- Играешь на две лузы, Мишка? - Пачкун выпятил нижнюю губу.

- Что вы?.. - Мишка осекся, согнал вмиг улыбку, и Пачкун удостоверился в подлинности страха рубщика мяса.

Дон Агильяр сжал серебряные, без единой желтинки, седины на висках:

- Миш, хочу напомнить УКа статью сто шестую. Укрытие товара!

- А что я?.. - Шурф позеленел.

- А то! - Пачкун встал. - Я таких козлов, как ты, сотнями на водопой водил и... пить не давал, учти!

- Я! - начал было Шурф, и Пачкун углядел в его глазах хитрость и злобу.

- Пшел вон! - рявкнул сладкоголосый дон да так, что штукатурка осыпалась с потолка и покрыла меловой пылью носки вычищенных до блеска ботинок.

Шурф направился к двери, не по-доброму, не понравилось Пачкуну, как удалялся подчиненный: в каждом шаге, в каждом подергивании шеи, в каждом волоске на побелевшем затылке - вызов, не гоже в такой злобе отпускать. Пачкун стремительно рванулся вперед, припечатал цепко плечо опального.

- Для твоего блага, Миш, ору! Люблю тебя и верю тебе, а верю я одному на миллион.

Шурф развернулся на каблуках, будто скомандовали кругом, встретился глазами: дон Агильяр и впрямь немало сделал и делал для Шурфа и, разрываясь между директором и Фердуевой, стремясь понять, чем угодить Пачкуну, как сбить пламя, желая самому себе дать ответ кто ж из двоих Фердуха или дон? - важнее, судьбоноснее, Шурф вздохнул, виновато помотал головой, покаялся.

- Пал Фомич, я?.. против вас?.. Никогда! Чтобы... кто бы... но тут моя частная жизнь...

- У нас, Миш, частная жизнь и производственная одна, склеены - не отдерешь! Думаешь, ваши художества: Наташки, Вовки Ремиза, твои, других орлов да орлиц, - так припрятаны, что никому глаза не режут. Ой ли? Миш, все решает прикрытие! Кто прикрыт, тот и умен, а будь ты хоть о семи пядей, без защитников - хана. А прикрытие, Миш, мой товар, больше я ничему не научился за жизнь, да видно и не надо большего; но... если доброхоты из домов с антрацитовыми табличками у подъездов или алыми да с золотом буквами от нас отвернуться, ни изворотливость, Миш, ни догляд за каждым, ни щедрость умасливания не уберегут. Не видит только тот, кто не хочет зреть, а если шоры-то с зенок долой, пропали мы, Миша.

Шурф молчал: так оно и есть, он и Володька, и Дрыниха - мелюзга, будто барахтаются в манежике под присмотром Пачкуна, отгороженные от колючего, враждебного мира плетеной сеткой, а сплел спасительное препятствие дон Агильяр, вязал узлы до умопомрачения, недосыпая, пил и гулял в ущерб здоровью и карману, лишь бы укрепить ограждение, углядеть вовремя гнилое вервие в плетенке, и теперь, когда Шурф занес ножку, чтоб выбраться из манежа, дон ухватил мальца за щиколотку, швырнул на середину, к любимым игрушкам - вырезкам, свиным отбивным на косточке, отменной баранинке для плова - знай свое место, малыш, иначе беда!

Апраксин все думал про квартиру, упрятанную в броню. Свободный в передвижении, не связанный служебным креслом, не утративший интерес к окружающим, не терпевший хамства, а таковым числил не только бранные слова, да страсть распускать руки, но более всего любого оттенка несправедливость, Апраксин баловал себя влезанием в чужие дела. Хам действовал на Апраксина, как знаменитая примером красная тряпица на разъяренную бычину. Одно смущало: чаще бык кончал плохо, а тряпица оставалась целехонькой, или мулету заменяли, но бык-то погибал, от ослепления страстью; ежели б не давал себя раскачать нервно, не впал в буйство, а плавно обошел верткого врага с клинком, раздумывая над каждым своим шагом и тычком рогов, не сдобровать тореро; и пуще всего наказывал себе Апраксин: не взрывайся! Пошел пузырить слюной, размахался руками проиграл! Держи себя в узде, держи до кровавой пены в углах губ и выиграешь. Сорвался на крик, заметался, вознамерился страшить да припугивать - каюк.

Стальные полосы мучали и нашептывали разное. Кто ж персонально дал команду зарешетить дверь, вложив щедро денег в бездельную, на взгляд Апраксина, предусмотрительность?

Среди знакомых Апраксина водились слесари, водопроводчики, домуправские канцеляристки, жэковские дивы, фениксами сгорающие после трех-пяти месяцев липовых трудов по мнимому уходу за территорией и расчистке снега, которого только прибывало, а если и убывало с улиц и дворов то, единственно, заботами солнца, на окладе жэка не числившимся. Апраксин без труда вызнал, что в квартире этажом ниже обретается некто Фердуева, осчастливившая столицу своей персоной не то шесть, не то десяток лет назад. Переселенка из дальних далей вначале урвала комнату в квартире и делила житье-бытье с пьянчужкой-одиночкой, подрабатывающей увядшими прелестями на Киевском вокзале, а после выселения пьянчужки за поножовщину кавалеров, Фердуева прибрала к рукам вторую комнату и воцарилась в центре столицы, под высокими потолками, любуясь из окна белыми пароходами и трудягами-баржами, вяло плывущими взад-вперед с излюбленными грузами десятилетий - деревом и песком.

Апраксин понимал, что при всей краткости пересказа эпопеи Фердуевой, опытному человеку виделось многое, один перескок от владения комнаты к воцарению в квартире вмещал бездну - пропасть необъятной ширины, и эту пропасть Фердуева умудрилась залить бетоном и перебраться на другую сторону посуху, завладев двухкомнатной мечтой.

Апраксин жил один, и Фердуева кукушкой куковала, и разница лет меж ними вырисовывалась, как раз подходящая, по складу, по хищной крепости, по хваткости и напору обладательница квартиры-сейфа привлекала Апраксина. Фердуевский тип как раз враждебностью миру Апраксина и притягивал, и давно Апраксин прознал за собой эту слабость: самому, будто кто тянул за веревочку, поспешать навстречу своей же погибели. Как тут не вспомнить романтические отношения богомолов: после разрыва страстей ухажеру уготовлена еще и роль ужина для возлюбленной.

На следующее утро, как раз, когда Фердуева шагала к "двадцатке" с визитом к Наташке Дрын, Апраксин пристроился метрах в пятнадцати позади, решив прошагать соглядатаем за женщиной несомненных статей и редкой яркости весь ее обычный день.

Апраксин не знал, что люди Филиппа рыжего по наущению Дурасникова уже приглядывали за ним и появление русоволосого, едкого на язык мужика возмутителя зампредовского покоя - у "двадцатки", подведомственной Пачкуну не прошло незамеченным. Особенно неторопливое разглядывание витрин, будто пост наблюдательный себе оборудовал. Во время визита Фердуевой в магазине, Апраксин крутился через дорогу, напротив входной двери, и так получилось, что три легковушки затарили картонными ящиками на его глазах. Хотелось перебежать улицу, тронуть за рукав владельца машины и прошептать: "Что у вас в ящике?" - испуг ли, наглая ухмылка, равнодушие? "А вы кто?" процеживается сквозь золото зубов. "Я ж не спрашиваю, кто вы? Я спрашиваю, что в ящике?"

Что, что?..

Апраксин не хуже других знал, что, но... О наблюдении за ним из синекастрюльного "москвича" с оранжевой полосой по бокам не подозревал.

Фердуева покинула магазин, вмиг отловила такси и укатила. Преследование на машине не входило в планы Апраксина, поводить в окрестностях дома - другое дело. Постоял у магазина, давая пищу для размышлений наружникам рыжего дружка Дурасникова. Апраксин носил с собой записную книжку-памятку, где расписывал события дней недели, сейчас некстати раскрыл страницу и сделал несколько пометок.

Хуже не придумаешь!

Люди рыжего Филиппа решили, что Апраксин полез в игру по-крупному и записывает номера машин, чьи владельцы отоваривались благодаря участию дона Агильяра. Прикрытию Пачкуна возникла угроза, и тайные силы ринулись на его защиту.

Апраксин зашагал к рынку, патрульная машина поплыла рядом в неявном почетном эскорте.

На рынке кипела ярмарка. Больше суетились, чем торговали, гремела музыка, танцевали и, хоть с покупками выходило туго, зрелище для привычных к сумеречным рынкам последнего полувека выпадало незабываемое. Особенно раздольно рдели по прилавкам рублевые гвоздики, и Апраксин определил, что, как и он, многие сожалели, что цветы не подашь к столу, красота она, конечно, сила не малая, но не на пустой желудок.

Апраксин бродил меж рядов: пробовал изюм, квашеную капусту, подбрасывал на ладони зеленоголовый редис - или редьку? кто как величал. Рынок походил на портретную галерею удивительных типажей: бабки, отряженные за покупками, и служивые женщины, высадившиеся десантом в обеденный перерыв, замечали только товар; напротив, Апраксин исключительно лица торговцев, поражающие различием: тонами загорелости, разнообразием густоты морщин, оттенками розоволикости. Тут же сплавляли юбчонки и сумки с ликами кинозвезд. Кустики укропа, петрушки, кинзы возлежали на щеках Марчелло Мастрояни и Джейн Фонды, алые рты звезд можно было спутать с почти вишневыми редисными шариками с прическами-хохолками изумрудной ботвы. Очереди поругивались и вертели змеиными хвостами. На мясных госприлавках поражало обилие жирных кусков, будто любая забитая живность сплошь состояла из сала с тонюсенькими прослойками мясного цвета. Лица рубщиков, значительные и спокойные, белели над горками выкладки неаппетитных кусков. Женщины, охая, крутили желтожирные ошметья, как видно, пытаясь уяснить, куда девается остальное, но задача эта не разрешалась десятилетиями и сотнями мудрых голов; наивно, если не глупо, вознамериться обычной домашней хозяйке вот сейчас решить-разрешить всю многотрудность задачи.

Рынок, если б сюда под конвоем приволокли Пачкуна и взгромоздили на трибуну, рынок, пояснил бы он, та же машина для делания денег, что и магазин. Тут бы Пачкун сыпанул ледененящими подробностями, да зачем? Кому нужно, те в курсе, а надели рыночным или магазинным многознанием всех да каждого, дак что сотворится, люди добрые?

Апраксин подслушал невольно, как покупательница семян укропа, мамаша с коляской, вещает: "Высажу на лоджию... каждый год и петрушку, и укроп имею. Утром встанешь, нарвешь к яичнице или еще там куда, своя, свежая, прямо с грядки, опять же экономия". Апраксин подумал: времена! Можно прикинуть сколько пучков петрушки заработает за день трудов инженер, не так уж и много, а есть края, где за день работы не на травку пересчет идет. Обидно становилось, и вину Апраксин возлагал даже не на Пачкуна, не на Фердуеву, хотя о ней ничего изобличительного покуда не знал, не на ворье-жулье, а на Дурасникова, который крал не мясо, не банки с балыком, а крал власть и употреблял ее единственно к собственной выгоде. Под своды рынка вошли двое, милиционеры, оглядели хозяйски прилавки, двинулись по центральному проходу, остановились возле Апраксина, посмотрели на него, он на них, обошли Апраксина, похоже, налетев на диво, будто стоял он в карнавальном наряде или вовсе голый, и удалились.

Дурасников обдумывал звонок Филиппа - правоохранителя: так и есть, бузотер с собрания ринулся в бой, вынюхивает у магазина. Сечет! Дурасников про себя, не исказив ни буквы, повторил въедливое из уст рыжего Филиппа: "Стоит понимаешь, вперившись в витрину, и карандашиком в книжечке чирк-чирк номера пачкуновской шатии братии!" Филипп сомнительно утешил: "Не таких обламывали, да и вообще... может, погоношится день-другой и лопнет, времечка на многонедельные труды не у всех в достатке".

Пачкун по случайному совпадению отзвонил сразу после филипповского треньканья. Начмаг, напротив, нашептал приятное: в субботу сборище в бане под водительством Наташки Дрын, плюс ее подруга, изъявившая желание вторично погудеть с Дурасниковым.

Зампред оперся о стол и поражался мыслям пакостным и будоражащим, зависшим одна над другой, будто слои дыма или водка и сок в "Кровавой Мэри", слои не смешивались: думы о субботе заставляли ослабить узел галстука и ухарски расправить плечи; думы о мужике с записной книжкой, набросившем удавку на Пачкуна, холодили спину и липко вымазывали Дурасникова потом. Зампред не впервой натыкался на сопротивление, а то и открытую враждебность, но не слишком волновался: выковырнуть их брата из кресла не каждому по зубам, хоть всю жизнь тряси записной книжечкой с подсмотренными гадостями; но в этом случае бога районной торговли окатило звериной тоской, уверенностью загнанного существа, неизвестно отчего, но враз пронзенного - вот мой охотник! От сверлящего ствола не увернуться, не сигануть в чащу, все предопределено, и ноги, только что несущие в стремительном беге, сами подгибаются.

Втек виноватым школяром водитель Шоколадов - отпроситься на пару часов. Дурасников разъезжать не собирался, но отпускать Кольку не любил. Шоколадов плел неубедительное про кончину теткиного мужа, про вязкие поминальные хлопоты и не сомневался, что Дурасникову вранье очевидно. Дурасников обычно сразу решал: отпустить или нет, а потом тянул жилы для порядка: сейчас решил - отпустить, но молчал, пусть взопреет, сукин кот! Не одному ж Дурасникову шарахаться от великолепных юных объятий к филипповским иезуитским рассуждениям.

Хрюкнул телефон, Дурасников цапнул трубку, порадовался, что уж время этого разговора Шоколадову понадобиться переждать в трепетном неведении.

Шоколадов приткнулся на краешке стула, нахохлился по-птичьи.

Распустились, мелькнуло у Дурасникова, без спроса валятся на стул, ох и времена всеобщего прозрения, однако спасительная мысль подоспела ко времени, не дала нырнуть в брюзжание: сидит ли Шоколадов или стоит, боится смертельно зампреда или хихикает почти в лицо - неважно, важно, что власть в руках Дурасникова, право издавать приказы и отзывать, украшать бланки подписью и резолюциями, право вызывать на ковер у него, пусть по-доброму, пусть и совсем по-отечески, лишь бы не ломалась структура, оставался нетронутым каркас, вроде как дом при капитальном ремонте - несущие перекрытия и балки сохранены или заменены точь-в-точь подобными, планировка без изменений, только лестничные марши переложили да обои переклеили, подновили потолки, подкрасили перила, и старый дом зажил новой жизнью, всем своим нутром оставаясь старым домом, откуда лишь выкурили старые запахи, сменили ковровые дорожки и зелень в горшках на подоконниках. Против косметических ухищрений не возражал.

