естого декабря 1917 года Корнилов, переодетый в мешковатое драповое пальто с барашковым воротником, с документами беженца из Румынии Лариона Иванова, возвращающегося домой, появился в Новочеркасске. Здесь уже находились генералы Алексеев и Деникин.
Началось формирование Добровольческой армии. Донской атаман Каледин был против создания армии, он вообще стоял за отделение Дона от России и за превращение здешних земель в самостоятельную республику, Корнилов же не был склонен распылять Россию, делить её на куски и крохи, о чём не преминул сказать атаману в лицо.
Тот покраснел, ответил генералу, резко ответил — заявил, что Корнилов мечтает стать диктатором.
Корнилов вскочил с места, неистово рубанул рукой воздух:
— Хан, где моя палка и папаха?
Хан Хаджиев молча подал генералу палку и папаху.
— Пошли отсюда! — Корнилов громыхнул палкой о пол, с яростью всадив её в паркет, и исчез за дверью.
На следующий день Добровольческая армия снялась с места — Корнилов решил передислоцировать её в Ростов.
Там штаб армии разместили в богатом особняке купца Парамонова, рядом со штабом Корнилов снял квартиру для своей семьи, которая находилась с ним.
Едва Добровольческая армия покинула Новочеркасск, как под Калединым зашаталось кресло: революционно настроенные казаки провели свой съезд, приняли резолюцию, записали в ней, что Донской областью должен управлять военно-революционный комитет, а генералу Каледину пора бы и честь знать... Удар атаману был нанесён оглушительный.
Двадцать девятого января 1918 года Каледин застрелился.
Оставаться на Дону было нельзя. Восьмого февраля Корнилов отдал приказ армии покинуть Ростов. Из города уходили едва ли не со слезами...
...Василий Созинов лежал в мелком, наспех вырытом окопе и ловил на мушку накатывающуюся цепь солдат, чьи папахи были украшены полинявшими красными ленточками, пробовал пальцем холостой ход спускового крючка, думал о том, что винтовка у него совсем стала старая, такой уже не воевать нужно, а гвозди заколачивать, но другого оружия в роте не было, поэтому приходилось довольствоваться тем, что имелось.
Цепь красных молчаливо, страшно накатывалась на окопы белых. Было тихо. Пока ещё не прозвучало ни одного выстрела. Созинов переводил мушку с одного бегущего солдата на другого, задерживал в себе дыхание, готовясь произвести выстрел, потом переводил на третьего.
Половина созиновской роты была оставлена в этой промёрзлой, насквозь продутой лютыми ветрами кубанской степи для прикрытия, всем оставшимся суждено было погибнуть. Зато основные силы, ушедшие с генералом Корниловым, будут целы. Дул сильный ветер, подвывал тоскливо, сшибал сухие, хрустящие былки, волок их по твёрдому спёкшемуся снегу, больно щипал кожу на лице, но Созинов боли не чувствовал.
Пошевелился в окопе, почувствовал, что одеждой примёрз к земле, что-то цепко ухватило его за шинель, не оторваться. Неожиданно по груди прополз холод, проник в самое сердце — прямо на Василия, упрямо нагнув голову и прокалывая глазами пространство, шёл родной брат Егор.
У Василия даже дыхание перехватило — вон что, оказывается, получается... Они с братом теперь находятся по разные стороны фронта, они — враги! Губы у Василия дёрнулись, поползли в сторону, он всадил зубы в нижнюю, твёрдую от холода губу, прокусил до крови...
Но крови не почувствовал — ни солёного вкуса её, ни тепла. Он поддел напружиненную, костлявую от недоедания фигуру Егора мушкой, привычно задержал в себе дыхание. На глаза ему наползла влажная пелена: Созинов понял, что в брата своего он не сумеет выстрелить. Не готов.
Скосил глаза в сторону. В снегу, в мелких промерзших окопах — больше вырыть не удалось, слишком твёрдой была спёкшаяся от студи земля, — лежали его товарищи по офицерской роте: штабс-капитан Косьменко — старый сослуживец, знакомый ещё по КВЖД, подполковник Красников, который охранял границу на «чугунке», как все в ту пору звали все железнодорожные магистрали, юный прапорщик Печников — студент из Пскова, получивший офицерское звание уже здесь, в Добровольческой армии, подхорунжий Саенко — донской казак, награждённый, так же как и Созинов, тремя солдатскими Георгиями, выбившийся в офицеры из рядовых.
Залёгшая цепь молчала. Идущая цепь также молчала. Каждый человек, находящийся на этом промороженном поле, ждал, когда же тишина рухнет, когда же раздастся первый выстрел.
Когда он раздастся — будет легче.
До столкновения оставалось совсем немного — несколько мгновений. Василий Созинов смотрел на брата, идущего на него, и вспоминал брата Ивана, погибшего на КВЖД. Какой всё-таки жестокой оказалась жизнь, разметавшая их не то чтобы по разным углам, а просто выдавшая им на руки разные наборы игральных карт... У каждого оказалась своя судьба.
Созинов ощутил, как в нём вновь возник холодный колючий комок, пополз по телу, причиняя боль, Василий задержал в себе дыхание — ему показалось, что на глазах у него проступили слёзы... Всякие слёзы — это признак слабости. Он промокнул глаза рукавом шинели.
Наступающая цепь продолжала приближаться, до неё осталось совсем немного. Тишина сделалась ещё более гнетущей. Даже ветер, простудно посвистывавший, и тот стих, перестал носиться над землёй. Тёмное небо набрякло пороховой темнотой, низины, покрытые снегом, сделались чёрными. Созинов пожевал зубами окровяненную нижнюю губу и не ощутил боли.
До Егора оставалось всего ничего, метров двадцать, Василий поймал себя на мысли, что ему хочется вскочить и, раскинув руки в стороны, кинуться навстречу брату. И плевать, чем тот встретит его — объятьями или выставит перед собой оружие, всё-таки брат — это брат, родная кровь, близкий человек. А брат против брата не должен идти. Василий вновь отёр рукавом шинели глаза, затем потёр пальцами щёки — совсем онемели.
Он прищурился — захотелось получше рассмотреть лицо Егора. Егор постарел, был небрит, в щетине поблескивала седина, и судя по тому, что он держал в руке наган, а шинель его была крест-накрест перечёркнута кожаными ремнями, старший брат занимал у красных командную должность. Василий ощутил некое удовлетворение, будто сам в люди выбился, хотя выше взвода у него под началом не было. И не будет.
Странное дело — отсутствовало привычное чувство опасности, а ведь оно обязательно возникало в Созинове перед всякой стычкой, так бывало всегда, а сейчас этого ощущения не было. Словно бы война кончилась, и на них, примерзших к снегу, распластанных, наступает не вражеская цепь, ощетинившаяся винтовками, а обычная шеренга деревенских мужиков, любителей выпить, а после выпивки сойтись в кулачном бое.
