Мужнина вся усадьба, хлеб, лошади, овцы, весь полевой инвентарь. Муж строит на свои деньги избу, двор, амбар, ригу, покупает лошадь и другую скотину, телегу и прочее. Он покупает и хлеб, крупу, говядину, капусту, соль, керосин («газ»), солому для отопления. Мужик плетет лапти на всю семью. Вьет все веревки. Валенки на всю семью доставляет мужик.
Жена покупает посуду (горшки, блюда; чугуны, ложки, скалки, рогачи, вальки, мыло, кадушки). Изготовляет мужу из своего материала варежки, шарфы, кушаки, сукно на поддевку, онучи. Лен сеет мужик. Берут лен бабы. Волокно поступает бабам, а семя мужику. Бабы всегда норовят «выбрать» лен с зеленцой, когда волокно лучше, а семя еще не поспело. Молотят лен чаще бабы.
Волокно делится между семейскими бабами, выбиравшими (или «бравшими») лен, поровну, «щипами», то есть льняными снопиками. Бабы жадны на лен. Им всегда мало семейского льну, и они добывают для себя лен еще на стороне. Помещики дают брать бабам лен на таких условиях: бабы платят за десятину льна от шести до десяти рублей, выбирают лен и молотят его. Семя остается в пользу помещика.
Для такой добычи льна баба обыкновенно соединяется со своей матерью или теткой (если матери нет), которая потом хранит ее лен и «мычет ей намыки», то есть приготовляет лен для пряжи. Одевает с ног до головы мужа, себя и детей (сапоги, впрочем, муж шьет себе сам на свои деньги), ткет ему веретья. Стан с бердами, самопряха с гребнем и донцем, мялки тоже покупаются на ее деньги. Также и сундук, в который она складывает все свое имущество.
Ее работа (по найму) делится так: в рабочую пору муж получает плату за женину сдельную работу (у каких-нибудь нанимателей), плата же за ее поденную работу принадлежит ей самой. В некоторых селах, впрочем, в рабочую пору баба работает на мужа и сдельно и поденно. Покос также считается за рабочую пору. Остальное время года женщина работает на себя и сдельно, и поденно.
У мужа и жены постоянная война из-за работы. Мужик, положим, уговаривается скосить и убрать у помещика «из полу» сено. А баба его вдруг «закалянится», отговариваясь каким-нибудь другим домашним делом, и мужик не может взять работу у помещика. Иногда, в самую горячую пору, когда помещик готов заплатить высокую цену за уборку какого-нибудь хлеба, все бабы отказываются идти вязать и предпочитают лежать на печи. «Мне-то что, пропадай его (то есть мужнины) деньги пропадом, не пойду я ему вязать, авось и дома дела много — его же одевать, обувать». Понятно, как трудно бывает крупному землевладельцу убрать вовремя свой хлеб при таких условиях.
Бывают и взаимные покражи у супругов — и очень нередко. То муж выкрадет из жениного сундука ее деньги на свою какую-нибудь «нужду» или на кабак, то жена сворует у мужа муки или крупы для того, чтобы отдать в мелочную лавочку за мыло или за какой-нибудь ситец. У пьяных мужей жены вытаскивают кошельки из сапога… (в свою очередь, дети воруют у матери яйца и всякую мелочь). Воруют у мужей шерсть.
Куры, понятно, всецело принадлежат бабе. Что касается до коровы, то и она считается принадлежностью (не совсем собственностью) жены, хотя такая крупная покупка, как корова, большею частью производится на общие (мужа и жены) средства.
Нельзя сказать, чтобы крестьяне хорошо обращались со скотиной. Лошадей постоянно бьют. Но вместе с тем всякий мужик, разумеется, глубоко сокрушается, если падет лошадь (большой убыток). Точно так же и баба о корове. По павшей лошади, или корове, или даже овце бабы «кричат». Бабы, впрочем, «кричат» и по разным украденным или потерянным предметам. Я сама слышала «крик» девки по котам, которые она потеряла, идя домой с ярмарки.
За лошадью «ходит» мужик, за коровой баба. Относительно коров существует следующий обычай: положим, у мужика побогаче есть корова и телка. Корова опять телится. Эта телка уже лишняя, ее прокормить нечем. И вот баба отдает ее другому (бедному мужику), заключая с ним условие (разумеется, устное), чтобы он пользовался молоком от двух или от трех телков (которые тоже поступают этому мужику). После этого мужик должен вернуть корову ее владельцу. Если корова падет, то ее владельцу возвращается ее шкура. Такая корова (у мужика, ее взявшего) называется «корова из телков». Иногда — это бывает на исходе срока пользования коровой — мужик говорит, что у него нет коровы. «Как же нет, а я намедни видела баба твоя загоняла?» — «Да она у меня из телков».
Овцы — общее имущество. Но бывают овцы «собинки» — частное имущество бабы — члена семьи. По смерти бабы ее собинка переходит ее матери (при условии, если она «покоит» своих внучат) или ее дочери, но никогда не поступает в семью. Иногда баба, видя, что не прокормит свою собинку в зиму, отдает ее чужому мужику на прокормление. За это мужик берет себе ягненка, которым «окотится» весною овца. Шерстью овцы мужик не пользуется.
Шерсть с семейских овец делится так: весенняя поступает в дележку бабам, а осенняя мужикам. Овчины с таких овец — собственность мужиков, которые не обязаны снабжать баб теплой одеждой.
Свиньи принадлежат мужикам.
Еще недавно не всякий мужик мог различить все кредитные билеты, не мог денег путем сосчитать, не знал хорошо цен на предметы фабричного производства. А теперь уже у каждого мужика — портмоне, и он умеет очень аккуратно подсчитать свою податную книжку или счет с землевладельцем или лавочником. Одновременно он научился знать цену своему труду, и, сознавая, что то купец норовит взять с него лишнее, то землевладелец старается воспользоваться его нуждою, чтобы нанять его подешевле, он тоже, в свою очередь, умеет уже прибегать к разным уловкам, чтобы сработать поменьше, а взять подороже. Если помещик дает ему недостаточную, по его мнению, цену за какую-нибудь работу, то он охотнее просидит дома без работы «Небось не мне, так другому заплатит еще подороже».
От шести до девяти аршин в квадрате. Окна два. Сенца обыкновенно рубятся из деревьев потоньше и похуже. Прямо против входной двери в сенца — другая дверь, выходящая на двор; при входе в избу налево от двери — лавка, называемая конник (иконник или оконник). Лавка под окнами (самая длинная из всех лавок в избе) называется передняя лавка. В углу, образуемом передней лавкой и конником (над лавками, разумеется), помещаются на полке иконы. Лавка, находящаяся у стены, противоположной той, к которой прислонен конник, называется судником.
В правом дальнем углу избы находится печь, либо «белая» (с трубой), либо «черная» (без трубы). Печь сложена из кирпича и снаружи выбелена. Наверху печи (примыкает к полатям) место, где можно лежать (лежанка). Когда топится «черная печь», то обыкновенно отворяется дверь в сенцы. Это вытягивает дым до высоты двери, а выше он стелется синевато-белым пологом, в котором ничего не видно.
Высота двери — это рост среднего или небольшого человека. Гораздо чаще небольшого, так что приходится нагибаться, входя в избу (вся вышина избы два с половиной аршина). Стоять в избе порядочного роста человеку во время топки очень трудно, так как глаза его находятся в едком пологе дыма. Дай под пологом, сидя на лавке, все-таки ощущаешь едкость дыма на своих глазах. Я, по крайней мере, не могу пробыть в курной избе, когда топится печь, долее десяти минут, а крестьяне привыкают. Есть старики, которые не слезают с печи во время ее топки (то есть лежат в самом густом пологе дыма), но я думаю, они лежат с закрытыми глазами. Когда печь истопится, закрывается заслонка и «все тепло тут». Как говорят мужики, они того мнения, что черные печи гораздо теплее белых. Я не знаю, теплее ли, но ощущала, что после закрытия заслонки дым долго еще щиплет глаз.
Топят у нас соломой. Самая лучшая солома для топки — это ржаная, а овсяная и просовая — гораздо хуже. Крестьяне с вечера подстилают себе солому, чтобы спать на ней. Утром солому сжигают в печи, а к вечеру подстилают свежую. Таким образом у крестьян получается очень гигиеничная подстилка для спанья, но ведь это только в урожайные годы. Совсем не то бывает в такие годы, когда соломы для топки не хватает (она вся идет скоту, причем еще иногда и крыши раскрывают, чтобы не поморить голодной смертью скот). В такие годы спят на своей одежде, а печь топят сухим навозом («котяхами») или разным бурьяном — репьями, татарником, крапивой. В такие годы и болезней среди крестьян больше (отчасти благодаря отсутствию гигиенической постели), и глаза гораздо более портятся. В голодные (1891–1892) годы в двух маленьких деревушках (по пятнадцать дворов каждая) «ослепло» человек около десяти от топки. Топка эта была — сухой навоз и всякий бурьян, собранный по межам, дорогам, оврагам. Дым от такой топки был настолько едок, что у вышеупомянутых ослепших (преимущественно стариков и детей) на глазах образовались бельма. Всех этих больных свезли впоследствии в городскую земскую больницу, но трем из них так и не удалось вернуть зрение.
Возвращаюсь к избе.
