I. Криптоужас


— Граф, граф… — Волнение преисполнило сердце пожилой дамы. — Дорогой Сен-Жермен, вы ли это?

Мадам де Жанлисс не могла поверить своим глазам.

Конечно, в самой встрече не было ничего удивительного: сойтись со старым знакомым в австрийской столице, тем более, во время Венского конгресса, — дело обычное, особенно для дамы столь почтенного возраста. Но узнать в прохожем человека из своей молодости, которого она считала умершим… тридцать лет назад. В 1784-м.

— Мадам, — учтиво поклонился тот, кого мадам де Жанлисс приняла за графа Сен-Жермена.

С годами количество знакомых растёт. Сначала они в большинстве своём старше тебя, потом — всё чаще ровесники, но чем быстрее набегают пенные гребни времени, тем люди младше тебя, потом ещё младше, затем непозволительно младше. Растроганная встречей, наполнившей её голову радостью и волнением, мадам де Жанлисс обняла графа. Она помнила Сен-Жермена именно таким: одетого с изысканной простотой, смуглого, правильных черт лица, величавого в осанке и благородного в жестах. Граф ничуть не изменился за десятилетия, прошедшие с последней встречи…

— Вы словно гость из прошлого, — волнуясь, лепетала дама. — Вы словно призрак. Иисус страдалец…

— Я часто говорил Христу, что он плохо кончит. — На пальцах графа, как и на пряжках туфель, блестели брильянты — единственное проявление роскоши в одежде.

— Христу? Граф, это шутка?

— Разумеется… — Сен-Жермен, широкоплечий и коренастый, смущённо улыбнулся. — Причём, весьма неуместная. Прошу меня извинить.

— Что вы, что вы…

Мадам де Жанлисс заметила лёгкую растерянность, присущую людям, взболтнувшим лишнего, но лишь учтиво улыбнулась. В конце концов, граф был великолепным рассказчиком, а его истории о давних событиях захватывали, кружили, обволакивали дыханием времени, словно Сен-Жермен делился воспоминаниями.

— Мадам, прискорбно, что жестокое время не даёт мне насладиться нашей встречей и нашей беседой…

Но пожилая дама уже вцепилась в рукав кафтана, цепко и нежно, словно сама вечность.

— Я не отпущу вас без истории… Дорогой граф, сделайте мне этот подарок. Аккомпанируйте моему молчанию и безграничному вниманию, как когда-то аккомпанировали мои арии на пьянофорте.

Тот, кого она приняла за графа Сен-Жермена, улыбнулся.

— Истории поднимают маленькие бури, от которых ломит в костях.

— В моих костях, граф, эти бури не утихают. Прошу…

— Не смею отказать вам, мадам, но помните, в историях живут и не свершившиеся факты. Я расскажу вам о том, как один мой знакомый… смышлёный, но неудачливый немец пытался придумать дешёвый способ изготовления спирта. Причём не где-нибудь, а в России времён Петра I.

Ёрш А. Жарков

Ранним весенним утром 15 августа 1712 года, когда усталые фонарщики, бурча и охая, тушили уличные фонари, Томас принялся за очередной эксперимент. К обеду вокруг его дома начали скапливаться мужики. Как коты, не подавая виду, якобы при делах, мол «я здесь не при чём, хвост трубой и дел по уши», они липли к стенам, топтались в переулках, шныряли взад-вперёд вдоль канала и бросали жадные взгляды на чёрную дверь с табличкой «Томас Фукс».

Томас повесил её, когда переехал в Петербург. Вытравил кислотой, разумеется, по-русски. Только фамилию написал с греческой «фиты» («О» с горизонтальной чертой в середине), вместо новомодной «ферты», отчего вывеска приобрела неожиданный библейский акцент. Мужики так и решили — поп немецкий заехал.

Однако ошиблись — рыжий немец, низенький и округлый, с короткими пухлыми пальцами и пивным животиком, был химиком. Он приехал из Дрездена, где много лет учился таинствам смешиваний и превращений у самого Иоанна Фридриха Беттхера. Правда, в отличие от прочих химиков, Фукса не интересовали способы получения «философского камня», «пилюль бессмертия» или какой другой субстанции, способной радикальным образом улучшить человеку жизнь. Скорее наоборот. Томас изобретал экономный способ получения спирта, которому собирался найти выгодное применение в новой русской столице.

Обыкновенно, ничего хорошего из этого не получалось — сплошь одни отходы. Которые, впрочем, регулярно вызывали приступы восторга у Капитона, его слуги. Горючая жидкость доставалась молодому человеку в количествах, значительно превышавших его потребности, поэтому он выгодно приторговывал неудавшимся первачом с крыльца, сразу за черной дверью с табличкой «Томас Фукс».


Когда тени сжались и загустели, а солнце коснулось неровных стен фахверкового домика, чёрная дверь наконец открылась и на пороге появился Капитон — свежий, выбритый, в чистой рубахе и с огромной зелёной склянкой на руках.

Осмотрелся и закричал:

— Сенька!

На этот призыв у дома напротив скрипнула телега. Давно уже неходовая и трухлявая, припёртая горемычным владельцем к стене и забитая, казалось, никому не ведомым тряпьём, она качнулась, замычала, накренилась и опустела, произведя на свет огромное существо, в целом напоминавшее человека. Таким, наверное, у провинциальных художников обыкновенно выходил Голиаф.

Мужики расступились и заспанное человечище подошло к Капитону. Это был Сенька-пробник. Пить немецкую «отраву» вперёд Сеньки не решались — мало ли что заморский супостат учудил. В памяти воскресал Прохор, половой из трактира «Под лососем», который прежде чем преставиться, жутко мучился животом, вонь стояла такая, что даже лошади шарахались.

Сенька-пробник тщательно растёр глаза, взял стакан, насупился, присмотрелся, мокнул в водичку серый палец, понюхал, лизнул, поморщился и, перекрестившись, опрокинул стакан… мужики вдохнули… Сенька зажмурился, крякнул, присел, сжал до дрожи кулаки… мужики выдохнули: «Поди Тойфель, не иначе!».

Названия немецким первачам мужики придумывали, прислушиваясь к ругательствам доносившимся сверху, из лаборатории на втором этаже. Шайзе… дингсбумс… тойфель… Последний ценился особо, потому что имел такой немыслимый градус, что даже бывалый питух Пафнутий, проглотив однажды всего ничего, распух лицом и долго пугал прохожих своим карминово-красным носом, совершенно несвойственных человеку пропорций.

Сенька-пробник выпрямился, отдышался и пробасил:

— Ууух. Вот же дрянь, братцы… яд смертельный!

— Ну а пить то можно? — поинтересовались мужики.

— Атож! Кажись посильнее Тойфеля будет!

— Ух ты!..

Обрадованный Капитон назначил цену и крепче обнял бутыль.


Пообедав, Томас Фукс выглянул в окно и расстроился: «И Капитон туда же! Чёртов дурак. Сколько же людей от водки пропадает». Закрыл окно, отошёл и задумался. «Если слуга пьёт, не будет ли благоразумней оставить окно открытым? А то случится, не дай бог снова… когда змеевик лопнул и комнату заполнил „сонный“ газ. Не прибеги тогда на шум Капитон — лежать мне сейчас в земле, на другом берегу Невы, рядом с Блументростом, Гольдбахом и Байером», — Томас поёжился. «А ведь у меня семья, дети, Гизела и Ганс… или Гюнтер? Гюнтер или Ганс? — он потёр лоб. — Пора бы уже домой, а то не ровен час забуду, как жену с тёщей зовут, а это уже куда более опасный конфуз».

Нынешний эксперимент Томас проводил до самого вечера. Тень уже накрыла окно, а на столе у немца ещё продолжалась таинственная возня химикатов. Жидкости булькали в английских ретортах, пузырьки водили хороводы по лабиринтам венецианских змеевиков, пушистые волокна разноцветных газов лениво стекали на стол, и, перевалив через край, растворялись по пути к деревянному полу. Шепелявили горелки, подсвистывали трубки, бубнили колбы, в воздухе носился запах вяленой рыбы, табака и сероводорода. Томас увлечённо следил за ходом опыта и даже записывал (пока случайно не макнул перо в одну из пробирок). К вечеру, когда его исследование неожиданно зашло в тупик, в большой плоскодонной колбе, которую Томас называл «Фрау Фетбаух», вместо необходимой прозрачной жидкости возникло странное чёрное вещество, на вид густое и вязкое. Оно плавало в голубоватом растворе, не касаясь стекла, как затаившая грозу лохматая туча.

Томас прикоснулся к холодной колбе — туча заворочалась и устремилось к пальцам… немец одёрнул руку.

— Jeez! Was für ein Patsche! — вырвалось у немца.

— Патше?! — удивилось уличное эхо.

— Verdammt Patsche! — повторил раздосадованный Томас, легонько пнул остроносым ботинком сундук со склянками и направился прочь. — Фьокла, ушин!


Следующим утром сундуку досталось дважды. Немец вошёл в лабораторию и обнаружил «Фрау Фетбаух» совершенно пустой. Выпучив глаза и вооружившись щипчиками, он поднял с пола наполовину съеденный солёный огурец, успевший подёрнуться белой плёнкой. Губы немца сжались, рот искривился в презрительной гримасе, глаза налились тевтонской яростью:

— Ка-пи-тон-н-н-н, — завыл химик.

Тишина.

— Капитон!

Снова тишина.

Дважды пнув ящик, Томас спустился вниз, но и там слуги не нашлось. Обыскав дом, он вышел на улицу и осмотрелся.

— Ка-пи-тон-н-н-н!

— Так он в жило похандохал, хер барон, — отозвался старик, обвешанный баранками.

Немец открыл рот и застыл на месте.

— Ну, чё тараньки выпучил? — удивился старик и подпёр бока.

— Russische stumpfsinnigen Männer! — выругался Томас и поспешил за дверь.


Вечером Капитон пришёл сам. Заросший, вонючий и в рваной рубахе. Весь в земле и с единственным уцелевшим ногтём на руках. Бурые пальцы, впалые щеки, ужас в глазах. Фёкла увидела и вздрогнула. Томас собрался ругать, но увидев слугу в таком жалком виде, только поморщился. А что сказать? После пьянки и не такое бывает. И всё же одна деталь озадачила немца — как этому русскому удалось отрастить такую длинную бороду всего за сутки, да ещё и с проседью?

Утром Капитон снова был с иголочки. Свежий, опрятный, выбритый. Пальцы обмотал белыми немецкими бинтами. Правда, на улицу после обеда не вышел — не с чем было… Мужики стучали, требовали «Патшу» — бесполезно — Капитон не отзывался. Сидел на кухне и рассказывал потрясённой Фёкле, что с ним приключилось.

А было вот что.

Стрельцы напали на Кремль. Ворвались на Соборную площадь, поубивали охрану и стали ломиться в дом, где жил царевич Иван. Капитон с ними, прямо посреди толпы. Голодные, немытые, в продранных на строительстве начальственных имений кафтанах, зажимая копья, пики, алебарды и рунки, бурым потоком стрельцы вылились на площадь и нависли над расписным царским крыльцом, громыхая, как спелая туча.

Князь вышел в красивых одеждах и вывел царевича, стрельцы загудели. «Жив, обманули, снова обманули, ироды, подлые твари!» За ним вышел другой князь, помоложе первого, и стал плевать в толпу злыми словами, отхаркивать ненависть, высекать искры над порохом стрелецкого бунта… и преуспел. Кровь закипела, семена злобы взошли смертельной ненавистью. Толпа взревела, оскалилась пиками, колыхнулась, набросилась на крыльцо, схватила молодого боярина и принялась жевать его тело. От крови и криков стрельцы рассвирепели ещё сильнее — ярость пронзила тела, забилась в ушах, накатила волной. Разбитое тело поднялось над толпой и пустилось в кровавое плавание по волнам пик и копий. Жирная кровь стекала по древкам, маслила руки, затекала в рукава. Стрельцы ревели, жались, давили сами себя… Затем навалились и потекли, плотно, вдавливая скрип кожаных сапог в звон железа… боль пронзила грудь Капитона, в глазах потемнело и наступил мрак.

Затем он рассказал, как оказался в земле. Мокрые черви ползали по лицу, холодные гады щекотали под одеждой. Испугался смертельно, стал рыть, всех святых вспомнил, отче наш повторил раз сто. Насилу выбрался.

Немая от рождения Фёкла покачала головой, охнула и взялась за разделку свежей рыбы.

Позвал Томас, Капитон шмыгнул носом и сорвался. Взлетел по лестнице и, стыдливо потупив взор, зашёл к немцу.

— Зачем выпить эээ… мой особый вода?

— Помилуй, барин, думал водка.

— Какой водка? Опять водка! Один водка в голове!

Капитон ещё сильней наклонил голову.

— Как мог весь вода пить?

— Не знаю.

— Ach! Russische stumpfsinnigen Männer! — прошипел немец.

— Не серчай, барин, ведь я ж ежели чо, — Капитон ударил себя в грудь, — подмогну, выручу, последнюю рубаху, ежели чо.

Томас скривился, потеребил на камзоле обшитые материей пуговки, вздохнул и махнул рукой, мол «Ступай, чёрт с тобой».

— Благодарствую. Благодарствую, — Капитон попятился задом и едва не упал с лестницы.

«Чёрт его подери, — подумал немец, — и выгнать совесть не позволяет, и от водки не отучить. Что же с ним делать? Свинья, употребил вещество, свойства которого так и остались не исследованы должным образом. Свинья, настоящая свинья!»


На следующий день Томас решил повторить эксперимент. Делал это хотя и по памяти, однако нынче всё записывал. На всякий случай припас два новых пера. Смешивал, химичил, по английским часам время отсекал… не удалось. В результате «Фрау Фетбаух» снова наполнилась непригодным спиртом.

— Hol’s der Teufel! — выругался немец.

— Во! Тойфель! — сдавлено обрадовались за окном.

Немец слил жидкость в тяжёлую и кривую зелёную бутыль, выставил за дверь, пнул сундук и отправился ужинать.

На следующее утро Капитон снова исчез.

А ещё через три дня его привели солдаты.

Увидели табличку и на всякий случай перекрестились.

— Эта?

— Она самая.

— Стучи.

— Давай я, — второй солдат отодвинул за спину мушкет и постучал в дверь чугунным кольцом, висевшим на ручке.

Дверь скрипнула и из темноты появилось бледное лицо Фёклы. Увидев Капитона, она начала перебирать губами и креститься.

— Ваш?

Кивнула.

— Немца позови. С крепостного моста махнул, у бастиона выловили… что вылупилась, зови давай, бумага на него имеется, императора хотел видеть, ежели б не немецкий слуга… зови же, баба, чего уставилась!

Томас спустился незамедлительно. Осторожно вышел за дверь и воззрился на босоногого мужика с густой бородой поверх желтушной мешковины, рваной и с бурыми пятнами.

— Хер Фукс, это ж я, Капитон — затравлено простонал мужик и покосился на солдат.

Немец нахмурился. Разглядеть слугу под такой бородой оказалось непросто. Он терпеть не мог бородатых мужиков — они все казались ему на одно лицо. Поди разбери, где кто.

— Где быть? — осторожно спросил немец.

Капитон набрал в лёгкие воздух, но солдат его перебил.

— Бумага на него имеется…


Все три дня пока в доме не было слуги, Томас Фукс отчаянно пытался повторить тот самый эксперимент, в ходе которого «Фрау Фетбаух» вызрела загадочной чёрной тучей. Дотошно изучив записи, проверяя и перепроверяя все этапы смешивания, немец произвёл в своей лаборатории огромное количество брака. За отсутствием Капитона, немая Фёкла относила большие зелёные бутыли к каналу и под неодобрительные возгласы уличных мужиков, опрастывала в воду. В такие моменты улица казалась ей паучьим логовом, угрюмо наблюдавшим за ней сотней недобрых глаз, едва видных из-за густых, нависших бровей.

Расплатившись с солдатами, Томас велел Капитону привестись в порядок и во что бы то ни стало сбрить эту чёртову бороду. Возрождённый слуга предстал перед хозяином после обеда и удивил его ещё сильнее. У Фукса даже вилка выпала из рук.

Всего за три дня, которые Капитон провёл неизвестно где, он постарел лет на десять. Не меньше. Это был уже не тот удалой щёголь с дерзкой искоркой в глазах, но вполне взрослый человек, с заветренной кожей, морщинами на щеках и наметившейся лысиной.

Томас сглотнул, откинулся в кресле и, присмотревшись, засомневался, его ли это Капитон. Впрочем, интересней было узнать другое.

— Капитон, — осторожно начал немец, — что быть, когда ты пить моя вода?

По лицу слуги прошлась розовая волна, глаза забегали, изо рта вылез фиолетовый язык и облизал губы.

— Ну? — нахмурился немец.

— Огурцом закусил…

— А затем?

— Помилуйте, Хер Фукс, толком не помню.

— А где быть этот раз?

— Отца нашего, императора Петра Лексеича предупредить хотел, видение мне было, да такое… — на лбу Капитона проступила испарина, — жуть какое… будто убили его.

— Что за чушь?!

— Вот вам крест, как наяву, — Капитон завертелся на месте в поисках красного места, и не найдя, трижды перекрестился на изумлённую Фёклу.

После этого он рассказал историю о том, как во дворец императора, которого почему-то звали Павел, и где Капитон почему-то служил лакеем, ворвались заговорщики, ударили его по голове, он закричал, стал призывать на помощь, но заговорщики, а это были князья да графы, в странных дорогих камзолах, каких он прежде не видывал, проникли в царские покои. Когда Капитон вернулся, его величество был уже на полу, а заговорщики били и топтали его ногами. Один размахнулся шпажным эфесом и ударил несчастного по голове, после чего тот замолк, а заговорщики вышли, толкнув Капитона на лестницу. Он покатился вниз по ступеням, убился головой о перила и провалился в беспамятство, а когда очнулся, решил во что бы то ни стало сообщить о случившемся Петру Алексеичу. Для чего отправился в крепость.

— Genug! Довольно! — прервал его немец. — Не могу этот чушь более слушать. Ich verstehe nichts. Больше не пей водка! Русский мужик пить водка не уметь. Большой беда от водка. Увидеть тебя пить водка — прогнать вон! Verstanden?

Капитон кивнул и опустил голову.


Он стойко держался, пока однажды не случилось несчастье.

Как и прежде, Фукс химичил в лаборатории, чертыхаясь и производя брак, а Капитон выносил зелёную бутыль за порог, где молча и кисло разливал мужикам. Сам не пил.

Между тем, напиток с каждым разом крепчал и всё менее напоминал водку. Одержимый немец продирался сквозь химический Шварцвальд в поисках заветного чёрного облака. Последний раз он, кажется, нащупал что-то, но подвела горелка — кончилось китовое масло.

«Тойфель», удар остроносым ботинком по сундуку и вот уже из трухлявой телеги вываливается лохматый Сенька-пробник. Он направляется на зелёный свет бутылочного маяка, как трёхмачтовый португальский галеон, перед которым расступаются обделённые величием рыбацкие шмаки.

