ГРАНИЦА

1.

Гришин сидел на лавке в углу хаты, задремывал, время от времени беспокойно открывая глаза.

Люди входили в хату и выходили из нее. Еще виднелись последние островки свежевымытого пола с сохнувшими досками - около лавок, у стола, у печи - и чувствовался запах распаренного горячей водой дерева, но кругом все было заляпано грязью. В открытую дверь низко, у самого пола, тек туман. Казалось, видно, как он медлительно переваливается через порог.

В хате было полутемно, свет тусклыми полосками пробивался через закрытые ставни. Вдоль стен протянулись дубовые лавки, справа у окна стоял дощатый стол, прямо напротив - прикрытые цветным рядном нары, рядом с ними печь с лежанкой и за нею угол, скрытый легкой фанерной перегородкой. Оттуда тянуло хмельным и теплым - должно быть, самогонной бардой, доносилось приглушенное, тайное бульканье.

Солдаты заходили поодиночке и группками, каждый по своему делу - попить воды, поесть, перемотать портянки, - и, быстро справившись, уходили.

С лежанки слезла молодая женщина с черной косой, в мужской солдатской рубашке, заправленной в вышитую синим и красным узором юбку, перекинула косу за спину и села на нары, прижаншись к печи. Рубашка, небрежно перехваченная булавкой, едва прикрывала смуглую грудь. Танкист, который обедал в углу, отрезая самодельным ножом с красивой плексигласовой ручкой ломти розоватого сала, поднялся и подошел к молодайке.

— Не рушай! - спокойно проговорила она.

Курка, продолжая перебинтовывать себе голову, шагнул вдоль нар и, очутившись рядом с женщиной, строго поглядел на танкиста .

Тот стоял, широко расставив ноги ; неласково улыбаясь щербатым ртом, сказал :

— Танкист гори, а младший лейтенант пригревайся.

Помедлив, взял сало, завернутое в тряпочку, вытер о комбинезон нож, посмотрел стальное лезвие на свет, повертел ножом и вышел.

Гришин окончательно открыл глаза. Жидкая грязь от следов и туман вместе с нею ползли на чистые островки пола; и представилось, что эти островки единственное, оставшееся на земле не запятнанным войной.

Рядом с хозяйкой, крупной и красивой, Курка казался еще меньше - так, на взгляд, паренек лет пятнадцати.

Перевязанная голова, узкоплечая его фигура, голубые детские глаза, заостренный нос, усеянный веснушками, очевидно, не одному Гришину внушали острую, почти болезненную жалость. Женщина вдруг обняла Курку, сильным и осторожным движением притянула его голову к себе и, спокойная, глядя вверх, негромко проговорила :

— Децко ты мое неразумное…

Лицо у нее в этот момент было таким, какое бывает у матери, когда она младенца убаюкивает, - красивое именно этой высокой и с покойной красотой.

Секунду Курка оставался неподвижным - бледный, с закрытыми глазами, как бы потеряв сознание, - потом резко оттолкнул ее, вскочил на ноги и срывающимся, обиженным голосом с непонятной грубостью выругался :

— Чего лезешь, с-сука…

Молодайка покачала головой, все еще глядя вверх, и как бы про себя повторила:

— Децко мое неразумное.

Из-за фанерной перегородки вышел пожилой человек с седоватой головой , с вислыми сивыми усами и прикрикнул :

— Цыц, Ядвига ! Сиськи прикрой!

Сквозь дверцу перегородки остро и раздражающе пахнуло горячим самогоном и киснущей брагой. Ядвига рассеянным движением провела ладонью по рубашке, неторопливо перестегнула булавку, так что на мгновение ворот совсем разошелся и стала видна вся ее грудь с коричневыми сосками, тяжелая не девичьей, а женской тяжестью.

Курка смотрел на Ядвигу как завороженный и еле заметно отодвигался от нее, будто увидел нечто страшное даже. Конец грязного бинта свисал с его головы, маятником покачиваясь вдоль щеки.

— Иди перевяжу ! - позвал Гришин.

В хате, кроме Гришина, Курки, хозяина и его дочки, не оставалось больше никого.

— Вы бы, татусю, чарочку поднесли. Ранетый ведь, сказала Ядвига.

— Мовчи ! - прикрикнул отец и дернул Ядвигу за толстую косу.

Ядвига и не пошевелилась, будто не почувствовала боли, и все смотрела вверх. В полутемной хате белая ее рубашка и юбка сурового полотна казались залитыми светом.

В открытую дверь кто-то невидимый крикнул :

— Дядько Грицай! В сильраду!

Хозяин, который с ведром воды шел к перегородке, остановился, поставил ведро на пол, повернулся к углу, где висело распятие, и застыл, что-то шепча про себя.

Курка иногда взглядывал на Ядвигу, но сразу, болезненно хмурясь, отводил глаза. Ядвига сидела прислонившись к стене. Гришин подумал, что так вот писали богоматерь старые мастера : кругом темнота - и фигура, охваченная неизвестно откуда льющимся сиянием, как огнем.

— Давно воюешь ? - спросил Гришин Курку.

— С сорок первого.

— Сколько ж тебе?

— Семнадцать.

Хозяин обвел глазами хату, все ее закоулки, распятие в углу, печь, цветное рядно на нарах, поставил ведро на пол и вышел.

— Заберут тату? В солдаты?! - спросила Ядвига.

Никто не ответил. В ведре мерно покачивалась вода.

— Тата … свое отжил, - почти про себя проговорила Ядвига.

— Ты что ж думаешь, не вернется? Без времени хоронишь, - сердито отозвался Курка .