Лавка, идущая от печки к стене, где находится дверь в избу, называется задником. Лавка, образующая с ней угол, называется приделок. У угла печки вбит в землю столб (вышиною в дверь), столб этот поддерживает брус, который другим своим концом лежит на бревне избы над самой дверью. Между брусом и стеною намощены доски — это полати. На печке обыкновенно спят старики или маленькие дети. Остальные члены семьи размещаются на ночь на полатях, заднике, приделке, коннике и суднике.
В углу, образуемом конником и передней лавкой, стоит стол. В избе бывает еще обыкновенно переносная недлинная лавка (или две), которая приставляется к столу во время обеда и ужина. Пол бывает земляной или дощатый (черный и белый). Мостится пол на перерубах. Доски идут поперек избы, то есть параллельно той стене, в которой находится входная в избу дверь. Под полом бывает обыкновенно вырыта яма (наподобие погреба). Туда спускается лестница (через отверстие в полу, обыкновенно закрытое досками). Яма эта называется подполье, «подпол», и туда обыкновенно ссыпается картошка. К стене избы над судником прибиты полки, на которых стоит посуда (горшки).
Потолок утверждается на матице. Матица идет поперек избы, а доски мостятся параллельно той стене, в которой находятся окна. Сверху (на чердаке) доски замазываются глиной, затем насыпается сухой лист, а затем земля. Крышу поддерживают стропила и угольники. На них (поперек) укрепляется «складник». На него накладывается хворост (решетник), а затем уже солома. Рамы в окна и двери крестьяне покупают отдельно (притолка для двери рубится заодно с избою).
Устройство (внутреннее) каменной избы одинаково с деревянной. Таково же устройство и мазанки (которые благодаря своей сравнительной дешевизне все более и более распространяются). Мазанка делается так: вбиваются в землю квадратом столбы и пространство между ними «забирается» забором, то есть забивается толстыми досками или брусьями дерева и замазывается глиной. Мазанка белится и снаружи и изнутри.
Крестьянский двор — плетеный. Соломенный навес над ним поддерживается нетолстыми срубами, называемыми «подсохи» (кроется двор соломой точно так же, как и изба). Двор квадратный — в квадрате от десяти до двадцати пяти аршин. В углах двора пространство между подсохами забивается нетолстыми досками, это «катухи» для скотины. Бывает от одного до четырех «катухов». Под навесом двора хранятся сохи, телеги, бороны, сани.
Затем если крестьянская изба не в два сруба (что, к слову, почти всегда и бывает), то у крестьянина бывает клеть, или амбарчик (по нашему, местному, — «хатка»), для того, чтобы складывать туда зерно, муку, одежду, бабьи сундуки, обувь и разные предметы домашнего обихода. Хатки бывают квадратные от трех с половиной до семи аршин в квадрате. В них бывает обыкновенно одно крошечное оконце, обращенное к избе, то есть на улицу. Хатки обыкновенно ставятся против изб в ряд, так что ряд изб и ряд хаток — образует деревенскую улицу.
Обыкновенно перед хатками и перед избами посажены ивы (по-местному «лозины»); за тем, чтобы перед избами сажались лозины (антипожарная мера), следят урядники. Благодаря этим лозинам (достигающим очень почтенных размеров) некоторые деревушки чрезвычайно живописны.
Внутри хатки, по ее стенам, расположены лавки, а над ними на стенах прибиты полки. В хатках спят весной, летом и осенью. Хатки чаще всего мазаные, но бывают и рубленые, и даже каменные с железными крышами и дверями (у кулаков).
За крестьянскими дворами — огороды и риги. Требуется, чтобы риги стояли не ближе чем на тридцать саженей к избам и чтобы вокруг них тоже были насаждения лозин. За этим тоже следят урядники. Риги кроются как избы (соломой), только складник утвержден не на угольниках и стропилах, а на «быках». В ригу ведут ворота. В риге зимою молотят (также и летом в дождливую погоду). Так как при закрытых воротах в риге темно, то в ней летом спят, чтобы избежать мух (на полу на соломе).
Если сени у избы широкие, то в них ставятся иногда бабьи сундуки и вешаются хомуты.
При избе всегда бывает погреб («погребица»). Помещается она обыкновенно очень близко к избе. Она крыта соломой, вроде шалаша, в нее ведет дверь, а затем спуск — лесенкой. В погребице хранится молоко, редька, свекла, капуста, моченые яблоки, солонина.
Зимою в избе ютятся овцы, держат только что отелившихся коров, опоросившихся свиней с их потомством (если в «катухах» холодно). Куры зимой живут на дворе, где им под крышей устраивается насест.
Прежде деревянные избы были преимущественно дубовые, а теперь уж ставятся преимущественно лозинные. В некоторых деревнях более половины изб кирпичные. С постоянными разделами и дроблением имуществ стали, как я уже говорила, распространяться мазанки.
У многих крестьян нет риги, или хатки, или даже двора.
Крестьянская семья, состоящая из мужа, жены, старухи-матери мужа и трех детей, из которых один подросток (двенадцать лет). Средний достаток. Одна лошадь, одна корова, две овцы.
Доход (в урожайный год)
С двух ревизских душ надельной земли (две десятины) убрано:
Ржи 16 копен = 13 четвертям
Овса 8 копен = 11 четвертям
Проса 4 копны = 3 четвертям
Картофеля = 10 четвертей
Из этого хлеба продано: овса 8 четвертей
4 меры по 2 р. 40 к. чет. 18 р. 20 к.
Поденщиной заработано 10 р.
Сдельными работами 12 р.
Заработками за 3 десятины 15 р.
Продано скота (телка) 10 р.
За зиму заработано извозом 12 р.
Итого: 77 р. 20 к.
Расход
Хлеба.
На семена ржи, овса, проса, картофеля.
Остальной хлеб съеден.
Прикуплено хлеба (муки 15 пудов по 60 к.) на 9 р.
Обувь 10 р.
Одежда 15 р.
Керосин 2 p.
Спички и соль 2 р. 30 к.
Мясо на престольный праздник, Рождество и Пасху 4 р.
Рыба на Масленицу 2 р.
Водка на престольный праздник и Масленицу 2 р. 10 к.
Священнику 1 р. 85.
Прикуплено топки (соломы) по 50 к. копна 5 р.
В церковь (в ящик и на свечи) 3 р.
Повинности (казенные, уездные, волостные и сельские за две души) 18 р.
Земских налогов 5 р.
Деготь 1 р. 20 к.
Пастушина 1 р. 20 к.
Итого: 81 р. 65 к.
Когда в каком-нибудь селе водворяется новый целовальник, то он поступает так (для того, чтобы заручиться покупателями): берет у тех крестьян, которые того желают, расписки, засвидетельствованные в волостном правлении, что такой-то Иван Косорукий или Тихон Зубанов взял у него взаймы восемь-двадцать рублей. Это кредит, по которому крестьянин Иван или Тихон могут забирать у него товара (вина, разумеется) на сумму, обозначенную в расписке и якобы данную им целовальником взаймы.
Раздел происходит обыкновенно от женских ссор: «детки про щетки, матки про деток». Иногда ссоры бывают, разумеется, не из-за детей. Иногда «большой» в семье (отец или брат) выделяют одного из членов за то, что он мало подает в семью денег. Чаще всего это бывает, разумеется, если этот член живет на стороне. Иногда большая семья делится пополам из-за тесноты в избе.
О своем желании доводят до сведения сельского старосты, который собирает сход по этому случаю. На сходе оценивается все имущество, и семья делает раздел имущества (бросая жребий). Собственно, члены схода не участвуют в распределении имущества. Это делают сами делящиеся, но на глазах схода. Составляется общественный приговор, кому что досталось, с подписями и печатью. Волостное правление утверждает этот приговор.
Имущество делится примерно так. Все имущество оценено в 355 руб. 15 коп. (причем расценена каждая вещь в отдельности); делят его так: изба в 80 руб. на одну сторону, амбар в 45 руб. и рига в 30 руб. на другую сторону; мечут жребий, и тот, кому достанется изба, тот выплачивает получившему ригу и амбар 5 рублей. Так по жребию определяют все, и постройки, и инвентарь, и скот.
Покончив раздел имущества, семья идет домой. Молятся Богу и разрезают хлеб на две половины — одну половину берет одна сторона, другую — другая. Целуются («прощаются»), иногда плачут и расходятся. Если выделяется только малая часть семьи (один, два члена ее), то ей дается не половина хлеба, а только небольшой ломоть его (отсюда, разумеется, выражение «отрезанный ломоть»).
Хлеб, по понятиям крестьянина, всегда должен сопутствовать крестьянскому дому и всем событиям крестьянской жизни. Только в голодные годы да в ожидании прихода попа не всегда увидишь хлеб на полке в избе. В первом случае его следа не бывает вовсе, а во втором он подальше прибирается от «завидущих глаз».
В голодуху крестьянские обеды и ужин сводятся к одному обеду или ужину черствым хлебом (размоченным в воде). В хлеб подмешивают лебеду. В голодуху мужик, разумеется, усиленно ищет какого-нибудь заработка или идет побираться всей семьей. Голодные ребятишки, когда сойдет снег, едят всякие корешки и травки (щавель, кашку). Варят щи из снытки (Aegopodium podagraria).
А в урожайные годы тот же мужик (который готов был за грош влезть в хомут, когда хлеба не было) лежит на печи, и иногда никакой ценой не заманишь его на работу.
