух, ни криков охотников, ни плеска недалёкой реки, ни запаха земли, который можно было слышать, а не только ощущать, ни печального серебристого клёкота, доносящегося с неба, — на этот раз там действительно летел почти невидимый с земли журавлиный клин.
Корнилов работал.
Богатый фазанами, змеями, дикими цесарками, кабанами остров — на нём водились даже дикие олени, невесть как попавшие сюда, — назывался Арал-Пайгамбер, военные охотники наведывались на остров регулярно, но количество дичи от этих налётов на Арал-Пайгамбере не уменьшалось. Капитану Корнилову повезло, что он вышел к Амударье в районе именно этого острова, выйди он к реке в другом месте, не встретил бы там ни русских, ни афганцев. Лишь ветер свистал бы в камнях, шевелил макушки камышей и нагонял тоску на служивый люд. Казачий наряд, высланный навстречу Корнилову, ожидал капитана в нескольких десятках километров ниже Арал-Пайгамбера.
Через два дня Корнилов вошёл в кабинет генерала Ионова, положил перед ним пять стеклянных фотографических пластинок.
Михаил Ефремович изучал содержимое секретного пакета, привезённого из Асхабада. Покосившись на пластинки, генерал приподнял одну бровь — правую, что означало у него заинтересованность и недоумение одновременно:
— Что это?
— Фотоизображения крепости Дейдади.
Приподнятая бровь генерала взлетела выше, вид его неожиданно сделался сконфуженным: такое лицо бывает у людей, когда они имеют дело с ненормальными. Ионов оглядел капитана с головы до ног, убедился ii том, что тот вполне здоров, и спросил тихим неверящим шёпотом:
— Вы были на той стороне?
— Так точно! Проводил рекогносцировку.
Ионов поднялся с кресла, шагнул к Корнилову. Обнял. Корнилов почувствовал запах хорошего табака, исходящий от генерала. Генерал погладил его, как ребёнка, по худым, острым лопаткам, отскочил к столу и взял одну из фотопластинок.
Повернувшись к окну, вскинул перед собой тёмный, будто бы выпачканный сажей стеклянный прямоугольник, вгляделся в него. Глядел он долго, пристально, покачиваясь по-генеральски вальяжно на ногах, с носка на пятку и обратно. Корнилов, который мог отличить пластинки друг от друга, даже не глядя на них, пояснил:
— Это — южная часть крепости Дейдади, ваше превосходительство.
— Не верю, — глухо пробормотал Ионов, отвёл руку с пластинкой подальше от себя, вгляделся в изображение.
Корнилов молчал.
— Отпечатки с этих пластинок есть? — спросил Ионов. Под правым глазом у него задёргалась жилка, придав лицу страдальческий вид, на лбу появились морщины.
— Так точно, — спокойно и тихо отозвался Корнилов, расстегнул папку, которую держал в руках, достал из неё снимки, наклеенные на картон, протянул Ионову. — Пожалуйста, ваше превосходительство!
Генерал перехватил снимки едва ли не на лету, улыбнулся застенчиво — в его улыбке было сокрыто что-то ребячье, подкупающее, подержал картонные прямоугольники в руке, пробуя на вес.
— Если через много лет, когда мы с вами, Лавр Георгиевич, будем на пенсии, наши славные сыновья и внуки заключат вселенский мир и армиям утроят общий секвестр, — Ионов тяжёлой ладонью, будто топором, разрезал воздух, — у вас на руках окажется очень приличная гражданская профессия. — Увидев, как начало темнеть лицо капитана, Ионов сделал успокаивающее движение: — Шучу, шучу... Извините меня, ради Всевышнего.
Он поднёс к глазам один фотоснимок, потом другой и восхищённо поцокал языком.
— Пояснения нужны, ваше превосходительство? — спросил Корнилов.
— Нет, нет — и без пояснений всё понятно. Чёткость великолепная. По теням легко можно понять, где север, где юг... Отличная работа!
Ионов положил фотоснимки на стол, подошёл к капитану и, сделав порывистое, резкое движение, обнял его.
— Спасибо вам. — Голос генерала сделался тихим, трескучим, будто ему сдавило глотку, он поморщился, откашлялся в кулак, затем, чтобы дышалось свободнее, расстегнул крючок на воротнике кителя. — Я представляю, чего стоила вам эта поездка.
— Ничего особенного, ваше превосходительство, — будничным голосом произнёс Корнилов, — это была обычная рекогносцировка.
— Рекогносцировки никогда простыми не бывают...
Корнилов деликатно покашлял в кулак.
— Даю вам три дня, Лавр Георгиевич, берите бумагу, скажите денщику, чтобы чернильницу заправил свежими чернилами, пишите докладную записку в штаб округа, — Ионов прошёлся по кабинету, остановился, — деталей не упускайте, пишите обо всём, что видели... А я тем временем похлопочу — вы достойны ордена.
Вид у Корнилова сделался смущённым.
— Премного благодарен, ваше превосходительство, но, поверьте, я в Афганистан отправился не ради ордена...
— Не надо высоких слов, Лавр Георгиевич, я сам из такого же теста слеплен. Всё понимаю: вначале Россия, а остальное... остальное — потом. Это всё похвально, но за душой не надо забывать о теле. Тело же любит ордена.
— Записку я уже сочинил, — сказал Корнилов.
Генерал-лейтенант Иванов[6] Николай Александрович, командующий русскими войсками в Туркестане, отправил в Санкт-Петербург депешу, в которой доносил начальнику Главного штаба о поездке, предпринятой капитаном Корниловым в Афганистан, и просил отметить отважного офицера орденом Святого Владимира III степени.
Главный штаб не поддержал ходатайство, более того — указал на «недопустимость подобных действий впредь», а генерал Ионов получил выговор за то, что он «рискует способными офицерами в делах, за которые афганцы посадили бы Корнилова на кол».
Михаил Ефремович, узнав об этом, только поморщился да выругался простодушно, по-мужицки:
— Вот лягушкоеды!
Сам Ионов в отличие от питерских широколампасных генералов, обсыпанных перхотью, лягушек не любил, предпочитал им жареных фазанов, поэтому, поразмышляв немного, велел выдать капитану Корнилову триста рублей из войсковой кассы.
— Это в хозяйстве будет нужнее, чем какой-то орденок на жидкой ленточке, — сказал он. — Тем более, я знаю, вы ждёте приезда из столицы жены с маленькой дочерью... Верно?
Корнилов вытянулся и лихо щёлкнул каблуками: генерал был прав. В конце концов, он совершил эту поездку не ради ордена...
Таисия Владимировна похорошела, на щеках появился здоровый тёмный румянец, нежное, чуть вытянутое лицо её округлилось, смеющиеся глаза лучились светом.
Сойдя со ступеньки вагона, она оглянулась и буквально вспыхнула, засветилась радостью, увидев мужа.
Капитан приехал встречать её в Ташкент, куда из Санкт-Петербурга приходил усталый, с росой, проступившей на зелёном корпусе, «микст» и приводил состав, состоящий из двенадцати вагонов первого и второго классов. Таисия Владимировна приехала во втором классе.
В руках она держала небольшой свёрток — завёрнутую в атласное одеяльце дочку. Корнилов кинулся к жене:
— Тата, Таточка!
Он расцеловал сияющее, радостное лицо Таисии Владимировны, заглянул в распах свёртка и подхватил рукой тяжёлый плетёный чемодан, который вынес из вагона на перрон важный усатый кондуктор. Свободную руку Корнилов сунул в карман галифе, чтобы достать деньги и расплатиться с кондуктором, но тот протестующе поднял две крепкие, похожие на лопаты ладони:
— Не стоит беспокоиться, господин капитан! У вас растёт очень славная дочка. За всю дорогу ни разу не заплакала. Мне бы такую внучку! Сразу видно — дочь офицера. — Кондуктор довольно разгладил толстыми короткими пальцами бороду, потом, будто гребнем, расчесал усы и приложил ладонь к форменной железнодорожной фуражке.
На многолюдной вокзальной площади наняли извозчика. Корнилов усадил в экипаж жену, подал ей лёгкий тёплый свёрток, при виде которого у него перехватывало дыхание, а в правом виске начинала судорожно биться нервная жилка, спросил жену заботливо:
— Как чувствуешь себя?
— Великолепно.
— Не устала?
— Немного устала, но... — Таисия Владимировна улыбнулась, — ты знаешь, как только я вышла из вагона и увидела тебя, так вся усталость прошла...
Корнилов улыбнулся ответно, ощутил, как в правом виске вновь сильно и громко забилась жилка.
— Таточка, я снял комнату у купчихи Данилоной... Акклиматизируешься, отдышишься у купчихи, и мы можем отправиться ко мне в гарнизон. Жизнь у нас там спокойная.
— То самое, что мне очень надо после многолюдного Петербурга...
— Если не понравится — я снова перевезу тебя к купчихе. Как папа? — Корнилов на французский лад сделал ударение на последнем слоге.
— Прихварывает. А так — ничего. Он у нас молодец.
Не успел Корнилов перейти на противоположную сторону пролётки — огибал её сзади, как из-под колеса неожиданно выскочил маленький мохнатый комок, проворно и очень ловко запрыгнул на ступеньку пролётки, а со ступеньки — в саму пролётку, прижался к ноге Таисии Владимировны, жалобно поглядел на капитана.
— Боже мой! — невольно воскликнул тот. — Что за грязнуля? Откуда взялся?
Котёнок в ответ печально мяукнул — видно, объяснил человеку, откуда взялся. Корнилов бросил опасливый взгляд на свёрток, который Таисия Владимировна держала в руках: как бы этот чумазый зверёк не наградил какой-нибудь заразой его дочку.
— Братец, тебя сюда никто не приглашал. Покинь-ка тарантас!
Котёнок умоляюще посмотрел на Таисию Владимировну. Та подняла руку в молящем движении, второй рукой она держала ребёнка.
— Дивный котёнок! Лавр, пусть он останется, прошу тебя!
Капитан вновь опасливо покосился на грязный мохнатый комок.
— А вдруг он заразный?
— Я вымою его карболовым мылом... Пусть останется, прошу тебя!
— Пусть останется, — неожиданно легко согласился Корнилов, ему и самому сделалось жаль котёнка — ведь симпатичный грязнуля точно погибнет в этом городе. Если случайно не раздавят люди, то через пару часов разорвут собаки. — Пусть останется.
Котёнок всё понял и благодарно посмотрел на капитана.
Таисия Владимировна счастливо, будто девчонка, рассмеялась:
— Спасибо, Лавр!
Корнилов тронул рукою извозчика за плечо:
— Поехали!
Котёнок, когда Таисия Владимировна отмыла его, оказался светлым, пушистым, очень сообразительным — смотреть на него без улыбки было невозможно.
— Ему надо дать имя, Лавр, — сказала Таисия Владимировна, — всякое животное в доме должно иметь своё имя. Без имени оно будет страдать. Как назовём котёнка, Лавр?
— Кто это, мальчик или девочка?
— Девочка, я уже посмотрела.
— Может быть, назвать как-нибудь по-женски: Катька, Натка, Ксюша... Или на английский лад — Кори, Эстер... А?
— Понятно одно: имя должно быть очень мягким, ласкающим слух, тогда и кошечка эта будет мягкой. От имени зависит так много, Лавр.
— Про людей говорят: имя — это судьба, а что говорят про кошек — не знаю.
— Да то же самое, что и про людей. Говорят, что в кошачьих кличках не должно быть буквы «р»: животные делаются от «р» раздражительными, агрессивными — кусаются и гадят...
— Давай назовём её Ксюшкой.
— Мне нравится, — сказала Таисия Владимировна, лучась кроткой улыбкой. — Очень ласковое имя. Звучит хорошо, от него исходит тепло, произносить приятно. Ксюша, Ксюша... — Таисия Владимировна прислушалась к звучанию имени и удовлетворённо наклонила голову: — Хорошо!
Котёнок, словно поняв, что речь идёт о нём, что он перестал быть безродным и бездомным, победно вздёрнул хвост-прутик, обежал Таисию Владимировну кругом и задрал голову.
— Ах, ты... — Таисия Владимировна присела, погладила котёнка по голове. — Ксюша, Ксюша. Знай, отныне — это твоё имя.
— Я в штаб, — сказал Корнилов, натянул на плечи шинель, поднял руку прощально, Ксюшка, будто поняв, что хозяин уходит, поспешно подбежала к нему. Капитан не выдержал, улыбнулся: — Не скучайте тут без меня. Через пару часов я вернусь, и мы будем есть настоящие среднеазиатские манты.
Ещё две недели назад Корнилов отправил в штаб округа телеграмму, в которой сообщал, что привёз с рекогносцировки книгу, которая представляется ему важной, — «Джихад». Книга эта, изданная эмиром Абдуррахман-Ханом[7], в будущем станет определять отношения между Западом и Азией, в этом Корнилов был уверен. Он мог бы переслать книгу в Ташкент по почте, но почта обладает странным свойством проглатывать послания, посылки, пухлые служебные конверты, пакеты — ухнет иной пакет, оклеенный марками сверху донизу в мутные почтовые нети, и найти его потом бывает невозможно, поэтому Корнилов решил доставить книгу в штаб округа лично и доложить о ней начальству. Тем более что книгу он очень внимательно просмотрел — для перевода сил не хватило, а для просмотра по косой, для того, чтобы понять суть «Джихада», и время и силы нашлись. Корнилов хорошо понимал, насколько опасна эта книга...
Вернулся он из штаба округа раздосадованный, в руках держал большой туесок, набитый мантами. Таисия Владимировна внимания на туесок не обратила — в глаза ей бросились горькие морщины, ломаной лесенкой собравшиеся на лбу мужа, да скорбно опустившиеся вниз усы.
— Случилось что-нибудь, Лавр?
Муж медленно качнул головой:
— Ровным счётом ничего. Хотя мне иногда кажется, что мои товарищи из штабных не всегда все понимают — кричат «Караул!» при виде дохлой мыши, выглядывающей из щели, и молчат благодушно, когда аллигатор подбирается к ногам живого человека, чтобы проглотить свежанинку с косточкой.
— Не понимаю, о чём речь, Лавр.
— Это я так. — Он протянул туесок жене. — Держи. Манты ещё тёплые. Сейчас я покажу тебе, как надо их правильно есть. Не то это блюдо... очень капризное. По усам будет течь, а в рот не попадёт. — Корнилов ещё не мог отойти от разговора, который состоялся в штабе.
Таисия Владимировна заглянула в туесок.
— Манты не просто тёплые, они ещё горячие. А на дне — бульон.
— Это, видно, меня перепутали с холостым офицером и налили бульона, чтобы я мог запивать водку.
— Гадость какая — водка. — Улыбка исчезла с лица Таисии Владимировны, она передёрнула плечами.
— Не скажи, Таточка, — голос мужа помягчел, — здесь пьют не для того, чтобы заглушать тоску или забываться, здесь пьют ради дезинфекции. Водка убивает всякую заразу лучше карболки.
— Да, карболку пить не станешь, — согласилась Таисия Владимировна.
— Пошли, Тата, к столу. Манты надо есть, пока они горячие. Подогревать их не рекомендуется — совсем другой коленкор будет. Потеряют вкус.
Манты понравились Таисии Владимировне.
— Напоминают наши сибирские пельмени, — сказала она.
— Напоминают, — согласился с нею муж, — но только отдалённо. В пельмени для сочности добавляют немного свинины, а здешние люди, стоит им только показать угол шинели, зажатый в руке, хватаются за ятаганы.
— Мне это не совсем понятно, — сказала Таисия Владимировна, чистый высокий лоб её покрылся мелкими морщинами, — поясни.
— Угол шинели или бушлата, зажатый в руке, похож на свиное ухо. Мусульмане свинину ненавидят, свиное ухо для них — оскорбление. А оскорблённый человек берётся за оружие. Вот и вся разгадка.
Корнилов ухватил пухлую увесистую лепёшку за небольшой плотный отросток и отправил лепёшку в рот. Отросток швырнул в миску.
— А почему эту пупочку есть нельзя? — спросила Таисия Владимировна.
— Типично женское слово — пупочка. — Корнилов засмеялся. — Мужчины таких слов не произносят.
— Не придирайся. Не то уеду назад в Санкт-Петербург.
У Корнилова насмешливо дрогнули губы.
— Пупочку есть можно. Но здешний народ руки моет редко, поэтому хвостики эти идут в мусорное ведро. Кстати, нас, русских, которые моют руки часто, здесь считают большими грязнулями.
— Почему же людей, которые часто моют руки, здесь считают грязнулями?
— Закон простой арифметики: раз человек часто подходит к ведру с водой и моет руки — значит, он грязный, иначе с чего бы ему так часто смывать грязь? Вот и всё.
— М-да, — Таисия Владимировна неожиданно вздохнула, — здесь, в Азии, всё шиворот-навыворот.
— Азию ты, Таточка, полюбишь, я в этом уверен. Придёт время — ты и жизни своей мыслить без Азии не будешь. Азия много интереснее, чище, честнее, душевно богаче Европы.
— Манты, хоть и нет в них свинины, очень сочные.
— Во-первых, здешние повара кладут в баранину много лука, во-вторых, растут тут кое-какие травки, неведомые, между прочим, кулинарам Европы, которые делают мясо сочным. Даже жёсткое мясо, сплошь жилы и одеревеневшие волокна, и то делается сочным.
Из соседней комнаты пушистым комком вылетела Ксюшка, растопырила лапки, тормозя, обиженно сощурила сонные глаза: как это люди посмели без неё расправляться с вкусной едой? Мяукнула тонко, просяще.
— Ещё одна любительница азиатской кухни. — Таисия Владимировна в встревоженном движении вытянула голову, прислушалась: ей показалось, что из соседней комнаты донёсся голос проснувшейся дочери, но нет, было тихо — дочь спала.
Капитан взял жестяную крышку-нахлобучку от монпансье, сунул в неё одну пельменину из туеска, поставил на пол. Ксюшка прыгнула к еде.
— А Наталья Лавровна — молодец, — сказал Корнилов, голос у него зазвучал нежно, — знает, что плачут только плохие девчонки, держится.
— Расскажи всё-таки, чем ты был встревожен, когда пришёл?
Глаза у капитана угасли.
— Тем, что коллеги иногда прячут головы в песок, будто страусы, живут только днём нынешним и совсем не хотят думать о том, что наступит день завтрашний.
— И это всё?
— И это всё.
— Стоило ли расстраиваться?
— Ещё как стоило, — убеждённо произнёс Корнилов, подумал о том, что джихад, провозглашаемый воинствующими мусульманами, может однажды широко распространиться по миру — исламисты будут мстить христианам только за то, что они — христиане, и тогда всякая Варфоломеевская ночь покажется европейскому обывателю светлым днём.
Чтобы это не произошло где-нибудь в году тысяча девятьсот девяносто пятом, упреждающий выстрел надо делать сейчас.
Англичане тем временем продолжали прощупывать незнакомый им Памир, организовывали экспедицию за экспедицией: им очень важно было сделать здешние места своими, чтобы английским духом пахли даже собачьи норы, вырытые в земле, — как это уже есть в Индии, — но им здорово мешали русские.
Впрочем, ради справедливости надо заметить, что русские пока особой активности в приручении Памира не проявляли, и это также настораживало англичан: вдруг русские действуют, исходя из какого-нибудь своего секретного, очень хитроумного плана?
Корнилов застрял в Ташкенте: им заинтересовались сотрудники так называемого ГУ — Главного управления. Оно так и называлось в военном ведомстве — Главное управление, без каких-либо словесных добавлений и расшифровок. Но эту аббревиатуру офицеры произносили шёпотом. Это было самое секретное управление в русской армии — разведывательное. Попасть туда было невозможно, ни протекция, ни знакомства не играли никакой роли — считалось, что сотрудники ГУ подчиняются лично царю.