Дурасников мысленно усадил себя на полку в парилке, подсунув под зад деревянную круглую доску, чтоб не сжечься, напялил фетровый колпак, смежил веки и, как в яви, ощутил прикосновение тела давешней подруги. Эх, ма! Не думал не гадал, что еще обломится плотского греха. Благость снизошла на зампреда, умягчила шейные позвонки, что с хрустом все чаще и чаще напоминали о своем наличии, благость отогрела Дурасникова, омолодила, разгладила морщины, отутюжила мешки синюшные, почти согнав их с начальственного лика, благость же приподняла руку зампреда и оживила ленивым взмахом - иди, Коля, иди!

Шоколадова будто смерчем вымело. Дурасников опустил давно безмолвную трубку, переворошил бумаги, зачинил красный карандаш, а подумав, и синий, вытянул последовательно ящики из левой тумбы, сначала верхний, затем средний и, наконец, нижний. Ничего определенного не искал, привычка срабатывала - отдалял мучительное прочтение бумаг, налюбовавшись выдвинутыми ящиками, резко загнал их в ячеи, с грохотом и болью, так, что получалось, будто ящики виноваты, что суббота далеко, по улицам шныряет с книжечкой опасный тип и вообще все чего-то добиваются от Дурасникова, прекрасно сознавая, что мало он может, а хочет и того меньшего: покоя, покоя и... еще раз покоя.

После обязательного посещения мыслей о покое, рука привычно прянула к селектору и вытребовала подчиненных из тех, что особенно раздражали зампреда. Рать его управлялась не просто, за каждым чернела тень вельможного столоначальника, и лавирование без лоции требовало умения и каждодневного напряга.

Сосредоточиться Дурасникову не удавалось; перед глазами мельтешил Апраксин, переписывающий номера, невозмутимый, достойный человек, как раз из тех, коих Дурасников не понимал - всю жизнь без выгоды?! - боялся и ненавидел, зная, что ни при каких обстоятельствах не стать ему равным Апраксину; видно это всем и особенно самому зампреду, и сосущее, рвущее и пятнающее внутренности кровью ощущение второсортности ярило Дурасникова люто, до головных болей и задышливой злобы. Внешне он держался - не подкопаешься. Мог изобразить широту взглядов, мог терзаться сомнениями прилюдно, мог изменить точку зрения, вообще мог все, лишь бы ничего не менялось в сущностном порядке вещей: он правит, а другие подчиняются, он изрекает, прочие внемлят...

После посещения "двадцатки" Пачкуна, Фердуева с полной сумкой понеслась по делам. Каждый день распухал делами неимоверно. Почуваев просил закупить простыней, и хотя постельное белье - раздобывание, стирка и прочие - числилось за Почуваевым и Помрежем, хозяйка, контролируя их последнюю убогую закупку, решила обеспечивать предприятие бельем самолично. Единственно потребовала, чтоб почуваевская жена нашила метки для прачечной, работа противная, но обязательная, особенно шиковать с бельем Фердуева не намеревалась, вон в гостиницах, случается: ветошью застилают да рядном прикрываются. Фердуева понимала, что затраты на белье вычитаются из прихода, уменьшение денежных поступлений переживалось болезненно; нешибко привередливых клиентов Фердуева советовала размещать, по возможности, без белья, пусть притулятся на диванчике - все лучше, чем вокзальный зал полусидя или в сквере под газетным листом.

Подвалы института требовали неослабного внимания. Их грубо вымазанные стены скрывали возможности резкого скачка предприятия. Подвалы подкупали неприступностью, скрытостью от посторонних и пространством. Дело могло выгореть крупное, само производство Фердуева мыслила вести по ночам, начиная, скажем, за час до полуночи и завершая к первым петухам. За вывоз продукции не волновалась - не исключено, что клиентура вознамерится разбирать без остатка - еще хотела заказать умельцам-кулибиным оборудование несложное, вмиг разбирающееся на примитивные трубки и невинные бачки. Торопиться не стоило, но и пробуксовка в обещающем деле недопустима.

Пока Филипп благоволил, опасаться не приходилось. Филипп заднего хода не даст, жаден и крут, и Фердуева пожалела, что Филипп не молод, ему еще годков с десяток отслужить бы.

Заскочила в кооперативное кафе меж Остоженкой и Арбатом; переговорить о торжестве. Раз в год Фердуева задавала бал пайщикам и сотрудникам предприятия за свой счет. Фердуевские балы гремели в кругах посвященных. Скрывать? Нечего. Раз в год и церковные мыши в состоянии побаловать себя. Хозяйка оплачивала по счету смехотворную сумму, но стол пиршественный ломился, однажды, кажется Помреж вытянул из кофра фотоаппарат, намереваясь щелкнуть загроможденный невиданным жором стол и гулящих, Фердуева осадила: "А вот этого как раз не нужно! Лица снимай отдельно от стола или... стол но без лиц!" Через час-другой после застолья, только скромный счет удостоверял какой пир гремел милостью Фердуевой и, если любопытствующий разделил стоимость вписанной в бумажку снеди на число гостей, да кумекал в кооперативных ценах, получалось - стол наисиротский.

Фердуева зашла в вылизанную подсобку, тут же притащили кофе - и, не заметила кто - рюмку коньяка, вслед появился владелец, всегда завораживающий Фердуеву фамилией - Чорк.

Чорк - лицо отставного боксера, ручищи, как экскаваторные гребала, улыбка младенца - внимательно выслушивал, не перебивая и кивая самому себе. В заведении Чорка пить не полагалось, но не пить на балу скучно, и Чорк, как и многие, для проверенных лиц освоил незатейливое разливание коньяка в пузатые графины, ничем не отличающиеся от вместилищ подслащенных напитков.

- Разлить старлеев или капитанский?

Фердуева поморщилась: трехзвездочный коньяк для ее рати не почину низок, да и капитанский, четыре звезды - отдает скаредностью.

- Заправь генеральским, - уронила заказчица и обиделась, не увидев в глазах Чорка и тени уважения, только готовность все устроить, как требуется.

Чорк попутно предложил Фердуевой швейцарские часики. Миляги. Купила не торгуясь, лето намеревалась отзагорать в неприступном пансионате и уже сейчас вкладывала деньги в ублажение доставальщице путевок. Часы Чорка Фердуева оставит себе, а поднадоевшие свои, на коих ловила не раз восторженный взор путевочницы, снимет царским жестом с запястья и замкнет на веснушчатой, мучнистой коже пожизненной уродки.

Чорк проводил до входа, предупредительно распахнув мореного дерева дверь с витражами и, перехватив оценивающий взгляд Фердуевой, пояснил:

- Дверь ладили четверо, все с высшим... художественным, теперь год гуляют на заработанное. - Чорк огладил хрустально промытые витражи и даже потянулся к разноцветным плоскостям, вспыхнувшим внезапно сиганувшим меж крыш солнечным лучом, будто желая поцеловать.

Фердуева такси не отпускала, уселась на заднее сидение, скользнула взглядом по счетчику, не из скупости, а желая знать стоимость поездки из чистого любопытства: ремонт ее машины затянули сверх оговоренных сроков, и, не дав таксисту тронуться, Фердуева выскочила, притормозив движение мужчин на тротуарах, замедливших пеший ход при виде такого восточного великолепия форм и красок, ринулась в ближайшую телефонную будку.

Чорк наблюдал за гостьей сквозь цветные стекла: нет, чтоб от меня позвонить - все секреты! Крутая бабенка, наделенная свыше особым даром решимостью, как раз в таких проявлениях, что окружающим ясно - эта ни перед чем не остановится. Если и числилось нечто притушающее привлекательность Фердуевой, наносящее ущерб ее женским чарам, то как раз мужская твердость и очевидная всем хватка. Фердуева набрала номер автосервисников, рекомендованных Мишкой Шурфом, объяснилась резко, завершив излюбленным - я деньги плачу! И швырнула трубку.

Чорк не лишил себя удовольствия оглядеть с ног до головы стремительно пересекающую проезжую часть цыганской яркости женщину, облаченную в невиданные одеяния. Фердуева шваркнула дверцей такси так, что водитель затосковал: как бы колеса не отскочили! Другому пассажиру ни в жизнь не спустил бы, а тут только краем глаза зыркнул в зеркальце заднего вида на подтянутую, с подчеркнутыми свинцовой серостью глазами женщину и смолчал, даже удивился себе, обычно склочному и не склонному извинять всякие-разные придури ненавистникам общественного транспорта.

Такси взметнуло пыль из-под задних колес, облачко поплыло к входной двери коопкафе и медленно легло на витражи. Чорк извлек из кармана замшевый лоскут и, не торопясь, протер цветные стекла.

Почуваев, после доклада Фердуевой о подвалах, уловив в хозяйском голосе больше, чем заинтересованность, решил обследовать подземные пространства лично. Почуваев-отставник, решительный, коротконогий мужчина с бритой головой, с виду весьма консервативный, любил новации и даже к "тяжелому металлу" и прочим придурям молодняка относился вполне терпимо. Вообще в Почуваеве поражал контраст между сумеречной внешностью и веселым нравом. Почуваев никогда и нигде не терялся, обожал балагурить, мог посквернословить с понимающими толк в ругательствах и вообще, умел находить подходящее обращение с типами самыми капризными.

Ходил Почуваев три сезона под защитного цвета плащ-палаткой, а четвертый, летний сезон, таская десятирублевые сандалеты непременно с яркими пестрыми носками, брюки пузырем и тенниски образца пятидесятых годов - неизвестно где и раздобывал такую редкость, может, донашивал старые запасы. Под плащ-палаткой Почуваев носил обычно затертые до сального блеска костюмы неопределенной масти и клетчатые рубашки, застегнутые на все пуговицы, а в особенно торжественные дни еще и галстук нацеплял. Людей почуваевской складки обычно боготворят кадровики, неизвестно отчего решив раз и навсегда, что именно на таких стоит-держится земля родная.

Почуваев готовился к спуску в подвалы обстоятельно. Из дома захватил фонарь, запасную лампочку к нему упрятал в нагрудный карман рубахи, надел ботинки поплоше, не забыл прихватить одежную щетку - вдруг пылью обсыпет или еще какая оказия? Одним словом, к экспедиции отставник снарядился продуманно и без спешки. Сдав дежурство Ваське Помрежу, Почуваев домой не спешил: чего там делать? Газеты читать? Он и так перечитывал на службе ворох под потолок, телевизора тоже насмотрелся под завязку, что и делать тягучими вечерами, если клиенты нешебутные, не орут в мат-перемат, не безобразят и ведут себя пристойно, лишь изредка нарушая покой Почуваева общепринятыми вопросами про кипятильники, сахар или чаек, желательно зеленый. Итак, отдежурив, Почуваев спустился на лифте и, кивая отражениям в зеркальных дверях, двинулся к подвальному лазу, как именовал про себя забытый, заставленный отслужившим свое сейфом, вход.

После окончания работы и в выходные дни институт преображался в вымершую планету: тишина, пустота, ни души. Лишь шальной прусак наискось скользнет по стене. Владения свои Почуваев знал досконально, все восемнадцать этажей, все холлы и переходы, все каморки, темные антресольные комнатенки, начинку чердаков и котельных. Субботы и воскресенья в институте Почуваев особенно любил, медленно при дневном освещении бродил по коридорам, заглядывая в лаборатории, в пристанища бумагоперекладывательных инженеров, в жизни не завернувших гайки, не знающих с какого конца ухватить паяльник. На столах оставляли забытые бумажки, раскрытые записные книжки, в неплотно задвинутых ящиках раскрытые фолианты, кое-где торчали вязальные спицы, запасная обувь пряталась в низах шкафов, разная разность завораживала Почуваева; иногда экс-воитель усаживался за стол, перелистывал чужие записи, шептал номера неведомых абонентов, гладил недовязанные шарфы, иногда замирал перед широкими окнами и сквозь муть немытых стекол смотрел на раскинувшийся внизу город.

Почуваев любил представить назначение тех или иных предметов, упрятанных в ящиках, представить их обладателей или обладательниц, их расчеты, прикидки, тронуть думы другого о выгодах, попытаться представить, благодаря бессловесным вещам, чем жив неизвестный, никогда не попадающий тебе на глаза.

Но сейчас Почуваев шагал по маршам бетонной, уже не такой чистой, как основные, лестницы, чуя обостренным нюхом приближение затхлого подвала, замечая нетщательность работы уборщиц, которые, чем ниже, тем поспешнее промывали стены, протирали ручки дверей, а на щитах электроприборов, на ветвящихся тут и там кабелях нагло серела многомесячная пыль, свидетельствуя, что сюда взгляды начальства не проникают годами, здесь ничья земля, ничейная территория, неподвластная никому и всего-то в двух-трех метрах вниз от вскипающего по утрам обширного холла института-гиганта. Почуваев рассмотрел похабное словцо выведенное пальцем на слое пыли, хохотнул: небось водопроводчики или слесаря оставили отметину, и попытался представить лицо утренних уборщиц, читающих послание. В лабиринтах коридоров Почуваев ориентировался свободно, а неприученный к полутемным, гулким переходам с извивами бесчисленных поворотов заплутал бы враз, внутренне возопив: неужто потеряюсь посреди шумного града под потолком, по верху коего бродят сотни людей, а ты тут в одиночестве чахнешь, не ведая, как выбраться? А подашь глас, кто ж услышит? Только хлам, снесенный с разных этажей, рубильники да кнопки неизвестного назначения промолчат безучастно, а может полупридушенное эхо метнется из-под низких потолков утопленных в землю помещений.

Почуваев тронул бухту пожарного шланга, притулившуюся в углу, попробовал приподнять - тяжеленная, дьявол! Бросил шероховатую скатку и двинул по узкой, почти трапной, лесенке, сбегающей круто и страхующей спускающегося высокими перилами.

