Быть может, когда-нибудь впоследствии, пройдя случайно через чье-нибудь яркое сознание, — мои бледные образы вспыхнут и оживут хоть на мгновение? Ради этого «быть может», ради небольшой отсрочки забвения и непроглядной тени — решаюсь взяться за перо…
Когда человек в сорок лет умирает и перед оставшимися сверстниками и друзьями его жизнь видна, как долина с горы, то невольно думается, стоило ли жить? «Вкушая, вкусих мало меду и се аз умираю»[2] … Каждое желание, каждое слово ушедшего хочется исполнить, выполнить завет — хоть немного отсрочить забвение и непроглядную тень, грозящую рано или поздно всякому смертному.
Ольга Петровна Семенова родилась 28 мая 1863 года. Обычно лето жила в имении своего отца Петра Петровича Семенова-Тян-Шанского в Гремячке, Данковского уезда, Рязанской губернии. Впоследствии она проводила в деревне большую часть года, приезжая в Петербург на три-четыре зимних месяца. Такое долговременное пребывание в тесном общении с народом дало Ольге Петровне при ее наблюдательности и художественной восприимчивости богатый материал, использованный ею и для этнографических статей, и для художественных набросков, которые нельзя иначе назвать, как стихотворениями в прозе.
После смерти Ольги Петровны Семеновой осталось много тетрадок, записных книжек, отдельных клочков бумаги, тщательно ею собранных и исписанных ее отчетливым, своеобразным почерком.
В данном томе «Записок И. Р. Г. О. по Отделению этнографии» издается материал для предполагавшейся большой работы — «Жизнь “Ивана”», в которой рисуется жизнь современного «Ивана»[3], крестьянина одной из черноземных губерний. «Третий сын Иван родился через год или два после реформы» — этими словами начинается жизнеописание Ивана.
Ольга Петровна долго и тщательно собирала материал, и вот наконец началась сводка его, выводы и обобщения. При каждом пункте рамки расширялись, появлялись новые вопросы и т.д. Есть частые повторения, которые нами оставлены, потому что это скорее варианты, чем повторения, и иногда очень ценные… Многое записано Ольгой Петровной наскоро, потому что возникающую мысль она не поспевала облекать в подходящую форму, не отделано, но зато искренне, и чувство правды преобладает над внешней формой. Неожиданная смерть унесла О. П., и все задуманное так и осталось незаконченным. Больная, в полубреду, Ольга Петровна повторяла слова: «Колокол отзвучал, звук рассеялся…»
Нет!.. Тысячу раз нет! Колокол отзвучал, но звук воспринят и продолжает жить. Сила мысли и духовной энергии, вложенная Ольгой Петровной в ее работу, не может исчезнуть и рассеяться, она найдет воплощение в новых молодых силах; «пройдя случайно через чье-нибудь яркое сознание», ее мысль вспыхнет и оживет.
Кроме материала к «Жизни “Ивана”», остались еще тетради со следующими заглавиями:
I) Воспоминания об умерших, о «милых тенях».
II) Автобиографические заметки, нечто вроде дневника.
III) Отдельные мысли, письма и т. п., имеющие общий интерес. Некоторые из этих заметок помещены в «Известиях» И. Р. Г. О. за 1907 г., т. XLIII (в нашей статье: «Памяти О.П. Семеновой»), а некоторые мы печатаем здесь вместо биографического очерка. Почему мы, ее друзья, не решаемся писать ее биографию, ясно будет уже из первого отрывка.
Давно уже меня тревожит желание передать другим свою частицу жизни. Желание это доходит иногда до красного каления, но, часто, часто, задумываешься над незначительностью, полной пустотой своего существования и останавливаешься. Что в том, что временами кажется, будто что-то горит внутри ярко и горячо? Ведь рядом с этим таким безотрадным, тяжелым камнем гнетут сознание долгие годы бесполезного существования. Правда, судьба трепала меня довольно беспощадно, но кому… самое беспощадное горе связывало руки? А я только сидела и плакала, плакала всю лучшую пору своей жизни, изо дня в день притупляя в себе сознание, что жизнь не дается дважды, что праздные силы не крепнут и не молодеют с годами, что не остановить солнца, если к вечеру примешься за долгий труд…
Всё это относится к моему личному Я. Но жизнь сталкивала меня со многими людьми: многие из них уже ушли безвозвратно, — уйдут понемногу и другие… И вот — их-то милые тени хочется, хотя бы слабо, запечатлеть на бумаге. Быть может, когда-нибудь впоследствии, пройдя случайно через чье-нибудь яркое сознание, мои бледные образы вспыхнут и оживут хоть на мгновение?