Разведка была, есть и будет святая святых всякой военной кампании. Драчку, даже самую маленькую, можно вообще не начинать, если она не будет подготовлена разведчиками.
Это очень хорошо понимал батюшка нынешнего государя Николая Александровича хитроватый, мудрый, с широкой крестьянской грудью, похожий на сельского купца Александр Третий. Из жизни он ушёл так внезапно, что Россия даже охнуть не успела — только зажмурилась от горя, стиснула зубы, и всё, а Александр уже в могиле лежит — закопан в роскошной мраморной яме и сверху чугунная плита надвинута.
Корнилов хорошо помнил день, когда его производили в офицеры — по окончании Михайловского артиллерийского училища...
Вечером новоиспечённые подпоручики, блестя погонами, выстроились в очередь к казначею учебного заведения: тот лично выдавал господам офицерам так называемые «смотровые» — первые серьёзные в их самостоятельной жизни деньги — по триста рублей на нос хрустящими сторублёвками, на эти деньги можно было справить приличный офицерский мундир и показать себя в обществе на «смотринах». Корнилов этим деньгам был очень рад.
Богатые юнкера швыряли деньги налево-направо охапками, по три раза в году заказывали себе хромовые сапоги и приобретали у Савельева — знаменитого мастера с Офицерской улицы — шпоры-фёдоровки с прямыми «отростками» и малиновым звоном — по паре шпор на пару новых сапог, но то, что для других было привычным, для Корнилова было внове.
У только что произведённого в подпоручики зайсанского парня не было ни сапог лишних, ни шпор-фёдоровок, и в любимом злачном месте михайловцев, «Кафе де Пари», расположенном на Невском проспекте напротив Гостиного Двора, он также ни разу не удосужился побывать — не было денег.
Впрочем, в честь окончания училища богатые михайловцы врезали уже не по студенческому «Кафе де Пари», а стали брать планку повыше — компаниями заглядывали в «Медведь» и «Аквариум», слушали цыган, засовывали им в гитары деньги, пили холодную водку и закусывали её икрой и кулебяками — рыбными либо мясными; были ещё ягодные кулебяки, но их новоиспечённые офицеры брезгливо отталкивали от себя и делали официантам выговор, чтобы те больше не путали их с гимназистами. Официанты, смущённо кланяясь, отходили от них и снова смущённо кланялись, пряча за спиной поднос с ягодным изделием, — старались держаться от греха подальше. И правильно, кстати, делали.
Трёхсот рублей для посещения таких ресторанов хватало ненадолго.
Напившись основательно, старались забраться на чугунных лошадей, украшавших Аничков мост, и, ухарски поплёвывая в чёрную воду Фонтанки, «прокатиться» на них.
Военный комендант Санкт-Петербурга был вынужден издать для «господ офицеров» приказ о «безусловном воспрещении посещать Русское купеческое общество (Прикащичий клуб), Первое Общественное собрание (Немецкий клуб), салон-варьете, зал общедоступных увеселений Лейферта и танцевальный зал Александрова». На приказ этот новоиспечённые офицеры старались внимания не обращать — мало ли что взбредёт в голову старому дураку-генералу.
Хоть и не любил Корнилов Санкт-Петербург, но был град Петров лучше той завшивленной, грязной дыры, куда загнали подпоручика; оказался он в такой глуши, какая не водилась даже на бескрайних зайсанских просторах, — на батарее, не имевшей ни одного орудия. Посёлок, примыкавший к горам, был небольшой, состоял из пяти дувалов и восьми кибиток, тут даже не знали, что такое, например, керосиновые лампы — вечера проводили при свете лучин, связанных в щепоть, умываться ходили к небольшому ручью, мылись в бочках — наливали в большую кадку горячей воды и, если человеку хотелось попариться, накрывали его с головой огромным тулупом, который был в пору самому голуб-явану или как его называли — снежному человеку.
Впрочем, мытарства подпоручика были, слава богу, недолгими — зимой его отозвали в Ташкент. А в Ташкенте — своя жизнь, своё общество, свои игры.
Надо было подумывать о поступлении в академию, ведь для того, чтобы продвинуться хотя бы на несколько шагов по военной стезе, училища было мало. Самое лучшее — поступить в Академию Генерального штаба. Но имелась одна закавыка — в эту академию стремились очень многие, а поступали единицы. Слишком тяжёлыми были вступительные экзамены, и вообще более трудного учебного заведения в России, чем Академия Генерального штаба, не существовало. Серебряные аксельбанты, указывающие на принадлежность к Генеральному штабу, продолжали манить очень многих, поэтому поток желающих поступить в эту академию меньше не становился.
Если Корнилов был силён в тактике, в расчётах артиллерийской стрельбы, с математикой справлялся великолепно, без всяких подсказчиков и репетиторов, то европейские языки знал плохо. «Плавал» и в английском, и во французском — едва скрёб лопатой по воде, норовя опрокинуть лодку.
С языками надо было что-то делать.
В офицерском собрании его познакомили с невысоким смуглым человеком, живот которого, похожий на большой арбуз, плотно обтягивал пикейный жилет. Это был Рафаил Рафаилович Стифель, обрусевший француз.
Особенностью Стифеля было то, что он всегда находился в курсе всех последних событий, происходивших не только в Ташкентском гарнизоне, но и во всём Туркестане. Когда Стифель что-либо рассказывал, то обязательно пританцовывал, дёргал короткими мускулистыми ногами, параллельно с рассказом помыкивал себе под нос мелодии Оффенбаха — этого композитора он просто боготворил, иногда останавливал самого себя, исполнял куплет из какой-нибудь арии и вновь продолжал рассказ. Таким же макаром он вёл и уроки французского. Язык он знал хорошо, и, как ни странно, пританцовывания, мычание, ахи и охи Стифеля помогали его ученикам усваивать материал.
Предварительные экзамены для поступающих в академию были устроены в штабе округа. Сдавали двенадцать человек, выдержали экзамен только пять.
Это были подпоручики Корнилов и Дробинский из артиллерийской бригады и подпоручики Мельников, Карликов и Петров из пехотных батальонов.
Двенадцатого июля 1895 года командующий округом подписал распоряжение, и все пятеро отправились в Санкт-Петербург, в академию.
Впереди было четыре месяца напряжённой подготовки — именно на такой срок офицеры освобождались от службы и должны были в поте лица долбить предметы, которые предстояло сдавать строгим экзаменаторам.
Самая недобрая слава ходила про генералов Штубендорфа, Цингера и Шарнгорста, которые откровенно зверствовали на самом трудном экзамене — по математике. Генералы с немецкими фамилиями стояли на экзаменах плотной стеной, не было щели, в которую можно было проскочить.
Высшая оценка на экзаменах составляла двенадцать баллов. Вот по математике-то Корнилов все двенадцать баллов и получил. Столько же получил и на экзамене по фортификации. Непросто достались ему экзамены по военной географии, администрации, политической истории.
Экзамен по артиллерии принимал генерал-майор Потоцкий, которого Корнилов знал по Михайловскому училищу. Был Потоцкий человеком немногословным, замкнутым, завалить соискателя для него было делом плёвым.
Билет Корнилову попался непростой — предстояло сделать несколько чертежей. Поручик Корнилов — несколько дней назад пришло сообщение, что ему присвоено звание поручика, — встал к доске и поспешно заработал куском мела.
Время текло быстро, не успел Корнилов оглянуться, как генерал Потоцкий подошёл к его доске.
— Та-ак, — брюзгливо произнёс он и качнулся на ногах, переваливаясь с пяток на носки и обратно. Вгляделся в меловые чертежи. — Рисуночки могли бы сделать и получше, поручик, — решил придраться он, — всё-таки Михайловское артиллерийское заканчивали... Гм-хм!
Задал вопрос — простой и одновременно коварный. Корнилов дал на него короткий, точный ответ.
— Гм-хм! — хмыкнул Потоцкий себе в нос. Непонятно было, доволен он ответом или нет. Задал ещё один вопрос.
Корнилов, втягивая испачканную мелом манжету рубашки в рукав, ответил в обычном своём духе, чётко и коротко.
— Гм-хм!
И опять непонятно, доволен Потоцкий ответом поручика или нет. Задал третий вопрос. И снова Корнилов ответил в обычной своей манере, очень подкупающей.
Генерал-майор Потоцкий поставил Корнилову оценку, которую не поставил на своём экзамене никому — одиннадцать с половиной баллов. Общая оценка у Корнилова — несмотря на то, что поручик боялся завалить экзамен по иностранным языкам, — оказалась лучше, чем у других: 10,93 балла.
Корнилов был принят в одно из самых капризных, самых высокочтимых и аристократических учебных заведений России.
Пока Таисия Владимировна находилась в Ташкенте, Корнилов быв счастлив — ему нравилось, с каким любопытством и тщанием она выбирает на базаре фрукты (этого добра на ташкентской толкучке было видимо-невидимо, до середины апреля на рынке, например, продавали свежие дыни — прошлогоднего, естественно, урожая, их оплетали травяными косичками и в глиняных сараях-кибитках подвешивали на стропила, хранились скоропортящиеся дыни невероятно долго, хотя к весне и делались вялыми и теряли обычную сочность; ташкентские дыни вызывали у Таисии Владими ровны особый восторг), с каким восхищением рассматривает огромную голоствольною чинару, растущую во дворе офицерского собрания, как кормит золотых рыбок в каменном бассейне, как тетёшкает дочку... Корнилов наблюдал за женой, и всякое движение её, всякий жест, взгляд, наклон головы вызывали у него нежность и тепло.
Несмотря на начальственную накачку, последовавшую из Санкт-Петербурга, на подзатыльники и окрики, в штабе округа были довольны вылазкой капитана Корнилова в Афганистан.
— Побольше бы таких офицеров в округе! — басил, склоняясь над картой, Николай Александрович Иванов, командующий войсками Туркестанского округа. Прикидывал, как станут двигаться его части, если он получит приказ выступить, скажем, на Бомбой... Как в таком разе удобнее будет обойти крепость Дейдади, слева или справа? Штурмовать её бессмысленно. Её надо огибать стороной либо, если она будет слишком мешать, окружить и уморить голодом и жаждой, — и сделать это несложно, благодаря рекогносцировке капитана Корнилова... Крепость перестала быть белым пятном. — Побольше бы таких офицеров, — заведённо пробасил генерал-лейтенант, почесал пальцем нос и подумал: а к чему бы это?
Неужели к выпивке? Или, наоборот, к штуке более приятной, воспетой в русских сказках как предмет национальной гордости, — к кулаку?
Корнилов тем временем получил задание — отправиться в Патта-Гиссар и Чубек для осмотра пограничной зоны.
Отряд капитана Корнилова был немногочисленным: один казак, совсем ещё молодой, с тёмными аккуратными усами и чёлкой, нависшей над бледным потным лбом, и четверо текинцев, одного из которых капитан хорошо знал. Это был Керим.
Кериму капитан обрадовался, обнял его, похлопал по спине рукой:
— Друг мой!
Керим ответно похлопал рукой по спине Корнилова, сделал это мягко, уважительно, словно специально подчёркивал расстояние, которое отделяло его от капитана Генерального штаба:
— Господин!
— Вместе будем, Керим, снова вместе. — Корнилов почувствовал, что внутри у него даже тепло сделалось, будто там возник кусок солнца, нырнул под самое сердце и теперь растекается широкими кругами. — Я этому очень рад.
— И я очень рад, господин...
— Жаль, Мамата нет, Керим... Нам будет не хватать Мамата.
— Он — житель другой страны, господин, но если вы замолвите слово, Мамат вступит в отряд туркменской милиции.
— Я, конечно, готов замолвить слово...
— Пожалуйста! — вежливо попросил Керим.
Увы, никакие ходатайства, даже если они исходили от генерала, не могли стать основанием для зачисления гражданина другого государства в туркменскую милицию, — Корнилов обратился с такой просьбой к помощнику начальника штаба округа, тот только отвёл глаза в сторону и отрицательно покачал головой.
— Не моя прерогатива, — произнёс он неохотно.
— А чья?
Помощник начальника штаба выразительно потыкал пальцем в потолок, глаза его обрели почтительное выражение:
— Это может сделать только военный министр.
— Да никто об этом даже не узнает, — горячо воскликнул Корнилов.
— Но если узнает, такой потрясающий скандал получится — на небе будет слышно.
Пришлось Корнилову отступить, он посмотрел на помощника начальника штаба как на человека, не справляющегося со своими обязанностями, и, щёлкнув каблуками, вышел из кабинета.
Отъезд отряда был задержан на двое суток.
Вечером в казарме к Корнилову подошёл казак Созинов.
— Ваше благородие, а я ведь вам поклоны с Зайсана привёз.
Корнилов вспыхнул молодо:
— Господи, Зайсан! Мне он иногда снится. Караси по-прежнему по пуду весом ловятся?
— По-прежнему.
— А сомы воруют детишек у полоротых баб?
— И такое бывает. Но казаки держат свои ружья наготове — отбивают.
— Кабанья охота как? Существует ещё? Вепри есть?
— Кабанов развелось видимо-невидимо. Столько их, что они стали делать набеги на огороды — за один набег полдеревни оставляют без картошки.
— Господи! — Корнилов запоздало обнял земляка. — Вот не думал, что судьба мне пошлёт станичника с родной земли...
— Я сам к вам напросился, ваше благородие, поскольку знал: вы — наш!
— Как тебя зовут? — обратился Корнилов на «ты», положил руку на плечо казака.
Тот шмыгнул по-ребячьи носом.
— Василий. Вася.
— К походу готов, Василий? Будет трудно. Особенно в горах.
— Я трудностей не боюсь. — Лицо Созинова на мгновение онемело, будто он заглянул в горную пропасть, после паузы проговорил с сожалением: — А батюшка ваш здорово постарел.
— Это я в последний свой приезд заметил — начал дед сдавать. Внучку очень хочет посмотреть, даже слёзы на глазах проступают...
— Станица наша расширилась, расстроилась. Только в этом году восемнадцать новых дворов возведено.
— Завидую я тебе, Василий, — дрогнувшим голосом произнёс Корнилов. Пожаловался: — Мне так иногда хочется вернуться назад, в своё прошлое, в детство, на озеро Зайсан, либо в станицу Каркаралинскую, что хоть криком кричи. Если бы человек мог возвращаться в своё прошлое, он бы многие досадные оплошности исправил...
— Не дано, ваше благородие.
— Охо-хо-хо, грехи наши тяжкие. — Корнилов согнулся по-старчески, в голосе его прозвучали скрипучие разлаженные нотки. Он ещё раз хлопнул казака по плечу. — Дорога у нас будет длинная, времени свободного — воз и маленькая тележка, о многом сумеем переговорить... Кстати, а по отчеству как будешь?
— Васильевич.
— Василий Васильевич, выходит. Буду знать. Кстати, Василий Васильевич звучит лучше, чем просто Вася.
— Да-к... — Казак замялся, приподнял одно плечо, потом другое. — Мне неудобно как-то.
— Неудобно с печки в штаны прыгать, а всё остальное очень даже удобно, друг мой. Завтра с утра надо проверить лошадей, особенно ноги — нет ли расхлябанных подков... Это раз. И два — нет ли потёртостей? В горах нам никто не поможет, только сами себе...
— Я в станице, случалось, ковалю вашему помогал.
— Митричу, что ль?
— Ему самому. Так вот, не взять ли нам, ваше благородие, с собой кое-какой инструмент? А? В пути мало ли что может случиться.
— Взять. Обязательно взять. — Корнилов ещё раз примял ладонью погон на плече Созинова и ушёл.
Несмотря на апрель, погода в Ташкенте стояла уже летняя, жаркая, как в июле, воздух гудел от пчёл, солнце выжаривало карагачи и высокие, стройные стволы пирамидальных тополей до гитарного звона, город пахнул мёдом, яблоками и цветами.
Из казармы капитан направился на рынок, купил там снизку чеснока.
— А чеснок зачем? — спросила Таисия Владимировна.
— Никакая зараза не пристанет, если в кармане лежит головка чеснока, — даже холера, даже брюшной тиф, и те не прицепятся... Проверено много раз. В походе же всё может быть: и кусок грязи можно съесть, и хворую дичь случайно попробовать, и в моровое место попасть. А чеснок — штука спасительная, от всякой опасной хвори способен уберечь. После любой еды, после любой воды достаточно съесть дольку и можно быть уверенным — не занеможешь.
— Интересно как. — Таисия Владимировна зябко поёжилась — дальних дорог и неизвестности она боялась, за мужа опасалась.
Созинов оказался ловким казаком, у него всё спорилось в руках, он, кажется, успевал бывать одновременно сразу в нескольких местах, чем вызывал у текинцев некое нехорошее изумление.
— Шайтан! — крутили они из стороны в сторону каракулевыми папахами и делали круглые глаза.
Созинов, ловя на себе взгляды текинцев, только посмеивался. Потом не выдержал, подошёл к ним:
— Я могу, чтобы мы лучше понимали друг друга, поставить вам бутылку. Хотите?
В глазах Керима мелькнуло что-то заинтересованное, живое, он отрицательно качнул головой:
— Нет. Коран нам это запрещает.
Созинов развёл руки в стороны:
— Тогда как же быть?
Керим улыбнулся:
— Не знаю.
Улицы ташкентские благоухали, не было в городе ни одного палисадника, ни одного угла, где бы что-нибудь не цвело. Самым сильным запахом на улицах был запах мёда, он восхищал молодого казака, Созинов невольно крутил головой и произносил:
— Вот это да-а-а!
По растроганному лицу его катился пот: в Ташкенте было жарко. На сухое ташкентское тепло Созинов реагировал по-своему:
— Жар костей не ломит, но размягчаться нельзя.
В дорогу выступили ранним розовым утром, когда ночная темнота начала отступать, сбиваться в клубки, забивать низины и горные щели; светлые пятна, появившиеся в воздухе, стремительно порозовели, пространство наполнилось пением птиц.
Корнилов заглянул в комнату, где Таисия Владимировна спала с Наташей, вгляделся в сумрак — жена, почувствовав взгляд мужа, поспешно поднялась, капитан приблизился к ней и остановил коротким движением руки:
— Таточка, не поднимайся, лежи, лежи...
— Всё-таки ты уезжаешь? — неверяще прошептала успевшая подняться с постели Таисия Владимировна. Хотя она точно знала, что, несмотря на все задержки, муж уедет обязательно, об этом они вели речь каждый раз за ужином, и каждый раз её глаза наполнялись слезами, она не верила, что муж уедет.
— Это же служба, Тата, — произносил Корнилов укоризненным тоном.
— Я не хочу, чтобы ты уезжал.
Корнилов обнял её, погладил рукой по спине, лопаткам, стараясь, чтобы голос его звучал как можно мягче, что-то проговорил про службу, про дело, которое не ждёт, ощущая тщетность, пустоту своих слов...
— Лавр... — Таисия Владимировна всхлипнула беспомощно, говорить она не могла: не было сил.
Он хотел отбыть не прощаясь — не получилось.
— Таточка, — произнёс Корнилов и умолк — виски сдавило что-то тугое, от жалости к жене, от осознания того, что она остаётся одна, сделалось нечем дышать, Корнилов поцеловал её в волосы, обнял и вышел из дома.
Во дворе его ожидал Созинов с конём. Капитан легко взлетел в седло, тронул шпорами коня. Конь ястребом перенёсся через невысокую каменную ограду, приземлившись, взбил подковами яркую электрическую сыпь, целое сеево...
Самое трудное в горах — проходить ледники. Ледяные реки, издающие при движении пушечный гром, опасные, глубокие, способные проглотить всадника вместе с конём, требовали внимания и осторожности.
В горах, примыкающих к России и находящихся на её территории, насчитывалось немало гигантских ледников, имеющих свои тайны, свою мрачную славу. От блеска льда на солнце быстро выгорали глаза, бывалые путешественники старались брать с собой в дорогу маски — наподобие тех, которыми изнеженный аристократический люд обзаводится перед костюмированными балами, только эти маски и спасали людей от беды. И всё равно плакать от жестокости беспощадного горного солнца будут все — и кони, и люди.