— Свое отжил … - задумчиво повторила Ядвига, словно не слыша слов Курки. — И я отжила… И отлюбила. Шесть ночек с чоловиком спала.

— А с немцами, с полицаями сколько ? - заикаясь от волнения, выкрикнул Курка.

— Чего взъелся ?- сказал Гришин.

— Прохлаждаются, пока мы… Самогон гонют, сало жрут. - Курка махнул рукой и вышел на улицу.

Женщина поглядела ему вслед и повторила свое:

— Децко ты неразумное. - Потом, помолчав : — Е г о жалко. О н своего не дожил .

— Доживет, - торопливо проговорил Гришин, как бы стараясь отклонить такое выполнимое сейчас пророчество, и рассеянно спросил :

— Украинка?

— Не, пан. Мы поляцы.

Солдаты на минуту заворачивали в эту крайнюю на длинной сельской улице хату; многие входили так, без дела, просто вдохнуть домашний милый воздух, пахнущий картошкой, хлебом, самогоном, взять воспоминания обо всем этом с собой в последнюю, быть может, дорогу.

Появился Старшинов, начальник госпиталя, вынул из планшетки новенький лист двухкилометровки, разложил на коленях и, показывая на карте направление, зашептал что-то в ухо Гришину, подозрительно оглядываясь по сторонам, не подслушивают ли, чуть погромче сказал :

— Приказано свертываться. В девятнадцать ноль ноль. Ясно?

— Что ж нам свертывать? - усмехнулся Гришин .

Госпитальные машины застряли в дороге. Та единственная, на которой добрался начальник, стояла у хаты со сломанной задней осью. Весь армейский госпиталь теперь состоял из подполковника Старшинова, майора Гришина, шофера Козулина и снайпера, младшего лейтенанта Курки. Курка попал в госпиталь с тяжелым черепным ранением. Долечиваясь, он по доброй воле выполнял смешанные обязанности санитара, фельдшера и квартирьера.

— В девятнадцать ноль-ноль. Может, телеги достанем, фуры по-здешнему.

Подполковник озабоченно поглядел на карту. Вдруг, улыбнувшись, он притянул Гришина за рукав и значительным шепотом спросил :

— Соображаете, что это за линия? Вот - западнее Вышневца?

Гришин отрицательно покачал головой .

— Граница рейха ! Ясно? Пять сантиметров до этой самой г р а н и ц ы р е й х а.

Курка помог шоферу разгрузить сломанную машину.

Подполковник вместе с Гришиным распаковали тюки, отбирая и укладывая в вещмешки самые необходимые медикаменты, перевязочные материалы, хирургический инструментарий,- это на случай, если дальше придется двигаться пешим строем. Курка протирал чистой тряпочкой оптический прицел винтовки. Ядвига вышла, открыла ставни, принесла из чуланчика ведерко с голубоватыми, подкрашенным и синькой белилами и принялась мазать печь.

— Нашлa время… - неприязненно проговорил Курка.

— Трохэ почекам, - Ядвига послушно положила толстую малярскую кисть в ведерко ; шагнув к окну, она провела ладонью по запотевшему стеклу. Открылась даль: поля, придавленные низкими серыми облаками, разъезженные дороги, по которым медленно двигался поток людей, повозок, танков, самоходок, поросшие ветлами невысокие холмы - татлы, как их здесь называют.

Плотный слой облаков в одном месте утончался, открывая оловянный диск солнца. Вначале диск этот был холодным, как луна, но постепенно потеплел - нежданно, как подарок, - и тогда все кругом засверкало слабым серебряным светом : деревья на холмах с тонкими веточками, покрытыми бессчетными капельками влаги, мокрые башни танков, мокрые дула винтовок и автоматов, широкие колеи, пропаханные машинами и танковым и траками, наполненные стылой болотной водой , талый снег, сохранившийся кое-где в низинах.

В нестойком этом , едва родившемся и уже гаснущем сиянии, чудилось, движение прекратилось. Казалось, солдаты, которых не могли остановить три года войны не одна, а тысячи смертей, замерли, любуясь робким светом.

Ядвига еще раз посмотрела на дальние холмы, на солнце, которое снова куталось в облака, и сказала, обращаясь к самой себе :

— А балакают - бога нема. Кто же то зробил ?

Она еле заметно улыбнулась, такой нелепой и странной представилась ей мысль, что бога нет, раз существуют - несмотря даже на войну - деревья, люди, солнышко.

Kypкa впервые взглянул на нее без осуждения.

— Чудачка ты, однако .. И это бог с мастерил? - Он приподнял винтовку.

— Не, пане, то человек.

Курка задумался, потом сказал :

— Когда автоматчиком был, я и не знал : убил кого или нет? А заделался снайпером - на счету пятьдесят шесть.

Ядвига повернулась спиной к окну. Побледнев, глядя не на Курку, а прямо перед собой , неслышно, одними губами, она выговорила:

— Пятьдесят шесть? Ты ?..

Потом, после долгого молчания, сказала еще :

— У нас эсэсовцы мамусю замучили, и братишку , и Анджея, мужа моего.

Она глядела прямо перед собой таким взглядом, что казалось, будто в полумраке перед нею в этой хате выстроились погибшие на войне. К ним, раздвигая стены хаты, пристраиваются тысячи и тысячи убитых. Солдаты и люди, замученные фашистами, и среди них родные Ядвиги...

Ведро с водой все еще стояло там, где его оставил хозяин, - на самом ходу. Гришин и подполковник, укладывая медикаменты, почему-то обходили ведро, вместо того чтобы отставить его в сторону.