Подошёл, окунул палец, понюхал, лизнул, скорчил мину, «хм», снова окунул, снова лизнул, мужики затаились. Сенька поелозил во рту языком, переложил стакан в правую руку и под всеобщий вдох залил в рот.

— Ну чо?

Вместо ответа Сенька согнулся, покраснел и начал тяжело дышать…

— Сенька, ну чо?

Сенька не ответил. Вместо этого опустился на колени и стал со всеми одной высоты.

— Во разобрало, дай мне.

— Погодь!

— Да ладно, чо там, глянь как разобрало.

— Эх, лямку три, налегай да при, давай Капитон мне на пробу, — из толпы выступил мужик похожий на разбойника, со шрамом от носа до уха и розовым бельмом в глазу. Он вырвал из рук хрипящего Сеньки стакан и протянул Капитону. Тот плеснул зеленоватой жидкости и шепнул:

— Поди отрава… поди не стоит…

Разбойник понюхал, скривился, сделал два глотка и выдохнул горячо, как из жаровни.

— Ух, братцы…

— Ну чо, — снова спросили мужики.

— Это чтож? Отец Макар трапезует, а послушник Назар запахом сыт? Мне дай!

— Погодь, сперва мне, Капитон.


* * *


За обедом на Фукса снизошло озарение. Не дождавшись кофия, он бросил негодующий взгляд на нерасторопную Фёклу и резво упорхнул на второй этаж, будто ему не тридцать лет, а всего семнадцать. Там он привёл в порядок сосуды, освободил и прочистил колбы, помыл пробирки, разложил записи и приготовился совершить научное открытие. Он уже понял, что получилось в плоскодонной «Фрау Фетбаух». Оставалось только проверить.

Пока он возился, из окна доносились странные звуки, а на улице началось необычное для этого времени суток оживление. Разобрать русскую речь Томас не мог, да и не собирался. Гораздо важнее было то, что происходило в пробирках. Выверяя порошки с точностью до самой лёгкой мерной дробинки и соблюдая невиданную аккуратность, немец стремительно приближался к заветной цели. На этот раз ничего не должно было случиться, всего было в достатке, а предательское китовое масло припасено отдельно. Томас так увлёкся, что едва успевал делать записи. Он шагал от одной пробирки до другой, всматривался в содержимое, шептал под нос что-то по-немецки и был крайне взволнован.

Наконец произошло то, чего он так долго добивался — «Фрау» наполнилась долгожданным чёрным веществом! В этот момент шум за окном превзошёл все разумные рамки и удивлённый Томас выглянул посмотреть что происходит.

— Вот он, изверг! Ломайте дверь! У-у-у окаянный! Глянь как вытаращился!

Томас отшатнулся… снизу раздались оглушительные удары и рёв Фёклы. Он открыл дверь и в комнату ворвались солдаты, едва не наколов его на выставленные вперёд шпаги. За ними вошёл высокий унтер-офицер с металлическим знаком на груди. Томас поднял голову и уставился на чёрную треуголку, венчавшую зелёный камзол, обшитый золотыми галунами на обшлагах и карманах. Лицо офицера выражало спокойствие. Он обратился по-немецки:

— Герр Томас Фукс, вы арестованы.

— Я?! Почему? За что?!

— За изготовление и продажу некачественного товара, явившегося причиной смерти пятерых человек.

Рыжий немец посерел и стал похож на тирольское привидение.

— Продажу? Я не продавал! Я никому не продавал никакой товар.

— Заберите его, — сухо приказал офицер и солдаты взяли ослабевшего немца под локти.

— Я не продавал, я химик, я ставил опыты, — лепетал немец, — чистый эксперимент, только наука, я учёный, я подданный священной римской империи германской нации. Это какая-то ошибка! Что вы делаете?!

В прихожей и на лестнице бушевал разгневанный люд, искажённые лица давились криками… «ирод», «убивец», «на кол его». Когда солдаты повели Томаса вниз, мужики ворвались в лабораторию и учинили разгром. Крушили склянки, рвали тетради, ломали мебель, кто-то бросил «Фрау Фетбаух» на улицу, стекло разбилось и чёрное облако впиталось в уличную грязь. За колбой в окно отправились другие сосуды, они плюхались на дорогу, где их давили, яростно и с хрустом. Летний ветерок подхватывал тяжёлые запахи и неторопливо разносил окрест. Сундук со склянками погиб последним. Грохнулся, треснул, рассыпал битое стекло. Английское, немецкое, венецианское…

Немца вывели и посадили в чёрную тюремную карету, он забился в угол и запричитал: «Я не продавал, я не заставлял их пить, они же сами, причём тут я?». Затем его мысли вернулись к эксперименту, он вскочил на ноги, вцепился в решётку и стал кричать, что совершил научное открытие, произвёл в пробирке сгусток времени, невиданную доселе субстанцию, сделал то, чего прежде не удавалось никому.

— Глянь, как глазёнки выпучил! — ехидно ответила толпа на немецкие выкрики.

Томас попытался вырвать решётку, раскачать карету, выбить ногой дверь — всё тщетно. Наконец мысли учёного поднялись до уровня философских рассуждений и отправились на поиски ответов на отчасти риторические вопросы. Он снова сел в пыльный угол и, подскакивая на ухабах, принялся размышлять, почему время, полученное им в результате опыта, оказалось таким чёрным.

Оказавшись в застенке, немец брезгливо осмотрел сырую камеру, вдохнул пропитанный клопами воздух и понял:

— Всё сходится… время не может быть светлым.


* * *


Капитона искали три дня. Последним его видела Фёкла, но сказать ничего не смогла, потому что была немая. Жестами показала, что вечером того дня он был в стельку пьян, а на вопрос «куда делся?» подняла плечи и развела руками — «леший его разберёт». Говорят, что где-то на окраине города видели мужика, похожего на Капитона. «Кажись его, а кажись и нет — сильно старый, борода седая, лапти протёртые… токма кафтан похож». Поговаривали, будто «узрел он грядущее», а монахи Зелёной пустыни сочли его юродивым и уговорили в послушники. Там, на радость монахам, он исступлённо вещал про небесный камень, который трижды громыхнул в неведомой сибирской глуши, или, забиваясь в курятник, обхватывал голову руками и шептал сквозь слёзы: «Царя, царя батюшку не троньте, ироды окаянные, детишек, детишек малых пошто губите?»

Томаса Фукса отпустили, и он вернулся в родное Саксонское княжество.

Злосчастную табличку сняли с чёрной двери, а в доме сделали пивную «У Томаса». Знатная, кстати, была пивнушка. И пиво отменное, терпкое, ароматное, цвета необычного. Чёрное, как уголь. Как время.

— — —

— Проходите, Джакомо. Надеюсь, вы учли моё пожелание.

— Можете не сомневаться, я здесь инкогнито. У вас красивый дом, граф.

— Его красота зависит от взгляда гостя, и настроения города, но сегодня Турне весьма приветлив из своей солнечной ванны. Прошу. Моя небольшая… мастерская.

Сен-Жермен предложил гостю стул. Джакомо Казанова медлительно присел, осматриваясь.

Всевозможное оборудование красовалось загадками своего предназначения, но сказать, что оно захламляло комнату… — нет, во всём этом был некий потаённый порядок истинной алхимии или безукоризненного шарлатанства. Казанова твёрдо верил в последнее. Как ещё относиться к человеку, утверждающему, без стеснения, что он живёт не первое столетие, что тайны природы для него открытая книга, а из горсти меленьких бриллиантов ему под силу выплавить один большой?

Только как к прирождённому обманщику! Пусть и более искусному, — стоило признать! — чем сам Джакомо.

Казанова в который раз пробежался взглядом по сосудам и плавильным тиглям. На высоком столе, одном из многих, стояли песочные часы, пестик и ступка, лежали книги… книги были везде, точно пыль. В нутре перегонного куба мерцало дыхание призраков.

— В письме вы просили о встрече, Джакомо. И вот вы здесь.

— Узнав о вашем пребывании в Турне, я не мог упустить шанс быть представленным столь загадочному человеку.

— Моё согласие также продиктовано любопытством. Ведь это наша последняя встреча.

Казанова прозрачно усмехнулся, но улыбка далась нелегко.

— В ваших словах, граф, слышится излишняя уверенность.

Сен-Жермен, облачённый в диковинное платье восточного покроя, пожал плечами.

— Это не уверенность, а печать знания. Так что давайте насладимся этим временем и этой беседой. Даже молчанием, хотя, если оно затянется, я возьму на себя смелость прервать его рассказом.

Граф выглядел под стать комнате. Борода до пояса, жезл из слоновой кости и это платье… Подлинный колдун — подлинный шарлатан.

— У вас найдётся монетка?

— Да, — Казанова протянул Сен-Жермену медяк.

— Двенадцать су, монета нищих, прекрасно.

Граф положил монету внутрь странного сосуда, опустив сверху — идеально в центр медяка — чёрное зёрнышко. Затем взялся за паяльную трубку. Гость не отрывал взгляда от разогреваемого кругляша. Зёрнышко превратилось в ослепительно-белую точку, которая вспыхнула и исчезла — провалилась в монету. Сен-Жермен отключил трубку и дал металлу остыть.

— Забирайте свои двенадцать су. Только не спешите отдавать их первому попавшемуся торговцу.

— Это же золото! — воскликнул Казанова, поражённо рассматривая монету нищих, которая в ласках огня и под пристальным взглядом графа стала привлекательной и для богатых.

— Чистое золото, — заметил Сен-Жермен.

— Немыслимо…

Джакомо пытался убедиться себя, что стал свидетелем какого-то фокуса, но был уверен, что держит в руке именно свою монету. Золотые двенадцать су! Кем бы ни являлся граф, ему удалось изумить Казанову. Против его воли.

Что ж, фальшивая монета всегда ценится выше.

— Будем считать это платой. — Глаза графа лукаво сощурились. — Небольшой платой, потому что за дешёвку люди охотно платят дорого.

— Платой за что?

— За ваше внимание. Пришло время рассказа. Истории о тёмных, как уголь, годах Петербурга. После смерти Петра город зачах — погасло самодержавное светило, льющее на золотые шпили столицы сияние великой власти. Город осунулся и потускнел, небо сделалось тяжёлым и плоским. Люди отвернулись и закрыли глаза. Что сказать, удачное время, чтобы веки подняло… нечто.

Никта А. Жарков, Д. Костюкевич

ПРОЛОГ


Энто…

Недолго процарствовала на престоле Екатерина. В 1725 году от Рождества Христова взошла — через два года померла от хвори лёгочной.

Опального фельдмаршала Меншикова осенью 1727 года сослали в Тобольский край. Покинул Петербург и внук Петра Великого, последний мальчонка рода Романовых, со всем своим двором выехал в январе следующего года. Хворал сильно молодой царь — попал он в Москву токмо через месяц, в Твери останавливался, под Москвой. А как вкатил с торжеством — так считай и перестал Петербург столицей быть.

Трактирщик, плесни-ка ещё, будь мил!

Захворал град Петра, зачах, сгнили головы и совесть у властей, окромя, наверное, губернатора Миниха, Христофора Антоновича. Да что мог немец поделать в оном великом конфузе и разброде… Бежать стали люди из города, словно дома их горели иль наводнение вновь бесы нагнали.

А в Москве старые бояре лютовать принялись, желчь и силу копить, не любили они Петербург, поговаривали, даже бабушку молодого императора в московском Новодевичьем монастыре заточили. Видимо, посему и покинул молодой Пётр Второй град на Неве. Да отсыпал ещё больше власти старым крохоборам, да пошёл в загул, да помер от оспы январской ночью в четырнадцать лет отроду, в 1730 году.

В феврале того же года Анна Иоанновна, дочь брата Петра Великого Иоанна Алексеевича, празднично — вся в кружевах и бирюльках драгоценных — въехала в Москву, где войска и высшие чины в Успенском соборе присягой нарекли её самодержицей.

Эх…

До смерти Петра Великого, энтово, отрадней, веселее жилось…

Новое судно спускали со стапеля верфи, по сему поводу шла гульба вразнос, катился по трапу кубарем какой-нибудь камер-юнкер, теряя парик, причитая, следом скакали его зубы, смех господ… Гуляли так, что закачаешься. Рекой водка лилась.

Эх, вкусная в вашей харчевне юшка, наваристая, густая, в крупе ложка вязнет, не юшка — суп другим словцом, энто как царь-батюшка наш, земля ему пухом, учил. Пар над горшочком, расстегаи рыбные, пиво творёноё в кружке — что ещё надобно простому человеку? Правильно — кувшин вина! Но обождёт… Эх, хорошо! И название ведь экое интересное, у трактира-то у вашего, лёгкое, жизнью пышет… «Поцелуй»!.. Эх, я хоть старик стариком, а энто дело помню, сладкое энто дело… Эй, плесни-ка ещё пива, трактирщик!

С размахом жила Россия, с надрывом, с песней! Красовался Петербург — возвёл Пётр-батюшка вокруг Заячьего острова всем градам град!

Иноземцы поплыли к нам, хлынул учёный люд, художники, купцы, офицеры — армейские и морские, а следом — авантюристы и шарлатаны всех мастей.

Гуляло окружение государя. Дворянство брало под залог имений кредиты, весело всё пропивало, а когда захаживали банкиры да купцы с расписками, растрясали карман. И без долгов боярам царь-батюшка всыпáл перца, коли не был за отъездом: скоблил им бороды, заставлял рядиться в чулки белые да парики из бабьих волос, чтобы до зада свисали, и ножками дёргать, плясать на своё увеселение.

Война, говорите… война, да, энто дело сурьёзное, не младенческое играние поди. Опустели дворы, закрытыми стояли ворота, торчали в окнах сонные, яко мухи, дворяне. Не метали деньгу холопы, в свайку не резались, людишек простых на войну позабирали, сыновья и зятья боярские в полках унтер-офицерами ходили, младых в обучение по школам окунули…

Но ведь дали русского сапога понюхать шведам и османам, даже после позора при заснеженной Нарве, когда псы Карла Двенадцатого викторию сыскали.

Нет, ей-богу, интересное энто было время при Петре Алексеевиче, живое.

А потом пришло время мёртвых.


1.


Будка из жёлтого кирпича стояла около здания присутственных мест. Ветер наседал на единственное окошко, трепал печатные лоскутки каких-то объявлений, свирепо приклеенных к разбухшей двери.

Шум — звон битого стекла? — прервал его вязкий сон. Будочник с трудом отлип от холодной печки, пошаркал к двери, споткнулся о набитые соломой колоши у входа, тихо выругался.

Он вышел на порог и посмотрел в ночь.

Серый Петербург прятался в ветвях и провале неба. Будочник был призван следить за «благочестием» вверенного участка, но не видел этого «благочестия» в самом городе. Некогда статный и ухоженный Петербург исчез, его лоск и величие словно заточили в глухой монастырь, избавились от них в одночасье, как покойный император Пётр Великий, одержимый мечтами об Анне Монс, в своё время избавился от законной супруги.

В грязных сумерках град смотрелся убого; казалось, что он отрицает марафет последних десятилетий. Выл ветер, выли собаки, выло время. И чудилось, будто всё утонуло в мутной дорожной жиже, даже мелочи — «ювелиры» снова стали «золотых и серебряных дел мастерами», отменили гражданский шрифт, летоисчисление повели от сотворения мира, а не от Рождества Христова.

Пётр Первый умер. Петербург захворал, запустел. Никаких более «зер гут», «данке шон» и «гутен морген, мин херц!».

Отставной солдат закутался в ватный казакин, такой же серый как тени у порога, поправил тесак у пояса — спокойствия хотел набраться, что ли. Не вышло. А алебарда осталась в будке.

Кто-то двигался в жирных тенях. Или что-то.

Будочник сделал несколько шагов от домика и, имея желание зажать рот руками, супротив воли вскричал:

— Кто идёт?

Тёмным пятном проглядывалась съезжая1. Чёрное на сером. Длинная вертикальная тень мелькнула слева, прошла — святый боже! — сквозь морозные узоры ограды.

— Кто идёт? Гады! — закричал он сипло.

Он успел соснуть всего час, в желудке словно лежало пушечное ядро: употреблённые перед сном три чарки водки, солёная говядина, варёные яйца и сайка с изюмом. Больной желудок будочника, казалось, был неспособен справиться даже с разжёванным хлебным мякишем.

Хмель крутил тело, чадил дыханием — сильно пьян был немолодой будочник, или как Пётр Первый сказывал: «зело шумны», да только весь шум достался голове.

На всю улицу горело лишь два фонаря, через забрызганные маслом стёкла свет оседал на мостовую двумя неясными пятнами. После переезда царского двора в Москву, уличное световое хозяйство забросили — фонари, ещё недавно зажигаемые с августа по апрель согласно академическим «таблицам о тёмных часах», холодными слепыми шарами встречали очередные сумерки. Приходилось «подрабатывать» фонарщиком: каждый вечер будочник кочевал от одного бело-голубого столба к другому, спускал на блоках светильники, чистил и заливал внутрь масло.

Мрак издал свист, резкий, неприятный — так подзывают собак.

Будочник звучно пустил ветры. Даже сам малость струхнул.

Кто-то прошмыгнул за ветвями ив — словно ветер проволок ошмётки тумана.

— Дрыхнешь на посту, пёс паршивый?! — крикнул мрак. — Пил вчерась?!

Будочник таращил глаза, вертел головой. Горло мигом пересохло, стало шершавым, точно дно старого чугунка. За воротник полукафтана набивался колючий ветер. Распирающие живот газы снова вырвались наружу.

Он во второй раз за ночь вспомнил об алебарде, но отнюдь не с надеждой скорей схватить длинное древко. Крепкий засов, какое-никакое тепло и жёсткая лавка с лоскутным покрывалом — именно эти вещи подстёгивали желание кинуться к будке. Он неожиданно понял, что его красный воротник очень хороший ориентир для призрака.

— Повешу, собаку! Службу не разумеешь! — вновь закричала тень, а дальше изругалася по-матерному, по-чёрному.

И он появился. Вышел из полумрака, сначала голос, потом высокое существо, возможно, человек.

Ноги будочника взрезала лезвием слабость.

Исполинская тень приближалась, обретала черты — солдат хотел зажмурить глаза, но не мог. То, что ему открывалось, было невозможно.

Будочника колотило, когда он крестился. Свят, свят, свят.

Появившийся из теней был худощав и непомерно высок, на голову, а то и полторы выше обычного человека. Узкие, не по росту, плечи и маленькая голова. Благородность осанки просматривалась даже в полутенях.

Исполин ступил в тщедушный круг света, и будочник конвульсивно сглотнул. Ему даже удалось сделать шажок назад.

Красноватое лицо призрака подёргивалось, крупные губы кривились, брови пытались запрыгнуть на высокий лоб. А вот глаза… они смотрели прямо на будочника: большие, чёрные, свирепые.