Через две недели пути Корнилов, обросший — в горах лучше не бриться, яростное солнце сжигает кожу до волдырей, оно вообще может грызть мясо до костей, никакая мазь не помогает, ожоги болят долго, мешают спать, превращают человека в лунатика, — остановил отряд у грязной, круто вздыбившейся в небеса кромки ледника. Огляделся.
Из-под высокого среза вытекала прозрачная говорливая вода — несколькими ручьями, чуть ниже ледника ручьи сливались в один, и дальше между скалами погромыхивала, сдвигая с места камни, выламывая из отвесных стен целые куски породы, буйная река; справа, если лицом встать к леднику, в бездонное небо уносились угрюмые коричневые скалы.
Кое-где, в центре высветленных проплешин-пятен, — видимо, в этих местах порода была послабее, — росли небольшие, скрученные в восьмёрки, изломанные зелёные кустики. Это была арча — памирские деревца, мученики, изуродованные природой, лютыми холодами и ветрами.
За спиной также круто вздымались к облакам усталые, ноздреватые от старости, грязные горы. Горы эти словно ждали чего-то, в их облике застыл невольный вопрос уж не конца ли света они ждали? Вопрос был громок, красноречив, сформулирован толково, но ответить на него вряд ли кто решался.
Чтобы увидеть верхнюю кромку этих гор, голову надо было задирать так, что шапка обязательно хлопалась на землю, не удерживалась на макушке.
— Будем разбивать становище. На отдых — два дня, — проговорил Корнилов, спрыгнув с коня.
Слева, на взгорке, который огибала говорливая ледниковая речка, гнездилось несколько глиняных кибиток. Там жили кыргызы. Над кибитками возвышались кривоватые, небрежно слепленные купола мазаров — могил людей, когда-то живших здесь. Это кладбище было расположено на площадке более безопасной и более высокой, чем кишлак, — туда и вода не дотянется, и лавина мазары не накроет, и камни, сорвавшиеся с верхотуры, не размолотят. Место было выбрано с умом.
Совсем недалеко, за срезом вознёсшихся в небо гор находился Китай: там точно такие же горы, такие же глиняные кибитки, похожие на гнезда гигантских ласточек, там текли такие же реки и сползали по наклонной каменной тверди, образуя внизу грязные марсианские нагромождения, такие же ледники. Только всё, что находилось по ту сторону скал, было чужим и в душе капитана не рождало никаких чувств — ни озабоченности, ни тепла, ни причастности к тамошним горам, которые не было необходимости и защищать... И совсем другое дело — земля по эту сторону гор.
Поставили три палатки, две большие, солдатские, для отряда, и одну маленькую, офицерскую, с клапаном, в который было вшито крохотное слюдяное окошко — для Корнилова.
От кибиток, стоявших вдалеке, отделились две фигуры в халатах; пригибаясь низко, будто в атаке, с винтовками наперевес, они двинулись к отряду.
— Керим, принимай гостей! — предупредительно выкрикнул Корнилов.
Кивнув, Керим неспешно двинулся навстречу к шедшим к ним кыргызам — те не гостями были в здешних местах, а хозяевами, с представителями службы государевой встречались редко, потому себя так и вели — будто атаку с несколькими обходными манёврами совершали...
— Кто такие будете? — издали, гортанно, словно орёл, прокричал старший из кыргызов, старик с подслеповатыми глазами и тощей, внизу завитой в косичку бородкой.
Керим прижал к груди обе руки, показывая, что худых намерений не имеет, и ответил старику по-кыргызски:
— Свои, аксакал! Из штаба Туркестанского военного округа.
Старик вскинул ко лбу ладонь, развернул её ребром на манер козырька, подслеповатые глаза его шустро заскользили по фигурам людей, находившихся на площадке.
— Свои, говоришь? А что вы тут делаете?
— Проводим ре... ре... Как это называется, господин капитан? — Керим повернулся к Корнилову.
— Проводим рекогносцировку.
— Вот-вот, аксакал... Проводим рекогносцировку.
Сложное, загогулистое слово произвело впечатление на старого кыргыза, он что-то сказал своему спутнику, и тот опустил ствол винтовки.
— Милости прошу к нам в аил, — кыргыз указал на плоские, косовато стоящие на земле кибитки, розовеющие в лучах закатного солнца, с шестами-мётлами, отгоняющими от жилья злых духов. — Рады будем видеть.
— Обязательно придём, — по-кыргызски ответил Корнилов.
Кыргыз приложил руку к сердцу.
Утром Корнилов исследовал шубу ледника. Губы у капитана потрескались и начали кровоточить, кожа с них слезла, как шкурка с сопревшего лука — слоистой плёнкой. Глазастый Созинов заметил непорядок и подскочил к Корнилову с бутылкой подсолнечного масла, протянул её услужливым движением:
— Ваше благородие, смажьте этим губы, иначе замучаетесь — даже есть не сможете.
— Масло? Разве среди наших лекарств никаких мазей нет? Доктор нам не положил?
— Только порошки да капли. Мазей нет.
— Вот каналья-доктор! — Корнилов хотел выругаться покрепче, но сдержал себя. — Ладно, Созинов, давай, что есть.
Слезящиеся от солнца глаза Созинова, горошины зрачков источали участие. С намасленным ртом — губы сразу как плёнкой покрылись — Корнилов отправился исследовать устье ледника.
По дороге осматривался — не попадётся ли на глаза какой-нибудь сук, чтобы на него можно было опираться, но дерево в царстве камней было штукой редкой, проще было найти золотой самородок величиной с куриную голову, чем кривую дубину.
От тёмных, заляпанных грязью дырявых глыб льда тянуло холодом, из-под огромной, спёкшейся в движении массы сочилась вода, звенела по-весеннему ликующе, освобождённо, что-то радостное было сокрыто в этой звени. Идти по шубе ледника, по страшным марсианским нагромождениям было опасно: под ногой мог легко лопнуть какой-нибудь пузырь, присыпанный каменной мукой, а под ним могла оказаться пропасть метров двадцать глубиной, тут вообще могли водиться трещины бездонные, Корнилов это чувствовал и старался не делать невыверенных движений.
Утро выдалось тихое, с розовыми облаками, прилипшими к макушкам гор, и тихим движением орлов в безмолвном небе; в затенённых каменных щелях похрустывал лёд; вода, вытекающая из-под шубы, искрилась, била в глаза режущим электрическим сверком.
Около большого камня «жандарма», угрюмо поднимавшегося над ледником, — «жандарму» не хватало только форменной фуражки с кокардой, чтобы быть похожим на блюстителя политического порядка, способного одним только взглядом раздеть иного человека до исподнего, — Корнилов нашёл серебристо-серый голыш, украшенный тёмными вкраплениями. Колупнул пальцем одно из вкраплений. В глаза ему ударил острый красный лучик.
— Ого! — не удержался от довольного восклицания Корнилов. — Дорогой камень. Похоже на непромысловые рубины. — Снова колупнул ногтем срез.
И опять в глаза ему ударил тёплый беспокойный лучик, родил внутри восхищение. Наколупать бы этих камней десятка два, обработать — глядишь, получилось бы что-нибудь толковое для Таисии Владимировны. Корнилов неожиданно ощутил охотничий азарт, желание искать камни и находить их, но в следующее мгновение задавил это желание в себе — отставить все поиски, а камни эти диковинные показать в штабе округа: вдруг они представляют интерес для государства Российского?
Корнилов тщательно отёр камень, сбил с него налипь и сунул в полевую сумку, затем в блокноте сделал запись, сопроводив её небольшим чертёжиком, в котором точно обозначил место, где был найден серебряный голыш.
Личная выгода для Корнилова не существовала, он, кажется, выскреб из себя само это понятие и брезгливо относился к сытым офицерам, имевшим дело с сомнительными купцами, к тем сослуживцам, кто готов был продать что угодно, лишь бы из этого вышла выгода, способная приятно отяжелить карман...
Впрочем, надо отдать должное справедливости: таких офицеров в армии было немного, очень немного, но те, что были, «портили воздух» своим существованием более чем достаточно; как известно, чтобы испортить бочку мёда, достаточно лишь ложки дёгтя.
Из-под спёкшихся грязных глыбин веяло холодом, холод сжимал горло, заставлял слезиться глаза — пространство делалось радужным, многоцветным. Капитан прикинул на глаз ширину ледника. Глаз у капитана, как говорится, не глаз, а ватерпас, и потому поправки на ошибку можно было не делать — максимум мог он ошибиться сантиметров на двадцать. Попытался Корнилов определить, каким же ледник должен быть в длину, задача эта была посложней, он засомневался в своих расчётах, качнул головой удручённо: чтобы получить точную цифру, надо пройти насквозь весь ледник, а это съест несколько дорогих дней. Затем, также прикидочно, измерил глубину. Шуба была глубокой, имела разное дно, в отдельных местах толщина льда превышала тридцать пять метров.
Оставалось сделать ещё один замер — скорости, с которой ледник ползёт вниз.
Корнилов достиг безопасной, лишённой трещин кромки, от которой резко свернул влево, прыгая с валуна на валун, ушёл на полкилометра вверх. Там из разноцветных камней сложил столбик, кривоватый, но прочный — установил таким образом некую реперную точку, затем в двадцати метрах от этого столбика сложил ещё одну каменную «затесь», следующую затесь сложил в ста метрах от берегового репера.
Работой своей Корнилов остался доволен.
Иногда ледник сотрясал глухой, задушенный стук — казалось, что стук этот рождается под самыми ногами, что тело ледника сейчас разверзнется, под человека нырнёт стремительная холодная молния, но молния всё время промахивала мимо — Бог оберегал Корнилова. Он крестился, слыша стук, — это лопался ледник.
После каждого такого удара воздух над ледником стекленел и, как казалось Корнилову, твердел, устанавливалась тяжёлая, глухая тишина.
Потом тишина делалась прозрачной, в ней возникало что-то мягкое, и до Корнилова доносилось клекотанье кекликов — горных куропаток.
Через полчаса в одном из острогов ледника, посреди грязных глыб шубы Корнилов неожиданно увидел ровную, хорошо обработанную ладонями — до лакового блеска — палку, пальцем подбил козырёк фуражки вверх, затем отёр слезящиеся глаза — откуда здесь могла взяться тщательно оструганная палка, схожая с древком копья?
Присел над палкой, увидел, что конец её прочно впаян в серую намерзь, подцепил рукою камень, стараясь оторвать его, но тот спёкся со льдом, и тогда капитан, приподнявшись, ударил каблуком сапога по камню, потом ударил ещё раз. Из-под камня в разные стороны поползли мелкие белые трещины. Корнилов ударил снова, и камень с пистолетным щёлком отлетел в сторону.
Корнилов поднял его, перевёл дыхание — здесь, на высоте, воздух застревал в глотке, спекался в жёсткий ком — ни проглотить такой комок, ни выплюнуть его, грудь, плечи, лёгкие стискивает боль, перед глазами плывут круги. Корнилов слышал про тутек — горную болезнь, разговаривал с людьми, которые благополучно перемогли её, они рассказывали о своём беспомощном состоянии, о том, как хрипели, лязгали зубами, слюнявились, плакали, пытаясь бороться с тутеком, и отказывались от этой мучительной борьбы, поскольку тутек был сильнее...
Лекарств от этой болезни не было никаких, помогал только чеснок: надо очистить пару долек и как можно чаще подносить чесночные дольки к ноздрям. И хотя дыхание от этого не улучшится, боль в груди всё-таки исчезнет. И ещё одно важно — здесь, в горах, на высоте, не следует делать резких движений. Резкие движения быстро надсаживают лёгкие. Корнилов подождал, когда у него выровняется дыхание, набрал в грудь воздуха и ударил камнем по намерзи, оковавшей древко. Только минут через двадцать капитан освободил древко копья — прочная ноздреватая намерзь не хотела отдавать человеку свою добычу, но Корнилов был упрям. Догадка его оказалась правильной — к скрытому до поры концу древка был прилажен заострённый железный наконечник. Хоть и ожидал этого капитан, но всё равно, выпрямившись над находкой, присвистнул изумлённо: вот так-так!
Находка эта сделает честь любому музею.
Надо было спешно уходить с ледника. Но что-то держало здесь Корнилова, держало прочно, словно захлестнуло на его ноге верёвку, капитан не мог понять, что же именно его держит, оглядывался по сторонам, щурил глаза, стряхивал с них слёзы и продолжал топтаться на одном месте.
Положив копье на видное место — эту точку терять было нельзя, во всех случаях надо возвращаться к ней, — Корнилов отошёл метров на десять от места находки, огляделся. Невдалеке хлопнул сухой пистолетный выстрел — это метрах в тридцати от капитана лопнул ледник, Корнилов даже не оглянулся на этот звук, привык, за выстрелом чёрная узкая молния стремительно метнулась в сторону и растаяла, капитан заметил её. На теле ледника осталась извивистая, неровная трещина толщиной не больше волоса.
Через несколько дней одна часть трещины отползёт на несколько сантиметров к устью, трещина расширится, станет опасной, порой такие трещины могут быть настолько широкими, что в них даже провалится лошадь. Глаз на леднике надо держать востро.
Минут через десять Корнилов заметил, что в запорошенном каменной крошкой углублении темнеет что-то смятое, раздавленное, изжёванное льдом и из этой странной жеванины выглядывает небольшая, неловко вывернутая лапка, очень похожая на птичью.
Но это была не птичья лапка, а человеческая рука, ссохшаяся, коричневая, с приросшей к костям кожей.
В неглубокой, почти вывернутой на поверхность ледника трещине лежал человек. Скорее всего, это и был владелец копья, древний охотник, погнавшийся за добычей и в пылу стремительного бега угодивший в ледяной капкан.
Недалеко от высохшей, костлявой руки капитан разглядел тело охотника, укутанное плащом, сшитым из двух козлиных шкур. К похожему на небольшой круглый сосуд черепу неряшливо прилип сдвинутый набок, по-обезьяньи сплющенный нос, редкие чёрные зубы были крепкими — значит, охотник этот погиб молодым.
Капитан присел на камень, вытаявший из ледяной плоти и повисший на крепкой голубой ножке, — сиденье было хоть и непрочным, но удобным, — достал из полевой сумки блокнот и проворно заскользил по нему карандашом — зарисовывал находку. Потом сделал ещё один рисунок и направился в лагерь.
На ледник отправились впятером — капитан, Созинов и три текинца. Одного текинца оставили стеречь лагерь.
Хотя воровать в их палатках было нечего, всё равно один должен был оставаться на хозяйстве — таков закон жизни всех воинских частей без исключения, даже если в них числится полторы калеки.
До броска на ледник Корнилов промыл чаем глаза, это было единственное лекарство, которое помогало побороть блестящих «зайчиков», прыгающих перед взором, других снадобий не было.
Ледяную вдавлину, в которой лежала мумия, Корнилов нашёл сразу.
Керим склонился над трещиной, всмотрелся в круглый коричневый череп охотника и звонко, будто птица, поцокал языком, потом колупнул крепким ногтем лёд и поцокал языков вновь. Лицо у него приняло досадливое выражение.
— Лёд здесь крепче камня, — сказал он, — спёкся лёд. Взять его можно только динамитом.
— Всё равно останки желательно извлечь изо льда и похоронить по-человечески, — сказал Корнилов. — У человека должна быть могила.
— Понятно, господин, — Керим почесал пальцем затылок, — хотя дело это нелёгкое не только потому, что лёд прочен, как чугун... Этот человек сгнил во льду.
— Не сгнил, а превратился в мумию.
— Это одно и то же, господин.
К вечеру тело древнего охотника освободили от намерзи и вытащили на поверхность. Оно было страшно помято, шкура плаща прикипела к костям.
— По здешним понятиям его надо сегодня же, до захода солнца похоронить, — сказал Керим.
— До захода солнца ещё три часа.
Корнилов вместе с Созиновым обследовал мумию — рассчитывал найти в складках плаща какой-нибудь металлический предмет, нож или наконечник копья, но ничего не нашёл.
Останки древнего человека Корнилов сфотографировал с нескольких ракурсов — пригодится для музея, — использовав на это шесть серебряных пластинок, затем скомандовал Кериму:
— Заверни получше, пора нести кости в аил... 11усть душа охотника успокоится.
Керим послушно наклонил голову:
— Всё будет сделано как надо, господин.
Мешок с телом охотника текинцы несли вдвоём — Вайрам шёл спереди, Типак — за ним, потом, когда одолели шубу, с которой лило так, будто шёл дождь, их сменили Созинов и Керим.
Добравшись до крайней кибитки, остановились, капитан стукнул кулаком в дверь, сколоченную из кривых веток карагача.
— Хозяин! — прокричал он по-русски, затем повторил по-кыргызски: — Хозяин!
Дверь, врезанная в дувал, — признак благосостояния, это как подушки в кибитке: чем больше лежит подушек на полу в мужской половине кибитки, тем богаче семья. Корнилов снова стукнул кулаком по двери:
— Хозяин!
Из кибитки показался подслеповатый человек в старой шляпе, похожей на размятый, затрушенный пеплом костров котелок, вгляделся в офицера, стоявшего за дувалом, пробормотал что-то под нос.
— Где живёт староста аила? — по-кыргызски спросил Корнилов.
— Кибитка его — посередине села будет... А тебе, русский, чего надо? Я — заместитель старосты. — Бабай достал из кармана халата тусклую медную бляшку, показал её капитану.
Символы власти — значки, жетоны, бляхи, медали — здесь ценятся высоко, гораздо выше, чем в России, случается, что за обладание ими люди теряют жизнь, поэтому старик не выпускал символ власти из рук, держал его в кармане халата, а ночью с этой бляшкой спал. Как с женой.
— Мы нашли на леднике тело человека. Много лет назад он провалился в трещину и погиб. Сейчас вытаял.
— Бывает, — равнодушно прошамкал старик, — здесь всё бывает... И чего вы хотите?
— Похоронить его на вашем погосте.
— Хороните, — старик махнул крапчатой от возрастной «гречки» рукой. — Скажите, что я разрешил.
Процессия поспешно двинулась дальше, к кладбищу, солнце, казалось, шагало по небу вместе с людьми, подпрыгивало, дёргалось, кренилось в такт движению то в одну сторону, то в другую. Корнилов шёл сосредоточенный, молчаливый, иногда перепрыгивал через камни, будто соревновался с самим собою в ловкости.
Охотника успели похоронить до заката солнца. Закат был долгим, словно светило не хотело уходить на ночной покой. Несколько раз солнце ныряло за рваный горный край, и казалось, что больше не поднимется, но оно упрямо возникало вновь, выползало из-за какой-нибудь острозубой вершины и раскаляло докрасна макушки гор, а потом в нём что-то сломалось, яркий диск нырнул вниз и больше не появлялся.
А через пять минут на землю навалилась чернильная темнота, всё в ней растворилось: и ледник с его марсианской, неряшливо всклокоченной шубой, и опасные кряжи, с которых, как сообщил капитану Керим, днём сползло два гремучих камнепада, и затихший, будто иссочившийся ручей, вытекающий из-под ледника.
Прошло ещё несколько минут, и из аила, из-за крайних могил погоста послышался волчий вой.
Вечером при свете небольшой «летучей мыши» Корнилов писал письмо жене. «Милая моя Таточка! Хотя я и нахожусь от тебя далеко, мои мысли — с тобою, с Натуськой. Как вы там? Не обижает никто? Есть ли в доме продукты, есть ли деньги? Ксюшка, наверное, уже подросла и стала настоящей взрослой дамой, великосветской по ташкентским понятиям, и теперь около забора нашей хозяйки-купчихи толпами ходят местные коты?