Сверху, с небес, свалился ветер — сверзнулся тяжёлым мешком-сидором, набитым морозной пылью, снегом, твёрдым ледяным пером, хлопнулся о твердь с гулким страшным звуком. Лицо Василия Созинова обдало холодом, ноздри защипало, и он почувствовал, что жёсткая, укатанная студью до чугунной прочности земля не так прочна, как кажется, она запросто может разверзнуться, и на то есть причины... Где же это видано, в каких кущах, в городах и весях каких, чтобы брат шёл на брата с винтовкой? А сын на отца, дед на внука... Нигде, ни в одном углу мира такого нет.
Ветер, свалившийся с облаков, загоготал, загугукал по-лешачьи, свился в жгут и пошёл плясать по полю. Красноармейская цепь, сталкиваясь с ним, замедляла ход, кренилась, некоторые падали на колени, но тут же поднимались вновь и устремлялись вперёд, на залёгшую цепь...
Им бы за одним столом сидеть, тосты друг за друга произносить, а они бездумно палят из винтовок, угомониться никак не могут. Облака раздвинулись на несколько мгновений, осветились слабым мерцающим светом и тут же сомкнулись вновь, сделались плотными, пороховыми, тёмными... Но и этих мгновений было достаточно, чтобы на душе сделалось спокойнее. Созинов поймал в прицел согбенную фигуру брата — лицо Егора приблизилось, укрупнилось, левая щека у него была белой — подмёрзла, к подглазьям прилипли льдинки — туда натекли и застыли слёзы. В Василии что-то дрогнуло, возникла жалось, и он поспешно отвёл ствол трёхлинейки в сторону.
Над головой его вновь раздался гогот — это опять пронёсся лютый ветер, соскоблил с земли ледяную корку, измолол её в жёсткую стеклянную пыль, обсыпал головы лежащих людей, остатки щедрой пригоршнью швырнул в глаза тем, кто шёл в атаку на лежащую добровольческую цепь.
Послышался мат. Что красные, что белые — и те и другие умели ругаться с одинаковой лихостью.
— Рота-а... — послышался тихий напружиненный голос с правого фланга, и Созинов напрягся — это был голос командира роты, оставшегося с ними, полковника с изувеченным, обгоревшим в огне лицом, носившего древнюю княжескую фамилию. — Пли!
Грохнул винтовочный залп. Василий Созинов стрелял в усатого, темнолицего человека, одетого в длинную кавалерийскую шинель, по виду рабочего, и верно, он был рабочим — руки у него были огромными, сильными, не руки, а клешни. Созинов, по обыкновению, не промахнулся, и темноликий работяга, остановившись, всадил штык винтовки в землю, как лопату, и замер, держась за оружие, словно за костыль. Рот у него открылся, на подбородок выбрызнула кровь.
Красноармеец накренился в одну сторону, потом в другую — ноги не держали его, — он изо всех сил пытался устоять на земле, но тело его стало непокорным, ватным, и он тихо сполз вниз. Созинов поспешно перевёл взгляд на брата — уцелел ли тот после залпа?
Егор, набычившись, с согнутой спиной и выставленной слишком далеко вперёд рукой с наганом продолжал идти. В груди у Василия зажёгся обрадованный костерок: жи-ив курилка!
— Ро-ота, — вновь послышался тихий, натянутый как струна голос полковника, — пли!
Ударил второй залп. Ошалелый ветер, взвизгнув, унёсся вверх, следом за ним в небеса прыгнуло и снеговое облако. Горсть снежной крошки всадилась Василию в лицо, тело его приподняла неведомая сила, попыталась выковырнуть из окопа, но Созинов упёрся одной ногой в твёрдую, будто отлитую из железа, стенку, другую ногу развернул так, чтобы ребро подошвы слилось с землёй, в следующее мгновение его вновь притиснуло к железному боку окопа.
Второй залп был удачнее первого — красноармейская цепь уменьшилась на треть. Егора залп не тронул, он как шёл, так и продолжал идти на залёгшего противника. Василий обрадованно покрутил головой: молодец, брательник, устоял...
Сам Василий в этот раз подбил рыжебородого простоватого мужика, широко распахнувшего рот. Мужик не выдерживал быстрого шага наступающей цепи, задыхался, хлопал на ходу губами, тряс бородой, захватывал воздух, из глаз у него лились слёзы — ему бы лечь где-нибудь в сторонке на землю, отдышаться, но вместо этого рыжебородый хрипел, на ходу отчаянно дёргал затвором винтовки, вышибая из ствола горелую гильзу и загоняя новый патрон, вёл стрельбу по залёгшей цепи.
Одна из его пуль всадилась в землю около самого лица Созинова, взбила мёрзлый фонтанчик, брызнувший подхорунжему прямо в глаза. Хорошо, успел зажмуриться.
Залпов больше не было — залёгшие стали стрелять без команды, в нескольких местах уже завязалась рукопашная схватка, люди молотили друг друга прикладами, пытались пускать в ход штыки...
Егор Созинов не дошёл до брата нескольких шагов, Василий выпрыгнул из окопчика, покачнулся, оскользаясь на наледи, взмахнул рукой и выкрикнул что было силы:
— Братка!
Егор увидел его, улыбнулся зубасто, обрадованно, махнул рукой ответно.
В это время сбоку, из лежащей цепи, выстрелил штабс-капитан с перебинтованной головой, на которую не налезала папаха — слишком толстой была повязка, — чтобы шапка хоть как-то держалась на голове, штабс-капитан разрезал мех сбоку по шву ножом.
Пуля всадилась Егору в грудь, он остановился с изумлённо открытым ртом, в следующее мгновение на губы ему выбрызнула кровь — пуля штабс-капитана повредила внутри что-то важное, перерубила нерв или артерию. Ноги у Егора подогнулись.
— Братка! — кинулся к нему с отчаянным криком Василий, остановился, развернулся лицом к своей роте, к штабс-капитану, которого можно было увидеть издали: слишком приметной была его перебинтованная голова, передёрнул затвор винтовки и выстрелил в штабс-капитана.
Не попал. Василий передёрнул затвор снова. Выстрелить вторично не успел. Пуля, выпущенная из красноармейской цепи, оглушила его скользящим ударом в голову, оторвала ухо и, забусив воздух красной сыпью, растворилась в пространстве. Следом принеслась вторая пуля, всадилась Созинову в затылок, сбрила кожу вместе с волосами, и Василий полетел на землю.
— Братка! — просипел он незнакомым шёпотом, приподнялся и, всаживаясь ногтями в землю, сдирая их, отрывая от пальцев, пополз к Егору.
— Братка!