Когда мужики не платят податей, то старшины отправляют их иногда «на измыву» — отсиживать в холодную в какое-нибудь дальнее село, верст за двадцать-тридцать, а из того села мужики тогда пригоняются «отсиживать» сюда. Делается это, разумеется, по распоряжению земского начальника.
Навозят землю небогатые мужики очень мало. Вывозят в поле не более двадцати возов навоза. Навозом в плохие годы топят. Из навоза же, мешая его с глиной, делают кизяки, из которых складывают хатки. Сушенный для топки навоз называется «котяки».
Разговоры мужиков вертятся больше всего вокруг их домашних дел, полевых работ, взыскивания податей, волостного старшины и т.д. Иногда ведутся разговоры и о другом: например, об ожидаемых милостях царя, по поводу какого-нибудь события, например коронации, рождения наследника и т.д. Ждут, конечно, прощения недоимок. Когда открылись церковно-приходские школы, толковали, что это «государынино дело», что она, выходя замуж за нашего царя, «смеялась ему», что народ у него «неук» (неученый — темный). Про государыню у нас вообще ходят слухи, что она «милостивая», и думают, что от нее «може еще какие милости нам выйдут».
Бабы, конечно, почти не принимают участия в таких разговорах: их разговоры — сплетни о соседях, о «барских дворах» и помещиках и т. п.
Всякая милость царская всегда вызывает толки о возможности других милостей.
Все наши подсобные промыслы только для домашнего обихода: валянье валенок, портняжничество, сапожное дело, плотничье дело, шорное дело. Кроют крыши (соломой), кладут избы и печи, обжигают кирпич, чинят гармоники и т. п. — все те же пахари.
Многие из этих дел они делают довольно плохо. Например, кирпич у нас бывает очень неаккуратной формы, часто недожженный. Может быть, это объясняется тем, что дело это еще сравнительно ново. Только с семидесятых годов деревянные избы стали заменяться кирпичными. Зато кроют у нас крыши соломой в совершенстве. В некоторых уездах, например Епифанском, есть некоторые деревни, где все поголовно землекопы и иногда очень далеко уходят на этот промысел (всегда артелями). Плотники тоже иногда работают артелями. Есть несколько деревень, где плетут кружево.
Свалять мужские валенки … от 80 к. до 1 р.
Свалять женские валенки … от 50 к. до 60 к.
Сшить поддевку женскую … от 75 к. до 1 р.
Сшить поддевку мужскую … от 75 к. до 1 р.
Сшить поддевку детскую … от 40 к. до 50 к.
Сшить шубу мужскую … от 1 р. до 1 р. 30 к.
Сшить шубу женскую … от 80 к. до 1 р.
Сшить коты … от 2 р. 50 к.
Сшить башмаки … от 3 р.
Сшить сапоги … от 7 р. 50 к.
Срубить сруб … от 15 р. (Со скамьями и столом)
Срубить сенцы … от 5 р.
Замостить пол … от 3 р.
Замостить потолок … от 3 р.
Сделать лавку, стол … (Делаются заодно с избой)
Покрыть соломой ригу … от 7 р. до 11 р.
Покрыть соломой избу … от 3 р.
Покрыть соломой двор … от 8 р. до 10 р.
Сложить кирпичную избу … от 15 р.
Сложить кирпичную печь … от 3 р. до 4 р.
Тысяча кирпича … от 4 р. 50 к. до 10 р
Починка гармоники за голос (т.е. за один клапан) … от 10 р.
Законопатить избу … от 1 р.
Заплести двор … от 5 р.
Заплести сенцы … от 2 р.
Окно (оконная рама) … от 40 к. до 70 к.
Дверь … от 80 к. до 1 р.
Дерева для сруба избы идет на сумму … от 35 р.
Взять деньги у помещика или купца под заработки». По условию, крестьянский двор берется убрать (то есть, собственно говоря, посеять и убрать) у землевладельца две — шесть десятин в двух полях (яровом и озимом). Пишется условие, свидетельствуемое в волостном правлении, и крестьянин-домохозяин сразу получает (вперед) все деньги «под работу».
Вспахать, посеять, выполоть и убрать десятину какого-нибудь хлеба «под заработки» обходится помещику от 4 р. 50 к. до 5 р. 50 к., тогда как, убирая такую же десятину не «под заработки», он должен заплатить за ее распашку, выполку и уборку от 7 до 12 рублей. На этих заработках некоторые землевладельцы сильно прижимают крестьян, и они все-таки идут в эту кабалу ради уплаты податей. Заработки берут у помещиков как раз в то время, когда взыскивают подати: август, сентябрь, октябрь, ноябрь и декабрь месяцы.
Тысяча восемьсот девяносто девятого года, 2 октября, мы, нижеподписавшиеся крестьяне-товарищи Епифанскаго уезда Мурашенской волости, деревни Чернышевки: Яков Матвеев Марсаков, Павел Спиридонов Шикунов, Никита Павлов Благов и Максим Григорьев Селезнев выдали сей договор Караваевской конторе купца 2-ой гильдии Семена Тихоновича Благополучного в следующем:
1) Взялись мы, крестьяне, обработать в экономии купца 2-ой гильдии С. Т. Благополучного в будущем (таком-то) году шесть десятин ржи и шесть десятин овса.
2) За обработку этих двенадцати десятин мы, крестьяне, при написании сего, все деньги по пяти рублей за десятину, а всего шестьдесят рублей сполна получили.
3) Обработка ржи должна быть следующая: два раза вспахать и за каждой пахотой забороновать, выбрать полынь, посеять рожь, запахать сохою с бороною за двумя или тремя сохами, затем в другом месте скосить рожь. Связать ее, скласть в копны, свозить на гумно и покрыть скирды. Обработка овса следующая: рассеять овес, два раза вспахать с бороною за двумя или тремя сохами, чисто выполоть, скосить, связать, скласть в копны, свозить на гумно и покрыть скирды. Затем осенью вспахать ржище.
4) Мы, крестьяне, обязуемся нигде еще таких заработков не брать, а в случае если возьмем, то уплачиваем по три рубля неустойки за каждую взятую нами десятину.
5) На все работы мы, крестьяне, должны являться по первому требованию и производить их в лучшем виде, а пахоту не менее восьми борозд в сажени. В случае неявки в назначенное время, мы, крестьяне, должны отработать в другое время и уплачиваем в пользу конторы С. Т. Благополучного по два рубля штрафу, а в случае неявки вовсе — по три рубля штрафу за каждую работу на каждой десятине отдельно. В случае дурной пахоты обязуемся тотчас перепахать ее, а за прочие дурные работы уплачиваем по два рубля штрафу за каждую работу на десятине отдельно. При исполнении этих работ ответствуем круговой друг за друга ответственностью.
Яков Марсаков … 2 дес. … 2 дес.
Павел Шикунов … 11/2 дес. … 11/2 дес.
Никита Благов … 1 дес. … 1 дес.
Максим Селезнев … 11/2 дес. … 11/2 дес.
Итого: … 6 дес. … 6 дес.
По сему договору подписуемся крестьяне неграмотные: Яков Марсаков, Никита Благов, Максим Селезнев, по безграмотству их по их личной просьбе и за себя расписался крестьянин: Павел Шикунов.
1899 года, октября 2 дня настоящий договор Мурашенское волостное правление свидетельствует подписом и приложением печати.
Волостной старшина Столяров. Писарь Груздков.
1) Судится один мужик с другим мужиком (печником-каменщиком) за то, что этот второй мужик не окончил заказанной ему истцом работы, получив все деньги, следуемые ему за работу, к сроку, который оговорен в условии. Суд присудил каменщика к уплате неустойки. (По замечанию одного помещика, истец не выиграл бы своего дела, если бы сохранился более патриархальный строй крестьянской жизни и крестьяне были бы менее знакомы с законами. Не выиграл бы оттого, что печник, который в то же время и пахарь, был неисправен вследствие невозможных условий уборки в нынешнем году. Если б он сделал к сроку свою работу, то легко бы мог лишиться сам своего хлеба.)
2) Судятся две бабы снохи, поругавшиеся между собою. Младшая сноха подала на старшую жалобу за то, что старшая обозвала «шмонницей» ее и «распутёвой». Дело было так. Младшая сноха вернулась со своим мужем из Новочеркасска, и вскоре после того муж ее разделился со своим братом. При разделе младший брат и его жена остались недовольны неудобной перерезкой поместья, и вследствие этого бабы непрерывно ругаются.
Председатель суда: «Предлагаю вам обеим помириться».
Младшая сноха: «Ни по чем мириться не стану: слыханное ли это дело, обозвала меня потаскухой… Я с мужем живу. Шесть лет в Черкасском прожила — таких речей ни от кого не слыхала, а она — на-ко!»
Старшая сноха: «А ты зачем мою дочерю вперед ругала?»
Младшая сноха: «Врет она, никогда не ругала».
Старшая сноха: «Скажи, зачем ругала? Она девушка, да я молчала, а ты баба, тебе не зазорно иное слово прослухать, а ты и в суд сейчас… Ко всему готовому домой пришла, а мне говорить, судьи праведные, ты, говорить, на печи сгнила»…
И т.д. и т.д. В результате суд приговаривает старшую сноху к аресту на три дня в холодной: она удаляется со словами: «Что ж, Христос пострадал, и я пострадаю». Младшая сноха ко всеобщему удовольствию и увеселению: «Эка, на три дня под арест. Я бы на три года ее, Христову мученицу, в острог упрятала…»
3) Баба судится с мужиком из-за «поместья», «позёму».