Подполковник потрогал двухсуточную щетину на щеках. Запихивая в мешок бинты, вату, свертки марли, он негромко сказал Гришину:

— Лузенцев говорит, знаете, из оперативного : немца притащили ; оттуда, через грязь, волоком . Немец очухался и за свое - операция неграмотная: «У нас к Тарнополю автострады и железнодорожные колеи, а у вас ни одной дороги. Шестьдесят километров болота. Пока мы перебросим двадцать снарядов, вы - один . Мы - двадцать батальонов, вы…» Каков, а ? ! Что бы вы этому подлецу ответили, товарищ майор ?

— По морде бы стукнул .

— По морде ?.. - Подполковник, поглядев на Гришина, скептически покачал головой. - Не знаю. И «по морде» - не в вашем стиле… А сопоставление, если так, отвлеченно рассудить, убедительное. Двадцать снарядов и один, автострады, а у нас все на плечах. Связи нет. Не подразделения, а бредут себе в чистом поле солдатики… -

Помолчав, сказал еще: - Ставка на что? На одно: доверие к человеку. И еще на неожиданность удара. Так, что ли?..

Гришин не ответил.

В хату зашел пожилой солдат в куцей шинели, подпоясанной брезентовым ремнем, и кирзовых сапогах. Стоя на пороге, он снял пилотку с бритой головы, не по-военному, поклонившись, сказал :

— Пани Ядвига, дозвольте трохи отдохнуть. Дорога дальняя.

Ядвига скользнула равнодушным взглядом по лицу солдата и вдруг, всплеснув руками, бросилась к нему:

— Татусю! О матка боска, яки млоды!

Отец гладил дочку по голове, по плечам и обводил глазами хату. Оглядывал медленно - стены, углы, начиная от того, слева от двери, - там были свалены хомут, шлеи, всякая конская упряжь, - печь, стены, где висели фотографии в рамках и картинки, вырезанные из журналов, окна, залепленные облаками и серым туманцем, сквозь которые виднелась черная с белыми островками снега земля. Островки эти - даже не белые, а серые - плыли в тумане. И земля пыталась скрыться в дымке, словно моля о покое, одном только покое, который нужен ей, истерзанной, окровавленной, чтобы напиться влагой вместо крови, принять весеннюю влагу в самое свое чрево, а потом родить хлеб для людей, которые будут же на свете .

Он гладил дочку по голове и, переводя взгляд с предмета на предмет, говорил однотонно, не повышая и не понижая голоса, строго, как бы читая завещание :

— Шлеи попросишь пана Казимежа, чтобы починил, в ножки ему поклонись. Пан Казимеж сухорукий, его в солдаты не возьмут. Пан Казимеж скажет: зачем это? Коняку забрали, и тату забрали. А ты скажи : коняка, даст бог и матка боска, к весне вернется, и татусь тэж.

И сала дай ему от того боровка, что зимой резали. Пан Казимеж сало уважает.

Дочка плакала. Концы ее губ не опускались, глаза были широко раскрыты - красивые, светло-голубые , - но слезы текли и текли по щекам. Отец подвел ее к лавке, поставил под скамью ведро с водой и другое, маленькое, из которого торчала маляр ская кисть. Шагая по комнате, он продолжал говорить все так же, не повышая и не понижая голоса, строго, как читают над покойником :

— А из хаты ни ногой, Ядуся. Недобрых людей много, и Бандера лютует. Паненка Зося пошла в Гнило Гнездны к сестричке, а ее поймали, надругались, распяли и сожгли. Как же так?

Он остановился посреди хаты и посмотрел на чисто побеленный голубоватый потолок - там ложились серые тени: уже сгущались сумерки.

— А говорят, бог есть,- сказала Ядвига и тоже посмотрела вверх, сложив внутрь ладонями и протянув вперед руки, как на молитве.

— А пан Казимеж скажет - дратвы нема, - продолжал хозяин, все еще стоя посреди хаты и глядя вверх.

А ты дай ему иа того сундучка, что в скрыне схован. Дай трохи - бо ще сгодится.

Подполковник выглянул было на улицу, быстро вернулся, отвел Гришина в сени, сел на мешок с соломой, раскрыл планшетку и, заглядывая в длинный листок, вложенный под целлулоид поверх карты, зашептал на ухо:

— Уточняю: боевая задача выглядит так. Ударной группой в составе… Ну, это нас не касается… Нанести удар с фронта Ямполь - Ляховцы, в общем направлении Вериводка - Збараж - Тарнополь. Оценка противника: все пехотные и танковые дивизии сильно потрепаны в предыдущих боях, понесли большие потери и последнее время усиленно пополняются маршевыми батальонами.

Свои войска: все части понесли значительные потери.

Укомплектованы в подавляющем большинстве малообученным контингентом с временно оккупированной территории. Шоссейные и улучшенные грунтовые дороги на протяжении направления главного удара отсутствуют.

Подполковник часто замолкал, беспокойно крутя головой на тонкой шее с большим кадыком : не подслушивают ли?

Понизив голос до еле слышного шепота, он сказал :

— Вот какой казус, голубчик. В девятнадцать ноль ноль - отменяется. Ночью схватит морозцем - сразу выходите. Вдвоем с Куркой. Ему бы, по правде, лежать еще недельку, все-таки черепное ранение. Ну, да что поделаешь. А я дождусь, пока тылы подтянутся, и тоже. Вы там, на месте, сразу разворачивайтесь. Работы будет много. Ясно?