Егор был ещё жив. Он также нашёл в себе силы — приподнялся, вывернул голову, жадно глядя на Василия. С губ Егора текла кровь. Он шевелил ртом, что-то пытался произнести, но что именно хотел сказать, угадать было невозможно. Оторвал пальцы, вместе с кровью примерзшие к обледенелой поверхности земли, ответно протянул руку. Над головой Егора свистнула пуля, прожгла шапку, та, дымящаяся, покатилась по полю, пыся вонючим сизым чадом, — на шапке загорелась мерлушка.
— Братка! — вновь призывно просипел Василий.
Ему плевать было на то, что они с Егором очутились на разных полюсах жизни, что кровь у них в жилах ныне течёт разная, у одного красная, у другого белая — всё равно эта кровь влита в них одним отцом и одной матерью, и боль они ощущают одинаково, и по дому тоскуют с равной силой, что Василий, что Егор — тянет их Зайсан, снится во сне и рождает в глотке тёплые слёзы.
Василий сделал несколько отчаянных гребков по земле. Пока полз, в него всадилась ещё одна пуля, перебила хребет, Созинов вскрикнул от боли и в то же мгновение почувствовал, какими чужими, тяжёлыми сделались у него ноги. Он ткнулся лбом в лёд, разбил голову до крови, потом закусил губы и, вонзаясь пальцами, ногтями в лёд, протащил своё тело на полметра вперёд, замер, затем протащил тело ещё чуть... Всё ближе и ближе к Егору.
— Братка! — выдохнул он сдавленно, выплюнул изо рта набившуюся туда кровь, собрался с силами — оставалось их в нём совсем немного — и сделал ещё несколько резких отчаянных движений, подтягиваясь к Егору.
А у Егора угасали, делались тусклыми, безжизненными глаза. Кровь, залепившая ему губы, на морозе остыла, превратилась в кисель, сползла тягучей страшной массой на подбородок. Рука, которую он тянул к брату, упала. Егор согнулся, упёрся пальцами в землю, но, видно, тяжесть, которая тянула его вниз, была непосильной, он не мог ей сопротивляться, и Егор согнулся, ткнулся головой в мёрзлый, покрытый чёрной ледяной коркой комель глины.
Василий подполз к брату, притиснулся своей головой к его голове, прохрипел что-то бессвязное, жаркое, и сам не разобрал, что произнёс, да это и неважно было, важно, что Егор услышал его голос, и если не разобрал слова, то разобрал тон, которым они были произнесены, — тёплый, ободряющий, каким к брату только и можно — и нужно — обращаться. Василий обхватил Егора за плечи, прижал к себе и затих.
Стрельба тем временем угасла, люди рубились теперь шашками, штыками, ножами, гвоздили друг друга прикладами, ахали, матерились, сопели, за первой красноармейской цепью накатилась вторая, включилась в дело, и вскоре никого из офицерской полуроты не осталось в живых, ни одного человека...
Созинов почувствовал, как дёрнулся и затих Егор, бульканье в его горле участилось, громко лопнул невидимый пузырь, и голова старшего Созинова поплыла в крови.
«Всё, — понял Василий, — отмучился брательник... Всё! Ах, братка!»
Через несколько минут не стало и Василия. С небес, с головокружительной верхотуры на землю вновь сорвался ветер, пробормотал что-то умиротворённо, довольно, потом, поняв, что здесь ему делать нечего, всё сделали без него, взвыл и унёсся в дальний угол поля.
Дневная темнота сгустилась. Наступал вечер. Пошёл тихий, медленный снег, через некоторое время накрыл убитых белым пухом, будто саваном.
Корнилов вместе со своей армией отступал к Екатеринодару — богатому, сытому, хлебному городу, наполненному малиновым звоном церковных колоколов, пахнущему пшеничными караваями и калачами.
Армии требовался отдых — люди устали. Ледяной поход, ежедневные стычки вымотали их.
В станице Ольгинской к армии примкнули пятнадцать девушек-прапорщиков, Корнилов распорядился зачислить их в разведотдел. Девушки уже целую неделю мотались по югу России в поисках корниловских частей, прибыли они из Москвы, где окончили Александровское военное училище и получили специальность пулемётчиц.
В Ольгинской сделали смотр юнкерскому батальону. Часть юнкеров произвели в прапорщики, а кадетов старших классов, уже вытянувшихся, с тоненьким пушком усов на лицах — в «походных юнкеров».
Двинулись дальше. С ходу взяли подряд несколько станиц — Весёлую, Старолеушковскую, Ираклиевскую. У станицы Березанской остановились: там собрались слишком крупные силы красных. Предстоял тяжёлый бой.
Кроме того, на подступах к Березанской Корнилов получил сообщение, что кубанский атаман Филимонов[48], к которому они шли, срочно оставил Екатеринодар, поэтому цель похода, очень тяжёлого, прозванного Ледяным, была потеряна.
Самое лучшее было — развернуться и уйти куда-нибудь в спокойное место, где ни пуль, ни холода, ни беды — ничего этого нет. Но где найти такое спокойное место?
— Будем атаковать Березанскую! — решил Корнилов.
На станицу пошли в лоб, прямо на пулемёты, — и взяли её. Сделали это так стремительно, что многие из красных защитников станицы даже не смогли убежать — просто не успели.
Прапорщик Иван Ребров — старый знакомый — заскочил в одну из изб, там увидел лежащего на полу матроса с перевязанной головой — тот едва двигался, был бледен как бумага от потери крови. Ребров ткнул в него стволом маузера:
— А ну, вошь большевистская, подымайся! Чего клёши в разные стороны раскинул? Обмарался от страха, что ли? Выходи на улицу!
Матрос застонал и с трудом поднялся с пола. На виске у него краснела свежая ссадина — видно, потерял сознание и, падая, ударился об угол лавки. Ребров вывел его во двор, приказал:
— Становись на колени!
Матрос, не произнеся ни слова, отрицательно покачал головой.
— Становись на колени! — что было силы рявкнул Ребров и, взмахнув коротко, ударил его рукояткой маузера.
Матрос выплюнул изо рта кровь и проговорил тихо:
— Перед буржуйскими сволочами я на колени не встаю!
Ребров вдавил ствол маузера в затылок матроса, звонко щёлкнул курком и, стиснув зубы, проговорил:
— Молись!
В ответ — угрюмое молчание.
— Молись!
Матрос неспешно недрогнувшей рукой перекрестился. Ребров нажал на спусковой крючок маузера. Двор окутался жирным маслянистым дымом выстрела. Пуля снесла матросу половину черепа. Ребров, забрызганный кровью, с перекошенным лицом, выбежал со двора.
Люди начали ненавидеть людей, происходило некое бесовское превращение, на смену белому пришло чёрное, добру — зло, теплу — холод, надёжности — двуличие, любви — ненависть. Всё в мире поменялось местами, и конца-края этому страшному переделу не было видно.
В Выселках взяли в плен красного пулемётчика. Оказалось — немец. Корнилов выслушал коротким доклад о пленном и приказал:
— Расстрелять!