Двенадцать лет тому назад муж ее, лежа в больнице земской (где он и умер), поменялся своим поземом с другим мужиком, своим односельчанином. Этот мужик только что выделился из своей семьи и еще не получил своего поместья от общества. Он уплатил больному мужику 30 рублей за амбарчик на его земле. Условие было составлено так, что позем больного мужика теперь переходит в его собственность с тем, что уступивший ему его мужик имеет право пользоваться лозинками, на нем растущими, вплоть до того времени, когда он получит от общества новый позем (тот, который должен был до мены получить выделившийся мужик).
Вскоре после заключения условия больной мужик умер, а другой мужик, еще ранее того, положив копию с договором в карман, ушел в Москву, к своей жене. Овдовевшая баба, таким образом, ничего не знала о том, что ее умерший муж променял свой позем. Через год после его смерти она вышла за другого, в другое село. Свою единственную дочь взяла с собой ко второму мужу, а избу продала. Еще года через два вернулся из Москвы настоящий владелец ее позема и поселился на этом своем выменянном поместье. Вдове он, разумеется, предъявил договор свой с ее покойным мужем. Баба, зная, что она всегда может потребовать с общества позем, который оно должно было выделившемуся мужику, продолжала жить у мужа, не требуя пока своего поместья.
Через одиннадцать лет, после заключения договора о промене, мужик взял да и вырубил все лозины на своем поместье — и продал их. Тогда баба, на основании договора, что муж ее (а за его смертью дочь ее, которой она состоит опекуншей) имеет право пользоваться лозинами со своего поместья, подала на мужика в волостное. Мужик думал доказать свою правоту десятилетнею давностью, но был присужден к уплате бабе стоимости проданных им лозинок.
4) Тоже о порубке лозин на чужом поместье (соседом у соседа).
5) Тяжба крестьян с землевладельцем.
Три мужика (по круговой поруке) взялись убрать у землевладельца (купца) две десятины проса. Во время уборки один из мужиков повздорил с купцом и сказал ему какую-то грубость, за что купец при расчете вычел со всей артели 15 рублей. Мужики подали в волостной суд, чтобы взыскать с купца 10 рублей в пользу двух неповинных членов артели (не ругавшихся с купцом). Дело за неявкою купца было отложено. Это уже третья неявка купца. «Мы дальние — вот третий раз сюда таскаемся, а он, вишь, не является». Купец не являлся на суд потому, что, как мещанин он не подлежал волостному суду, а мужики по незнанию закона подали на него в волостное, а не земскому.
Был такой случай. Жили два брата, и один из них ушел в Москву с женою. Двадцать лет про него не было ни слуху ни духу, он ни копейки не присылал большему на хозяйство. (По поводу «присылок» денег: мужицкие денежные письма обыкновенно приходят в волостное правление. Старшина нередко самовольно задерживает эти деньги на подати, не извещая даже адресата об их получении. Иногда просто кладет эти деньги себе в карман. При таких обстоятельствах трудно бывает иногда проверить, правда ли, что такой-то меньшой брат не присылал ни одной копейки на хозяйство.)
Больший хозяйствовал и, разумеется, уже считал и имущество, и избу, и поместье своим, принимая во внимание двадцатилетний труд, вложенный им в свою усадьбу. Вдруг, как снег на голову, является младший брат, с угрозами требует не только своей земли, но и имущества и, получив требуемое, для закрепления благополучного исхода своего дела поит мир водкой (мир мог бы не утвердить раздела) — и садится «на все готовое». Понятно, какие чувства он вселяет в брата и в его семью…
На этой почве возникает, разумеется, несколько судебных дел. Чаще всего судятся из-за поместьев, или «поземов». Судятся с помещиком из-за заработков, то есть, лучше сказать, помещик судится с крестьянами (у земского). Законы знают по большей части плохо, а потому сплошь и рядом предъявляют иски тем, кто по закону прав. Судиться очень любят, особенно если видят возможность оттягать что-нибудь у другого, сделать другому подвох за какое-нибудь оскорбительное слово и т. п. «Клявуза» в последнее время одно из зол деревни. Розгами последнее время уже наказывают все реже и реже.
Был, впрочем, еще не так давно случай, что одна баба (из глухой деревушки) заставила в волостном правлении выпороть своего мужа за то, что он не хотел с ней жить. Бывают случаи, что секут сыновей, оскорбивших своих отцов. Таких непокорных детей (лет двадцати иногда) секут при волостном правлении без суда. Волостной старшина вызывает по жалобе отца или матери такого малого, и его сечет сторож при волостном правлении. Секут розгами, сделанными из ивовых прутьев. Для этой экзекуции снимают с виновного нижнюю часть костюма и кладут его на пол в волостном правлении. Все крестьяне из села допускаются смотреть на это зрелище.
Более всего крестьяне не любят денежных взысканий и штрафов. Для них это самое тяжелое наказание, за которое они мстят и поджигают. Гораздо охотнее они отсиживают в холодной — лишь бы это было не в рабочую пору. Если мужику приходится отсидеть в холодной в рабочую пору, по его просьбе волостной старшина иногда отсрочивает это наказание до осени. При такой отсрочке кто-нибудь из родных мужика берет его на поруки. Водка при этом, разумеется, играет роль. «Угости старшину — он и попростеет». (Попростеть — значит по-нашему подобреть.) Бабы отсиживают в холодной свои провинности наравне с мужиками. Сажают и беременных баб, и баб с грудными детьми, которых они в таких случаях имеют при себе в холодной.
Сами крестьяне считают свой мир неправедным. «Трудно, вот как трудно жить в миру. Тот прав, у кого родни много. За своего родного всяк свой голос подает, а уж одинокому и плохо. Затем-то одинокий и на сход не с охотой идет. Все равно, мол, прав никогда не буду. А тут еще водка. За водку да за деньги у всякого судьи виноватый прав буде…»
На выколачивание податей крестьяне, разумеется, сильно ропщут: «Неужто у царя денег мало, земля наша малая, а такие подати берут», «Не царь берет, а его слуги: не ведает царь, что ведает псарь…» По этому поводу крестьяне нередко рассуждают между собою, завидуя господам крупным землевладельцам. В начале 80-х годов усиленно ходил между крестьянами слух о переделе земли.
Очень жалуются мужики на свою ответственность за других членов общества. «Было у нас два брата пьяницы, жили с отцом старым, да накопили недоимку рублей в полтораста, а то и больше. По весне оба померли, а теперь ихнюю недоимку на нас разложили, да еще отца их корми. Сами знаете, деревенька наша маленькая, пятнадцать дворов. Нешто я обязан за пьяницу платить — какая же тут правда? В нашем миру никакой правды нет». Так говорит всякий почти мужик.
А те, которые побогаче, горько жалуются на отношение к ним их односельчан. «Ненавиствуют (завидуют) постоянно: чем ты нас лучше, погоди — сравняешься с нами ужо. Вздумаешь яблоньку посадить. “Э-э, сад вздумал заводить, барин какой!.. Мы не жрамши сидим, а он сад, да отгораживаться!”» И плетень сломают, а посаженную яблоню вытащат. А если яблоня выросла и дает яблоки, то считают своим долгом делать на нее набеги. «Во как ненавиствуют — случись у тебя какое несчастье, сейчас тебя добьют… Утопят…» Это мне рассказывал зажиточный мужик, разбогатевший совершенно случайно и нисколько не пользующийся крестьянской бедностью для ее эксплуатации в свою пользу.
Этот богатый мужик, убирающий до ста двадцати копен ржи со съемной земли (у помещиков снимают землю от семи до двенадцати рублей за десятину в год) и знакомый с садоводством, потому что лет двадцать жил в садовниках, не может, несмотря на все свои старания, завести себе ни сада, ни огорода. «Бился, бился, да уж рукой махнул — теперь и капусту и огурцы все покупаю». Поджоги из мести очень часты.
При выколачивании податей — кулакам лафа. Подати начинают выколачивать с сентября. Если подати поступают туго, то сажают в холодную сельских старост тех обществ, которые не вносят своих податей. А затем уже староста начинает сажать под арест отдельных неплательщиков. В крайнем случае назначается продажа с молотка крестьянской скотины. Иногда (по случаю круговой поруки) не разбирают, кто платил подати, кто нет, а прямо «с краю» (с крайнего двора) начинают продажу. А если продают у неплательщиков, то они стараются спрятать свою скотину у заплативших подать богатых своих родственников.
Продажу обыкновенно производит старшина, редко приезжает становой. При продаже скотины бабы «кричат». Скотина идет, разумеется, по дешевой цене (коровы и лошади, стоящие тридцать рублей, идут по десять — пятнадцать рублей). Скотину эту большею частью скупают кулаки. Всякий мужик, лишившись своей скотины, разумеется, стремится вернуть ее. Для этого отдает в залог свою и женину одежду — продает тому же кулаку (рублей за десять десятину) свою озимь и, кое-как сколотивши деньжонок, выкупает у кулака свою корову или лошадь, переплачивая за нее кулаку рублей по пять (продана была лошадь за десять рублей, а он ее выкупает у кулака за пятнадцать рублей).