Гришин вернулся в хату и, зябко втянув голову в воротник шинели, сел рядом с Куркой.

Хозяин по-прежнему шагал по хате, что-то убирал, прятал, иногда, без видимой цели, просто трогал попадающиеся ему на пути вещи : комод, вышитый рушник на стене, косу, топор, украшенные бумажными кружевами полки с посудой. Остановившись у загородки, он ударом сапога сбил фанеру. Открылся самогонный аппарат - котел, трубки, змеевики. Из медного крана в стеклянную сулею то капал, то лился, то выбивался с такой силой, что в стороны летели брызги , окруженный мутноватым облаком самогон. Стенки сулен были покрыты капельками. К потолку поднимался сивушный пар. Все это как бы дышало непричастной к окружающему и неуместной хмельной веселостью.

— Собери на стол, Ядя, - сказал хозяин, полузакрыв глаза. - Чтобы все как у людей. В остатний раз… А скатерть возьми из комода, ту, мамусину. И сало из скрыни.

Ядвига поднялась.

Курка не отрываясь следил за ней взглядом, в котором смешивались подозрительность с детски удивленным обожанием. Гришин сидел, по-прежнему втянув голову в воротник шинели и скрестив руки, стараясь согреться : его лихорадило.

Когда стол был накрыт, нарезаны хлеб и сало, принесены огурцы в обливной миске, хозяин вытащил из-под крана трехлитровую сулею, сменив ее другой. Поднял тяжелую посудину, поставил среди стопок и, церемонно поклонившись, пригласил :

— Проше паньства до столу!

Курка вопросительно взглянул на Гришина.

— А чего ж, - сказал Гришин. - Да и трясет что-то…

Выпили по стаканчику, потом еще.

Курка сидел хмурый, сосредоточенно глядя на стопку и ломоть хлеба с толстым куском сала, пододвинутый ему Ядвигой, потом вдруг, чуть подняв брови, спокойно и счастливо улыбнулся.

— Чего ты ? - спросил Гришин.

— Листопадовка вспомнилась, - рассеянно отозвался Курка.

— Давно из дома ?

— Седьмой год.

— Как так ?

— Дядька меня выдрал, обозвал куркульским последышем, я и драпанул к батьке на Вычегду.

Курка говорил шепотом и все так же, странно и нежно, по-детски, улыбаясь.

Когда Курка заговаривал, Ядвига переставала есть и пить, и видно было, что она прислушивается, боясь проронить малейшее словечко. Скулы у нее напряглись и резче обозначились.

— Добрался до отца? - спросил Гришин.

Курка кивнул.

Хозяин поднялся, вытянулся во весь свой огромный рост и запел оглушительным басом :

Взвейтесь, соколы, орлами,

Полно горе горевать,

То ли де… То ли дело под шатра-а-ами

В поле лагерем стоять.

По-прежнему в избе время от времени появлялись солдаты и, оглядевшись, кто несмело, кто увереннее, подходили к столу.

Продолжая петь, хозяин каждому наливал самогон в граненый стаканчик и отрезал ломоть сала.

Старая песня , - сказал Гришин, когда хозяин замолк.

— В императорской гвардии пели, - отрапортовал хозяин . — В одна тысяча девятьсот пятнадцатом. В Санкт-Петербурге.

— Неужели вы и в царской гвардии служили ?

— А як же, - Хозяин еще больше вытянулся, отер усы и опрокинул стаканчик.

— Долго ты був… с таточком ? - тихонько спросила Ядвига.

Курка молчал, но перестал улыбаться и насупился.

Гришину не в первый раз стало жаль Ядвигу, и он повторил вопрос :

— Сколько с отцом прожил?

— До сорок первого. В июле его сосной придавило, и сразу… А я удрал на фронт.

Все помолчали.

— А може, спать лягим? - предложил хозяин.

Совсем стемнело. Гришин постелил шинель и улегся на лавке у окна, Курка - на другой лавке. Ядвига забралась на печь. Солдаты все заходили и заходили. Темнело, и фигуры их становились почти неразличимыми. Потом они стали совсем не видны в темноте, плотной от человеческих дыханий и тумана, заползающего с поля. Только слышался время от времени топот сапог и жестяной шелест пропитавшихся влагой плащ-палаток.

Засыпая, Гришин плотнее закутался в рядно.

2.

Во сне Гришин почувствовал тревогу от прерывистого шепота. Он насильно открыл глаза, как делаешь, пытаясь прогнать дурной сон. Но шепот звучал по-прежнему, задыхающийся, невнятный, странный оттого, что казалось, будто он слышится сверху, из темной пустоты.

Не сразу Гришин сообразил: это Ядвига лежит на печи и шепчет, зовет, почти заклинает Курку :

— Хедь до мене, децко мое, децинко. Татусь юж ушел, никто не услышит. Ты лезь на печку, не бойся. Ничего не бойся, децинко мое.

— Молчи ! Отстань, - отвечал Курка так же еле слышно, голосом испуганным, хриплым, вздрагивающим, будто он плакал. - Не смей ! Отстань!

Он повторял «не смей» , «отстань» , как мог бы сказать «сгинь» верующий, которому примерещилась нечистая сила.

Ядвига словно не слышала. Шепот ее лился сквозь темноту вниз, как ручей, - вздрагивающий, обволакивающий , одновременно слабый и всесильный.

— Иди скорей! - шептала Ядвига. - Ты не думай, мне э т о не нужно. Анджей говорил: «Льдинка моя». Говорил : «Била, як снег, и холодна, як снег». Он меня целовал, а я думала - скорей бы уж. Иди, иди, децинко мое, любо мое кохано.