Судорога лица прекратилась, и призрак властно улыбнулся. Он явно чего-то ждал. Он был похож на…

Окончательно же убедил отставного солдата шитый золотом кафтан, кружевные манжеты, усыпанный бриллиантами шейный платок и уродливый обрезанный парик.

— Ваше императорское величество, — сказал будочник и дрожащими руками потянулся к сбитой на ухо шапке.


* * *


С идущего в порт иноземного судна пошлина не ожидалась. Приказ генерал-губернатора: сидеть и скучать. Не важно, кого или что вёз корабль, руки у таможенников Троицкой пристани чесались без разбора — всех приплывающих желалось обворовать как можно быстрее, но вот беда — почти никто не плыл. Одна надежда на приказ императрицы имелась: Анна Иоанновна приняла отрадное решение вернуть столицу в Петербург.

Губернатор Бурхард Кристофор Миних смотрел на неспокойное море. Дождь хлестал в высокие окна, за ними размывалась тёмная масса пристани. Серая дождливая осень бухла снизу и сверху — где вода, где тучи, поди разбери. К возвращению царского двора графу Миниху было поручено привести в порядок петербургские дворцы. Большего и не смоглось бы — чирьи города могли залечить только люди, их желание вернуться, соскоблить грязь.

Вот только имелась ещё проблема, требующая срочного, необычного решения…

Миних ждал гостя.

Яркий испанский галеон устраивался на стоянку в пристани. Острый, как поджелудочная резь, корпус, рубленая корма, ветер и дождь в парусах, стволы полукулеврин, выглядывающие из портов. Он был похож на первый иноземный корабль, доставивший в Петербург вино и соль, и лично встреченный Петром Великим в лоцманской одежде. Пятьсот червонцев тогда пожаловал император голландскому шкиперу, а матросам по тридцать ефимков…

Миних выждал ещё минуту и задумчиво двинулся к дверям. От поблёкшего золота и серебряных обоев интерьера Корабельной таможни его уже мутило. Выйдя из хоромины, он направился к кораблю, пряча лицо в воротник шубы.

Судно качалось на зыби, играли ослабленные швартовы.

Спустили трап, и по нему на берег сошли два человека в низких чёрных капюшонах. В длинном балахоне отличить посла было тяжело. Миних, привыкший видеть его в нарядных одеждах и расшитых шляпах, даже невольно улыбнулся.

Они сошлись напротив заброшенного здания биржевого отделения, и сквозь пелену дождя граф Миних приветствовал прибывших путников на латыни.

— Я думал… ад…

Губернатор расслышал только это. Слова коренастого монаха сбивал ветер и дождь.

— Что?! — Миних приблизился ближе. Он выглядел растерянным, и отвратная погода не была тому причиной.

— Я думал, труднее всего поджечь ад, — повторил монах (точно ли экзорцист? в этом Миних уже сомневался). Не прокричал, а сказал. Холодно, спокойно. — Но я ошибался.

Испанец поднял капюшон к клубящимся тучам, приравнявших в его глазах Петербург к преисподней — действительно, лило так, что у огня не было никаких шансов. Посол молчал.

— Карета! Поспешим! Сюда!


Уже внутри кареты с полицейским служителем и вооружённым офицером на козлах, в сухом салоне, который тут же принялся размокать от их одежды и тел, когда возница кнутом рассёк над головой водяную крупу, они заговорили снова.

— Звук не может возвратиться к струне, — сказал монах, глядя на лужу под ногами. — Зато каждая капля вернётся в небо.

— Разумеется… — пробормотал Миних. От людей напротив неприятно пахло.

— Ваше дело. Оно не обычно. Мы отплыли незамедлительно.

— Весьма ценю. Весьма. К вам обратился, не знал к кому уж.

— Призрак, значит? — прямо спросил монах.

Миних кивнул. Облизал пересохшие губы.

— В городе беснует. Диво… кошмар… Сам император покойный, Пётр Алексеевич…

Он замолчал. Остался — свист ветра, звонкие копытца лошадей, скрип ремней.

Капюшоны путники так и не сняли. Миних чувствовал лёгкую тревогу. Он почти не видел лиц, и, по правде говоря, не был уверен: хочет ли?

И ещё губернатор понял, что посол, которого он месяц назад отправил в Испанию, так и не вернулся. Напротив него сидело два абсолютно незнакомых человека.

Монахи.


2.


Десятки тонких свечей едва освещали закопченный потолок. Множество самых разных теней, тёмных и светлых, дрожавших, как травинки, и застывших, портретных, маскарадными формами покрывали стены, стол, мебель и лица собравшихся. Вокруг низкого стола, заваленного объедками и бутылками, сидели люди и с улыбками на жёлтых лицах внимательно следили за рассказом.

— А я ему: дрыхнешь на посту, пёс паршивый?! Пил, говорю, вчерась?! Тот перепугался, глаза вытаращил, головой вертеть стал, аки сова, мне аж страшно сделалось, что того и гляди оторвётся. Кто же мне тогда дверь отворит?!

Рядом выстрелил дробью чей-то смех.

— Повешу, говорю, собаку, раз службу не разумеешь! И ближе подхожу. К свету, чтобы кафтан увидел, золотой нитью расписанный, да парик обрезанный. И рожу кривлю, будто перекосило меня от злости. Он креститься стал, потом как зарядит: ваше императорское величество, ваше императорское величество — и обмяк. Едва отступить я успел. Ключ взял и наверх. К высокородию. А темно в доме, ступени кругом. Как найти?! А?! — рассказчик обратился к слушателям, но те не ответили. — А по храпу! Храпит, этот статский советник не хуже пьяного мужика! Мой Макар и тот так не храпит!

Смех снова прокатился по топчанам и кушеткам.

— Захожу к нему тихо, открываю занавесь, чтобы свету место дать. И как ударю шпагой по кровати, что подлец аж подпрыгнул. Курицей встрепенулся и закудахтал! Что, вопрошаю, воруешь, скотина? Тот молчит, глаза на меня таращит. На верёвку, спрашиваю, хватит тобою украденного? И бросаю ему петлю на кровать. И тут чую, братцы, засмердело!

— Фу-у-у, — отозвались слушатели.



— Да, неприятность случилась с его высокородием, опростался советник, что ж делать. А я продолжаю, мол, почему ты холоп, дороги в городе моём не строишь? Всю деньгу под себя метёшь! Построй мне, говорю, дороги, скотина, да такие, чтобы гости голландские и немецкие завидовали. А не то буду являться к тебе каждую ночь, пока ты в эту петлю сам не залезешь! Подошёл ближе и доской по башке. У будочника прихватил.

— А как уходил оттуда, прислуга то, небось, тоже проснулась?

— Это, братцы, отдельная наука. Здесь надо наглость иметь. Вошёл мужик со свечой, а я на него давай орать, а ну, холоп, дай ходу, и иду, как гренадёр на шведа! И по дому так же. Тут, братцы, напор важно не потерять. Потеряешь напор, дашь слабину — и всё, не царь ты, не император и не призрак, а обычный разбойник и вор. Пока видит в тебе человек силу, уверенность, пока не успевает опомниться и рассмотреть, надо уйти.

— А я его ждал за углом на извозчике, — высоким голосом выдал толстяк.

— Да, Алексей вот меня поджидал, дай бог ему здоровья.

Громко топоча сапогами, в комнату проник бородатый мужик с охапкой бутылок. Со всех сторон потянулись руки и избавили его от груза.

— Барин, ещё вина принесть? — обратился бородач к рассказчику.

— Неси, Макар, неси! Всё неси, всё, что есть. Гуляем сегодня.

В ответ на это комната наполнилась одобрительными возгласами и утонула в них, как тонет дырявая португальская каравелла в свинцовых волнах громыхающего о камни шторма.

— Как Пётр преставился, житья от воров не стало!

— Верно!

— Верно ты это делаешь, Николай, стращаешь казнокрадов.

— Только вот опасное это дело. А ну как расколют тебя?

— А мне за себя не боязно. Меня, братцы, за Петербург печаль одолевает. За Россию. Как царь помер, так подлецы да воры из своих нор повылазили, каждый себе норовит утащить кусок пожирнее да сожрать побольше. Не могу я на это просто так смотреть.

В комнате снова появился Макар и бутылки.


* * *


Неистовый лай собак пасхальными колоколами ударил в голову. Отчаянные окрики добавили беспорядка в развалившийся сон.

— Макар!

В звонкий лай вмешался лошадиный храп и топот.

— Макар! Какого беса ты не топишь? Макар!

В соседней комнате что-то грузно ударилось о пол, и хриплый голос принялся отчитывать нечистую силу.

— Макар! Выпорю, скотина! Хочешь, чтобы околел я, что ли?! Воды принеси, сучий потрох! Да поживее!

В двери показалось бородатое лицо. Одетый в тулуп Макар прохрипел:

— Да, барин… сей же час!

— И собак уйми! Кому там вздумалось в такую рань?

Ухая и проклиная весь бесовский род до седьмого колена, неровным, но быстрым шагом Макар выкатился во двор.

— Ну, куда пошёл? Ах, мужицкое племя. Воды же просил.

Николай Полесов обулся в сапоги, встал, пошатался немного, и снова сел. Голова болела, того и гляди лопнет, а застывшие ноги, как две кочерги — хоть сейчас в печь, греть вместо каши. Собаки не унимались.

— Ну и кого там черти принесли?

Николай снова встал и, набросив на мятую рубаху зелёный кафтан, подошёл к запотевшему пузырю. Поелозив кулаком и присмотревшись, он увидел знакомый силуэт.

— Уезжает, что ли кто? А не зашёл даже? Ну-ка!

Толкнув плечом низкую дверь, он с протяжным скрипом вывалился во двор. Яркий свет кольнул глаза, свежим, морозным молотом жахнул по голове.

— Тихо, суки! — приказал он собакам.

Псы неохотно, один за другим затихли. Прицелившись одним глазом, Николай направился к воротам.

— Никола!

— Изволь! Я — Николай, ты кто будешь?

— Аль не признал? Хорошо, видать, вчера зенки залил.

Николай поёжился в кафтане, потёр лоб и, бережно поднимая голову, нашёл глазами лицо гостя.

— Фёдор! Ты?!

— Ну так я, кто ж ещё.

— А мы вчера гуляли, знаешь ли. Худо мне нынче.

Рядом возник Макар и протянул барину большой кувшин.

— Ох ты! Давай! — вынимая руки из-под мышек, вскрикнул Николай. — Подтопи теперь. И пошустрее, поди не май на дворе. Чёрт бы тебя подрал, Макар, со двора взял?! Ледяная же! Точно заморозить решил, подлец?!

— Никола, я к тебе не просто так, дела у нас тут в городе.

— Что там? — донеслось из кувшина.

— Немец наш, Миних, монаха призвал кастильского, большого мастера по чину отчитки бесов. Да и всяческих других наставлений на путь истинный. И не посмотрел, что католик. Принял в дом, как брата.

— И что?

— Собирается демона изгонять.

— Какого ещё демона?

— А не знаешь будто? Поди много чертей разных по городу рыщет, и не поймёшь за кого впервой взяться. Такого демона, Полесов, которым ты, рядишься, дурья башка. Зело докучает сие дело немцу, чиновников пугает, убытки приносит. А к нам императрица обещалась, что он скажет? Извини матушка, тут дядька твой из могилы встал, людям покою не даёт? Так?

— Отколь знаешь про монаха?

— Как же мне не знать, когда я сам, своими глазами оного видел. Капюшон на нём, даже рук не видать, полы по земле волочатся. А с ним ещё помощник, ученик его видать. Науку перенимает. Тоже в капюшоне, только ростом выше и молчит всё время. В мешки свои оба закутались, на латыни говорят с немцем, ни черта не поймёшь.

— Так с чего ты взял, Фёдор, что эти два антихриста по мою душу?

— Мне ли не знать, по осени отправлял немец посла за море за иноверцем, мастером по части бесов. Посла мы с тех пор не видали, а эти двое тут как тут. Вот те крест, собираются из тебя душу вытрясти. Ловить тебя будут.

— Так я же не дух! Меня не отчитаешь.

— Не отчитаешь, это верно, зато можно колесовать иль на кол посадить.

Николай повесил кувшин на забор и, тяжело вздохнув, вернул руки под мышки:

— Что за охота тебе была, Фёдор, ко мне в такую рань тащиться, чтобы стращать почём зря? Вот скажи?

— Ты не понял, Николай, они взяться за тебя решили. Ты что в последний раз учудил? Ты хоть знаешь на кого накинулся?

— А то! — довольно ухмыльнулся Николай.

— Вот мой совет. Ты, конечно, сам разумеешь, не батюшка я тебя наставлениями учить, но лучше кончай лиходеить. Если живот дорог.

— Спасибо, Фёдор. — Николай постучал ногой о ногу и, выдохнув кислое облако, добавил: — Приезжай в покров разговляться. А то и сейчас заходи, у нас ещё много осталось. Давеча…

— Эх, Полесов, зря ты так. Дело говорю. Ну как знаешь.

Фёдор запрыгнул в седло, потрогал уздечку на холке, звонко цокнул, дёрнул вожжи и дал коню шпоры. Никола отступил на шаг и попал сапогом во что-то мягкое.

— Макар! Разбери тебя нечистая! Ты и двор не убрал! Убью, скотина!


3.


Губернатор настежь распахнул дверь кабинета и, громко стуча башмаками, подошёл к окну, нетерпеливо выглянул во двор.

Такого замешательства, даже испуга, Миних не чувствовал давно. Инженер пяти армий, участник Войны за испанское наследство под знамёнами принца Евгения Савойского, имевший боевой опыт военных походов в Европе, получивший в Германии чин полковника, а от Августа Второго в Польше — генерал-майора… этот человек чувствовал липкий холод в желудке при виде нищих у ворот его дома.

— Mein Got2… — прошептал он.

Улицу наполняло великое множество юродивых, богомольцев, гадальщиц, калек и уродов. Они окружили его дом и молча смотрели в окна. Возле фонаря, привалившись спиной к мусорной урне, сидел мальчишка в лохмотьях и, задрав голову, казалось, глядел прямо на Миниха. Вот только Миних видел парня давеча — мальчишка тогда был слеп.

Губернатор задвинул шторы, тут же раздвинул их — ничего не изменилось.

Во дворе один из стражников воткнул алебарду подтоком в землю и использовал её как сошку — устроил на ней тяжёлое ружьё и целился в закрытые ворота. Его товарищ выглядел не так напряжённо, он стоял по другую сторону дорожки, натирая тряпицей шип своей алебарды.

Слепой мальчик поднял руку и помахал. В этом простом жесте были лишь холод и угроза. На кисти не хватало двух пальцев.

Действительно ли я вижу их? Людей на улице? После появления в Петербурге испанского экзорциста со странным помощником Миних ни в чём не был уверен.

Толпа убогих у ворот неожиданно расступилась и в образовавшийся коридор, словно в расчищенную мечами и щитами средневековых варваров кровавую колею, ступили два человека в монашеских одеждах. Тёмные силуэты, бездушные мятые балахоны, слежавшиеся в провале капюшона тени, в складках которых блестят глаза.

Приглушённый звук выстрела заставил Миниха вздрогнуть. Губернатор видел, как старая цыганка схватилась за живот и повалилась набок возле ворот, которые тут же облепили людские тела, налегли, опрокинули внутрь двора.

Экзорцист и монах медленным шагом приближались к крыльцу. Стражник, возившийся с ружьём, дёрнулся, словно его хлестнули по лицу, отбросил оружие, выпрямился и замер истуканом. Второй охранник повернулся к нему, перехватил алебарду двумя руками и размахнулся.

Топор ударил стражнику в лицо, и он упал. Но тут же попытался встать, заливая землю кровью. Через стекло Миних с ужасом увидел, что сделала с ним алебарда — одна сторона головы стражника была отсечена, болтались кровавые лоскуты плоти.

Экзорцист поднял руку — широкий рукав спал до запястья — и щёлкнул пальцами. Стражник с алебардой снова размахнулся и свалил раненого с ног, проломив череп. Затем аккуратно положил топор на булыжник дорожки, воткнув острым обухом в шов, так, чтобы полумесяц лезвия смотрел в мрачное небо, и, примерившись в рост, упал на него шеей.

У Миниха потемнело в глазах, горло перехватило.

Губернатор на обессиленных ногах добрёл до стола, уронил себя в кресло и рванул ящик. Внизу истошно завопили, ритмично застучало, будто кто-то бился головой о стену. Он уже слышал поднимающиеся по лестнице шаги. Две пары ног в мягкой обуви.

— Безмерность грехов! Вонь греховности! Её могут заглушить только костры! Haeretica pessimi3!

Экзорцист вошёл в кабинет и вперил в Миниха серебро глаз, прячущихся в темноте капюшона. Следом появился монах: замер в дверях, глядя на лестницу, и смотрел до тех пор, пока крики, стоны и стук внизу не прекратились. К своему краткому удивлению — губернатора колотило от страха, мысли дробились — последнюю фразу экзорциста Миних не понял, хотя готов был поклясться, что знает каждое слово… знал.

Плотный испанец заскользил вдоль стены к столу. Миниха трясло словно в малярийном ознобе. Двуствольный кремниевый пистолет скакал в руках, он пытался направить дуло в сторону экзорциста.

— Ваш город — яма, наполненная греховными страстями! И способы их удовлетворения воистину омерзительны в своём разнообразии, — произнесли невидимые губы. Человек в балахоне с капюшоном подступал ближе. Молчаливый монах стоял в дверях, сложив руки на впалой груди.

— Ни шагу… болей… выстрелю… — выдавил Миних, пытаясь положить палец на курок.

Экзорцист рассмеялся. Он сделал странный знак кистью — руки губернатора неожиданно перестали трястись, он взвёл курок, затем против своей воли перехватил пистолет правой рукой, развернул и сунул длинные стволы себе в рот. Холодный металл уткнулся в нёбо.

— Bien4? Не промахнётесь? — спросил испанец. — И на дорогах мыслей стерегут разбойники, верно? Ужасно, когда теряешь контроль над своим телом…

Миних чувствовал вонь, истекающую от экзорциста. Так пахнет заваленная трупами река, залитые нечистотами улицы.

— Вы хотели избавиться от призрака, а получили молот, который ударит огнём и железом по всем еретикам этого города. Вы смешны… Дух покойного императора — простой фигляр, дурачок. Проступки этого обманщика перед господом ничтожны среди грязи улиц и душ… Всюду el infierno, la herejía5!.. Выбрось его! За преступления пусть карает закон, а за грехи — буду карать я.

Губернатор извлёк мокрые стволы изо рта и отшвырнул пистолет в сторону. Как бы он не желал это сделать — сделал всё-таки не он. Его тело слушалось испанца.

Экзорцист был уже в двух шагах, стоял по другую сторону стола.

Миних не мог пошевелить даже пальцем.

— Ты ответишь… — язык ещё принадлежал ему.

Когда испанец смеялся, волны разложения, накатывающие от него, стали невыносимыми.