Ради этого «быть может», ради небольшой отсрочки забвения и непроглядной тени — решаюсь взяться за перо.
..Помнится детское наше рассуждение: «Когда умрет бабушка, невозможно будет жить без нее, и мы лучше умрем». Кто мог внушить маленьким детям мысль о смерти — не знаю; мы никогда ее не видали, но иногда, глядя на бабушку, живо представлялось, что ее не будет, что мы более никогда ее не увидим, не услышим, и сердце разрывалось от боли при этом представлении. А иногда увидишь, что она задумалась, и вдруг мелькнет мысль, что и у нее в голове страшная разлука, с тоской бросаешься к ней: «Почему ты такая скучная, бабушка? Бабушка, не будь такая!» И когда она, бывало, улыбнувшись, скажет: «Что за глупости», тревожно смотришь ей в глаза, не доверяя ей, подозревая, что она «успокаивает» нас только…
Долго, долго не можешь оторвать глаз от вновь склонившейся над книжкой седой головы и так страстно, страстно желаешь удержать ее, не дать ей уйти.
Сказать несколько слов о своих мечтах? Это легко, но еще легче показаться смешной. Ведь мечты мои до глупости заносчивы. Когда подумаешь, что в сравнении с другими многими (о которых говорят, что они «подают надежды») я представляюсь тем же, чем вставший на ноги и в первый раз удержавшийся в вертикальном положении ребенок (вот какое поэтичное сравнение) представляется сравнительно с ходящими уже людьми. Хорошо еще, если будущее покажет, что имела хоть какое-нибудь право быть заносчивой, но если случится противное (а это так возможно), то как смешна и жалка буду я со своими мечтами! А мечтаю я вот о чем. Не над многими (увы, или слава Богу?), но над некоторыми, я знаю, как властна природа, и вот выразить хоть для этих немногих те чувства, которыми она (природа) охватывает человека, — моя мечта. Эти чувства не холодный восторг перед красотой, нет — это какая-то таинственная связь не с красотой (в общепринятом смысле) даже, а с чем-то вечным, стихийным и родным, связь, которая в иные минуты так властно дает о себе знать, что забываешь всё, делаешься не своим, так как от всего своего, чем в другое время живешь, не остается тогда и следа. Власть и силу эти, бесконечно разнообразные в своих проявлениях, и хотелось бы передать.
Глухой уголок сада, хмурое небо, очертания темных высоких лип, нависшая гряда облаков, изредка несколько теплых капель дождя или слабый порыв ветерка Бог знает откуда — вот и всё…
Всё: мощь, нас создающая и уничтожающая, сила родная и жуткая, перед которой обнажается всё, потому что перед ней мы такие же мертвецы, как всё, что жило века тому назад, а то, что жило прежде, живо, как мы. (Святогорова сила всё зажигающая, всё смиряющая и всё связующая).
Всё зажигающая, всё смиряющая, всё связующая сила…
При взгляде на здешнее ясное небо, такое горькое сожаление проснулось во мне о прошлом! Оно, это звездное небо, выманило меня в сад, в липовую аллею, и с полдороги я вернулась назад напуганная… мыслью, что встречу свой призрак, себя, какою я была так давно… Да, напуганная: нерадостно было бы увидеть лицом к лицу ту прежнюю девочку с доверчивым взглядом и радостной жаждой жизни, ту девочку, которая давно уже скончалась. Тяжела была борьба со смертью, но конец всё-таки настал. Вспоминая эту покойницу, с трудом верится, что то была я…
А призрак мой должен бродить по этому саду, в этой аллее, где столько пережито, столько светлого счастья испытано, столько выплакано слез…
Сколько раз под этими самыми деревьями та прежняя «я» в облике пятнадцатилетней девочки, вырвавшейся «на волю», из городских стен, трепеща от чистого, полумистического счастья, вызванного в душе теплом и ароматом старого сада, невольно заражала своим счастьем окружающих милых людей. «Светленьким явлением» звал меня в те годы отец. Сознательной любви к людям, разумеется, не было, людское горе не всегда было понятно, но не больше ли давала другим та бессознательная, заразительная радость жизни, которой было переполнено всё существо, нежели самое сознательное стремление облегчить чужое горе, утешить, помочь… Разве можно, на самом деле, «утешить» человека, помочь настоящему горю?