Разумнее всего, если Фердуева примет его прожект: дело ладить по субботам и воскресеньям - за двое суток работы, если все поставлено на широкую ногу, наклепают дай Бог. Начинать, скажем, с пятницы в полночь и до раннего утра в понедельник. Если же каждую ночь начинать, да сворачивать дело к рассвету - наломаешься; без точных прикидок и расчетов сейчас трудно решить, какой режим себя оправдывает, имело значение не только собственно производство, сколько его скрытность - пусть меньше, да спокойнее. Почуваев передохнул, попытался примирить себя с кражей идеи Васьки Помрежа; уже и впрямь не отличал, кто первым подал идею, в конце концов, не перегрызутся же они за первенство - патентовать, поди не понадобится: а когда производство даст денежный выплеск, поди разделят навар. Нравилось Почуваеву это молодежное - навар! Лучше не скажешь, емко получается и каждому ясна суть. Навар обещал поразить размерами. Дух захватывало, когда представлял последствия; хорошо, что во главе дела Фердуева. Сам Почуваев понимал: ему не потянуть, тут потребна башка с шестиподъездный дом, все учесть да взвесить, все связи проследить, наладить сбыт и учет, да что еще там понадобится. Почуваев догадывался, что самое основное ему неведомо - изюминка сокрыта, производством никогда не занимался; ему командуют, он командует; его оборут, он обрявкает; его приголубят, и он младшему личному составу отец родной. Почуваев жизнь прожил проводником, ну вроде медной проволоки, какой сигнал запустят, такой и с другого конца и снимут; проводником Почуваев служил идеальным, по врожденной веселости нрава зла подолгу не держал, его любили, и никто не задавался вопросом, за что громада государства содержит, и сытно, этого мужика, в общем не делающего ничего дурного, но и ничего путного тоже; Почуваев не мешал, но и не помогал, не способствовал и не вредил, вроде, как жил и не жил одновременно, а сколько таковских ходило-бродило вокруг табуны.

Почуваев приблизился к маскирующему вход в подвал сейфу. На вид с места не стронешь, но Почуваев - мужик при крепких лапищах - уже не раз пробовал волоком тащить, раскручивая махину на углах. Когда дело обустроится, надо б дверь припереть шкафом дээспэ, грузным на вид, а на деле для хлипкого канцеляриста пушинка, не рвать же сердце, каждый раз, спускаясь в подвал. Почуваев привык к полумраку, пригляделся, перед схваткой с сейфом глубоко вдохнул затхлый, с примесью машинного запаха, воздух и рванул сейф на себя. Лестница-трап скрипнула позади, жалобно застонали металлические перила. Почуваев почувствовал чужого, взгляд сзади уперся меж лопаток. Ладони взмокли, а шея напряглась так, что Почуваев решил: более шее не вертеться...

Апраксин любил разгуливать по рынку: жизнь не расписана, не втиснута в привычные рамки каждой мелочи, то и дело вспыхивают ссоры, взвихряются перебранки, раздаются выкрики, сталкиваются интересы, торгуются продавцы и покупатели с лукавым прищуром, кто зло, а кто себе в радость - не из жадности, а скорее из жажды общения. Фургоны-алки, развернув алюминиевые зады, переломленными гусеницами, опоясывали рынок. Торговля шла не бойкая, но оживляющая обычно мертвые прирыночные пространства. Апраксин выбрался из-под сводов рынка. Увидел оливколиких, коренастых мужчин в темных костюмах, со щеками под двухдневной щетиной и непременно в меховых шапках, хотя солнце шпарило по-летнему. Меж низкорослых высился Дурасников, чуть подале, у бровки тротуара, чернела "волга", а в машине Колька Шоколадов терзал все ту же книженцию.

Зампред величаво слушал гортанную воркотню торговых людей, прибывших из южного подбрюшья державы: их хлопотами, мольбами, нажимами, недоспанными ночами сюда перебрались фургоны-алки, дабы скрасить невеселые столы жителей стольного града.

Люди с оливковыми лицами взирали на Дурасникова, как ученики на патриарха; Дурасников кивал, морщил лоб, вращал глазами, заинтересованно переспрашивал, поворачиваясь то к одному, то к другому, но свет глаз зампреда свидетельствовал, что их обладатель парит вдалеке от рынка, от фургонов, от грязных халатов и допотопных весов с гирями музейной древности, истертыми до блеска тысячами пальцев.

Коренастые негоцианты вились вокруг Дурасникова роем. Зампред норовил развернуться к солнцу так, чтобы лучи лизнули меловой белизны с серым отливом кожу. Рой густел, и тогда только голова Дурасникова виделась поверх поляны меховых шапок, то растекался в стороны, тогда скального цвета ратиновое пальто зампреда, увенчаное начальственной главой, напоминало памятник, воспаривший на рыночных подступах волей не слишком одухотворенного скульптора.

Апраксин замер меж торговок яйцами: Дурасников как раз в броске яйцом. Хулиганские помыслы! Апраксин припомнил, как прошлым, нет, более давним летом - учинил бомбардировку яйцами лобовых стекол грузовиков шоферы-дальнобойщики устроили под окнами дома Апраксина ночное лежбище. Грузовики по утрам ревели надсаживающимися моторами и будили весь дом: яичную войну Апраксин выиграл - попробуй отмой лобовое стекло от разбитого яйца - хотя не без схватки; сцепился в рукопашной с шофером-драчуном.

Апраксин вспоминал, и зампред споткнулся о чужие зрачки, вернулся на рыночную площадь из бани или грядущего однокомнатного рая подруги Наташки Дрын, мигом опознал Апраксина, тут же всплыл звонок Филиппа-правоохранителя. Помрачнел, насторожив рой оливковоликих, гудение голосов вмиг спало, приученные отличать оттенки начальственных чувств люди опешили: что прогневало могущественного чина? Кто? Люди в шапках, примолкнув, принялись подозрительно вглядываться друг в друга.

Дурасников больше на Апраксина не таращился: и так ясно - следит, не ошибся Филипп, тип посадил под колпак и "двадцатку" Пачкуна, и самого Дурасникова, переписал номера машин пачкуновских дружков, упаси Бог теперь Шоколада оставить черную "волгу" с номером - тут сомнений нет - известным каждою цифрою Апраксину, вблизи "двадцатки". Дурасникову, как и любому, не нравилось оказываться под слежкой-объектом, хохотнул бы Филипп. Зампред раздвинул плечом рой смуглых сограждан и задумчиво двинул по площади, задерживаясь у распахнутых торцов фургонов, успевая удивляться, что продавцы даров юга не обращают не него ни малейшего внимания, не ведая, что на рынке и прилегающих асфальтовых площадках могущественнее Дурасникова нет: ход рыночного механизма целиком регулируется им: возжелает-выключит, возжелает-наддаст парку.

Определенно враг, размышлял Дурасников, вырабатывая линию поведения, прикидывая разные-разности. Такого запросто не пуганешь. Если человек со всей серьезностью днями пасет объект - ишь как изъясняюсь! - от такого жди худшего. Как Филипп намекнул? Три привода в вытрезвитель и... на принудиловку. Да так ли все гладко сладится? На словах все кругло да споро катится, а только приступи практически, враз вылезают случайности, непродуманности, глупости первостатейные... Радовало одно: пугать да нажимать выпадает Филиппу, его людям, а Дурасников вроде над схваткой, если прижмут, он-то команд не давал, мало ли что Филиппу взбрело в голову. Филипп не тюха, свою выгоду не пропустит, может, потому пошел навстречу Дурасникову, чтоб компру заиметь? Дурасников взмок - не дышало тело под ратином, да и страх гайки закручивал. Меж Филиппом и Апраксиным, как меж двух огней. А тут еще Пачкун пару бунтов местного значения отчебучил. Узлы стягивались, все туже сдавливали голову зампреда, и боль, пульсируя вначале на висках, начинала долбежку повсеместно.

Дурасников еще раз окинул взглядом подведомственный ему рынок: музыка надрывалась, девицы плясали с поддельным восторгом, очереди прокалялись под солнцем, старушки стыдливо считали гроши в сухоньких ладошках, выходные мужья набивали ротастые сумки всячиной, дети лизали мороженое, ликующие, не подозревающие, что это Дурасников накормил их лакомством.

Апраксин сбежал с плавного спуска от рыночных дверей, и Дурасникову показалось, что этот человек сейчас бросится за ним, вцепится в глотку и примется душить на глазах у молодых мам с колясками, домохозяек, увешанных гроздьями пакетов и авосек, усталых цветочников, скучающих у развалов гвоздичных головок. Апраксин опасений Дурасникова не ведал, не знал, что опрометчиво вел себя у витрины "двадцатки", не знал, что люди Филиппа вышколены на славу, и случилось худшее - Апраксин, будто камешек застрял меж зубцов слаженно вертящихся шестерен, смазанных и не допускающих появления постороннего предмета, инородного тела, меж снующими деталями сложного деньгоглотательного механизма.

Дурасников ринулся к машине. Шоколад врубил движок загодя и рванул с места сразу же, как только зад начальника упокоился на мягкой подушке сидения.

Апраксин случайно выскочил на проезжую часть, как раз под капот резко сворачивающего автомобиля. Шоколад, едва успел вывернуть руль, лакированный бок крыла скользнул по брючине Апраксина, оставив пылевой след на светлой ткани.

- Сдурел, что ли? - Дурасников, не поворачиваясь, прикрикнул на шофера: если б что случилось здесь, задави они этого следопыта и тогда... Дурасников не утерпел, обернулся, глянул сквозь заднее стекло на удаляющуюся фигурку, поостыл и невольно мелькнуло: что б произошло, ухайдакай Колька докучливого соглядатая? Вышло б лучше не придумаешь, под суд выпадало Шоколаду, а Дурасникову - воля; но это если б сразу же под колесами и конец, а если б только побился-поломался пострадавший, тогда пришлось бы туго, прознал бы он, больничный пленник, чья машина и начал бы катить бочку, припомнив собрание, их перепалку и получилось бы, из мести Дурасников сбил обидчика.

- Теллэгэнт! - прошипел Шоколад. В его устах страшнейшее ругательство. - Спят на ходу.

Дурасников промолчал: и то сказать, от этих умников одни беды, с пачкунами всегда сторгуешься, а умники больно принципами нашпигованы, сами подталкивают к порке да расправе. По разумению зампреда, все складывалось в жизни недурно, если б не бузотеры, все им в жизни не так, всего мало, да плохо, расшатывают лодку, мать их так, невдомек, что враждебные силы только ручки потирают. Что за враждебные силы Дурасников не представлял, не обременял себя распутыванием клубков, а только знал, что все, кто против него, - силы враждебные и спорить нечего, а еще знал, что проводить черту меж правыми и виноватыми, размежевывать агнцев и козлищ на роду написано именно Дурасникову и таким, как он; вроде пастырской миссии, когда носителю вероучения всегда больно зреть как плутают несмышленыши в вере, в лабиринтах псевдоправдивых истин, напетых чужаками. Дурасников в вере преуспел, у него на лице каждый прочтет - не сомневаюсь! Готов поддержать каждого, кто выше, и всех вместе. Получалось, что Дурасникову вера дана, как абсолютный слух, никогда не сфальшивит, не кукарекнет с чужого голоса, хор не портит, а хор всегда прав: это солист распаляет самомнение зряшним, что хор для него обрамление, но хор-то знает, что все обстоит как раз наоборот.

Апраксин щурился, смотрел на вихрь пыли, вырывающийся из-под колес авто, и мышиного цвета шлейф нагонял тоску.

Теперь Апраксин припоминал, будто во взгляде Дурасникова скользили смущение и опаска, по лицу зампреда можно бы предположить, что с южными негоциантами он сговаривался о вознаграждении за отцовское отношение к торгам. Апраксин понимал, что дурные дела не обговаривают прилюдно, а только с глазу на глаз, и одергивая себя, укорял, отвращал от пустых придирок к зампреду - одно дело бесхозяйственные муки, другое вымогатель; тут Апраксин мог пережать в нелюбви, если человек тебе не по нраву, зря не навешивай на него грехи мыслимые и немыслимые. Погрязли все в подозрениях, дурная пора, подозрения множат зависть, побуждают к лихим мерам, жестоким, очевидно бессмысленным, а чаще вредоносным.

Тепло еще не привычное - весна только нарождалась - размягчило, образ Дурасникова заплясал в прогретой дымке, вытеснился ветвями деревьев со взбухшими почками. Ярмарка гомонила, околдовывала. У бабки, напоминающей сморщенный гриб в низко повязанном платке, Апраксин купил полкило малосольных огурцов в пластиковом пакете и, разгрызая пупырчатый овощ, двинул к дому, оглядывая просыпающиеся деревья и только изредка подумывая о Фердуевой и квартире, обращенной в крепость.

Почуваев так и прилип к сейфу. Намертво, будто приварили пряжку армейского пояса к поверхности несгораемого шкафа. Человек на лестнице-трапе замер, подвал смолк, и только напряжение двоих, неожиданно встретившихся, могло вот-вот с треском разрядиться голубыми искрами.

Почуваев не робкого десятка, к тому же успел переворошить в мозгу немало в эту липко тягучую минуту: ему ничего вроде не грозило. Страх навалился неведомо откуда - обстановка затхлого подземелья способствовала, а если вдуматься?.. Почуваев не крадет сейчас, не зарится на чужое, не пойман с казенным добром в обнимку или за пазухой. Разве недопустимо после службы рачительному человеку проверить, что да как в его владениях? Хорошо, что не успел еще сейф оттащить и обнажить потайную дверь отставник сильно надеялся, что его секрет никому не известен, значит он поднесет его Фердуевой на блюдечке, потупив смиренно взор и точно зная, что добрые дела, попахивающие прибытком, Фердуева без воздаяния не оставляет.

Почуваев прижал кулаки к груди, резко обернулся.

На лестнице карикатурным фитилем высился Васька Помреж и скалил в ухмылке лошадиные зубы.

Почуваев стряхнул страх, вытер платком опасения, проступившие на лбу потом, вперился в Помрежа.

Васька выписывал пальцем кренделя на запыленных перильцах, не намериваясь нарушать тишину.

- В молчанку играем? - не вытерпел отставник.

Васька спустился с лестницы, вплотную притиснулся к Почуваеву, дотронулся до сейфа.

Знает ирод, ужаснулся Почуваев, знает мой секрет липовый, ишь как оглаживает сейф, будто шепелявит смешливо: что ж ты, дядя, от собрата по трудам утайку имеешь? Нехорошо! Не по-христиански! Делиться надобно и радостями, и печалями... последними не обязательно, а первенькими, ох, как желательно...

Почуваев онемел. Васька Помреж гладил сейф проникновенно, как мать давно утерянного и вновь обретенного сына, как юное создание любимого, как умирающий руку провожающего в последний путь.

Стервец! Мысли Почуваева метались потревоженной вороньей стаей, разрывали на части, то придавали решимости, то обескураживали, лишали воли.

- Ты, дед, аж побелел, - лошадиная морда Васьки прянула к отставнику, зубы желтые, криво растущие в розовых деснах, показались неправдоподобно длинными, как у вурдалака, виденного Почуваевым недавно по видео. - Какая надобность тебя спустила в эту ж...