— Почему бы людям не брать пример с животных? Радоваться каждому дню. Петух воспевает даже то утро, когда окажется в супе. А вы? — сказал экзорцист. Он перестал хихикать.

— Beelzebub! Astaroth! Shabriri! Azazel! Osiris! Nikta! Per nomina praedicta super, conjuro te!6

Губернатор перестал понимать латынь… он осознал, что не помнит, чем занимались монахи в Петербурге эти два… три?.. дня после прибытия… не помнит многого… даже детство в болотистом Вюстелянде… осталось только название волости, но тоже истлевало, уходило…

— Per nomen sigilli! Сonjuro et confirmo vos, demons fortes et potentes, in nomine fortis, metuendissimi et benedicti: Adonay, Elohim, Saday, Eye, Asanie, Asarie7

Острая боль в животе сложила его пополам. Миних ударился лбом о край стола, вывалился из кресла. Рвота и кровь хлынула на доски. Он повалился лицом вниз, со свистом дыша, парик слетел с головы. Никогда в жизни ему не было так больно.

— Hirundinis memoria, vermis!8

Экзорцист приблизился к нему — край балахона мелькнул возле перекошенного лица губернатора, дёргающегося в луже собственной кровавой блевоты. Боль крутила внутренности, крошила позвоночник, выдавливала глаза. Нога испанца опустилась на его плечо, перевернула на спину. Миних ничего не видел сквозь слёзы. В его кишках копошились личинки.

— Sub mea! Fiat servus submissa!9

Боль стала утихать. Миних с трудом оторвал от пола голову. Его измятые внутренности горели огнём.

Через несколько минут он смог сесть и очистить глаза от слёз.

— Iterum audistis me!..10 — закончил испанец. — Теперь — ты мой пёс.

Он скинул капюшон, впервые в присутствие губернатора, и Миних закричал. Кричать он мог. О да, за целый мир.

— Заткнись, — приказал экзорцист.

Губернатор замолчал.

Места для собственных мыслей и страхов практически не осталось — так становится полна шкатулка для украшений красивой дамы. Голову Миниха наполняла горькая преданность к новому хозяину.


4.


Присвистывая и завывая, как голодный волк, мокрый ветер облизывал чёрные кости развалившегося ночью сарая. Николай стоял на крыльце и, кутаясь в кафтан, отрешённо смотрел на деревянный скелет, сквозь который виднелось тёмное поле. Кривой, размытой чертой до самой небесной хляби по нему ползла рыжая, блестящая дорога. Поле тащило её на холм, за которым она пропадала в холодном тумане.

— Хорош был сарай, — вздохнул он.

— Да что там? Гнилой был! — отозвался из конюшни Макар. — Того и гляди рухнет. Фёклу чуть не прибило доской как-то раз. Так его бабы с тех пор стороной обходят. Где ж тут хорош.

— А что там на дороге? Гляди! — Николай вытянул руку в сторону разрушенного сарая.

— Что?

— Никак корова загуляла…

Макар подошёл к Николаю и, сощурившись, стал напряжённо вглядываться в сырую даль.

— Не. То человек, кажись. Пьяный видать, смотри, как шатает. Во, упал!

Затаив дыхание, оба стали всматриваться в едва заметную точку на дороге. Новый порыв ветра намочил лицо Макара, стоявшего с краю навеса, и бородач вытерся рукавом.

— Не встает. Околеет он так! Ну-ка, Макар, выводи телегу!

— Барин, да ты что? Запрягать-то поди сколько!

— Тогда так пойдём, — застёгивая пуговицы на кафтане, скомандовал Николай. Он открыл дверь и громко крикнул внутрь: — Фёкла, нагрей воду!

— Ох, барин, и несёт же тебя нелёгкая вечно, — заохал мужик и покрепче вдавил картуз в голову.


* * *


Путника принесли и положили на скамью в сенях. Дыхание его походило на стон, хриплый и глубокий. Две старые бабы, прогнав девок, начали его греть и обтирать. Тело было изуродовано страшно: пальцы на ногах раздавлены и переломаны, тряпкой в рукаве болталась рука с перебитой ключицей. Зубы выбиты почти все, нос свёрнут, в пустую глазницу забилась бурая глина.

— Никола, брат, — простонал несчастный.

Полесов застыл и прислушался. Грязь грязью, но он заметил манжеты, белые петлички и синий, писарский мундир с вышивкой на рукавах. Волосы из рыжей глины торчали светлые, голос будто знакомый.

— Фёдор?

— Кто же… — товарищ закашлялся и брызнул изо рта кровью.

— Кто тебя так? Ты скажи! Разбойники? — едва сдерживая слёзы, обратилась одна из баб.

— Немец… Миних… — Фёдор сглотнул и сделал попытку встать, но вместо этого скрутился и так жалобно простонал, что одна баба не выдержала и тихонечко разревелась.

— Миних?! Как?! — взревел Николай, позабыв про ужасное состояние, в котором находился его друг.

Фёдор собрался с силами и стал рассказывать:

— Скрутила губернатора нечистая. Погиб город, мёртвых больше чем живых. Везде они… везде… на столбах горят, по реке плывут, головы… крысы жрут, из глаз… и белые… кости повсюду! Миних инквизицию устроил… все грешники, еретики теперь, сущий ад… сущий ад устроил в Петербурге. Хворост… синим горит, а на столбах — люди! живьём пылают… стоны кругом! Насилу я уцелел, ушёл… но заставы… дороги все, все в заставах. Булавой меня зацепил ирод окаянный… дюже больно прихватил, скотина. Думал, помер, ан нет! Жив!

Неожиданно Фёдор вытянул здоровую руку, схватил Николая за грудки и впился в него единственным глазом:

— Бес в него вселился! Бес! Дьявольское отродье. Демон испанский! Повелевает им, душу его забрал, у всех душу забрал, антихрист. Но… люди говорят…

Фёдор ещё сильнее приблизил к себе лицо Николая и, брызгая розовой слюной из пустого рта, продолжил шёпотом:

— Есть старец за Волховом… да-а-а. Святой! Есть… людей он лечит, Феодосии, жене булочника помог… в обители живёт, в Зелёной пустыне… Мартири… Мартириевой. Да! Люди не станут брехать, висельники-то. Без рук когда, не станешь брехать. Святой старец! Праведник… помочь может… отчитать беса…

Фёдор закашлялся и отпустил бледного Николая. Тот вытер ладонью лицо и оторопело спросил:

— Как звать старика?

— Перед лицом господа моего… Отпусти грехи мне мои… Да чем же мы тебя так прогневили? Чем? Скажи! За что послал ты нам такое испытание?

Баба, которая вытирала Фёдору лоб, привстала и тихим голосом обратилась к барину:

— Послать бы за дьяконом…

Николай отшатнулся и испуганно посмотрел на женщину. Затем, словно одумавшись, смерил взглядом старуху и, совладав с собственным языком, сказал:

— Пошли.


* * *


Всю ночь Фёдор стонал и мучился, а под утро умер. Гроб увезли на телеге в дождь, который не переставал. Превратив дорогу в грязную канаву, он собирался, видимо, сделать то же самое со всем остальным миром. Николай смотрел, как телега месит глину и ползёт на холм, увозя одного из его лучших товарищей. Страшную смерть принял Фёдор, но ещё страшнее было то, о чём он рассказал. Тяжёлые мысли опустились на Полесова и готовы были раздавить его, как старый, ненужный сарай.

Невинные шалости, которые, как он думал, помогут доброму Миниху в борьбе с воровством и казнокрадством, на деле обернулись великими страданиями для всего города. От мысли, что виноват в этом именно он, Полесова бросало в жар. У него не получалось даже напиться — вино лишь коверкало движения, но подлейшим образом оставляло разум чистым и ясным. Наполненным множеством скверных мыслей и отвратительного отчаяния. Неспособность изменить прошлое врезала во все его члены странные пружины — новые и сверкающие. Движения стали резкими и сумбурными. Непонятная энергия заполнила всё его существо и как будто ждала повода, чтобы выйти наружу. Но выйти ей было некуда, и это кромсало сознание Николая на лоскуты. Он не мог найти радости ни в чём: ни в вине, ни во сне, ни в других плотских утехах, которым раньше с превеликим удовольствием предавался. Его душа задыхалась, кричала, металась, подталкивала его к какому-то действию, смысл которого он едва ли мог осознать.

Через неделю Полесов не выдержал и отправился вместе с удивлённым Макаром в сторону Москвы, за Волхов, искать старца.


5.


До Зелёной пустыни было полторы сотни вёрст. Зимой на санях или летом на колымаге дорога заняла бы один, два дня. Но на дворе стояла глубокая осень, дождливая и холодная, и великие грязи захватили русские дороги. Только на пятый день, утомлённые и измученные бесконечной распутицей, Николай и Макар достигли последней дороги к монастырю. И хоть была она по здешним меркам новая и широкая, беспощадные грязи одолели и её.

Здесь, уже совсем близко к монастырю, им встретился мужик, который с полубезумной улыбкой шёл рядом с пустой телегой. При виде бороды Макара он остановился, отвесил поклон в пояс и перекрестился. Затем попалась на дороге баба, завёрнутая в чёрные тряпки с головы до ног, только глаза видны. За ней плёлся ребёнок, то ли мальчик, то ли девочка, затянутый крестом засаленных тряпок, с глиняными гирями на ногах. И она отвесила поклон нечёсаной бороде Макара.

К пустыни подъехали к вечеру, когда и без того тёмные облака сделались ещё темнее, а холодный ветер стих и только иногда тревожил лихими набегами, проникая в самые глубокие складки одежды. Макар поёрзал в телеге и нахмурился:

— Приехали, барин.

Стены, окружавшие монашескую обитель, хранили следы недавнего пожара и во многих местах были разрушены. Закопченный кирпич неопрятными осколками вываливался из обожжённых прорех. Поверх низких дырявых крыш свечой возносилась к небу каменная колокольня. Невысокий собор с пятью главами стоял рядом, а с других сторон колокольню обступили обычные домики, служившие разным монашеским нуждам. Один из них, примыкавший к разбитой стене, был разрушен и теперь два худых бревна удерживали его обезглавленный остов, навалившийся на них рваным брандмауэром. Ворот не было, въезд преграждало бревно. По завету преподобного Мартирия в обитель нельзя было верхом. Макара предупредил об этом хромой кузнец с постоялого двора, где они ночевали.

Николай вылез из телеги.

— Погоди тут, — указал он мужику и зашёл в обитель.

Сразу за бревном ему встретился низенький, тощий инок с красным перекошенным лицом и жиденькой бородкой. Он шёл, пошатываясь, как камыш, едва переставляя ноги.

— Желаю здравствовать, — обратился к нему Николай, но тот даже не повернулся. — Мне бы к настоятелю.

— Там он, — выкинув из рясы руку, проскрипел человечек, — за трапезной.

Николай прошёл между собором и трапезной и очутился на хозяйственном дворе. Там был устроен навес, наспех сколоченный из свежих и обгоревших брёвен. Под ним с одного края аккуратными рядами лежали колотые дрова, а с другого стоял большой стол, за которым сидел архимандрит и вместе с двумя другими монахами разделывал тыкву. Первый монах, выпучив глаза, резал, второй, кривясь, вытаскивал сердцевину, а настоятель с лицом каменным и серым, доставал из сырой требухи семена и складывал в небольшой растопыренный мешок. На вытоптанной земле вокруг стола развалились тыквы: приплюснутые белые, вытянутые зелёные, шары в красную прерывистую полоску и огромные рыжие. С одной такой, едва ли не с лошадиную голову, как раз боролся первый монах.

— Желаю всем здравствовать, — сказал Николай. — Простите, что отвлекаю вас от трудов ваших, ищу старца чудотворящего. Люди говорят, в вашу обитель сослан был.

Все трое разом прервали своё занятие, чем вызвали в Николае некоторое замешательство.

— По што он тебе нужен? — спросил архимандрит.

— Мне, Ваше высокопреподобие, беса изгнать.

Монахи переглянулись, а борода настоятеля принялась шевелиться и трястись, будто под ней он старался как можно быстрее разжевать кусок холодной смолы.

— Не всяк беса отчитать способен, — наконец произнёс настоятель.

— Высокое благословление на то нужно, — добавил монах с выпученными глазами.

Архимандрит между тем осмотрел Николая, и борода его снова зашевелилась.

— У нас работников не хватает, — продолжил он. — Как забрал Бог преосвященного Корнилия, наступили для нас тяжёлые времена. Новгородский архиепископ земли лишил, иконы вывез, утварь разную. Прогневился господь и ниспослал нам наказания одно другого строже. Сим летом погорели, аккурат в Петров пост.

При упоминании последнего несчастья, все трое тяжело вздохнули и, шепча бородами, по три раза перекрестились. Николай запустил руку под пояс и извлёк оттуда рыжий кожаный мешочек. Он стыдливо положил его на край стола, рядом с яркой, выпотрошенной тыквой. Глаза монахов посветлели. Отступив, Николай уловил странное изменение в воздухе. К мягкому и знакомому запаху лежавших под навесом дров начал подмешиваться тоже знакомый, но совсем неожиданный запах.

— Аз был бы счастлив, коли бы моё скромное пожертвование… — начал Николай, но странный запах так быстро усилился, что у него даже перехватило дыхание, он резко выдул воздух из ноздрей и продолжил, — смогло бы оказать…

В этот момент все три монаха сморщились.

— Да благословит тебя Господь, — сказал архимандрит, отводя взгляд от мешочка и покрывая себя крестным знамением. — Послушника за колокольней найдёшь. Дрова колет. Ветхой звать.

— Послушника? — удивился Николай. — А разве не монах он? Не инок?

На это бороды снова пришли в движение:

— Старовер он. Негоже в православной обители в иноки раскольников постригать. Ждём, пока не покается, пока не отречётся от греховных привычек.

Николай поблагодарил монахов и Бога, трижды перекрестился вместе с ними, поклонился настоятелю и отправился за колокольню. Там, в густом сумраке, старик в косоворотке и с бородой, заправленной за пояс, вдумчиво рубил дрова. Странный и резкий запах, судя по всему, исходил именно от него. Это была смесь человеческого пота и чеснока, которым растирался дед, вместо того, чтобы мыться. Старец был точен — чурки легко разваливались под колуном и белыми лепестками разлетались в стороны.

— Желаю здравствовать, — обратился к нему Николай.

— С места не двинусь, — неожиданно ответил старик. — Сам заварил кашу, сам её и расхлёбывай.

Николай не сразу понял, что старец говорит именно с ним. Он даже обернулся, проверить — нет ли кого за спиной.

— С тобой говорю, с кем ещё, — старик бросил на Полесова косой взгляд и поставил под удар очередную чурку.

— Батюшка…

— Не батюшка я тебе, — оборвал его Ветхой и ударил топором так, что Николай даже вздрогнул.

— Горе у нас…

— И поделом! — Старец подтянул выбившуюся бороду. — Чай не святых казнит демон? Хоть и бесовский выродок, но за грехи. Да и город антихристом на костях выстроен, уж потоп в страстях.

Николай опешил, он был уверен, что старик не откажет.

— Что же ты сам не прогонишь демона? Давай, нарядись нынче патриархом и задай бесу порку. Вот потеха будет — два нехристя сошлись, кто кого дюже.

Лицо деда покрывала густая борода — виднелись только глазки и кривой нос. Только по ним Николай едва ли мог определить смеётся стрик или говорит серьёзно. Он всматривался, но разобрать мешали сумерки.

— Я слов нужных не разумею. Обрядов и молитв не ведаю, — осторожно пожаловался Николай.

— Обрядов не ведаешь? А пошто тебе обряды, пошто молитвы?

— Так…

— Думаешь, обряды демону страшны, али слов он каких-то убоится? — Дед снова ударил топором. — Аль будет смотреть он, сколь ты перстов в крестном знамении складываешь? Сколь раз аллилуйю поёшь и как имя господа произносишь?

Старик взял новую чурку.

— Вера важна. Без веры ты хоть всё писание вызубри, хоть в какие рясы нарядись, хоть в какой скит заройся, не услышит тебя господь и не поможет.

Николай не нашёлся, что ответить. Вместо этого он сделал ещё одну попытку уговорить старика, но в замешательстве начал совсем не с того.

— Аз рядился, чтобы мздомцев да казнокрадов обличать. На путь честный направить, людям помочь…

— Мздоимцев? — переспросил Ветхой и ехидно прищурился, — Тех, кому мошну на стол суют?

Николаю сделалось окончательно не по себе. Казалось, он говорит не с дедом, а со своей въедливой совестью.

— Не поеду никуда, вертайся за ворота к своему другу и скажи, чтобы сюда шёл. Поздно уж, у нас заночуете. А утром, чтобы духу вашего здесь не было!

Ещё удар — и щепки бабочками разлетелись вокруг старика.


* * *


За ночь лужи покрылись хрупким льдом. Между стеной и огромной, низкой тучей во всё небо, возникла огненная брешь и осветила нежным утренним светом потрёпанные стены Мартириевой пустыни. Полесов молча подошёл к Макару и стал смотреть на то, как мужик запрягает лошадь.

— А, ну и ладно! — встрепенулся Макар. — Так смердит от того старца, что упаси бог с ним три дня в одной телеге трястись.

Николай угрюмо посмотрел на бородатого мужика.

— Да уж лучше в хлеву, с курями да хряками! — принялся развивать тему мужик.

— Неужто? — раздался строгий голос за спиной Николая, тот быстро обернулся и увидел Ветхоя. Старик был в тяжёлом сером кафтане с сумой через плечо. В нос ударил характерный запах, Макар сморщился:

— Помилуй, господи, мя грешного, дай мне силы вынести… — начал Макар.

— Не поможет, — ехидно отозвался старец, — персты не так складываешь.

— А как надо?! — встревожился мужик, увидев ухмылку своего барина.

— Никак не надо, — ответил Ветхой, чем ввёл Макара в совершенное замешательство. — Видение мне было, поеду с вами.


6.


Необычный туман стоял над Невой. Густой и приземистый. Он заполнил Петербург сизой мглой, превратив улицы в бездонные каналы, кишащие призраками. Тишину предрассветного сумрака нарушали только псы, но лай их не гулял по переулкам и не отражался эхом от стен, а был заперт ближайшим изгибом улицы.

Стены Петропавловской крепости уже второй десяток лет перекладывали: почерневшее дерево меняли на камень. Огромные круглые брёвна, вынутые из старых стен, отлично подходили для расправы с многочисленными грешниками. Миних, прежде занятый только реконструкцией крепости, неожиданно обернулся лютым извергом и устроил в городе беспощадное судилище. Улицы, каналы, площади и набережные наполнились страданиями и ужасом.

По Неве, в синем молочном тумане, плыла небольшая шлюпка. В ней было двое: один с бородой, другой — в синем кафтане, расшитым золотом, в чёрной треуголке и с повязкой до глаз на лице.

— Силён демон, наперёд всё разумеет, — задумчиво сказал Ветхой, перебирая лестовку. — Делай всё, как я тебя научил. И не бойся. Ничего не бойся, что бы ни случилось.