При покупке озими кулаки «дают срок» на один месяц, в течение которого мужик может выкупить свою озимь обратно, но опять-таки переплативши за нее по пять рублей на десятину. Собственно, нельзя это назвать взиманием процентов за залог. Это две отдельные купли-продажи. Тот же кулак, давая мужику денег взаймы, берет иногда с него очень маленькие проценты, а иногда и вовсе не берет. Угостит его мужик водкой, он и дает ему взаймы до известного срока (без процентов). А когда срок наступит и мужик не может отдать своих денег, то за бутылку водки отсрочивает платеж.
Главным вершителем судеб в крестьянском обществе является все-таки не земский начальник, а старшина. Старшина — орудие обоюдоострое. С одной стороны, полезен (для всей государственной машины, разумеется) тем, что он ведает главную суть крестьянской жизни, все ее мышиные норки, в которые не может вникнуть земский начальник, а с другой — от этого-то его положения, в связи со взглядом, что его должность дана ему, так сказать, на прокорм, происходит немало зла. Старшина получает шестьсот рублей жалованья — и не надо забывать, что при таких условиях сплошь и рядом является арендатором земли или землевладельцем гораздо более крупным, чем любой крестьянин. Понятно, что у него на первом плане его собственные интересы. И он держит в руках мирскую сходку — беря взятки и, в свою очередь, подкупая продажный элемент в крестьянском мире для решения разных вопросов, как ему (старшине) это сподручно.
Продажный элемент существует во всяком обществе[28]: «крикуны, глоты», как их называют крестьяне. Глоты в том смысле, что у них широкая глотка для того, чтобы кричать, и для того, чтоб пить. Эти-то глоты являются еще более важными вершителями судьбы какого-нибудь Ивана, чем его родственники. За глотами скрывается старшина, а за старшиною нередко какой-нибудь крупный землевладелец из купцов, обладающий несколько соттысячным капиталом. К такому купцу частит старшина, обедает у него и за денежную мзду обделывает разные дела для купца. Например, начинает усиленно выколачивать подати с тем расчетом, что крестьяне за дешевую плату наберут заработков у купца, и т. п. Недавно один из старшин устроил такое хорошее дельце для купца, что одно крестьянское общество променяло купцу тридцать пять десятин своей земли у самой станции Пурлово (станция эта с будущим ведь!) за приплату всего лишь двух тысяч рублей.
Старшина (опять-таки благодаря своим глотам) сидит крепко и по истечении трехлетнего срока вновь избирается на свою должность. По новом избрании он обыкновенно карает тех крестьян, которые подавали голос против него, притесняя их при сборе податей и т.п. Подати, которые начинают обыкновенно взыскивать в сентябре, относятся к январю этого же года, а потому волостной старшина может легко притеснить мужика, потребовав с него недоимку месяцем или двумя раньше общего «выколачивания».
Надо заметить, что при обыденных крестьянских делах редко соблюдается формальность счета голосов. Потолкуют, переговорят, согласятся: «все согласны», и каких-нибудь два-три голоса против уже не имеют значения. Но в таких делах, как промен мирской земли купцу или в чем-нибудь другом подобном, старшина[29] считает голоса, чтобы не быть уличенным. Считает тем более, что такие дела решаются вовсе не значительным большинством голосов, а лишь перевесом два — пять — семь голосов.
Не одни старшины берут взятки. Берут их и другие начальники. За таким примером недалеко ходить… Из всего этого ясен взгляд «Иванов» на своих начальников — придавленных, находящихся под гнетом такой «силы» «Иванов»… Собственно, ведь это заколдованный круг, из которого нет никакого исхода. Кто при таких условиях может подняться выше общего уровня и подать собой пример другим?[30] (Старшина нередко бывает председателем волостного суда.)
По моему наблюдению, — в силу ли привычки или известной наследственности, не берусь решать, — крестьяне любят землю. По крайней мере большинство из них (даже из поживших в городах) никому так не «завиствует», как владельцам земли… Народ все-таки считает «капитал» чем-то более шатким, чем земля, чем-то, что может скорее, чем земля, выскользнуть из рук, хотя бы благодаря соблазнам, которым он подвергает. Кстати: крестьяне известного возраста считают «господ» «слабыми» (сладкоежками), разоряющимися благодаря своему белоручеству. Выработается ли такой же взгляд на господ у теперешней крестьянской молодежи — не знаю. По-моему, эта молодежь (я разумею, восемнадцати-двадцатилетних малых) покамест еще ужасно неопределенна по части «взглядов». Многие старые устои отвергли, а новых себе еще не нашли. Положим, она живет еще за отцовскими спинами.
К строгости, даже к ручной расправе какого-нибудь старшины (особенно если эта строгость постоянна) крестьянин имеет своего рода уважение: «У нас старшина во какой лютый — так тебя и встречает: “Тебе чаво поганец?” Праслово. Кажинного так». К гневу непоследовательному мужик относится без уважения. У нас есть земский начальник, в сущности, «добрый малый», у которого припадки гнева сменяются полной слабостью. Под пьяную руку он чинит изредка и ручную расправу, но к нему крестьяне имеют очень мало уважения — подсмеиваются над ним.
Побирушки — это обыкновенно старики или дети, реже женщины, молодые или среднего возраста. Дети и члены какой-нибудь крестьянской семьи, которые идут «по кусочки», когда недостанет своего хлеба дома и негде его добыть. Когда какой-нибудь семье в первый раз приходится посылать своих членов «по кусочки», то это обыкновенно сопровождается слезами и причитаниями. Побираются дети, начиная даже с шести лет.
Другой тип побирушек — побирушки постоянные. Это какие-нибудь бессемейные и бездомные старики и старухи, увечные (по-нашему «убогие»), дурачки, идиоты, слепые. Такие убогие бывают иногда из не совсем бедных семейств, которые тем не менее стараются извлечь выгоду из своих неспособных к работе членов. Бездомные бобыли или бобылки-побирушки обыкновенно пристраиваются в какую-нибудь небогатую семью, которой они взамен за кров отдают излишек своих кусочков.
Я знала одного «дурачка», лет сорока, здоровенного, чуть не в сажень ростом, который благодаря своему юродству очень успешно побирался — «был добычлив». Жил он в одной бедной семье, состоявшей из мужа, жены и двух уже порядочных детей. Этот юродивый Куполай (его прозвище) был в очень близких отношениях со своей домохозяйкой. Семья им дорожила как доходной статьей, но когда он умер, то все-таки не схоронила его, а где-то верст за пять обрела его дальнего родственника и того заставила схоронить юродивого.
Весьма донжуанскими наклонностями отличаются по рассказам крестьян слепые, ходящие с вожаками-мальчиками по деревням, распевающие духовные стихи и ночующие, где их приютят. Вот какие элементы входят в кровь некоторых «Иванов»: не то Иван — сын юродивого, не то пьяницы, прикидывающегося юродивым, не то слепого, не то цыгана. Не так еще давно (лет пять тому назад) цыганские таборы в наших местах зимовали обыкновенно в какой-нибудь деревне — прямо в крестьянских семьях. Теперь это уже запрещено. Бабы очень любят этих цыган…
С поджигателями крестьяне любят расправляться сами. Если поймают поджигателя на месте преступления, то изобьют его так, что тот обыкновенно через несколько часов Богу душу отдаст. Нынче осенью одного мужика, который в течение года, по словам крестьян, шесть раз поджигал одну и ту же деревню и не был пойман на месте преступления, нашли поутру в овраге с проломленной головой.
Принимая во внимание весь ужас деревенских пожаров, становится понятным озлобление крестьян против поджигателей. Нет ничего страшнее пожара ночью в деревне. Я знаю случаи, когда, не успев выскочить из горящей избы, по нескольку членов гибло в огне. А про скот и говорить нечего. Крестьянские плетеные дворы с соломенным навесом вспыхивают, особенно в сухую погоду, как порох, и под ними превращаются чуть не в уголья и лошади, и овцы, и коровы, и свиньи. Я сама видела, как в таких горящих дворах лопались от жару задохнувшиеся от дыму овцы и свиньи и превращались в обуглившиеся бесформенные массы.
Никогда не забуду одного такого ночного пожара, когда в крестьянских дворах погибал ни в чем не повинный скот, а перед одной только что занявшейся избой, освещенной красным пламенем, лежал трупик (такой изможденный) девочки, скончавшейся от поноса за несколько часов до пожара. Мать успела вытащить останки своей девочки.
В нашей местности очень часто хворают лихорадкой. Из болезней не эпидемических и не заразных одна из самых обыкновенных — несварение, вследствие каких-нибудь «розговен» или перепоя. У крестьян эта болезнь принимает очень острую форму — с болью в желудке, под ложечкой, коликами, рвотою. Крестьянин, заболев таким образом, почти всегда думает, что он умирает, и посылает за попом.
В рабочую пору они часто простужаются, охрипают («всю грудь завалило»), потому что разгоряченные напиваются холодной воды. В таком разгоряченном состоянии, когда, по крестьянскому выражению, «нападает пойло», мужик или баба пьют какую попало воду: из дорожной колеи, из грязной лужи, из болота — лишь бы напиться. Глисты и солитеры самая обыкновенная вещь среди крестьян.
Осенью у нас речная вода бывает буквально отравлена моченцем, то есть коноплей, которую мочат в воде вплоть до сильных морозов. Бывают случаи отравления такой водой. Бабы часто и сильно простуживаются во время купанья (собственно, мытья) овец в холодной осенней воде перед их стрижкою.