Знает ай нет? Почуваев по опыту ратных учений усвоил: слабину не выказывать, пока не припрут вчистую.

- Вась, - Почуваев привалился к сейфу, расправил плечи, будто собой хотел защитить, укрыть от посторонних взглядов потайной ход, - Вась, в холодильнике на восьмом банка красной икры, стеклянная, я ее залил оливковым маслом, объедение - угощайся!

Помреж уловки Почуваева давно изучил: уводит с курса, старикан, усек, что пожрать Васька охоч и при едальных размышлениях напрочь забывает остальное.

- Что к шкафу прилип? - Васька щелкнул зубами, да так натурально, с таким костяным пристуком, что Почуваев оторопел: вдруг и впрямь вурдалак? Местечко для расправы наиподходящее - не души, а шкаф несгораемый пуст и ключ от стальных створок торчит, засунет его туда после кровепития Васька Помреж, ищи-свищи, век пролежишь, никто не торкнется.

Васька на приманку Почуваева не клюнул.

- Михал Мифодич, какая нужда сюда пригнала?

Не отвяжется, тоскливо полыхнуло у Эм Эм Почуваева, жаль, не мастак он придумывать. Втюхать, что бутылек припрятал? Глупо. Васька знает, что принимает на грудь Эм Эм умеренно и уж никак не скрывая от Помрежа. Набрехать, что отложил пару железяк для дачи? Не поверит, гад, тут же потребует показать, а как назло под боком подходящего лома не видно. Получится, Эм Эм крутит, а значит, тайная цель его прихода не прояснена, и Васька примется по новой напирать. Можно б рявкнуть, как подобает старшему офицеру: "Ты че! Допрос тут учиняешь? Пошел бы на ...", да отношения с Помрежем добрые, на равных; если честно, то отставник обгладывал идейку Помрежа и в глубине души мучался угрызениями. Васька-то про подвал удумал, потому так и напирает с подковыркой, не поддаваясь на обман.

Помреж по-своему жалел Почуваева: экс-вояка прозрачен для Васьки, весь, как на ладони, со всеми его немудреными хитростями, ловушечными ходами, потаенными расчетами.

- А хочешь скажу, зачем ты здесь? - тут Васька допустил промашку.

- А скажи! - нахохлился Эм Эм, и опять липко потекло, особенно по затылку; радость первым сопроводить сюда Фердуеву тускнела на глазах, и Фердуевская доброта в грядущем распределялась уже не на одного, а на двоих.

- А скажи! - задышливо повторил Почуваев, и сердце напомнило о себе резким прострелом. Душно здесь, хватит пыль глотать... И в этот миг Почуваев прозрел, как пронзило: не знает Васька про дверь ни черта, на пушку берет, и облегчение тут же вышло, и сердце-мотор треклятый отпустило, и даже воздух посвежел.

- Молчишь! - торжествующе укорил Эм Эм. - То-то и оно. Проверяю, Вась, наши владения, - и уж совсем по-деловому, - в директорском холе одна дурья башка запачкала непотребно диван, не шибко, но видно, возьми у меня голландский баллон, обработай обивку, все же общегосударственная собственность, требует уважительного отношения. Э-э, ма! Жмут, валтузят задами кому не лень! - Почуваев поскреб за ухом. - Двинули, Вась, мне домой пора.

- Значит не скажешь? - Помреж положил руки на плечи Почуваеву, и отставник ощутил немалую силу этих, на вид не устрашающих, даже цыплячьих рук.

Жилистый, черт, шваркнет башкой о сейф и... Тьфу! Почуваев сбросил чужие лапы с плеч. Чего задергался. Помреж малый смирный и ладят они на пять с плюсом.

По лестнице-трапу первым взбирался Помреж, за ним тащился Почуваев. Плоский тощий зад Помрежа обтягивали вытертые до белизны джинсы с кожаными заплатками в промежности.

И я хожу беспризорником в рванье да старье, хуже мешочника, - Эм Эм поморщился, мало кто из приходящих в институт по утрам в будни, слепо скользя по незаметным фигурам Почуваева и Васьки Помрежа, мог бы подумать не то, что о достатке, а о крупных деньжищах. Ваську, преображенного, Эм Эм видел на юбилейном торжестве Фердуевой по итогам года. Граф, да и только! Изумился тогда Почуваев, глянул на Помрежа с оторопью, не признал сменщика попервости, и только, когда граф вытянул лошадиную морду, да обнажил зубари - только тогда Почуваев признал напарника.

Подошвы ботинок Помрежа, подбитые подковами, мелькали перед носом и то, что Васька по-своему экономит, не транжирит деньги попусту, объединяло его с отставником, рождало в груди Почуваева чувство сродни отцовскому, тем паче, что сыновьями Бог обделил, а единственная дочь маялась с мужем по военным городкам, и Почуваев, хоть и скрытно от жены, не одобрял выбор дочери, а при редких свиданиях с родной кровинкой намекал: "Брось его, ежели невтерпеж. Батяня прокормит, не боись!"

В холле института Помреж довел Почуваева до стеклянных дверей, отомкнул щеколду, оперся об остекление:

- На восьмом, говоришь, икорка?

- Так точно, вашбродь! - Почуваев шутейно козырнул и промахнулся, едва не угодив пальцами в глаз. Ишь, ушел навык, подводит рука, так вот незаметно к старости скок-поскок, дела... Уж и в метро место уступают, а давно ли Почуваев молодцевал?.. Вскакивал, подставляя плавным жестом локоть сгорбленным старушкам.

Помреж кивал, будто болванчик, из тех, что Почуваев понавез в начале пятидесятых годов, работая советником в северо-восточных провинциях Китая.

- Ты точь-в-точь, как болванчик из моего коллекциона, - подъелдыкнул Эм Эм.

Помреж по-блатному сунул большой палец под верхнюю губу и чиркнул по ней:

- Век свободы не видать! Михаил Мифодич, а что ж ты, добрая душа, искал в подвале мне разлюбезном? Это ж я о нем думу имел первым!

- Брось, пустое, - смешался Эм Эм, глаза воина-забияки вдруг налились кровью от с трудом сдерживаемого гнева.

Помреж давно приметил: водилось за Почуваевым полыхать негодованием и помидорно краснеть, особенно, если не удавалось гнев выплеснуть в лицо обидчику. Попал в точку, подвел итог Помреж, финтит напарник, чего бродил в подвале...

Прохладный воздух с улицы продул разгоряченные чужими подозрениями мозги Почуваева, отставник собрался, ткнул Ваську в грудь, по-дружески, еще тяжелым кулаком и двинул к черной "волге"-фургону, купленному хлопотами Фердуевой почти новым у могущественной организации.

Наташка Дрын озаботилась субботним посещением бани, прозванивала подруге - ненадежной в переговорах, умеющей без смущения изменить данному ранее обещанию за час, а то и за полчаса до его исполнения. Сейчас подруга колебалась касательно субботнего похода в баню, и Наташка Дрын, как отвечающая за поставку услады для Дурасникова, напирала и долбила подругу неотразимыми резонами: квартиру пробьет, поняла?.. При деньге кабан, не сомневайся!.. Вовсе не старый, толстый - другое дело, так тебе в балете с ним не вальсировать, зато поддержит финансово... мужики, когда стареют, будто прозревают - надо платить, если стесняются впрямую, дарами разными компенсируют перепад возрастной... плохого тебе, дурища, не желаю.

Наташка тоскливо прикидывала: не дай Бог сорвется, дон Агильяр рассвирепеет и отыграется целиком на ней; у Пачкуна свои заморочки с Дурасниковым, Наташке неведомые, и по усердию Пачкуна видно - нужен ему Дурасников позарез, и срывы в умасливании зампреда недопустимы.

- Мы за тобой заедем, - добавила Наташка, учитывая лень подруги, а зная любовь к еде необычной, дожимала, - жор отменный, выпивка - класс, хванчкара грузразлива, тетра, киндзмараули, - а еще, припоминая, что подруга, как многие жрицы любви, помешана на сохранении здоровья, давила и давила, - красное вино кровь обновляет... не знаешь? Темная! Подводники ведрами потребляют...

Сговорились еще созвониться к вечеру, Наташка смекнула без труда: на субботу у подруги есть параллельные предложения и сейчас та взвешивает на тончайших весах, какое принять.

Каждый раз, после разговора со Светкой, завсекцией - Наталья Парфентьевна Дрын - упрекала себя за бессеребрие и неумение постоять за свои интересы.

Роман с Пачкуном длился и длился, и думать о его исходе не хотелось, все слишком очевидно: не уйдет Пачкун из семьи, не переломает быт налаженный о колено. Наташка ему удобна, молода, хороша, всегда под рукой, исполнительна, ничего не требует, понимая, что только при покровительстве Пачкуна - асса совторговли - обделывает свои дела без последствий, Наташка давно уяснила, что безоблачное небо над головой такое - только молитвами Пачкуна, читанными перед алтарями Дурасникова и прочих районных начальников, к коим Наташка доступа не имела. Любовь любовью, но дон Агильяр мог одним движением перекрыть Наташке кислород, и тогда прощай флаконы духов без счета; прощай возможность не мусолить каждую купюру, обливаться потом перед оплатой в кассе; прощай любимые одеяния, привозимые доблестными спортсменами; прощай компании Мишки Шурфа и разудалые загулы в дорогих злачных местах.

Наташка проживала с дядей, инвалидом, прозрачным стариканом, робким и стесняющимся Наташкиных денег, в недурной двухкомнатке. К дяде относилась грубовато, и волны нелюбви сменялись валами пронзительной жалости, еще и потому, что дядя доводился братом горячо любимой мамы, сгоревшей в раковом пламени в три месяца и посвятившей всю жизнь единственной дочери.

Крест мой, говорила Наташка, кивая на дверь дядиного укрытия, когда приводила к себе кавалеров, страдая более всего из-за того, что дядя, боясь нарушить покой племянницы, испортить часы, отведенные для ласк, опасался выходить в туалет, сидел скорчившись в каморке, и Наташка и думать страшилась, как корчит деда необходимость мочеиспускания. Сколько раз повторяла: плевать! Что ж теперь, не мочиться? Дядя терпел, и тогда Наташка купила горшок и впервые увидела сквозь краску позора, испятнавшую высушенное лицо родственника, еще и мужское негодование и жуть от осознания человеком положения, в коем оказался в старости.

Дверь владений завсекцией пискнула, за фанерой ощущалось мощное тело, скрипнул порожек и комнату заполнил дон Агильяр.

- Как суббота? - начмаг взирал любовно, но глаза его свидетельствовали о готовности сменить милость на гнев.

- Порядок, - поспешно рапортовала Наташка, сглотнув слюну и представив, что будет, если Светка вечером после контрольного созванивания откажет.

Дон Агильяр присел на край стула, положив голову на колени Наташки, пальцы женщины нырнули в серебро густой пачкуновской гривы.

Предана, размышлял Пачкун, пусть предана по необходимости, разумно ли желать большего? Не мальчик, чай, и цену привязаностям калькулирует, дай Бог, и все же с головой, упокоенной на пухлых коленях, с ощущением ласковых пальцев, бегающих по вискам, по лбу, почесывающих за ухом, как обильно оттрапезничавшего кота, хотелось думать о добром в людях, и себя представлять вовсе не сплетенным из железных тросов, не знающим жалости, не ведающим сострадания, а растерянным перед могуществом жизни человечком, которому свойственно плутать и желать единственно понимания и поддержки женщины, отогревающей в осенние месяцы твоего пути.

Из глубин подвала докатилось веселое переругивание Мишки Шурфа и Володьки Ремиза.

Пачкун по-орлиному встрепенулся, сверкнул глазом, высунулся в коридор, рявкнул беззлобно:

- Что, коблы, разорались? Миш, не обгрызай тушу, будто крысы пировали; выбрось на прилавок хоть пару-тройку путных кусков!

В ответ - ржание мясников. Пачкун притворил дверь, притянул к груди возлюбленную, ткнул нос в пенно восходящие потоки золотистых волос и совсем по-доброму повторил:

- Коблы!

Вечером Наташка набрала номер подруги не без дрожи. Голос Светки сразу не понравился. Дрыниха в сердцах матюгнула дядю, тенью проползшего вдоль стены коридора, будто тот отвечал за скользкое поведение подруги.

Светка заканючила о простуде, и Наташка вспылила.

- Если в субботу бортанешь, жрать станешь столовские борщи! Ко мне дорогу забудь! У меня ртов, пищащих с голодухи, хватает.

Светка осеклась - трубка, будто живое существо, умерла, испустила дух и разродилась сдавленным, тягучим: да-а! Наташка швырнула трубку. Нечего миндальничать, чем грубее, тем больше толка. Без Наташкиных поставок пусть хавает плавленные сырки, да зеленый горошек.

Дядя возвращался из туалета, Наташка протянула руку, цапнула старика за пуговицу, той же ладонью, также легко, что и Пачкуна час-другой назад, погладила.

- Извини, дед, за срыв! Работы невпроворот. Устаю.

Дядя возвел бледно-голубые, почти прозрачные, в красных прожилках глаза к потолку, веки блеснули слезами. Эх, охочи дряхлюки мокрость разводить, Наташка подпихнула дядю к кухне и, чтоб не замечать слабости старика, загомонила:

- Иди сюда, глянь, что приволокла. Ужин сейчас заладим королевский. Хорошо, что дядя не видел ее глаз, а только спину и белую шею, и крепкие ноги, но не глаза, подернутые влагой так же, как у него, у немощного понятное дело, а Наташке-то с чего бы?

Утром Апраксин встретил у подъезда Фердуеву - раскланялся. Ответа ждал долго, женщина в упор, без стеснения разглядывала соседа, наконец, губы дрогнули подобием улыбки и воспоследовал кивок.

Теперь будем здороваться, уже кое-что, а дальше - по обстоятельствам. Апраксин и себе не мог ответить, чего добивается: любопытство своим чередом, но загадочность Фердуевой, яркость и настороженность, в сочетании с властностью, завораживали.

После встречи у подъезда Апраксин забежал в "двадцатку" прикупить молочных продуктов. Вдоль прилавков шествовал медленно, продавцы отводили глаза и с преувеличенной деловитостью принимались разглядывать пляшущие стрелки весов или в забывчивости наворачивали на взвешенную покупку второй лист бумаги.

Снова Пачкун гнал в массы подгнившую колбасу. Апраксин сразу опознал ее бока, подернутые седоватой пленкой, отдающей в прозелень. Шла гниль нарасхват, прыгала в сумки разного люда, и Апраксин недоумевал: неужели не опасаются? Законы очереди диктовали свое: бери! Тащи! Потом разберешься, все берут - и ты! Раз хвост, значит товар, да и выбирать не приходилось.