— Отстань ! - хрипло повторял Курка .

Теперь казалось, что Ядвига говорит не Курке, а самой себе. Будто что-то растаяло в ней, как тает ледник, и льется поток - сквозь темноту, сверху вниз, - способный пробить сердце.

Она говорила:

— Я потому и не понесла, что холодная була. А до тебя я ласковая, коханый мой. Ты иди до мене, а то погибнешь без этого. Родился и погибнешь т а к, как 3ося, которую Бандера сгубив.

— Отстань, - повторял Курка . - Заладила: «убьют », «погибнешь» .

— И татусь не вернется, я знаю, и коняка наша, - быстро-быстро шептала Ядвига. - И все будет мертво.

Курка подбежал к дверям и распахнул их, сперва первые - в сени, потом вторые - на улицу . Изба осветилась тусклым светом . Из темноты выступили печь, стол, где поблескивала пустая сулея, лавки вдоль стен.

Шепот Ядвиги замолк, но слышалось ее дыхание, и невидимый взгляд ее сверху, с печи, давил, не давал опомниться.

Мутный блеск лежал на змеевиках самогонного аппарата и пустой сулее. Туман, запол зая в избу, стлался по полу волнами, тоже поблескивая сверху. В прямоугольнике дверей виднелись поля, дороги, татлы, поросшие кустарником.

Больше не казалось, что кругом болото, топкое, засасывающее. Вся земля и бесчисленные колеи покрылись тонкой ледяной пленкой; в нарождающемся свете раннего утра она отливала красноватым. Кусты - близко, у самых дверей, и дальше, на гребнях холмов, все, сплошь до последней веточки, казались обернутыми в серебряную фольгу.

Мимо дверей проплывали танки, проходили и исчезали из глаз солдаты, и неуместный этот праздник, только чуть окрашенный красноватым, как предчувствием крови, снова открывался взгляду.

— Холодно … Закрой дверь! - попросила Ядвига.

Не отвечая, Курка взглянул на Гришина и, увидев, что тот не спит, сказал:

— Потопали, товарищ майор. После хуже будет.

Гришин поднялся ; и он, и Курка взвалили на плечи

тяжелые мешки с медикаментами и хирургическим инструментарием.

3.

Булыжная дорога обрывалась, а дальше тянулись пахота, проселки, распластавшаяся на двести, даже триста метров топь, по которой с трудом ползли танки, фуры, самоходки. Кони и люди останавливались над превратившимся в болото весенним глиноземом. Кони тревожно ржали, хрипели; здешние. они понимали, что время пахоты и сева еще не пришло.

Вместе с другими Гришин ступил в грязь и увяз по щиколотку. Через несколько шагов, в ложбине, он провалился по колено, с трудом вытащил ноги и остановился отдышаться.

Мысленно ему представилась армия, вся война как одно живое существо. Начало ее. Ополченцы, бегущие по желтеющему ржаному полю и падающие ничком в колосья.

И он сам бежит, спотыкаясь о трупы, и сквозь бесконечную усталость, вытеснившую даже страх, успевает подумать:

«Почему я живой? Не падаю? Когда же это неизбежное придет?»

Южный фронт. Полки в сто штыков. Немецкие танки, легко разрезающие жидкие оборонительные порядки. Зимняя, оледенелая, припорошенная серым колким снежком степь под Барвенковом. Куда ни достанет глаз - кавалеристы на тощих конях: конный корпус в наступлении.

Иногда конь наклонит голову, потрогает мягкими губами снежок.

Все это видится не отдельными картинами, а как река, как продолжение одно другого. Будто те упавшие в рожь ополченцы очутились на конях: за плечами карабины, поводья в руке. Живые со смертью за спиной или мертвые, продолжающие бессрочную солдатскую службу.

Кони, печи сожженных изб, редкие степные деревья.

И вдруг все начинает вибрировать: оледенелая земля, оледенелые деревья. Откуда-то сзади людей настигает гул моторов. Он вырывается из сумеречной темноты и приближается, как прибой. И как на море прежде всего из темноты выступает пенная кромка, так и тут нарастает дальний серый вал, постепенно расчленяясь на отдельные волны - тяжелые танки КВ, покрытые изморозью, словно сединой, разрисованные серо-белыми пятнами и полосами камуфляжа. Танки, продавливающие землю, заставляющие вздрагивать сгустившуюся ночную мглу, деревья, тонкие ноги голодных коней, огонь в печах уцелевших изб.

Конники, повернув головы, смотрят на эти первые советские танки, увиденные ими с начала войны.

И для Гришина это первые советские танки после “бетушек” - танков БТ с ненадежно тонкой броней, стремительно мчавшихся на мирных парадах и потерянных в начале войны.

Танки приближаются. Уже не надо поворачивать голову, чтобы разглядеть их. Они проплывают рядом ; конники, пропуская их сквозь строй, отступают в темь, стираются в памяти. И кажется, что сама война, раньше бежавшая в пешем строю, потом отчаянно встречавшая немецкие танки винтовочным огнем из неглубоких окопчиков, потом на голодных, из дали гражданской войны, конях прощупывающая путь па запад, оделась наконец в стальную броню, стала военной машиной, которую не остановить.

Эти первые танки исчезли на западе, по дороге на Красноармейск. Земля перестала дрожать, и сердце перестало вздрагивать от надежды. И в занятой медсанбатом единственной нетронутой избе расстрелянной немцами деревеньки Гришин ампутировал ногу, удалял кровавые лохмотья костей, жил и мышц у танкового генерала Колосова. В полусознании генерал говорил:

— Мне бы сто танков, я бы до Берлина!..