Если бы вы с Натуськой знали, как мне хочется очутиться рядом с вами, обнять вас, подышать одним с вами воздухом. «Но если бы да кабы, то тогда б во рту росли грибы», — как говорит мой земляк-сослуживец, находящийся со мной на рекогносцировке, Василий Созинов, а он — человек, который не делает ошибок. Иногда мы с ним ведём речи о станице нашей, об озере Зайсан, о летних хлопотах, и на душе делается легко — все мы любим места, в которых родились, в которых жили в юности, преданы им, стараемся отвести от них беду, защитить... Наверное, это и есть родина — не в глобальном всеобъемлющем понятии, иногда просто не вмещающемся в голове, а такое вот, малое, вызывающее в душе тепло и щемление.
Дорогая моя, мы находимся в пути, в сторону дома повернём ещё не скоро: в дороге придётся провести, как я полагаю, ещё не менее полутора месяцев. До встречи нашей — далеко, о чём я искренне сожалею».
Корнилов знал, что письмо это он вряд ли сумеет отправить жене — не стоит ждать, что по пути им попадётся селение, где будет иметься почтовый «околоток» — путь корниловского отряда пролегал по безлюдным местам... В лучшем случае он вручит письмо Таисии Владимировне, когда уже вернётся в Ташкент — отдаст прямо в руки. Капитан отложил блокнот с письмом в сторону.
Утро занялось безмятежное, яркое, с золотым светом солнца, растворившем в своём сиянии пространство, — в природе сейчас, по сравнению с ночью, не было ничего злого, враждебного, даже намёка — и того не было, сердце отзывалось на эту предрасположенность природы радостным стуком. Корнилов поймал себя на том, что обрадовался, услышав стук своего сердца.
Это бывает редко — услышать стук собственного сердца могут только люди либо очень счастливые, либо очень больные. Капитан считал себя счастливым человеком. У него была Тата, Таисия Владимировна, был жив отец, жива была и маленькая, ссохшаяся, превратившаяся в печёный гриб мать-казашка, был жив брат, статью пошедший в отца — крупный, с сильным волевым лицом и сильным голосом, человек, умеющий добиваться в жизни своего; была дочка Наталья — не умеющее капризничать существо.
Да и сам Корнилов к двадцати восьми годам сумел добиться немало — и Академию Генерального штаба закончить, и капитанские погоны получить на плечи... Это много[8].
В аиле кричали-заливались петухи. Два дня их совершенно не было слышно, а сейчас обозначились, словно новый месяц открыли.
Днём Корнилов взял из неприкосновенного запаса бутылку водки, новенький нож в кожаном чехле, украшенном медной шлёвкой, чтобы можно было вешать на пояс, к ножу добавил две пачки серных спичек — получался вполне сносный подарок — и вместе с Созиновым и Керимом отправился в аил к старосте. Корнилов шёл впереди, неспешно взмахивая рукой, Керим и Созинов — отступя два шага, оба — невозмутимые, со строгими лицами, будто нукеры какого-нибудь важного шаха.
Староста аила Худайберды — длинноногий, худой, жидкобородый — бородёнка его состояла из трёх волосинок и какого-то странного пуха, схожего с плесенью, обметавшей узкий костлявый подбородок, — ждал капитана у порога своей кибитки.
— Милости прошу, — пригласил он гостей в дом.
Маленький, со стройной, словно высохшей от постоянной муштры, фигурой, капитан почувствовал, что в узкой, насквозь пропахшей пылью кибитке ему тесно.
В гостевой половине на земляной пол было брошено несколько половиков-пестряков, сшитых из разных лоскутов — красных, синих, жёлтых, половики заменяли ковёр, у дальней стенки, положенные одна на одну, высились подушки. Чем больше подушек — тем богаче хозяин.
Корнилов взял из рук Созинова дары, передал их старосте.
— Это вам от русской армии.
Старик расцвёл. Даже борода у него, кажется, сделалась пышнее и гуще, глаза молодо преобразились, в них появился блеск.
— Благодарствую... Благодарствую... — пробормотал он по-русски. Говорил он чисто, без акцента. — Это очень приятный бакшиш.
— Садитесь, господин... — староста глянул подслеповато на погоны Корнилова и добавил, — господин капитан, на подушки. Там — место для почётных гостей.
Созинов также поспешно опустился на пол. То же самое сделал и Керим.
— Я вас угощу нашим национальным напитком, — сказал Худайберды, — водку мы не пьём, не положено... — он растянул губы в бледной кроткой улыбке, поднял глаза к потолку, — Коран не позволяет. А вот джарму пьём. Это и вкусно, и полезно, и не так крепко, — добавил он.
О джарме Корнилов кое-что слышал, но никогда не пробовал, это был напиток кочевников, сваренный из забродивших зёрен ячменя и молодого бараньего жира. Градусов в джарме — ноль целых, ноль десятых, но, несмотря на ничтожную крепость, от джармы, как говорили, можно захмелеть.
Худайберды хлопнул в ладони, подавая сигнал, на женской половине кибитки как некая мышка-норушка зашуршала, звякнула посуда, и через мгновение на гостевой половине появилась старуха в длинном чёрном халате и чёрном выгоревшем тюрбане. В руках она держала деревянный поднос, на котором стоял кувшин из хорошо обожжённой красной глины и несколько широких вместительных пиал, также слепленных из глины — видно, местной: уж очень необычным, в сизость, был тёмный, похожий на хороший румянец цвет глины.
Старуха поставила поднос перед Корниловым.
— Прошу отведать джармы, — сказал старик, разлил желтоватый густой напиток по пиалам.
Корнилов с удовольствием выпил. Вкус нельзя было спутать ни с каким другим: джарма ни на что не была похожа, таким вкусом обладает, наверное, только одна она.
— Хорошая штука, — похвалил капитан, накрыл пиалу ладонью, — хоп! Соседи не появляются? — спросил он неожиданно.
— Китайцы-то? — Староста запустил в бороду пальцы, разгрёб редкие длинные волосины. — Сюда они не спускаются, но на перевале, на вершине горы, над ледником постоянно появляются. Здесь им нечего делать, а там, — староста ткнул пальцем в пространство перед собой, — там мы их замечаем частенько.
— А почему в аил не спускаются?
— Причина простая: аил наш — бедный, взять у нас нечего, а вот пулю схлопотать можно. В аиле все — охотники, умеют лупить прямо в глаз...
Китайцев Корнилов считал противником несерьёзным. Другое дело — англичане, плотно засевшие в Индии, считающие Кашгарию — обширный район на северо-западе Китая — своей вотчиной. Китайцы называли Кашгарию Сиюй, что означало в переводе «Западный край», а во времена Маньчжурской династии именовали Синьзян, то есть «Новая граница».
А вот англичане — враги серьёзные. Друзья же — никакие. Мастера подкупа — непревзойдённые. Сунуть какому-нибудь китайцу пару монет в лапу и приказать взорвать кыргызский аил — всё равно что щелчком сшибить муху со стола.
Возвращались от гостеприимного кыргыза в сумерках. Созинов от выпитой джармы раздулся, как клещ, на ходу сыто похрюкивал в кулак.
Тёмные макушки гор сдвинулись над людьми.
— Я перед стариками кыргызцами готов на колени встать, ваше благородие, — разглагольствовал Созинов на ходу, прикладывал к губам кулак, крякал в него и вёл разговор дальше: — У меня есть старший брат Егор, так он очень долго болел — гнил заживо. Готов был умереть, ваше благородие, но смерть не приходила к нему. На ногах у Егорки даже появились свищи, в свищи эти вылезали куски костей — он вытаскивал эти осколки по штуке и зарывал в землю. Фельдшер станичный ничего не мог сделать — не знал, что за болезнь, а раз не знал, то и лекарства не мог подобрать. Повезли Егора к полковому врачу — тот тоже руки развёл в стороны... Отвезли брата к другому врачу, и также, ваше благородие, никакого результата... Егорка умирал. Бабки окрестные — а этих ведьм развелось видимо-невидимо, они берутся всё лечить, — также ничего не смогли сделать. И тогда отец обратился к кыргызам, к старикам. Вскоре пришёл один, кривоногий, в шапке из лисы, подслеповатый, поселился у нас в доме... Вы верите, ваше благородие, он целую неделю ничего не делал, только наблюдал. Сидел в углу, подогнув ноги под себя и наблюдал. Даже не шевелился, ровно бы и человеком перестал быть. И так — с утра до вечера. А потом попросил отвезти его домой, в аил. Велел не беспокоиться — сказал, что появится сам. Папаня, естественно, спросил, когда же появится, кыргыз ответил: «Не знаю».
— Ну и что дальше? Вернулся кыргыз?
— Вернулся. Лекарство с собой привёз — мелкие чёрные шарики. Заставил Егорку эти шарики глотать и запивать молоком. И — никакой еды, ваше благородие, просто ничего не моги. Брат даже плакал от голода — так ему хотелось есть, но старик не давал. Так лечил две недели. Потом сказал Егорке: «Теперь можешь есть», взял за лечение четыре барана и ушёл. Через месяц свищи начали заживать, ещё через месяц Егорка, который уже лежал, не поднимался, встал на ноги, а в нынешнем году определился служить в казачий полк — ушёл вместе со мной. — Созинов умолк, подбил носком сапога голыш, с громким хрипом втянул в себя воздух.
— Азия — великая часть света — во многом таинственная и совершенно не разгаданная. И вряд ли в ближайшее время будет разгадана. Англичане на это потратили несколько веков — все хотели познать Азию. И что же? Познали? Нет, не познали. Правда, они, в отличие от нас, стремились познать всё сразу, целиком, мы же пытаемся познать частности, и, по-моему, мы правы. Ведь нельзя же объять необъятное, как говорит Козьма Прутков, как одной лопатой нельзя срыть гору... Всякому живому существу — свой шесток...
Утром пошли на ледник. Лошадей решили оставить внизу, под шубой: они не смогут одолеть нагромождения спёкшихся ледяных и каменных глыбин... Лошади при виде шубы храпели испуганно, вращали окровяненными глазами, рвали поводья, и Корнилов, вспомнив, как шёл по леднику сам, как шарахался от трещин и старался держаться морены — нескончаемой каменной полосы, которую будто кто-то огромный сгрёб к середине ледяного поля, — понял, что их лошади по леднику не пойдут. Для этого они должны иметь специальную подготовку. Вот ещё одна особенность, которую надо будет обязательно отметить в докладе в штаб округа.
Первую остановку сделали у реперной точки, сложенной Корниловым, капитан обычной линейкой измерил расстояние, которое отделяло кривобокую пирамидку от «засечки», удивлённо покачал головой.
— Что-то не так, ваше благородие? — спросил Созинов.
— Всё так. Только ледник ползёт слишком быстро. Не ожидал-с, не ожидал-с.
— Сколько? — спросил Созинов. Ему хотелось всё знать.
— Семьдесят сантиметров в сутки. Это много.
Двигаться дальше старались по морене, там безопаснее, — шли под звук мелких струек, проворно стекающих с ледника в голубые ломины. Стеклянный нежный звон этот доносился отовсюду, он будто висел над ледником, им был наполнен воздух, горы, стиснувшие ледник с двух сторон, камни, целые ряды породы, ползущие вниз, даже орлы, кажется, издавали звон — переполнились им.
Трещин было много — кривые, дышащие холодом, вечностью, могильной глубью, бедою, — в основном трещины уже раскупорились, потекли, но были и такие, что накрепко запечатывала корка наста.
Впрочем, скрытые настом трещины тоже можно было разглядеть — важно только, чтобы глаза всё время находились в напряжении, засекали всякую мелочь. Наст на этих трещинах бывает обычно либо просевший, либо выгнувшийся горбиной, это раз, и два — он почти всегда имеет желтоватый цвет. Если белизну снега перечёркивает едва приметная жёлтая линия, линию эту надо обходить как можно дальше — нехорошая она...
Однако зрение притупляется, устают глаза, их выжигает яркое солнце, пытается выжечь буквально до дна, перед самым лицом прыгают электрические «букашки», резвятся беззаботно, ноги так дрожат от напряжения, что даже слышен скрип коленных суставов, в чашечках что-то скрипит и скрипит несмазанно, руки набухают неподъёмной тяжестью — их невозможно поднять даже на уровень пояса...
Созинов на ходу приклеил себе к векам две бумажки, сделался похожим на марсианина; бумажки эти, странное дело, помогали, отгоняли от глаз «зайчиков», не сваливались, хотя вроде бы через несколько секунд должны были слететь. Капитан, увидев «марсианский» взгляд Созинова, только головой качнул:
— Ну и ну! — Затем спросил неожиданно: — А как брат... которого лечили, Егор, как он сейчас себя чувствует?
— Нормально всё с ним. В станице перетягивание каната устроили — кто кого, так Егор в одиночном соперничестве победил. Шашкой научился очень ловко махать. В беге — тоже первый, на ходу в седло запрыгивает. — Облупившееся лицо Созинова сделалось счастливым, по-мальчишески безмятежным, довольным, словно это он сам на ходу запрыгивал в седло. — В общем, был он мертвяком, в могилу уже собрался ползти, а стал человеком.
Тёмные усы Созинова на беспощадном солнце сделались рыжеватыми — выгорели, посветлели, завились в колечки, со скул скрутками сползала кожа.
Несмотря на усталость, на то, что тутек не давал продыха, действовал круто, вколачивал дыхание назад в лёгкие, группа шла не останавливаясь. Корнилов хрипел, задыхался, но зоркости взгляда старался не терять, лишь устало дёргал головой, когда перед глазами возникала густая электрическая сыпь, прогонял её и вновь срисовывал взглядом рельеф ледника оглаженных старых скал, разрушенных морозами, ветрами, солнцем, временем, но всё ещё грозных, способных причинить всякому войску много неприятностей, если оно тут пойдёт...
Созинов сделал несколько шагов по пористому искрящемуся льду, очень чистому, безмятежно голубому, приложил руку ко лбу, вглядываясь в далёкую вершину, ярко посверкивающую зеркально-снежной макушкой, — над вершиной вдруг вспухло пороховое облако, проворно поползло вверх, Созинов изумлённо открыл рот и произнёс:
— Ап!
Голубоватый лёд под его ногами с хрустом проломился, под ним оказалась охристо-жёлтая корка снега, глаза казака от мгновенного испуга сделались антрацитово-тёмными, он стремительно выбросил руки в обе стороны, с правого плеча у него соскользнула винтовка, отъехала вбок. Созинов впился ногтями в закраины трещины, пытаясь удержаться, но не удержался, — под ногами не оказалось никакой зацепки, было очень скользко, и он полетел вниз.
— А-а-а-а! — долгим раскатом вымахнул из трещины крик Созинова.
Корнилов рванулся к нему, распластался у края трещины, выбросил перед собой руку, чтобы вцепится в Созинова, в его волосы, в его руки и выдернуть, но не тут-то было — оказалось, что казака уже не достать.
На его счастье, трещина расширялась к верхней закраине, будто воронка, в горловине же, внизу, метрах в четырёх от верха, створки её резко сходились, оставляя в донье воронки маленький чёрный зев. В этот зев Созинов и всадился сапогами.
Из-под каблуков вниз полетели осколки льда.
Созинов ударился затылком о ледяную стенку, застонал от боли.
— Хы-ы-ы... Ваше благородие!
— Тянись, тянись, Созинов... — Капитан выгнулся горбато, стараясь достать рукою до казака, заскрёб пальцами по скользкой влажной стенке. — Тянись, земляк!
Созинов захрипел, рот у него, как и глаза, сделался чёрным, лицо перекосилось, он упёрся рукою в стенку, перенося центр тяжести тела и освобождая из обжима узкой глубокой щели правый сапог, замычал немо:
— Хы-ы-ы!
— Керим! — приказал капитан подоспевшему текинцу. — Быстрее сюда верёвку!
Верёвок они взяли с собою две, перестарались, — обе были прочные, сплетённые из тропического сизаля. Единственное, что плохо — не очень длинные: одна метров пятнадцать, другая и того меньше — метров десять.
Но этого было достаточно, чтобы вытащить казака.
Керим поспешно принёс верёвки, глянул в трещину, на Созинова, лицо которого сделалось маленьким, как детский, сваляный из коровьей шерсти мячик — таким мячиком Корнилов играл в лапту давно, ещё до Зайсана, на пыльной станичной окраине.
— Хы-ы-ы! — протяжно простонал Созинов.
В ледяной глубине, под ногами у казака что-то загудело, залопотало по-лешачьи, словно дух подземный, видя, что в его владения пытаются проникнуть люди, начал яриться, зрачки у Созинова закатились под лоб, и Корнилов поспешно приказал Кериму:
— Привязывай обе верёвки к камням. Можно к ледяным надолбам, это тоже прочно. — Капитан неожиданно заметил, что голос у него стал каким-то незнакомым, потёк, и протестующе помотал головой: не хватало ещё сейчас дать слабину.
Чем-чем, а упрямством он отличался, станичная ребятня ему всегда завидовала — маленький, жёсткий, со скуластым азиатским лицом и непроницаемыми чёрными глазами, Корнилов не привык отступать.
Одной верёвкой капитан обвязался сам, пропустив её под мышками и затянув узлом на груди, другую приготовил для Созинова, сделал на конце её петлю, подстраховал узлом, чтобы петля была мёртвой, не могла сползти, вообще сдвинуться, — эту петлю Созинов должен будет накинуть на себя, пролезть в неё — верёвка должна быть закреплена на Созинове, как и на капитане, иначе казака не вытянуть. Закончив приготовления, Корнилов скомандовал себе:
— Я пошёл!
Керим стравливал верёвку с капитаном, Вайрам, обычно медлительный, меланхоличный, а сейчас подобравшийся, помогал ему. Вторую верёвку держал наготове Тилак.
— Хы-ы-ы-ы! — донёсся снизу стон.
Корнилов добрался до казака быстро. На лбу у Созинова краснела широкая ссадина, струйка крови скатилась на нос и застыла, оставив после себя страшноватый след. Капитан ощупал голову земляка руками.
— Живой, казак?
— Жи... живой.
— Не поломался?
— Не знаю.
— Ничего не болит?
— Всё болит, — пожаловался Созинов, — всё тело, все кости.
— Это от шока, — успокаивающе произнёс Корнилов, — скоро пройдёт.
Капитан подтянул к себе верёвку, расправил петлю и задрал голову, проверяя, готовы ли действовать люди, находящиеся наверху. В трещину заглянул Тилак, прикрыл глаза ладонью — трещин он боялся. А кто их, собственно, не боится? Даже барсы, ловкие звери, для которых страха вообще не существует, и те боятся.
Корнилов перекинул петлю Созинову.
— Надень её на себя. Верёвка должна пройти под мышками, — капитан красноречиво пошевелил плечами, — так же, как у меня. Понял?
— Хы-ы-ы, — жалобно простонал Созинов, руками он упирался в безмятежно голубые, лаково поблескивающие края трещины, одной рукой в один край, другой — во второй. Пальцы, прилипшие ко льду, задрожали — он не мог оторвать их от стенок. — Хы-ы-ы!
— Тихо, тихо, тихо, Василий, — попытался его успокоить Корнилов. — Всё в порядке... Приди в себя. Всё в порядке...
Он спустился чуть ниже, чтобы в случае срыва задержать Созинова.
Чёрная бездонь, глянувшая на капитана из горловины трещины, дышала холодом, мраком, была полна могильного духа, Корнилова пробил озноб, он передёрнул плечами и с трудом отвёл взгляд в сторону — бездонь притягивала к себе, манила и словно обещала вечное блаженство, капитан упёрся правым каблуком в крохотный выступ, за которым начинался «слив» воронки, снова подал верёвку Созинову.
Глаза у того округлились.
— Не-ет, — просипел он сдавленно и испуганно покосился на свои пальцы, примерзшие ко льду. — Не могу.
