Итак, оставался только Мишка Шурф.

- Слышь, - голос Лехи дребезжал неподдельным гневом, - выметайся, мать, у нас дел полон рот.

Пусть кипятится, Акулетта Леху всерьез не принимала, перебьется, катала. Женщина откинулась на спинку: одной войти нельзя, вдруг ее поджидают с паяльной лампой, чтоб сама показала, где что? Только уверенность грабителей, что сквозь плотные шторы и лучик не просочится, их подвела. Или... покидая поспешно квартиру забыли выключить свет и комнаты пусты? Если она притащит Леху, завтра весь город узнает, что Акулетту очередной раз чесанули вчистую, и все поддельно примутся жалеть, в душе радуясь: ну что, дурища, опять...

- Леш, - Акулетта решилась, - хочу тебе показать вещицу, зайдем?

- Какую? - Леха оживился: у Акулетты водились предметики, прилипали от ее наезжающих издалека кавалеров.

Нет, перепроверяла себя Акулетта, не права... что толку в одном Лехе, если там целая банда орудует, надо тащить мужиков из машины на разведку, но тогда огласки не миновать, а вместе с ней и смешков за спиной в любом кабаке.

Акулетта толкнула дверцу, обдало холодным воздухом, распрямившись, ощутила уверенность и силу, нагнулась в салон:

- Кофе не желаете, господа? - Знала, что сосед по заднему сидению не откажется, или не его рука два раза, будто невзначай, гладила колено дремлющей Акулетты.

Тоскливо, когда в твоей квартире шарят чужие люди. Добра понатаскано в комнатах на две жизни. Господи, неужели сначала? Маска неприступности всегда украшала Акулетту более всего, но злоба преображала ее в редкостную красавицу. Леха выбрался из машины и оцепенел пораженный: в свете уличного фонаря Акулетту будто перетащили из кинопавильона, где удачливый режиссер залучил на съемки звезду всех времен и народов. Акулетта не отрывалась от полосок света, выбивающихся сквозь собственноручно подшитые шторы. Четыре валета перехватил взгляд, случайно догадался или расшифровал ее тревоги не узнать - уточнил:

- У тебя гости?

- Похоже, - скрывать глупо, ну их всех к чертям со смешками да пересудами, пусть ржут, ее не утопить, снова начнет с нуля, снова поднимется, превзойдет себя, и тогда уж ни одна живая душа не проведает, где она обретается, ни единая, даже мать, о сестре и разговора нет.

Леха понимал, что в разгар ночи без ведома хозяйки гости запросто не заваливаются и все же не утерпел: - Может, полюбовничек хмельной забрел? Не совладал со страстишкой... в разогреве?

Мужество изменило Акулетте, голос прозвучал хрипло, надрывно:

- Там, Леш, у меня все, понимаешь, все, два года ломовых трудов, - из пылающих злобой глаз брызнули слезы.

Леха пригнулся к машине, скомандовал мужикам подъем, вооружил железяками из багажника, процессия двинулась к подъезду потерпевшей.

Лифт решили не вызывать - еще спугнут шумом - но, чтоб кабину не угнали наверх, на первом этаже распахнули дверь, лестницу одолевали, стараясь не шуметь, более всего опасаясь, что неожиданно распахнется дверь случайной квартиры и ополоумевший спросонья бухгалтер или старший инженер завопит, узрев мужиков с гаечными ключами и шампурами в руках под водительством женщины невиданной красоты.

Первым к квартире Акулетты приблизился Леха, ступал на цыпочках, вытащил изо рта жвачку и залепил глазок, Акулетта отметила: для грядущих россказней о деталях ограбления подругам - находка.

- Жми звонок, - прошипел Леха, балконов у тебя нет, лоджии тоже, никуда не денутся.

- А если они при стволах? - осторожно осведомился жаркий сосед Акулетты, и все они увидели, как Леху окатила волна удушливой бледности и заплясал кадык.

Игроки враз выдохнули пары абрау-дюрсо. Четыре валета попытался скроить улыбку бесстрашия - жалкое зрелище. Акулетта окинула взглядом всех четверых: не мужики! Эх ма, трусят - потеют гуще бабы, наквасили бабок и вознамерились жить бессрочно, жрать да пить, в многогодичном ублажении себя любимого и протянуть до отмеренных пределов.

За дверью послышался шорох. Все напряглись. Акулетта вспомнила про кота. Может, зверь вышагивает, выгибая спину скребет порог, уцелел кот? Изнеженный, промытый, надушенный лучшими парфюмами хозяйки, такому раз ткни кованным ботинком в морду, глядишь, издох. Акулетта еще раз обежала взором защитников с шампурами и разводными ключами. Всех отдала б за кота, все их жизни загубленные и подлые за одного кота, не раздумывая. Шагнула к двери, и мужики горохом посыпались от двери с расчетом, что если начнут палить, оказаться вне досягаемости пуль. Акулетта от двери на отступала, жуткая усталость поразила ее сразу после нажатия кнопки, пришло успокоение: будь что будет, если конец, то и не понадобится горбатиться, снова карабкаться, снова гнуться, вертеться, целовать щербатые рты, гладить сальные, редкие волосенки, эх, ма, припомнилось из далекого детства, из уст соседки, что лузгала семечки на завалинке, ухарское: эх, ма, никак не подходящее, не ожидаемое в устах женщины, обликом и повадкой напоминающей богатую итальянскую аристократку.

Дурасников проснулся от сухости во рту, включил ночник, нащупал, не глядя вниз, тапочки и побрел в туалет. Сливной бачок выплюнул воды с хрипом и негодованием. Дурасников завернул в ванну, ополоснул руки, оглядел в зеркале во всю стену красную рожу с заплывшими щелями глазенок, дотронулся до набрякшего века и тут уперся взором в левую подмышку, отраженную в зеркале, а в подмышке ядреный гнойник. Фу ты, ну ты! Дурасников сызмальства заимел склонность к фурункулезу, намаялся по-молодости, потом соки жизни поприглохли, научился их усмирять зампред густой смазкой йодом, и вот вдруг вылез бугор с бело-зеленой головкой, как раз накануне поездки в баню, накануне решительного штурма подруги Наташки Дрын, обещающей ласки Светки, который предопределил себе Дурасников в грядущую субботу. Зампред вытянул ящик с лекарствами: переворошил разноцветные таблетки в целлофане, горчичники, пипетки, десяток упаковок перцового пластыря и, наконец, откопал пузырек йода. Толстые пальцы неуверенно вытянули резиновую пробку, Дурасников ваты не взял, хотел приложить горлышко пузырька к гнойнику, прижать плотно и окатить наглое вздутие прямо из стекляшки... неожиданно в спальне сорвался будильник, фальцетно и неправдоподобно громко в тишине ночной квартиры, пальцы Дурасникова дрогнули, скользкое тельце пузырька вывернулось и, разбрызгивая йод по сторонам, полетело к полу. Любимые тапочки зампреда покрыли вызывающе черно-коричневые пятна, на полу растеклось напоминающее дулю озерцо, а на полах светлого халата, только что купленного на доставшиеся в подношение чеки, зачернели полосы, будто ветвящиеся рукава дельты реки, мощно впадающей в море.

Дурасников не шелохнулся. Вмиг прозрел, сразу увязал появление Апраксина с серией мелких неприятностей, посыпавшихся в последние дни и как бы предупреждающих: это цветочки, это цветочки, цветочки это... Возможно, панически настроенный Дурасников проявил чрезмерную склонность ковыряться в мелочах и связывать события незначительные, и попросту пустячные, придав весомость происходящим переменам.

Супруга зампреда тенью, летучей мышью скользнула за спиной:

- Ну что? - боязливо задохнулась, готовая, как и всегда, принять на себя любую вину, лишь бы отвратить крик мужа.

- Ничего, - Дурасников уцепил полу халат, потянул вверх, пытаясь поближе поднести к лицу жены и сразу не сообразив, что задачу поставил неразрешимую, - вот халат... видишь, из-за прыща...

На лице жены мелькнуло удивление и страх: спросонья никак не удавалось совместить причину стояния мужа в кухне среди ночи, упоминание халата и таинственного прыща. Все тяготы понимания недоступного жена Дурасникова давно возложила на себя, исходя из очевидного: она всегда неправа, муж всегда прав.

- Прыщ?.. - робко уточнила перепуганная на всю жизнь супруга.

- Ну да, прыщ, - Дурасников пожал плечами, как обычно пожимал, поражаясь подчиненным, выказывающим чудеса тупости.

- А что халат? - жена присела на край кухонного стула из нового гарнитура.

- Видишь, - Дурасников ткнул подмышку, - сучье вымя!

Жена поморщилась - не переносила крепких выражений, и даже это невинное вымя заставило содрогнуться.

Дурасников, давно оповещенный об отношении жены к пахучим словесам, не лишал себя удовольствия издевки:

- Видишь, сучье вымя, я хотел его прижечь йодом, а тут будильник... по глазам жены, только что блеснувшим пониманием - прыщ и йод увязывались - зампред понял, что снова ввергает спутницу жизни в пучину раздумий: при чем тут будильник? Дурасников взорвался:

- Дура! Таращится, корова! Неужто трудно понять?.. Вскочил гнойник, я хотел промазать его йодом, будильник, черт, взревел, будто взбесился, я вздрогнул, выронил пузырек и вот обляпал пол, хрен с ним, тапки, тоже переживем, и... халат только! Вот! - Дурасников выговорился и приткнулся задом к столу. Халату как раз отводилась не последняя роль в бане. Дурасников живо представлял себя завернутым в кремовую, махровую ткань, стоящим на краю бассейна, и припоминал книжку, однажды читанную в старших классах про римских патрициев, про термы, про томные развраты под палящими лучами и в тени опахал, порхающих в руках нубийских невольников, про вина, откушиваемые, не вылезая из вод, стесненных мраморными плитами.

- Отстирается? - Дурасников поспешно покинул времена консулов.

- Попробую. - Глаза виновато опущены, личико сплошь маска вины, цвет губ и щек един - серый.

- Попробуй! - Зампред развязал пояс, повернулся к жене спиной, помогая стянуть халат.

Вернулся в спальню, улегся, ворочаясь и припоминая, есть ли в доме еще йод. В ванной лилась вода, Дурасников дернул ногой - пусто, повел рукой - пусто: как хорошо одному в кровати, никто не мешает, не ворочается рядом, не сопит, не заставляет тебя проявлять осторожность, меняя позу спанья.

Вода лилась шумно, но ритмично и успокаивала: отменно, если б так вечно лил этот поток, смывающий следы йода с халата зампреда, смывающий до полного исчезновения, так, что не стыдно предстать в позе соискателя запретных наслаждений.

Жена Дурасникова притулилась на краю ванны и рыдала, не от пустоты пролетающей жизни, не от точного знания, как супругу вольготно сейчас одному, не от невозможности встретить хоть единожды человека, удосужившегося приласкать ее, а только по причине пятен на халате, не желающих смываться. Сразу определила - пятна навечно, йод не пачкает пережигает, и нет силы свести с мужнина халата безобразные следы борьбы с гнойником под мышкой. Упорство пятен, их неколебимость означали одно - ор, топание ногами, упреки - я тебя кормлю, пою, одеваю, да как?! - И в конце концов отбытие в баню с чувством невинно оскорбленного; супруга подслушала переговоры мужа с Пачкуном, и малая радость, оставшаяся ей в жизни, ревность, захватила целиком. Дурасников был любим, как сплошь и рядом случается с ничем не заслужившими такой чести. С младых ногтей уверовал ему положено: власть, обеспеченность, любовь и не ошибся, может потому, что не сомневался - положено! В то время как других, мозгами величиной со шкаф, ломало в корчах сомнений на собственный счет.

Жена Дурасникова служила в другом исполкоме, где дружок зампреда заправлял весомым отделом; служба не тяготила, муж сразу вразумил: никуда не рвись, не перечь, не груби, не возникай и тогда можно ничего не делать, дремать, вязать, почитывать, скучно это, правда, но оправдано еще и потому, что ничего неделание исключает ошибки, страхует от волчьих ям и капканов; дружи с такими же блатными женами, обменивайся с ними сплетенками про благоверных, глядишь, и мне что из услышанного сгодится: остальное Дурасников брал на себя и часто ловил себя на мысли; хоть бы завела кого. Нет сил рассматривать постное личико мышки, дышащей на тебя, сдувающей пылинки, готовой руку отсечь, кровь выжать по капельке лишь бы Дурасников укатывал каждое утро на работу на ее глазах: значительный и сумеречный, как и подобает носителю власти, вершителю судеб.

В спальне Дурасников сражался с зашалившим будильником: пальцы не слушались, отвыкли, Дурасников много лет уж и гвоздя не пытался вбить, целиком посвятив себя мозговой деятельности и преуспев в административных играх.

В ту минуту, когда зампред с безнадежностью крутил головку, переводящую стрелку звонка, Акулетта вставила ключ в скважину замка осажденной квартиры.

Ключ плавно поворачивался, и лица мужчин - экипажа Лехи-Четыре валета покрывались все большей бледностью. Языки замков покинули пазы, и дверь не отворялась, ожидая лишь легкого толчка. Свежая надпись серела над дверью Акулетты: "Покончим с девственностью, как с половой безграмотностью". Похоже, автор располагал сведениями о ремесле жилички. Акулетта оторвала правую туфлю от пола, оттянув носок, и решительно ткнула дерматин обивки. От пинка дверь с шумом распахнулась, и кошачий вопль огласил исписанную мелом и карандашом площадку спящего дома.

Акулетта замерла на пороге, не находя сил войти, увидеть разгром, следы потрошения заветных схоронов, а может, и лица сотворивших свистопляску в ее обители; только кот утешал: жив, малыш! Господи!

Леха-Четыре валета подтолкнул вперед массивного картежника с перебитым носом боксера, мужик упирался, ухватив угол стены цепкими пальцами.

Акулетта вперилась в светлый половик, белеющий у порога уже со стороны коридора, маркий - стирала его чуть ли не ежедневно - и как раз перед уходом положенный после сушки; войти в квартиру и не запачкать коврик почти невозможно, сейчас коврик поражал чистотой и нетронутостью квадратной поверхности. Бросило в жар. Может попутали-завертели напрасные подозрения? Все напридумывала? И заговор Мишки Шурфа, и его звонки, и его нежелание отпускать? Может, грабители разулись перед штурмом квартиры? Глупости!