Николай вздохнул и продолжил грести. Во мраке над туманом появился деревянный шпиль собора Петра и Павла, крепость была уже близко. Когда подошли к разобранной стене, лодка стукнулась и развернулась кормой. Человек в треуголке выбрался на землю, перекрестился и тяжело, но решительно, начал перебираться через камни и брёвна во двор крепости. Второй остался в лодке.


* * *


— Всё, как Миних говорил, ты погляди! — дивился солдат инвалидной команды. — Поди и прям ряженый! А ну пшёл, скотина, чай ждут тебя!

Солдат толкнул фальшивого Петра мушкетом в спину.

— И не думай, заряжено. Иди давай, императорское величество. Пшёл!

— Да как ты смеешь, собака?!

— Смею, смею, будьте покойны, величество, уж предупреждены про обман. Пальну и глазом не моргну. К коменданту тебя велено доставить.

Он ещё раз ткнул растерянного Петра, тот ссутулился, поник и повиновался. Они направились по тропинке к небольшому чёрно-белому домику на немецкий манер. Между тем туман начал светлеть. К горизонту с другой стороны уже приближалось солнце.

В это время к разобранной стене подошёл другой человек из шлюпки. Он был одет в плотный серый кафтан и имел бороду, заправленную за пояс и торчавшую колесом на груди. В несколько лёгких и резких прыжков он перебрался за крепостную стену и, разрывая белёсый туман, побежал в сторону соборного шпиля.


* * *


Солдат довёл пленника до нужного здания и крикнул:

— Отпирай, давай.

Охранник за дверью фахверкового домика не спал. Окошко открылось, закрылось, ключ скрипнул в двери, застонали ржавые петли.

— Гляди, кого изловил! Всё, как Миних сказал. «Лжепетра доставить, а старика убить немедля». Во как!

В ответ раздалось мычание и тихая ругань. Впереди была лестница. На десятой ступеньке Лжепётр вскрикнул, схватился за сердце и осел. Стражник растерянно ткнул его мушкетом, ругнулся, пнул пару раз и с удивлением посмотрел в открытые глаза. Треуголка слетела, обнажив белые волосы. Стражник подошёл ближе и сорвал повязку с лица.

— Господь всемогущий!


* * *


Тем временем серый кафтан достиг соборной площади, отобрал у спавшего часового мушкет и хотел было выстрелить в воздух, но оружие дало осечку. В густом тумане порох, забитый с вечера, отсырел. Часовой тем временем проснулся и принялся криками тормошить двор. Через пару минут площадь наполнилась солдатами гарнизона. В центре стоял высокий старец и держал в руках давший осечку мушкет. Его губы перекосило, руки дрожали, но в глазах было что-то горячее.

— Аз есмь царь! Пётр Алексеич Романов! Император всея Руси! — С каждым новым словом огонь в глазах набирал силу. — Псы паршивые, морды поганые заточили меня в монастыре супротив воли, сказавши всем, что я помер. Но вот закончилась невольность, освободился я и хочу порядок установить. Худо дело в государстве российском! Воины! Се пришёл час, который должен решить судьбу Отечества. Вы не должны помышлять, что бьётесь за Петра, но за государство, Петру врученное, за род свой, за Отечество, за православную нашу веру и церковь. Не должен вас также смущать неприятель, яко близкий, но под личиной человека, за град радеющего, град сей же убивающий своим ядом. Вы сами победами своими былыми неоднократно доказали свою доблесть и преданность. Имейте в сражении перед очами вашими правду и Бога, поборающего по вас; на того Единого, яко всесильного в бронях, уповайте, а о Петре ведайте, что ему жизнь не дорога, только бы жила Россия в блаженстве и славе для благосостояния вашего! Вперёд! За отчизну!

Солдаты слушали, разинув рты от удивления, не успев толком освободить глаза от сна, силясь понять, что происходит. Новоявленный Пётр с бородой ниже пояса двинулся между тем к немецкому домику Миниха. Толпа невольно, как под гипнозом, двинулась за ним.


* * *


Глядя на седую бороду и неморгающие глаза рухнувшего на лестнице пленника, стражник осенил себя крестом, достал нож, поднёс ему ко рту и подержал. Лезвие не запотело.

— Пресвятая богородица, помер!

Он скатился вниз по узкой лестнице, громко обругал охранника у двери, и они вместе убежали в туман. Наступившую тишину нарушил резкий вдох. Мёртвый ожил, поднялся, отряхнулся, поправил бороду, запер дверь изнутри и, сжав лестовку, направился в покои Миниха.

Демон был за дверью — Ветхой чуял его зловоние, его тёмную волю.

Старец перекрестился двумя перстами, начертал в воздухе «Ісусъ», как писалось имя сына божьего до «книжной справы», надругавшейся редактированием над Священным писанием и богослужебными книгами, и с краткой молитвой к Истинному Духу Святому ступил в губернаторские покои.

Католик был там. Лежал на просторной кровати, обнажённый и мёртвый, как и подобает жестокому религиозному фанатику, испустившему дух три века назад. На изгаженных тленом простынях покоилось тело «великого инквизитора» Кастилии и Арагона, «молота еретиков, света Испании, спасителя своей страны, чести своего ордена», как величал инквизитора Себастьян де Ольмедо, хронист той ушедшей во мрак эпохи.

Томмазо де Торквемада открыл глаза. Холодные антрацитовые зрачки мёртвых глаз посмотрели на старца.


* * *


Ведомая вернувшимся Петром толпа вышла на дорогу рядом с собором. Николай шагал, осматриваясь. Вдруг остановился, как вкопанный. «То самое место, аккурат меж деревом со сломанной веткой и будкой». Шаги солдат стихли. Нависла угрожающая тишина. За невидимыми домами заржали кони.

Он повернулся к толпе, но забыл слова. Туман сковал движения и звуки. Сотни глаз теперь смотрели на него. Одни со страхом, другие с надеждой. Кто с недоверием, кто с ненавистью. У Николая затряслись коленки. Так бывало и раньше, он был тогда мальчиком, в церкви, перед попом, когда надо было прочитать молитву. Вокруг много людей и все смотрят. Все оценивают, надеются, верят, завидуют, злорадствуют. Ждут.

Вдруг у края толпы возникло движение. Расталкивая локтями собравшихся, к Николаю направлялись поручик и пятеро солдат. Их мушкеты пробирались сквозь толпу, как мачты корабля через взволнованное море. По толпе прошёл ропот — «Самозванец».

— А ну расступись! — скомандовал обер-офицер.

Толпа бесшумно освободила место для выстрела. За Николаем кто-то, спотыкаясь, кинулся в сторону.

— Товсь!

Пятеро солдат вскинули мушкеты.

— Пли!

Четыре сизых облачка поднялось над стрелявшими, лишь один мушкет дал осечку.


* * *


Чёрно-синий труп поднялся и спустил с кровати ноги. По его блестящему от гнилостных выделений лицу бежала частая дрожь — словно разложившиеся черты были покрыты тончащей органзой. Глаза закрывались и открывались, губы кривились в ухмылке.

Это двигались не только лицевые мускулы — черви и сороконожки без устали скользили из раны в рану.

— Тебя не смущает моя, — произнёс Торквемада по-русски и закончил на латыни, — nuditas virtualis11?

— И в устах дьявола смешаются языки… — прошептал старовер.

— С какой гоецией12 ты явился ко мне, старик?

— С верою в Господа истинного и животворящего, верою в царствие Его, которому несть конца…

Тот, в чьих стеклянных глазах навсегда поселилось пламя гудящих костров, встал, неприятно смеясь.

— Vana rumoris13. Ты испытываешь ко мне отвращение, старик. Твой голос сочится им, твои смешные молитвы полны им. А я к тебе — нет. Знаешь почему? Нет? Отвращение к врагу помешает сожрать его.

И снова резкий пустой смех — так клацают двери старого склепа. На иглах гнилых зубов скрипела земля.

Старец шагнул ближе к окну, к свету, поднял левую руку с пропущенной между средним и безымянным пальцами лестовкой, побежал большим пальцем по бобочкам чёток: лапосткам, передвижкам…

Губы старообрядца зашевелились.

Он прочитал «Отче наш» и начал «Богородице Дево», когда Торквемада нанёс ответный удар.

От мощи заклинания колыхнулся воздух, в комнате стало темнее. На улице заржали кони.

Ветхой закашлял кровью, но читать не перестал. Лестовка — духовный меч, символ непрестанной молитвы — двигалась в узловатых пальцах.

Инквизитор зашипел.

Старец трижды прочитал «Господи, помилуй» и двинул передвижку:

— Слава Отцу, и Сыну, и Святому Духу, и ныне, и присно, и во веки веков. Аминь.

Кровь скапливалась в седой бороде, капала на пол.

— Haeretica pessimi et notirii14! — крикнул мертвец. Он пытался приблизиться к старцу, но не мог.

Со стен повеяло холодом, леденящий мороз защипал щёки, брызнули влагой глаза, захрустела в носу кровь. Старец качался в струях ледяного воздуха.

— Как рассеивается дым, Ты рассей их; как тает воск от огня, так нечестивые да погибнут от лица Божия…

Температура падала, красные сосульки ломались в бороде старика, но тот продолжал отчитку.

— Днесь сражайся со блаженных ангелов воинством в битве Господней, как бился против князя гордыни люцифера и ангелов его отступников, и не одолели, и нет им боле места на небе…

Инквизитор кричал на латыни, на испанском, на французском, на арабском, его страшное тело окутывал белёсый дымок. Свет бился с тенями, мрак пожирал лучи солнца.

— Воззрите на Крест Господень, бегите, тьмы врагов!

Холод. Жар. Слепота. Прозрение.

— И вопль мой да придёт к Тебе!

Притянутый демоном вселенский холод сделался видимым, обрёл форму текущего киселя, клубящегося морока.

А потом вмешались мушкетные выстрелы. Стреляли с улицы. Заиндевевшее стекло пошло сеточкой трещин. Ввалившееся лицо испанца на секунду обратилось в сторону окна, нечто близкое к удивлению отразилось на нём.

Одна из пуль угодила в горло, вырвав кусок серой плоти. В разорванной гортани копошились насекомые. Вторая пуля ударила над глазом — широко открытым, неживым, отёкшим ненавистью. Ещё две попали в грудь.

Спальня заискрилась снежинками, а затем всё сделалось ослепительно белым. Усиливающийся хруст, скрипучее крещендо перешло в тихий скулящий вой. Выл Торквемада.

Лестовка в трясущемся кулаке старца истекала кровью. Старообрядец упал на колени и последним усилием воли сфокусировал на живом мертвеце святой молитвенный луч.

— Изыди из жидовского тела, тварь! — закричал Ветхой.

Глаза «молота еретиков» брызнули землёй, ужасные корчи вывернули конечности — и злой дух покинул мёртвое тело.

В воцарившейся тишине щёлкали бобочки лестовки.

— Благодарим тя, поём, славим и величаем крепкую, и великолепную силу державы власти твоея, Господи Боже Отче Вседержителю: тако премногих ради твоих неисчетных щедрот, и человеколюбнаго твоего милосердия, изволил еси избавити…

Когда старик шёпотом дочитал молитву благодарности об изгнании беса, в комнату ворвалась стража. Двое солдат волокли под локти Николая. Кафтан на самозванце был разодран, накладная борода — сорвана, лишь пару жалких клочков прилипли к одежде. Последним, дрожа всем телом, в комнату проник бледный губернатор. Он кутался в халат и тяжело дышал. Лоб пришедшего в себя Миниха был покрыт испариной.

Труп испанца попытались вынести, но он разваливался на куски. Кое-кто из солдат не совладал с желудком.

— Сожгите его. Заверните в тряпьё и сожгите, — сказал Миних, отступая в коридор. Он знал, что больше не проведёт в этой спальне — в этом доме! — ни одной лишней минуты.

— Помогите старику! — бился в хватке Николай. — Вы разве не видите…

— Посмотрите старика! — приказал Миних. — А этого пустите!

— Помер, — сообщил поручик, склонившись над старцем и косясь на пропитанную кровью лестовку.

Вдруг на лице губернатора появилась тень страха.

— Кто-нибудь видел монаха? — слабым голосом спросил Миних. — Ученика… Если он был учеником…


ЭПИЛОГ


Неспокойный выдался денёк, плотный, галдящий, крикливый, слегка сумасшедший. Яко пустой дом наполнился прознавшими про местечко для ночлега беспризорниками — пристани и выстроенные единой стеной набережные наводнил шумный люд.

Гулять да праздновать стал народ.

Ведаете, как разуметь, что давеча всё худо было — когда слишком сильно радуются, гуляют вовсю, аж глаза лопни. Мол, легко живём, сладко пьём! Эх… Костры догорели, крики стихли, тела сняли с колёс, кровь смыли с камней, колья выкорчевали с дорог, покойников предали земле, живых вручили провидению. И очи отворотили, будто и не было ничего — всех оных дикостей, жути энтой.

В Петербург поплыли суда: итальянские, голландские, немецкие и прочие инженера и архитектора прибывали в город, чтобы подготовить его к возвращению императрицы.

Презабавный барин кружил возле Аничковского моста. Суетился под триумфальной аркой, возведённой перед въездом на мост по случаю торжества будущего, приставал к прохожим с намерениями неясными, о чём-то спрашивал, совал руки в карманы пиджака и жилета и благодарствовал на чаёк — где рублём, где пятью рублями, а где и полтинником. Малым то и дело подмигнёт, полденьги кинет. Чудно одет был барин, ибо по-трошку отличался каждым отдельным нарядом: и пиджаком, и плащом, и сапогами, и брюками, и «фофочкой» на шее, оную носил привычно, не как удавку. Имел чудак широкий лоб, густые чёрные усы и собственный волос, смоченный и набок уложенный поверх залысины.

Когда я мимо ковылял, то и меня барин не пропустил: бросился, рублём наградил, в глаза пристально заглядывал со словами: «Отец, какой год нынче? Где я, отец? Не тот Питер, не тот…»

Чудак, единым словом, иль, энтово, спиртами разными одурманен.

Зато стихи читал чудные, зловещие даже, не слышал я подобных доселе:

На дрогах высокий гроб стоит дубовый,

А в гробу-то барин; а за гробом — новый.

Старого отпели, новый слёзы вытер,

Сел в свою карету — и уехал в Питер.

В Питер… во как…

А про демона не желаю, не буду сказ вести. Не ведаю, куды он направился, куды понёс Ночь под личиной монаха… может статься, что и погиб вовсе, в теле-то испанского инквизитора, дьявола рогатого, вместе с гнилым мясом в землю ушёл… Не спрашивайте старика, зело тёмное энто дело, кто правду имеет, тот лампу на комоде не гасит за поздним вечером…

Все мы марионетки, все… не стоит обольщаться, не стоит гневаться на старика. Энто так. С тех пор, как появилась из Хаоса богиня Ночной Темноты — Никта. И как народила она от своего брата Вечного Мрака: День, Смерть, Сон, Судьбу, Месть, Рок, Обман, Насмешку, Раздор и Старость… и Харон её дитя, паромщик в царство мёртвых…

Мы — её забава.

И нет фонарей, что навсегда изгонят Никту и её отпрысков.

И нет тьмы, что неубоится света в наших сердцах, настоящих, полных верою.

Amen15.

— — —

— Дорогой отец! — граф Орлов-Чесменский широко улыбнулся, от чего пересекающий щёку шрам углубился и побелел.

— Алексей, — тепло приветствовал граф Сен-Жермен. — Рад новой встрече.

Маркграф Брандербург-Ансбахский, у которого уже несколько дней гостил Сен-Жермен, стал свидетелем необычной, но искренней сцены. Граф Орлов, четыре года назад разгромивший турецкий флот в Чесменской бухте, жарко обнял Сен-Жермена. Даже не обнял… «облапил» — вот более подходящее словцо, потому что русский был настоящим гигантом, внушающим маркграфу не то уважительный трепет, не то страх. И то и другое одновременно.

Но почему Орлов назвал Сен-Жермена «дорогим отцом»?

— Как давно мы не виделись, граф? — спросил русский, отпуская Сен-Жермена, отчего-то облачившегося для этой встречи в форму русского генерала.

— Четыре года, мой друг, четыре года.

— Да-а. Италия.

С Нюрнберга неспешно стекал день, под грязно-голубой вуалью неба переливались созвездия. К столу подали красное вино, паштет из гусиной печени и овощной гарнир.

— Паштет выглядит бесподобно, — отрекомендовал маркграф. — Присаживайтесь, дорогие гости.

За столом Сен-Жермен и Орлов-Чесменский говорили о прошлом. О Петербурге, на трон которого двенадцать лет назад взошла Екатерина II. О жизни на Невском — Сен-Жермен вспоминал Графский переулок около Аничкова моста, на время ставший ему домом.

Столь близкое знакомство Сен-Жермена с одним из братьев Орловых, сыгравших видную роль в дворцовом перевороте 1762 года, немало удивило хозяина дома, но на расспросы он не решился — ни тогда, ни после. Он слишком хорошо не знал Сен-Жермена, чтобы портить это незнание опрометчивыми вопросами.

— Ваша искусная игра на скрипке покорила тогда графиню Остерман, — воскрешал прошлое Орлов.

— Графиню покорил мой подарок: посвященная ей музыкальная пьеса для арфы. Искусство всегда более памятно и возвышенно, если вы видете рядом с ним своё имя — на нотном листке, к примеру.

— Вы правы. Как всегда. Но имена — они везде. Даже в шрамах. — Русский коснулся пальцами шрама, уродующего красивое волевое лицо, и выплюнул, словно отраву: — Шванвич.

— Раны затягиваются, но рубцы растут вместе с нами, — сказал Сен-Жермен.

Стоит признать, в неприглядности шарма таилось своё очарование — немало женщин прельстилось на его суровую глубину и символичность боли.

После обеда Сен-Жермен и Орлов-Чесменский уединились в кабинете. Когда закрылись тяжёлые двери, маркграф Брандербург-Ансбахский какое-то время стоял неподвижно, мучаясь единственным вопросом: «О чём разговаривают его гость и человек со шрамом?»

Незнание. Это блаженное незнание. Но как велик соблазн…

К чёрту!

Маркграф бесшумно шагнул к двери и коснулся ухом покрытого лаком дерева.

Потешные войска Д. Костюкевич

«Не будучи сыном России,

он был одним из её отцов».

Екатерина II о Минихе

Царь убит!… Русский царь, у себя в России, в своей столице, зверски, варварски, на глазах у всех — русскою же рукою…

Позор, позор нашей стране!

Газета «Русь»

1741 год: простая арифметика


— Суд Всевышнего примет моё оправдание лучше, чем ваш суд! В одном лишь внутренне себя корю — что не повесил тебя, Трубецкой, во время войны с турками, когда был ты уличён в хищении казённого имущества. Не председательствовать ныне ты должен, а костями в земле лежать. Вот этого не прощу себе до самой смерти!