— Ну, Василий, ну... — пробормотал Корнилов успокаивающе. В следующее мгновение голос его дрогнул... Он представил себе ситуацию невероятную: вдруг сейчас ледник двинется вниз, воронка с хрустом сомкнётся, и тогда в ней навсегда застрянут и казак Созинов, и капитан Корнилов. По спине, по щекам у него поползли колючие мурашки: он увидел эту картину наяву.
— Хы-ы, — вновь протестующе прохрипел Созинов, — не могу.
— А ты переступи через «не могу». У тебя другого выхода нет. — Корнилов старался, чтобы голос его звучал как можно спокойнее, мягче, обыденнее. — И у меня другого выхода нет.
— Не могу-у... Хы-ы-ы.
Где-то в далёкой глуби, под ногами, неожиданно раздался тяжёлый скрежет, будто некая железная машина — этакая огромная страшная молотилка, способная перемалывать стальные болты, сдвинулась с места, размяла несколько металлических болванок и остановилась.
Корнилов ощутил, как по спине вновь забегали холодные острекающие мурашки.
— Созинов, — проговорил он и умолк: внизу, под тяжёлым телом ледника вновь что-то заскрежетало, горловина воронки под ногами Корнилова шевельнулась, обкололась, голубые светящееся осколки стеклянными крошками унеслись вниз с лёгким звоном. Корнилов ощутил, как что-то противное, цепкое, чужое начало сдавливать ему горло.
— Хы-ы-ы! — напрягся Созинов, красные распухшие пальцы у него задрожали, на окровавленном лбу вздулась крупная вертикальная жила, в уголках рта появилась слюна.
Несмотря на оцепенение, сковавшее его, капитан нашёл в себе силы спуститься ещё ниже, нащупал ногой крохотный заструг, упёрся в него и накинул на Созинова верёвку, подсунул руку ему под мышку, приподнял, Созинов в ответ засипел и отрицательно помотал головой. Из глаз у него полились слёзы.
— Не могу-у...
— Спокойнее, Созинов... Переступи через себя.
Созинов вновь помотал головой. Край верёвочной петли лежал у него на шее, будто удавка, из глаз продолжали катиться слёзы. Капитан поудобнее упёрся каблуком в заструг, глянул вверх — как там текинцы?
В трещину смотрел Керим, взгляд его был встревоженным.
— Что-то не получается, господин? — спросил он.
— Всё получится, Керим, всё обязательно получится, — успокаивающе произнёс Корнилов, снова подсунул одну руку Созинову под мышку, чуть приподнял его.
Верёвка раскрылась широко и сползла вниз, к самому запястью руки.
— Хы-ы-ы, — просипел Созинов, наливаясь кровью, из распахнутых круглых глаз его вновь полились слёзы.
Корнилов понял, что казак вот-вот потеряет сознание, проверил сапогом заструг — держит ли, убедился в его прочности, ухватился одной рукой за запястье Созинова и с трудом, стиснув зубы, оторвал его пальцы от ледяной стенки и проворно подсунул под них верёвку.
Дело сдвинулось.
— Хы-ы-ы, — снова зажато задышал Созинов.
Капитан, кряхтя, развернулся в трещине, задрал голову в неловком движении и опять встретился взглядом с Керимом.
— Сейчас, Керим, — предупредил текинца Корнилов, — будь наготове!
Керим в ответ понимающе кивнул. Капитан натянул верёвку на второе плечо расщеперившегося, сделавшегося похожим, на краба казака, подтащил край петли к руке, спёкшейся со льдом, и подсунулся под Созинова. В горле у Корнилова возник твёрдый комок, капитан закашлялся.
Внизу, под телом ледника, словно под днищем медленно движущегося по каменьям железного корабля, вновь раздался затяжной скрежет, вышибающий дрожь на коже.
Корнилов плечом приподнял тело Созинова, рука у казака ослабла, пальцы задрожали, задёргались, и капитан не замедлил воспользоваться этим, повторил операцию. Созинов замычал.
Над головой Керима пронёсся орёл, перечеркнул высокое синее пространство, послышался голодный клёкот птицы, из угрюмой глубины трещины, будто отзываясь на этот клёкот, выпростался на поверхность задавленный скрежет.
— Тихо, тихо, Созинов, — успокаивающе произнёс капитан, — сейчас мы тебя вытащим.
— Хы-ы-ы... — Лицо у Созинова перекосилось, уголки рта задёргались.
— Вот и хорошо, — спокойно проговорил Корнилов, поправил верёвку на груди казака, — главное, не упускай петлю, она всё время должна быть у тебя на груди... Понял?
— Давит, — пожаловался Созинов, — на грудь, гадина, давит.— Его влажный рот поехал в сторону и застыл криво, в глазах заплескалась боль.
Капитан понимающе кивнул:
— Терпи, казак, атаманом будешь.
Созинов захрипел, шевельнулся всем телом в петле, Корнилов подал сигнал Кериму: поднимай! Голова, видневшаяся в трещине, исчезла. Послышался голос Керима — он по-туркменски подал команду Байраму:
— Тащи верёвку... Только очень аккуратно... Чтобы русский не сорвался.
Созинов всадился в лёд ногтями, сломал их, извернулся, вытягивая сорвавшуюся ногу — та опасно зависла над трещиной, и казак пробормотал неожиданно жалобно:
— Не потерять бы сапог, ваше благородие...
Состояние шока, в котором находился Созинов, начало проходить.
Человек учится на своих ошибках, и если он не погибает, то старается больше их не повторять. Впрочем, учатся не только отдельные индивидуумы на ошибках отдельных людей — учится всё человечество, ошибки закладываются в судьбу, в кровь, в будущую жизнь, в генные коды людей. Созинов благополучно вытащил сапог из щели, покрутил ступней из стороны в сторону:
— Всё в порядке. Хы-ы-ы...
— Поднимай, Керим, — повторил команду капитан, ухватил казака за кожаный пояс, потянул его вверх. — Потихоньку-полегоньку... Пошёл!
Созинов всосал сквозь зубы воздух, в резком выдохе выбил его из себя, словно выплюнул, пожаловался:
— Голова совсем чужая, господин капитан. Как из дерева вырезана... Бестолковка!
— Поднимай, поднимай, Керим! — Корнилов подпёр казака снизу, чтобы тот не сорвался, ощутил, что лёгкие у него сделались чужими, какими-то чугунными, подставил своё плечо под сапог Созинова.
Главное, чтобы у Созинова не выскользнула из-под мышек петля, если она выскользнет... Нет, об этом лучше не думать. Капитан вздохнул хрипло:
— Теперь начинай меня поднимать, Керим. Потихоньку. — Одной ногой Корнилов упёрся в стенку трещины, второй — в другую стенку, помог себе руками, он был много легче Созинова, через минуту капитан снова подпёр снизу казака.
— Хы-ы-ы, — знакомо просипел Созинов, качнулся на верёвке, будто маятник, откатился к одной стенке — расширившейся, Корнилов откинулся назад, завис спиной над трещиной и вновь оказался под Созиновым. Другого способа, как самим собой подстраховать казака, не существовало.
Хоть и небольшое расстояние надо было одолеть — всего четыре метра, а дались эти метры трудно, грудь Корнилову сдавила цепкая боль, растеклась внутри, горло тоже сдавило, сделалось нечем дышать. Он то подсовывал собственный сапог под ногу Созинова, то подпирал казака своим плечом, то делал ещё что-то; сильный, жилистый Керим, натянув на ладони рукава халата, сами отвороты, пытался справиться с верёвками. Байрам и Тилак помогали ему.
«Только бы не сорвался земляк, не соскользнул, — немо молил Бога капитан, — если он рухнет вниз, то всё... И сам погибнет и меня уволокёт вниз. Главное сейчас — не торопиться».
Внизу, в глубине трещины, что-то ржаво поскрипывало, погромыхивало, повизгивало, будто сюда стеклись все горные духи и теперь собирались расправиться с людьми.
«Главное — не торопиться... Главное — не торопиться...» Эта мысль не покидала капитана, настойчиво билась в мозгу.
Через десять минут Созинов вцепился пальцами в закраину трещины.
Байрам и Тилак ухватили его за запястья и поспешно выдернули на поверхность. Созинов, сипя, растянулся на льду, пошевелил, потряс ногами, проверяя их, потом с закрытыми глазами затих...
Когда Корнилов вернулся в Ташкент, стоял уже август. Город изнывал от жары. По улицам ходили небрежно одетые цыганки — смуглые, золотозубые, в невесомых одеждах, орали гортанно, хватали за руки почтенных граждан и по секрету сообщали о конце света, который произойдёт в начале января будущего года. А наступал год 1900-й.
Таисия Владимировна зябко ёжилась:
— Лавр, а вдруг это действительно произойдёт, а?
Корнилов смеялся:
— Не вбивай себе в голову. Лучше занимайся Наташкой да Ксюшкой.
Ксюша — крохотный пушистый котёнок с нежными янтарными глазами — заметно подросла, превратилась в настоящую взрослую кошку. Хотя повадки у неё остались «щенячьи» — маленькой кошки.
Вскоре капитан Корнилов получил новое назначение: стал исполнять обязанности помощника старшего адъютанта окружного штаба.
— Эта должность не для меня, — мрачно заявил Корнилов, — я на ней долго не задержусь.
Он как в воду глядел — сам не стремился усидеть на полусалонной-полувоенной вакансии, да и она действительно была не для него, — осенью капитан уехал в командировку в Асхабад.
Между тем к Корнилову очень внимательно присматривались, иногда он лопатками, затылком ощущал чьё-то присутствие за спиной, стремительно оглядывался, но никого не видел.
Капитан стал предметом для исследования двух разведок — русской и английской, впрочем, не следует ставить эти две разведки на одну ступень — они рассматривали Корнилова с разных точек, и цели у них были разные.
Незримая война, которая развернулась между русскими и англичанами за господство на Памире, в Китае и, в частности, в Кашгарии — Восточном Туркестане, продолжалась. Правда, эту войну и войной назвать было нельзя. Скорее, это было жёсткое соперничество.
Англичанам очень хотелось на любой памирской горе, в любом ущелье, во всех урочищах и отхожих местах понатыкать свои флаги — чтобы, куда ни сунулись русские, их встречали английские штандарты: застолблено, мол...
Русские с таким ковровым «флагованием» не были согласны, да и позвольте повторить: слишком уж далёк Памир географически от Великобритании. И совсем другое дело — Россия. Памир с Кашгарией находятся у неё под боком.
Когда появление британских офицеров засекли в Нагаре и Хунзе, Главный штаб издал так называемое «секретное отношение», из которого следовало, что «в Кашгаре обязательно должен работать резидент русской военной разведки, офицер».
Из «секретного отношения» исходило, что «офицер этот должен знать обязательно тюркские наречия (киргизское, сартовское) и монгольское, без чего производить разведку в стране, где только чиновники китайцы, а остальное население принадлежит к тюркским племенам, не предоставляется возможным».
Все экспедиции, какими бы успешными они ни были, приносили России только разовые удачи, а удача должна быть постоянной. Обеспечить это могли только люди, находящиеся на месте, в Кашгарии, и там работающие.
«Секретное отношение» было утверждено, деньги из казны отпущены, резидент подыскан. Выбор пал на капитана Генерального штаба Корнилова.
В «весьма секретном» рапорте генерал-лейтенанта Иванова, посланном из Ташкента в Петербург на имя военного министра Куропаткина, указывалось, что, кроме Корнилова, в кашгарскую группу включены также «подпоручик 3-го Туркестанского стрелкового батальона Кириллов» и «для заведывания почтовым сообщением между Кашгаром и Памиром 1-го Ташкентского резервного батальона поручик Бабушкин 3-й /Николай/».
Генерал Иванов просил утвердить вышеупомянутых офицеров «на предлагаемые должности». Главный штаб с предложением Иванова согласился, и вскоре свет увидел приказ № 2203, который и застолбил это решение, а военный министр, сам не раз бывавший и Кашгарии и знающий тамошние условия очень хорошо, «изъявил согласие присвоить капитану Корнилову звание состоящего при консульстве».
Это нужно было для того, чтобы все письма Корнилова можно было переправлять в Санкт-Петербург с секретной дипломатической почтой.
Военный министр Куропаткин[9] неоднократно бывал в Кашгарии — причём не туристом-зевакой (такие редкостные экземпляры, кстати, часто попадались среди путешественников, немцев и англичан, и неведомо бывало, кто кем больше дивился: англичанин кашгарцем или жидкобородый кашгарец сухопарым англичанином, испуганно зажавшим стекляшку монокля в глазу — иногда стекляшка держалась в глазу так крепко, что её приходилось выщипывать оттуда пинцетом либо плоскогубцами), а во главе серьёзных научных экспедиций, причём одна из них продолжалась около года. Но результатам своих поездок Куропаткин написал книгу. И хотя в Кашгарии бывали и Пржевальский, и Чокан Валиханов, и Роборовский[10] и писали об этой загадочной горной земле, книга Куропаткина была признана лучшей. Поэтому можно предположить, с каким вниманием военный министр следил за приготовлениями группы офицеров к отъезду в Кашгарию, как глубоко изучал личность Корнилова, прежде чем дать «добро»...
Перед отъездом Корнилов получил в штабной кассе неплохие деньги на «обзаведение» — сохранилась ведомость той поры — 4755 рублей, из которых 3150 рублей было отведено на жалованье — платили сотрудникам военной миссии по 262 рубля 50 копеек в месяц. Армейские офицеры — товарищи того же Кириллова Вячеслава Евгеньевича, оставшиеся служить в стрелковом батальоне, получали в несколько раз меньше; высокая зарплата свидетельствовала о том, что разведчики в России ценились. Три сотни рублей были выделены Корнилову на «непредвиденные надобности», две с половиной сотни — на «негласные расходы» и так далее.
Из Ташкента выехали ранним засинённым утром первого декабря 1899 года. Таисия Владимировна провожала мужа слезами — не сдержалась.
За Кашгаром начиналась сказочная страна, которую мало кто видел, но слышали о ней на Памире все (в ту пору Памир назывался Памирами, во множественном числе, и, наверное, это было правильно, ибо у каждого кишлака была собственная вершина, свой «личный» Памир). Столица Кашгарии носила имя страны — Кашгар. Кашгар да Кашгар, хотя хозяева-китайцы норовили величать город на срой манер — Суле, как и в старые времена, когда они всецело правили здесь.
В Кашгар группа Корнилова прибыла девятнадцатого декабря 1899 года, пробыв в пути без малого три недели.
В Кашгаре было холодно и сухо. На холод никто не обращал внимания, детишки на улице бегали босиком, холод давно уже стал обязательной частью, принадлежностью здешней жизни, с ним мирились, как с приступами горной болезни.
На похудевших, обросших в дороге всадников в русской военной форме кашгарцы смотрели исподлобья — никогда раньше не видели.
К Корнилову подскочил худой сопатый мальчишка с косыми глазами-сливами, выкинул перед собой грязную ладошку, пролопотал что-то по-уйгурски.
На ладошке поблескивал металлом крохотный животастый старец со смешливым морщинистым ликом, — скульптура была сделана очень изящно.
— Чего он хочет? — спросил Кириллов.
— Предлагает купить старца.
— А что означает эта скульптурка старика?
— Старец — символ долголетия и вообще вечности.
Столица Кашгарии делилась на два города — старый, который приезжий люд звал Куня-Шааром, и новый — Янги-Шаар; новый город был расположен от старого в девяти километрах, поставили его на берегу вздорной, с замутнённой жёлтой водой Туменги — рукава Кызыл-Су, считавшейся в здешних местах великой рекой. Новый город был обнесён высокой глиняной стеной, на западе прямо к городской стене примыкала китайская крепость Куня-Гульбах, также слепленная из жёлтой местной глины, способной со временем превращаться в камень.
В военном отношении это укрепление ничего серьёзного не представляло — Корнилов изучил информацию о крепости Куня-Гульбах ещё в Ташкенте и высказался однозначно:
— Эту глиняную загородку можно закидать городошными битами, и гарнизон сдастся. Базар с торговыми рядами, а не крепость.
Базар в Кашгаре тоже имелся — в центре города, названный по имени мечети, расположенной неподалёку — Хайт-Кар. Гул на базарной площади всегда стоял такой, что пальни из пушки — никто выстрела этого и не услышит.
— Купи Лао, — снова раздалось под стременем у Корнилова писклявое, щенячье.
Капитан посмотрел вниз, рядом с конём бежал босоногий мальчишка-уйгур, протягивал бронзового божка.
— Смотри, какой роскошный Лао! Ты нигде, белый, в Кашгаре больше такого Лао не найдёшь.
Раскосые глаза уйгурчонка смотрели на капитана моляще и одновременно насмешливо: такой мог обмануть кого угодно, даже самого мандарина — главного китайского чиновника, более того, мальчишка почитал обман, считал его некой доблестью: обманешь иноверца — сорок грехов с себя снимешь.
— Потом, — сказал Корнилов мальчишке и стукнул коня черенком камчи.
— Купи! — раздался вслед выкрик.
Корнилов оглянулся:
— Приходи завтра на это же место.
— Обманешь ведь, белый.
— Не обману.
— Купи сейчас!
— У меня нет денег.
— Я готов обменять Лао на хлеб!
— Завтра!
Перед отъездом Корнилов постарался прочитать всё, что имелось в России о Кашгарии, и знал город теперь, наверное, не хуже, чем чиновники ямыня — управления кашгарского даотая, китайского наместника. Знал, где находится телеграф и отделение Русско-китайского банка, ашхана — кухмистарская, и как пройти в Китайский квартал, безошибочно мог отыскать любые из четырёх городских ворот, врезанных в глиняную стену, — названия их Корнилов вживил в свой мозг так прочно, что мог даже назвать во сне: Яр-баг-дарваз — это северные ворота, на юге — Кунь-дарваз, на востоке — Тешик-дарваз. На западе — Янги-дарваз. Слова звучат, как строки некой мусульманской молитвы, которую речитативом повторяет множество людей...
Подпоручик Кириллов огляделся и вздохнул озадаченно:
— А мечетей-то, мечетей...
— В Кашгаре — тридцать, — сообщил Корнилов, — ровно тридцать. А почему вы, собственно, обратили внимание на мечети, а, Вячеслав Евгеньевич?
— Честно говоря, я думал, что здесь, как и на Гималаях, главной религией должен быть буддизм, а оказывается — ислам.
— Здесь, замечу, живут и православные, в основном китайцы, но, к сожалению, их очень мало. Православная церковь есть только в нашем консульстве, священник приезжает лишь раз в два года из Нарына...
— Не знал, не знал этого...
Подпоручик Кириллов был ещё очень молод — недавно ему исполнилось двадцать два года. У него всё ещё было впереди, впоследствии он стал капитаном, начальником конно-охотничьей команды — Корнилов привил ему вкус к опасности и профессии разведчика, — затем получил под своё начало роту, а через какое-то время Корнилов потерял его следы — их пути-дороги разошлись.
— Да, раз в два года, — подтвердил капитан.
Российское консульство располагалось около северных ворот. Здание консульства было неказистое, с плоской крышей, на которой было удобно ночевать в жаркие летние ночи, любоваться звёздами, слушать размеренные шаги часовых — консульство охраняла казачья конвойная полусотня, — а утром с восхищением наблюдать за ярким багряным восходом: в горной Кашгарии восходы бывали необыкновенно живописны и ослепительны.
Русская колония была небольшая, жила кучно, занимала зелёную площадку между городской стеной и берегом Тумени — ловить жирных усачей в жёлтой быстрой воде можно было едва ли не из окна спальни самого консула. Очень тесно к территории консульства прижались два караван-сарая, небольшой базар и несколько садов.
Корнилов, оглядев территорию, первым делом прикинул, откуда можно ждать нападения. Собственно, нападения можно было ждать отовсюду, а вот обстрелять территорию консульства можно было только с реки или из-за реки, с противоположного берега.
Едва Корнилов спрыгнул с лошади, как в дверях дома показался плотный человек с небольшой интеллигентной бородкой и внимательными, источающими тепло глазами. По тому, как он раскинул руки в стороны и по-хозяйски неторопливо двинулся к прибывшим, капитан понял — это и есть сам генеральный консул.