Акулетта повеселела. Но, если нервный срыв подтолкнул ее к истерике, к страху, то отчего же наяривает свет в гостиной, хотя в коридоре темно? И тут квартиросъемщица, как перед смертью в подробностях припоминают давно минувшее, отчетливо увидела, как убегала в спешке и не успела тронуть выключатель хрустальной люстры - старинная бронза с массивными подвесками - заливающей гостиную и окатывающей, пусть тускнеющим, светом сопредельные пространства.

Акулетта ржанула хрипло, металлически. Мужчины не видели, что открывается взору хозяйки, и неживой, машинный смех, будто за бока ухватились шестерни и рычаги, напугал защитников больше, чем ожидаемый низкоголосый рев грабителей.

Акулетта знала цену истерическому смеху и могла нырять в него и выныривать с легкостью профессиональной пловчихи, и чем больше эта красивая женщина тряслась в хохоте, тем гуще мелом вымазывало лица мужчин.

Акулетта смело ступила в коридор, за ней жаркий сосед с шампуром, следующим Леха, озирающийся по сторонам, вобравший голову в плечи, будто ожидая удара в любой миг, удара обрушивающегося прямо из стен, или прыгающего с потолка. В гостиной бушевала многоламповая люстра; протертая от пыли мебель и промытые стекла горок олицетворяли порядок и чистоту. Кот возлежал посреди стола, забыв об ударе в дверь, и лениво теребил, увядающие головки цветов в напоминающей тарелку хрустальной вазе. Все сгрудились в большой комнате, оставив без присмотра коридор, а дверь на площадку открытой...

Жиличка после беглого осмотра не сомневалась - к вещам не прикасались, и все же тревога не отпускала, Акулетта обернулась безотчетно, по велению непонятного, и увидела тень, мелькнувшую по стене коридора: руки затряслись, мужчины вмиг заразились ее ужасом и Леха-Четыре валета выронил оборонный ключ из безвольно разжавшейся руки...

Васька Помреж пробудился от первого луча солнца, медленно отбросил одеяло, пробрался в директорский кабинет, оттуда в комнатку с душем и раковиной, почистил зубы, плеснул в лицо, отмахал-отпрыгал зарядку перед столом совещаний, снова прыгнул в душевую - через минуту фыркал под струями, смывающими заспанность и вялость.

В половине шестого утра Васька сиял, будто начищенная пряжка солдатского ремня, и никто не посмел бы предположить, что у сторожа была тревожная ночь.

При дневном освещении все вокруг преображалось, исчезала таинственность темных углов, растения на подоконниках становились домашними, а не вырванными наспех из непроходимых джунглей и невесть как попавшими в холлы и коридоры НИИ, на досках для объявлений сиротливо белели бумажки приказов, информаций и прочей служебной дребедени, спасибо обходились без средств наглядной агитации - директор института, еще до воцарения прохладного отношения к безвкусным плакатам и никого не трогающим призывам, не жаловал бессмысленную бижутерию уходящих времен.

Помреж зажал двумя пальцами полный графин и двинулся этажом выше проведать подгулявшие пары: в лучах солнца храпун на диване казался безобиднейшим типом со взмокшими у корней от натуженных снов волосами, мертвец прижимал Лильку Нос, будто и впрямь удостоверившись, что только ее участие спасло от неминуемой гибели.

Васька Помреж оглядывал спящих, как родных дитятей, коих предстояло будить трепетному родителю для отправки в школу в десяти верстах пешего хода; утром гнев растворился и Помреж пережил нечто схожее с чувством пахаря, оглядывающего кобыленку, силами которой единственно добывает себе пропитание. Храпун в ответ на заботу, осветившую сторожа, выдал восторженную руладу искристого храпа, и тут Васька не выдержал, вытащил пробку из графина и принялся поливать спящих, норовя попасть в лицо.

В минуту все завершилось: похмельные гуляки с сосульками вымоченных, прилипших ко лбу волос, вскочили, кутаясь в простыни и не смея возмущаться безобразиями человека с лошадиной мордой и, очевидно, железными ручищами, к тому же не склонного шутить.

Лилька Нос сунула Помрежу причитающееся вознаграждение, мертвец от себя, как видно компенсируя нервотрепку, возникшую по его вине, добавил, не глядя Ваське в глаза, еще деньжат. Даму с копиркой на груди и ее кавалера поливать не понадобилось, оба явились, когда Помреж распихивал деньги по карманам, отрывисто командуя, где что убрать, подчистить, затереть, замыть...

Еще до семи утра, до прихода уборщиц, в восемнадцатиэтажном здании единолично воцарился Васька Помреж. После ухода гостей Васька тщательно обследовал игорный холл наверху и еще раз место липовой кончины Лилькиного ухажера. Удовлетворение полнейшее: хоть ищейку пускай. Васька уселся на диван, принимавший совсем недавно храпуна и его подругу и погрузился в чтение. Тонкий слух просигналил, что в приемной ожил телефон. Помреж, легко прыгая через ступеньки, сбежал вниз и успел-таки: в трубке голос Фердуевой, не смотря на ранний час и любовь ко сну, хозяйка не допускала благодушия, если, хоть и предположительно, предприятию грозила беда.

- Ну как? - трубка наполненная голосом Фердуевой и та преобразилась, возникла значительность и властность бездушного, мертвого предмета.

- Порядок. - Помреж с хохотом пересказал эпопею, добавив, что с перепугу гости оплатили с щедростью безмерный кров и ночлег, предоставленные фирмой Фердуевой. Опасность, хоть и призрачная, вовсе растаяла, и голос в трубке сразу же приступил к более важному:

- Почуваев в подвал спускался?

- Ползал, старикан, крутил башкой... примерялся, рыщет, копает, что не пойму.

- Пусть рыщет, - властно разрешила Фердуева и опустила трубку.

Помреж опустился вниз поприветствовать уборщиц - ущипнул вислозадую Марь Маревну, Катьку Помадницу, мазюкавшуюся неимоверно яркой и самой дешевой помадой, потрепал по щеке, всучил каждой по купюре.

- С чего бы это? - Катька Помадница недоуменно воззрилась на старшую напарницу.

- От сердца, - пояснил Помреж, - хорошие вы бабы, ко мне душевно относитесь, беззатейные, камень за пазухой не таите, если что заметите, молчок умеете изобразить... понимающие, одним словом, жизнь люди. Вот за все за это и за многое другое... - Васька частенько оделял уборщиц трояками, и каждый раз они деланно поражались его щедротам, будто и невдомек им о каком таком молчании балаболит развеселый сторож.

Замелькали швабры, зачмокали тряпки, окунаемые в ведра. Помреж вернулся в приемную, принялся собираться; секретарь директора заявлялась без опозданий, после ее появления Помреж считался свободным.

Так и вышло, седоголовая пичуга с пучком на затылке, сухая и неулыбчивая, вошла стремительно, поздоровалась и ринулась ворошить горы бумаг в шкафу за спиной. Васька набросил наплечный ремень, секретарь окликнула:

- Василий Илларионович, тут вот ваши, наверное...

Помреж сглотнул. Секретарь на морщинистой ладошке протягивала десятку, видно слетела со стола во время ночных метаний.

- Моя?.. - В помреже сцепились в схватке жадность и осторожность, но почему бы ему не выронить десятку, что он нищий? Сейчас и сотня не деньги. - Так и есть моя! - Помреж театрально обследовал бумажник, причмокивая от усердия и все более убеждаясь, что утерянный червонец - кровный. Бумажка скрылась в зеве тусклой кожи, через секунду Помрежа и след простыл: весь день принадлежал ему, многое надо успеть к следующему дежурству, главное обзвонить девиц, потому как сегодня ночью спрос и предложение гуляли в едином порыве, а через ночь под крыло Ваське заявятся четверо залетных с Кавказа, и негоже им скучать в крахмальных простынях без женского тепла.

Васька отшагал метров сто до многоподъездного дома и там сел в машину, ночующую на собственном, очерченном белой масляной линией пятаке, откупленном Помрежем у начальника домовой конторы.

Почуваеву тоже не спалось. Ковырялся на грядках с рассвета, окучивал, подкапывал, засыпал, тащил за собой шланг, поглядывал, примеряясь, на яблони - старые подпорки подгнили, новые приворачивать толстой проволокой - лень, а пуще прочего волновала баня: все б отменно, да напрягал пол в предбаннике, уж и отциклевал, уж и стол с чайными чашками и самоваром сиял в струганной белизне, а вот пол к субботе, когда нагрянет дружок стародавний, Пачкун Пашенька, вкупе с важным должностным лицом их района, не высохнет... или успеет? Почуваев отшвырнул лопатку, сбросил шланг, исходивший ледяной водой, потопал в баню. Даже для девок простыни заготовил особенные с монограммами и веселыми петушками по углам, и льняные полотенца для лица прожарились на солнце в крепких прищепках, и закусь имелась, да и Пашенька пустым не прикатит - все путем, а вот лак вроде бы жидковат, плохо сохнет, потребуется не раз покрывать, а может, три, а то и четыре захода, и каждый раз просушивай.

О бане Почуваев мечтал всю жизнь: в дальних офицерских странствиях, в пыльных городах, на маршах, на громоподобных учениях, в мазаных зеленой краской парткабинетах, на ковре перед распекающим начальством, везде и всегда... и вот банька воспарила на его участке, а уж денег поклевала прорву, если б не служба у Фердуевой, не поднять, а тут еще и сама дачка сыпаться начала на глазах; теперь по фундаментальности, по объему освоенных капитальных вложений баня превзошла дачный домик и продолжала пожирать и пожирать то облицовку для бассейна, пусть и скромного, то обстановку, то наличники резные, то коньки рубленные редкостно рукастым столяром.

Теперь выходило не баня при дачке, а дачка при бане, а Почуваев крутись при обеих избушках, и глотают же треклятые, как птенцы гусениц, только кидай, не зевай.

"Волга" Почуваева с распахнутым багажником дремала под ежевичными кустами; зажатые запасками, громоздились березовые веники, заготовленные в загодя выбранной рощице в полутора десятках километров; веники, наделенные особым запахом, подобающей жесткостью и хлесткостью, теряющие листья не стремительно, а как раз потребно ходу огуливания чужой спинки.

И подвал не шел из головы: чудились возможности, площади-то стадионные, сотни метров квадратных, государия, прикрытая от глаз посторонних фундаментом, заглубленная под землю, числящаяся единственно под попечением фердуевской шайки-лейки.

В планы бригадирши отставник не вникал, но давно уверился: не промахнется хозяйка, нюх на деньги всепроникающий, и, если захлещет водопадом, доля Почуваева скакнет, и тогда уж стоит проявить настойчивость, вырвать дочь с внучкой из тьмутаракани, выписать в стольный град и одаривать своекровных девок - что дочь, что внучку - прикидываясь, что все, мол, из армейского пенсиона капает, хватает, если с умом тратить, да и кто спросит, если и государство прикрывает ладошкой лицо, лишь бы не узреть доходы граждан, бьющие по глазам, лень расковыривать да и подступиться боязно...

Внучке купить рояль, именно, не пианино, всегда вожделел к королю инструментов и восторгался поднятой крышкой, подпертой полированной палкой, и звуки льются и утешают Почуваева за нелегкую жизнь, за скуку упрятанных в лесах городков, за желчный мирок офицерских жен, даже скрашивают запах изо рта - прах его дери! В звуках рояля, исторгнутых пальчиками внучки, Почуваев предполагал отмокать, вымывать соли зла и зависти и благоденствовать в окружении нежно привязаных близких.

Без деньжат не шибко привяжешь! Почуваев инспектировал бассейн; протер тряпицей никелированные краны, поручни ступеней, ведущих в воду, все чин чином, будто общенародный бассейн, оборудование привозное, марка каэр - краденное - другим не разживешься.

Почуваев пузом плюхнулся на раскладушку, перевернулся на спину вокруг ростки тюльпанов - посетовал про себя, что не споро цветы прут из земли, задерживаются, будто чуют: не даст Почуваев поцвести всласть, срежет, и на рынок - из красоты дензнаки качать, а как же иначе? Чуть тормозни, и баня рассыплется, и рояль растает, и дочь продолжит гнить и тратить невосполнимые года с нелюбимым и за тридевять земель.

Мушки вскакивали на нос, на уши, бегали взапуски по лбу, и сну никак не удавалось крепко заарканить отставника, только дремой охаживал бог Гипноз разомлевшего в мечтаниях сменщика Васьки Помрежа.

Тень бесспорно мелькнула в коридоре и, похоже, скрылась в кухне. Акулетта ухватила Леху за полу и потянула за собой, гвардия при шампурах и ключах подустала - бессонная ночь, игра, абрау-дюрсо, скачки-ездки по Москве из конца в конец...

От усталости Четыре валета утерял страх, покорился и тараном, прикрывая собой Акулетту, распахнул дверь: кухонный стол пуст, на плите пусто, ни чайника, ни кастрюли, ни сковород, на табуретке длинноносая девка с рыжей челкой и жабьими губами, розовато-белыми, тянущимися от уха до уха.

Акулетта признала соседку по площадке сразу. Та по глазам распознала необходимость объяснений и выяснилось: произошла утечка газа, труба лопнула или прохудилась - служили-то по полвека - пришлось пробраться с соседней лоджии мужику, обвязанному по поясу страховочным канатом, и открыть квартиру во избежании взрыва, соседка вызвалась охранять собственность Акулетты, отчего-то убоявшись оставить только что проветренную квартиру под опекой замков. Вдруг труба где еще подведет, и снова прыгай с лоджии на лоджию.

Шампуры и ключи легли на стол. Соседка шмыгнула к себе с выражением осуждения: знала, что Акулетта не святая, но чтоб среди ночи и четырех... на широкую ногу поставлено дело. Как каждая дурнушка, утешала себя хрустальной прозрачность своей морали, вовсе не допуская, что профессионально непригодна для промысла знойного и муторного.

Акулетта вскипятила чайник, заварила кому что, кофе, чай, одному признался, что слишком возбудим, и так не спит - заправила кипяток вареньем, уселась и наблюдала за мужиками, будто за диковинными зверями в зоопарке, любила одна принимать огонь на себя; так уж устроен сильный пол, хоть ночь-полночь, хоть выжаты суетой досуха, хоть пережили страх и выказали себя трусами, а все ж в обществе женщины во всей своей красе начинают - вольно ли, невольно? - хорохориться, распушать перья, примериваться, - а вдруг? - И только что дружные, вмиг ощериваются, поддевают один другого, пытаются выставить себя в самом выгодном свете, но иногда, опомнившись, вновь играют в бескорыстных добряков, солидных и не помышляющих ни о чем таком-эдаком.