Два способа лечения собачьей старости, а именно: запеканье в тесто и парка с собакой практикуются и у нас[31]
Так называют мужиков, которые снимают шкуры с павших или зарезанных животных. По представлению мужиков, это дело нечистое. Бывает даже, что с драчем не желают есть из одной чашки. Преследуют их шутками и насмешками. В каждой деревне есть два, три, четыре драча из крестьян. За снятие шкуры с коровы или лошади, платят от тридцати до сорока коп. Драчами обыкновенно делаются бедные, иногда даже убогие (хромые), или какие-нибудь «бобыли» — бестолковые, нехозяйственные мужики.
Капуста от одного рубля до трех рублей сотня. Последняя цена (три рубля) является, разумеется, в урожайные годы.[32] Цена поросенка сосуна тоже колеблется от семидесяти копеек до трех рублей (в урожайные годы). Также и яблоки: от пятидесяти копеек до двух рублей мера. Цены эти устанавливаются, разумеется, продавцами и предпринимателями (владельцами огородов и съемщиками садов). Это интересно с той точки зрения — до какой степени увеличиваются крестьянские расходы в урожайные годы. А говорят еще что крестьяне могли бы делать «запасы» в годы урожая! Впрочем, это совсем не входит в понятия крестьян. Каждый мужик, когда он обеспечен своим урожаем до нового урожая, ложится на печку и ничего не делает. Крестьянская работа (наем в батраки) всегда подневольная, когда нужда подступит, так сказать, к горлу с ножом.
Идеал крестьянский — теплая печка и «хоть час да мой». Иногда идеалом является и городская жизнь (извозчиком, дворником и т. п.), но опять-таки не с точки зрения каких-нибудь накоплений. Городская жизнь нравится потому, что в Москве-де «чайничать» можно целый день, «выпить веселее» и «еда там слаще». Еще какой-нибудь молодой парень посылает кое-что «в дом» своим родителям (да и то надо каждый раз вытягивать из него «пятерки» и «десятки»), но уж если самостоятельный домохозяин (какой-нибудь отделенный молодожен) уйдет в Москву, то можно быть уверенным, что в большинстве случаев (разумеется, бывают исключения) вернется оттуда «гол как сокол», только с приятными воспоминаниями о сладкой еде и выпивке.
По словам крестьян, «копить грех». Всякие запасы — лишний камень на шее грешника. В настоящее время трудно разобрать — действительно ли из таких представлений вытекает их полная незаботливость о завтрашнем дне, или они, так сказать, «выкапывают» эти представления в виде оправдания перед самим собой и семьею. Наверное, и то и другое бывает. Как они нерелигиозны — в сущности! Только при приближении старости, когда уже начинаются разные недомогания, в мужицкую душу изредка начинает закрадываться суеверный страх загробного возмездия.
Да и тогда, разве они «православные» — как их считают? Нисколько. Смутно, беспомощно как-то им делается, страшно, и сами они не знают «в чем спасенье». «Кто их знае, може масоны, аль молокане еще лучше нашего спасутся!» Каким робким, неуверенным и вопросительным тоном вырывается это у задыхающихся, покашливающих стариков!
Наша людская стряпуха из муки, выдаваемой ей на хлебы рабочим, спекла себе несколько «пирогов» и хотела ими «полакомиться» потихоньку вместе со своим мужем, жившим тоже в батраках. Ее поймал староста и доложил мне. (Баба, конечно, не подверглась никакой другой каре, кроме выговора.) Мой разговор по этому поводу с другой бабой, тоже служащей «в барской экономии».
Я: «Вот так Акулина — хороша!»
Катерина мнется некоторое время, потом вдруг выпаливает: «А я так думаю, дурак Митрий, что вас такими глупостями тревожит. Эка важность, хлебцев себе напекла да поела».
Я: «Однако для этого она муки украла ведь».
Катерина: «Какая же это покража! Напекла, да и съела. Она ведь к себе не тащила пирогов, в кладовую не клала».
Я: «Однако муку она взяла себе, и из-за этого рабочим меньше хлеба досталось. Не все ли равно, снесла ли она краденое к себе домой или тут же его съела? Это как-никак, а покража».
Катерина: «Пироги она у вас же, здесь, с мужем съела, какая же это кража? Если б она еще из-под замка украла аль впрок вашу муку схоронила, ну, это еще грех…»
Сколько я ни толковала Катерине, что самовольное присвоение чужой собственности «в брюхо ли, впрок ли» все равно называется кражей, она со мной не согласилась.
Тот же староста, охраняя «барские яблони», чтобы с них не воровали яблоки ребятишки (пастушки, тоже служащие у помещика), набивает себе каждый раз во время своего обхода карманы яблоками.
Одно из самых глубоких и твердых крестьянских убеждений, это то, что земля когда-нибудь вся должна перейти в их руки. Уморительно, как они иногда хитрят и обходят этот вопрос в разговорах с помещиками.
А неуважение к интенсивному труду? «Что он? Как жук в земле копается, с утра до ночи!» Такие слова произносятся нередко очень насмешливо.
Может быть, в этих словах звучит неприятное воспоминание о разных «барщинах» и т. п., и лежание на печи с сознанием, что «хоть день да мой», — реакция?
Надо видеть с каким гордым видом какой-нибудь оборванец просит в урожайный год «расчета» у землевладельца (иногда вид бывает даже нахальный): «Пожалуйте мне расчет».
«Что это ты? Разве тебе плохо у меня?»
«Не плохо, а только не хочу боле у вас жить, домой пойду».
«Так я тебя и отпущу! Рабочая пора только начинается. Я тебе деньги твои не отдам, мне тоже нужно свой хлеб убрать и свозить, затем я тебя и нанимал».
«А не отдадите, я и так уйду».
Если его не отпустят, то он начинает все нарочно плохо делать и портить, опаивает лошадь, портит сбрую и т. п.
«Как же это — барин не хотел тебя отпускать, а теперь сам прогнал?»
Иван (хитро усмехаясь): «Да я стал “на дурь” работать, вот и прогнал».
И действительно, уходят, в лаптях, оборванные, грязные, и, убрав свой хлеб, ложатся на печку — и не надо им ничего, кроме хлеба, и тепла, и «хозяйки», которой можно помыкать.
Те же самые Иваны и Алексеи, когда есть нечего и топить нечем, унижаются перед землевладельцем, чтобы попасть в число его батраков. «Какое бы нибудь у вас местечко мне бы с хозяйкой…», «Хучь бы из хлеба на зиму-то». Поклоны в землю и т. п. Даже слезы.
Казенное добро (в казенных имениях) уважают даже менее помещичьего. «У царя всего много». И тащат все решительно. Казенный лес прямо не укараулить, несмотря на множество полесовщиков и сторожей.
Что касается до колдовства и т. п. (до разных леших, оборотней), то ему не верят (абсолютно) как раз те бабы и мужики, которые считаются колдунами, заговаривают и т.п. «Колдовство» — это прямо-таки более или менее выгодная профессия, и забавно наблюдать, как ловкая баба-колдунья «разыгрывает свою роль» на деревне. Хотелось бы подслушать разговор двух «колдуний» вместе. С глазу на глаз они, наверное, могут и не притворяться друг перед другом.
У нас есть такая баба-колдунья (бедовая!), и, грешным делом, у меня не раз мелькала в голове мысль — не смотрит ли она, в душе, на своего приходского попа, как на собрата по профессии?
В «Новом времени» статья о неравномерности крестьянских налогов. Автор высчитывает, что семья из пяти человек в средней черноземной полосе выплачивает ежегодно государственных налогов около девяти с чем-то рублей, а такая же семья в Сибири выплачивает около половины вышеупомянутой суммы. Статья озаглавлена: «Об оскудении центра», и автор видит одну из главных причин оскудения в этой неравномерности, в том, что в центре России семья переплатит в год четыре с чем-то рубля лишних сравнительно с семьей на окраине.
Ну, а вышеупомянутое колебание цен на предметы первой необходимости? (Даже цены на сапожный материал колеблются: в неурожайный год пара мужских сапог стоит семь рублей, а в урожайный доходит до десяти.) А то, что пропивается? Я знаю одну семью, где мужик, продав хлеба в городе на двадцать рублей, постоянно привозит домой только четырнадцать-пятнадцать рублей. Другую, где отец, лежебок и лентяй, сдает (!) свою надельную землю, чтобы не обрабатывать ее, и пропивает заработок своей дочери, те деньги, которые она присылает в семью из города, где живет прислугой. Эта семья, состоящая из четырех человек, разумеется, живет всегда впроголодь, даже в урожайные годы. И таких или подобных домохозяев положительно десять процентов на сто, а то и больше. А деньги, которые теряются в кабаках так: «обронил» или «украли»? А обычаи, вроде гульбы «годных», не соразмерная ни с чем стоимость свадебных пиров? Разве во всем этом не тонет, как капля в море, маленькая сумма лишних четырех-пяти рублей налогу? Я не говорю, что из-за этого надо бросить заботы о более равномерном распределении податей, но, повторяю, это капля в море буквально.
Вчера в саду я потихоньку наблюдала за проходящими мимо — по дороге, ведущей в село. Год урожайный, потому и движения по дорогам больше. Идут два малых и молчат, щелкая подсолнухи. Подхожу к калитке.