Жестокость рождала жестокость.
Следом взяли ещё двух пленных, оба — немца. К их мятым солдатским папахам были пришиты красные ленточки. У Корнилова невольно дёрнулась щека, и он произнёс безжалостным тоном:
— Расстрелять!
Шестого марта армия повернула на юг, направляясь к станице Усть-Лабинской. Сбоем взяли станицу Рязан скую, за ней — несколько горных черкесских аулов — Несшукай, Понежукай. Гатлукай, Шенжий, потом Калужскую и Новодмитровскую — казачьи станицы.
Новодмитровскую взяли в штыковой атаке. Дул резкий ветер, с неба сыпал мелкий дождь, который до земли не долетал — превращался в тонкие колючие льдинки, от такого дождя ледяной коркой покрывались не только выбившиеся из сил люди — обледеневали и лошади, обрастали твёрдыми, громыхающими, будто латы, панцирями, почти не могли двигаться. Тем не менее Корнилов постоянно подгонял армию:
— Вперёд, вперёд, вперёд!
Станица стояла у бурной горной реки — вода неслась вниз, переворачивала камни, грохотала, пузырилась, вышвыривала на берега куски льда. Ударный корниловский полк вброд форсировал реку и в штыковой атаке смял позиции красных — атака была яростной, стремительной, раненых в таких атаках не бывает — погибают все.
Штаб решили разместить в доме, где находилось станичное правление. Около правления уже толпился народ. Слышались крики «Слава Корнилову!». Генерал относился к таким лозунгам равнодушно — не замечал их.
Когда он в сопровождении Хана Хаджиева поднимался на высокое крыльцо правления, на него свалился здоровенный, потный мужик в казачьей фуражке, лихо сдвинутой на ухо.
— Кто такой? — спросил он у Корнилова, отёр крупной, испачканной ружейной смазкой ладонью лицо.
— Корнилов, — спокойно ответил генерал, выжидающе глянул на здоровяка, тот в ответ хмыкнул и выхватил из-за пояса револьвер.
Опоздал он на несколько мгновений, Корнилов успел спрыгнуть с крыльца вниз, а здоровяк попал под выстрел Хана, тот всадил в него пулю почти в упор, здоровяк вскрикнул и повалился лицом вперёд, на ступеньки крыльца. Хаджиев спрыгнул вниз, к Корнилову.
— Вы живы, Лавр Георгиевич? Пуля не зацепила?
— Жив, — неожиданно недовольным тоном ответил тот. — Пули, слава богу, перестали меня брать.
Лучше бы он этого не говорил. Хотя погибнуть ему было суждено не от пули, но всё же...
Внутри дома, в правлении красные разместили корниловских разведчиков, взятых в плен, — все они были связаны и соединены друг с другом верёвкой. На полу валялись россыпи винтовочных патронов. Патроны лежали горами, целые, новёхонькие, с блестящими задками капсюлей. Было также много стреляных гильз. Тут же находились несколько раненых стонущих красноармейцев.
Один из них, лежащий в большой луже крови, открыл сожжённые жаром и мукой глаза, попросил Корнилова:
— Браток, пристрели меня... Ну, пожалуйста! Очень мучаюсь. Больно.
Корнилов отрицательно покачал головой:
— Нет.
— Пристрели, прошу...
— Нет! Я раненых не добиваю! — И, повысив голос, как в атаке, Корнилов скомандовал зычно: — В госпиталь его!
Раненый застонал и снова опустил голову в лужу крови.
— В госпиталь его! — повторил приказ Корнилов.
В Новодмитровской к Добровольческой армии примкнул большой отряд кубанских казаков. Корнилов свежим силам обрадовался. Теперь у него под началом находилось девять тысяч человек. Артиллерийский парк также пополнился — насчитывал теперь шестнадцать орудий. Были и пулемёты — пятьдесят стволов.
Корнилов начал готовиться к схватке за Екатеринодар. В Екатеринодаре позиции прочно держала армия под командованием Сорокина. Драка предстояла нешуточная. Корнилов разбил Добровольческую армию на бригады, их получилось три — две пеших под командой генералов Романовского и Маркова и одна конная, которую возглавил генерал от кавалерии Эрдели.
У Сорокина же под началом было двадцать тысяч человек. Плюс четырнадцать орудий и несколько бронепоездов.
Готовясь к решительному бою с Корниловым, Сорокин издал следующий приказ: «В случае враждебного выступления в г. Екатеринодаре с чьей-либо стороны город Екатеринодар будет подвергнут артиллерийскому обстрелу; чрезвычайным комиссаром г. Екатеринодара назначается Макс Шнайдер; буржуазный класс Екатеринодара немедленно должен выступить на позиции для рытья окопов. Саботаж будет подавляться кровью и железом».
Корнилов, усталый, невыспавшийся, с тёмным лицом, с искорками седины, пробивающимися сквозь чёрные густые волосы, занял угловую комнату, одно окно которой выходило на реку, вспухшую под желтоватым, славно обильно политым конской мочой, льдом, второе — в поле, где были вырыты свежие окопы — позиции одного из полков, стоявшего во второй линии.
Напротив кабинета Корнилова в просторной комнате разместилась команда связи, рядом, по левую руку — штаб, чуть дальше — перевязочная комната.
Вечером, в пять часов, начали штурм Екатеринодара. Первым на штурм пошёл полк Неженцева.
После штурма выяснилось, что от полка осталось шестьдесят семь человек, сам же полковник был убит. Когда он поднимал людей в атаку, в него попали сразу две пули: одна — в голову, вторая в грудь — угодила точно в сердце. Тело Неженцева вытащили из боя, полк отступил.
Поздно вечером, в темноте Корнилов собрал военный совет армии. Был генерал угрюм, расстроен, губы плотно сжаты, глаза ввалились. В походе он сильно постарел, седины в голове прибавилось — седел он с каждым днём всё больше. Из руки Корнилов не выпускал палку.
— Екатеринодар нам надо взять во что бы то ни стало, — заявил он на военном совете. — Прошу высказываться по этому поводу.
Корнилова поддержал только Алексеев, остальные были едины в своём мнении: Екатеринодар брать рано. Несмотря на это, Корнилов произнёс жёстко, тоном, не терпящим возражений:
— Атакуем Екатеринодар первого апреля!
На том военный совет и закончился. Генералы тихо, стараясь не бряцать шпорами, словно в доме был покойник, разошлись. В штабной комнате остался Деникин. Он озадаченно поскрёб бородку, поправил её и, воспользовавшись тем, что отношения у них с Корниловым были такие, что генералы могли задавать друг другу любые вопросы, спросил:
— Почему ты настаиваешь на незамедлительной атаке, Лавр? Не лучше ли перевести дыхание, собраться с силами и потом ударить наверняка?
Корнилов покачал головой, покусал губы.