Слишком долго Апраксин торчал у колбасного прилавка, кто-то просигналил Пачкуну - тревога! Начмаг выполз из подвала, осветив белозубой улыбкой сумеречность очереди. Пачкун приглядывался к Апраксину, будто припоминал давнее, стертое в памяти временем.

Так и замерли зрачок в зрачке: Апраксин, не допуская наглого, прицельного разглядывания без наказания, Пачкун, привороженный тревогами смутными, но, кажется, все более проступающими в немигающем взоре русоволосого.

Мужик фактурный! Апраксин решил не уступать в переглядках. Знает себе цену, уверен в тылах, а все ж свербит недоброе в душе. Пачкун напоминал неприступную на вид крепость с толстенными стенами, выложенными трухлявым кирпичом, о чем ведомо только осажденным, слабость начмага выдавали легкое подрагивание пальцев и капелька пота на верхней губе.

Чего неймется? Дон Агильяр невольно промокнул пальцем влажнику под носом. Неужели Дурасников учуял опасность ранее и вернее? Теперь Пачкун припомнил Апраксина вполне и расценил его явление, как предвестие бури.

- В чем дело, гражданин? - первым треснул Пачкун.

Апраксин поправил наплечный ремень, ткнул в колбасу:

- А почему не товарищ?

Пачкун на исправлении не сосредоточился - гражданин, товарищ, без разницы, - впился в колбасу, расправил плечи под отутюженным, за доплату, Маруськой Галошей белым халатом.

- Отменная колбаса, задохнулась при транспортировке и хранении...

Дальше Апраксин все знал: сейчас кивнет продавщице, отрежет швейцарским ножиком ломтик и умнет на глазах очереди.

- Только публичную дегустацию не устраивайте, - Апраксин улыбнулся, я верю, гнилье разжевываете только за ушами трещит. - Пачкун скорчил гримасу обиды - уже поигрывал ножиком на ладони, когда Апраксин пресек попытку реабилитации порченой колбаски.

Глаза из очереди впились в двоих - все развлечение, о колбасе и забыли, бесплатная коррида - лакомое блюдо.

- Не желаете спуститься ко мне? Обсудим... - предложил Пачкун.

- Намекнете на чешское пиво дня через два, - Апраксин громко предположил так, чтобы все слышали, - уже проходил, извините.

Пачкун хотел было выкрикнуть: малыш, ребята Филиппа тебя так отметелят, что охота болтать навсегда испарится, но вместо предостережения широко - отрабатывал годами - улыбнулся:

- Зачем же так, товарищ?

Апраксин забежал в "двадцатку" по дороге в бассейн - время на исходе - оглядел очередь, Пачкуна, горы давным-давно бездыханной колбасы, заметил улыбающуюся рожу Мишки Шурфа на заднем плане, Ремиза с топором, колдующим на раскрошенной по краям в щепу колодой, и двинул к выходу. Лбом стену не пробить, решил Апраксин, но решение это не принесло облегчения, а только стегануло безысходностью и намекнуло на трусость, приличествующую, как раз тем, кого Апраксин не любил, считая, что беды все прибывают от ворья в самых разных ипостасях, и лики жулья столь разные в последние годы, поразительно приличные, и на первый взгляд никак не вяжущиеся с примитивной уголовщиной, поскакали перед Апраксиным, когда бежал он к остановке, и над ликами этими, как над сонмом ангелов парило лицо Фердуевой, гладкостью напоминающее мраморную статую, а блюдцами черных глазищ портреты Модильяни.

После набега Апраксина Пачкун отполз к себе в каморку, связался с Дурасниковым, доложил о только что состоявшемся столкновении.

Дурасников жестом выгнал из кабинета двоих вымаливающих подписи к досадным письмам, развернул фантик на соевом батончике, запихнул конфетку в рот и, только разжевав, одновременно успокоил и посоветовал Пачкуну:

- За ним приглядывают... своим намекни, чтоб секли. Не нравится он мне, не наш человек. Насчет субботы как?

Дон Агильяр, отражаясь в треснутом зеркале, рапортовал звенящим голосом пионера-новобранца:

- Суббота - железно. Банька только для белых людей. Изумительная. Твоя!.. Согласилась сразу! - Пачкун умолк.

В своем кабинете Дурасников зарделся. "Твоя, согласилась сразу!" Швырнул смятый фантик в корзину и, ничем не выдавая радости, сухо указал:

- Глаз с него не спускайте и прекрати выдачу со двора... на время.

Дон Агильяр хотел уточнить: как же с нужными людьми? Да решил не беспокоить Дурасникова, возьмет товар прямо с базы - в магазин только документы - и распределит у своего дружка в другом продмаге.

- Квартальные сводки смотрели?

Дурасников припомнил смутно доклад подчиненного - вроде цифры в порядке, и раздраженно - не жаловал выколачивающих похвалы - подытожил:

- Молодец, молодец!

Дурасников сейчас парил на подступах к бане, обняв цепко Светку, что сразу согласилась. Пачкун в каморке калькулировал личный дебит и кредит, как и многие его коллеги, может только не в один и тот же миг. Районная торговля мало кого интересовала, находясь без присмотра, и могла, если не снабжать вволю, то хоть дышать свободно.

Фердуева возвратилась домой к половине четвертого. Дверь в квартиру-сейф обретала устрашающую неприступность. Мастер наводил глянец на твердыни фердуевской обороны. Дежурившая на производстве укрепительных работ подруга встретила Фердуеву на пороге и тут же умчалась то ли на массаж, то ли к парикмахеру. Хозяйка переоделась, почаевничала с мастером и, уже составляя грязную посуду в мойку, припомнила о рукастости мастера и его связях на заводах метизов.

Черные глаза сверкнули, рука полезла за кошельком. Дверь фактически родилась, и счастливая обладательница стальной защиты решила расплатиться сполна. Мастер возразил, заметил, что завтра зачистит огрехи и тогда возьмет деньги. Фердуева не напирала, не любила расставаться с кровными, хотя в расчетах, заранее оговоренных, славилась справедливостью.

- Хочу посоветоваться с вами, - скрестила руки на груди, шумно выдохнула.

- Советуйтесь, - мужчина подпер кулаком подбородок, опустил голову, и Фердуева обнаружила, что у мастера длинные, пушистые ресницы; расспросила об интересующем предмете, заметила удивление во взоре собеседника, растерянность и даже страх.

- Думаете опасно?

Мужчина пожал плечами.

- Зато какие возможности!

- Это уж точно, - безрадостно согласился мастер.

- А не хотите у меня поработать? - Фердуева чуть приоткрыла рот, зная что по-детски пухлые, размягченные губы придают ей вид незащищенный и располагающий.

- Я и так у вас работаю, - мастер отводил глаза в сторону, казалось опасаясь сталкиваться со жгучими зрачками женщины напротив.

- Я не так выразилась, - Фердуева приложила ладонь к щеке, зная что длинные ухоженные пальцы и красивые ногти впечатляют на белизне кожи. Не у меня... на меня. Я имею в виду не дверь, а то, что мы обсудили.

Мастер гладил ребристую рукоятку молотка и не отводил взгляда от окна. Фердуева чуть не сорвалась: чего там узрел? Но сдержалась и, хоть и не любила чужого молчания, стерпела, отдавая должное не слишком говорливым, тщательно обдумывающим решение людям.

- А где оборудование разместить? - мастер зажал сумку с дрелью коленями.

Фердуева тоже решила потомить: должен согласиться, или она еще многого не понимает, такой способен сразу ухватить суть... тысячи дверей не принесут выгоды равной той, что предлагала Фердуева. Риск водился, но без риска только птички поют, и, пока Филипп на месте, можно играть в эту игру. Фердуева не хуже Пачкуна уразумела: дело не в риске, а в прикрытии, и пока таковое имелось - греби, не зевай.

Почуваев про подвал выложил толково, обрисовал дельно, тонкости можно обсудить с Васькой Помрежем, единственно тревожило: продумано ли вводить в дело еще одного человека, ничего не зная о нем и отталкиваясь единственно от рекомендации легкомысленной Наташки Дрын, вольготно живущей под крылышком Пачкуна и малосмыслящей в жизни.

- Где разместить? - Фердуева догадывалась, что сообщение ее масштабно, непривычно и все же решила ринуться напролом. - Помещение присмотрено и как раз самое что ни на есть.

- Квартира что-ли? - брезгливо уточнил мастер. - Тут площади понадобятся будь-будь.

- Да там пол-стадиона, - прервала Фердуева.

- Да ну? - мастер мог и улыбаться.

- Точно, - Фердуева положила ладонь на теплую мужскую руку.

- Где упрячешь пол-стадиона? Всем глаза пропорет?

- Упрятан лучше не придумаешь, - и Фердуева слегка сжала пальцы мастера.

После бассейна Апраксин двинул на Арбат, любил нырнуть в тихие переулки с чисто выметенными посольскими дворами, с неторопливыми старушками, с чудом сохранившимися резного дерева входными дверями обшарпанных подъездов, с неприметными магазинчиками на один прилавок и одного продавца. Солнце подыгрывало пешей прогулке, и про "двадцатку" Пачкуна, и про Фердуеву с ее прошитой стальными полосами дверью мужчина, легко вышагивающий со сплющенной сумкой на спине, и думать забыл.

Пересекая Кропоткинскую, заприметил очередь в Академию художеств, тоскливо оглядел иностранных гостей, выплывающих из книжной валютной лавки, с вожделенными и недоступными туземцам томиками, прижатыми к бокам или выпирающими острыми углами сквозь тонкую ткань вислых торб, и, снова углубившись в переулок, наткнулся на вереницу иномарок с красными и желтыми номерами у расцвеченного витражем входа, и приникшего к разноцветью витража вальяжного мужчину, протирающего замшевым лоскутом желто-сине-красные стекла.

Апраксин - хоть и за сорок перевалило - обликом походил на студента, и сразу виделось, что верным служением перу, палат каменных не нажил, и владелец частного кафе Чорк с сожалением проводил ровесника непонимающим взглядом: не дай Бог так жить! Будто конюх в конюшне, оглядел застывшие машины и юркнул во тьму заведения задавать корм владельцам авто.

Апраксин миновал коробку многоэтажного дома с выломанными лет десять назад перекрытиями, так и не удосужившегося дождаться капитального ремонта. Дом торчал в переулке, будто разбомбленный прицельным бомбометанием, уничтожившим только его внутренности и не порушившим вокруг ни камня, ни дерева; глазницы окон, пустые или с проглядывающими безжизненными стенами, навевали ощущения, схожие с кладбищенскими, когда бредешь меж чужих могил, бездумно скользя по датам чужих рождений и смертей, не отдавая отчета и себе - или, напротив, зная наверное - что есть некто, ведающий и твои сроки, твои пределы.

На улице Веснина в перегляд с итальянским посольством сверкал витринами книжный. У посольских ворот спорили два итальянца, да так темпераментно, будто в кино, будто Апраксин подсмотрел нечаянно сцену на неаполитанском дворе или на улочке Кальтанисетты.

В книжный Апраксин было ринулся к порогу, да вспомнил: облом! Нет входа, тож на валюту. Апраксин помрачнел и продолжил шествие к Арбату. Зелено-желто-синий флаг Габона, напоминающий тканью газовые платки, развевался над особняком бывшего посольства Израиля. Апраксин вспомнил, как в пятьдесят шестом, по случаю тройственной агрессии, швырял чернильницы в желтые стены особняка, и испытал чувство неловкости. Что он знал, кто прав, кто виноват? Сжевал мальчишкой газетные абзацы и с дружками, накупив флаконов фиолетовых чернил в канцелярских принадлежностях на Садовом, ринулся крушить.

Апраксин присмотрелся к стене бокового фасада, почудилось, что видит стародавний чернильный подтек, разглядывал пятно и так, и сяк; от размышлений оторвал голос младшего лейтенанта. Офицер милиции взял под козырек и улыбнулся. Апраксин откровенно ожидал другого; человек при исполнении стеганет - в чем дело гражданин? - или того хуже - ваши документы! - но однозвездный лейтенант, смущаясь, человеческим языком выяснил не нужно ли чего Апраксину, а услыхав про чернила и про сомнения Апраксина, пошел розовыми пятнами и веско признался: "В молодости ни черта мы не мыслим, да и потом...". Махнул рукой и отошел к алюминиевой будке, служащей укрытием все четыре времени года.

Мимо мехового ателье Апраксин проскользнул на пешеходный Арбат и налетел сразу на три очереди: одна алкала залихватским чубом закрученного мороженого в вафельных фунтиках, другая рвалась в пельменную, третья окружила кольцами фургон-пиццерию, кажется первую многоколесную гусеницу, появившуюся на улицах Москвы.

- Один фургон для города под десяток миллионов, как ни крути маловато, - съязвил дядька приезжего вида в фетровой шляпе луговой зелени. - Вот два-три расставят, тоды лады, - и дядька надвинул шляпу, скрывая то ли злые, то ли веселые глаза.

И сразу Апраксин вспомнил Фердуеву, именно таким представлял ее отца, и объединяло жиличку со второго этажа и неизвестного в очереди за пиццей, определенно не столичное происхождение, скользившее не только в речи, но и в напоре, в любви по-деревенски ерничать, даже в причудливой манере одеваться, хотя мужчина облачен хуже некуда, а Фердуева - лучше не бывает.

В грузинском центре, в подвале, Апраксин любовался кованой люстрой и неведомой ему технологией украшения стен; на синей эмали порхали желтоватые птицы, извивались неземные цветы, на деревянном столике дымился кругляк иммеретинского хачапури, чай в чашке чернел и призывал терпкими запахами.

В молодости Апраксина такие заведения не водились на Арбате, в чаду носились начальственные антрацитовые "волгари", ни художников, ни фотографов, не профилерезов - улица купалась в чаду выхлопов, и в голову не приходило, что под колоннадой театра Вахтангова двое молодцов - гитара и саксофон - наводнят уличный коридор, зажатый разнофасадными зданиями, звуками джаза.

После трапезы Апраксин отведал три стакана сиропа Лагидзе и услышал, как низкорослый мужчина, меднолобый, с плешью, обрамленной колечками седины, сообщил другому:

- Коба их не трогал... Лагидзе, они еще до революции стали миллионерами, и сейчас никто не раскрыл их секретов.

Второй кивал, то ли удивляясь некровожадности Кобы, то ли осуждая примиренчество к миллионерам, беззаботно прожившим свой век, когда крестьян-однолошадников гноили сотнями тысяч.