— Куда, Борис?
Точно от толчка просыпаются.
— В Мураевню, чай пить.
И хоть бы какое-нибудь оживление, не говорю уж — улыбка на лицах!
Появляются мужик и баба, идут, как это водится, гуськом. Мужик впереди, баба сзади.
Эти ходили на мельницу, капусту торговать. Опять какие угрюмые, застывшие, насупленные лица! Сажен сто прошли они, не подозревая, что я за ними наблюдаю; только раз мужик обратился к бабе: «Акулина, давай бумажки». Акулина извлекла из-за пазухи что-то завернутое в бумагу, оторвала клочок и протянула мужу: корявые пальцы набили цигарку, и снова продолжалось безмолвное шествие.
Только когда напьются пьяны или поругаются, издалека их слышно. В первом случае на долю всякой встречной бабы несется какая-нибудь нецензурная шутка.
«Ты, Ванюха, в церковь бы сходил лучше, должно, сроду там не бывал» (бабья реплика).
«К попу ходить? Очень он мне нужен, г…о этакое, он еще мине не повянчал с тобой».
Это еще одна из очень милых шуток и очень умеренная. Товарищи развеселившегося малого хохочут. Жесткий такой, отрывистый смех. Разве так хохочет настоящее веселье?
С неделю тому назад исключили из Караваевскаго общества «поджигателя» (в своем месте расскажу об этом поджоге). Это малый, лет тридцати пяти, холостой, живший со старшим женатым братом. Он уже сидел в остроге за следующую проделку.
Сватался он за одну девушку из его же деревни, с которой, быть может, был в связи (кто это разберет?). Девушка не пошла за пего.
Чтобы ее «острамить», он забрался ночью в кладовушку, где стоял сундук ее; вытащил из сундука все девушкины наряды: поддевку «тонкого сукна», сарафаны, платки — и все тут же изрезал и бросил, а в сундук нагадил. Пока он отсиживал за это в остроге, девушка вышла замуж, и уверяют, что она хорошо живет с мужем.
Страничка из деревенского Боккаччо:
«— Сляпые эти — чистые жерябцы. Бядовые! Вожаков своих так бьют, что и сказать невозможно… А бабе ни одной проходу не дают — вожакам велят их ловить…
На одного сляпого вожак рассерчал да и поймай яму кобылу, заместо бабы. Сляпой как навалится на ее, а она яво и ударь задом. Все лицо яму расшибла, во куда отлятел, да и говорит:
— Сколько лет живу, такой бядовой бабы не видывал!»
Жена с мужем мало говорят, но несколько баб вместе представляют нечто, во всяком случае, более оживленное, чем группа малых или мужиков. Эти не пройдут молча — напротив, всю дорогу будут тараторить между собою о мелочах своего домашнего обихода. По-моему, и смех у них живее и более похож на веселье.
Бывает, конечно, и у мужчин более живой смех. Например, я замечала, что некоторые из мужиков неизменно вызывают смех своих односельчан или товарищей (батраков). Покажется фигура такого широкобородого Петрухи или толстомордого Никиты, и все «грохочут». Обыкновенно это фигура полная достоинства, видная, часто красивая, а «грохочут» все, да и только! Кажется, дело в том именно и кроется, что такие Петрухи и Никиты полны чувства собственного достоинства или сознания своей красоты, «горды», не любят, чтобы над ними смеялись. Поступь у них важная, а это и возбуждает смех, и чем больше «Никиты» сердятся, тем смех пуще. В таких случаях неудержимее всех «грохочут», конечно, плюгавенькие и невидные «Иваны». (Зачинщиком смеха «Иваны», конечно, никогда не бывают.)
Смеются долго и тонко, захлебываясь и сгибаясь, точно желая совсем уж спрятать свои невзрачные лица.
К сожалению, если такой Петруха, или Никита — богач, деревенский кулак, то… и смеху такого не бывает. Так смеяться можно над «товарищем», а какой же товарищ — кулак?
Иду по деревне. Против небогатой избенки стоит воз с капустой. Лошадь отпряжена и отведена на двор, хозяин избы стоит, опершись локтями на передок телеги, и «ничего не делает». Кругом воза толпятся три бабы: они отбирают лучшие кочни капусты и очищают их от отставших листьев. Дверь кладовушки отворена, и две крошечные девочки годов по четыре носят очищенные кочни и складывают их на земляной пол амбарчика. Часа два так проработали.
Мужик стоит у телеги час, другой, иногда набивает себе «цигарку» и курит. Бабы, то звонко и быстро, то нараспев переговариваясь о свойствах капусты и ее дороговизне, все-таки довольно быстро облущивают ее, но нужно видеть девочек! С каким усердием, серьезностью и быстротой они переносят кочаны в кладовушку! Как они ждут, чтобы мать или тетка протянула им кочан, и какое удовольствие написано на их замазанных мордочках, когда, семеня босыми ногами, они направляются с кочаном или двумя в кладовую.
Одна из баб уходит в избу и выносит оттуда на руках двухсполовинойлетнего мальчугана. Сначала он жмурится от солнца, потом несколько минут серьезно приглядывается к девочкам и тогда уже неудержимо рвется на землю, подбегает не совсем еще твердыми шагами к телеге и, уморительно хватая ручонками воздух, протягивает их к кочнам: «Мама, дай!» Мама не сразу исполняет его желание, рев, конечно. «На, на, молчи», — и мальчуган, улыбаясь, с не просохшими еще слезами, начинает за девочками вслед носить кочаны в кладовую. «Вишь, какие работники, — замечает одна баба, — не отгонишь, а дакось вырастут, батогами их работать не заставишь: так-то завсегда!»
Может быть, для трехлетнего «Ивана» новы еще впечатления от капусты и от всех предметов и действий окружающих его людей, а пятнадцатилетнему малому уже примелькался однообразный обиход кругом него? Или картошка с сухим хлебом развила в нем апатию, ту унылость и равнодушие, с которыми он и в могилу сойдет в свое время?
Во всяком случае, разница между трехлетним и пятнадцатилетним «Иваном» громадная.
Неожиданный вопрос.
Петр двадцативосьми-тридцатилетний малый, женатый, домохозяин-одиночка. Удивительно простодушен и неказист.
Я: Петр, скажи-ка, думаешь ты иногда, как твои мальчонки вырастут, как ты их поженишь и как ты с женой, да с сыновьями, да со снохами хозяйствовать будешь?
Петр (слегка подумав, простодушно): Нет. Почесть, что не думаю.
Я: Ну-у?
Петр: Оно бы думал… Да не чается что-то… Оно, разумеется, перемена, сыновья-то все бы меня сменили, — я, вишь, один, да не чается, нет! Что думать-то? Думаешь, не то вырастут, а то и помрут… Так и думается боле, что помрут.
Я: Петр, а ты сбирался когда-нибудь в Москву, хотел туда?
Петр: Сбирался, три года тому, да мать не пустила.
Я: А как нынче охотно все туда идут! Я частенько думаю: что вам там нравится? Может, и правда, там лучше? Денег вот только мало оттуда приносят. А все ж таки, может, для вас там лучше? И вина там много!
Петр: Знамо, пьянствуют. Денег мало кто домой приносит. Правда ваша, что другого малого пошлют из семьи в Москву, он и шлет денег понемногу, особливо ежели отца боится, а с собой уж ничего не принесет… Ну, не всяк только пьяница…
Я: Знаю, так вот тверезым-то с чего в Москву так хочется? Всякий малый, я думаю, уж знает, что в Москве для домашнего хозяйства не разживется.
Петр (подумав): Я так думаю, много из одежи туда идут тоже. Что ж, здесь и зиму и лето все в старых хоботьях ходишь, а там оденешься, обуешься, как надобыть. Глякось, какие оттуда приходят, нешто с нами сменить? (Действительно, point d'honneure крестьянского малого — прийти домой «московским чистяком», в жилете, «пиджаке», калошах и даже брюках.)
Я: А тебе очень в Москву хотелось, жалко было, что не попал туда? Может, и теперь все жалко?
Петр (мирно улыбаясь): Хотелось, знамо. Оно бы и теперь иной раз пошел, особливо как «наши» (деревенские) из Москвы придут — все рассказывают. Бывает, и завидно станет. А не слышишь про Москву — и забудешь, что Москва такая есть. Живешь себе и не «вздумаешь» про нее.
Я: Что же про Москву-то рассказывают?
Петр: Про жалованье, жалованье там большое, и ходят (одеваются) там хорошо, и всего там много, чай, питье, еда не такие, как в деревне. И жалованье большое — и всего, дескать, много…
У помещика жила (самовар ставить, полы мыть и т.д.) маленькая черноглазая Аксютка. Круглая сирота, — сиротой росла и «всего видела». Лет шестнадцати поступила она к помещику. Через год является к помещику и просит расчета. «Что так?» — «Замуж иду». Оказывается, хочет выйти тоже за сироту, девятнадцатилетнего малого, пригретого каким-то дядей.
Малый подростком шестнадцати-семнадцати лет жил в Москве, а затем находится «из хлеба» у дяди, даровым работником. Малый и озорной, и чудной какой-то, никто его не хвалит. «Что ж ты за такого лодыря идешь?
Разве мы тебе лучшего не сыщем?» — «Не можно мне. Что ж, я сирота, брата и того у меня нет, а Михалькин дядя меня к себе примает» и т.д. Видно, что бесповоротно решила.