После чаепития мужиков из дома изгнала, и каждый попытался тайно от других выспросить телефон, а налетев на стенку молчания, всучил свои координаты - все не москвичи. Как только дверь захлопнулась, Акулетта сгребла бумажки с адресами и телефонами, хотела выбросить - интереса не видела, не ее угодья, хотя знала, с провинциалов удается лупить под завязку, перепрофилироваться не хотелось, другое дело подруга Светка, та еще не определилась, той лишь бы с выгодой, и внутренний рынок Светка со счетов не сбрасывала. Акулетта разгладила бумажки, придавила пепельницей из малахита, прикинула отступное, что потребует со Светки за щедрый дар: двое приезжих обретались в Сочи, один в Кабулети и, как ясно, все трое на море, таких знакомцев попридержать - не пустая предусмотрительность, тем более, что Леха-Четыре валета с некредитоспособным народом не водился.

Акулетта натянула все цепочки, задвинула все щеколды и только раздевшись донага, оглядев себя в зеркале из царских или княжеских покоев, приняв душ, забралась под плед и ужаснулась: теперь уж точно понадобится съезжать, засветка вышла, в гостиной поблескивали три видеомагнитофона, два музыкальных центра, королевский телевизор и другого добра под потолок. Думы о переезде трепали, и Акулетта затвердила - в следующий раз оборудует жилье аскетично, распихав нажитое частично у Акулы - старшей сестры частично у матери, а лишнее распродаст без промедления, закупив старинные побрякушки, не исключено, картины, а может и дачку, чем черт не шутит? Знала пару девиц, принимавших за городом, на вилле, иначе не скажешь, споро ладилось, все ж на воздухе, под соснами, при камине - клиенты смекали: такой антураж предполагает доплату не малую, и не скупились.

Утром позвонил Мишка Шурф повинился, посмеялись, но трещинка, похоже, пролегла - не зашпаклюешь. Мишка вызвонил уже с работы и, потягиваясь, Акулетта мысленно отбивала молебны господу, уберегшему ее от хождения в присутствие, пусть и приносящее обильные доходы.

Мишка Шурф в фартуке, напяленном на дорогущий свитер, царил в разрубочной. Бараньи туши с печатями синими и, очевидно, иностранными громоздились вокруг. Мишка с Ремизом рубили бараньи отбивные и наполняли ими коробки для последующей продажи кооператорам, мусор и ошметки поднимали наверх - народу.

Володька Ремиз рубил молча. Мишка трепался без устали:

- Слышь, Вов, - у Чорка прибыль восемьсот процентов, побожился самолично... В подлунном мире не видно. Пятерик порция мяса, а если укропной веточкой прикроют, да помидориной с вишню украсят - шесть эр с полтинным прицепом. Надо б поприжать, из восьмисот-то можно отстегивать щедрее.

- Пачкун договаривался, - мрачно возразил Ремиз и замолчал. Оба подумали об одном; проверь, поди, какова подлинная договоренность Пачкуна с кооператором, себя начмаг не обидит, не забудет. Чорк, небось, намекнул: тебе, мол, Пал Батькович один расчет, твоим рубщикам другой, все от сана, от должности-звания, от выслуги, как у порядочных.

Пачкун явился театрально, вышагивая, будто по тронной зале, и пиджак с двумя шлицами, похоже, поддерживали снизу невидимые пажи.

- Трудимся, мальцы? - Дон Агильяр пребывал в добром расположении духа, только что переговорил с Дурасниковым. Суббота выгорала, и Наташка Дрын подтвердила: Светка прибудет. Выходило, Дурасников задолжает Пачкуну, если все сладится, а сладится непременно, костьми ляжет, а ублажит зампреда, купаясь в дружеских уверениях, улещивая, восторгаясь многосторонним дурасниковским опытом под водочку да грибочки.

Запах свежего мяса дон Агильяра возбуждал, как, наверное, чистильщика запах гуталина, а продавца цветов аромат роз, для дона Агильяра запах свежего мяса - предвестие заработка, условные рефлексы, выработанные годами работ в разрубочных, срабатывали, подсказывая безошибочно: грядет навар.

- Новозеландская? - уточнил Мишка, хотя лучше других знал, какая.

- Иес, - поддержал Пачкун, - далекая страна, небольшая, а весь мир бараниной затаривает. Работают люди! Не лодырничают... - Пачкун входил в роль руководителя-воспитателя. - Прикинем... по морю везти, через весь свет, золотая должна образоваться баранина, ан нет, доступна даже нашим старшим инженерам.

- Если попадет наверх в торговый зал, - Володька Ремиз не то, чтоб совестил, а любил отмежеваться от откровенной алчности, процветающей в стенах двадцатки.

- Миш! - Пачкун затрясся от смеха. - Вовка-то у нас филозов, а ну я его поставлю на котлеты по двенадцать копеек, да на зеленую колбаску по два девяносто.

Ремиз шваркнул топором, не соразмерив силы удара, кусок мяса просвистел перед носом начмага.

- Убьешь так! - Пачкун оглядел туши, как преданный делу учитель любимых учеников, и удалился.

- Чего свирипеешь? - Мишка ухватил острющий клинок и ловко перерезал желтоватое сухожилие.

Ремиз отложил топор, сдвинул тушу, примостился на черном от впитавшейся крови и грязи столе:

- Обрыдло мытариться в резервации.

- Ты о чем? - Мишка сразу смекнул о чем, оглядел толстые стены и своды подвала: никто не услышит?

- Обо всем... - Ремиз упер локоть в баранью ляжку. Кругом серо, не промыто, воняет, купить нечего, рожи злые... водяры нахлещутся и спать, а по утрянке на работу никому не нужную, шмыг-шмыг по пыльным улицам, нырнут, как мы, в подвалы да цеха тысячелетней давности и клепают там никому не нужное за мутными стеклами, день оттягали и к горлышку припали... и все сначала, из года в год, а газеты бухтят радостное или распекают, охая, а толку...

Мишка Шурф поднес палец к губам, притворно вытаращил глаза, будто опасался чужого уха:

- Нам-то что, Вов? Свое имеем, живем весело, все тряпки наши, все девки наши, назови кабак, что не примет нас с распростертыми объятьями, все юга до самых до окраин, от Анапы до Батуми, за счастье почтут приютить москалей при деньге. Чего кручиниться? Пачкун прикрывает, риска, почитай, нет, менты и ревизоры накормлены, если строптивцы среди них взовьются, районные власти пожар притушат. Цвети и пахни! Вов, ты че?

Ремиз схватился за грудь, будто от духоты, согнулся пополам и выскочил вон.

Мишка осмотрел коробки с отбивными, заготовленными для кооператоров, через час заявится разъездной от Чорка на фургоне, заберет ящики и коробку с соевым соусом.

Дон Агильяр из разрубочной направился к Наташке Дрын. Завсекцией в каморке пересчитывала, сколько банок красной икры не востребовали отоваривающиеся по заказам, улов вырисовывался не шутейный.

Дон Агильяр без слов прижал Наташку, припал к пахнущим молоком губам, руки начмага заплясали по плотным телесам, желание вспыхнуло резко, неподходяще. Глаза Наташки затуманились, тело обмякло. Пачкун напирал, притиснул Наташку к стене, ласки из нежных выродились в болезненные; размахивая руками, неловко ворочаясь в теснинах заваленной товаром комнатки, Пачкун задел горку банок, и полные икры жестянки с грохотом обрушились на пол. Пачкун вмиг отрезвел - страсти угасли - отступил, оглядел поруху, всплеснул руками:

- Разобрало! - и не желая, чтоб искренний порыв пропал зазря, пояснил, - видишь как к тебе тянет... а ты напраслину на меня возводишь, будто - брошу!

Наташка Дрын еще не научилась выныривать из знойного да душного так споро, как начмаг, губы едва шевелились, грудь вздымалась и опадала, и Пачкун с сожалением подумал, что если завсекцией и слышала признание, то вряд ли поняла. Пачкун нагнулся, поднял банку и поставил на стол, мог бы и помочь Наташке подбирать с полу, но любовь любовью, а дистанцию блюсти никогда не лишне, сколько таких любовей перепробовал дон Агильяр, не сосчитать, вспомнил ради чего зашел, уже в дверях уточнил:

- Светка не подведет? Дурасников раскочегарился - не остановишь, если выхода пару не будет, на нас обрушится, базы перекроет, план переуточнит. Да мало ли чего при власти отчебучить сподобится.

Наташка, наконец, пришла в себя, собрала банки под умильным взором дона Агильяра, расставила колонками на столе, бережно поправила растрепавшиеся седины начмага, вынула расческу из нагрудного кармана, спрямила пробор, тоскливо огладила синеватую щеку, понимая, что никогда Пачкун семьи не покинет, чтоб не шептал в раскаленные минуты.

- Будет Светка... непременно, заедем за ней к десяти.

Начмаг ушел, по пути к себе завернул в разрубочную. Мишка принимал свалившегося до срока разъездного от Чорка, внушал кудрявому доставщику:

- Не успел, как договорились... ты же на полчаса раньше заявился. Жди.

Пачкун поманил Мишку, шепнул:

- Миш, про ликер забыл? - знал, что Дурасников уважает к чаю сладенькое, да и Светку легче прогревать ликером, чем белой.

- Господи! - непритворно взвился Шурф, - сейчас отзвоню, после обеда два болса ваши, бу сде, не сомневайтесь.

Дон Агильяр потрепал Мишку по плечу: и не сомневался! Где еще так работается четко и спокойно?

Со ступеней спустился Апраксин, как видно, разыскивая Пачкуна - на прилавках снова бойко торговали колбасным гнильем. Случайно Апраксин ткнулся в каморку Наташки Дрын и увидел завсекции над горкой банок икры. Встретились глазами, Наташка хамски завопила:

- Шляетесь по служебным комнатам! Вы не дома! Здесь люди работают, организация здесь, будьте любезны покинуть... освободите помещение!

Апраксин уже покидал, улыбаясь и оглядывая жестяную горку. Пачкун подоспел на помощь, вовремя утащил Апраксина к себе, усадил, пытаясь отогреть улыбкой и мастерски разыгрываемой растерянностью.

- В чем дело? - хотя уже знал в чем. Колбаса! Сам дал команду сбагрить ее побыстрее, не предвидел, что этот чертяка каждый день пасти вознамерился.

Апраксин промолчал. Что говорить? Не мальчик, понимал, если б с почтением к закону, давно Пачкуну возлежать на нарах, а раз блистает сединами в распухших товаром подвалах, значит зонтик над ним раскрыт.

- Может, вам чего надо? - неуверенно начал мостить мостки Пачкун.

- Красной икры, - сухо отозвался Апраксин, - десять банок.

Брови дона Агильяра поползли вверх - шумный правдолюбец шутить изволит или, как вас понять, милостивый государь? Пачкун одно усвоил накрепко: пламя нужно сбивать любыми средствами и сразу, еще и потому, что Дурасникова волновал этот мужик - возможно, опасен? Не отступится, как сплошь и рядом случается при усмирении разгневанных клиентов.

- Десять банок во всем магазине не сыщешь, - попытался юлить Пачкун.

- Я только, что видел сотню, по-соседству, в пяти метрах от вас. Апраксин ткнул в направлении, где по его прикидкам размещалась каморка Наташки Дрын.

Пачкун вмиг уяснил драматизм положения, виновато поплел насчет ветеранов, для коих, себе отказывая, Пачкун припас икры.

- Ветеранов обслужили еще позавчера, - Апраксин играл крупно.

- Есть опоздавшие, контингент большой, - Пачкун посуровел.

Словцо "контингент", пропитанное бумажным привкусом и кабинетной духотой, отрезвило Апраксина: чего он добивается? У наглеца есть прикрытие и этим все сказано. Визитер поднялся, улыбнулся. Пачкун оттаял: пронесло. Апраксин кинжально допек:

- Кто вас прикрывает?

Глаза Пачкуна сузились, пальцы сжались в кулаки, ничего не оставалось от сладкоголосого, уставшего человека, изнывающего под бременем забот.

- Не понял? - Пачкун вскочил, распрямился, Апраксин увидел крепкого мужика в соку, вовсе не хлипкого сложения, как казалось из-за белого халата мешком и недавнего умасливающего воркования.

Апраксин не воевал, не дрался ночами в закоулках и никогда до того не видел врага; встречались завистники, сплетники, злопыхатели, пакостники, но врага, жаждавшего твоей гибели, Апраксин еще не встречал. Так они и стояли, цепко разглядывая друг друга, и бледность дона Агильяра наползла сверху и сдвигала к подбородку привычную красноту.

Апраксин вышел. Пачкун набрал номер, доложился Дурасникову, долго слушал, завершая разговор подытожил:

- Конкретно у него ничего нет. Колбаса? Да ее, как ветром сдуло, не успел он уйти из магазина. Конкретно ничего... но... мне он тоже не по вкусу.

Трубка улеглась на рычаги. Пачкун припоминал случаи, когда крушение начиналось с приходом одного нюхача, на первый взгляд бессильного, вряд ли способного на противоборство с машиной: а Пачкун и такие как он, и люди прикрывающие - в совокупности определенно машина, хорошо смазанная, сминающая на своем пути неугодных, опасных, желающих знать лишнее.

Дурасников, обсудив поездку в баню, признался, что нацелился начать следующую неделю с бюллетеня, малость прихворнуть, к тому же взбодрить начальство. Пачкун знал этот прием зампреда, всегда подыгрывал: стоило Дурасникову занедужить, в магазинах все пропадало подчистую, Пачкун и дружки придерживали товар, стоило выздороветь - и наступало относительное изобилие; как тут начальству Дурасникова не убедиться, что зампред незаменим, на месте, только он ведет корабль районной торговли, минуя рифы. Пачкун сообразил, что дело не в напоминании начальству о незаменимости, а в желании оклематься после бани и возможных околобанных художеств. Дурасников заранее выкраивал себе свободу действий на случай, если Светка, наконец, откликнется на его ухаживания. Итак, грядущую неделю зампред возжелал посвятить себе и даме.

Фердуева принимала дверь торжественно, шумно, как гидроэлектростанцию. Для приемной комиссии в кухне накрыла стол. Мастер-дверщик держался нейтрально, будто и не случилось у них с Фердуевой греха. Расчет состоялся сполна, без поправок на лирику и обоюдное удовольствие. Кроме хозяйки квартиры-сейфа и мастера, цокали от восторга Наташка Дрын - заскочила глянуть на привозные тряпки, подруга Фердуевой, дежурившая, вернее охранявшая мастера в пору, когда хозяйка еще не прониклась к нему доверием, проросшим нежной страстью, замешанной на расчете. Фердуева предполагала, что дело, разворачиваемое в подвале института, нуждается в инженерном обеспечении и крепкой мужской руке; и Пачкун, сопроводивший Наташку и решивший расслабиться вблизи от магазина после стычки с Апраксиным.