Попробуй разберись, кто прав, попробуй уразумей, по адресу ли швыряли чернильницы в пятьдесят шестом, попробуй нащупать истинное, когда все опутано, перекручено, и если поскрести, то и выплывает нечто, напрочь перечеркивающее твою былую железобетонную уверенность.

Из шашлычной "Риони", сыто жмурясь, вышли двое знакомых в лицо, Апраксин точно их знал, встречал часто, но где? И только, когда Мишка Шурф и Володька Ремиз завернули в переулок, где припарковали машину, припомнил - мясники из "двадцатки", обедали, как видно, и Апраксин придрался к пачкунятам: то-то их вечно нет за прилавком, да впрямь, чего торчать над пустыми мраморными плитами, только раздражать людей бессмысленностью выстаивания, каждому покупателю ведомо: жалованье-то капает.

Напротив "Риони", в букинистическом, Апраксин сразу прянул в глубь магазинчика к беллетристике, вынул из нагрудного кармана театральный бинокль - еще три года назад подсмотрел обычай у опытного библиографа и перенял - заскользил по корешкам. Рабле - тридцать восьмого года издания, опознал сразу и не поверил. Господи, с гравюрами Доре! Продавщица лениво протянула том, Апраксин припал глазами к фантазиям маэстро гравюр, намертво запечатлевшимся еще в третьем классе, уплатил в кассу десятку и, прижимая книгу к груди, забыв обо всем, выбрался на брусчатку, в залитый солнцем людской водоворот, то вспенивающийся у картин в технике "сухая кисть", то опадающий к центру улицы.

После Рабле Апраксин уже ничего не замечал, домчался до "Праги", свернул на бульвар, даже не глянув на Гоголя в бронзе, более напоминающего диктатора банановой республики или конкистадора, пролившего реки крови и к старости обласканного предусмотрительным монархом.

Апраксин стремился домой и, оказавшись перед "двадцаткой", уже вползающей в абсолютную пустоту прилавков, наступающую между четырьмя и вечерним валом спешащих с работы, попытался купить молока. "Двадцатка" встретила двумя товарами: майонезом и горчицей, за мясным прилавком маячил Мишка - домчались из "Риони" с ветерком, да еще овощной прилавок украшали неподъемные трехлитровые банки маринадов, ну и рыбные консервы, не находившие потребителей даже среди отчаянных питух, мрачно громоздились в навсегда завоеванном углу витрины.

Пачкун поднялся по лестнице, налетел на Апраксина, вспомнил утреннее столкновение, пожал плечами, зачем-то повинился Апраксину, и не думавшему требовать ответа.

- Нечем торговать, базы пусты, - сетования Пачкуна вступили в вопиющее противоречие с гладкостью лица, с жирнопокатыми плечами, с брюшком, круглящимся под белым халатом, с дорогущими часами - слабость Пачкуна, при всей любви к маскараду, в часах себе не отказывал, - с лучащимися довольством подчиненными, разъезжающими на автомобилях.

Апраксин пробил чек за банку горчицы: намажет свежую черняшку, заварит чай и примется за Рабле, о чем еще мечтать?..

Перед домом Апраксин заприметил патрульную машину, при его приближении распахнулась дверца и, выставив вперед плечо, из машины выбрался квадратный сержант, как раз тот, что обходил Апраксина на рынке, удивляясь и причмокивая толстыми губами.

- Ваша фамилия Апраксин? - сержант привалился к стойке салона.

- Апраксин. А что?

Сержант улыбнулся натужно, будто со стороны потянули уголки губ за ниточки:

- Ничего.

Апраксин припомнил волнение Фердуевой при утреннем раскланивании. Ну, конечно, обладательница квартиры-сейфа озаботилась нежданной вежливостью: вдруг незнакомец приятной наружности прокладывает путь к ее богатствам? Апраксин пожал плечами, вполне мог разобидеться - принять его, интеллигентного человека, не наглого, не процветавшего ни в годы застоя, ни после, вообще давно разминувшимся с благополучием, будто и ходили всю жизнь по разным улицам - за громилу? Досадно. А если он преувеличивает, чем объяснить появление сержанта? Наверняка Фердуева в смятении отзвонила куда следует, оттараторила на едином выдохе свои опасения и вот, пожалуйте, при входе в собственный подъезд приходится сообщать свою фамилию.

Ни Пачкуна, ни "двадцатку", ни Дурасникова Апраксин никак не связывал с появлением милиционера.

Сержант напоследок прошил Апраксина взглядом: еще встретимся, непременно - удостоверяли колючие, близко посаженные глазенки, и оснований не верить не оставляли.

На следующий день Фердуева принимала дверь, если б не обивка, впору привязать к кронштейну шампанское на веревке и разбить бутылку резким броском, будто дверь, а под ее охраной и хозяйка, отправлялись в опасное плавание. Сполна рассчиталась с мастером. Сегодня дверщик, судя по костюму, намеревался поужинать вне дома и, похоже, в обществе дамы, Фердуеву кольнуло озлобление: ее намеками принебрег! К вчерашнему разговору не возвращались. Фердуевой прояснять ничего не хотелось, все как на ладони.

Дверщик не спешил уходить, и у женщины теплилась надежда, что выпадет еще - вернуться к интересующему ее. Беседу про необязательное - про общих знакомых (а таковых у деловых людей неизменно пруд пруди), про вновь открывшиеся харчевни, про опустевшие антикварные прилавки - решила не поддерживать, пусть без проволочек выруливает на сделанное предложение.

Фердуева ждала не зря, не ошиблась - треснул! Куш вчера сверкнул не мышиного размера, любого разбередит.

- Я подумал... о предприятии, даже обсудил кое с кем, - мастер опустил ресницы.

Отменно. Такой лишнего не сболтнет, перепроверять, что да с кем уточнял - зряшная трата времени. Как отнесутся Почуваев и Васька Помреж к компаньону-новичку? Должны понять: без главного инженера, без спеца по железякам им не потянуть. Фердуева придвинула мастеру лист бумаги, ручку.

- Набросайте, как вам все представляется, прикинем цифры.

Мужчина не удивился, быстро нарисовал в плане размещение аппаратуры, исходя из размеров подвала, описанного Фердуевой со слов Почуваева, вслух проговаривал, как подвести электропитание, как складировать и вывозить, дельность и простота, досягаемая даже неподготовленной женщине, убедили Фердуеву, что выбор сделан верный.

Мастер погрыз конец ручки:

- Могу вчерне прикинуть и выгоды предприятия.

Фердуева кивнула, с любопытством придвинулась к мастеру, их локти соприкоснулись, Фердуева прильнула еще плотнее и закрыла глаза...

Все произошло само собой, костюм мастеру для вечера не понадобился, а когда он покидал квартиру-сейф около полуночи, то признался: ну, мать, ты и головастая! Хотя Фердуева предпочла бы услышать нечто совершенно иное.

Васька Помреж возлежал на кожаном диване в приемной директора института, на животе блюдо с бутербродами - красная икорка с вологодским маслицем, предложенная в приступе боязни Почуваевым, перед глазами телевизор. Этажом выше три пары пировали, предупрежденные, что безобразий фирма не потерпит. На предпоследнем этаже, в уютном холле с пальмами и подсветкой, шестеро крутых резались в карты, ночевать не собирались, хотя оплатили и ночлег, и утренний завтрак.

Помреж косился в зеркало и в минуты затишья событий на экране телевизора нет-нет да выдавливал угрей с подбородка, с крыльев сильно поблескивающего носа.

Сверху донесся топот, грохот музыки. Помреж железным жимом ухватил трубку телефона; выдал гневный нагоняй и вновь вперился в экран. Картежники тише и приличнее, платят - щедрее; гулены обременительны, зато никогда не иссякают. Звонили игроки, заказали еще шампанского, непременно мелкомедального абрау-дюрсо. Помреж кивнул, нагрузил сумку бутылками, от себя, не спрашивая, желают ли, насыпал сверху дюжину апельсинов и поплелся к лифту. На обратном пути навестил гулен. Мужики осовели, девицы держались. Порядок. Васька Помреж подмигнул старой знакомице Лильке Нос потрошение предстояло знатное - и величаво удалился.

Помрежа побаивались, на месте расправы никогда не чинил, но оскорбления не прощал; через неделю, месяц, а случалось и через полгода после нанесения обиды в стенах института во время его дежурства, неосторожного бузотера постигала кара: мордобой случайный на улице, разбитая вдребезги машина, а раз, как шептались, и спаленная дотла дача. Было, не было, никто доподлинно не знал, зато Помреж усвоил, что слухи работают к его пользе и особенной свирепостью, наподобие Почуваева, свой лик не уснащал, усекая наперед, что как раз смешливый и вроде б не серьезный, о котором ползут колючие слушки, устрашает во сто крат больше.

Васька снова растянулся на диване, загодя притащил из лаборатории видик, запустил фильм с пальбой. Весной в работе наступало затишье: самый сезон - середина зимы и разгар лета, сейчас же передых выпал, хотя предприятие работало бесперебойно, впрочем, без полной загрузки мощностей.

Лилька Нос спустилась за постельным бельем. Помреж отпер шкафчик с персональным замком, отсчитал три комплекта в мелкий цветочек, хохотнул в голос:

- Переходим к маневрам? Лиль, там кобел бородатый вразнос пошел, смотри, чтоб не побил чего пес, вычту до копья...

Лилька Нос чмокнула Помрежа в лоб по-свойски, сто лет назад романились еще на студии и умчалась в горячий цех.

Пальба на экране Помрежа не развлекала, выключил на половине ленты, протянул руку к ночнику, умерил реостатом свечение, повернулся на бок и, перед тем, как погрузиться в сон узрел Почуваева, крадущегося в подвал третьего дня, отметил испуг, несвойственный разухабистому отставнику. Помреж особенно не тужил: что ни случись, он в накладе не останется, да и Почуваев, ясное дело, тож - слишком обширно оба осведомлены, Фердуева их не выпустит из коготков, а усвоив накрепко, что разная оплата прорастает завистью, не допустит, чтоб подчиненных одаривали разнокалиберно; другое дело, что за особые услуги Фердуева могла единовременно, и в строгой тайне от других, поощрить удачливого, но тут уж язык прикуси намертво, иначе не видать расположения бригадирши вовек.

Сон не шел. Наверху заголосила Лилька Нос. Ишь, отрабатывает на славу, тут Помреж звонить-вразумлять не решился: распаляет сучонка клиента, все по правилам, и Помреж в доле так, что не резон ему утихомиривать выкладывающуюся Лильку, не то утратит квалификацию, растеряет навык - фирме только урон. Помреж вжал уши в подушку, окунулся в ватное тепло.

Игроков сегодня притащил Леха-Четыре валета - лысый, как колено, и каждый сезон меняющий парики и их цвет, откуда и прилипло "Четыре валета". Валетам Помреж доверял, как себе, и потом, выпроваживать команду в полночь не понадобится. Леха своим ключом отомкнет дверь внизу, им же и задрает. Такая вольность считалась серьезным прегрешением, узнай Фердуева, но сладкий сон Помрежу мил не менее расположения хозяйки, да и Леха никогда не подводил.

Помреж метался меж сном и явью, будто обломок крушения в волнах, и вой Лильки добирался до слуха, ослабленный расстоянием, будто из преисподней.

Наконец заснул и приснилось странное - легкие шаги по лестнице, руки нежно гладят, чешут за ухом, как сытого кота, и шепот: вставай, Вась, ну, вставай. Помреж крутанул лошадиной мордой и вдруг почувствовал - подлинное прикосновение, разлепил глаза. Ба! Лилька в простыню завернутая, будто привидение, тормошит его за плечо.

- Сдурела!! - Помреж вскочил, будто под задом пружина распрямилась. Бедой повеяло. - Чего надо?

- Плохо ему стало! Корчится на полу, за сердце хватается, стонет... конец, мол, пришел.

Помреж включил свет, отпихнул Лильку:

- Орать надо меньше, сучара! Отнеси ему валидол, - полез в тумбочку, - вот валокордин, нитроглицерин, чего еще? Хоть требуй справку о здоровье, как в бассейне. Может, влить ему стаканеро в глотку? Лучшая терапия...

Белизна Лильки Нос превосходила белизну простыни.

- Васюша, миленький, а вдруг умрет, тогда что?.. Что тогда?

Помреж опустил ноги на пол. За окном темень, посыпанная огнями, будто полусгнивший лес светляками. Что тогда?

Помреж особенно не тужил, случалось и такое, ничего живы-здоровы все. Один раз Почуваев даже искусственное дыхание организовал собственными силами, а когда хвастал подвигом спасения чужой жизни, Васька про себя изумлялся тяготам спасаемого: у Почуваева из пасти несло, будто у кабана, сколько раз ни укорял Помреж, не помогало. Почуваев со смешком пояснил про особенную болезнь - зубы тут не причем! - все от желудка зависело. Помреж напирал: как же ты жену целуешь? Почуваев искренне удивлялся: да я еще со смерти вождя народов не балую ее целованием. А других? - не утерпел Васька. Почуваев сузил глаза, замаслился, другим не до различения запахов, тут только крепость рук решают да нахрап, кто там в угаре принюхиваться посмеет...

Что тогда?

Бледность Лильки повело в зелень. Еще эта сейчас брякнется в обморок. Васька вцепился в голое плечо девицы, отпустил, на коже красными пятнами отпечатались следы пальцев. Неврастеничка, припомнил невесть откуда Помреж, вегетатика шалит.

Что тогда?

Так все складно катилось: Леха-Четыре валета одного шампусика назаказал, поди, ящик, а в фирме таковское мелкомедальное не задарма отпускали.

Нарушение привычного порядка травмировало Помрежа, суди-ряди теперь вместо сна.

- Давай скорую вызовем, - прошелестела Лилька и бессильно сползла на ложе Помрежа.

- Жди, - отрезал Васька, хотя подумывал о том же. Хлопотно?.. Ворвутся белохалатники, как им объяснить причины появления здесь пьяного в распыл, полумертвого детины да еще в одолении сердечного недуга. Белохалатники могли и промолчать, не заметить, теперь все приучились не замечать - не суй свой нос в чужой овес, свой каравай печь не забывай.

Что тогда?

Лилька скулила, длинные ноги, бедра рельефно проступающие сквозь простынное полотно, расслабились в некрасивой позе. Помреж накрыл глаза ладонью: Фердуева всегда повторяла, если что, тут же звони мне. Васька набрал номер телефона хозяйки, звонок раздался через секунду после того, как неприступная дверь многих трудов дитя - захлопнулась за мастером, а в воздухе еще не растаял звук слов - ну, мать, ты и головастая.

