Не ворчи, океан, не пугай,
Нас земля испугала давно.
Грин, кроме прозы, писал стихи. Иногда удачные, иногда слабые. Даже лучшие его стихотворные опыты, по-моему, не достигают той поэтической силы и блеска, какими отличается гриновская проза. Но матросские песенки получались у него славно. И веселая, что звучит в рассказе «Капитан Дюк», где поется про то, «как в бурю паруса вязать», и грустная из «Кораблей в Лиссе». — «Не ворчи, океан…» Последнюю, правда, в каком-то злополучном фильме отредактировали, превратив, как было принято, в хвастливую: «Мы с тобой сговорились давно!» — горланили там бравые моряки океану. Ведь не годилось романтическим молодцам признаваться, что их «земля испугала». И уж тем более не могло там быть таких слов:
— Я вас презираю, — вдруг сказал он, выпуская клуб дыма. — В вас, вероятно, нет тех пропастей и глубин, которые есть во мне. Вы ограниченны… Вы — мелкая человеческая дрянь, а я — человек.
Ты, земля, стала твердью пустой:
Рана в сердце… Седею… Прости!
Это твой
След такой..
Ну — прощай и пусти!
Понятно, что не такие песни певали черноморские матросы, с которыми юноша Грин ходил в свои безотрадные плавания. Но «экипажу задумчивых», набранному капитаном Эскиросом из «Кораблей в Лиссе» для весьма необычного путешествия, это подходит.
«Море» было первым словом, которое маленький Саша Гриневский, учась читать, самостоятельно разобрал по складам. Для Александра Грина море стало самой родственной из всех стихий. Можно понять современников, которым казалось, будто он, подобно Джозефу Конраду, настоящий морской волк, всю жизнь бороздивший океаны, своими глазами видевший столько раз описанную им экзотику. Сам же писатедь признавался, что его единственный заграничный рейс в Александрию был безнадежно прозаичен. В поисках «Сахары и львов» пройдя «несколько широких, жарких, как пекло, улиц, я выбрался к канаве с мутной водой. За ней тянулись плантации и огороды… Я посидел близ канавы, вдыхая запах гнилой воды, а затем отправился обратно на пароход».
В юности он отыгрывался за подобные раэочарования, мороча головы окружающим невероятными историями, что якобы происходили с ним. Когда пришла пора зрелости и творчества, он придумал для своих несбывшихся приключений иную сушу и иное море. Кстати, сама идея подобного сотворения по тем временам приходила в голову не только ему. Валерий Брюсов, к примеру, не без присущего ему величаво-наивного бахвальства заявлял:
Создал я в тайных мечтах
Мир идеальной природы.
Что перед ним этот прах -
Небо, и скалы, и воды!
Вот где явная неправда. Брюсов кое-что мог в поээии, но совсем не это. Он даже, видимо, не догадывался, что «мир идеальной природы» если и можно создать, то только из «этого праха», о котором поэт столь презрительно отзывается. Нет у человеческой фантазии, сколь угодно богатой и смелой, иного строительного материала.
Грин это хорошо знал. Потому и море в его книгах не только живописно и миоголико, но узнаваемо во всех своих пленительных и жестоких превращениях. Порой, как, скажем, в «Проливе бурь», оно видится одушевленным, в его бесновании есть нечто человеческое и оттого еще более ужасное: «Море пьянело; пароксизм ярости сотрясал пучину, взбешенную долгим спокойствием. Неясные голоса перекликались в воздухе: казалось, природа потеряла рассудок, слепое возмущение ее переходило в припадок рыдания, и вопли сменялись долгим, буйный ревом помешанного».
Эта осатаневшая стихия, с которой в рассказе сражается одинокий человек, та же и не та, что лукавое таинственное море, по волнам которого бежит Фрези Грант, ища затерянный в тумане остров. То море в какой-то момент кажется Гарвею, герою-повествователю романа, «темной, огромной залой», по паркету которой скользит, удаляясь в темноту, легкая фигурка Фрези. Но видит он и «черные плавники, пересекающие волну, подобно буям» — неведомые хищные обитатели глубин, устремляясь в погоню за девушкой, не дают забыть, что под ногами у нее бездна.