— Вы, Миних, вы сами!.. Скольких вы угробили в своих военных кампаниях! Солдаты не зря прозвали вас Живодёром!

За ширмой Елизавета Петровна лениво поднесла к подбородку скованную шёлком кисть. К круглым окнам взгляда императрицы прильнуло нетерпение, всмотрелось в мир людей.

— Достаточно. Прекратите заседание. Отведите Миниха в крепость.


* * *


Эшафот возвели на Васильевском острове, вблизи набережной Большой Невы, напротив двенадцати трёхэтажных близнецов коллегии. Расчерченный линиями16, Василеостровский район Санкт-Петербурга тянулся к дождливым гроздьям неба каменными наростами строений — по-прежнему обязывал перемещённый на остров Петербургский порт. Тянулся вверх и «амвон» для экзекуции — как мог, в силу роста плохо обструганных досок.

После воцарения на престоле дочери Петра I, Елизаветы Петровны, удалившийся от дел фельдмаршал Бурхард-Христофор Миних и вице-канцлер Остерман были приговорены к четвертованию. Плаху поострили именно для этого действа. Финального акта, в котором большой топор и тела опальных немцев сыграют свои роли. Люди — последние.

Два графа. Два политических соперника.

Четыре ноги. Четыре руки. Две головы.

Простая и жуткая арифметика четвертования.

Небо переливалось оттенками потерянного рассудка. Гюйс, поднятый спозаранку на Флажной башне Петропавловской крепости, безвольно сносил удары ветра. На куртинах дремали сизые и озёрные чайки, до последнего откладывающие расставание с предзимним Петербургом. В холодной Неве купались кряквы и молодые морянки.

Петровские ворота выпустили приговорённых — в сопровождении офицеров стражи Миних и Остерман двинулись к месту казни. Через мост. С Заячьего острова, на котором Пётр Великий основал Санкт ПитерБурх, на Васильевский, первым каменным зданием которого стал Меншиковский дворец.

Миних шёл уверенной походкой. В чистых поскрипывающих лосинах, в лучшем мундире, в красном фельдмаршальском плаще. С фантомным грузом сфабрикованной государственной измены, пособничества герцогу Бирону, мздоимства и казнокрадства. На чисто выбритом лице светилась холодная уверенность. В блестящих ботфортах отражался безумный небосвод.

— Военный человек должен быть готов к смерти, — бодро сказал Миних идущему справа офицеру. — Смерть — она везде. Разнятся лишь дороги к ней. Короткие, как этот мост, ведущий к плахе, или длинные, как осада Данцига.

— Вы проявили в Данциге истинный талант полководца, фельдмаршал, — кивнул конвоир.

— За что получил упрёки в долгой осаде и бегстве французского выдвиженца Лещинского, — усмехнулся граф. — Девять немецких миль окружения, тридцать тысяч солдат внутри крепости… но я всё равно взял её, не имея и двадцати тысяч.

— Да, фельдмаршал.

— Этот эшафот кажется менее неприступным. Какие свершения ждут меня наверху?

Офицер не ответил. Миних облизал покрытые туманной сыростью, словно капельками крови, губы и закрыл глаза.

Перед внутренним взором он расположил щит, на котором собирался нарисовать свой герб. Сначала разделил щит на четыре части — гуманное четвертование искусства. На золотой ленте, ровно посередине большого щита, Миних поместил малый щит, по сторонам которого зачернел коронованный орёл, а сверху зазолотилась графская корона. В самом щитке раскинулось серебряной поле, в центре появился босоногий монах в чёрной тунике. В левой части общего щита, над лентой с орлом, окунулся в лазурное поле серебряный лебедь. В правой части опрокинулись в серебряное поле два красных стропила. В нижних частях гербового щита зазеленели в серебряном поле три трилистника (слева), а над красной карнизной стеной в лазурном поле взошла луна (справа). Между нижними частями расположилась пирамида с обелиском, оплетенным золотыми змеями. Упала у колонны золотая голова Януса, увенчанная зубчатой короной.

Золотые веки Януса распахнулись…


Миних открыл глаза.

Незавершённый герб утонул в промозглом тумане набережной. Без венчающих его шлемов, знамён, щитодержцев и геральдики.

Что-то говорил офицер справа:

— …наступление в Молдавию принесло перелом. Я восхищаюсь вашей военной хитростью, фельдмаршал, это удар справа, при обманной атаке слева. Турки бежали за Прут, как побитые собаки от палки.

— До этого был Крым, — холодно сказал граф. — А уж он испил нашей крови. И у Перекопа, и Гезлева, и у Ахмечета, и у Бахчисарая. И у Очакова — мы омыли стены крепости кровью, и если бы не артиллерия…

— Если бы не вы! Идти в строю с батальоном, собственноручно установить гвардейское знамя на башне крепости!

— Солдатам нужен пример, нужен наставник и отец. И помощь небес, защита от проклятых тифа и чумы.

Золотой шпагой, осыпанной бриллиантами капель, прорезал тучи солнечный свет, и тут же колючая жменя ветра ударила в лицо, а с холодной Невы прилетел чёрный силуэт, словно истерзанный полупрозрачный плащ. Тень двигалась рывками, из стороны в сторону, но всё-таки вперёд, на Миниха. В последний момент она бросилась влево и упала на стражника.

Накрыла офицера, опала лепестками призрачных краёв.

Точно сложившийся зонт. Секунду спустя чувства и желания офицера стали вторичны. Чёрный силуэт завладел телом.

Миних это видел.

Он один.

Фельдмаршал обернулся к шагающему за спиной Остерману, но не нашёл в грузном лице соотечественника какого-либо беспокойства. Разумеется, кроме предстоящего четвертования. У Остермана отросла клочковатая борода, грязный парик прикрывала бархатная ермолка, а на плечах висела старая лисья шуба. «Жалкая хитрая лиса».

Идущие сзади офицеры охраны старались не смотреть в сторону Миниха. Словно что-то отталкивало их взгляды.

— Это не отвага, а безрассудство, — произнёс чешуйчатым голосом офицер-тень. Чешуйки слов опадали, словно их счищали ножом. — У войска не должно быть отца — только хозяин. Остальное — смерть и бессмертие боя. А вошь в гриве льва ничем не храбрее вши в хвосте зайца.

Президент Военной коллегии при императрице Анне Ивановне ощутил холод в сердце. Морозный ветер гулял в клетке рёбер. Шаг Миниха сломался, он едва не споткнулся о брусчатку.

— Зачем ты здесь? Что изменилось? — хриплым шёпотом спросил граф. — Эта дорога в один конец?

— Нет, — ответил демон. Миних видел, как глазное яблоко офицера трескается ручейками крови. Что сотворит с телом стражника тень? — Тебя ждёт ссылка, Бурхард. Там, на плахе, тебя ждёт ссылка.

— Да, ты говорил. В камере.

— Трубецкой равелин располагает к откровениям. Правда, не больше, чем к самоубийству. Но это не про тебя. Твоё выбритое лицо очень красноречиво — охрана дала заключённому бритву, значит, не сомневалась, что ты встретишь смерть мужественно, а не от собственной руки в холодной камере. Но ты по-прежнему сомневаешься в моём пророчестве?

Миних покачал головой.

— Нет.


Собравшаяся за войсковым оцеплением толпа встретила Миниха и Остермана разношёрстным гулом. Солдаты подбадривали и выражали восторг, пёстрый люд жаждал расправы. Кудахтали старики, кричали мужики, гомонили дети.

Первым к плахе подвели старого фельдмаршала.

— Посторонись! — рыкнул Миних, двигаясь через строй. — Не видишь разве, кто идёт?

Он решительно взошёл по крепким, густо пахнущим свежесрубленным деревом ступеням, провернулся на каблуках и замер лицом к фасаду Двенадцати коллегий. Воздух пах смолой и табаком. Толпа — потом и предвкушением. Аудитор — пыльным париком и луком.

Лобное место окружили гвардейцы, не менее пяти тысяч. Миних приветствовал товарищей своей былой славы глубоким кивком и взглядом широко открытых глаз, окуриваемых порохом минувших сражений.

Демон, оставив офицера-чревовещателя утирать идущую носом кровь, вырвался из клетки человеческого тела и теперь бросался призрачными камушками в толпу. Тень отрывала кусочки тёмного тумана от своего силуэта, комкала и швыряла в зевак. Развлекалась. Один из «камушков» угодил Остерману в макушку, и вице-канцлер вздрогнул.

Фельдмаршал позволил себе прозрачную улыбку, которую словили и вознесли зрители.

Знать свою судьбу — не так уж плохо. Особенно, когда в прогнозах ошибается большинство, предвкушающее твою смерть.

Аудитор (из-за величественного, высокого роста Миниха, казалось, что человек в парике стоит на коленях) зачитал приговор: «рубить четыре раза по членам, после чего — голову».

Миних встретил его при деле — срывал с пальцев перстни и кольца, раздаривал их солдатам. Ждал, когда объявят новый вердикт, казнь заменят ссылкой, и он сможет спуститься на далёкую-близкую землю.

По ступеням поднялись палачи.

— Вы можете произнести последнее слово, — сказал аудитор. Толстый палец ткнул вниз. — Они услышат его.

— Очистите меня от жизни с твердостью, — сказал он палачам. — Прощаюсь с вами с величайшим удовольствием…

С Миниха стянули плащ, положили на косо сколоченные брусья, стали привязывать к перекладинам.

Распяли на Андреевском кресте.

Фельдмаршал не сопротивлялся. Не мог поверить. Демон обманул его.

Оставалось одно — не потерять лицо. Смерть — она везде. Его — здесь и сейчас.

Миних услышал шёпот тени, смесь ветра и собственного тяжёлого дыхания.

— Тимофей Анкудинов, Степан Разин, Иван Долгоруков… конец их истории написан топором. Сначала ноги, потом руки, затем голова. Твоё имя будет вписано рядом.

Миних старался не слушать.

Возможно, это очередной обман, очередной сон, очередной…

Сбитые косым крестом брусья приподняли и закрепили наклонно.

Дай мне сил не закричать, попросил граф у склонившегося раненого неба. Дай мне сил на большее — высвободить руку из верёвочного узла, сподобиться на последний удар, последний ответ сильного человека… Если смог убийца Карла I, генерал-майор Томас Харрисон… после нескольких минут в петле, со вскрытым для потрошения животом, смог приподняться и ударить палача… почему не смогу я?

Миних не видел, как опустился топор. Почувствовал.

Холод, в мгновение обернувшийся адским жаром, отделил его левую ногу, затолкав в обрубок требуху алой боли и крика. Его тело разделили, будто двух влюблённых, и пытка разлуки поглотила Миниха, точно единственного верного и бесконечно любящего, не способного совладать с потерей.

Стараясь перекричать боль, граф мысленно молил о беспамятстве. Но вместо темноты, вместо вытекающей из культи крови, в него проникала новая боль, голодная многоножка агонии.

Его немолодое тело предало его, как дезертировавшее войско.

Боль. Была. Ужасной.

Но он смог придушить её до бесконечного стона.

Ненадолго.

До следующего падения топора. До следующей разлуки.

К такому нельзя быть готовым…

Безногий фельдмаршал забился на косом кресте.


Миних открыл глаза.

До эшафота оставались считанные сажени. В голову просочился шум расступающейся толпы и утренний туман. Чья-то рука преградила путь.

Остановились. Граф посмотрел на офицера, с которым говорил по дороге из крепости, во сне и наяву (тот глядел в сторону плахи), потом на свои ноги.

Их было две. Арифметика удушающего облегчения.

Конвой провёл узников Петропавловской крепости коридором из зевак и гвардейцев. Фельдмаршал искал в неровных людских стенах демона, но тени оставались на своих местах — на привязи к человеческому телу. Как и должно.

Аудитор выкрикнул его имя.

Подавив озноб недавнего видения, Миних поднялся на эшафот и подошёл к деревянной колоде, в которую уткнулся острым профилем огромный топор, тот, что совсем недавно…

Фельдмаршалу удалось поднять глаза и обвести набережную взглядом несломленного человека. Покрытое испариной лицо Васильевского острова ответило на это болезненным чихом — ветер затрещал в ветвях, завыл в каменных промежностях.

«За мной идёт моя слава, — успокаивал себя Миних. — Она — истинный плащ, алый плащ побед и триумфов, мою славу развивает над плечами ветер. А сны остаются снами. И гниют под ногами».

На помосте, за спиной аудитора, стояли палачи. Это расхождение с ужасным видением собственной казни немного успокоило графа — он помнил, как коренастый человек в ярко-красной рубашке поднялся на эшафот уже после объявления приговора.

Второй раз за день Миних выслушал приговор о четвертовании. Ещё более стойко, чем в первый — что-то лопнуло внутри, растеклось чернилами по вызревшему пузырю пустоты. Граф молча стоял на плахе, высокий и неподвижный, точно вбитый в помост клинок. Он будто бы и не заметил, как палач извлёк из колоды топор, убаюкал топорище на свободной руке, словно чужое угловатое дитя.

Далёкий выстрел заставил замолчавшего аудитора вздрогнуть — полдень отметился пушечным залпом с Нарышкина бастиона. Миних не шелохнулся.

— …милостивым решением императрицы смертная казнь заменяется вечной ссылкой. Христофор Антонович Миних ссылается в Сибирь, в деревню Пелым, — услышал он обрывок нового приговора.

Не переменившись в лице, фельдмаршал сошёл с эшафота, на который поднялся Остерман и грохнулся там в обморок. С головы слетели ермолка и парик. Вице-канцлера привели в чувство, зачитали смертный приговор, заломили руки, освободили шею под топор. Великолепно разыгранный спектакль, который закончился объявлением места ссылки — Березов, в котором некогда жили Меншиков и Долгорукие.

— Руби его! — кричал рванувший к эшафоту народ. — Руби!

Из-за частокола штыков тянули руки, хлестали призывы к расправе.

Раздавленный Остерман попросил вернуть ему парик. Жизнь продолжалась, и теперь вице-канцлер боялся простуды.

После этого избежавших топора немцев отвезли на санях в Петропавловскую крепость, на куртинах и башнях которой не осталось ни одной чайки.

И была ночь.

И был дождь.

И был первый день ссылки.


* * *


Судьба любит ироничные сценки.

Экипажи Миниха и Бирона сошлись на столбовой дороге. Фельдмаршала везли в Пелым, герцога Курляндского — из Пелыма. Елизавета Петровна, памятуя о хорошем к себе отношении Бирона, велела возвратить того из ссылки, правда не в Петербург или Москву, а в Ярославль.

На мосту через Булак взгляды бывших великих сановников столкнулись. В этих взглядах стояла ночь с 9 на 10 ноября 1740 года, когда преображенцы по приказу Миниха, обещавшего поддержку Анне Леопольдовне, арестовали Бирона в спальне Летнего дворца. Той ночью закончилось регентство Бирона, когда он, разбуженный и испуганный, выпал из-под расшитого громадными розами одеяла, пытался спрятаться под кроватью, пытался отбиваться, получил прикладом по зубам, а после, избитый и униженный, с забитым в рот кляпом и без штанов, был выволочен на мороз. Герцога и его прозелитов направили в Шлиссельбург, где за великие и неисчислимые вины приговорили к четвертованию, впоследствии заменённому ссылкой на Северный Урал. В Пелым, где для Бирона скоро возвели четырёхкомнатный дом-тюрьму — по чертежам Миниха. После ссылки Бирона в Сибирь, Миних удостоился поста первого министра по военным, гражданским и дипломатическим делам. Но вскоре подал в отставку, в результате происков Остермана.

Теперь дороги Миниха и Бирона снова пересеклись, чудным перевёртышем, словно кто-то вздумал скрестить эфесы клинков.

Не кивнув один другому, граф и герцог молча разъехались.


В Пелыме фельдмаршал оказался в доме Бирона, в доме, план которого начертил собственноручно.

Счёт пошёл на годы, десятилетия.

Арифметика ссылки.

Вице-канцлер Остерман умер шесть лет спустя, в доме Меншикова в Берёзове, на краю света, обдуваемом забегающими с тундры ветрами. Берёзовцам запомнились лишь костыль и бархатные сапоги вице-канцлера. Когда Остерман помер, сапоги пустили на ленточки для подвязывания причёсок местных модниц. Костыль пропал.

Миних прожил на двадцать лет больше. Сердце фельдмаршала остановилось на восемьдесят пятом году жизни, 16 октября 1767 года. Остатки жизненных сил старого графа вытекли в трещину кратковременной болезни.

Но всё это случилось в далёком-близком 1767 году. Сейчас же, в 1741, Миниха ждали двадцать лет в капкане дремучих сибирских лесов.

Небольшая деревянная крепость на шестьдесят хижин. Идущие из Тобольска и других отдаленных городов товары и припасы. По три рубля на содержание ежедневно.

В Пелыме граф писал мемуары, учил местных детишек математике, выращивал овощи, разводил скот, занимался физическим трудом, молился провидению, иногда беседовал с тенью.

— Выберусь ли я отсюда? — выведывал Миних.

— Жди, — отвечал демон.

— Это значит — да? — спрашивал распятый на циферблате часов старик.

— Как угодно.

Огород граф устроил на острожном валу, после — развёл огород в поле. Под оком полярных ночей, у которого ампутировали веко, Миних сортировал семена и ладил сети для грядок. С наступлением лета пелымцы видели фельдмаршала на лугу — в выгоревшем мундире, с косой в крепких руках.

Фельдмаршал старался оставаться равнодушным к постигшему его несчастью. Он черпал силы в разрастающейся внутри чёрной пустоте, в поддержке супруги и пастора Мартенса, последовавших за ним в ссылку.

Его всё чаще преследовали мрачные сны. Смерть на Андреевском кресте из брусьев, долгая, рубящая. Смерть от пули у турецкой крепости Хотин, быстрая, жалящая. Смерть в снежно-диком сибирском лесу от предательства самого близкого друга — собственного сердца. И ещё десяток различных смертей.

Временами Миних адресовал в столицу предложения определить его сибирским губернатором. Адресовал в пустоту.

Он разрабатывал военные и инженерные проекты, остававшиеся без внимания внешнего мира, но труды графа ждал огонь. Один из находившихся при Минихе солдат, арестованный за воровство, рассказал о нелегальных чернилах и перьях, доставляемых фельдмаршалу вопреки запрету. Опасаясь проверки, Миних сжёг все свои бумаги.

Случилось это в 1762 году.

В последний год ссылки.


* * *


Сенаторский курьер принял отсыпанные рубли с благодарственным кивком.

— Заслужил, всё до последнего рубля заслужил, — сердце Миниха преисполнилось безграничной признательностью и громким пульсом счастья, к которому он оказался совершенно не готов, как к чертовски крепкому напитку. Задохнулся, прослезился. — Такую весть принёс, дорогой. Как перед богом истину скажу — спас ты старика, оживил, разбудил.