А потом на Калининском фронте Гришин увидел среди редких деревьев сотни аэросаней, засосанных жидкой грязью неожиданно ранней распутицы. Увидел войну, при готовившуюся к прыжку до Балтийского моря, к ножевому удару, но еще недостаточно мощную для этого, остановленную природой.

Гришин шагает рядом с Куркой, и кажется ему, что сейчас он может охватить войну одним взглядом как целое - громаду, возникшую в июне сорок первого и с тех пор тянущуюся через все дни и ночи долгих этих лет. Kак одно существо с могилами по краям тысячекилометрового следа.

И вспоминается война зрелая: организованная, отлаженная машина.

Танки, самоходки , орудия, грузовики с мотопехотой, двигающиеся после Kурской дуги на юго-запад, между минных полей, которые не успевают разминировать, как прежде не успели убрать хлеба. И тогда, по пути в Тамаровку, казалось, что т а к о й война останется: до конца - регулярной, машинной.

Солнце чуть поднялось, и ледок на деревьях, холмах, колеях дорог растаял . Стеклянный, хрупкий звук ледяной пленки , ломающейся под сапогами, перестал доноситься.

Отовсюду слышалось жирное чавканье разбухшей земли.

Гришин поднял голову. Очень близко, на невысоком бугре, он увидел фигуру в длинной щеголеватой шинели.

Человек на холме не отрываясь смотрел в полевой бинокль. Гришин узнал командующего армией генерала Черняховского.

У подножия холма, одним боком до борта утопая в грязи, стоял «студебекер», груженный семидесятишестимиллиметровыми снарядами .

— Сержант! - опуская бинокль, подозвал генерал маленького сутулого солдата.

Сержант растерянно и суетливо повертел головой -

его ли зовут? - и, по-бабьи подбирая полы шинели, перебрался вброд по дну кювета, полного до краев жидкой грязи, через силу стараясь дать строевой шаг. Когда сержант поднялся на бугор, генерал тихо отдал ему какое-то приказание. Сержант скинул вещмешок, развязал его и присел на корточки. И генерал наклонился над вещмешком.

Гришин и Курка стояли у подножия бугра: они отчетливо видели все малопонятное, что происходило наверху.

И сотни солдат, бредущих мимо по изборожденному колеями и канавами полю, разделенному бугром и сливающемуся за ним в грязевую реку, останавливались, словно по неслышной команде, устремив глаза вверх.

Сержант вынимал вещи из мешка, обычный, однообразный солдатский обиход, и передавал генералу то быстро, решительно, то с видимым трудом, на долю секунды задерживая движение руки. Генерал некоторые вещи отбрасывал, а другие, немногие, протягивал обратно сержанту.

В сторону полетели консервы, белье, кожаные заготовки для сапог.

Люди на поле наблюдали за происходящим. Грязь незаметно затягивала солдат, но они не обращали внимания на то, что ноги уходят в топь.

А те, что стояли дальше и не видели ясно бугор, смотрели на очевидцев, по лицам стараясь угадать происходящее.

Сержант теперь уже сам с азартом отбрасывал вещи.

Тряхнув мешком, напоминающим пустое вымя , он повернулся по-уставному, сбежал вниз по склону, вытащил из ящика на затонувшем грузовике один за другим два снаряда, обернул чистыми портянками, осторожно засунул снаряды в мешок и перебросил тяжелую ношу за спину. Грязь проглатывала консервы, кирпичики пшенного

концентрата, сырое белье, наспех постиранное и подсушенное на последней ночевке.

Курка тоже засунул снаряд среди бинтов и коробок с медикаментами.

Солдаты близ бугра и дальше по всему полю слов нv разом поняли смысл и неизбежность происходящего. Они снимали свои вещмешки, подходили к одной из десятков машин, фур, телег, засосанных грязью, чтобы нагрузиться минами, снарядами, коробками с патронами и пулеметными лентами.

Солдатские вещи, скупой солдатский уют, добытый с таким трудом, падал в грязь, чтобы исчезнуть. Солдатский обиход, где дым и тепло махорки должны заменить тепло дома, а несколько строк письма - все книги, созданные на земле, всю мудрость и доброту, за тысячелетье отданные людям, а смена белья дать хоть надежду, что все это - грязь, пот, смерть за плечами - кончится когда-нибудь, чтобы и не присниться. Солдатский обиход, почти и невидимая ниточка, связывающая военное существование с обычной жизнью.

Грязь безразлично втягивала ненужное ей, и снова все однообразно чернело кругом, мутно поблескивало.

Гришин подумал : «Что же все-таки оставляют люди ? С чем нельзя расстаться даже перед лицом смерти? Письма ?! Письма уж конечно никто не выбросит. Можно умереть отчаявшимся, голодным, но как умирать, оттолкнув руку, протянутую из необозримой дали?»

Люди шли и шли. Снаряды высовывались стальными боеголовками из вещмешков, как младенцы-близнецы, прижавшиеся друг к другу.

Гришин шел молча. Изредка, не оборачиваясь, он спрашивал Курку о чем-либо, больше для того, чтобы среди болотного чавканья услышать человеческий голос, чем по действительной необходимости.

— Карболку забыли, конечно?

— У меня, товарищ майор.

— А кохера, костную пилу, черт бы ее побрал?

— Есть … есть … - монотонно отзывался Курка.

Бугор давно скрылся с глаз, а перегрузка боеприпасов с фур и машин на солдатские плечи продолжалась.