— Нет. Промедление смерти подобно. Сорокину сейчас всякая передышка на руку. Он укрепляет свои позиции. — Корнилов повертел в пальцах красный толстый карандаш, глянул на него с досадой и швырнул на карту. Сунул руки в карманы. Было такое впечатление, что он не знал, куда деть свои руки. Поморщился, будто съел стручок горького перца, проговорил хмуро: — Если мы не возьмём город, я пущу себе пулю в лоб.
Деникин вздохнул:
— Это будет гибелью армии.
— Мы уже были в городе. — Корнилов вновь подхватил с карты карандаш, постучал им по столу. — Партизаны генерала Казановича дошли до Сенной площади, пленили несколько красных конных патрулей, сам Казанович, который ездил на кляче, обзавёлся великолепным конём под офицерским седлом, — в общем, всё складывалось успешно, а результат минусовый — партизаны покинули город. Виною всему — отсутствие связи между частями. Если бы Казанович остался в Екатеринодаре — брать город было бы много легче.
В шесть утра Корнилов вышел из дома, чтобы попрощаться с убитым Неженцевым, к которому был привязан так же прочно, как и к текинцам, — полковнику вырыли могилу под елью, тело его лежало рядом, накрытое знаменем.
Корнилов присел на корточки, подцепил рукою горсть земли, помял её пальцами.
— Хорошая земля, сухая, — генерал вздохнул, — Митрофану Осиповичу здесь будет... — он замялся, подбирая нужное слово, — будет удобно лежать. И река рядом — будет каждый день слышать, как течёт Кубань.
У тела Неженцева стоял часовой.
— Поднимите знамя, — севшим, едва слышным голосом попросил Корнилов. Он был расстроен. Более того — смерть командира ударного полка подорвала его силы.
Генерал вгляделся в лицо Неженцева, оно казалось живым, будто полковник спит, вот только кровь, запёкшаяся на его голове, указывала, что вряд ли он когда встанет. Корнилов некоторое время стоял склонившись над погибшим молча, не шевелясь. Было слышно, как где-то далеко ухнула пушка, серовато-жёлтый плотный воздух всколыхнулся, и вскоре над деревьями пробултыхался снаряд, шлёпнулся в реку. Корнилов даже головы не повернул в сторону взрыва.
— Прощай, — произнёс он тихо, — царствие небесное тебе, Митрофан Осипович. Ты был честным патриотом, человеком без страха и упрёка, таким и остался.
На краю краёв земли, где-то за далёким горизонтом опять бухнула пушка. Тяжёлый снаряд вновь опасно прошелестел над головами, на лету срубил половину тополя — тот сломался, как спичка, ткнулся острой изящной вершиной в землю, вверх взвилось облако пыли, погрузило пространство в красноватую муть, через мгновение в этой мути разорвался снаряд. Осколки дождём посыпались в реку.
Корнилов, попрощавшись с Неженцевым, неторопливо вскидывая перед собой палку, прошёл в дом. На столе разложил карту и, задумчиво покусывая сгиб указательного пальца, углубился в неё: генерал Казанович сумел прорваться со своими партизанами в город, надо повторить его путь, учесть, что в екатеринодарской обороне имеются слабые места, использовать их и удар нанести в один из прогибов обороны.
Тем временем в соседней комнате на кровати, с головой накрывшись шинелью, отдыхал Деникин, от взрыва очередного снаряда Деникин проснулся, закряхтел по-стариковски, свесил ноги с кровати, взглянул на Хаджиева, который, сидя за столом, писал что-то в блокноте — он в последнее время стал увлекаться писаниной: понимал, что является свидетелем исторических событий, и стремился их зафиксировать на бумаге.
— Ну как, Хан, обстрел стихает или нет? — спросил Деникин.
Хаджиев покачал головой:
— Не стихает. И вообще у меня... тяжёлые предчувствия, словом.
— Какие?
— Как бы снаряд не попал в наш дом.
Деникин приподнялся на кровати, заглянул в окно.
— Охо-хо-хо! Хоть и весна стоит по календарю, а весной совсем не пахнет. Протопить бы это помещение.
Передёрнув плечами, Деникин накинул на плечи шинель и вышел на улицу. Хаджиев проводил его взглядом. Услышав голос Корнилова, спешно поднялся — генерал звал его. Стукнув пальцами в дверь, Хаджиев заглянул в комнату, где работал Корнилов.
Генерал продолжал изучать карту.
— Хан, дорогой, дайте мне чаю, — попросил Корнилов, не поднимая головы.
Хаджиев побежал к повару, которого все называли коротко Фокой, — Фока недавно растопил печку и теперь колдовал над огнём.
— Чаю для командующего! — потребовал Хаджиев.
— Сей момент, уважаемый, — проговорил Фока на манер московского полового, — чайник вскипит буквально через полминуты, и я заварю для Лавра Георгиевича свеженького... Для него у меня всегда есть специальная заначка. — Фока заговорщицки поднял указательный палец, лицо его расплылось в хитрой улыбке.
Где-то далеко, по ту сторону земли, вновь что-то громыхнуло, будто бы лопнуло, пол под ногами дрогнул, и Фока невольно пригнулся. Пожаловался Хаджиеву:
— Во лупят, а! Спасу нет!
— Это ещё терпимо, Фока, — сказал Хаджиев. — Я однажды, спасаясь от обстрела, прыгнул в воронку, а там воды — по горло. Так и просидел полтора часа — били так, что голову невозможно было из воронки высунуть. Еле меня потом из этой воронки вытащили — сам выбраться не мог — руки-ноги занемели, совсем не сгибались.
Фока заварил свежий чай, поставил на поднос, рядом на блюдце положил два куска сахара и несколько ломтей белого хлеба, доставленного из города партизанами генерала Казановича. Протянул поднос Хаджиеву:
— Пра-ашу!
Хаджиев ловко подхватил поднос, двинулся с ним по коридору к кабинету Корнилова.
Неожиданно пространство перед ним высветилось ярко, в лицо корнету плеснуло чёрным горячим дымом, таким острым и вонючим, что Хаджиеву показалось — у него вот-вот вывернутся наизнанку глаза, он вскрикнул от неожиданности и боли и, сбитый с ног сильным тугим ударом, повалился на пол. Поднос перевернулся на него, руку обожгло чаем.
— Попали, гады... — прошептал он неверяще, раскалённый воздух загнал ему слова назад в глотку. — Снаряд попал!
На несколько мгновений Хаджиев отключился. Очнулся от того, что через него, лежащего, перепрыгивали люди, топали ногами, кричали. Среди криков этих, в пороховом треске и слизи, он разобрал фамилию генерала «Корнилов».
— Что с Корниловым? — Хаджиев с трудом оторвал от пола тяжёлую, гудящую голову. — Что с Лавром Георгиевичем?