В подъезде Фердуевой, щедро политом котами и их подругами, обшарпанном, выкрашенном всемогущей ядовито-зеленой краской, Пачкун налетел на Апраксина.

Фу, черт! Дон Агильяр мало кому разрешал заставать себя врасплох, а тут растерялся, скукожился, губы начали мять виноватую улыбку. Пачкун, похоже, сдался на милость победителя, потерял в сановности и даже в росте.

Апраксин смекнув, что гости в подъезде могли держать путь единственно к Фердуевой, не отказал себе в радости пугнуть Пачкуна:

- К Фердуевой? - Апраксин не склонен был распространяться - запах подъезда душил с каждой секундой все яростнее, пребывать в подъезде считалось опасным, его проскакивали пулей, как простреливаемую нейтральную полосу; только лифтерши умудрялись вечерять в подъездах, не задыхаясь, и Апраксин думал, что эти старушенции могли врываться в облако газовой атаки безо всякого для себя ущерба.

- К Фердуевой? - добивал осведомленностью Апраксин. Если сейчас не ответит, убегу! Нет мочи терпеть смрад.

Дон Агильяр кивнул покорно и, позеленев под стать покраске стен, выпалил подобострастно:

- Так точно!

Пакость! То ли про встреченного, то ли про запах, то ли про окраску стен подумал Апраксин, выскочив на улицу.

После столкновения в подъезде, дон Агильяр едва пришел в себя, необходимость восхищаться неприступной дверью Фердуевой выбила из колеи, и восторги, чудодеем коих слыл Пачкун, давались начмагу не без труда и, в отличие от всегдашней лучезарности, ощутимо припахивали фальшью.

Фердуева перечислила, что скрыто под обивкой двери, и присутствующие потемнели глазами, понимая, что с бухты-барахты такую дверь не замыслишь, выходило, упакована Фердуева железобетонно - родное всем ведомое чувство зависти закурилось в квартире Фердуевой бесцветным, непахнущим благовонием.

На медный крюк витой, торчащий в верхней трети чудо-двери, изнутри Фердуева прицепила бутыль шампанского к веревке, отвела руку, изо всех сил шмякнула бутыль о косяк.

Бутылка звякнула, но уцелела.

- Может, не надо? - не утерпела Наташка Дрын. Разбиение бутыли травмировало неокрепшие в боях за выживание нервы завсекцией. Зачем? Лучше распить. В Наташке говорило голодное детство, пока еще дающая о себе знать редкими приступами стесненность в средствах; убоясь показаться скупой, Наташка пояснила природу своих сомнений. - Отмывай потом кожу от липкого возня... и на коврик накапает.

Если б Наташка не встряла, Фердуева могла б на первой попытке остановиться, но прекословия себе хозяйка не выносила, еще раз сжала бутылку и запустила на косяк. Бутылка не поддалась, то ли косяк не выказал нужной твердости, то ли бутылка венчала невиданный по успехам прочности технологический процесс, однако пенно обляпанной двери видеть присутствующим не удалось.

- Дай я, - предложил Пачкун, успев ужаснуться. Начмаг на "вы" с Фердуевой, "ты" вырвалось непроизвольно, и только глупец мог надеяться, что Фердуева не обратит внимания на недозволенный перепад обходительности.

Фердуева облила дона Агильяра презрением и шваркнула бутылью о косяк в третий раз. Тут случилось непредвиденное - скорость запуска, длина веревки, ее пластические свойства, плотность воздуха, прогретого дыханием членов приемной комиссии, профиль косяка - все совпало таким образом, что бутылку повело в сторону... наполненную шипучим зеленую стекляшку отшвырнуло против всяких правил и больно ударило близко стоящего дона Агильяра в подбородок зубодробительным тычком.

Происшедшее смахивало на месть, не заставившую себя ждать. Ничего такого Фердуева не замышляла заранее, но... Наташка Дрын бросилась к любимому, ощупывая скулы, норовя запустить руку в рот Пачкуну, чтоб пригоршней выгрести отслужившие зубы. Дон Агильяр поморщился, указательным пальцем провел вдоль десны, успокоился, даже хмыкнул не то, чтоб довольно - кто ж возрадуется, если бутылкой шампанского да по мордасам?! - но примирительно.

Не зря затеяла обмывание двери, не зря! Незабываемое впечатление! Хозяйка не скрывала довольства происшедшим. Не каждый день, не каждому дано узреть, как могущественному начальнику "двадцатки", прикрытому доброхотами с головы до пяток врезают по зубам бутылкой шампанского, запускают с силой молодых рук женщины в соку ноль-семьдесят пять и... вроде обвинить не в чем. Случай! Все видели. Даже, если б зубы сыпанули пассажирами из автобуса на конечной остановке, то не придерешься. Случай! Наташка Дрын оглаживала Пачкуна: счастливая, не хватило ума прикинуть, что не след ей становиться очевидицей печального соприкосновения бутылки и нижней части лица дона Агильяра. Наташка - простая душа, искренне радовалась целости пачкуновских зубов, хихикала, крутилась вокруг начмага, норовила затащить всех поскорее в кухню, чтоб выпить и закусить за обильным рыночно-дефицитным столом.

- Извините, Пал Фомич, - Фердуева приблизилась, лицо гладкое, персиково-нежное, прикоснулась к понесшей ущерб части лица сухими губами, и Пачкун ощутил, как длиннющие ресницы хозяйки квартиры щекотнули щеку. Это не Наташка, беззатейная, безотказная, это другой сорт, захватывающий, даже на деньги не клюющий. Таким не разберешь, чего подавай. Пачкун пробормотал слова прощения, и взоры всех скрестились на болтающейся на веревке бутылке.

Мастер-дверщик шагнул вперед, подцепил бутылку за донце:

- Попробую? - вежливо осведомился виновник торжеств.

Фердуева тепло глянула на утешителя недавней ночи, величаво разрешила:

- Валяйте!

Мастер глянул на косяк, на бутылку, снова на косяк и сообщил, по мнению Фердуевой, вовсе незначительное ускорение предмету забот: встреча косяка и бутылки на сей раз оказалась последней, горлышко отломилось, белопенная струя брызнула на дверь, на стены, окропила ботинки Пачкуна. Начмаг пришел в себя:

- Сегодня все невзгоды на меня! То вздорные покупатели, то травма, то... вот...

Все увидели обычного Пачкуна, уверенного, непотопляемого, добившегося немалого. Достигшего предела мечтаний - финансовой независимости, ненужности считать каждую копейку.

Фердуева сверкнула цыганскими очами. Подруга-охранница тут же слетала на кухню за веником и совком, замела осколки, протерла тряпкой дверь, даже послюнявила, проверяя не липнет ли?

- А говорила, липнет, - хозяйка ущипнула Наташку Дрын за щеку двумя пальцами. - Мало чего в жизни смыслишь! - взор Фердуевой затуманился, неопытная завсекцией припомнила вмиг о годах в колонии, где Фердуева провела восковой мягкости годы юности, впитав в себя страшное, и навечно.

За столом воцарился Пачкун: балагурил, толкал тосты, подсыпал снедь подруге Фердуевой, тощей, но искушенной, как видно, в утехах, греющей ляжку Пачкуна крепким, обтянутым темным чулком ажурного рисунка бедром.

Наташка Дрын атаку соперницы не проглядела и, раскрасневшись от водки, сообщила:

- У меня отоваривается один дипломат, в Париже, значица, представлял державу, уверяет, что черные чулки в ажуре там только проститутки пользуют.

- Ну уж? - хохотнул Пачкун. - Естественное желание женщины... нравиться.

Фердуева сжевала листик салата:

- Привыкли ярлыки лепить. Тот жулик, та проститутка, от зависти все! Ты покрутись круглосуточно, покумекай, где деньгой разжиться. Вон Акулетта - наша всеобщая подруга - Мишке Шурфу выдала... мы, мол, Миша, нашего горячего цеха то есть работницы, первые создали совместные предприятия, компактные - только ты и фирмач, мы проложили путь кораблям индустрии. Как сплела? Шляпу снимешь.

- Выходит, на кровати прыгать - совместное предприятие? - Наташка Дрын задохнулась в хохоте.

- Ты как думала? - Фердуева назидательно подняла палец. Предприятие! Валюту стране приносит.

- Опять же, ослабляет империалистического противника, - ввернула подруга Фердуевой, тиская бедром Пачкуна, - любовь мужиков потрошит дочиста, при пустых семенниках уже не боец.

Пачкун захрустел корнишоном:

- Простбта - второе сердце мужчины. Пока хош не покидает - живет, как только баб замечать перестает - провал! - И уведомляя присутствующих, что ему до пропадания далеко, игриво приобнял тощую и неожиданно жаркую соседку.

Наташку обдало новой волной ненависти. Гад! Молодость ее на замок замкнул, ни погулять, ни под венец, только к властелину магазинному по вызову, хоть среди бела дня, хоть среди темной ночи, в стужу и хлад, в дождь и жарищу, по первому повелению в любой конец города, а то и за городскую черту. Гад! А в больницу ездила, как на работу: жена с цветами, Наташка с бульонами в термосах, с диковинными плодами и соками, с финскими бумажными простынями - поди достань! - чтоб прокладывать кровоточащие раны, с одноразовыми иглами, чтоб гепатитом не нафаршировали или другой прилипчивой гадостью. Что говорить!

Белое вино, как величали водку грузчики, прогрело Наташку Дрын, одарило смелостью, даже будто приподняло над стулом. Наташка рванула блузку в стороны на манер морячка-анархиста, раскрывая белую тяжелую грудь, толкнула локтем увлекшегося соседкой Пачкуна:

- Может, мне уделите внимание? Я вот тоже еще нравлюсь многим... вот Мишка Шурф прикалывался... Ремиз тоже слюни роняет до колен, что ж выходит?.. - Спазм перехватил дыхание завсекцией, никто не узнал, что ж выходит? Из глаз оскорбленной брызнули слезы, голова рухнула в салат.

- Когда и успела? - Фердуева резко поднялась, рванула голову Наташки из салатницы: на золотые волосы налипли зеленые горошины, приклеился майонезом ломтик моркови, желток ополовиненного яйца вкрутую рассыпался, вымазав лоб густой желтизной, будто цветочной пыльцой.

Пачкун веселился от души. Задело бабу! Взъярило не на шутку! Значит, крепко ее держит, прихватил, не выскользнешь... Лишь бы про дела в запале болтать не принялась, а так... пусть бушует, сказала бы спасибо, что Бог назначил ревновать не протертого до дыр мутноглазого инженеришку раз в жизни - на свадьбу! - посетившего ресторацию, а вальяжного дона Агильяра, украшенного сединами лунной яркости, блестящими влажными глазами, надушенного запахом уверенности, что только деньги без счета и придают.

- Наташ! - Дон Агильяр не замечал, что Фердуева свирепеет. - Наташ! Уймись! Пошутить нельзя... на то и застолье, чтоб расслабиться, успокаивая возлюбленную, Пачкун подцепил вилкой розово-белый кус краба с развороченной салатной верхушки, проглотил и только тогда заметил полные гнева глаза хозяйки квартиры. Пачкун про Фердуеву много чего знал, но также понимал, что не знает почти ничего из главного, и даже тени людей, стоящих за Фердуевой нагоняли страх, а бояться попусту Пачкун не привык.

Над столом загустела тишина, из спальни донеслось тикание старинных напольных часов, и бронзовые часы на мраморном столике у окна тоже вдруг ожили и сообщили о своем присутствии хорошо слышным ходом слаженного механизма. Ни уговоры-увещевания, ни, быть может, обливание ледяной водой, не привели бы Наташку Дрын в чувство так быстро, как мертвая тишина лесная, глубинная; бузотерка провела ладонью по лицу, будто смахнула дурь, стряхнула, как лоскутья обгоревшей кожи на пляжных югах, глаза засветились раскаянием.

- Извините, товарищи-граждане, перебор состоялся. - Наташка без помощи других поднялась, побрела в ванну. Тишина над столом не проходила, и через минуту к ходу часов прибавились утробные звуки страдающего человека, разрываемого позывами рвоты.

Фердуева кивнула подруге, та покорно выскочила в ванную - миг - и все услыхали чавканье половой тряпки, подтирающей безобразия избранницы дона Агильяра.

Мастер-дверщик тяготился непонятностью отношений Фердуевой и Пачкуна: оба могущественны - ясно, но ясно также, что Пачкун пасует перед хозяйкой, хотя при его комплекции, должности, хватке, сквозившей в каждом движении повороте головы, причмокивании губ - ожидалась противоположная раскладка сил. Мастер снизу вверх посмотрел на возвышающуюся над столом Фердуеву, еще раз поразился ее совершенством: тайная власть таких женщин над мужчинами неоспорима.

Фердуева бесстрастно, как не любящий животных посетитель зоопарка, оглядела гостей противоположного пола: "Не то, не то. Всю жизнь не то! А когда же будет то? Или вовсе не случится никогда, нечего и ждать?"

Фердуева пила редко и мало, сейчас даже не пригубила, очистила апельсин, сжевала дольку. Испортили обмывание двери. Вроде взрослые люди, серьезные, а в дом пустить сто раз подумаешь. Наташка облевала ванну, небось любимыми полотенцами - махра однотонная, итальянские - рожу утирает? Жалкая Наташка, мельтешит, все надеется при мужике - дай Бог только отхватить - налипнув ракушкой на дно корабля, жизнь проплыть. Глупая! Не выйдет, нужно свою цену иметь, собственный номинал, постель только первый взнос, потребности всей жизни таким не погасишь, мужики, как собаки, крепкого хозяина всегда чуют.

Фердуева решила не церемониться:

- Ну... все, гости дорогие, забирайте Наташку, мне дела делать пора.

Пачкун с вилкой, недавно наколовшей кус краба, поднялся, наморщил нос, припоминая ему одному ведомое, так и застыл и только через минуту догадался положить вилку на стол. Его выставляют? Гонят взашей? Кулаки дона Агильяра сжались.

Фердуева заметила гнев начмага, заметила, как подобрался мастер. Стравить бы их сейчас в добротном мордобое, потеха вышла б, Пачкуну не поздоровилось бы. Фердуева оглядела горки с фарфором, нежные статуэтки по всем углам. Драка здесь обременительна, большим расходом завершится; сменив хлад тона на извинительность, хозяйка проворковала:

- Нет, правда, дела, не рассчитала время.