…Зеленые, как изумруд, озими, бурые прозрачные рощи, паутина на овсах и ржище, голубое небо — всё это так тихо, спокойно, и грустно, и бледно, что глаз отдыхает.
Так однотонно все — начиная с неба и кончая травой, сплошь засыпанной бледными одноцветными листьями. Но дышется хорошо: эти скучные, однообразные засыхающие листья так славно пахнут: березовые, осиновые, дубовые… все по-своему…
Опять это неуловимое «нечто», которого нет ни в одной картине (ни в одном «Тумане», «Золотой осени» или «Октябрьском дне») и что так ясно проступает даже в самом ровном побуревшем жнивье, в скучно потемневших, полуоголенных рощах, так неживописно четко рисующихся на светлом небе…
Сегодня почему-то все вертелось в голове про то, как мы в детстве и молодости любили задавать друг другу вопросы: «Чего бы ты хотел в эту минуту?» — и вообще фантазировать на эту тему, высказывая самые неисполнимые и невероятные желания. И если бы тогда, в ряду этих желаний, кто-нибудь из нас высказал следующее: «Я желаю над собою в эту минуту неподкупного и нелицеприятного суда», — никто из нас не счел бы это желание невозможным и неисполнимым. Быть может, мы бы и не указали на того, кто мог совершить такой суд, но «где-нибудь, да нашелся бы такой человек» — так мы были убеждены, так верили. «Велик свет — много в нем людей всяких, всяких, среди них найду такого, который расскажет мне мою душу, такого, который своей лучшей, чем моя, — душой произнесет надо мною суд; внесет в мои потемки светильник, при котором можно будет жить». Так думал каждый из нас…
Яркое солнце, просвечивая сквозь свежую, густую липовую листву, золотыми пятнами пестрит пол, печку и кровать. Просыпаешься, как от толчка, разбуженная мыслью, что вырвалась из города; полусонными глазами, щурясь от яркого света, выглядываешь в окошко: птицы щебечут — их радостным гамом полон весь свежий, зеленый сад; от теплой, напоенной вчерашней грозой земли так сладко пышет крапивой и кашкой; такое яркое небо переливается над замершими в его горячей синеве макушками лип и берез. В комнатке пахнет сосновым деревом: старый, знакомый запах, с которым связаны самые счастливые летние часы раннего детства, — и ярко ощущаешь все обаяние этого светлого настоящего, сплетенного так тесно с близким, счастливым детством. Неудержимый порыв радости охватывает сердце: все ведь налицо, что только ему нужно: и солнце, и то ласкающее тепло, которое оно узнало из сказок няни, которым полны все уголки старого сада…
...Говорят ведь, покойники всё, всё слышат, пока лежат на лавке — о, о как страшно! До тех пор слышат, покуда не бросит на них поп земли горсточку. Лежат они, сложивши рученьки, ничего не видят и шевельнуться не могут, а всё слышат они.
Только лишь когда бросит на них поп горсточку землицы, — тут уже всё для них скроется: ни ушками не прослышат, ни глазками не взглянут, ни рученьками не всплеснут…
Лежат они тихо-смирно в своих могилках, в дубовых гробах, в белых саванах. Только темной ночью гоняет их пономарь на водопой, как взойдет он на колокольню да ударит в колокол[4], так все они подымаются из могилок и — прямо к речке. Припадут они к студеной водице и пьют досыта, до тех пор, пока первый кочет зачнет полночь опевать. Тут уж они опять скорехонько в свои могилки убираются…
Задолго до дня смерти Ольга Петровна жила уже вне рамок и условностей земных, жила духом освобожденным. 12 ноября 1906 года душа порвала последние земные оковы, и она увидела тот свет и ту истину, которую всю жизнь искала.