Консулом здесь был давний сотрудник Певческого моста, очень опытный дипломат, знаток не только Кашгарии, но и всего Китая — Николай Фёдорович Петровский. Он обнял Корнилова.
— Очень рад... очень рад вашему прибытию. Лавр Георгиевич, если я не ошибаюсь?
— Так точно!
— Располагайтесь, Лавр Георгиевич, чувствуйте себя как дома. Вы будете жить у меня. Коллег ваших мы сейчас расселим. Места в дипломатической миссии много.
Корнилов согласно кивнул. Потом задал вопрос совершенно неожиданный:
— Английское консульство отсюда далеко находится?
Консул всё понял, улыбнулся:
— Рядом. В саду Чины-баг... Англичане устроились очень неплохо. Думаю, что ваш приезд не остался для них тайной.
Милейший Николай Фёдорович ошибался. Англичане прозевали Корнилова, как обычные лохи, любители за кружкой пива поделиться друг с другом международными сплетнями. Группа Корнилова прибыла в Кашгар девятнадцатого декабря, а британцы узнали о ней лишь в марте, через четыре месяца, когда она уже работала вовсю.
Однако надо отдать им должное — узнав о Корнилове, они прицепились к нему мертво, как репей к штанам, меняли агентов и неотступно водили капитана по всей Кашгарии. Сопровождающих было так много, что Корнилов не успевал запоминать их лица.
В декабре 1899 года в Кашгаре вышла первая газета на китайском языке, почти весь номер был посвящён британцам: газета рассказывала об их потерях в Трансваале[11], об эпидемии чумы в Индии и прочих страстях. Антианглийскую направленность издания отметили едва ли не все иностранцы, жившие в Кашгаре, и прежде всего сам сэр Макартни — английский консул.
Консульство у англичан было небольшое — Макартни, его помощник, два секретаря, врач и пятеро слуг. Иногда из Лондона к консулу приезжала жена, имевшая русское имя Катерина. Кашгар ей не нравился: слишком много пыли, вони, грязи, пота, нищих, — и она, сморщив нос, уезжала обратно.
Отношения у Макартни с Петровским были более чем натянутые — они не разговаривали. Хотя Катерина Макартни, когда появлялась в Кашгаре, старалась обязательно пообщаться с женой секретаря русского консульства Колоколова, и Петровский иногда использовал эту дружбу в служебных целях.
Николай Фёдорович оказался человеком очень деятельным — занимался разведкой и имел в Кашгаре полтора десятка толковых агентов, которых он потом передал Корнилову, имелись у него, правда, и агенты разовые, но этот товар считался менее ценным, чем постоянные поставщики секретных сведений, консул раскрыл шифры китайского МИДа — Цзунли Ямыня и регулярно перехватывал переписку с Лондоном, Парижем, Берлином, был в курсе всех хитроумных каверз, которые китайские чиновники готовили аккредитованным в Кашгаре дипломатам. Петровский знал Кашгарию как свои пять пальцев и признавался Корнилову:
— От Санкт-Петербурга я уже отвык и вряд ли теперь смогу пройти пешком с Невского проспекта на Литейный — забыл, а тут могу с закрытыми глазами найти любые из четырёх городских ворот...
— Да это же очень просто — с Невского на Литейный...
— И тем не менее, батенька, — голос консула невольно делался грустным, — тем не менее... — Петровский подсовывал под кран-рожок самовара стакан, вставленный в серебряный подстаканник, наливал себе чаю, спохватывался, подсовывал под рожок стакан капитана, произносил укоризненно: — А вы чего, батенька, ведёте себя как неродной? Вы здесь не чужой, вы — свой.
Корнилов благодарно улыбался:
— Спасибо, я и так чувствую себя словно дома.
При упоминании о доме в глазах Корнилова будто горячие костерки зажигались — он невольно думал о том дне, когда Таисию Владимировну с дочкой можно будет перевезти в Кашгар.
Чай Петровский любил пить с сахаром вприкуску: брал кусковой сахар и азартно колол его на маленькие дольки. Проглядывало в этой привычке что-то крестьянское, основательное.
— На Кашгарию наконец обратила внимание Европа, — проговорил Петровский, — да так плотно занялась Алты-Шааром, что я даже решил: пришла мода и на Кашгарию... А оказалось, нет, виной всему — государственные интересы. Вначале приехал знаменитый шведский географ Свен Гедин. Ну, он действительно приехал по делу — готовился совершить прыжок в Тибет, мы принимали шведа в нашем консульстве, он жил у нас... Очень интересный, очень живой дядечка, поговорить с ним было любопытно. Следом приехал англичанин Марк-Аурел Стайн, поставил на уши британское консульство: очень капризным и требовательным оказался этот господин. Консул Макартни получил от общения с ним, надо полагать, большое удовольствие. — Петровский едва приметно усмехнулся. — Следом появились извечные соперники англичан — немцы. Гонведель и Лекок. Потом — француз Пелью, затем — узкоглазый сын Страны восходящего солнца с итальянской фамилией Отани. И все до единого — с многочисленными экспедициями. Выправка рабочих этих экспедиций никаких сомнений, Лавр Георгиевич, не оставляла. Всем нужны Памиры, всем нужна Кашгария и всем одинаково наплевать на Россию. Но Россия позволить себе этого не может... — Петровский и сам не замечал, как за неторопливой беседой стакан с чаем у него вновь оказывался пустым, лицо консула делалось смятенным, и он бормотал виновато: — Однако!
Корнилов перехватывал разговор.
— Выход один — в Кашгарии должна появиться русская экспедиция. Ведь здесь бывали Куропаткин и Пржевальский...
— Бывали. Но бывал и кое-кто ещё, хотя сведения об этой экспедиции в печать не просочились — видимо, наверху решили, что слишком явного соперничества с англичанами быть не должно, — только что отработала своё экспедиция капитана Петра Кузьмича Козлова. Всё, что было намечено, экспедиции удалось выполнить: по маршрутам прошли восемь тысяч миль, сделали четыреста фотоснимков, собрали тысячу двести образцов пород, тридцать тысяч ботанических образцов, обнаружили полторы тысячи особей птиц, пятьсот — рыб и рептилий, тридцать тысяч насекомых. — Петровский, загибая палец за пальцем, выдал эти цифры без запинки — память он имел превосходную, такой может позавидовать всякий разведчик.
Корнилов не выдержал, похвалил консула:
— Восхищен вами!
Тот махнул рукой:
— А, пустое! — подставил стакан под звонкую самоварную струю. — В общем, мы, Лавр Георгиевич, когда надо, тоже стараемся не отстать и что было силы надуваем щёки. Козлов, кстати, очень толковый человек. Я ему предсказываю генеральское будущее.
У консула Петровского оказалась лёгкая рука — географ Козлов Пётр Кузьмич, один из ближайших сподвижников Пржевальского, изучавший летом и осенью 1899 года китайский Алтай и верховья реки Кобдо, действительно стал генералом, имя его в отечественной географии — серьёзной науке, не допускающей отсебятины и неточностей, заняло очень видное место.
Зимние дни в Кашгаре были короткими, как бросок змеи, увидевшей шевелящуюся цель, вечера и ночи — затяжные, однообразные, с криками сторожей, доносившихся с улицы, и ударами маленькой пушчонки, отсчитывавшей в крепости время.
В доме консула имелась большая библиотека, в которой Корнилов любил засиживаться, — только по истории и географии капитан насчитал на полках полторы тысячи томов... Здесь было хорошо. Потрескивала печь, в которой медленно горели чурки карагача; от затейливых изразцов, которыми были обложены бока печи, исходило тепло, от него приятно покалывало кожу; в комнатах было сухо, в приоткрытые ставни стучались ветки яблонь — дом консула стоял в саду, в окружении фруктовых деревьев и прудов, кишевших золотыми рыбками...
Нравилось здесь Корнилову, но пора было отправляться и в дорогу. Ему предстояло изучать места, к которым столь пристально приглядывались англичане, — приграничный город Яркенд, самый южный в Кашгарии, за Яркендом уже находилась территория Британской Индии, долину Раскема, облюбованную сразу несколькими китайскими гарнизонами, а также Сарыкол и Каргалык, находившиеся под особым присмотром британского консула. Интересно было также узнать, что совсем недавно делал в Яркенде английский офицер Дейзи. А появлялся он там явно не за тем, чтобы собрать коллекцию хвойных растений и жуков-древоточцев, способных в несколько месяцев сгубить богатые леса Индии, — свой визит офицер этот наносил совсем с другой целью.
— Будьте осторожны, — предупредил капитана Петровский. — Вы находитесь между тремя огнями. С одной стороны — англичане, с другой — китайцы, с третьей — местное начальство, которое только выглядит мирно, а душу имеет разбойную. Следить за вами будут и те, и другие, и третьи. На службу к вам станут подсылать осведомителей. Возможны даже провокации. Всего этого вы хлебнёте вдосталь. А главное, вы и шагу не сумеете сделать незамеченным. За вами будут следить, как за жуком, которого решили изловить для коллекции...
Петровский сделал паузу, раскуривая трубку, Корнилов, воспользовавшись несколькими мигами тишины, проговорил спокойно:
— Быть жуком для коллекции — такого удовольствия я ни англичанам, ни китайцам не доставлю.
— Всё может произойти помимо вашей воли, Лавр Георгиевич. Люди здесь живут хитрые, а пришлые, они — ещё хитрее! Обмануть, например, одного англичанина — это всё равно что обмануть трёх бухарских евреев.
— Кстати, англичане перестали появляться в Бухаре, — заметил Корнилов, — раньше их засекали с завидной регулярностью, два раза в месяц минимум — то с караваном индийских пряностей придут, то с грузом шёлка на верблюдах, то с ароматным табаком, то с бусами, а сейчас как отрезало.
— Сами англичане ездить перестали, это верно, но вот их соглядатаи наведываются регулярно, бывают не только в Бухаре, но и в Самарканде и даже в Ташкенте.
— Это я знаю, — сказал Корнилов.
Знал он, конечно, гораздо больше, чем говорил. Более того, сумел выявить кое-кого из агентов Макартни, в том числе и тех, кто крикливо расхваливал свой товар на бухарском рынке, а сам исподтишка разглядывал интересующих его людей, солдат эмирской гвардии, дворцы и другие объекты, способные представлять военный или политический интерес.
Кроме того, Корнилову было известно, что на Мургабском посту Макартни завербовал целых трёх человек, ставших его агентами, — Курбан Куля, Халика и Шерхана, в Рангкуле — Якуба, в Бадахшане — Мирзу Сулеймана. Деньги консул им платил небольшие, но для этих людей и малые суммы были хорошим подспорьем. Желая получить пачку купюр потолще, эти люди часто выдавали желаемое за реальное, и тогда Макартни на их полуграмотных донесениях ставил краткое: «Нуждается в перепроверке».
В Бухаре были убиты кадровые английские разведчики капитан Конолли и полковник Стоддарт, после чего в Лондоне издали секретное распоряжение, запрещающее англичанам выполнять опасную работу самим. Её отныне должны были выполнять другие люди — теперь жар предстояло загребать чужими руками. И прежде всего — руками местных жителей.
Вице-король Индии лорд Лоуренс выразился на этот счёт хоть и не очень изящно, но по-государственному точно: «Не имея возможности отомстить в случае их смерти, мы потеряем лицо». Использование местных жителей на «грязной» работе в условиях «холода» позволяло это лицо сохранять во всех случаях жизни, даже в самых неприятных.
Во-первых, местных и обнаружить труднее, чем спесивых, медлительных британцев, во-вторых, если местные провалятся — их не жалко, этот товар стоит недорого, в-третьих, политические последствия в результате провала будут равны нулю — за каких-то там узкоглазых туземцев Англия отвечать не намерена... И так далее.
А главное — местным можно было платить меньше, чем своим.
Впрочем, меры предосторожности, предпринятые англичанами, особых результатов не дали — вскоре в Дарксте был убит британский разведчик Хейуорд. Корнилов удивился: чего же этот дурак застрял там, когда была команда драпать? Хотел выслужиться? Итог получился печальный: замешкавшемуся британцу вспороли брюхо от пупка до кадыка.
— Вы слышали когда-нибудь об агентах-пандитах, Николай Фёдорович? — спросил Корнилов.
— Странствующие монахи?
— Да. С тибетского на русский это так и переводится: «странствующие монахи».
— О том, что арестовали кого-то из них — взяли с полипными, не слышал, но о том, что среди них могут быть шпионы, догадывался всегда. У вас есть какие-нибудь новые сведения об этих людях?
— Есть.
— Интересно, интересно... Надеюсь, расскажете?
— У меня нет от вас секретов, Николай Фёдорович.
— О пандитах мне рассказывал в одном из писем Пржевальский, он встречался с ними в горах. Более того, они подарили ему древнее молельное колесо.
Корнилов сощурился иронически: молельное колесо для всякого монаха, познающего смысл жизни ногами, — святой предмет, с ним они не расстаются. Молельное колесо — это такой полый медный цилиндр-сундучок, внутри которого монахи хранят свитки с молитвами, а используют они эти сундучки по многу раз на день — ни одна молитва без свитков не обходится.
— Ох, — Корнилов качнул головой, — не те это были пандиты.
— Что, ненастоящие?
— Настоящий странствующий монах никогда не подарит своего молельного колеса встреченному путешественнику, даже если у того будет царский титул, это — табу. Одну минутку, Николай Фёдорович. — Корнилов сходил к себе в комнату, принёс оттуда небольшое молельное колесо, выкованное из старой жёлтой меди, с тёмным замысловатым рисунком по всему барабану, на четырёх металлических ножках, погнутых от времени и долгих путешествий, поставил колесо перед консулом. — Полюбуйтесь, Николай Фёдорович!
— Ну что... Молельное колесо как молельное колесо, вполне обычное. — Петровский снял с него верхнюю крышку, внутри колеса находились бумаги — молитвы, скрученные в небольшие бумажные рулоны, достал один из свитков, развернул. Свиток был написан тусклыми, выгоревшими от времени чернилами. — Молитва очень старая, вышла из-под руки писца лет двадцать назад. — Петровский вгляделся в текст. — Обращение к Всевышнему, чтобы дал дождя.
— Как вы думаете, сколько лет этому молельному колесу?
Петровский приподнял колесо, подержал его в руках, словно хотел определить его вес, поставил на стол.
— Старое колесо.
— И всё-таки, Николай Фёдорович, сколько ему лет?
— Точно не могу сказать, это, наверное, даже археолог-профессионал не определит, но колесу лет двести, не меньше.
Корнилов вздохнул:
— Два с половиной года, Николай Фёдорович... Всего-то. Колесо это «древнее» сработано в местечке Дехра-Дан под руководством капитана топографического управления британской армии Томаса Монтгомери.
Консул покачал головой удивлённо, вновь взял колесо на руки, потетёшкал, будто ребёнка.
— Поразительно, — произнёс он.
— Смотрите. — Корнилов перехватил из рук консула колесо, вытряхнул из него свитки. — Само колесо — очень удобный контейнер для карт, путевых заметок, схем, зарисовок и прочих бумаг. — Капитан щёлкнул ногтем по внутренней стенке цилиндра. — А вот и потайное отделение. — Он подцепил пальцем небольшой плоский язычок и снял со дна цилиндрическую крышку. — Для двух-трёх секретных записок места хватает вполне.
— Потрясающе! — Петровский неверяще покачал головой.
— Вот углубление, видите? — Корнилов провёл пальцем по абрису лунки, выдавленной в крышке молельного колеса. — Это — место для компаса. Англичане сейчас заняты тем, что стараются ликвидировать белые пятна на своих топографических картах. Кашгария для них — сплошное белое пятно.
— Естественно, для того, чтобы завладеть миром, нужны очень хорошие карты. — Петровский не выдержал, усмехнулся.
— Для определения высоты пандиты используют термометры, их Монтгомери наловчился врезать прямо в посохи этих монахов. Более того, пандиты, Николай Фёдорович, научились делать то, до чего мы вряд ли когда додумаемся — наши отечественные агенты на это не способны: в раковинах улиток возят ртуть, и если им, например, нужно определить наклон вершины, они выливают ртуть в молитвенную чашу. Молитвенная чаша, в свою очередь, украшена рисунком. В орнамент вкраплены деления. По этим делениям пандиты очень точно определяют уровень горизонта и углы вершины.
— Ну, что ж, — движения Петровского сделались неожиданно суетливыми, он с расстроенным выражением лица промокнул платком лоб, — это называется «Век живи — век учись». Я об этом никогда раньше не слышал.
— Я и сам до приезда сюда не слышал. Между тем, замечу, я совершенно уверен, что нашего Левшу по части изобретательности вряд ли какой иностранец обставит. Далее... — Корнилов тщательно придавил фальшивое дно-крышку ко дну молельного колеса, стукнул ногтем по медному гулкому боку. — Из нескольких обычных пуговиц Монтгомери умудрился сделать секстант. — Капитан вновь стукнул молельное колесо по боку. — Очень похоже на солдатский ранец.
— Странствующие монахи могут ходить по миру месяцами, годами... Господи!
— Они и ходят месяцами и годами... И шпионят против нас. В пользу Англии.
— Мы можем что-нибудь сделать, Лавр Георгиевич?
— Конечно, можем. Но для этого нужны очень большие деньги. И способы — совсем не дипломатические. Кстати, над рассусоливанием в этом мире смеются, а вот жестокость признают и уважают. Для начала агентов надо перекупить, а потом поступать с ними, как в Бухаре поступили с полковником Стоддартом и капитаном Конолли.
Петровский невольно передёрнул плечами.
— Иногда я думаю, что дипломатом быть гораздо приятнее, чем военным, — аккуратно произнёс он, поморщился — всё же фраза, несмотря на старание, получилась более грубой и неуклюжей, чем ему того хотелось бы.
— Возможно, — не стал отрицать Корнилов, отнёс молельное колесо в свою комнату. — Вот мы и ищем способ, как достойно ответить капитану Монтгомери, — произнёс он, вернувшись.
— Этот молодой человек пойдёт далеко, — прозорливо заметил Петровский.
— Он уже далеко пошёл. Начальник разведшколы. По меркам австро-венгерского генерального штаба — на генеральской должности. До лампасов — один шаг.
В окна стучались своими жёсткими ветками яблони, словно просились в дом погреться.
Петровский глянул на Корнилова, по его лицу понял, о чём тот думает, и произнёс скорее для самого себя, чем для капитана:
— Как много бы я дал, чтобы моя семья была здесь, со мною...
— Я о своих тоже думаю очень часто, — признался Корнилов.
— На вашем бы месте, Лавр Георгиевич, я не стал бы маяться и при первой же возможности отправился бы в Ташкент, взял семью в охапку и привёз сюда.
— Это произойдёт обязательно, — сказал Корнилов, — через несколько месяцев.
— Если нужно вмешательство моего ведомства, Певческого моста, я готов это организовать. — Лицо Петровского приняло готовно-сочувственное выражение.
Корнилов чуть приметно улыбнулся:
— Лучше не надо, Николай Фёдорович! Спасибо!
Натянутые отношения между военным ведомством и Певческим мостом в последнее время ухудшились ещё больше, конца-края этому противостоянию не было видно, поэтому попасть в тисках двух сильных министерств и оказаться там зажатым — опасно для кого угодно.
— Моё дело — предложить... — искренне произнёс Петровский.
Корнилов не дал договорить генеральному консулу:
— Отложим эту тему до лучших времён, Николай Фёдорович, — и, поймав себя на резкости тона, смягчил его, улыбнулся виновато: — Наши с вами добрые отношения — это наши с вами отношения, а отношения ведомств — это отношения ведомств... Бог с ними. Как они считают нужным жить у себя в Петербурге, так пусть и живут.