Фердуева в истоме бурных ласк выслушала тревожный сигнал с места. В разомлении молча жевала губами, не волновалась ничуть, парила в восходящих потоках недавних страстей, в шорохах чужих прикосновений распознавала мысленно неведомые пока привычки, неизвестного мужчины, волей случая оказавшегося твоим на время.

Помреж изложил кратко и толково, важного не упустил, Фердуева лишний раз похвалила Ваську за обстоятельность и умение владеть собой, но упорно молчала. Пусть покроется потом, пусть подрожит, ошпарится маетой неявного исхода. Фердуева не тревожилась: хоть нагрянет скорая, хоть нет, хоть выживет мужик, хоть окочурится... Почуваева, Помрежа и прочих присных держала в трепете неведения, нелишне страха поднагнать, окупается осторожностью подчиненных, по сути все решало прикрытие. Статисты ее балагана не дурачки, догадывались о приводных ремнях, что крутились по воле Фердуевой, лишнего вызнать не стремились - зачем? На то и хозяйка но... воспитанные в строгости приключений не искали.

Фердуева жгла молчанием: пусть попреет, ее прикрытие не пощупаешь, его вроде и нет, будто паутинка на солнце, и не видно, а меж тем вся соль в людях, отпускающих грехи фирме Фердуевой не за Господи, помилуй, не за спасибо, хоть большое, хоть пребольшущее, а за бумажки профилями и башнями разрисованные.

Проглотила язык... Помреж машинально прикрыл вызывающие колени Лильки Нос краем простыни. Никак не поверить, что это сопливое, мокроглазое создание с мужиками творит чудеса. Помрежа молчание Фердуевой окончательно успокоило и в подтверждение его дум хозяйка определила:

- Оклемается... не вызывай... похужает, звони...

Васька трубку отпустил и вовсе весело: хозяйка не ошибается, значит оклемается, ей виднее, да и трудно не проявить проницательность - мужик в соку, в загул лезет, что козел в капусту; перебрал! Очухается... конечно, случается и бабища с косой завернет ненароком, но чаще тревога ложная, завтра защебечет соловьем.

Помреж сунул лекарства в ладошку девицы, рывком поставил на ноги, шлепком по заду направил к лестнице. Уверенность Васьки вмиг передалась девице, нос и глаза просохли, зрак сверкнул ерным огоньком, губы томно распухли, выворачиваясь наружу, как в замедленной съемке, и вместо причитаний - привычный полувизг, полусмех:

- Завела мальца излишне, испереживался насчет успеха своего диванного выступления.

Помреж не слушал, пал коршуном на ложе, накрыл подушкой голову, постарался ухватить за хвост прежний сон, чтоб не мучаться вновь тяжким засыпанием. Задохнулся, отшвырнул подушку и прозрел: испоганили ночь - не заснуть, так их растак! Завыл лифт наверху, одну кабину Васька не отключал. Леха-Четыре валета спускал гостей игорного салона. На этаже Помрежа лифт замер. В коридоре ковровая дорожка глушила шаги, но натренированное ухо Васьки не обманывало: несут причитающееся. Леха возник в директорской приемной тенью, приблизился к столу секретаря, опустил за уголок конверт, на цыпочках - старался не растревожить Помрежа - растаял во тьме.

Снова ожил лифт, утаскивая компанию игроков на первый этаж. Человек! Чтит мой сон, будто балерина на пуантах вышагивал, с нежностью прокручивал в голове приход Лехи Помреж. Тишина на всех восемнадцати этажах улеглась окончательно, ночь заползла во все закоулки и обосновалась всерьез до утра.

Васька хотел было подняться, пересчитать деньги в конверте, да лень корежила; с другой стороны - заснет мертвым сном, а черт их знает кого Лилька приволокла, может, запойный ухажер с пошаливающим сердчишком проспится резво - сон алкоголика глубок, но краток, нагрянет, неровен час, в приемную - опочивальню Васьки, и умыкнет конверт. Да и Лилька сама не хрустальной прозрачности, хотя намекни ей, выцарапает гляделки. Помреж нехотя поднялся, доковылял, не включая свет, до стола, упокоил конверт на груди и тут ему показалось, что сквозь толстое стекло, отделяющее приемную директора от коридора бесформенным пятном белеет чужое лицо...

Мишка Шурф принимал Акулетту на дому, хоть и за полночь, а все еще вечеряли. Акулетта тарахтела, не переставая, а Мишка Шурф все пытался совместить графский облик центровой с распущенностью, царапающей даже Шурфа. Мясник числился у Акулетты вроде исповедника: за исповедь Акулетта расплачивалась щедро, во всеоружии умений. Шурф кивал, улыбался, подливал ликер, гладил Акулетту по плечам. Неинтересное сообщала гостья, слушанное Мишкой сотни раз, но его роль, как раз и заключалась в показе долготерпения и участия. Акулетта ринулась по третьему кругу поливать знакомых, выходило всюду одни мерзавцы и только она пытается облагородить их круги.

Мишка кручинился завтрашним ранним вставанием, Акулетта полагала - ее несчастьями, и благодарность вспыхивала в бирюзовых глазах, предвещая Мишке бурную ночь.

Шурф вечером, перед уходом с работы, схлестнулся с Пачкуном, начмагу шлея под хвост попала, дурное в характере дона Агильяра выплеснулось на неизменно веселого мясника. Пачкун предупредил насчет опозданий, перечислил все Мишкины грехи и проколы последних месяцев - ну и память! и настрого повелел подтянуться, чует дон Агильяр: подкрадываются сложные времена. И все из-за мужика, что приловчился ошиваться в магазине или рядом с "двадцаткой" в последние дни.

Мишка и раньше соглядатая примечал, да не обращал внимания, подумаешь, лох как лох, неудачник, глаза зоркие - голодный, да куражу мало, не борец, так, поскулит на кухне, побьет кулачком со сливу в грудь, - тут Мишка оглядел свою пятерню-молотилку - и в кусты у телевизора да под торшером.

Акулетта царским жестом поправила волосы, успела удивиться с чего бы Мишка изучает кулачище, истолковала сосредоточенность слушателя, как знак внимания к ее бедам, и губы женщины запрыгали резкими изломами.

Шурф припоминал, кому обещал на завтра оставить отбивных на ребрах, посеял бумажку - список страждущих, то ли в "Риони", когда расплачивался, то ли по дороге. Клиентов знал в лицо, но если кому обещал и не отложил, отдав ранее, но без уговору, прикатившему, возникнет неловкость, а неуютность в общении с нужными людьми Мишка недолюбливал. К тому же, Володька Ремиз дуется последнее время, куксится, может посчитал, что Пачкун лучший привоз с баз Мишке отписывает, разрешает говоруну недоступное Ремизу; вроде все на равных, но в торговле почва для зависти всегда удобренная, и завтра Мишка порешил выяснить все с Ремизом начистоту.

Акулетта водрузила ноги в тонких чулках на край стола, и Мишка отдал должное красоте икр, гладкости колен, тянутости упругих бедер. Акулетта оценила мужские восторги, потрепала Мишку по щеке:

- Вот я и говорю ему... - мерное бухтение низкого голоса снова ввергло Шурфа в прикидки предстоящего выяснения с Ремизом.

Усталость свивала мясника в жгуты, глаза слипались, в сверкающей радужке отражался циферблат настенных часов - без пяти два. Ночь в разгаре, а тут сиди, внемли. Акулетта передвинула ноги, скатерть засборилась, перед носом Мишки зажелтел нестертый кусок кожаной подошвы, серо блеснула подковка тонкого каблука. Гостья опрокинула рюмку, высоко задрав голову, и Шурф изумился: кадык у Акулетты прыгал точь-в-точь, как у пьянчужек - подносил в магазине.

Часы пробили два, извлекли Мишку из дремы, утешитель успел ввернуть:

- Все образуется, вот посмотришь, - и тут же заработал замшево мягкий взгляд гостьи.

Господи! Мишка уткнул голову в ладони, положенные одна на другую, ощутил, как пикой взворошил волосы каблук женской туфли. Акулетта не допускала, что Мишка затейливым маневром завоевывал право тайно вздремнуть, полагая, что ему так удобнее слушать, и говорила без умолку. Господи! Мишка надеялся урвать хоть минутку, хоть полминуты сна, чтоб перекрутиться, превозмочь себя и дослушать, неизменно приправляя исповедь кивками участия. Туфель Акулетты пах новой кожей, запахи шли слоями: от окурков в пепельнице, от опьяняющих духов и от туфель, чередуясь в строгой последовательности. Господи! Мишка охватил пальцами лодыжку женской ноги, щепотью потер тонкую ткань чулка. Господи! Чего Пачкун взъелся? Нервотрепка в "двадцатке" выбивала из колеи, мешала обдумывать дела, а их накопилось невпроворот: приходилось протирать контакты с поставщиками, следить за соблюдением собственных интересов, выбивать из увертливых и забывчивых долги, сводить нос к носу без его хлопот не нашедших бы друг друга, сводить к обоюдной выгоде, и не без пользы для себя. Одно спасало Мишку при укрощении жизненных обстоятельств: не расчетливость, напротив, о его широте легенды слагали - отпразднуем семнадцатое апреля? А тринадцатое мая, слабо? А седьмое июня? - не четкость в делах, не умение хранить в памяти множество разрозненных сведений и извлекать их в любую секунду, а неукоснительное следование немудреному правилу - не ленись!

Поехать? Пожалуйста!

В один конец Москвы? Извольте!

В другой? Что за вопрос!

В пригород смотаться? Нет проблем!

Случались холостые рейды, и нередко, но умение держать себя в узде, понукать к деятельности, предопределяло общий успех Мишкиных предприятий.

Акулетта притихла. Время для Мишки замерло. Явь напомнила о себе струями льющейся в ванне воды. Мишка продрал глаза. Кухня пуста. Акулетта в ванной, похоже хлещет не душ, а вода из крана: наверное смывает глаза или чистит зубы. Господи!

Акулетта явилась в кухню преображенная, глазами чуть навыкате напоминала школьницу, и лик невинности странно соседствовал с уверенностью повадки, с умопомрачительными одеяниями и неподдельными драгоценностями. Всего два-три штриха тушью, и человек вовсе иной, Мишка выпрямился, потянулся. У друзей давно установился ритуал: Акулетта неизменно, перед тем, как остаться, осведомлялась: не отправиться ли ей домой? Мишка всегда натурально возражал, тем и завершалось.

И сейчас Акулетта приблизилась сзади, обвила шею Мишки и прошептала:

- Устал? Может поеду?..

Мишка не узнал себя, будто в нутро ворвался чужак, завладел мыслями и главное - языком, не разжимая объятий, не оборачиваясь, Мишка выдавил, пожав плечами:

- Хорошо... я провожу.

- Руки Акулетты застыли на его глотке в ступоре озлобления, если б хватило сил, сжала бы смертельным жимом, ломающим позвонки.

Акулетта сбросила руки, обмякла, обошла стол, на лицо, будто набросили вуаль со стародавней бабушкиной шляпки. Почернела гостья. Унижений не прощала, и сейчас Мишка отчетливо уяснил: допущен промах, ткань отношений поползла, не залатать. Господи! Мог бы и оставить, заснул бы рядом, сразу повинившись в раздавленности суетней предшествующего дня. Мог бы! Но тот другой, что завладел его голосом на краткий миг ответа, требовал покоя, уединения, никем не потревоженного утра, нашептывал: черт с ней, ты от нее не зависишь, конечно, приятно заявиться с ослепительной фурией в кабак к вящей зависти дружков, но, милостью Божьей, есть еще кем поразить воображение вьющейся вокруг мошкары.

Мишка распрямился, потянулся, с трудом изгнал чужака, привлек женщину:

- Ну, куда ты поедешь? Позднота.

Гнев обессловил Акулетту - к отвержениям не привыкла - с ненамазанными глазами беззащитна, слезы вот-вот окропят веки с неожиданно короткими редкими ресницами. Белорозовый язык облизнул губы, подобралась, нос заострился, рот прорезью залег над резко очертившимся подбородком. Глаза хоть и без защитной брони подведенных ресниц, одним только негодованием запали, потемнели, приобрели глубину и... осветили только что стертое, без красок, лицо. Мишка не захотел отпускать гостью, усталость сгинула, накатило дурманящее, кружащее голову, будто видел эту женщину впервые.

- Провожать не надо. - Акулетта подцепила сумку.

Шурф не давал пройти в коридор.

- Не кипятись. Ну... сморозил, прости...

Ей нравилось, когда мужчины начинали пластаться - редкостное наслаждение, горячечный огонь заворочавшихся страстей. Теперь я тя поманежу! Акулетта резко отпихнула мясника и ринулась к выходной двери. Мишка не препятствовал - всегда славился обходительностью с дамами - на ходу набросил куртку и устремился по лестнице за Акулеттой.

Помреж не робкого десятка, и все же замер, будто невидимой нитью притороченный к бледному пятну чужого лица за остекленением. Васька отпрянул в глубь приемной, прижимая к груди конверт с деньгами. Пятно перемещалось и находилось слишком низко для человека нормального роста: либо ребенок, либо карлик.

Все длилось секунды.

Наконец, Помреж сообразил: после визита Лехи с конвертом, успел защелкнуть задвижку стекляной двери, и сейчас за дверью, на коленях, по ковровой дорожке ползла Лилька Нос.

Все длилось секунды.

Страх не успел настичь Помрежа, а когда Васька разобрался, что к чему, озноб ужаса только и прибыл, заявил о себе потом и мелкой дрожью пальцев.

Помреж бросился к двери, сбил задвижку, рванул с пола Лильку с лицом, будто намазанным мелом, выбивающую дробь крепкими зубами.

Помреж еще не избавился от страха, молчал и только тормошил Лильку, пытаясь успокоить себя и выбить из девицы, что пригнало ее сюда в полуобморочном состоянии.

Лилька моталась в руках Помрежа, как ватная кукла, голова раскачивалась в стороны, слюна сочилась из уголков рта.

Дар речи вернулся к Помрежу. Матюгнулся, зажал Лильку тисками жилистых лап, приблизил лицо девицы, будто собирался поцеловать: в глазах ужас. Увещевать? Не поймет! Васька придержал девицу с подламывающимися ногами одной рукой, другой влепил ей три коротких пощечины. В затуманенных глазах мелькнул проблеск сознания и угас. Васька примерился к еще одной серии отрезвляющих ударов, когда Лилька, сглотнув, со странным клокотанием вымолвила:

- Умер!

- Путаешь? - вяло, окунувшись в безнадежность, уточнил Помреж: ночь сегодня выпала тягучая, бесконечная.