Пачкун смекнул - дуться глупо, лебезить никто не станет, удовлетворился смягчением Фердуевой, вкрапил в прощание анекдот, уцепился за спасительный хохоток прибирающей в ванной тощей соседки по столу: тут выплыла промытая, облегченная слезами и непереваренной пищей Наташка Дрын, и прохладное прощание переродилось в дружеское с похлопываниями, прикидками совместных обедов и ужинов: точек едальных расплодилось тьма, всюду дружки, всюду гульба и сладкая житуха. Шумно вышли трое - Наташка Дрын, дон Агильяр и подруга Фердуевой; обиженная и совратительница Пачкуна шли в обнимку, склонив головы на плечи друг друга, Пачкун шествовал, чуть приотстав, пастырским взглядом взирая на птах.

Мастер остался. Фердуева обняла его, как только закрылась дверь, прильнула, после долгого поцелуя кивнула на дверь, закрывшуюся за гостями.

- Поганцы. Мать их так! - Ругань Фердуевой вкупе с холодной красотой озадачивала. Мастер испытывал необъяснимое смущение малоопытного мужчины-первогодка в присутствии этой женщины. Робость заявляла о себе дрожью пальцев, глазами опущенными в пол.

Телок или прикидывается? Фердуева снова прильнула к мужчине и обоюдный жар вымел пустые вопросы из голов двоих.

После лежали тихо, говорить не хотелось, снова власть в квартире взяли часы, прикрывая мерными звуками едва слышимое дыхание людей. Мастер обследовал потолок уже по четвертому разу, привычно узнавая едва различимые трещинки, вздутия, сколы побелки. Скоро посыплется, без марли олифили, не чувствуется многослойности, глубины грунтовки и прочих замаскированных ухищрений, от коих след один и остается - неправдоподобная и долгая гладкость потолка.

Фердуева думала о деле. Надо расширяться. Очереди в винные магазины не давали покоя, бередил и подвал, обнаруженный Почуваевым в институте. В подвале Фердуева предполагала подпольный цех. Сахар - не вопрос, таких как Наташка Дрын сотни на поводке. Инженерная часть тоже продвигалась, судя по наметкам мастера.

- Коля, - Фердуева впервые произнесла вслух имя нового друга и удивилась непривычности его звучания. - Аппараты разборные? В случае чего гора трубок и все?

Коля не отрывался от потолка. Жене мастер изменял редко, и сейчас оправдывал себя соображениями выгоды: страсти Фердуевой - одно, дело ею предложенное - совсем другое. Дело обещало рывок в жизнеобеспечении, и Коля не сомневался: узнай жена про флирт, узнай, что из флирта того произросло невиданное благополучие, смолчит. Коля понищенствовал всласть, познал все извивы и причуды бедняцкого бытия и дал зарок свое не упускать, оставаясь на вид человеком степенным, выдержанным, ведущим себя достойно и не вызывающе.

С потолка свисала люстра, не иначе дворцовая, Коля ужаснулся: не встреться ему Фердуева, никогда б даже не мечтать о такой люстре. Изменится ли его жизнь, появись люстра? Нет. Но пусть будет, детям достанется. Люстра - символ, лучше сдохнуть, чем барахтаться в вечном безденежье. Штука заключалась в детях. Себе Коля многого не желал, но даже задыхался, представляя, что молодость, когда всего хочется, его дети проживут скудно, в обрез, подобно его годам с двадцати до тридцати с хвостом.

Сумерки поглотили спальню Фердуевой, укрыли от взора мастера изъяны потолка, утяжелили шторы, замутили хрустальные подвески. Свет не включали, ветер на улице стих, движение спало - редкая машина проезжала почти бесшумно - часы набирали мощь, глаза Фердуевой слипались, тепло обволакивало, сознание все чаще ухало в глубины дремы и, однажды провалившись в сон, замерло во мраке вылизанной спальни.

Мастер поднялся, призрачного света, сочившегося из окна, едва хватало, чтобы отыскать вещи. Коля оделся, прикрыл белеющую на кровати Фердуеву, поправил женщине подушку, дотронувшись до конского хвоста иссиня-черных волос. В коридор вышел в носках, рассчитывая обуться уже у двери, чтобы не громыхать. Осколок стекла разбитой бутылки шампанского впился в пятку внезапно, и мастер сдавленно вскрикнул; непроизвольно поданный голос застигнутого врасплох человека, вплелся в сон Фердуевой страшным напоминанием о страшном человеке...

...Шестнадцатилетняя Фердуева шагала по квадратному двору, стиснутому трехметровым забором, спиралью заверченная колючая проволока оторачивала забор по верху, по углам территории сквозь густо валящий снег угадывались сторожевые вышки, за стеклами напряжением глаз удавалось различить тени часовых. Пальцы на ногах девушки смерзлись, руки в цыпках цветом походили на вареную морковь. На густые волосы, такие же смоляные и почти пятнадцать лет назад, налип ледяной нарост. Ноги поднимались и опускались...

После двенадцати часов работы в цехе меж зубов застревали волоконца ваты, сгибаясь над машинкой, Фердуева застрачивала ватные брюки для Заполярья.

Ноги поднимались и опускались.

Каждый шаг отдавал болью, морковные руки нелепо пятнали непривычностью цвета унылое серо-белое вокруг.

Ноги поднимались и опускались.

Но даже боль в теле, даже холод, выморозивший страх и способность ужасаться своей судьбе, не могли сравниться с ожиданием встречи. Фердуева знала: сегодня вызовет Родин. Синеглазый подполковник - начальник исправительно-трудовой женской колонии.

Ноги поднимались и опускались...

Фердуева ненавидела этого человека и ждала встречи с ним, жаждала тепла живого человеческого тела и еды вдоволь. Родину судьба назначила стать первым мужчиной Фердуевой. Подполковник не тянул ухаживания, вызвал, налил с холода полстакана водки, усмехнулся, хлестанул надтреснутым низким голосом:

- Ну?

Шестнадцатилетняя Фердуева, рослая и развитая не по годам, прошелестела:

- Да, - и придвинула пустой стакан.

Синеглазый налил еще на два пальца - сам не пил, давно приохотился не разменивать остроту ощущений - пил и закусывал потом. Фердуева сразу вошла во вкус разнополых игр, и подполковник опасливо зажимал почти детский рот сожительницы шероховатой ладонью. Напрасно. Вой сирен, и тот глох в улюлюканье и вое ветров, не то что женский крик. Родин протирался одеколоном "Шипр", и Фердуева много лет боялась и начинала дрожать от этого запаха, подполковник любил самолично раздевать девушку, приговаривая:

- Повезло тебе мать, даже не представляешь как...

- Угу, - кивала Фердуева, безразлично наблюдая, как с белых ног сползают коричневые чулки в резинку.

Родин, неуемный в похоти, искал все новых ощущений, вытворяя непотребное, но опасаясь, что чужие глаза заподозрят недоброе, послабок в режиме не давал. Родин предпочитал девушку в веселье и тогда впадал в мечтания: "Отсидишь свое, уедем, выйду в отставку, поселимся в Крыму в домике на берегу моря и, чтоб непременно мальвы повсюду, а еще насадим подсолнух, семечки будем сушить и лузгать, сидя вечерами на урезе воды, так, чтоб волна подкатывала под зад...!" В мечтаниях Родин прикрывал глаза, и тогда Фердуева тайком подворовывала жратву для товарок по бараку. Родин делал вид, что не замечает, или впрямь не замечал.

Фердуева вырезала аккуратный квадратик черного хлеба, клала поверх ломтик синеспинной с желтоватым брюшком селедки, уминала за обе щеки: Крым, домик на берегу, мальвы... Как ни юна была Фердуева, а ложь от правды отличала враз. Родин лгал: жена, трое детей, партбилет... не по зубам ему мальвы, волны, облизывающие ноги, подсолнухи... Фердуева шевелила подмороженными пальцами в тазу с горячей водой, надеясь впитать тепло впрок, на ту пору, когда многоградусные морозы примутся терзать ступни в ветхой обувке.

Родин, грубый и жестокий, бил девушку, истязал, но вспыхивал постельным жаром как сухая соломка, и в будущем у Фердуевой такие мужчины не случались. Женская природа ее разрывала на две равные части: одна ненависть, другая - животная привязанность.

Родин при девушке чистил пистолет, щелкал затвором, и сейчас Фердуева явственно уловила звук лязгающего металла - мастер Коля прикрыл собственноручного исполнения дверь и сработал язычок замка. Фердуева брела по двору в оторочке колючей проволоки и вожделела к селедке, мягкому хлебу, водке, к жестким, негнущимся, как толстые гвозди, пальцам, рыскающим по телу в попытке отыскать ранее никому не ведомое.

В последний раз Родин наотмашь бил девушку за черную косынку и черную робу. Фердуева знала, на что шла, черный - цвет несогласия, отрицаловка, ношение черного не прощалось. Фердуевой наплели, что Родин охоч сменять утешительниц, и осужденная ревновала не к ласкам, жарким шепотам, сплетениям обезумевших тел, а к немудреному столу - водка, соль, капуста, сало. На восьмое марта Родин припас подарок: буханку черняшки, пять головок репчатого, кусок зельца в полкило. Фердуева знала, что Родин хороводится с капитаном Мылиной - начальником производства. Нюхачи донесли Мылиной, что Родин глаз положил на Фердуеву. Начались тяжкие времена. Мылина науськивала контролеров против Фердуевой. Рапорты сыпались горохом: выход из казармы без платка, перебранка в цехе из-за разлетевшихся швов на штанах, ор с сокамерницами в недозволенное время, самовольный выход из зоны производства в жилую зону, крем для рук, найденный на нарах, помада в тайнике у изголовья... Мылина дожимала Фердуеву по всем правилам лагерной науки.

Однажды Мылина переступила дорогу Фердуевой, ухватила за волосы тоже нарушение, длиннее чем положено - намотала на пальцы, больно рванула:

- Оставь его, мразь!

Глаза Фердуевой в ту пору могли испепелить любого, дыхание Мылиной пресеклось.

- Оставь, - передернув плечами, менее уверенно повторила капитан.

- Он сам... сам требует, - зэчка сверлила мглистое, промороженное небо, будто в клубящейся серости мог отыскаться совет, как обойтись с Мылиной.

- Маленькая что ль, - гнула свое Мылина, - скажись больной.

Фердуева оторвала глаза от ватных облаков, уперлась в переносицу Мылиной:

- Весь месяц не болеют, - стиснула зубы, - ему все равно больна я или нет, ему подай...

В тот год Фердуева еще цеплялась за человеческое, уговаривала себя, что Родин, хоть и груб, в душе добр, работа у него такая, жестокая. Первый день рождения в наложницах у начальника колонии отпраздновали небывало.

- Что сразу не доложилась? - Родин развалился на кровати в крохотной полугостинице для супругов, разлученных неволей. - Сколько ж тебе шибануло? Уже семнадцать, - посерьезнев, Родин резанул, - старуха, мать. Видала, позавчера малолеток подвезли, одна в одну, грудастые, зады, как мельничные жернова.

Фердуева хихикнула, хотелось реветь. Сдержалась, и не зря. Родин оделся, дождался темноты, сам выкатил газик, набросал Фердуевой цивильных тряпок, ношенных-переношенных и все ж царских в сравнении с уродующей одеждой колонисток, повез в пристанционный ресторан - гулять дату. Сидели у стены, Родин в штатском, гремел оркестр. Родин хлестал коньяк.

- Рожу-то в тарелку упри, не то опознают по нечаянности.

Пошли танцевать, Фердуева спрятала лицо на груди подполковника, обеспечивая его полное спокойствие. Разомлев от коньяка, и будто не решаясь, в паузе отдыха для оркестра Родин подал голос:

- Видишь, Нин, просьба к тебе имеется.

Впервые семнадцатилетняя Нинка Фердуева узрела растерянность в Родине, начальник запил нерешительность коньяком, обтер губы, посуровев, продолжал:

- Приезжает важный чин меня проверять. Надо человека обласкать. Лучше тебя никто не справится. Я-то знаю, - Родин подмигнул, глаза его задернуло слезой то ли от дыма в ресторане, то ли от выпитого, то ли от сделанного предложения. - Я устрою, чтоб ты убирала его комнату, а дальше... сообразишь... Не удержится, мужик как-никак...

- А если удержится? - уточнила Фердуева. Обласкал бритвою! Вот это подарок! К семнадцатилетию.

- Если удержится? - не заметил злобы девушки Родин. - Помоги ласковой улыбкой, кивком или, как вы умеете, над ведром с половой тряпкой так зад задрать, чтоб у слепого из глаз искры сыпанули.

Фердуева съела первый в ее жизни ресторанный салат, разрезала первую котлету по-киевски, обмакнула хлеб в вытекшее масло, прожевала, откинулась на спинку стула:

- Годится!

- Вот и сладили, - вмиг повеселел Родин, теперь пить-гулять будем, а смерть придет помирать... - скроил кукиш, тесно обнял Фердуеву, жарко зашептал, обдавая перегаром, запахом табака и шипра. - Мылина тебя вроде заедает? Не боись - усмирю, усмирялка еще не подводила! - Родин хвастливо хлопнул себя пониже пупа, кивнул официанту.

Фердуева захмелела, от худобы, от недоедания, от тяжелых работ перед глазами поплыло, запрыгали столы и бутылки меж блюд, запрыгали окна, а в окнах чернота и снежинки, падающие так медленно, будто висели неподвижно меж небесами и землей, запрыгало лицо подполковника: синие очи раскатились в стороны, скрылись за ушами, рот, расширяясь, превратился в пасть, а далее в пропасть, в ущелье, зажатое розовыми скальными стенами... Внезапно круговерть в голове остановилась, сущее вокруг Фердуевой встало на места, замерло неколебимо, будто гвоздями поприбивали... в этот миг Фердуева потеряла жалость к себе, к другим, открылась враз, что больше тайком не станет красть сало для товарок и что высокий чин поможет ей выбраться отсюда, а с Родиным, даст Бог, сквитается, если захочет, а может, простит: что сделал такого этот синеглазый в мире, переполненном злом? Ничего сверхлютого, сам и верит в ее везение, привалившее с его любострастием к девочке Нинке.

Адская выпала езда, газик швырял утлым челном в бурю. Неверные руки Родина, едва управлялись с рулем.

Вернулись заполночь. Фердуева переоделась, хотела брести к казармам, греть пустующие нары, Родин не пустил, в опьянении и вовсе сдурел от желания, скакал по комнате в исподнем, матерился, а меж матерного мелькало: Крым... дом с мальвами... берег моря... подсолнухи... любовь до гроба...