Некоторые пехотинцы отбрасывали вещмешки, чтобы

удобнее было вместо лошадей впрячься в орудийные передки, взвалить на спину ствол миномета.

На войне обычно властвуют приказы, сейчас всем управляла общая м ы с л ь, неизвестно как - безмолвно - передающаяся от солдата к солдату, общая воля, необходимость, взращенная в солдатском сердце годами войны.

По краям поля плыли татлы. Деревья отсырели, казалось, что и они, усеянные каплями воды, как каплями пота, сверх силы напрягаются каждой угловатой голой веткой, чтобы остаться на земле, не уйти в грязь.

Тощая лошадь, впряженная в фуру, споткнулась, упала в канаву и делала судорожные усилия, чтобы подняться, но все больше валилась на бок. Ездовой, до пилотки заляпанный грязью, тянул лошадь за уздцы и кричал тонким, отчаянным голосом :

— Н-ну, тр-р-р-реклятая!

Лошадь дергала головой.

— Да у нее нога сломана, - сказал Курка.

Ездовой выпрямился. Лошадь тонула в канаве, временами вырывая голову из вязкой жижи, чтобы в следующую секунду снова погрузиться в нее. Видны оставались только темные, обезумевшие глаза.

— Пристрели! - сказал Курка.

— Стрелять не приказано! - тем же тонким, отчаянным голосом крикнул ездовой.

Поток, завихрившийся было вокруг тонувшего коня, двинулся дальше. Справа, на вершине холма, в тумане, возникла белая, теперь казавшаяся прозрачно-серой, церковь - униатская, с вратами, обращенными на запад.

Купола уходили в облака, и от этого церковь напоминала крепость - до самого неба слепая серо-белая стена. За церковью по гряде тянулось село, обращен ное к дороге задворками.

Курка обернулся. Лошади уже не было видно. «Утонула » , - подумал он и поплелся дальше.

Солдатский поток свернул, обходя церковь и деревню.

Это тоже, по-видимому, диктовалось не приказом, а общим сознанием участников похода, понятной всем необходимостью подойти к Збаражу неожиданно для врага.

Почему-то Гришину вспомнился шепот Ядвиги : « И коняка наша не вернется, и тата не вернется…» Люди шли потому, что т а м граница фашистского рейха, чудовищно раздувавшегося за счет земель Польши и Украины, т а м асфальтированные дороги, автострады, до самого конца. Три года топали к Москве и от Москвы , через свою сожженную и разбомбленную страну, а там пойдет счет километров до Берлина.

Шли nотому, что они, те, кто чудом выжил, три года не были дома. Потому, что время другой пахоты и другого сева, о котором они не знали, давно надвинулось. Потому, что за военные годы секунды превратились в вечность для тех, кто рыл окопы и строил укрепления, кто погибал в фашистских лагерях, для солнца, которое тысячу дней поднималось на востоке в крови и тонуло на западе в крови, для каждого человека.

В нескольких шагах, тяжело переставляя ноги, брел молоденький солдатик, увешанный коробками с пулеметными лентами. Тонкая голая шея его высовывалась из воротника шинели. Солдатик споткнулся, странно взмахнул руками и упал ничком. Лицо его сразу ушло в грязь до краев пилотки . Он попробовал подняться - и не смог : коробки с пулеметными лентами впечатывали его в землю, беспощадную от крови. Грязь заливала губы. Оп хрипел и от

плевывался. По грязному лицу стекали слезы, оставляя светлые борозды. Другие солдаты приближались к тонущему, но медленно, точно во сне.

«Чего они, сволочи, не бегут?» - подумал Гришин, но сразу заметил, что ведь и сам он не бежит - ему это только кажется, что он бежит, а в действительности он еле движется, бесконечным усилием вытягивая ноги из грязи.

Грязь все всасывала в свое черное нутро, земля как бы подымалась на дыбы, пенилась от бешенства, не желая больше нести на своей спине войну, истекала грязью, как кровью.

Курка и Гришин добрались первыми. За ними подоспели два артиллериста. Вчетвером они подняли упавшего.

Солдатик стоял и, часто переводя дыхание, покачивался, улыбаясь и плача одновременно. Оп был совсем маленький - на полголовы ниже Курки.

Глядя снизу вверх па окружающих, солдатик судорожно глотнул воздух, невнятно прошептал серыми губами : «Щиро дякую» - и сильно качнулся вперед, - показалось, что он снова падает. Курка даже протянул руки, чтобы поддержать его, - но солдат не упал, а шагнул вперед, так же как прежде, вытягивая топкую шею из воротника шипели, и зашагал, увешанный пулеметным и лентами.

Почти сразу его не стало видно в потоке одинаковых серо-черных шинелей, выходивших из тумана, все более плотного от сумерек.

Гришин думал: «Логически прав немец, который подсчитал, что паше наступление обречено па провал, потому что у них на твердой земле отлично подготовленная оборона, и пока мы дотащим один снаряд - они привезут двадцать. Но в этом рассуждении забыт человек» .

Он думал: «Во всех страшных и подлых взрывах фанатизма, как немецкий фашизм, есть одно общее, пожалуй, только о д н о совершенно общее. Убеждение в том, что каждый человек в отдельности ничего пе стоит, а ценность имеет лишь недоказуемая, адресованная инстинктам, а не разуму, идея, все равно как ни называть ее: «раса»,«жизненное пространство», « черт в ступе».

Темнело. Гришин посмотрел вверх и вспомнил, что весь день не слышно было самолетов. В таком тумане не очень-то полетаешь. И немцы, очевидно, настолько уверены в невозможности советского наступления, что даже не ведут разведку.