Императорский указ дрожал в руке фельдмаршала. Пётр III, занявший место почившей Елизаветы Петровны, приглашал Миниха в Санкт-Петербург, даровал амнистию. Из присланных денег на дорогу граф подарил радостному вестнику ровно половину.

Двадцать лет…

Миних развернулся к дверям спальни и окликнул супругу:

— В Петербург, Элеонора! В Петербург, душа моя!


1762 год: настоящее, прошлое и ещё немного прошлого

(с повозки на яхту).


По дороге в Петербург Миних спал наяву.

Два десятилетия службы, знамёна пяти европейских армий, работа, войны, дуэли — его сон был соткан из разноцветных лоскутков воспоминаний.

Он снова шёл под знаменами принца Евгения Савойского и герцога Мальборо.

Снова стрелялся с французским полковником Бонифу в 1718 году — взведённые курки, тридцать шагов сократившиеся до двенадцати, выстрел, рухнувший на землю полковник.

Снова сорился с фельдмаршалом Флемингом в 1719 году, на службе в польско-саксонской армии Августа II, решив сменить знамя и господина.

Снова демонстрировал Петру I чертежи нового укрепления Кронштадта, и слышал от царя: «Спасибо Долгорукову, он доставил мне искусного инженера и генерала».

Снова устраивал судоходства на Неве, прокладывал дороги, возводил крепости, строил Балтийский порт, проводил первый Ладожский канал, убеждал императора перенести загородную резиденцию в Петергоф, начальствовал генерал-губернатором в Петербурге.

Перед пробуждением Миних вспоминал взятие снежной крепости на льду Невы, организованное им по случаю официального въезда коронованной Анны Иоанновны в Петербург. Отражённое от холодных стен солнце слепило глаза, яркие солнечные копья рикошетили от льда и летели в лицо графа.

И ещё, и ещё.

Пока яркая белизна не продавила дыру в реальность.


Опальные вельможи въехали в Петербург весной.

Бирон и Миних.

Семидесятидвухлетний герцог Курляндский, перечеркнувший ссылку накинутой через плечо Андреевской лентой, возвращался лихим шестёриком в пышной карете, облачённый в мундир обер-камергера. Царствование Елизаветы Петровны Бирон прожил в большом доме, в окружении слуг, мебели, серебряной посуды и книг. Казна отпускала немалые деньги на его содержание, но герцог всё же оставался пленником — его сопровождали даже на охоте.

Сановник свергнутой Анны Леопольдовны ехал в скрипящей дорожной кибитке, в рваном полушубке, мужицкой сермяге и поношенных сапогах. На подъезде к столице старого фельдмаршала встречали многочисленные родственники. Когда из фельдъегерской повозки выпрыгнул бодрый, высокий и бравый семидесятивосьмилетний старик — сын, внуки и правнуки бросились обнимать и целовать Миниха.

Граф заплакал. Не так, когда получил радостную весть об амнистии, не так, когда провожал взглядом окрестности своей двадцатилетней темницы в Пелыме — тогда в глазах стояли слёзы, не переливаясь через край.

В объятиях родных рук и голосов граф плакал последний раз в своей жизни.


* * *


Пётр III даровал фельдмаршалу меблированный дом и свою милость.

В Зимний дворец граф пожаловал в возращённом чине генерала-фельдмаршала. Ордена-висельники блестели на мундире. Осыпанная бриллиантами шпага свободно висела у левого бедра — эфес выглядывал из шпажных ножен, вложенных в лопасть портупеи и пристёгнутых крючком.

За столом Миних и Бирон сидели рядом, через стул, по левую руку от императора. Вражда политических исполинов прошлого не иссякла, среди кружащих по залу юных царедворцев герцог и граф напоминали ожившие статуи предков.

Стол ломился от яств. Говядина в золе, гарнированная трюфелями, хвосты телячьи по-татарски, пурпурная ветчина, белый сыр со слезой, глазастые раки, смоляные бусинки икры, филейка по-султански, говяжьи глаза в соусе, овощные гарниры, нежный паштет из куриной печени, усатые устрицы, грозные омары, круглобокие фрукты, дымящиеся супницы, и бульонницы…

Фельдмаршал трапезничал без аппетита.

Пережёвывая кусочек рулета, Миних закрыл глаза и увидел узкий стол в пелымской избе. Куриный навар, серая горбушка, грязного оттенка квас, квашеная капуста, пареная репа, грибные соленья, мочёные ягоды. Иногда в силки попадался заяц, птица или рыба.

Иногда. Но не сегодня, не в этом видении.

— Прощайте, фельдмаршал, — неожиданно раздался из более далёкого прошлого голос умирающей в своей постели Анны Ивановны. — Простите всё.


Миних открыл глаза.

За его спиной стоял Пётр III, царские ладони легли на плечи гостей.

— Передо мной два старых добрых друга, — с чувством сказал император. — Они просто обязаны чокнуться.

Пётр III лично наполнил фужеры примирения графа и герцога. Сочная карминовая капля стекла по ножке бокала Миниха, расплылась по скатерти.

— Ну же! Поднимайте, поднимайте свои…

Императора прервали гулкие шаги.

— Ваше императорское величество, разрешите, — генерал-адъютант Гудович приблизился к столу и что-то прошептал в царский парик.

— Выпейте без меня, — кивнул Пётр III гостям, позволяя увести себя в сопредельную комнату.

Пахло чесноком, гвоздикой и остро приправленной ненавистью. Миних поставил бокал и поддел плечевую портупею большим пальцем, повёл вниз, немного оттягивая пояс из золотой парчи.

— Наши кубки соприкоснуться единственно искренне, если только в вашем окажется яд, — произнёс Бирон.

— Такой трус и идиот, как ты, издохнет раньше — от скулящей немощи. Или моего клинка. — Ладонь фельдмаршала коснулась овального навершия шпаги, нырнула вниз, пальцы пробежали по обтянутой кожей рукояти, по овальным пластинам чаши, по дуге гарды, вернулись к рукояти.

— Ха! Уж не угрожаешь ли ты мне, старый дурак?

— Старый? Во мне жизни больше, чем в роте Биронов, грязная ты скотина.

— В тебе одни распри и гниль, подлая свинья! Warum zum donnerwetter17!..

Шпага Миниха ударила в шею герцога возле позвоночного столба, проткнула насквозь сверху вниз. Трёхгранная игла вышла под адамовым яблоком, брызнула кровь — на присыпанные желтком зелёные щи, бекасы с устрицами, гато из зеленого винограда и украшенную голубым пером щуку.

— Сдохни, blindes hund18, — выдохнул граф, ворочая клинок в ране.

Глаза Бирона выкатились, рот распахнулся порванным карманом, но вместо слов оттуда вылился ручеёк крови. Миних упёрся ногой в стул и снял поверженного врага с клинка, точно кусок свинины. Герцог рухнул на пол, увлекая с собой тарелку с румяным куском пирога.

В конце зала кто-то пронзительно закричал.


Миних открыл глаза.

Бирон сидел слева, в полоборота, с бокалом в руке. Словно отражение.

Соперники опустили фужеры на стол одновременно. Злобные взгляды столкнулись над свободным стулом и развернули хозяев спинами друг к другу.

Фельдмаршал пододвинул к себе блюдо с крошенными телячьими ушами, соусницу, благоухающую ароматом грибов, вин и пряностей, но есть не стал. И без того маявшийся в дверях, аппетит поспешил раскланяться. Миних склонил взгляд на золочёный эфес шпаги. Испытывал ли он разочарование, что оружие осталось в лакированных ножнах, а не тяжелило руку?

Да.

Нет…

Когда ты ведёшь внутренний спор с самим собой, даже посредством нереализованных видений, зачастую последнее слово остаётся за трусливым «я», более практичным, более светским.


Землю продолжали потрошить, извлекая богатства, начиняя взамен покойниками. Слово, произнесённое в надлежащую минуту, создавало новые миры. А в соседней комнате генерал-адъютант Гудович пытался убедить императора в реальности готовящегося дворцового переворота.

— Государь, ситуация не терпит промедлений. Нужно действовать.

— Будет вам. Лишь слухи, — отмахивался Пётр III. — Вы путаете колокольчики шута с набатными колоколами.

— У Екатерины Алексеевны был князь Дашков. В день смерти Елизаветы Петровны.

— Капитан лейб-гвардии Измайловского полка?

— Да, государь. Офицеры-измайловцы готовы к перевороту. Они поддержат Екатерину Алексеевну. Как и другие гвардейские полки. После роспуска лейб-компаний и вашего расположения к голштинцам… войска озлоблены и раздражены.

Гудович промолчал об унижении. Гвардия, переодетая в мундиры прусского образца, загнанная на плацу, вахт-парадах и смотрах, была ещё и унижена. Военное дело для Петра III являлось скорей забавой, чем предметом изучения. Если Пётр Великий, дед императора, со своими «потешными войсками» постигал искусство войны, то Петра Фёдоровича увлекали лишь выправка солдат, красота мундира, разводы караулов и построения. Несколько полков солдат, привезённых в Россию из Голштинии, играли роли «потешных войск» Петра III. Являлись мишенями для камушков императорского интереса. Как зрители вокруг эшафота на Васильевском острове, в которых демон швырял комочки теней.

— Всего лишь слухи и мелкие недовольства, — покачал головой император. — Екатерина, несомненно, из тех людей, кто выжимает весь сок из лимона и выбрасывает кожуру, но она остаётся моей супругой. К тому же, теперь у меня есть Миних. Если я прикажу, он пойдёт воевать за меня в ад.


* * *


Ночь Миних провёл очень плодотворно.

Жил.


* * *


Помимо возвращения из ссылки Миниха, Бирона и других опальных государственных деятелей, Пётр Фёдорович начал царствование с издания указов, упразднявших обязательную службу дворян и Тайную канцелярию. Но расположения правящего класса не добился.

Воспитанный в духе лютеранской религии, Пётр III пренебрегал православным духовенством, оскорблял указами Синод. Занявшись перекройкой русской армию на прусский лад, император настроил против себя духовенство, армию и гвардию. Во дворце русских генералов учили «держать ножку», «тянуть носок» и «хорошенечко топать».

Прусские симпатии побудили императора отказаться от участия в Семилетней войне и всех русских покорений в Пруссии. За это Фридрих II произвел Петра III в генералы-майоры своей армии. Дворянство и армия негодующе откликнулись на принятый царём чин. Мало того, Пётр Фёдорович направил войска в Голштинию, чтобы поквитаться с Данией за старые обиды предков.

«Трактат о вечном между обоими государствами мире» воспевал совершенную дружбу между Россией и Пруссией. Подписание трактата вылилось в грандиозный пир. Пётр III утоп в вине, не держался на ногах, что-то бессвязно бормотал посланнику Пруссии.

Во время пира на тост русского монарха «за августейшую фамилию» встали все, кроме Екатерины. Генерал-адъютант Гудович был послан спросить о причинах такого возмутительного поведения.

— Августейшая фамилия — это император, я и наш сын, — ответила Екатерина Алексеевна генералу-адъютанту. — Посему не вижу смысла пить стоя.

Пётр III выслушал ответ, вскочил и закричал через весь стол:

— Дура!

Миних видел, как ухмыляется устроившаяся под потолком тень.

Разгневанный царь приказал арестовать императрицу. И лишь дядя императора, принц Георгий Голштинский, насилу умолил отменить приказание.


Пётр III не оценил величия духа августейшей своей супруги.

Екатерина, дочь немецкого князя Ангальт-Цербстского, возглавила оппозицию гвардии. Пока император находился в загородной резиденции в Ораниенбауме, она свершила дворцовый переворот в Петербурге.


* * *


Миних ожидал возвращения императора в Петергофе.

Часовой нашёл его в Верхнем парке, в обществе позолоченных фонтанов, свинцовых статуй и невидимого собеседника, с которым старый фельдмаршал тихо общался. Наверное, с самим собой.

— Ваше благородие, императрица исчезла!

Миних повернулся к солдату.

— Как? Когда?

— Не могу знать. Нет её во дворце. Бежала, ушла… Я видел двух женщин, утром, утром из парка направлялись…

— Бестолочь! Слепой башмак! Пошли слуг в Ораниенбаум, навстречу государю!

— Слушаюсь!

— Fort har ab19!

Миних медленно двинулся следом, к сверкающим позолотой куполам Церковного корпуса. Маскароны Большого каскада смотрели на него с ухмылкой.

— И снова в бой, граф? — усмехнулась за спиной тень. — В твоей неспешности есть мудрость: будущее приходит само, и лишь прошлое приходится постоянно воспроизводить.

— Я должен был поехать с императором.

— Чтобы смотреть на дорогу из кареты? Ты можешь увидеть всё прямо сейчас. Присядь.

Миних подчинился — прислонился к каштану напротив позолоченного Самсона, возвышающегося в центре ковша.

— Постою. — Граф поднёс ко рту головку тёмно-коричневой сигары, предварительно срезанную, густо пахнущую табачным листом. От удара кремня о кресало брызнул сноп искр, и тут же занялся огнём качественный трут. Миних склонил к огниву открытый срез сигарной ножки, превратил его вдохом в раскалённую рану. Затянулся.

Бриллиантовые струи били в небо. Демон повёл сотканной из чёрного тумана рукой, и в полотне воды, ниспадающем перед разрывом мраморной балюстрады, возникла дорога.

Подрессоренная пружинами золочёная карета несла императора в Петергоф. Солнечный июльский день изливался в открытую коляску, на августейшее лицо Петра Фёдоровича, угловатый лик прусского посланника фон дер Гольца и круглое личико графини Елизаветы Воронцовой, фаворитки государя. Следом пылила вереница экипажей — придворные и прекрасные дамы спешили на празднование именин императора, предвкушая веселие торжественного обеда.

Картинка исчезла, какое-то время Миних видел лишь зелень парка за прозрачной пеленой, а потом на «полотне» появился генерал-адъютант Гудович. Недалеко. На подъезде к Петергофу. Увидев спешащих к нему слуг, Гудович придержал коня. Выслушал, выругался, развернул жеребца, дал шпоры и разогнал в галопе.

Фельдмаршал, демон и позолоченные барельефы смотрели генерал-адъютанту в спину.

— Я должен подготовить войска, — сказал граф, полоская дым во рту. — И возможный отъезд государя.

— Должен, — повторил демон, словно пережёвывая словцо. — В любом слове заложено абсолютно всё, даже его ложное значение.

В водопаде Большого каскада Гудович приближался к карете императора.

Пётр III оставался полулежать в коляске, даже когда генерал-адъютант замолчал. Новость будто бы заморозила его.

А потом император сел и что-то сказал Воронцовой. Громко. Нервно. Рефлекс грома. Отзвуки вчерашнего загула.

Дамы высыпали из экипажей, точно бисер.

Через минуту кони сорвались с места и во всю прыть понеслись в Петергоф.

Картинка исчезла. Вернулся шум воды и циркулирующий в сигаре ароматный дым.

Демон отслоился от ущербно-ленивой тени фонтана и исчез в радужных переливах над Большим каналом. Миниху показалось, что он услышал одно слово.

«Переворот».


* * *


Император распахнул двери павильона, в котором жила Екатерина Алексеевна, и кинулся с бранью в спальню. За ним проследовал Миних. В роскошь здания, в смрад царского гнева.

Вид Петра Фёдоровича, ползающего на коленях возле кровати, смутил фельдмаршала. Он замер в дверях, глядя на стремительно мрачнеющую за окном зелень. «Уж не солнце ли он там ищет?»

В узких, сильно зашнурованных сапогах император едва мог согнуть колени, от чего выглядел ещё более жалко. С трудом поднявшись, Пётр III стал распахивать шкафы, бросать на пол вещи императрицы, затем выдернул из ножен шпагу и принялся с остервенением колоть бархат панелей и потолок. От царя разило прокисшим в желудке вином. Он несколько раз проткнул платье императрицы, сшитое к сегодняшнему празднеству и оставленное на кровати. Как упрёк. Как насмешка.

— Эта женщина способна на всё! — закричал Пётр Фёдорович и выругался по-немецки.

Миних спокойно наблюдал за императором.

— Будет! Хватит этих загадок! — Государь швырнул шпагу на кровать, на испорченное платье императрицы. — К заливу, на воздух!


К пристани шла шлюпка. Когда император окликнул сидящего на корме офицера, гребцы налегли на вёсла. Офицер вскочил, упал, снова встал, вцепившись в борт, да так и стоял, пока не вывалился на мостки.

— Здравия желаю, ваше императорское величество!

— К чёрту церемонии! — гаркнул Пётр III. — Кто?!

— Поручик бомбардирской роты Преображенского полка Бернгорст, ваше императорское величество!

Над тёмной полосой Петербурга поднимался дым.

— Что там? Почему над городом дым?

— Я доставил фейерверк! Для государевых именин! — пробасил офицер.

— К чёрту фейерверк! Отвечайте, что в Петербурге! Иначе расстреляю!

— Слушаюсь, ваша милость.

— Не слушайте, а рассказывайте, — хмуро улыбнулся Миних. Некогда рухнув с высоты административных высот, он не страшился нового падения. Понятные игры людей и необъяснимые игры демонов. А он по-прежнему нужен и тем, и другим.

— Не видел ничего этакого, — доложил поручик. — Правда, был шум в Преображенском полку. Солдаты носились, кричали.

— Вы расслышали, о чём кричали? — спросил фельдмаршал.

— Желали здравия императрице Екатерине Алексеевне, стреляли вверх. Большего не слышал — было приказано везти фейерверк.

— Фейерверк, — хрипло повторил Пётр Фёдорович, глядя то на поручика, то на Миниха.

— Не угодно ли во дворец, ваше величество? — сказал граф, сочувственно глядя на императора. — Час обеденный.

Император покорно двинулся прочь от залива.

Подбежал Гудович, вытянулся струной.

— Ваше императорское величество, доставили записку от Брессана!

— Кто принёс?

— Слуга Брессана, чудом выдрался из Петербурга. Войска перекрыли мост, никого не выпускают.

— Фельдмаршал, прочтите.

Генерал-адъютант вручил Миниху записку, переданную через посланца парикмахера императора. Граф развернул, пробежал глазами, прежде чем прочитать вслух то, что уже знал.

Переворот.

Пётр III остановился, принял записку, прочитал, бросил на песок аллеи и пошёл дальше, глядя прямо перед собой пустым протрезвевшим взглядом. Записку подняли и пустили по рукам, пока она не оказалась в хвосте процессии.

В прошлом.


* * *


Миних терпеливо выслушал непоследовательные, бесталанные приказы царя об организации силой голштинских войск обороны Петергофа.

— Ваша милость, у нас всего несколько полков. Не хватает картечи и ядер.

— Мы должны защищаться! — Маленькая голова Петра III багровела в тени большой шляпы.

— В Кронштадте надобно искать спасения и победы, в одном Кронштадте, — настаивал фельдмаршал. — Там мы найдёем многочисленный гарнизон и снаряжённый флот. Мы сможем противопоставить Петербургу почти равные силы.

— Нет!