Высокий чин Фердуевой не помог, зато просветил по части пустых надежд, Нинка уверилась: только на себя надейся. А дальше пошло-поехало. Проверяли Родина нередко, высокие чины и чины пониже все проходили через объятия Фердуевой; Родин раболепствовал перед начальниками, а с Фердуевой обращался, как с любимым псом отменной выучки.

Срок тянулся, и жизнь шла, весны, осени и зимы мелькали одна за другой. Беременность Фердуеву не напугала, пугаться она отвыкла.

- Чей? - побледнел Родин.

- Твой, - Фердуева скользнула по меловому от волнения лицу, решила дать послабку, отпустила греховоднику поводья, - твой, наверное... а там черт его знает?..

Родин уговаривал от ребенка избавиться: зачем, мол, молодая, еще успеешь... Фердуева чужим уговорам внимать разучилась, только свои помыслы в расчет принимала. Начальник колонии увещевал напористо, Фердуева курила, пускала клубы дыма к потолку. Родин вдруг воззрился дико на сизые пласты, вскочил из-за стола, загромыхали облупленные ножки:

- Дитя хоть не трави!

- Че ему сделается? - Фердуева пожала плечами, но папиросу затерла о край пепельницы.

Родился мальчик с синими глазами.

- Не мой! - рассматривая потолок, определил Родин.

- Не твой, не твой, - согласилась новоявленная мать.

Родин не успокоился:

- Правда, болтают, баба всегда знает чей?

Фердуева закурила новую папиросу. Родин смолчал, гнев приходилось придерживать до поры. Шут ее знает, что выкинет? Еще настрочит куда, подружек подобьет подписи поначиркать - морока!

- Правда-правда, - утешила Фердуева, - конечно, каждая знает. Не твой...

- А чей? - допекает Родин. - Чей? Скажи, Христа ради, любопытство грызет...

- Государственный, - Фердуева смачно затянулась, - от государства я понесла, никто не виноват, обстоятельства...

Через год Фердуева покинула колонию, с тех пор мальчика не видела, иногда припоминала, что где-то расписывалась, ставила закорючки, кропала заявления и... мальчик пропал из ее жизни, растворился, перестал существовать.

Однажды - минуло лет пять - Фердуева встретила Родина на костылях вблизи вокзального туалета. Оттяпали ногу. Эндерте... она ни выговорить, ни запомнить не могла, узнали друг друга, перебросились словцом и разошлись навек. Постарел рукосуй, сник, будто кожу содрали и новой, серой, нездоровой обтянули, только глаза сияли синевой по-прежнему. Тогда и мальчик вспомнился, но ненадолго, обстоятельства завертели, Фердуева уже делами ворочала, на сопли времени не хватало. Воздавала себе за погубленную юность шальной, развеселой младостью.

После колонии стандарт отношений Фердуевой к людям изменился навечно: улыбалась, сколько хочешь, могла проявить участие, дружила, но... только по расчету, помятуя о первом взрослом дне рождения своей жизни, о котлете по-киевски, как теперь представлялось жалкой, скверно прожаренной, о чужих руках, жабами прыгающих по телу, и особенно, о синеглазом мальчике, канувшем в безвестность...

Дурасников жил единственно предстоящим посещением загородной дачи. Колька Шоколад сумеречно крутил баранку; за час до выезда с Дурасниковым схлестнулся шофер со вторым совладельцем парной персоналки - машину пользовали два зампреда по мере надобности, изредка возникали глухие конфликты, жертвой раздора чаще всего становился Колька Шоколадов. На горбу кардана прыгала пачка американских сигарет. Дурасников поморщился: Колька умудряется раздобыть редкое курево, даже не прибегая к помощи хозяина, показывая Дурасникову, что у самого Шоколада схвачено, где полагается. Неприветливая рожа Шоколада омрачала радужные обмысливания предстоящей парки. Шоколад сегодня не заискивал, и Дурасников искал повода отлаять шофера, выместить зло, рожденное неуверенностью в исходе ухаживаний за Светкой.

Шоколад отоваривался сигаретами у ребят Филиппа, патрулирующих по вечерам интуристовский отель. Розовощекие сержанты потрошили девиц, не бегая суетно за жрицами любви, а посиживая в комнатке первого этажа без табличек и зная, что сигареты им доставят оброчные девки в каморку, откуда по всему зданию отеля распространялся запах закона и строгости. Сюда же заглядывали швейцары, чаще всего отставники известного рода войск, тож разжиться куревом или поболтать после отправления важных обязанностей по охране стеклянной двери, отделяющей лифтовый холл отеля от ресторанного холла. Ребята Филиппа нашептали Шоколаду, что к дурасниковскому заду прилипла пиявка - шофер про Апраксина забыл; а что зампред задергался излишне - зря, потому как Филипп-правоохранитель не даст пропасть Дурасникову, покуда оба в одной упряжке.

Дурасников направлялся в бассейн, расположенный на территории района, любил массаж в разгар рабочего дня. Зампред себя не корил, считая что массаж держит его в форме, а форма главного устроителя и опекуна массового питания небезразлична почти пятистам тысячам жителей района. Пачкун в корчах лести, бывало, говаривал, "Кормишь две Исландии, Трифон Кузьмич!" Зампред довольно молчал в добром расположении духа, в дурном же гневался, про себя подкалывал дона Агильяра: "А ты, выходит: разворовываешь целиком Сан-Марино!" Про Сан-Марино Дурасникову нашептал предшественник, ему дружок Пачкуна пел те же песни про Исландию.

В бассейн Дурасников проник, пользуясь особым входом, оснащенным устрашающим предупреждением "Посторонним вход воспрещен!" Дурасников посторонним не был, бассейновое начальство тож три раза в день ело, приглашало гостей, отмечало памятные даты в жизни страны и в собственной тоже - без продуктов не обойдешься; на территории района вообще с трудом сыскалась бы дверь, не открывающаяся перед зампредом. Через минуту-другую Дурасников разделся донага, упрятал вещи в ящик с цифровым замком, кивнул смотрительнице, чтоб доглядела: еще распотрошат, а там часы аховые, хоть по виду наискромнейшие, да и наличность образовалась с утра в непредвиденных суммах.

Дурасников оглядел себя в зеркале - зрелище не утешало: грудь бабья, в ложбинке жалкий клок волос, ноги кривые, пупок, похоже, не посредине и будто залеплен картофелиной с детский кулачок. Под струями воды Дурасников успокоился, все ладилось... пока! Так вся жизнь - пока, чего кручиниться будущими неприятностями? Глупость, и только.

Зеркало внушило Дурасникову страх, подсказало поголодать, чтоб сбросить к субботе, сколько удастся, для украшения фигуры. Массаж доставлял приятность, слов нет, но фигуру не улучшал, как надеялся Дурасников и как обещал бассейновый бог, обжористый и потому зависящий целиком от Дурасникова директор по фамилии Чорк, брат того самого Чорка, что держал частную харчевню в арбатских переулках, имелся и третий Чорк, младший заправлял районным вторсырьем. Семейка! Дурасников скривился, как каждый честный человек, мысленно узревший людей нечистых на руку.

Внезапно теплая вода прекратилась, распаренные телеса ожгло льдом. Фу, черт! Дурасников вертанул вентиль горячей и попал под кипяток, завопил - поросячий визг! - выскочил из-под клубящихся паром струй. Неотрегулированность подачи воды в душевых кабинах стоила директору бассейна двухнедельного снятия с довольства. Зампред при встречи веско уронил - безобразие! - и проследовал в массажную.

Трифон Кузьмич возлежал на скамье, покрытой простыней и думал о работе, о просителях, о бумагах, о начальственных взглядах, укорах подчиненных, ковыряниях проверяющих.

Руки массажных дел мастера заплясали по вялой коже зампреда, дрожь пробежала вдоль позвоночного столба, цепкие пальцы впились в затылок, клиент расслабился, хоть до того по незнанию напрягался и снижал тем самым полезность процедур: кровоток после разминки улучшился, с закрытыми глазами Дурасников представил себя молодым, поджарым, приятным на ощупь женским рукам. Массажист насвистывал, трели раздражали зампреда: бабка сызмальства пугала: "Свист деньги в доме выметает!". Дурасников вежливо попросил не свистеть. Массажист прекратил, а через секунду зло, будто в отместку, бухнул:

- У вас угри на спине, тьма!

- Что? - Дурасников в блаженстве потревоженных хрящей издевки не различил.

- Давить надо! - напирал массажист.

- Давить! - Дурасников вскипел, не по вкусу пришлось. Давить! Это как же? Его давить? Гневно вопросил:

- А кто давить будет? Ты?

Пауза.

- Я не давлю, - массажист ребрами ладоней замолотил по спине начальника.

Хорошо молотит! Дурасников безвольно свесил руки: а кто же давит? Неужели такая узкая специализация? Один давит, другой мнет, третий веники дает?.. В этот миг массажист двумя пальцами, как крючьями защемил кожу, и похоже по резкости рывков принялся свежевать тушу зампреда.

Дурасников хотел защитить себя выкриком, пролаять - больно! - Но припомнил, что боль эта в его собственных интересах: не раз убеждался, чем больнее, тем голосистее поет тело после массажа, взвивается соловьем, будто выбили из Дурасникова всю гадость, скопившуюся за годы и годы, выбили, как пыль из ковра, и теперь, промытый кровью изнутри, он начинает новую гонку за счастьем, причем душа парит.

- Давит Мокрецова, - неожиданно сообщил массажист.

Дурасников в неге и думать забыл об угрях.

- Не понял? - с оттенком угрозы буркнул клиент.

- Ну... угри со спины... и вот с затылка, и вообще.

Вот оно что. Дурасников фамилии запоминал намертво, его работа и состояла из тасования фамилий и точного знания, что под каждой скрывается, не кто, а именно что - какие возможности.

- Мокрецова, - мечтательно повторил и затянул нараспев, Мо-о-окрецо-о-ва!

Массажист оставил в покое тело клиента, а Дурасников сжался в ожидании, зная, что сейчас последует овевание полотенцем - потоки воздуха заскользят над краснющей кожей, охлаждая нутряной жар, разогнанной опытными пальцами, крови.

Удачно вышло с угрями, не попадись ему массажист, в субботу зампред прыгал бы по бане весь в угрях - не годится. Пачкун, друг называется, нет чтоб по-свойски предупредить, мол, угри, надо свести, так молчал... поверить, что не хочет огорчать Дурасникова невозможно, выходит умолчание по поводу угрей - сознательная диверсия. Глаз да глаз за всеми, иначе пропадешь, подведут под монастырь.

- Все? - лежать бы так и лежать всю жизнь.

- Нет еще! - руки, приносящие облегчение, вновь скакнули на умягченную спину, запрыгали тревожно, щекотя ближе к ребрам.

Вместо свиста массажист запустил плавную музыку, под звуки негритянских ритмов Дурасников снова уплыл в субботу, к застолью в загородной бане, к свободе и поискам расположения юной особы.

Музыка смолкла, руки покинули спину зампреда, щелкнул дверной замок, пустота навалилась со всех сторон - массажист удалился, пора подниматься. Работа...

Дурасников снова влез под душ уже в другую кабинку, помятуя о недавнем - едва не сварился заживо. Обтерся, вышел к номерным шкафчикам числом не более десяти - только для почетных клиентов и... тело запело, легкость невообразимая усадила Дурасникова на стул, заласкала, зашептала... из пластмассового ящика трансляций донеслось про озимые, опять уродились, опять заколосились, как и всю жизнь на памяти Дурасникова, и доблесть озимых не предвещала изобилия, а значит, понадобится мудрое распределение, значит, Дурасников - специалист десятью хлебами народ накормить - на коне и не зря чуткая душа поет.

Колька Шоколадов дремал, зависнув над той же книгой, шофер оттаял, встретил хозяина ласковым прищуром, с готовностью повернул ключ зажигания. Поехали...

- Куда? - Шоколадов обдал грязью зазевавшуюся старушенцию.

- Нехорошо, Коля, - по-доброму укорил Дурасников и, посерьезнев, скомандовал, - на службу, Коля! Куда ж еще?

Апраксин разбирал с товарищем - следователем районной прокуратуры старые журналы: шелестели страницы, пыль взвивалась с пожелтевших корешков, товарищ Апраксина совершенно лысый и абсолютно рыжий - усы, бачки и венчик вокруг биллиардно гладкой головы, крошечного роста, славился редкостной ровностью характера и необыкновенным тщанием в подборе одежды.

Солнце, подсвечивая и без того яркие волосы Юлена Кордо, оживляло пятна веснушек и медный пух, выползающий из-под воротника рубахи и устремляющийся двумя рукавами по обе стороны шеи.

Юлен поглаживал усы согнутым указательным пальцем, голубые, чуть навыкате глаза лучились покоем.

- Квартира-сейф?.. Выходит, есть что прятать? Представляешь, как трясется человек? Каждый день, каждый час, каждую минуту... Нервы!

Апраксин развязал узел на кривобокой пачке журналов.

- Наши деньги там... хранит... не буквально, конечно, твои или мои, а деньги таких вот хлюпиков, нафаршированных духовностью, наши сиротские оклады и гонорары перекачиваются, крупинка к крупинке, слипаются и образуют первоначальное накопление, а дальше деловые люди пускают деньжищи в оборот.

- Может, мы от лени и зависти злобствуем? - предположил рыжий Юлен.

Апраксин развернул журнал, голубые глаза Кордо - спеца по тюркским языкам, оглаживали обычной приветливостью, приглашали к продолжению неспешной беседы. Апраксин любил Кордо.

- Понимаешь, Рыжик, жулье всем во! - Апраксин чиркнул ребром ладони по кадыку и обнаружил, что плохо выбрил шею. - Надоели упыри и покровители их... все зло в покровителях.

Мужчины расположились в кухне на угловом диванчике с украинским орнаментом на гладкой ткани. Апраксин знал, что сейчас Кордо вопросит: что ты предлагаешь? И знал, что в ответ пожмет плечами, а после начнется чаепитие, и Рыжик увязнет в тюркских языках, и Апраксин будет кивать, делать вид, что ему интересно, и сказанное Юленом так тонко и точно, что непременно изменит ход истории; однако Кордо привычным вопросом не охладил пыл Апраксина и даже сам выступил с предложением:

- Надо организовать гражданскую самооборону против жуликов.

- Вроде Робин Гудов на должностях старших инженеров, карающих нечистых на руку.