Хаджиев перевернулся на живот, приподнялся на руках, но сил не хватило, и он, застонав, ткнулся головой в пол. Некоторое время лежал неподвижно, с шумом втягивая в себя воздух, постанывая, потом вновь приподнялся на руках. Перед глазами всё плыло, вспыхивали розовые брызги, метались беспорядочно из стороны в сторону, старались выпрыгнуть из мути; голову, сам череп, тесно сжимал прочный обруч, из ушей невозможно было вытряхнуть металлический звон — он прочно увяз в барабанных перепонках.
Поняв, что встать он не сумеет — не хватит сил, — Хаджиев пополз к выходу.
И вновь у него над головой несколько раз подряд прозвучало испуганно-громкое:
— Корнилов... Корнилов!
— Лавр Георгиевич... Лавр Георгиевич, — смятенно забормотал Хаджиев, подметая полами шинели грязный пол. — Не может этого быть!
На улице толпился народ. Стена здания была чёрной от дыма и гари, облупленная штукатурка грудой лежала на земле, угол дома был разворочен — там зияла дыра: снаряд угодил в стену между завалинкой и подоконником, вывернул угол здания. Из пролома вместе с чёрным едким дымом выносились наружу какие-то бумажки и улетали в небо.
Корнилов лежал на земле, на подстеленных под него двух шинелях. Заострившийся нос задрался вверх.
Рядом с Корниловым стоял полковник Григорьев, недавно назначенный начальником конвоя. Лицо у полковника дёргалось, Григорьев пытался держаться, управлять лицом, но этого не удавалось, перчаткой он сбил со щеки одну слезу, потом вторую и, не стесняясь окружающих, отвернулся в сторону.
Корнилов хрипел. У него было посечено осколками лицо и наполовину оторвано левое ухо. Рука, лежавшая на груди, была в крови. Около генерала хлопотал врач — метался, как показалось Хаджиеву, суматошно, бесцельно между людьми и ничего не делал, — попробовал остановить кровь, текущую из перебитой руки, но это у него не получилось, пощупал пульс у генерала, потом достал из сумки бинт и, неожиданно разом сломавшись, сунул его обратно в сумку.
Григорьев вновь смахнул перчаткой слёзы со щёк и спросил у врача:
— Доктор, надежда есть?
Тот вздохнул, потянулся рукой к лицу Корнилова, приоткрыл вначале один глаз, потом второй и медленно покачал головой:
— Нет!
Корнилов выгнулся на земле, словно бы хотел подняться, в следующее мгновение сник — из него уходили остатки жизни, последние силы. Вот-вот должна была начаться агония. Это поняли все, кто находился сейчас во дворе. Полковник Григорьев слепо помотал головой, сунул в карман шинели перчатки и заплакал, уже никого не стесняясь.
Хаджиев вглядывался в лицо генерала, ставшее дорогим, и ощущал, что у него плавятся глаза — из-под век льются слёзы, стекают на щёки, скатываются к подбородку, корнет пробовал сдерживать их, зажимал зубами, но слёзы всё текли и текли. Точно так же ощущали себя сейчас все, кто склонился во дворе над Корниловым. Ожидали, что он напоследок откроет глаза и перед тем, как уйти, что-то скажет.
Но Корнилов глаз так и не открыл, задышал хрипло, часто, потом хрип прекратился, над головами людей пронёсся ледяной ветер, свил в тугой столб пыль, и Корнилова не стало.
Командование Добровольческой армией приняли генералы Алексеев и Деникин — оба мягкие, наделённые мужицкой хитростью и хваткой, не всегда решительные, — и тот и другой мялись, будто гимназисты, там, где человек должен был обратиться в металл. Екатеринодар генералы решили не брать.
Гроб с телом Корнилова погрузили на подводу и повезли в Гначбау — немецкую колонию. Туда же доставили и тело Неженцева — полковника решили похоронить рядом с Корниловым, поскольку командующий очень благоволил к нему.
Похоронили их второго апреля 1918 года в нескольких метрах друг от друга. По распоряжению Деникина был снят подробный план местности, чтобы знать, где конкретно можно отыскать дорогие могилы, когда они вернутся сюда.
День был на удивление тихим, будто природа, поняв, что произошло, присмирела, пригорюнилась — ни ветра, ни дождя, ни снега, ни холода, ни угрожающей пасмурной наволочи на небе, и птиц почти не было видно, вот ведь как, словно бы они попрятались, убрались подальше от людей — если уж люди вон что делают друг с другом, не жалеют ни стариков, ни детишек, кровь пускают почём зря, то что же они могут сотворить со слабыми небесными птахами! Страшное время наступило в России.
И белые и красные начали выпускать программы — их было много, этих программ, и что одни, что другие писали их одними и теми же словами, иногда даже целые абзацы, целые страницы были одинаковыми, и все хотели одного — счастья для России.
Хотели, чтобы люди в этой стране жили богато, не боялись завтрашнего дня, чтобы дети не знали, что такое война, чтобы звенели песни, смех, цвели яблони, а в домах, что в городе, что в деревне, пахло хлебом. Эта цель была главной у людей, взявшихся за оружие. Ради этой цели — общей для всех них — они и метелили друг друга.
Погибали в этой беспощадной драке лучшие. Земля делалась сирой, холодной, нищей — не хватало не только хлеба, но и умов и сильных людей, будущее страны было тёмным.
Но что было бы, если б воюющие люди объединились во имя великой цели, во имя России? Поколения, пережившие Гражданскую войну, очутились бы совсем в иной стране — в той, между прочим, о которой так мечтал генерал Корнилов, сын обычного казака-бедняка и нищей казашки. И мечтал генерал Алексеев — крестьянский сын...
Впрочем, все эти рассуждения — совсем из других материй — из пропагандистских, а пропаганда хоть и влияла на умы людей, как бормотуха, выпитая без закуски, но народ её не любил, считал брехнёй, от которой ничего хорошего ждать не следует.
Так считала половина Добровольческой армии. Будущего у этой армии не было.
Когда на гроб Корнилова бросили первые комья земли, многие из тех, кто находился на похоронах, заплакали: неужели всё кончено?
Да, всё было кончено.
Таисию Владимировну невозможно было узнать — она сгорбилась, постарела, в голове появились седые пряди, рот скорбно сомкнулся в сухую, неразжимающуюся старческую скобку. Глаза были сухие — она не плакала, слов но бы в ней иссякли слёзы. А слёзы у неё были, много слёз, ночью она просыпалась от того, что надо было выжимать набухшую влагой подушку, а днём слёзы пропадали. На Таисию Владимировну нельзя было смотреть без боли.
Она ненадолго пережила мужа — всего на несколько месяцев. Да она и жить-то уже не хотела, света не видела в самые яркие солнечные дни, дни для Таисии Владимировны перемежались с ночами, цвет у времени теперь был только один — тёмный. Жизнь без мужа потеряла для неё смысл.