Сообщение о том, что в Кашгаре появился русский военный агент в чине капитана Генерального штаба, англичанин Томас Монтгомери получил лишь в апреле, во время десерта, когда лакомился свежей клубникой со сливками. Он вытер салфеткой губы и произнёс весело:
— Русские спохватились. Наконец-то!
Его гостем в этот день был чиновник из канцелярии вице-короля Индии — сухощавый, загорелый — сплошь коричневая, как у индусов, кожа да крепкие, будто у скакового коня, кости — джентльмен по фамилии Хартли (вполне возможно, это был тот самый Хартли, в семье которого впоследствии родилась гениальная актриса Вивьен Ли). Хартли степенно откашлялся и произнёс густым басом:
— Они опоздали примерно на пятьдесят лет. Им никогда не догнать нас.
Монтгомери подцепил лопаткой из тарелки горку клубники, перенёс её в свою чашку, украшенную золотыми китайскими драконами, и обильно полил сливками из фарфорового изящного молочника, втянул ноздрями райский дух, который распространяла клубника:
— Будем надеяться, что это так. Хотя, если судить объективно, они отстали от нас на все семьдесят пять — восемьдесят лет. С одной стороны, у них нет карт. Ни карт Кашгарии, ни карт Гималаев, ни карт Памира, ни карт Тянь-Шаня с Гиндукушем... Есть только примерные кроки[12]. А по крокам даже самый гениальный полководец не сможет провести войска. — Монтгомери придавил языком к нёбу одну ягоду, с наслаждением раздавил её, закрыл глаза. — А с другой стороны, они стараются вредить нам во всём, везде видны ноги русских. Вспомните историю консула Шоу. Без русских тут дело не обошлось, я в этом уверен.
История английского консула Шоу была действительно показательна. Правитель Кашгарии Якуб-бек[13] симпатизировал русским, осуждал налёты англичан и французов на Крым и чудовищные бомбардировки Севастополя, и когда ему доложили о том, что в городе появился матёрый английский шпион, он велел арестовать не только его, но и британского политического агента — консула Роберта Шоу.
Это произвело на англичан эффект взорвавшегося артиллерийского ядра — джентльмены с фасонистыми бакенбардами даже рты пооткрывали — не ожидали от Якуб-бека такого поступка.
Впрочем, консула Шоу кашгарский правитель в тюрьму всё-таки не посадил — приставил к воротам консульства двух здоровенных, звероватого вида часовых в тёплых полосатых халатах, тем и ограничился. Однако и этого было достаточно, чтобы Шоу надолго покрылся нехорошей испариной — бедняга консул даже от завтраков начал отказываться и несколько дней ходил по комнатам резиденции с поджатым по-собачьи животом, но потом стал есть с прежним аппетитом и довольно быстро набрал вес.
Якуб-бек не снимал часовых, державших английского консула под арестом, несколько месяцев. Лондон пытался вмешаться в ситуацию, давил на Якуб-бека, слал грозные депеши, но правитель был непреклонен: надменные британцы симпатий у него не вызывали, и он получал удовольствие от того, что регулярно щипал их, более того, считал своим долгом делать это постоянно.
Томительно тянулось время.
Однажды Шоу передали записку, в которой неизвестный человек по имени Мирза просил прислать для точных астрономических вычислений часы, поскольку у автора записки они сломались, а также сообщить дату, соответствующую европейскому календарю.
Консул недовольно приподнял верхнюю губу и фыркнул:
— Чушь какая-то! Не знаю никакого Мирзы!
Он демонстративно разорвал записку и швырнул её в кожаное мусорное ведро.
Но это была не чушь. Записку консулу прислал Мирза Шурджа, особо ценный агент британской разведки, — Мирза совершил невероятное: через заснеженные зимние перевалы, в лютый мороз, когда лопались камни, пришёл в Кашгарию из Афганистана, — и как только не погиб, не остался в лавине, не знает никто, — бородачу этому просто повезло, и можно было представить себе его состояние, когда консул Шоу отказался встретиться с ним. Хоть перерезай себе ножом горло.
А задание Мирза получил жёсткое: составить отчёт о реальном, без разных восточных прикрас, положении Якуб-бека, об отношении к нему населения и точно нанести на карту географическое положение столицы Кашгарии — англичане не унимались и продолжали готовиться к мировому владычеству.
Русская агентура засекла бородатого Мирзу — без «хвоста» он и шага не ступал в Кашгаре, сведения о нём получил и Якуб-бек: близкие люди шепнули ему на ухо несколько слов, правитель потемнел лицом и велел арестовать шпиона.
В отличие от британского консула Мирзу швырнули в камеру, в которой на земляном полу валялся тюфяк, набитый блохами. Дело дошло до вице-короля Индии. Это уже была тяжёлая политическая сила. В результате его вмешательства и Мирза Шурджа, и Джон Хейуорд, и Роберт Шоу были освобождены.
Хейуорд уехал в Даркоту, где его вскоре нашли бездыханным в придорожной канаве, а Шурджа направился в Русский Туркестан, в Бухару. Русские агенты не спускали с него глаз, проводили до самой Бухары, до окраины города, а точнее, до караван-сарая, в котором он остановился на ночь. Шурджа, изображая богатого торговца, пристроился к каравану с шёлком, бороду свою, чтобы его не узнали, окрасил в ядовитый красный цвет.
Напрасно он это сделал: всё яркое обязательно привлекает к себе внимание, и уж тем более — ядовито-алая, будто огромная роза из эмирского сада, борода.
Утром Шурджу нашли в его постели с перерезанным горлом — располосовали ему глотку от уха до уха так, что голова держалась только на одном лохмоте кожи. Кто это сделал, у кого оказался такой острый нож — неведомо, тёмная бухарская ночь покрыла всё.
Роберт Шоу от страха долго ходил зелёный, пока наконец-то не передал дела новому политическому агенту и не отбыл в Лондон. Томасу Монтгомери, узнавшему о появлении капитана Корнилова в Кашгарии, хоть и трудно было из Индии, из топографического управления, по которому проходил британский капитан, разглядеть нового сотрудника русской миссии — вообще люди в Кашгаре из индийской дали выглядели как мошки, — однако отнёсся он к появлению русского агента серьёзно и послал кашгарскому резиденту бумагу, в которой просил держать нос по ветру и не спать даже ночью. Монтгомери усмотрел в действиях Корнилова «пролог крупных акций в районе Сарыкола».
А на Сарыкол — суровый, но богатый район — Британия претендовала как на забытый в железнодорожном вагоне баул с дорогими вещами, считала его своей личной собственностью.
Корнилов это хорошо понимал и решил открыть в Ташкургане — центре Сарыкола — русский наблюдательный пост с небольшой воинской командой. Ташкент эту затею одобрил, Санкт-Петербург — тоже, и Петровский стал проситься на приём к даотаю — китайскому наместнику, который формально представлял в Кашгарии центральную власть. Даотай потянул немного и принял русского политического агента. После короткого разговора и долгих консультаций с Пекином он дал добро на открытие русского наблюдательного поста. Что же касается местных кашгарских властей, то здесь вообще никаких вопросов не возникло — Кашгария продолжала симпатизировать России, на Лондон же старалась смотреть из-за забора: Британия для здешнего люда была страной далёкой и загадочной.
— Николай Фёдорович, я — в Сарыкол, — объявил Корнилов консулу, — мой час наступил.
Петровский согласно наклонил голову и перекрестил капитана:
— С Богом!
Корнилов выехал в Сарыкол.
В Сарыколе капитан совершил невероятное: за месяц построил казарму для солдат поста и служебные помещения — работал, извините, как стахановец — возникло в последующие годы в советской России такое передовое движение, — новенькая казарма на пятнадцать человек радовала глаз, и вообще дом весь получился просто загляденье.
Штаб округа не стал тянуть с присылкой гарнизона — вскоре в Ташкургане появились пятнадцать казаков в мохнатых папахах. Командовать ими Корнилов назначил поручика Бабушкина.
Лондону едва худо не сделалось от этих действий, консул Макартни немедленно помчался на приём к даотаю, но тот в разговоре был сух, цитировал стихи и просьб о закрытии русского наблюдательного поста в Сарыколе старался не замечать. Даотай боялся испортить отношения с Петровским. Русский консул оказался сильнее британского.
Макартни попробовал подтянуть крупные силы — подключил Лондон, своё министерство, чтобы оттуда ахнули из орудия крупного калибра, но и это не помогло: взрывы не испугали даотая, он отказал Британии, лишь ткнул пухлым пальцем в пространство и произнёс с улыбкой:
— Если хотите, можете построить свой пост в Сарыколе. Рядом с русским постом. Я разрешаю.
Несколько дней Корнилов провёл в Ташкургане с солдатами наблюдательного поста: ему важно было понять, как отнесутся к нововведению местные жители.
Конечно, Кашгария — это не Центральный Китай, где обитают сотни миллионов людей, здесь живёт примерно один миллион двести тысяч человек, китайцев тут совсем мало — живут уйгуры, кыргызы, таджики, солоны, дунгане, монголы, есть даже оседлые русские, отпустившие себе жиденькие длинные бороды: попадая в чужую страну, человек через некоторое время обязательно меняет свой облик, — происходит это произвольно, — и становится похож на местных жителей. Так бывает почти всегда.
На третий день солдаты заметили около поста буддистского монаха в красной, потемневшей от пыли накидке, монах явно приглядывался к посту, определил его точное, до метра, расположение — то с одной стороны рассматривал его, то с другой, то с третьей, — глаза его были быстрыми, цепкими и угрюмыми, в руках монах держал чёрные лакированные чётки, проворно перебирал их. Это был пандит. Корнилов красноречиво покосился на Бабушкина.
Поручик всё понял и выразительно подкрутил усы.
— Два человека из дежурной группы — за мной!
Пандит тем временем развинтил верхнюю часть посоха и достал из полого ствола термометр. В ту же секунду рядом с пандитом выросли двое казаков с шашками и тяжёлыми револьверами, грузно обвисшими на кожаных ремнях.
Следом появился щеголеватый офицер в полевой форме, перетянутый портупеей.
Монах глянул в одну сторону, потом в другую и сделал длинный звериный прыжок, пробуя пробиться сквозь кольцо. Оторваться от земли он сумел, а вот приземлиться — нет, его прямо в воздухе перехватили казаки, и монах повис у них на руках, задёргал ногами, стараясь освободиться от крепкой хватки. Казаки держали его прочно.
Светлоглазый, с ухоженными усами офицер произнёс наставительно:
— Тих-ха!
Пандит сник и стал походить на тощую испуганную курицу. Через несколько секунд он уже находился в помещении поста.
Из молельного колеса пандита выгребли бумаги, Корнилов равнодушно перелистал их, отложил в сторону — истёршиеся, в пятнах бумажные свитки его не заинтересовали. А вот к чёткам отнёсся со всем вниманием.
На глазах у изумлённых казаков он занялся делом, которым могли заниматься, по их разумению, только детишки: капитан начал прилежно, будто гимназист-младшеклассник считать количество бусин в чётках.
Бабушкин протёр глаза:
— Ничего не понимаю, Лавр Георгиевич!
— Скоро поймёте, — спокойно ответил Корнилов, — осталось совсем немного. Всё дело в том, что обычно чётки у монахов содержат сто восемь бусин, а Монтгомери пошёл на совершенствование чёток, оставил в них сто бусин. Сто бусин — это очень удобно для разных вычислений, требующих географической привязки. Одна четка — это сто шагов. Сто бусин — это десять тысяч шагов. Вот и вся великая арифметика... Поэтому шпионы ходят с чётками по сто бусин, а настоящие пандиты, не связанные с капитаном Монтгомери, носят чётки со ста восемью бусинами.
Монах обеспокоенно закрутил шеей, худое тёмное лицо его задёргалось, он что-то выкрикнул визгливо, в следующее мгновение умолк, глаза сделались узкими, как лезвие ножа. Корнилов оторвался от чёток.
— Сейчас он попытается выпрыгнуть в окно, — прежним спокойным тоном, словно ничего не происходило, предупредил он. — Подстрахуйте, пожалуйста, поручик. — Корнилов вновь склонился над чётками.
Руки у пандита были сухими, жилистыми, в глазах замерла угроза, он мог бы прыгнуть на капитана — и прыгнул бы, если б не люди, находившиеся рядом. Корнилов тем временем досчитал до конца, усмехнулся.
— Ну что, Лавр Георгиевич? — спросил Бабушкин.
— Сто. Ровно сто штук.
— Значит, шпион?
— Стопроцентный.
— У-у, гнида! — не выдержал поручик, поднёс к носу пандита кулак.
В то же мгновение пандит резким броском швырнул своё тело к окну. Ещё немного — и он взлетел бы, как птица, в стекло, вынес бы его вместе с рамой на улицу.
Реакция у поручика была ещё более стремительной, чем у пандита, — он изловил лазутчика на лету, у самого окна, и обрушил на пол. Придавил.
— Тихо, тихо, господин хороший! Шпионы от нас голодными не уходят. Мы обязаны вас чем-нибудь накормить. Это — непременное условие нашего гостеприимного поста.
Пандит, лежавший на полу, взвыл.
В том же году Корнилов начал писать книгу о Кашгарии. Опубликованная Куропаткиным работа, рассказывающая о здешних местах, была хоть и ценной, но во многом уже устарела, в тексте имелись и неточности, и недосказанность, и неверные выводы — в том числе и по поводу боеспособности китайской армии.
Корнилов эту армию и в грош не ставил, по его наблюдениям, в Китае в солдаты шли никчёмные люди, отбросы общества, которых больше интересовало курение опиума, чем воинская служба, и которых отличала ухватистость — ведь им очень важно было углядеть плохо лежащее где-нибудь добро и перебросить его к себе в мешок.
Офицеры тоже увлекались опиумом и воровством, обирали своих солдат, поскольку других возможностей обогатиться у них не было, только собственные солдаты да базарные побирушки, которых они, не стесняясь, обдирали до исподнего. С солдатами они пили, резались в карты, часто выслушивали от подопечных оскорбления и если, играя в карты на щелчки, проигрывали, то покорно подставляли солдатам лбы. Ну как с таким командиром потом идти в атаку? Понятие офицерской чести в китайской армии отсутствовало совершенно.
Корнилов ни разу не видел, чтобы у китайских солдат где-либо дымилась кухня, складывалось такое впечатление, что им, словно духам бестелесным, пища не требовалась, а на самом деле питались они тем, что им удавалось добыть — украсть или отнять.
Книгу свою капитан Корнилов написал довольно быстро, дал ей название, из которого было всё понятно — даже аннотация была не нужна — «Кашгария или Восточный Туркестан». Труд оказался объёмным — когда книга в 1903 г. вышла в свет, то потянула на 426 страниц. Отпечатана книга была в Ташкенте в типографии Туркестанского военного округа.
Обстановка в Китае тем временем обострилась. Набрало силу движение «ихэтуаней». В переводе на русский «Ихэтуань» — «Общество справедливости и гармонии», англичане же перевели это гораздо проще — «Боксёры», и в историю летние погромы 1900 года вошли, как «Боксёрское восстание».
Направлено восстание было против пришлых, некитайцев — в основном против европейцев. Впрочем, китайцы пострадали тоже: боксёры нападали на своих же соотечественников-христиан, жгли их фанзы, ломали церкви, убивали миссионеров. Может быть, движение это быстро бы угасло на задворках Китая, в придорожной пыли, если бы его не поддерживала вдовствующая императрица Цыси. Действующий император был ещё мал, ничего не соображал, поэтому вся власть находилась в руках Цыси — женщины недалёкой, очень вздорной и злобной.
Движение ширилось, клокотало, но власти не давали возможности этой кастрюле переполниться. Впрочем, как оказалось потом, возможностей властей хватило ненадолго...
На севере Китая два года подряд лютовала засуха, тысячи крестьян, отчаявшись, подтянув голодные животы, бросали свои наделы и уходили на юг, в сытые богатые районы. «Ихэтуани» использовали народную беду в своих интересах — стали распространять слухи о том, что во всех бедах виноваты чужеземцы, пришедшие в Срединную империю со своей религией — христианством, и собственные раскосые соотечественники, эту религию принявшие. Лозунг «ихэтуаней» вполне сравним с лозунгом черносотенцев: «Бей жидов, спасай Россию!»
Китай залила кровь. «Боксёры» стали неистовствовать. Восьмого июня 1900 года богдыхан издал пространный, с множеством слов, но лишённый обычной цветистости указ, в котором, в частности, говорилось: «С давних пор у нас с европейцами были наилучшие отношения до последнего времени, но теперь эти отношения испорчены, и мой народ восстал на христиан». Особенно горячо сделалось в Шаньдуне, Чжили и Пекине.
Двадцатого июня в Пекине был убит германский посланник барон Кеттелер, следом — ещё один дипломат, секретарь японской дипмиссии.
Большинство дипломатов, находившихся в китайской столице — примерно двести человек, — поспешили укрыться в английском посольстве, как наиболее защищённом. Посольские кварталы забаррикадировались. Над крышами домов поплыл чёрный жирный дым.
Корнилов находился в это время в Ташкенте, в штабе округа, хлопотал о перевозе Таисии Владимировны и дочки в Кашгар. Разрешение на перевоз он получил, но почти одновременно пришли сообщения о том, что «боксёры» разрушили часть строящейся КВЖД — Китайско-Восточной железной дороги[14], блокировали Порт-Артур и на лодках совершили нападение на Благовещенск — сотни джонок беспрепятственно перебрались через Амур, сильно обмелевший в жаркую летнюю пору, и появились на нашем берегу.
Китайцы размахивали винтовками и орали:
— Прочь с нашей земли!
От множества срочных телеграмм штаба Приамурского пограничного округа в Хабаровске дымились телеграфные аппараты. Николай Второй, человек мягкий, интеллигентный, не желал обострений и до поры до времени уходил от принятия резких, так называемых волевых решений, но когда «боксёры» высадились в Благовещенске, приказал направить в Китай несколько русских военных отрядов.
Командовать этими отрядами было поручено генералу Стесселю, будущему «герою» Порт-Артура[15], и полковнику Анисимову.
События развивались стремительно, медлить было нельзя — уже через сутки оба отряда ступили на китайскую землю в устье реки Пэйхе, в порту Таху.
Подоспели также воинские части, получившие экспедиционный статус, из Франции, Японии и Германии. Получился очень недурной железный кулак, о который могла разбиться любая «боксёрская» волна.
Корнилов поспешил в Кашгар — он должен был находиться там, а не в Ташкенте, и в случае чего — защитить консульство.
В одном он колебался до последней минуты — не мог решить, брать с собой жену и дочь или не брать, ведь в Кашгаре всё могло случиться, тем более там сейчас не было Бабушкина — тот так и не покидал своего поста в Сарыколе.
Надо заметить, что Таисия Владимировна, обычно мягкая, уступчивая, на этот раз проявила характер.
— Лавр, я с тобой! — заявила она.
— Не «я», а «мы», — осторожно поправил её Корнилов, — ты же не одна, а с Наташкой. Я беспокоюсь — всё ли будет в порядке? Особенно с Наташкой. Как перенесёт она дорогу — это раз, и как будет чувствовать себя в Кашгаре — два.
Было ещё и «три», что больше всего беспокоило Корнилова, но об этом капитан умолчал.
— И дорогу перенесёт хорошо, и в Кашгаре будет чувствовать себя нормально, в этом я уверена, — сказала Таисия Владимировна.
В конце концов Корнилов, удивившись самому себе — ведь необдуманных поступков он обычно старался не совершать, но, видно, уж очень соскучился по жене, по семье, — махнул рукой и произнёс решительно:
— Поехали!
Если в Пекине и Шаньдуне громили всё, что было некитайским, то в Кашгаре наоборот — начали громить всё китайское. Китайцев здесь считали захватчиками, неё попытки со стороны защитить их, навести порядок пресекались решительным рёвом толпы:
— Иностранцы, не лезьте в наши дела! Китайцев — на деревья!