Кордо отщипнул от свежего бублика, огладил круглящийся живот и, досадуя на себя за слабость, принялся мерно жевать. Апраксин развеселился: мог бы представить Пачкун, что двое мужчин под сорок, не тупиц, не лодырей, трапезничают четырьмя бубликами, плавленым сырком и чаем, заваренным из пыли с чарующе восточным названием "байховый". Юлен вращал ложечку, и размокшая чайная пыль всплывала со дна стакана.

- Смущает даже не то, что крадут многие, а постоянная готовность украсть почти всех и каждого, причем крадут не только материальное, но все вообще - жен, неполагающиеся привилегии, неполагающиеся почести, уважение, должности... вакханалия краж.

Апраксин грыз бублик, думать не хотелось, все передумано за эти годы по сто раз, и, чтобы поддержать угасающую беседу, воспользовался приемом Кордо.

- Что ты предлагаешь?

Улыбка рыжика заставляла прыгать веснушки по щекам. Кордо погрозил Апраксину.

- Не воруй! Спер мой любимый вопрос.

Кордо смеяться не хотелось. Видишь ли, собирался высказаться он, все слишком зажато, закручено, парализована воля пробовать. Если б возможность диктовать человеку-производителю волю высшего давала толк самым удачным, оказалось бы рабовладельческое общество, там работающий не то что зависел от начальника, а попросту принадлежал ему, как вещь, но... дело не шло. Несвободный мозг не работает. Причем, рабовладелец хоть заботился о рабе; кто станет в здравом рассудке рубить топором собственный стол или разносить в щепы финский гарнитур? Бессмыслица! Будешь холить и лелеять раба - твое, если ты не садист, конечно. И еще, собирался предложить Кордо, известный экономист и литератор возвестил, что милосердие наиболее оправдано экономически. Только за эти слова я б ему воздвиг памятник. Соединить нравственное и производственное, увязать в один узел? Во весь голос заявить, что нищенство, бедность безнравственны? Блестяще! Выходит, нравственность влияет на производство, да еще как. Возьми японцев, отчего сыны восхода поставили на колени весь мир? Стонут народы, слезами заливаются американцы, англичане, немцы, что у них мозги малолитражнее? Нет и нет; работать не умеют? Это немцы-то, американцы? Каждый рассмеется, так в чем же дело? А вот скажи мне, где в мире страна самой высокой культуры? Замер! Так и есть. Япония, любой согласится. Выходит, культура страны определяет мощь ее фабрик и заводов... а у нас, брат, заговор тупиц повсюду, одно мурло другое за уши тащит, будто чем человек безграмотнее, чем хуже владеет родным языком и ремеслом, тем он вроде б патриотичнее, ближе к земле, к народу. Чушь! Всю кашу заварили, чтоб пролетария поднять до уровня интеллигента, а не интеллигента опустить до уровня баб, лузгающих семечки на деревенской завалинке. У нас, друг любезный, главные редакторы иные через слово запинаются.

Всего этого Кордо не сказал - сумбурно - да и выхода после обличения не видно, делать-то что? Творят новое! Тут слышу с трибуны член коллегии вещает: "Мы эту проблему мудируем!". Спутал, понимаешь, муссируем и будируем... Так вот и мудируем, брат...

Апраксин не хуже Кордо понимал: вокруг плохо, а как сделать, чтоб стало хорошо? Фердуевская дверь вырастала непреодолимой преградой на пути к справедливости, число дверей таких множилось, образовывались изолированные форпосты, сливающиеся в неприступную стену, тянущуюся из края в край горизонта, нигде не начинающуюся и нигде не обрывающуюся...

Кордо повертел убогую коробочку с надписью "байховый".

- Гражданская самооборона против жуликов?.. Гэ эс пэ жэ! Недурно с нашей-то любовью с сокращениями. Исполком Гэ эс пэ жэ постановил! Иностранная комиссия Гэ эс пэ жэ рассмотрела на очередном заседании! Пленум правления Гэ эс пэ жэ определил! Республиканские организации Гэ эс пэ жэ усилили работу по контролю!.. Тоскливо, брат!

Апраксин разоткровенничался: ходит уже вторую неделю за жиличкой со второго этажа, высматривает - иная жизнь, иная планета, вроде, как на лугу, если ляжешь лицом вниз к траве, приглядишься и видишь в безмолвии тихом, прокаленном солнцем кипит жизнь да еще как: один тащит, другой грызет, третий осваивает новые территории, четвертый зарывается в землю, чтоб налететь тут же на пятого, вылезающего из-под земли... Таскаюсь за жиличкой со второго, как хвост, знаю все ее контакты, знаю как день строится, знаю, чем промышляет... пока вчерне, если покопаться, всплывут подробности и куда с ними? Заявиться в милицию! Вот, мол, коллеги, результат многодневных бдений, а они мне: свихнулся, дядя? На доносы потянуло? И вроде, тоже правы...

Про заговор тупиц Апраксину понравилось, смахивает на правду: никто сознательно такой заговор не организует, не собираются с опаской на тайных квартирах, не перезваниваются из автоматов, прикрывая ладошкой телефон, не шлепают листовки на ксероксах, не шагают с плакатами по улицам, самовоспроизводящийся заговор, тупица тупицу издалека примечает и начинает тащить, ласкать - выгод много и конкуренции нет - не подсидит, и самому не надо рвать ноздри, опять же тупица верностью хорош, никогда не взбрыкнет, куда ему тупице податься? Предан будет собачьи, если ты его к корыту допустишь... выходит, для иерарха, для чиновного воителя тупица всем хорош, одно плохо - работа стоит, так работы никто и не требует; а уж если тупица присягнул идеалам государственного учения, тогда и вовсе, твори, что возжелаешь, ересь не прощается, а плохая работа не со зла же, способности у всех разные, а кормиться всяк хочет.

Возникает вопрос, кто же предпочтительнее: слаженно, продуманно вкалывающий еретик, или верноподанный тупица? При наших-то традициях отыскать ответ легче-легкого...

Горячее питье, бублики, сырок, остатки варенья, ублаготворив утробу, расслабили, делиться размышлениями Апраксину не хотелось, быть может, Кордо и сам думал схожее или тождественное, Господи, одинаково негодуют полчища разумных людей, а рати чиновных тупиц истопчат и несутся к ложным целям в славе и достатке, опустошая родную землю, обкрадывая грядущие поколения без малейшей для себя опасности держать ответ. Слава Богу, человек смертен. Живи сейчас, а потом посмеивайся с небес, как-то потомки начнут отметки за поведение выставлять.

Апраксин не знал, что его преследование Фердуевой не укрылось от чужих глаз, не знал, что слежку истолковали неверно, приписали не на счет Фердуевой, а на счет Пачкуна и Дурасникова, объяснили интересом не к начальнице сторожевого воинства, а злобой к начмагу дону Агильяру и желанием уесть зампреда. Люди Филиппа в машинах с полосами по бокам и в автомобилях вовсе неприметных, заставали Апраксина все чаще или в магазине Пачкуна или рядом, или видели, как подчиненные Пачкуна или он сам отправлялись к Фердуевой - торги тряпьем и снабжение продуктом шли бойко, - получалось, если не вникнуть, что Апраксин пасет Пачкуна, а значит Дурасникова, то есть берет под колпак зампреда, и выходило, что Дурасников - хвала его нюху - учуял беду загодя, проявив недюжинную сметку.

Филипп-правоохранитель обожал самолично пугать сведениями. Сейчас Дурасников потел перед Филиппом, избегая встреч с глазенками-пуговками. Филипп жевал кончик карандаша и плел несусветное: похабные шутки, исковерканные анекдоты, перевранные до неузнаваемости сплетни... Дурасников привык: зазря Филипп не вызывает, если б соскучился сам бы заглянул. Зампред ждал терпеливо, тоскливо прикидывая, что не дотянул в безмятежности до банной субботы.

Филипп не любил Дурасникова, но был с Трифоном Кузьмичем одного помета: одинаково гоготали над несмешным, одинаково чурались людей, выписывающих толстые журналы, не понимая, как можно всерьез читать отличное от справок, а директивные органы, одинаково не жаловали умников, справедливо чуя в очкастых, носатых, бледных, приличных, добротно образованных прямую угрозу. Филипп догадывался, что и он не люб Дурасникову, и все же судьба повязала их накрепко, симпатии тут в счет не шли; клановость правила бал - клан невежд ширился, мощнел и, не встречая препятствий, наглел в ублажении гложущего своекорыстия. Большого ума не надо, чтоб уяснить: монолит начинает разрушаться с мелких трещинок, оттого-то сколы, щербинки и царапины на поверхности аппаратного монолита волновали всерьез.

Филипп Лукич откинулся, радостно оглядел Дурасникова, будто собираясь сообщить восхитительное и неожиданное... и огорошил: - Точно, пасет тебя умник, дался ты ему, бедняга.

Дурасникова прошиб пот. Сволочь, Филипп, даже не пытается скрыть, что ему пригвоздить коллегу в радость, однако помогать обречен из страха за свою шкуру и для преподнесения урока, чтоб другие не повадились рыться в неположенном.

- И что? - не утерпел зампред.

- Пугнуть его?

Дурасников сжался: вот оно что. Шмыгнул носом, времена опасные, если что вылезет, не отмоешься.

- Пугнуть или как? - не унимался Филипп. - Тебе решать.

Дурасников мялся. Филипп мог вести двойную игру, мог даже записывать их беседу. Свинья! - Кипел, негодуя, Дурасников.

- Так как пугнуть или погодить? - Филипп определенно блаженствовал.

Дурасников голоса не подал, лишь согласно кивнул. От Филиппа тактика молчания не укрылась, блин лица дрогнул, как гладь воды, вспученная подымающейся со дна массой. Филипп заискрился улыбкой, жутковато обнажая десны.

- Выходит, я про пугнуть не боюсь спрашивать, а ты впрямую ответить опасаешься?

И правда, Дурасников, пристукнул кулаком по столу, не рискнул бы Филипп сто раз талдычить про пугнуть, если б шла запись. Нервы подвели, задергался лишку. Дурасников напустил на себя обычное аппаратное молчание, закаменел скулами, заиграл желваками.

- Пугни, - и на всякий случай добавил, - не слишком... так предупредительно...

- Это мы сообразим, спасибочки за совет.

Зазвонил телефон. Филипп хватанул трубку, сразу напомнив безумием свирепого взора голодного бульдога, однако на глазах оттаял и даже кокетливо - Дурасников никак не ожидал - пролаял в трубку:

- Спасибо, не забыла, а я вот сам не помню, все в трудах праведных, работы по горло. М-да кое-кто... у нас... еще порой, м-да... честно жить не хочет. Или не может? - пошутил Филипп, рассыпавшись в топорных комплиментах.

После болтовни по проводам Филипп пояснил: звонила привязанность, из бывших, года три назад зароманились, поздравила с днем ангела. Филипп запамятовал.

Дурасников терпеливо выслушивал вздор о похождениях Филиппа, про прелести поздравлявшей, про ее хваткость, про умение проворачивать такие дела, что твоему Пачкуну и не снились, неожиданно определил Филипп, показывая, что связи Дурасникова с начмагом "двадцатки" ему ведомы. Дурасников моргал, прикидывая, зачем ему все это, только обратил внимание на отчего-то поразившую фамилию - Фердуева, попытался представить обладательницу такой, а потом из глубин памяти всплыло: Пачкун упомянул эту фамилию, а вот в какой связи не припомнить.

Филипп замолчал. Разговор иссяк. Хозяин кабинета умел показать внезапную занятость, и недавнее душевное расположение ничуть не гарантировало от вспышки грубости. Дурасников пожал короткопалую лапу, глянул на толстые папки дел на столе Филиппа и вышел, уныло сознавая, что и его подноготная описана и продыроколена.

В кривом переулке близ Арбата, в пятиэтажном доме с единственным подъездом - облупленные квартиры, плюс дверь резного дерева - обреталась подруга Наташки Дрын. Светка Приманка... Прозвище высвечивало с предельной яркостью жизненное предназначение тоненькой, синеглазой девочки, обезоруживающей постоянной готовностью расхохотаться.

Светка занимала комнатенку, заставленную фикусами от предыдущей владелицы и коробками импортной радиоаппаратуры: магнитофоны, дискеты, видики и мониторы складировались у Светки ее дружками, там же проводились торги. Светка имела процент с реализации, а также возможность накалывать жирных карасей, приобретающих вожделенные музыкальные ящики. Близость к центру придавала жилищу Светки притягательность и желанность; за счет купцов набивался холодильник, к тому же Светка редко оказывалась одна в своем углу, а мужики мелькали перед глазами сотнями.

Освобождалась ото сна Светка в половине одиннадцатого, шлепала по коммунальному коридору в ванную, облупленную, увешанную баками для кипячения белья, стиральными досками ветхозаветных образцов, шлангами и велосипедными колесами; рьяно чистила зубы и каждый раз любовалась изразцовыми плитками, оставшимися с тех еще времен. До переворота. Сине-зеленые изразцы уводили Приманку в иной мир, где себя Светка представляла толстовской героиней вроде Анны Карениной, неизменно окруженной ослепительными кавалерами, порхающей с бала на бал и вовсе не помышляющей расстаться с жизнью. Да откуда и знать-ведать Светке про паровоз и рельсы, если кроме школьной хрестоматии по литературе не подвернулось ей ни единой книжки с тех пор, как Приманка хаживала в коричневой школьной форме с черным передником и бантами, выкроенными бабкой из тюля, что приволок дед трофеем из поверженной Германии.

Светка тщательно прополаскивала рот и тыкала в промежутки меж зубов зубочистку: так велела врачиха. Напугала Светку до полусмерти надвигающейся перспективой потери зубов. Потеря предстояла не скоро, но живость описания - посыпятся зубы, как горох! - добила Светку и, не зная за собой других достоинств кроме привлекательности для мужчин, Приманка не на шутку озаботилась состоянием десен и счищала камень с зубов не реже раза в год. Гинеколог и зубник! Более ничего не надо, думала Светка, и по бережности отношения к собственному здоровью считала себя женщиной вполне достойной.