Армия уходила в темноту , предрассветную, тревожную, прикрывалась ею, как непрочной, тающей по минутам и секундам броней. Даже ритм шагов, протяжный звук которых доносился отовсюду, становился равномернее. Рев грузовиков, пытающихся вырваться из грязи, слабел. Люди не шли, а плыли через грязевое море. Хотя каждый шаг стоил неимоверного труда, казалось, что тебя движет половодье.

И у Гришина возникло чувство, что он плывет. Сам не сознавая того, он делал плавательные движения - рагребая перед собой плотный темный воздух. Он подымал голову вверх как бы для того, чтобы вдохнуть.

Он шел из последних сил, впрочем, и последние силы давно кончились. Изредка он окликал Курку ; голос в темноте звучал хрипло и незнакомо. Курка отзывался то справа, то слева, то впереди , то сзади, и от этого Гришину казалось, что он бредет по кругу.

Иногда он закрывал глаза, как бы засыпал. То есть не совсем засыпал, потому что продолжал слышать происходящее, но одновременно видел сны - длинные, запутанные. Было удивительно, что такие длинные сны вмещаются в считанные мгновения.

Сны сразу забывались, помнилось только, что в каждом из них была река, которую надо переплыть.

И что-то тяжелое, может быть болезнь. Будто эта болезнь притаилась в клеточках тела и теперь от непосильной усталости вновь оживает.

Холмы круто нависали над головой, церкви напоминали черные крепости.

Гришин подумал, что, вероятно , граница рейха, проклятого богом и людьми, уже давно перейдена, а он даже не увидел - какая она, эта граница, к которой несет его три года. Под Москвой не знал, когда она была за тысячи километров, и сейчас не знает, когда она рядом .

— Вася! - крикнул он. - Даешь границу к чертовой матери !

— … ешь границу, - отозвался и з тумана голос Курки.

«да чего мы в ней не видели, в этой границе? - думал Гришин . - Так - столбик, речушка…»

И все-таки странно, что самое главное счастье всегда далеко впереди или далеко позади. А вот чтобы подержать в руке главное счастье - этого не бывает.

Ему захотелось припомнить самый счастливый час жизни, но так и не вспомнилось ничего.

В темноте опять надвинулся полусон : ему показалось, что кого-то хоронят, оп песет неимоверно тяжелый гроб и не может больше.

И опустить гроб па землю - нельзя.

Уже наяву подумалось, что и земля до ужаса устала нести на себе людей, шагающих к собственным могилам с заботливо припасенными саперными лопатками, чтобы вырыть эти могилы, - шагающих час за часом, год за годом со снарядами, минами, гранатами, всем техническим оборудованием смерти за плечами.

Чуть светало. Oт набухших влагой полей поднимался густой пар.

Гришину пришло в голову, что по сравнению с тем, что скоро наступит, к чему они шаг за шагом приближаются, это самое счастливое время. Ни одного самолета над головой, ни выстрела, ни звука, кроме натужного дыхания тысяч людей и хлюпанья вязкой земли.

Он только представил себе сумасшедшую неразбериху: поток раненых, необорудованное помещение и горстку врачей, сестер и санитаров, которые сейчас рассеяны по полю, запахи крови, йода, карболки, крики, глаза умирающих, нечеловеческую усталость. Только представил себе все это и тут же замахал головой, отгоняя то, отчего загодя начинало тошнить и сводило мышцы рук .

Он прикрыл веки, смутно надеясь, что вернутся хотя бы те тягучие, томительные, но тихие сны с ледяной рекой и болезнью.

Сны не возвращались. Вместо них припомнилась сама эта болезнь, пережитая в детстве. Вспомнилась гражданская война, местечко, только что разграбленное одной бандой и покорно ожидающее следующую.

А он лежит в жару и не может пошевелиться. Бредит.

Вокруг в душной темноте сменяются встревоженные лица: мать, отец, брат, дядя, бабушка.

Гришин почувствовал такое одиночество, какого не испытывал никогда прежде.

— Курка-аа! Живо-о-ой ! - крикнул он в темноту.

Казалось, что, если Курка не откликнется, - это будет как смерть. Смерть ведь и есть полное одиночество.

Курка не ответил. Отовсюду слышалось хлюпанье сапог, вытягиваемых из грязи.

И вдруг в один миг - это так показалось, что в один миг, - все изменилось. Шаги стали отчетливыми , почти звонкими. Он не сразу сообразил, что теперь онп на самом деле миновали границу рейха и вступил и на одну из немецких военных автострад, протянутых к нашей стране. Понял, что окончилась та, трехлетняя часть войны и начался последний переход.

За спиной поднялся краешек солнца, и вперед, на запад, сквозь туман легли длинные тени, размытые туманом. Гришин еще раз позвал Курку, но тот не отозвался, исчез, как и тысячи других, с кем на жизнь и на смерть война связывала его, чтобы сразу же разлучить. Впереди, в красноватом свете, виднелись холмы и церкви города. А там Тарнополь, еще сотня кидометров - и Польша, а еще дальше, но уже достижимо, немецкая земля, откуда выполз весь этот ужас.

Вдруг ему показалось, что все то, что было в жизни - было, но не должно, н е смело быть, - потонуло в этом последнем грязевом море.

Очень близко послышались редкие, потом все более частые выстрелы. Гришин ускорил шаги. Надо было торопиться, разворачивать госпиталь. Он бежал, и мешок с медикаментами бился о спину.

Загрузка...