А вот то же море, на сей раз на заре — пейзаж из «Алых парусов», вместе со впечатлением торжествующей, великолепной природы передающий душевное состояние героини: «Море, обведенное по горизонту золотой нитью, еще спало; лишь под обрывом, в лужах береговых ям, вздымалась и опадали вода. Стальной у берега, цвет спящего океана переходил в синий и черный. За золотой нитью небо, вспыхивая, сияло целым веером света; белые облака тронулись слабым румянцем. Тонкие, божественные цвета светились в них. На черной дали легла уже трепетная снежная белизна; пена блестела, и багровый разрыв, вспыхнув средь золотой нити, бросил по океану, к ногам Ассоль, алую рябь».
Не правда ли, чудится что-то грозное и в этой картине тихого утреннего моря? Кроме его дремлющей мощи, здесь присутствует невнятное для Ассоль, но явное читателю предощущение любви — стихии, которая в прозе Грина (впрочем, в Библии тоже) не только прекрасна, но и грозна. Она больше человека и, может статься, больше моря.
Впрочем, мне-то в моих рассуждениях волей-неволей приходится разделять то, что у Грина неразделимо. Любовь пока оставим — речь о море. Оно в гриновских произведениях по преимуществу не пейзаж и лишь иногда, частично — метафора человеческих страстей. Нет, это целый мир, если угодно, образ жизни его героев, их профессия, душа и, наконец, просто своеобразный быт портовых городов. Зурбаган, Лисс, Гель-Гью, Гертон — они все немыслимы без моря. Соленый ветер дует над ними, это чувствуется и тогда, когда герои, как, например, в «Блистающем мире», далеки от морского дела.
Кстати, это дело писатель понимал не абы как, а весьма точно. Знатоки не раз признавали, что все у него верно: персонажи впрямь умеют «в бурю паруса вязать», а не только петь об этом. В комментариях к произведениям Грина изрядную долю занимают объяснения слов «брашпиль», «бакборт», «стеньга» и т. п. Чтобы убедиться, что это не просто расхожий антураж, прочтите внимательно хотя бы в «Алых парусах» страницы, рассказывающие, как Артур Грэй из береженого домашнего мальчика становился моряком. Что в результате всех мучений с леерами, вантами и саллингами из героя, сверх ожидания, вышел отменный капитан, — это ведь только внешняя сторона случившегося. Тут, как сказал поэт, «душа сбылась». При всей неукротимой мальчишеской страсти к приключениям Грин знает, что суть — в этом.
Морская судьба молодого аристократа нужна автору не только затем, чтобы в финале Грэй мог оснастить свой «Секрет» парусами из алого шелка и на удивление всей Каперне приплыть под ними за невестой. Грин рассказывает историю о торжестве духа над обстоятельствами. Только осилив предрассудки среды и собственную слабость, Грэй по-настоящему становится самим собой. Достойным встречи с Ассоль. Способным своими руками создать чудо.
В «Алых парусах» море празднично, оио, будто живое, участвует в торжестве. А вот в рассказе «Комендант порта» о море все говорят, персонажи, так или иначе, им живут, но самого моря нет в жизни героя-старика, которого в гертонской гавани «знали решительно все, от последнего трактира до канцелярии таможни. Тильс всю жизнь прослужил клерком конторы склада большой частной компании». Бедняге «помешала сделаться моряком падучая болезнь» — обстоятельство, победить которое невозможно. И вот смешной старикашка, что ни день, спешит в порт, встречает прибывающие корабли, трется среди моряков, полный обожания к ним и ко всему, что связано с его неосуществленной мечтой. Кто подобрей, угощает Тильса стаканчиком и снисходительно выслушивает его болтовню, вранье про попойки и абордажи, лесть, все эти бесконечные «разрази меня гром!», «пушки и ядра!» и прочие залихватские присказки. Когда не в духе, моряки гонят его в шею, но Тильс обижается ненадолго. В свои семьдесят с лишком он ни дать ни взять тонкошеий подросток, без ума влюбленный в этих «штормовых парней», но дальше портовых кабаков и палуб кораблей, стоящих на якоре, этому страстному мечтателю путешествовать не суждено.