Лилька не ответила, потянула мужчину за собой. Васька плелся обреченно: что теперь? Ворочать труп? Блажить? Рвать волосы? Разбудить заснувших в блуде? Звонить в скорую, зачем? Или Фердуевой, будто хозяйке удастся вдохнуть жизнь в обездушевшее тело? Васька брел по лестнице и тащил за собой раздавленную выпитым и пережитым Лильку Нос, будто мешок, волоком, расшибая ей в кровь колени, ударяя пальцы босых ног, обдирая кожу бедер и локтей.

В холле Помреж врубил свет, предварительно задернув шторы. На кожаном диване в объятиях спала пара, другая пара ночевала на сомкнутых раскладушках в подсобке для измерительных приборов. Васька ткнул дверь в подсобку, увидел, как кожа лба мужчины отчего-то покрыта копировальной бумагой, и черный след тянется вниз к животу, будто мужчина промокал подругу копиркой. Васька притворил дверь и вернулся в холл.

Кавалер Лильки покоился, раскинув руки на ковре - Христосик! посреди холла, чуть в стороне валялись одеяло, две подушки, простыня в мелкий цветочек.

Васька опустился на колени, не понимая, что его раздражает: не вид же покойника - отошедшие в мир иной и должны быть голыми; не бугрящееся брюхо, не желтизна оплывших жиром боков, ни толстые складки над промежностью, не рыжемедный лобок; и даже не багровый шрам со следами редких швов. Раздражал Помрежа храп мужика на диване, храп взвивался до верхней ноты, ухал в пучину хрипов и снова взмывал карябающим барабанную перепонку воем. Помреж приложил ухо к сердцу умершего. Дьявольщина! Храпит гад на диване, ни черта не разберешь, будто отбойным молотком долбит затылок.

Помреж тронул умершего - еще теплый, не успел остыть; хорошо топят, отчего-то пришло в голову. Васька содрогнулся от обыденности и хозяйственной направленности раздумий даже в скорбный час. Глаза закрыты, повезло, не то пришлось бы прикрывать собственноручно. Помреж набросил одеяло на растекшееся квашней брюхо, подтянул отороченный край до самого подбородка, но лица не накрыл, будто мертвому грозила духота под шерстяным покровом. Помреж ползал на коленях - удобно, ковер мягкий и, если пригнуть голову, волны храпа, будто прокатывались выше и не бередили слух.

Ползание по ковру неожиданно успокоило, отогнало дурное: ну, умер человек... не убили же, никаких следов насилия, смерть неизбежна, а что настигла здесь, в месте не подобающем? Так смерть выбирает место и время визита по своему усмотрению; Васька повинится: пожалел подвыпившего мужика, пустил переночевать, виноват - нарушил, бедолага взял да и преставился; почему сразу не вызвал, а только к утру? Надо же выпроводить блудодеев, замести, уничтожить следы гульбища, хоть и аккуратного, но не бесплатного. Сразу не вызвал потому, что задрых непотребно - нарушение. Но сморило, и вот утром обнаружил... человеческая в общем беда. Фердуева, как старшая, объявит ему выговор, и в ближайшее застолье вместе весело посмеются над происшедшим.

Лилька ход мыслей Помрежа не ведала, девицу корежило страхом не на шутку, мозг, перегретый выпивкой, шептал о расплате, рисовал картины зубодробительные. Конец Лильке Нос! И от жалости к себе, от нелепости случившегося, голая, завернутая в простыню страдалица ревела и размазывала слезы, с надеждой исподтишка поглядывая на Ваську, будто он облечен властью вдохнуть жизнь в обмякшее тело; а еще Лилька содрогнулась, думая, что гладила мертвеца - неизвестно же, когда именно случилось худшее - и сворачивалась калачиком под толстым боком, и ногой натягивала одеяло на выбившуюся наружу ступню мужчины, которого уже нет в живых.

Помреж йогом оседлал ковер, упер подбородок в колени и сверлил тело под одеялом пламенеющим взором, похоже, надеясь так возродить биение остановившегося сердца. Выдать звонок Фердуевой? Потревожить? Не стоит, сам справится с бедой, заработает очко в глазах хозяйки, как человек, не теряющий присутствия духа в переделках гибельных для слабонервных.

Слезы Лильки выплакала, успокоилась, в отуплении прислонилась к обтянутому кожей креслу, и только храп жил в холле и оповещал о здоровом или нездоровом - сне. Васька снова дотронулся до тела и удивился: все еще теплое, не расстается с обогревом или... тут Ваське стало не по себе, снова приложил ухо к сердцу: тишина или... не разберешь мешает храп треклятый. Васька углядел сумку то ли девицы храпуна, то ли другой, почивающей под копиркой, кивнул Лильке, та с собачьей преданностью подтащила кожаную торбу; Васька выгреб начинку, отыскал пудреницу, разломил пополам и зеркальную часть поднес ко рту умершего.

Запотело враз.

Васька вскочил, сгреб Лильку, в сердцах отвесил ломовую оплеуху. Лилька дико взвизгнула. Мужик-храпун на диване ожил, свесил ноги, озираясь, не ведая по первому проблеску сознания, где обретается, кинулся к Помрежу - обидчику души компании Лильки Нос.

Васька коротким тычком стального кулака пробил храпуна, брезгливо наблюдая, как горе-защитник рушится на пол.

- Убрать все, сволочи, к шести утра! И чтоб к семи ноль-ноль духу вашего не было. Мертвецу, когда проспится, на вашем месте я бы морду набил.

Васька покинул холл, сбежал на свой этаж, долго не приходил в себя, душило негодование. Так испоганить ночь, расскажи - не поверят.

Не успел лечь, как по лестнице спустился мертвец. Виновато ввинтился в приемную, прилип к краю стула, начал извиняться. Васька вознамерился перебить: мол, чего виниться, каждый может умереть, дело житейское, но рожа мертвеца отталкивала, припоминался жирный живот и все, что ниже; от омерзения Помреж повернулся спиной к кающемуся грешнику и процедил сквозь зубы:

- Пшел вон! - и от грубости, могущей подвинуть мертвеца на непредвиденные действия, на всякий случай сжал кулаки, и совсем изумился, когда мужик потопал к стеклянной двери, смущенно бормоча:

- Ну, товарищ, товарищ, я же не нарочно! Товарищ...

- Еще б нарочно научились дуба давать, - прикрикнул Васька, - чтоб тогда твориться стало!

Уткнул голову в подушку, и вдруг сон утешил настрадавшегося сторожа быстрым приходом, отрезал Ваську от мира, отогрел, осыпал сновидениями, наделил мерным дыханием с посапыванием и так голубил до утра.

Мишка Шурф тщетно умасливал Акулетту. Ночь выморозила пустынные улицы, редкие машины проносились, как диковинные существа, не притормаживая, похоже никем не управляемые. Зеленый глаз однажды мелькнул вне пределов досягаемости, другие не появлялись. Акулетта была самой неприступностью, будто Мишка совершенно незнакомый человек, поджимала губы, выказывала каждым жестом презрение к словесам кругами обходящего ее приставалы.

Шурф предпринял последнюю попытку и поймал себя на давно не случавшемся: не на шутку распалился, завела подруга... Препятствия бодрят! Похлопал по бедрам, пытаясь согреться, наскреб напора еще на один заход, изумился, что, изменяя договоренности с собой же, предпринимает уже третий - нет, четвертый окончательный штурм.

Акулетта первой углядела приближавшуюся машину, шагнула с тротуара, даже не протягивая руки, рассчитала, что сам вид ее не может оставить равнодушным.

Мишка с тоской наблюдал, как машина замедляла бег, как ткнулась в невидимую стену прямо у ног Акулетты. С ума сошла! В машине мужиков полк, едва не выкрикнул мясник, но дверца уже захлопнулась, и путешественники с непроницаемыми лицами умчали Акулетту.

Шурф перебежал дорогу, нырнул в купающийся в кромешной мгле сквер. Ночь преображала все: и деревья, и голые клумбы, и фонари, и газетные витрины, и расклеенные на тумбах нестерпимо яркие при дневном свете, а сейчас тусклые афиши. Мишка подумал, что надо крепко стоять на ногах, чтобы без тени раздумий нырнуть посреди ночи в машину с четырьмя ездоками. Вдалеке на противоположном конце аллеи мелькнула тень, прохожий медленно приближался к Шурфу. Кто бы это мог быть? Куда и зачем продвигается? Мишка невольно поднял воротник, поежился, сжал связку ключей, здорово утяжеляющую кулак.

Человек миновал мясника, в его взоре похоже мелькнуло: кто же это вышагивает мне навстречу? Куда и зачем?..

Мишка голову бы дал на отсечение, что упрятанные в карманы кисти встречного, скорее всего, сжаты в кулаки. Всеобщая враждебность, посетовал мясник.

Акулетта меж тем притиснулась к смотрящему прямо перед собой мужчине на заднем сидении, деловито указала адрес.

- Не страшно? - участливо поинтересовался сосед Акулетты.

- Чего бояться? - встрял водитель, - мы друг друга вечность знаем.

Акулетта кивнула Лехе-четыре валета. Сосед расхохотался:

- А я-то возмущаюсь, ишь, наглючка, ни здрасте, ни прощай, ни куда путь держите? сразу адрес врубает меж глаз, а мы уж полтора часа колесим по разным надобностям. Приустали. Надо ж... - не успокаивался неожиданно говорливый сосед, - в таком городе, в разгар всеобщего ночлега налететь на знакомца.

- Подумаешь, - уточнил Четыре валета, - ее пол-Москвы знает.

- Три четверти, - поправила пассажирка, а дальше полилось: помнишь?.. Отвертку? Укатила... в Эдинбурге теперь обретается, находка для Шотландии. А Марочка в Бремене. Помнишь, представлялась толстопузому со слуховым аппаратом: "Я не просто Марочка, я Бундесмарочка!" Роллекс второй год нары утюжит. Помнишь его приколы? "Роллекс" - предмет туалета всякого интеллигентного, процветающего мужчины! Послушайте, давайте без взаимных обид и подозрений. Все сертифицировано, вот документы, коробка, сургуч, "Роллекс" с иголочки и всего тринадцать штук! Дорого? Помилуйте! Это же как золото, как камни, как ценные бумаги принимается в качестве платежей где угодно. "Роллекс"-то всучить норовил фуфельный, только что не штамповка...

- Ты откуда? - Четыре валета машинально дотронулся до парика, все же с женщиной переговаривался.

- От Мишки Шурф.

- Романитесь?

- Перестань, - Акулетта недовольно отодвинулась от пышущего жаром соседа. - Крутим... педали в две ноги...

- А-а, - протянул Леха, - общие заморочки... Мишка все по мясу, торчит на файв?

- А ты поруби, - отрезала Акулетта, как профессионал не любила, когда вышучивают профессионалов, - поди не легче, чем в деберц крапом промышлять.

Леха тоже озлился: в его тачке его же поддевать! Вышвырнуть ее что ли в назидание и для показа мужикам, что крут?.. Не стоит. Акулетта баба злопамятная, концы имеет дай Бог, зачем враждовать. Четыре валета прикончил размолвку мастерским анекдотом.

Акулетта съезжала с одной квартиры на другую не реже двух раз в год, и сейчас Леха вез полночную странницу в район ему неизвестный, понукаемый то и дело властными - вправо, влево, за углом на стрелку...

Морока долгих бдений подкралась незаметно, смежила веки женщине, тепло пышущего жаром - не от шампанского ли Васьки Помрежа? - соседа добило: дрема окутала Акулетту, и в конце пути звонкость команд сменилась бормотанием. Шурф разъярил Акулетту: зачем же уши растопырил словно пятерню? Зачем так нудно тянул до середины ночи, если выпроводить собирался? Уязвленное самолюбие трепало, перемежая тычки в самые больные места смешками, Акулетта любила подтрунить над собой тайно от других. Шурф так участливо выслушивал жалостливый треп, так облизывал глазами икры и колени под матово темневшими чулками, не верилось, что согласится выпустить.

Машина ткнулась в кучу подсохшей грязи на подъездной дорожке к дому, Леха выругался, Акулетта взметнула ресницы и обомлела: свет пробивался сквозь плотные шторы в окнах ее квартиры, шел четвертый час ночи... Акулетта потому так часто и меняла квартиры, что ее грабили с завидным постоянством - несла крест за язык длинный и хвастовство. Акулетта понимала, что вслепую по ночам не шарят, кто-то навел, и только теперь стало ясно отчего Мишка Шурф растягивал резину ночных часов, тут же вспомнилось, как неосторожно отпустив ее, тут же перепугался и вьюном вился, лишь бы не уехала, а как только рыбка уплыла-укатила, ринулся в сквер, наверняка к автоматам, звонить дружкам, бить тревогу - хозяйка неожиданно выехала.

Уже два года, с последнего ограбления, адрес Акулетты знали только самые доверенные люди, плюс, визуально, иноклиенты, но те не в счет, старшая сестра, две подруги и мясник Мишка. Сестра - вне подозрений, пропив мозги в прах, умудрилась сохранить единственное водившееся за ней достоинство: язык за зубами держала намертво, к тому же любила младшенькую. Подруга Светка - трусиха, зависит от Акулетты на все сто, наконец, хранит свои побрякушки и кое-что из денег у Акулетты, значит, при грабеже теряет кровное. Оставались иногородняя подруга и Мишка Шурф - у мясника всякого люда пруд пруди, верить не хотелось, не получалось, но и другого ответа не видела.

Пауза затянулась, Леха-Четыре валета не выдержал:

- Прелесть мой, прибыли! Может, сопроводить до лифта во избежания нежданного-негаданного изнасилования. Дур всегда подлавливают между первым и вторым этажом, при полном безлюдии, неработающем лифте и заедающем замке двери в подъезд - на улицу не выскочишь.

Акулетта не слушала: иногородняя подруга отпадала, среди знакомых Акулетты единственная нормальная, не гуляет, не крутится, не рвется к деньгам, десять лет замужем и довольна, любит мужа, уверена, что Акулетта журналистка и в силу необходимости одевается так, чтоб не стыдно подступиться к иностранцам для взятия интервью. "Как же ты берешь эти самые интервью? Неужто вопросы подходящие приходят в голову? Как же ты выспрашиваешь их? С магнитофоном что ли?" - "Так и выспрашиваю, - Акулетта поражалась наивности подруги - удивительно, и собой недурна, а дремучая жуть, - иногда безо всякого магнитофона. Все решают личные контакты!" Подруга замирала от восторга и значительности миссии, возложенной на Акулетту.

Загрузка...