Она угасла тихо, незаметно: в один из тёплых осенних дней её не стало.
Говорят, перед смертью Таисия Владимировна произнесла слабым, едва слышным шёпотом следующие слова:
— Я довольна тем, что Бог послал мне такого мужа, как Лавр Георгиевич, лучшего мужа просто быть не может... Считается, что русским женщинам на роду написано хоронить своих мужей, они не имеют права до тех пор уйти на тот свет, пока не похоронят своего мужа. Я могу уйти, мне уже можно...
Таисия Владимировна пошевелила рукой, пытаясь поднять её, чтобы перекреститься, но сил не было, рука безвольно упала на грудь. Врач кинулся к умирающей, ухватил руку за запястье, попытался нащупать пульс. Пульса не было.
Произошло это двадцатого сентября 1918 года. Диагноз был поставлен простой, проще не бывает — воспаление лёгких. Но умерла Таисия Владимировна не от воспаления лёгких, а совсем от другой хвори — от тоски по мужу.
Похоронили её в одной ограде с мужем, на берегу Кубани, куда с полей приносился игривый ветер, пахнущий ржаными колосьями...
Когда в немецкую колонию пришли красные, то один из них, командир полка в жёлтых кожаных штанах и таких же сапогах, поинтересовался:
— А где похоронен генерал Корнилов?
Кто-то из доброхотов, которые на Руси водились, увы, во все времена, показал на могилу, обнесённую скромной деревянной оградой:
— Тута!
Командир в кожаных штанах приказал разрыть могилу. В имении в это время застряла сестра милосердия, которая вместе с Корниловым совершила Ледяной поход, но жестоко заболела брюшным тифом и свалилась в беспамятстве. Её оставили на ферме выздоравливать.
Из могилы извлекли один труп, в чёрной форме, с чёрными погонами. Это был Неженцев. Командир в кожаных штанах послал за сестрой милосердия.
Та пришла бледная, шатающаяся от слабости.
Командир ткнул в труп рукой:
— Это Корнилов?
Сестра, борясь со слабостью, медленно покачала головой:
— Нет.
— Зарыть! — приказал командир полка. — Чернопогонники нам и даром не нужны.
Гроб с телом Неженцева вновь опустили в могилу. Достали второе тело — в серой тужурке, с серебряными генеральскими погонами. Командир в кожаных штанах торжествующе рассмеялся — и без всяких вопросов-ответов было понятно, что это — тело Корнилова.
Тем не менее он спросил у сестры милосердия:
— Это Корнилов?
Та не ответила, отвела взгляд в сторону. Командир в кожаных штанах вновь громко рассмеялся, потом прихлопнул смех ладонью и сказал:
— Можешь не отвечать. И без тебя знаю, что это — Корнилов.
С Корнилова содрали тужурку — кому-то понравилась, тело бросили в телегу, сверху натянули брезент и повезли в Екатеринодар.
Привезли на Соборную площадь, где располагалась гостиница Губкина. В роскошной гостинице этой обитало всё красное руководство — Сорокин, Автономов, Золотарёв, Чистов, Чуприн и другие. Командарм Сорокин, услышав, что привезли тело его заклятого врага, в неподпоясанной гимнастёрке выскочил на балкон гостиницы, захохотал громко, торжествующе. Потом велел загнать телегу во двор.
Там сделали несколько снимков — каждому захотелось сфотографироваться рядом с убитым генералом, покрасоваться перед объективом в горделивой позе, затем с трупа содрали рубашку, разорвали её на несколько частей, клочки ткани с бессильно-яростными криками разбросали по двору.
Двор тем временем наполнился людьми — многим красноармейцам захотелось посмотреть на поверженного Корнилова, они примчались сюда, как на весёлое цирковое представление. Даже два фотографа с городского рынка прибежали, расставили свои треноги — за пару буханок хлеба можно было получить незабвенное изображение самого себя рядом с телом убитого генерала. Глумление над покойниками на Руси в чести никогда не было, но людей словно кто-то специально опьянил, превратил в нелюдей. Среди собравшихся носился, будто обычный половой, командующий Северо-Кавказской армией Сорокин с расстёгнутым на все пуговицы воротом, в вольно вздувшейся, неподпоясанной гимнастёрке и что-то азартно вскрикивал.
Наконец Сорокин остановился, потыкал рукой в дерево, закричал радостно, звонко, будто революция победила в мировом масштабе и теперь пролетариат командует всей жизнью от Америки до Австралии:
— Повесить его! На дерево!
На дерево полезли сразу несколько человек. Затрещали сучья.
— Вы мне растение не завалите! — заорал Сорокин, опасливо отбегая в сторону.
Из подвала гостиницы, где находился хозяйственный склад, поспешно притащили верёвку, соорудили на конце петлю, накинули её на шею Корнилову, второй конец перебросили через толстый, с обломанными отростками сук. Последовала команда Сорокина:
— Р-раз — два — взяли!
Верёвка оборвалась. Прочная, толстая, пропитанная олифой, чтобы её преждевременно не съела сырость, верёвка лишь гнило фукнула, и тело генерала упало на землю. Казалось бы, это обстоятельство должно было остановить людей, отрезвить их, они должны были шарахнуться назад, но они не остановились, их вообще уже ничто не могло остановить. Сорокин схватился пятерней за лицо — он уже успел где-то выпить, рассмеялся хрипло, торжествующе:
— Раз не хочет висеть — не надо! Уважим волю покойника... Сжечь его!
Появился топор. Кто-то стал рубить на дрова толстый сук, на котором только что хотели повесить тело Корнилова.
— Да не здесь сжечь, не здесь! — заорал Сорокин. — Отвезите его куда-нибудь за город, там спалите.
Тело вновь бросили в телегу и повезли за город.
По дороге тело рубили шашками, втыкали в него штыки; все кому не лень кидались к телеге, выхватывали из ножен тесаки... Безумство охватило людей. И никто это безумство не мог, не хотел остановить. Лошадь, тащившая телегу, испуганно косилась на людей, храпела, прядала ушами, пыталась выкрутиться из оглоблей и убежать, но возница попался крепкий, он достойно исполнял свой красноармейский долг, не давал нервному животному своевольничать.
Наконец тело привезли на городскую бойню, на далёкий пустынный двор, там сбросили на землю, обложили соломой, сверху кинули несколько поленьев и подожгли. Костер горел плохо — солома была сырая.
Откуда-то взялись ряженые, стали ходить по домам, требовать у хозяев деньги:
— На помин души генерала Корнилова! — кривлялись они. — Иначе он будет сниться вам по ночам... Гоните деньгу!
...С той поры прошло много лет. Большинство героев Гражданской войны — что с одной стороны, что с другой — забыто, а Корнилова помнят. Одни говорят о нём хорошее, другие — плохое. Впрочем, есть и такие, которых обычно называют «Иванами, не помнящими родства». Для нашей милой России это, увы, типично.