На деревьях болтались верёвочные петли. По вечерам на тёмных улицах Кашгара звучали выстрелы. В такой обстановке любой человек, очутись он в положении Корнилова, невольно начал бы жалеть, что привёз сюда жену и ребёнка, но капитан не жалел...
По русскому консульству несколько раз пальнули из винтовки — били издалека, пули вреда не причинили, — тем и ограничились, но неприятный осадок остался у всех, кто находился в здании. Петровский вызвал к себе Корнилова:
— Что будем делать?
Капитан молча развернул перед консулом несколько листов бумаги с чертежами и лаконичными пояснениями.
— Что это? — нелоумённо спросил Петровский.
— План обороны консульства.
План этот предусматривал защиту всех русских, живущих в Кашгаре. Корнилов привёл в боевую готовность казаков, нёсших службу по охране консульства, — сабель набралось немного, всего полсотни, и это обстоятельство вызвало у Корнилова невольную озабоченность; поразмышляв пару дней, он отправил в Ташкент, в штаб округа нарочного с просьбой прислать в Кашгар ещё две сотни казаков с основательным боевым припасом.
Корнилова очень обеспокоило то обстоятельство, что многие обеспеченные кашгарцы вывозили свои семьи из города, отправляли их к родственникам в селения, а всё ценное, что имелось в домах, зарывали в землю. Это был плохой признак. Был и ещё один признак. В Кашгаре, на улицах, попрошайничали две тысячи «сукуров» — нищих, китайские власти разглядели в этой голи опасность и решили на ночь выпроваживать «сукуров» за ворота. Для этого пустили по нищим специальных счётчиков, которые переписали их.
Китайский генерал, командовавший разрозненными воинскими частями, расположенными в Кашгарии — это его офицеры играли с солдатами в карты на щелчки, — разразился руганью в адрес России и русского консульства, от которого в своей речи не оставил камня на камне. Корнилов, узнав об этом, лишь усмехнулся: он не был уверен в том, что китайская армия, все части, расквартированные в Кашгарии, собравшись в кулак, сумеют взять хотя бы консульство — скорее всего не возьмут. Тем не менее ругань этого плосколицего, ожиревшего от безделья чина заставила Корнилова на следующее же утро отправить в Ташкент бумагу, где он предложил подтянуть к границе сильный сводный отряд и «при первых же признаках смуты двинуть его для занятия Кашгара».
Терпеть сановную брань, делать испуганное лицо при первых хрипах этого жирного борова, приносить извинения и отступать было нельзя — иначе в глазах кашгарцев Россия упала бы враз, просто хлопнулась бы наземь. Корнилов предпочитал действовать разумно и жёстко.
Четырнадцатого августа 1900 года союзные отряды вошли в Пекин и сняли блокаду с посольского квартала. Восстание «боксёров» закончилось — вчерашние крикуны попрятались по щелям, будто тараканы.
Китай, допустивший несколько пренебрежительных, произнесённых на высоком уровне высказываний, в которых задевалась честь России, сконфуженно опустил голову — от имени маленького, ещё ничего не понимающего императора было заявлено, что китайцы готовы расстаться с Маньчжурией, лишь бы не гневалась северная соседка, но Россия легкомысленно отмахнулась от Маньчжурии — «Чужого нам не надо!» — и вывела отряды Стесселя и Анисимова из Пекина.
Жизнь вошла в нормальное русло.
Английский консул Дж. Макартни ознобно передёргивал плечами, когда проезжал мимо русского квартала и видел развевающееся над треугольным сломом арки ворот трёхцветное знамя, — у британца сразу начинали болеть зубы, а брови топорщились, будто щётки.
Макартни дошёл до того, что стал устраивать мелкие козни.
В один из засинённых январских вечеров 1901 года один русский таможенник, малый недалёкий, мордастый, стосковавшийся по кухаркам и здоровой деревенской жратве, вместе с тремя казаками, освободившимися от вахты у консульских ворот, решил пройтись по местным притонам и так называемым «опиумным павильонам».
Выпив местного вина, гуляки повели себя так, будто находились где-нибудь в Питере на Литейном проспекте или просаживали деньги в кабачках на задворках Финляндского вокзала, где любили собираться горластые железнодорожные работяги. С проститутками они пытались расплатиться снисходительным похлопыванием ладонями по ягодицам, за выпивку рассчитывались кулаками: чего стоит сунуть пудовый оковалок под нос какому-нибудь кабатчику? — да ничего не стоит, но после такой превентивной меры за зелье уже не надо было платить, более того, кабатчик был готов налить ещё, лишь бы осталась цела его мебель...
Об этом походе узнал британский консул, взбодрился необыкновенно, призвал на помощь «доверенных лиц» из числа местных, которые ели и пили из его рук.
Вскоре у ворот русского консульства собралась двухтысячная толпа, которая требовала, чтобы таможенник с напарниками заплатил за спиртное и извинился перед проститутками, а заодно рассчитался и за украшенное огромным фонарём лицо одного из кабатчиков. Корнилов выглянул за ворота.
Толпа волновалась, над головами возбуждённых людей взмётывались кулаки. Больше всего суетились «доверенные лица» консула Макартни, их капитан хорошо знал. Более того, знал, где они живут, сколько им Макартни платит за каждую провокацию и в какой валюте, кто из них нелегально переходил границу и бывал на территории Русского Туркестана и так далее.
Ругательства раздавались в толпе всё громче. Страсти накалялись. Один из осведомителей британского консула подхватил с земли камень и запустил его в русский флаг. В то же мгновение он был выдернут из толпы могучей рукой дежурного казачьего вахмистра.
— Ах ты, тля подзаборная! — Вахмистр задохнулся от возмущения, с трудом одолел себя и гаркнул «доверенному лицу» прямо в физиономию: — За оскорбление русского флага будешь сидеть в зиндане! Гниль!
Вахмистр залепил обидчику русской государственности такую оплеуху, что тот болидом врезался в толпу и расчистил коридор не менее двадцати метров длиной, по дороге поднимая пыль и заваливая на землю людей.
Завязалась драка, в которой собравшиеся попытались атаковать часовых. Часовые незамедлительно передёрнули затворы и выставили перед собой стволы винтовок.
Еле-еле удалось разогнать беснующуюся толпу.
На следующий день, двадцать шестого января Петровский решил провести расследование, на которое специально, чтобы малость разрядить обстановку, приехал сам городской голова. И вновь перед воротами русского консульства образовалась двухтысячная толпа, вновь стали звучать угрозы в адрес русских.
— Вы же прекрасно понимаете, господин консул, что это несерьёзно, — сказал городской голова Петровскому, — Россия — великая страна, к которой у нас относятся очень уважительно, а этот сброд — обычные червяки, выползшие из нор, и не больше.
— Но кто-то же собрал этот сброд... Кому-то это нужно!
— Я знаю, кому это нужно, — сказал голова. Глаза его влажно затуманились.
— Кому? — спросил Петровский.
Городской голова на этот вопрос не ответил.
— У меня иная задача, — сказал он, — найти тех, кто напал на ваших часовых, и хорошенько их вздуть. Чтобы другим было неповадно.
Эти люди были найдены и основательно выпороты на главной городской площади — вопли их были слышны даже в Сарыколе.
На этом волнения в Кашгаре закончились, однако отзвуки беспорядков ещё долго бранным эхом возникали то в одном месте, то в другом. Корнилов никогда не думал, даже предположить не мог, что прошедшие события повлияют на его отношения с милейшим Петровским. Но — повлияли!
В феврале 1901 года поручик Бабушкин взял четырёх казаков и отправился в Ташкурган, на пост, который уже несколько месяцев находился без присмотра. Макартни это не понравилось, и он опять призвал на помощь «доверенных лиц». Поскольку из его рук питались очень многие, то неожиданно брюзгливо выпятил нижнюю губу важный китайский чиновник, сидевший в Ташкургане, — он запретил русскому поручику появляться в столице Сарыкола, хотя оснований для этого не было никаких.
Более того — чиновник начал распространять слухи о том, что казаки скоро вообще заполонят весь Сарыкол и сделают его русским. Это никак не соответствовало истинному положению вещей.
Сарыкол заволновался. К русскому наблюдательному посту подтянулись неряшливо одетые, крикливые «сукуры» и люди, знакомые капитану Корнилову, — «доверенные лица» консула Макартни. Тьфу!
Петровский поехал к даотаю. Пост удалось сохранить, но вскоре после визита консула к даотаю состоялся непростой разговор в консульстве. Корнилов не поверил тому, что услышал от Петровского.
— Лавр Георгиевич, пост надо ликвидировать, — неожиданно произнёс Петровский. — Лучше всего, если мы сделаем это сами, — в назидательном движении консул вздёрнул указательный палец, — иначе его просто-напросто сожгут.
— Я придерживаюсь совершенно иной точки зрения, Николай Фёдорович, — твёрдым тоном проговорил Корнилов, — для России пост очень важен в военном отношении.
— А в дипломатическом отношении совершенно не важен, — сказал Петровский, — поэтому отстаивать его я больше не буду.
Капитан невольно поморщился: к такой позиции генерального консула он не был готов. В голосе Петровского появились капризные начальственные нотки.
— Количество русских офицеров, находящихся в Кашгарии, необходимо сократить, — произнёс он.
Корнилов отрицательно покачал головой. Проговорил тихо:
— С этой точкой зрения я буду бороться.
Дружеские, очень тёплые отношения, ещё вчера связывавшие генерального консула и военного атташе, оказались очень непрочными, дружба расползлась, как старая материя — от цельного полотна остались одни обрывки.
Консул начал требовать, чтобы Корнилов знакомил его со всеми своими донесениями, отправляемыми в Россию дипломатической почтой, Корнилов отказался делать это наотрез.
— Это сугубо военные записки, Николай Фёдорович, соображения чисто оборонительного характера... Уверяю вас — в них вы не найдёте ничего интересного.
— Раз не хотите показывать мне свои записки так называемого оборонительного характера, — язвительно произнёс консул, — то потрудитесь снять с них дипломатический гриф.
На своих конвертах военный атташе ставил специальный штамп: «Состоящий при Императорском Российском Генеральном консульстве в Кашгаре Генерального штаба капитан Корнилов». Это делалось специально, чтобы пакеты Корнилова могли уходить в Ташкент и Санкт-Петербург без досмотра, дипломатической почтой.
— Гриф этот поставлен не мною, Николай Фёдорович, и снимать его — не моя прерогатива, — сказал Корнилов.
— В ваших же интересах будет, если я стану просматривать ваши сообщения, — упрямо набычился Петровский. Корнилов не мог понять, какая же муха укусила консула, но укус этот всё-таки был. — Ваш Бабушкин, например, поставляет вам много ложных сведений...
Корнилов вскинулся, как от удара. Тёмные глаза его сделались непроницаемо чёрными.
— Откуда это известно?
— Поэтому если я буду читать сообщения, то смогу уберечь вас от ошибок.
— В последнее время поручик Бабушкин занимался опросом лиц, которые были рекомендованы вами, — Боты-бека, Толля-бай-бека, Мирзы Сулеймана... Сведения, поставляемые ими, всегда отличались правдивостью.
— И у дорогой бадахшанской лисы шкура может оказаться с дыркой. Как говорят господа социалисты, всё течёт — всё изменяется... Сведениям, полученным вашим подчинённым поручиком Бабушкиным, я не верю. Извините меня, капитан.
По натуре своей Николай Фёдорович Петровский был человеком властным, не терпел возражений — даже умных, хотя сам считался умницей, но, видимо, где-то у консула происходило короткое замыкание, взгляд зашоривался, и Петровский делался невыносимым. В случае с Корниловым коса нашла на камень.
— А я верю сведениям, которые поставляет поручик Бабушкин, — твёрдым голосом отчеканил Корнилов, подчеркнул специально: — Это раз. И два — учитывая, что земля здешняя буквально дымится под ногами, количество русских офицеров в Кашгарии должно быть не сокращено, а увеличено. Об этом я соответственно пошлю рапорт в штаб округа.
— А я — в Санкт-Петербург, — запальчиво произнёс консул.
К этой поре Петровский прослужил в Кашгарии ни много ни мало шестнадцать с половиной лет, для дипломатов это срой огромный.
Точка зрения Корнилова была поддержана: вскоре в Кашгаре появился капитан Захарий Иванович Зайченко — человек вдумчивый, медлительный, способный быть буфером в любой стычке горячих голов и примирить их (дело дошло до того, что Корнилов и Петровский уже не встречались — находясь в двух шагах друг от друга, они теперь обменивались записками). Следом прибыл есаул Чернозубов, ставший впоследствии генерал-майором, затем с тройкой сопровождавших казаков прискакал поручик Фёдоров Дмитрий Яковлевич, за ним — поручик Ласточкин Владимир Гурьевич, также через несколько лет надевший генеральские погоны; число служивых офицеров в российском консульстве увеличивалось, и это свидетельствовало о том, что точка зрения Корнилова взяла верх, но... Как всегда бывает в таких случаях, появляется некое сюжетное «но», этакая ложка дёгтя в бочке мёда...
Из штаба округа Корнилов получил обидное служебное послание, в котором ему строго предписывалось «улучшить сбор и проверку сведений о Кашгарии». Это был больной щелчок. Правда, получен он был не в открытой схватке, а в подковёрном ползании по пыли...
Нетерпимый к разного рода интригам, Корнилов написал рапорт об отзыве его из Кашгарии.
Англичане, надо полагать, вложили немалую лепту и распрю между генеральным консулом и военным агентом, сделали всё, чтобы конфликт был раздут до размеров хорошего костра. С Корнилова они не спускали глаз ни днём ни ночью.
Макартни докладывал в Лондон, что Корнилов «активно занимается составлением карт и сбором статистических данных о доходах, обрабатываемых землях и воинских контингентах в каждом из округов Кашгарии», также «усиленно занимается изучением языка индустани и проводит много времени за чтением индийских газет».
Командующий войсками Туркестанского округа генерал-лейтенант Иванов имел по поводу Корнилова и его деятельности свою точку зрения и отправил начальнику Главного штаба сообщение о том, что успешную работу Корнилова надо обязательно продолжить, и предложил оставить капитана и его офицеров в Кашгарии.
Корнилов же твёрдо стоял на своём и в июне 1901 года отправил в штаб округа следующую телеграмму: «Прошу не отказать уведомить распоряжением рапорту моему четвёртого апреля № 52 и ходатайства отчисления».
Текст, конечно, звучит несколько странно для современного уха, но ничего странного в нём нет, скорее, наоборот — Корнилов настаивал на своём отзыве из Кашгарии, работать с Петровским он больше не мог.
Когда ссорятся два великих человека, это совсем не бывает похоже на ссору Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем.
...Надев халат, кыргызскую шапку, неприметный Корнилов вышел на берег Тумени через потайную калитку в саду. Постукивая палкой по земле, он миновал английское консульство — его не узнали, стражник-китаец в замызганном сером халате даже пообещал спустить собак, если бродяжка появится здесь ещё раз. А «бродяжка» углубился в тёмный, недобро затихший квартал.
Корнилов прощался с Кашгаром — городом, который успел полюбить. Что-то цепкое, печальное стискивало ему горло, он протестующе тряс головой и, постукивая палкой, шёл дальше. Именно из Кашгара он привёз в Россию привычку ходить с палкой — причём старался выбирать для неё дерево потяжелее, поосновательней, чтобы при ударе палка не расщепилась и не разлетелась на мелкие части.
Вряд ли когда ещё ему удастся побывать в Кашгарии. Уголки рта у Корнилова дёрнулись и замерли — он умел брать себя в руки.
Телеграмма, отправленная в Ташкент, решила его судьбу — апрельский рапорт капитана был подписан. Военным агентом в Кашгарии был назначен Зайченко, Кириллова сменил Казанович[16] — тот самый Казанович, который станет генерал-лейтенантом и в 1918 году вместе с Корниловым будет участником Ледяного похода и командовать одной из колонн отступающей Белой армии.
Что же касается поручика Бабушкина, то он уже находился в Ташкенте, где, подвыпив, наставлял друзей-офицеров:
— Никогда не имейте дела с дипломатами! Страшные это люди.
В Ташкенте, в штабе округа, Корнилова ждал первый орден — Святого Станислава III степени — награда за кашгарскую командировку.
Командующий округом Иванов вызвал к себе Корнилова, несколько секунд стоял напротив него, рассматривал молча — взгляд выпуклых глаз генерала ничего, кроме усталости, не выражал, — потом произнёс:
— Я поздравляю вас с производством в подполковники.
Корнилов вытянулся, хотел произнести принятые в таких случаях благодарственные слова, но Иванов лёгким движением руки остановил его:
— Вам положен отпуск, это я прекрасно понимаю, но вместо отпуска вынужден послать вас на рекогносцировку пограничной полосы в Персию. Надо разметить границу от Мешеда до Нусратабада, а также уточнить пути, ведущие из Персии к Герату и Сабзевару. Есть некоторые сложности, Лавр Георгиевич. — Генерал с хрустом помял пальцы, подошёл к окну, за которым мерно постукивали каблуками сапог, сходясь и расходясь, двое часовых. — Персы крайне негативно относятся к появлению на своей земле офицеров в чужой форме.
Это было знакомо Корнилову, он кивнул. В своё время генерал Скобелев вообще запретил появляться своим подчинённым на территории Персии в военной форме. И когда его близкий друг полковник Гродеков нарушил это правило, разъярённый Скобелев чуть не содрал с него погоны.
— Я являюсь членом Русского географического общества, ваше высокопревосходительство, — спокойно произнёс Корнилов, — могу отправиться в Персию в этом качестве.
— Скорее всего, так и придётся сделать.
В начале ноября Корнилов в сопровождении двух казаков Первого Кавказского полка Кубанского казачьего войска выехал в Асхабад. Оттуда группа Корнилова направилась к границе, пересекла её и углубилась в горы Копетдага. Пошёл плотный, холодный, зимний дождь.
Встречали члена Императорского географического общества и его спутников по-разному. Помогало знание языка. Во всяком случае, до оружия дело ни разу не дошло.
Труднее всего пришлось в Сеистане, где сидели англичане и ощущали себя хозяевами.
Англичане возводили в Сеистане железную дорогу, имевшую военное значение, и это беспокоило русских.
Имелось на персидской карте пятно, совершенно белое, ничем не заполненное, которое очень интересовало Корнилова: Белуджистан. Соваться туда было опасно — могли убить, но сведения о Белуджистане собрать надо было обязательно.
Помогли купцы, которые беспрепятственно ходили в Белуджистан и обратно, они рассказали Корнилову много ценного.
Удалось подполковнику изучить строящуюся англичанами дорогу основательно, и в очередном своём сообщении начальству он писал: «На всём 875-вёрстном протяжении пути до Нусретабада, главного города в Сеистане, устроено 30 станций с помещениями для путешественников, проходящих караванов, почтарей и милиционеров, набранных из местных белуджей для охраны караванов в пути. Почти на всех станциях устроены укреплённые рабаты в виде небольших, азиатского вида фортов, которые, служа убежищем для караванов, представляют готовые этапы на случай, если бы Нушкинской дорогой пришлось воспользоваться для передвижения войск. На некоторых из станций устроены склады продовольственных запасов, фуража и английских товаров для продажи караванам и белуджам, кочевья которых стали появляться близ станций». Однако Корнилов нашёл в «чугунке» много слабых мест. «Путь колёсный, — написал он, — но вследствие недостаточного снабжения водой, годной для питья, и полного отсутствия местных продовольственных средств он пригоден только для продвижения небольших конных партий, движение сколько-нибудь значительного отряда будет сопряжено с весьма тяжёлыми, почти непреодолимыми трудностями».
Вернулся Корнилов в Ташкент весной, когда в горах размыло дороги, холодное небо поголубело, погорячело, в нём появились не только тёплые краски, но и караваны птиц, уходящих домой, на север.