После ванной Приманка завтракала и думала о жизни. Надбивала верхушечку яйца ложечкой, хотя Мишка Шурф - знаток этикета - не раз потешался и советовал с маху отсекать верхушку ножом, как за бугром. Не получалось у Светки, да и процедура проникновения в яйцо нравилась долгая, не мешающая плавному течению мысли. Возьмем Дурасникова, с коим на субботу намечена баня. Что о нем сказать? Говно. Глазки заплывшие, жулик, властью обласканный, цены себе не сложит. Мурло! Торговлю района держит в одном кулаке. Сколько же ему обламывается? И куда деньги девает? И такая сволота тож рассчитывает погреться в объятиях Светки и... не ошибается. Деньги водятся, харчем затарена под завязку, а вот с квартирой беда. Нужна своя, без соседского сексотного догляда, и желательно в пределах Садового. Колечко родимое! Привыкла Светка к центру. Сочувствует подружкам, совершающим набеги из спальных районов столичной периферии. Не денег на такси жалко - деньги что, а настоишься на морозе в колготках: холод жгутом перекручивает, корежит придатки, потом набегаешься к белохалатникам до мути в башке и кругов перед глазами.

Светка прорубила дырку в яйце, зачерпнула желток, облизнулась, успела бросить взгляд в зеркало: мелькающий ее красненький язычок аж подбрасывал мужиков со стульев. Все скоты, на один манер скроены! Скукота! Но и без них не проживешь. Все ж греют иногда, деньжат подбрасывают и понаблюдать мужиков не хуже зоопарка удовольствие. Каждый пыжится по своему. Кто добряка, значит, разыгрывает, кто умника, кто недотепу легкого, в обращении смешливого, кто мужлана немногословного, иные умудряются сменять роли по три раза на дню и все, чтоб разжалобить, чтоб намекнуть, мол, я не таковский, ка другие, есть во мне эдакий изюм заветный. Но Приманка-то проведала век назад, что изюм одинаковый у всех, и одинаковость мужиков при их вроде бы очевидной разности забавляет Светку.

Приманка намазала бутерброд икрой, черпала красную из литровой банки. Кто-то из ребят притащил третьего дня - под водку на переговорах о купле-продаже - из буфета киношного на Калининском, еще спросил: "Знаешь Светка, дедушка Калинин, добряк с козлиной бородой, девчонок малых растлевал?" - "Ну?!" - притворно изумилась Светка, а на деле ни струнка не дрогнула в душе: удивительно если б не так...

Баня, баня... размышляла Приманка, пропариться, конечно, не повредит, но настойчивость Наташки Дрын на этот раз сомнений не оставляла. Требуется ублажить Дурасникова по полной выкладке: ласки, закатывание глаз, охи, вздохи, крики... Икринка упала не подол халата, и Светка, послюнявив кончик пальца, подняла беглянку и упокоила на краю блюдца. Для тренажа зампред не повредит, да и то сказать, что ж Светке не приходилось скакать по постелям с людьми всякими-разными, отталкивающими и отвратными. А еще случалось, мурло тошнотворное оказывался на деле ничего себе исполнителем, даже нежным, неожиданно складно воркующим. Главное, чтоб чистый! Приманка постукала ребром ладони по краю стола. Чтоб чистый! Потливых да вонючих не терпела, а ежели нос дает добро, значитца любодейство проскочит без помех, подумаешь, графиня, а радость нехождения в присутствие, на службу, разве не надо отрабатывать?

После яйца Приманка перешла к чаю, тут же оставила Дурасникова, чтоб обмыслить маету возвращения долга. В прошлом году стрельнула у Мишки Шурфа штукарь на Дагомыс, отдавать не хотелось, вроде она Мишке отработала натурой, а Шурф считал, поди, что сам подарок - ему ж не двести лет, и не с бахчи за ус вытянули в стольный град - негоже ему бабам платить. Пусть лохи платят, на то они и лохи. Хуже того, выяснилось, что тысячу рублей Шурф перехватил у Фердуевой, и неотдача Светкой долга травмировала даму, всегда вызывающую у Приманки серьезные опасения. Штука - не деньги, Светка допускала, что если не отдать, все само-собой рассосется. Не станет же Мишка из-за копеечной, в сущности, суммы воду баламутить. Шурф недавно пригрозил, похоже в шутку, что у Фердуевой есть спецы по взиманию оброков и взысканию долгов, и что для охраны доброго здравия Приманки ей лучше не встречаться с такими, но Светка пропустила мимо ушей не слишком внятный намек, да еще прикинула, что Фердуеву Шурф приплел нарочно, чтоб надавить, пугануть, зная, как Светка виляет хвостом при одном упоминании этой дамы. Скорее всего, Мишка все выдумал. Известный враль. Ишь как кобенится из-за штуки, а ведь шептал не раз в ночные часы тексты - закачаешься, ну прямо Ромео из разрубочной.

Чай кончился, а вопрос отдачи долга так и не решился. Может надоест Мишке, может, зачтет в оплату долга прошлогодние ласки: сладилось тогда к обоюдному удовольствию, особенно порадовала сцена ревности в исполнении Акулетты. Вот кого Приманка терпеть не могла: принципиалка! Подумаешь, только за валюту, а наши мужики, что ж не люди? Откуда в Акулетте эта спесь и шик? Ничего не скажешь, прямо с ног валящий! Акулетта держала Шурфа при себе для услады души, для поездок на отдых, для того, чтоб Шурф выгуливал ее в качестве постоянного ухажера в приличные компании, где никто не догадывался о промысле Акулетты, а если б кто и нафискалил, то не поверили б - из зависти чего не наплетут. Зависть у нас стала вроде национального спорта: сам не можешь и другой не моги. Равенство!

И вот незатейливая Приманка, лучеглазая девочка, по повадкам отличница и тимуровка, защитница стариков и бездомной живности - уводит Мишку Шурфа из-под носа Акулетты. Афронт! Скандал!

Приманка включила телефон, и аппарат сразу затрезвонил, будто с цепи спустили. Светка слушала, не перебивая, на листке записывала часы приема купцов и обмирающих по музыке и фильмам клиентов, старалась незнакомых друг с другом купцов, носами не сталкивать. Отвод телефона в комнату параллельный аппарат - Светка оплатила соседям, каждому отдельной суммой тайно от прочих, поэтому, когда мастер с телефонной станции присоединил ей трубку с памятью, никто не возникал, а в Светкиной жизни телефон решал все. После полугода соседи начали закипать, Светка еще раз оросила разгоряченные глотки денежным вливанием.

Шурф позвонил, как раз, когда Приманка решала: сжевать скорлупу или воздержаться. Скорлупу жевала для крепости костей, посоветовал Мишка, побожился, что сам хрумкает скорлупу всякий раз, когда употребляет яйцо.

- Мать, - начал Шурф, не потратив время на приветствия, - мать, бабки гони!

Светку распирало желание пошутить:

- А как же любовь, Миш?

Шурф, видно, говорил с кем-то еще, отдавал команды то ли грузчикам в магазине, то ли Маньке Галоше, одержимой уборкой пачкуновской "двадцатки". Лясы точить Мишка не желал, рявкнул желчно и грубо:

- Гони бабки, тварь. Опоздаешь, пожалеешь! - швырнул трубку.

Светка уселась напротив зеркала в раме и занялась косметикой - всегда успокаивало.

В обработке лица Приманка толк знала, никогда не торопилась, тщательно наносила грим, придирчиво осматривала в зеркале возникающие метаморфозы, рисовала себя, будто художник картину; иногда отступала от зеркала на шаг-другой, кривила губы, стирала ватным тампоном неверно положенный мазок, всматривалась в свой лик, строила гримасы или каменела каждой мышцей лица, чтобы ухватить точнее несовершенство тона или его глубины, или цвета, или недостатки в приставании жидкой пудры, или обнаружить различимые частички туши на ресницах.

Лицо свое Светка обожала, именно такое как есть, со смешливыми глазами, вздернутым носиком, с крупным ртом, весело приоткрывающим ровные зубы, Светка напоминала симпатичную птаху и чем-то Буратино с укороченным, вполне нормальным носом. И, конечно, волосы достались заглядение: златоструйные, обильные, тяжелые на вид и прохладные, щекочущие на ощупь.

Дал Бог, размышляла Светка, а мог и не дать, тогда что? Никогда не перехватывать восторженных взглядов на улице, брошенных то тайком, то в открытую, а иногда и с вызовом. Что ни говори, приятно. Вроде внешность не главное в человеке, все мелят о душе и прочих тонких материях. Шалите умники! Не верю я вам, да и сами не верите: ловлю не реже других взгляды из-за очков, брошенные куда как умными мужами, сразу видно по толстенным портфелям, степенному виду, по этакой обшарпанности, всегда отличающей работников умственного труда.

Трубка мигнула красным глазом - Светка отключила звонок, проведя после завтрака основные переговоры дня - раз мигнула, еще и еще. Светка отложила кисточку с треугольником мягких колонковых волосинок на конце.

- Ал-ле! - чуть недовольно начала Приманка и съежилась, услыхав командирский глас Наташки. Дрыниха проверяла готовность, предупреждала, что если Светка соскочит, даст задний ход, Наташка уготовила самые тяжкие кары. Наташку терять не хотелось: по нашим временам знакомцев из продмагов гонят взашей разве что придурки, остолопы да голопопая голь перекатная, прикованная к окладу, что Прометей к скале. Про скалу и Прометея Светка услышала от Мишки и запомнила, не ввиду особой тонкости наблюдения, а восторгаясь картинкой, встающей перед мысленным взором. Вроде как на югах, на горе Ахун, вокруг склоны, поросшие густыми лесами, и вдалеке, в дымке, к скале прикован многозвенной, тяжеленной цепью красавец-мужик, напоминающий тех, кто приоткрывает дверцу в сезон на прибрежных дорогах, приваживая краль под стать Приманке. По усам и бровям красавца плывут облака, а печень или все же скалу - расклевывает хищная птица невиданных размеров, и губы красавца, закусанные до крови, дергаются, пока Светка, поглощая шашлык с пылу с жару, оглядывает мученика, не пытаясь помочь, понимая, что мужик пал, не отвертеться, и запивает тающие во рту куски баранины, изредка бросая взгляды на мужчин, что привезли Светку на вершину горы к белой башне, вздымающейся к небесам, на первом этаже которой, сидя на грубо сколоченных табуретках за круглыми пиршественными столами без скатертей, можно вкушать невиданного совершенства мясо.

Прометей с его бедами волновал Светку постольку, поскольку скорее служил напоминанием, что есть другие края, где снег редкость, где плещется море, где на рынках в кружении меж рядов покупаешь то бастурму, цветом напоминающую свеклу, отороченную оранжевым кантом присыпки из красного перца, то нежнейшего соления сулугуни, то травы анисовых привкусов, то чурчхелу, то виноград с ягодинами, будто из кусков шлифованного янтаря. Хотелось к морю, к мерному гулу прибоя, к гомону чужих голосов, тянуло к припляжным буфетам, собирающим толпу не щедростью выбора, а возможностью рассмотреть друг друга, мужикам оценить пляжных дам, дамам выставить проходные - или не проходные - баллы мужчинам.

Светка завершила разрисовку лица, переоделась, чертыхнулась, налетев на телевизор в ящике, пытаясь открыть дверь в коридор.

Снова мигнул воспаленным глазом телефон; Приманка замерла в нерешительности... плюнуть, но глаз мигал и мигал, не позволяя пренебречь призывом. Светка ухватила трубку и будто споткнулась о голос Фердуевой.

- Здрасьте, Нина Пантелеевна, - Приманка величала по имени отчеству всего троих в своей жизни; бывшего отчима, одного учителя (в школе к остальным избегая обращаться) и Фердуеву. Приманка присела на край стула перед зеркалом и даже сквозь слой грима проступила бледность.

Почуваев серьезно готовился к прибытию гостей в субботу. Выдраил баню до пахучей желтизны, вымел коврики в хоромах для чаепития, обтер от пыли люстры и светильники, проверил электропроводку. Расставил напитки в холодильнике так, чтоб арсенал бутылок окидывался единым взором. Выбросил три подзадных фанерных кругляка, обшарпанных и не соответствующих рангу гостей и уровню приема. Потом занялся вениками, отдельно проверил крепость связки, обобрал березовую густоту от пересохших листиков, чтоб меньше грязнить на полках в парной. Проверил наличность эвкалиптовой настойки, а также двух бутылок пива особенного сорта, дающего хлебный дух, дурманный и кружащий голову.

Отставник Эм Эм Почуваев двигался медленно, лишнего не делал, считая всю жизнь, что спешка - торная дорога в могилу до срока. Бассейн три на четыре метра, облицованный раздобытой Васькой Помрежем плиткой, завораживал чистотой и продуманностью компоновки, под потолком по периметру бежали уложенные в деревянные пазы лампы дневного света, по углам бассейна зеленели пальмы в кадках и заморский цветок-богатырь гордость Почуваева, круглый год усыпанный пурпурными цветами, соседствовал с удобной деревянной скамьей для отдыха. В парной Почуваев проверил сохранность четырех самшитовых вееров времен набегов советских спецов в Китай, подцепленных на аккуратных латунных гвоздиках, постучал ногтем по термометру, выверенному до долей градуса, ногтем выколупнул пыль из паза вокруг шкалы.

Покинув банный домик, Почуваев нырнул в погреб, занялся солениями и маринадами; закусочная библиотека отставника размещалась на стеллажах, убегающих к потолку, вместо книг (корешок к корешку) выстроились разновысокие банки, за стеклянными стенками коих покоились чудеса, напоминающие кунсткамеру, где в формалине, в колбах и склянках удивительных форм, сохранены невероятные, когда-то живые твари или их органы. Почуваев любил свою библиотеку, оглядывал вдумчиво, восхищаясь живостью сохраненных цветов и оттенков, иногда ставил банку на ладонь и любовался на просвет, разглядывая каждую веточку укропа, каждый листик лавровый, каждую перчинку черную, точь-в-точь булавочная головка - без иглы разумеется.

Из ящика из-под привозного масла Почуваев извлек мощный фонарь и начал изучать банки, будто врач рентгеновские снимки больных, прозрачность жидких сред притягивала, волшебство и только. Мир внутри банки казался Почуваеву таким же полным жизни и таинства, как в аквариуме. Каждый огуречный срез имел свой лик, отличный от других, каждый маринованный кабачок цветом, толщиной кольца, узором семечек выказывал отличие от других, претендовал на не общее выражение лица, каждый патиссон напоминал толстомясого повара в лихо заломленном колпаке, и даже крены, в коих упокоились каждый из овощей, виделись разными; кто застыл, подбоченясь, кто вольготно, кто распластался на дне банки, надеясь последним попасть в рот закусывающему, кто парил в верхних слоях банки, полагая не без оснований, что именно верхнего оценят по достоинству, а средние и нижние проскочат без восторга жующей публики.

На свободный стеллаж Эм Эм принялся выставлять дары к субботе, подбирал не торопясь, восхищаясь букетами рассольных трав в банках, тонкостью стебельков, неправдоподобием узоров ветвящихся трав.

Загрузка...