В маленьком печальном рассказе больше общего с «Алыми парусами», чем может показаться. Только это, если позволительио так выразиться, близость противоположностей. И там и здесь история героя, с детства одержимого мечтой о море. Но в «Алых парусах» — отвага молодости, красота любви, гордость победы, а в «Коменданте порта» — бессильная, приниженная дряхлость, одиночество, поражение. В «Алых парусах» играет, переливаясь всеми цветами радуги, настоящее море, в «Коменданте порта» только сутолока гавани, разговоры о кораблях, рейсах, капитанах…
Грин не прост: рассказ о несбывшейся судьбе у него согрет добротой, не подвластной никаким стихиям, не зависящей ни от силы, ни от фортуны. Когда после смерти Тильса его место пробует занять какой-то «бесстыжий и краснорожий» попрошайка, моряки вдруг понимают, что замена невозможна. Оскорбительна. И вышвыривают нахала вон.
«— Странное дело! — возопил парень, когда отошел на безопасное расстояние. — Если у тебя сапоги украли, ты ведь купишь новые? А вам же я хотел услужить, — воры, мошенники, пройдохи, жратва акулья!
— Нет, нет, — ответил с палубы, же обижаясь на дурака, Ластон. — Подделка налицо. Никогда твоя пасть не спросит как надо о том, „был ли хорош рейс“.»
За пределом жизни — и едва ли не за пределом рассказа, в последней фразе его, — старый Тильс получает доступ туда, куда так рвался: в морское братство. «Комендант порта» не только один из последних морскпх рассказов писателя. Это еще и притча о верности. О том, о чем в Писании сказано: «Стучите, и откроется вам…»
Рассказывают, что поэт Николай Гумилев, писавший яркие, дерзкие стихи о конкистадорах и сладострастных царицах, о капитанах, чья «не пылью затерянных хартий — солью моря пропитана грудь», не выносил учительного пафоса российской словесности. Он это называл «пасти народы» и, считая, что сия пагубная склонность рано или поздно одолевает каждого русского писателя, просил свою жену Анну Ахматову немедленно отравить его, если она заметит, что он тоже начинает «пасти народы».
Как ни относиться к пресловутой учительности нашей литературы (в юности я ее категорически не принимала, теперь думаю, что тут все сложнее), но что до Грина, он народов уж точно не пас. Это не слабость его и не достоинство, и нет здесь, как у Гумилева, принципиальных запретов. Грин, к примеру, чтил Льва Толстого, хотя тот всем пастырям пастырь. Но притчевый склад повествования, который часто можно заметить у Грина, имеет иную природу. Если оставить в стороне самые первые, с пропагандистской целью написанные рассказы, он не пытался словом исправить общество. Его слово обращено только к личности. И не с поучением, а с жаждой совершенного понимания, высокого, подобного озарению душевного контакта. Эта жажда юношески горяча — не обманывайтесь холодным блеском логики, ироническим высокомерием многих гриновских пассажей: за этой броней жар души, не остуженной бедами и мерзостями жизни. Прочее только рыцарский доспех, оружие, которым он защищает все, что дорого сердцу. Так капитан Дюк из одноименного рассказа хочет броситься на защиту моря, хотя собеседник вроде бы не сказал о нем ничего ужасного. Но попробуйте заикнуться при Дон Кихоте, что Дульсинея не прекраснее всех! Так и Дюк, даже собравшись оставить корабль и удалиться ради спасения души в общину Голубых Братьев, взрывается от слов учителя Клоски, «что он моря не любит и плавать по нему не собирается. Скрепя сердце, Дюк спросил: „А любите вы маленькие, грязные лужи?“ — и, не дожидаясь ответа, вышел с сильно бьющимся сердцем и сознанием обиды, нанесенной своему ближнему».