По справкам оказывается, что какая-то дальняя родня Аксюты уже старалась расстроить этот брак, но тщетно. При этом огласилось, что Аксютка с Михальком давно уже «в любве», что они клялись и божились друг другу в верности, ели землю для закрепления своего союза, и Аксюта объявила, что либо за Михалька пойдет, либо в девках век свекует. Оказалось также, что дядя Михалька покровительствовал любви своего племянника с расчетом получить в дом даровую работницу. (На время, пока дети его подрастут, а потом и прогнать можно таких даровых работников!)
Состоялась сиротская, самая убогая свадьба. Год прожили у дяди, затем Михалек нанялся в работники у помещика. У Аксюты был выкидыш, очень возможно — самой ею устроенный: с ребенком дядя не стал бы держать.
У помещика в течение лета произошло несколько загадочных казусов в хозяйстве: странным образом околело несколько лошадей и коров. Ветеринар не признавал никакой инфекционной болезни, а когда снимали шкуру с павших животных, то на затылке оказывалось каждый раз черное пятно, вроде кровоподтека. Кроме этого сломалась два раза молотилка от железных прутьев, засунутых явно намеренно в снопы. Среди работавших на молотилке баб стали ходить слухи, что теперь будет еще коробка спичек в снопе и еще шкворень… От кого шли такие угрозы, никакими судьбами нельзя было от баб добиться. Совершенно не знал помещик и того, за что ему грозят, — никаких неприятностей у него с крестьянами не было.
На Михалька помещик не обращал внимания до тех пор, пока не вздумал как-то раз заставить его поработать у себя в саду — себе помочь. При этой совместной работе, из простого разговора помещика с работником, слово за слово из уст Михалька получился целый град озлобленных слов и речей против «капиталистов» (sic!), богачей-помещиков и богачей-крестьян. «Мы бездомные, мы безземельные, а богачи себе сады разводят, чай целый день попивают…» (Сады без фруктов разводить — по понятию крестьян, глупая и скверная затея, а «чай пить», разумеется, хорошо и приятно.) И т.д. и т.д. Помещик даже опешил несколько, но за разными делами забыл на время этот случай.
На деревне праздновался храмовой («кормовой», крестьянская острота) праздник. По случаю урожая все было поголовно пьяно. На третий день к вечеру запылала рига у деревенского богача-лавочника. Сбежался народ и поймали у риги Михалька. Тем временем занялась соседняя рига, и огонь стал угрожать всей деревне. Воды взять неоткуда, все замерзло, и вот деревня дружно наваливается на Михалька, бьет чем попало и бросает его в огонь (у всех ведь хлеб!) Так и сгорел бы Михалек, но выручил его тот же богач, у которого он зажег ригу. Вы думаете — это великодушие. Ничуть. Богач боялся, что если Михалек сгорит и будет по этому делу следствие, деревня на него, пострадавшего богача, свалит смерть поджигателя. Пожар хотя и не принял больших размеров, но кой у кого хлеб дотла погорел, и… когда на следующий день приехал на следствие урядник, получилось несколько крестьянских показаний о том, как Михалек хвастал, что он железный прут засунул в помещичью молотилку, что он несколько коров убил у того же помещика, и т.д. и т.д. Словом, пока дело касалось одного помещика, знали и молчали, «крыли» своего, конечно, сочувствовали Михальку, но когда поплатились своим трудовым имуществом, то раздалась другая песня…
Оказалось, что Аксютка все время помогала своему мужу…
— Чуден он, во какой матас[33], а жену не бьет никогда.
С деревенским богачом (равно как и с помещиком) Михалек никогда не «враждовал». Очевидно, здесь «идея» своего рода. И Михалька и Аксюту, обоих недюжинных и способных выше обыденного крестьянского уровня, гнули и сиротство, и бедность[34] до тех пор, пока не явился протест. Очень может быть, что в Москве Михалек хлебнул кой-каких «речей», — в его разговоре с помещиком это так очевидно сквозило. Как бы нелепы и необдуманны ни были действия этого малого, характерна все-таки эта назревшая ненависть бедняка к богачам, к крупным владельцам земли. Нет привычки к интенсивному труду, нет никаких знаний и света, а нужда давит и гнет тем не менее[35].
И что важно, вражда и ненависть эти назрели теперь изнутри, они уже хотя и редко, но порождают таких Михальков, действующих по своему выстраданному убеждению, тогда как вся пропаганда семидесятников, шедших в народ, едва ли произвела одного такого поджигателя…
С барского гумна возвращается десятка полтора баб и девок и два молодых барских батрака. Холод, вьюга.
Две бабы замешкались в дверях риги у вороха овса. Около них «барский староста».
Анисья[36] (баба лет тридцати): «Александра, касатка, поишши мою шаль, я ее даве тут в овес положила».
Александра (солдатка): «Ее тут и не найдешь» (роется в овсе).
Староста: «Вы тут чаво овес ворошите, живо домой!»
Анисья: «Эх, шаль-то моя…»
Староста: «Какое там г…о, пятиалтынный стоит, ты не на Михайлов день повенчалась и без шали дойдешь… Живее!»
Анисья (обидчиво): Хушь бы и пятачок, да она мне дорога».
Александра: «Вот она, деушка, на».
Староста запирает ригу и вместе с Александрой и Анисьей догоняет медленно подвигающихся против ветра баб и девок.
Анисья (завязывая шаль): «Спасибо те, касатка… (Помолчав.) Скоро твой хозяин домой-то приде?»
Александра: «Два года ему еще служить» (вздыхает).
Староста: «Она намедни сказывала, хучь бы еще годок послужил, я рада» (смеется).
Александра: «Ври боле, я вся искричалась, глякось на меня, а он — рада».
Староста (продолжает смеяться): «Слышь, Анисья, намедни сказали, что Паньку-то в Китае убили, а она плясать».
Александра: «У… у… тебя».
Староста: «Ты что ж это, Миколка, валандаешься округ девок, а скотина не кормлена?»
Алешка: «Вишь, он за Машку схоронился, греется».
Девки хохочут. Ветер обдает всех целым облаком мелких жестких снежинок.
Анисья: «Холодяк какой, в избу бы поскорее на печку».
Машка (толстая, румяная девка): «Надоест на печке».
Александра: «Надоест. Нет, там лучше, один бочок погреешь, другой — хорошо!» (Затягивает какую-то песню.)
Староста: «Ишь, шустрая, чего заголосила?»
Александра: «У мине одна песня».
Девки хихикают в рукав.
Александра: «Кабы были крылушки, полетела бы к нему».
Девки опять хихикают.
Одна из них: «А он бы тебе в горб наклал!»
Александра (обращаясь к Анисье): «Нет, он мне намедни письмо прислал: “Кабы у меня восемь Крылов, так кажный день бы к тебе летал”, так и пишет…»
Письмо на родину. От сына вашего. Первым долгом я вас спешу уведомить, что я внастоящее время жив и здоров затем ниско кланяюсь дорогой мамаши Марфе Васильевне и желаю вам от Бога добраго здоровья и в делах рук ваших скораго и счастливаго успеха, затем прошу мира и благословения, которое может существовать как на военной так и на часной службе по гроб моей жизни. Еще ниско кланяюсь братцу Демьяну Иванычу и желаю вам от Господа Бога добраго здоровия и всего лучшаго. Еще ниско кланяюсь любезной своей супруге Александре Артемовне целую тебя как все равно с тобою в сахарные уста нещетно раз и посылаю я тебе свое супружеское глубочайшее почтение и желаю я тебе от Господа Бога добраго здравия и вделах рук ваших скораго и счасли-ваго успеха и всегда быть весело настроеннаго расположеннаго духа. Еще низехонко кланяюсь своим любезным незабвенным деткам Владимиру Павловичу и Авдотий Павловне. Посылаю я вам свое родительское мир и благословение, которое может существовать погроб вашей жизни. Дорогая мамушка извините меня натом, что я долго неслал вам ответа и сам незнал, что мне были вами посланы деньги я недавно только получил зачто вас душой благодарю за ваши дорогие для меня гостинцы. Вы думаете дорогая мамушка что я на вас обижаюсь, нет не обижаюсь, только радуюсь, но дело состоит в том — я очинно о вас сильно скучаю кабы были у меня 4 великих крыла, тады я наверно летал к вам и к любезной хозяйке своей кажный день. Еще ниско кланяюсь богоданным родителям во первых Артему Кузьмичу а во вторых Авдотий Ильинишной сдетками вашими и желаю от Господа Бога здравия и всего хорошаго на свете. Еще ниско кланяюсь матери кресной с супругом вашим Ильей Андреевичем и желаю от Господа Бога добраго здравия и в делах рук ваших скораго и счасливаго успеха. Еще кланяюсь тетеньке Анисье Степановой еще кланяюсь братцу Петру Николаевичу с супругой издетками вашими и желаю вам от Господа Бога добраго здоровья и всего хорошаго. Еще кланяюсь Егору Терентиевичу с супругой вашей Любовью Николаевною и здетками вашими желаю вам от Бога добраго здравия и всего хорошаго еще поклонитеся там всем родным и знакомым братцам и сестрам и желаю вам всем вообще от Бога здравия и вделах рук ваших скораго успеха. Затем прощайте остаюсь я жив и здоров слава Богу. Павел Иванов Опенкин.