В семье Корниловых, у старого хорунжего-писаря, было ещё двое детей — младший сын Пётр и дочь Анна.
Пётр Корнилов пошёл по семейным стопам, стал военным — в конце августа 1900 года поступил в Казанское пехотное юнкерское училище, после окончания его в чине подпоручика служил в 15-м Туркестанском стрелковом батальоне. Изучал языки народов Индии — это посоветовал ему старший брат Лавр, овладел несколькими сартовскими наречиями, некоторое время был русским военным представителем при хивинском хане.
Женился Пётр Георгиевич Корнилов на Лидии Ивановне Садовской, в семье появилось двое детей — Ольга в 1908 году и Георгий в 1910 году.
Из пороховых передряг Первой мировой войны Пётр Корнилов вышел полковником, за заслуги был награждён четырьмя боевыми орденами.
В годы Гражданской войны был активным участником белого движения, руководил крупным отрядом в Фергане.
Сколько ни пробовали его прижать, заманить в ловушку, сколько делали засад — всё было безуспешно: каждый раз Пётр Корнилов легко ускользал — капканы, поставленные на него, оказывались пустыми.
И всё-таки его взяли.
Семья Петра Корнилова жила в Ташкенте в нищете, Корнилов, как мог, помогал ей, присылал продукты, деньги, но всё равно этого не хватало. Несколько раз полковник приезжал в Ташкент, переодетый, ночью появлялся в своём доме, рано утром исчезал.
Во время одного из таких посещений он попался на глаза местному почтальону, платному осведомителю, человеку завистливому и цепкому. Почтальон немедленно помчался в ЧК.
Пётр Корнилов был арестован. Его подвергли тяжёлым пыткам, но он не назвал ни одного из своих сподвижников в городе, не выдал ни одну фамилию, и его расстреляли.
Сестра генерала Анна несколько лет жила под чужой фамилией в Луге, под Питером, работала учительницей в школе, но и она была вычислена, арестована и в 1929 году расстреляна. «Карающий меч революции» был беспощаден, семью Корниловых старались вырубить под корень, чтобы никого из этого рода не сохранилось.
Так оно, наверное, и было бы, если б семья генерала оставалась на одном месте, в России, но всё сложилось по-иному: Наталья с Юрием после смерти матери жили на одном из кубанских хуторов, в стороне от войны... Деникин, помня о своей дружбе с Корниловым, ни на минуту не выпускал из виду детей погибшего генерала, при всяком удобном случае старался им помочь.
Жила Наталья на Тереке под чужой фамилией — Марковой. Эту фамилию она носила недолго. Всё дело в том, что капитан второго ранга Марков сопровождал Наталью Корнилову на Терек. Переброска была опасной. Для того чтобы обмануть многочисленные посты, наряды, облавы, пропускные пункты, и был оформлен фиктивный брак. Мол, пара юных голубков едет домой, чтобы там провести медовый месяц.
Позже дети генерала Корнилова были вывезены в Константинополь, а оттуда, уже в 1920 году, на английском крейсере — в Великобританию.
Из Великобритании они переселились в Бельгию. Там в 1924 году Наталья Корнилова вышла замуж за генерал-майора Алексея Шапрона дю Ларрэ. Он служил адъютантом у Деникина, потом — командиром Второго офицерского конного полка, в бою получил тяжёлое ранение и был вынужден сдать полк. После лечения его назначили генералом для особых поручений при командующем.
В 1932 году у супругов родился сын, которого назвали в честь деда Лавром. В 1947 году Алексея Шапрона дю Ларрэ не стало. Похоронили его в Бельгии.
Наталья Лавровна Шапрон дю Ларрэ перебралась вместе с сыном в Париж — хотела поселиться там навсегда, но через некоторое время вернулась: в бельгийской земле всё-таки лежал её муж.
Умерла она в середине восьмидесятых годов в Бельгии. Похоронена в Брюсселе.
Сын её Лавр с первой же минуты влюбился в Париж — этот город-праздник приятно поразил его, он решил поселиться где-нибудь неподалёку от Елисейских Полей и мечту свою, в конце концов, осуществил, у Лавра ныне трое детей. Все — парижане. Это — Алексей, названный так в честь деда, Лавр — в честь прадеда, и Ксения — в честь супруги Деникина.
Теперь о сыне генерала Юрии. Сохранились снимки времён Гражданской войны, где Юрий снят вместе с Натальей. Оба — в военной форме. У Натальи на плечах — офицерские погоны, у Юрия — обычные, без знаков отличия. Встревоженный взгляд обоих хватает за живое, сразу видно, что они ещё не знают, как сложится их судьба, удачно или нет.
В Бельгии Юрий поступил учиться в университет, потом бросил его и отправился искать судьбу за океан, в Соединённые Штаты. Долго жил в Лос-Анджелесе вместе со своей семьёй. Скончался в конце восьмидесятых годов, уже будучи глубоким стариком.
У Юрия Лавровича остались две дочери, одна — незамужняя, другая, желая сохранить в роду славянские корни, вышла замуж за поляка с редкой фамилией Пьянка. У четы — двое детей: дочь Анна и сын Георгий.
Печальной оказалась судьба тех, кто глумился над трупом генерала Корнилова. Главком Северо-Кавказской армией Сорокин буквально через полгода — в ноябре 1918-го — был убит в тюремной камере, второй командарм, принимавший в глумлении активное участие — Автономов, — умер от тифа в феврале 1919 года, начальник Екатеринодарского гарнизона Золотарёв был обвинён в бандитизме и расстрелян.
Настигла кара и других участников этой дикой вакханалии, которую иначе, как пьяной, не назовёшь. Бессмысленная, жестокая, непотребная.
Вот, пожалуй, и всё.
Ферма — невзрачный одноэтажный домик, где был убит генерал Корнилов, — ещё недавно была цела, в её внешнем облике ничто не напоминало о событиях той грозной поры. Размещалась в этом доме какая-то контора с незвучным названием, хотя, как говорят в таких случаях, сам Бог велел устроить музей Гражданской войны: ведь земля здешняя густо полита кровью русских людей (и не только русских), и надо сделать всё, чтобы былое не повторилось.
Не то ведь история — дама хитрая, она любит повторы сюжетов, существует даже закон парности случаев, который с точки зрения науки доказывает, насколько бывает изворотлива и лукава госпожа история. Как, впрочем, и люди, игравшие на боевых трубах и определявшие ход событий.
А повторов нам не надо.
Автор благодарит сотрудницу главной библиотеки страны, которую по традиции до сих пор называют Ленинкой, Елену Борисовну Горбачеву за помощь, оказанную в работе над этой книгой.
В работе были использованы сведения, опубликованные в Англии в книге М.К. Басханова «Генерал Лавр Корнилов», выпущенной издательством «Skiff Press».