Елизавета Воронцова, не вернувшаяся, вопреки наказанию царя, в Ораниенбаум, коротала тревожные часы в парковой беседке в компании родственницы и дам. Любовница царя была бледна и растеряна. Одна из девиц плакала.

Император медлил.

В это время Екатерине Алексеевне, бежавшей из Петергофа в карете с Алексеем Орловым, под давлением офицеров присягали Измайловский и Семёновский гвардейские полки. С согласия императрицы, братья Орловы собирались вывести гвардию в сторону Петергофа.

Император сомневался.

Пётр III отправил к Екатерине Алексеевне канцлера Воронцова, в надежде, что тот убедит императрицу в преступности и безысходности переворота. Пётр Фёдорович принялся диктовать манифесты и приказы, которые подписывал прямо на перилах моста, чая что-то изменить. Император выставил на защиту голштинцев с артиллерией, направил в Петербург за своим кавалерийским полком, организовал гусарские пикеты по окрестным дорогам, чтобы переманить на свою сторону наступающие войска, отправил полковника Неелова за тремя тысячами солдат с боеприпасами и продовольствием.

— Мы проиграем сражение, — сказал фельдмаршал. — Силы неравны.

— Сюда идёт гвардия, — надломлено произнёс император, прикладываясь к бокалу с бургонским. — Она спустила на меня гвардию…

Прусский мундир и ордена Чёрного орла царь сменил на российскую форму, ленту и знаки Андрея Первозданного. Ел и пил Пётр Фёдорович прямо на мосту.

Император был испуган.

Император сдался напору Миниха.

— В Кронштадт, — Пётр III обратил лицо в сторону пристани. — В Кронштадт, друг мой.


* * *


Армия Екатерины Алексеевны подходила к Петергофу. Об этом сообщил один из адъютантов Императора.

Дворцовые часы отмерили половину восьмого вечера. Императорской резиденцией овладели панические сборы.

Дворцовые часы отмерили восемь часов вечера. Императорской резиденцией распоряжалась пыльная тишина.

Наспех попрощавшись с заливом, яхта и галера стремительно удалялись от причала. Попутным ветром в направлении виднеющегося на горизонте Кронштадта, ходу — какой-то час. Император бежал из Петергофа, прихватив сановников, дам и слуг. Пётр Фёдорович отплыл на галере, в окружении тех, кому доверял: фельдмаршала Миниха, своего дяди — принца Гольштейн-Бека, Алексея Григорьевича Разумовского, прусского посланника Гольца, Елизаветы Воронцовой.

— Надеюсь, де Виейра и Барятинский удержат гарнизон и крепость Кронштадта на нашей стороне, — сказал император Миниху, испивая вино в своей каюте.

Фельдмаршал отказался от кубка.

— У вас хватит финансов на беспрепятственный отход в Германию, если что-то пойдёт не так?

— Денег более чем достаточно, — уверил император, тут же поменялся в лице. — Но вы же не думаете, что?…

— Мы вынуждены думать обо всех вариантах.


* * *


Подошедшие со стороны Петергофа императорская яхта и сопровождающая её галера остановились у фортов, в тридцати шагах от стенок пристани. Упёрлись в боны.

Ночь навалилось белёсым брюхом на гавань Кронштадта. Её щекотали караульные огни на бастионах.

Пётр III, уверенный, что комендант Кронштадта Нуммерс всего лишь исполняет посланный с де Виейрой приказ «никого не впускать в Кронштадт», лично вышел на палубу и поднялся на капитанский мостик.

— Я сам тут, спустите шлюпку, уберите боны!

— Не приказано никого впускать! — прокричал с бастиона караульный.

Пётр Фёдорович потряс кулаками:

— Позовите генерала де Виейра! Я император Пётр III!

— Нет теперь никакого Петра III, — ответили с берега, — а есть Екатерина II! Ежели суда тотчас не отойдут, в них будут стрелять!

От Петергофа шагал гром, перебирая ногами молний. В одно мгновение возмутились мирные морские воды. И тут же крепость окончательно проснулась набатными колоколами тревоги.

Государь ошарашено молчал. На стенку набегали солдаты.

— Прикажу огонь! Уходите! — рявкнула крепость.

— Капитан, рубите якорный канат! — скомандовал Миних. Громоздкий истукан заслонил императора от движения на крепостных стенах. — На вёслах! Отходим!

Невидимая кисть закрашивала звёздное небо широкими мазками. Крепчал ветер. До покидающих гавань кораблей долетел клич собравшейся толпы, выстреливший с причала, точно пушечное ядро: «Прочь! Да здравствует императрица Екатерина!».

— Фельдмаршал, — тяжело выдохнул Пётр III, он был в полуобморочном состоянии, — я виноват, что не исполнил скоро вашего совета, что медлил с отбытием в Кронштадт… Вы бывали часто в опасных обстоятельствах… Что предпринять мне в теперешнем положении? Скажите, что теперь мне делать?

Миних придержал бледного царя за плечи.

— Спускайтесь в каюту, государь. Для начала сделайте это.


Остаток ночи Миних смотрел в прошлое. В прошлое Кронштадта, в его решительные перемены вчерашнего дня, закрывшие императору дорогу в крепость.

Шторм прошёл стороной. В звонком безветрии тёмную тушу воды секли вёсла — море безразлично затягивало раны. В пушечных портах торчали бронзовые монокли оружейных стволов — трёхфунтовые пушки смотрели в ночь, в настоящее. Миних — в замочную скважину минувшего, указанную в небе демоном.

Стоя на покрытом орнаментом балконе, фельдмаршал вперил взгляд в звёздную сцену над массивным львом корабельного носа. Рельефы бортов, скульптуры богов, наяд и тритонов молчаливо глазели по сторонам.

Каким-то образом Миних не только видел прошлое, но и «слышал его мысли» — немые сцены не оставляли сомнений в намерениях «актёров». Граф «слышал» внутреннюю радость коменданта Нуммерса после привезенного де Виейрой предписания — ожидать императора. Нуммерс, не знавший о случившемся в Петербурге до появления полковника Неелова, уже готовился грузить войска на суда, когда получил новое распоряжение. Ждать было проще.

Корабельный секретарь Фёдор Кадников высадился на пристань около семи часов вечера. При нём был запечатанный конверт для Нуммерса. О содержимом конверта Кадников ничего не знал — Миних «слышал» это.

В пакете оказался орден за подписью адмирала Талызина, непосредственного начальника Нуммерса. Коменданту Кронштадта предписывалось запечатать ворота крепости: никого не впускать и никого не выпускать. Нуммерс прочёл орден в одиночестве и решил действовать предусмотрительно. Он не вмешался в арест Кадникова, которого де Виейра отправил вместе с Барятинским в Петергоф.

Вскоре к Кронштадту причалила шлюпка с адмиралом Талызином. Миних чувствовал натянутую струной осторожность адмирала, который при свидетелях на расспросы Нуммерса отвечал уклончиво — не из Петербурга, плыву с дачи, о беспорядках в столице слышал мельком, решил, что моё место здесь.

Уже в доме Нуммерса адмирал предъявил именной указ Екатерины Алексеевны. Коменданту предписывалось беспрекословно подчиняться приказам Талызина. Второй раз за вечер Нуммерс испытал талое облегчение.

По приказу адмирала гарнизон крепости и экипажи всех кораблей присягнули Екатерине II — перед взглядом Миниха в небо Кронштадта троекратно вспорхнуло немое «ура!». Генерала де Виейра арестовали и посадили в каземат. Усилили посты и караулы, гавань со стороны Петергофа перекрыли бонами, принялись взбадривать крепость учебными тревогами.

Пока в начале ночи не появилась двухмачтовая императорская яхта…


* * *


В царскую каюту Миних явился рано утром.

Шесть больших венецианских окон смотрели на кормовую раковину, два других, прорезанных в бортах, вглядывались в тёмные воды Финского залива. Стены каюты украшала резьба, потолок кровоточил ярко-красным дамастом, пол устилал расшитый золотом ковёр.

Пётр Фёдорович сидел на краю дивана, обшитого бахромой, покрытого белым дамастом с позументами. Монарх выглядел немного лучше, вырванный у ночи кусочек пошёл ему на пользу. Над головой государя раскачивался фонарь.

— Я жду вашего совета, друг мой. Что нам делать?

Миних бегло глянул на заплаканных дам — сомнительное украшение каюты, наряду с многочисленными зеркалами, мраморным камином, красным деревом, палисандром и литой бронзой.

— Забудьте об Ораниенбауме. Надобно плыть в Ревель к тамошнему флоту, мой государь, — ответил фельдмаршал. — В Ревеле мы сядем на военный корабль и уйдём в Пруссию, в Кёнигсберг, где находится армия Фермора. Имея восемьдесят тысяч солдат, мы вернёмся в Россию.

Миних глянул на императора, тот молча ждал. «Большой ребёнок, — подумал граф. — Ждёт, когда за него решат взрослые. Большой ребёнок, который подарил мне свободу, и которого я должен спасти».

— Мы вернёмся в Россию, и, даю вам слово, не пройдёт и шести недель, как я освобожу для вас престол. Верну державу вашей милости. Что скажете, государь? — Гордый подбородок Миниха смотрел в бортовое окно.

Пётр III мелко тряс головой, глаза полузакрыты, рот приоткрыт. Фельдмаршал тяжело вздохнул: кажется, он поспешил в благоприятной оценке здравия императора.

— В Ревель? — послышался женский шёпот. Усилился, перешёл в гул.

— Невозможно! — закричали дамы. — Матросы не в силах грести до Ревеля!

— Вёсла донесут их до Гребецкой слободы20!

— Боже, что с нами будет?

Миних распрямил плечи.

— Что ж, — возразил граф. — Мы поможем гребцам! Все примемся за вёсла!

— Вот уж нет! — запищала графиня Воронцова. — Это немыслимо!

Каюту затопили бурные протесты. Графиня Брюс плакала в голос. С переборки на переборку перепрыгивали тени высоких причёсок.

Захлебнувшись в женском визге, император дёрнулся, глотнул воздуха и, вздрагивая всем телом, попытался встать с дивана. Не получилось.

— Орнб…

Все замолчали.

— Оранб… — снова попробовал Пётр Фёдорович, и только с третьей попытки смог: — Ораниенбаум… мы плывём в Ораниенбаум…

Так решил государь.

Миних поклонился большому ребёнку и покинул каюту под звук хлопающих ладошек.

«Всё кончено», — подумал фельдмаршал в дверях.


* * *


Гвардии Екатерины Алексеевны без боя заняли Петергоф.

Яхта Петра Фёдоровича пристала к берегу Ораниенбаума, где императора ждали отошедшие голштинские войска.

Силой женского убеждения фаворитки своей Воронцовой и бессилием постигшего положения Пётр III отказался от побега в Польшу. По приказу царя распустили войска. Миних с негодованием смотрел, как со стен и высот снимают пушки — ослепляют позиции. Как уходят голштинцы.

— Неужто вы не желаете умереть как истинный император перед своими солдатами? — гневно сказал Миних.

— Я уж не император, — устало ответил Пётр Фёдорович, снимая шляпу.

Старый граф тенью навис над своим жалким избавителем.

— Возьмите в руки не шпагу, а распятие, ежели страшитесь сабельного удара. Враги не посмеют ударить вас, а я поведу войска! — воскликнул фельдмаршал во вдохновении и ярости. Горячность его к битвам не охладела с годами. — Я буду командовать в сражении!

— Нет, фельдмаршал. Слишком поздно.

— Для войны никогда не поздно. Даже когда всё кончено — никогда не поздно умереть с честью!

— Нет. Я не хочу кровопролития. Здесь много женщин и детей.

И тогда Миних отступил от человека, раздавленного грузом нелюбимой империи.


Свергнутый государь обратился к предавшей его супруге с отречением от престола и просьбой о беспрепятственном отъезде в герцогство Голштинское. В Петергоф к Екатерине Алексеевне был послан генерал-майор Измайлов, который, передав бумаги, немедля присягнул Екатерине II на верность и отправился в Ораниенбаум верноподданным императрицы, с первым поручением.

Измайлов привёз Петру Фёдоровичу новый текст отречения, который надлежало подписать без малейших изменений. Бывший монарх переписал отречение собственной рукой, а затем подписал «в удостоверение перед Богом и всею вселенною».

Вместе с Измайловым в Ораниенбаум вошёл отряд под командованием генерала-поручика Суворова. Пленных солдат и унтер-офицеров разделили на две части. Уроженцев России привели к присяге, а голштинцев конвоировали в бастионы Кронштадта. Офицеров и генералов освободили под честное слово, оправив на их квартиры.

Как только карета с Петром Фёдоровичем, Елизаветой Воронцовой и Гудовичем появилась в Петергофе, солдаты, завидев свергнутого государя в окне экипажа, принялись кричать: «Да здравствует Екатерина II!». На подъезде к дворцу Пётр упал в краткий обморок, а очнувшись, увидел избитого Гудовича и рыдающую Воронцову, с которой сорвали украшения. Униженный монарх сорвал портупею со шпагой, сбросил ленту Андрея Первозванного, скинул ботфорты и мундир, и уселся на мокрую траву. Окружившие Петра — босого, в рубашке и исподнем белье, — солдаты заливисто хохотали.

Уже во дворце Пётр Фёдорович заплакал. Он старался поймать руку графа Панина для поцелуя, Воронцова бросилась на колени, моля остаться при опальном государе.

Гудовича увели во флигель (после отправили в его черниговскую вотчину), Воронцову поместили в одном из павильонов (после выслали в одну из подмосковных деревень), а Петра, отказав во встрече с императрицей, накормили обедом.

После — в сопровождении караула отвезли в собственную мызу, в Ропшу, под арест. С часовым у дверей спальни. С зелёными гардинами на окнах. С солдатами вокруг дома. Со смехом пьяных офицеров за дверью. С испрошенными скрипкой, собакой и негром.

Через неделю Пётр Фёдорович умер. От приступа геморроидальных колик, усилившегося продолжительным употреблением алкоголя.

Так сказали России.


* * *


Карета доставила Миниха к главному подъезду Большого дворца. Арестованного привели к императрице.

Екатерина Алексеевна предстала перед фельдмаршалом в платье из серебряного глазета, вышитого золотой нитью — государственные гербы украшали весь костюм императрицы. Граф не мог не отметить красоту и величие этой женщины, особенно в столь роскошном наряде, достойном коронации. Узкие плечи с украшенными кружевом рукавами, тонкая талия, сильно расширенная книзу юбка на фижмах из китового уса.

— Генерал-фельдмаршал Бурхард-Христофор Миних, — представился граф.

Императрица разложила веер. Полукруглый экран, окантованный растительным орнаментом, расправился на позолоченных пластинах панциря черепахи. С лицевой стороны веера были изображены сидящая дама и играющий на волынке мужчина. «Жалкий музыкантишка. Я никогда не желал быть таким, даже в юности, — подумал Миних. — Даже сейчас. Я не буду петь, я буду говорить. Правду».

— Вы хотели против меня сражаться, граф? — Екатерина наклонила голову к правому плечу и обмахнулась. Волосы императрицы были зачёсаны назад: гладкая, неукрашенная причёска.

— Именно так, государыня! — сказал Миних.

— Но ныне намерения эти оставлены?

Фельдмаршал склонил голову.

За свою жизнь он присягал и подчинялся стольким людям и нелюдям, что — одним больше, одним меньше… Его истинным долгом была жизнь. Её жалкий остаток.

Но если заглянуть правде в глаза, — в эти налитые кровью воронки со стоком черноты в центре, точь-в-точь как у демонов, командующих «потешными войсками» людей, — то там тонул ещё более простой ответ: несмотря на притязания всей жизни, Миних привык подчиняться. Даже руководя многотысячными войсками. Особенно — руководя.

Давешний бес главенствования, мучивший Миниха до ссылки, исчез, издох.

— Я хотел жизнью своей пожертвовать за государя, который возвратил мне свободу! Но теперь долг мой — сражаться за вас! Ваше величество найдёт во мне верного слугу, — с прямотой старого солдата ответил Миних. Без раболепия и страха.

— Верю, — кивнула императрица.

И подарила своё предобеденное великодушие.

И командование Ладожским каналом, Волховскими порогами, Ревельским, Рогервикским, Нарвским и Кронштадским портами.


* * *


Демон явился к Миниху после смерти Петра Фёдоровича.

Генерал-губернатор как раз закончил письмо императрице — «Сон почти не смыкает моих глаз. С разными планами я закрываю глаза и снова, проснувшись, обращаю к ним свои мысли» — и, отложив перо, запахнул полу халата, откинулся на спинку кресла, крытого зелёным бархатом.

— Хочу, чтобы ты увидел, — сказа тень.

— Я видел настоящее и прошлое. Теперь ты покажешь мне будущее?

— Не сегодня. Смотри на огонь.

И граф увидел.

И Ропшу. И обеденный стол. И рюмки с водкой. И последнего императора, которого он не смог защитить.

В поданной Петру Фёдоровичу рюмке был яд. Миних это знал (в прошлом много подсказок, даже без теней), а Пётр догадывался — он отказался от алкоголя. Тогда Алексей Орлов схватил его за подбородок, вонзил огромные пальцы в щёки, запрокинул над щелью рта рюмку. Пётр в отчаянии мотнул головой — и яд выплеснулся на шею. В схватке с огромным Орловым у свергнутого царя не было шансов — будучи рядовым в лейб-гвардии Преображенского полка, Орлов одним ударом сабли отсекал голову быку, мог раздавить яблоко между двумя пальцами или поднять коляску с императрицей, — но близкая смерть сделала Петра сильнее.

Последний ненужный подарок.

Пётр вырывался как бык с ещё не отрубленной головой. На помощь к Орлову бросились Барятинский и Потёмкин. Навалились, опрокинули, стянули шею императора салфеткой. Раскрасневшийся Орлов упёрся коленом в грудь Петра.

— Урод, — прошипел Потёмкин.

— Пусти, — прохрипел Пётр.

Не отпустили…

Погубили душу навек…

Свеча на столе потухла без видимых на то причин.


1881 год: взрывы на набережной.


Божественная.

Так он обращался к ней в письмах.

Divine Imperatrice!

Миних чувствовал, что это нравится Екатерине Алексеевне. Та отвечала своему старому фельдмаршалу:

«Наши письма были бы похожи на любовные объяснения, если бы ваша патриархальная старость не придавала им достоинства. Дверь моего кабинета всегда отворена для вас с шести часов вечера. Я чту ваши труды и величие души».

Он жаловался ей на слухи — одна из привилегий старости.

«Не обращайте внимания на пустые речи, — отвечала императрица. — На вашей стороне Бог, Я и ваши дарования. Наши планы благородны. Берегите себя для пользы России. Дело, которое вы начинаете, возвысит честь вашу, умножит славу Империи».

Бог, думал Миних. В этом я очень сомневаюсь…

Он смело доверял ей свои мысли: «Величайшее несчастье Государей состоит в том, что люди, к которым они имеют доверенность, никогда не представляют им истины в настоящем виде. Но я привык действовать иначе, ибо говорю с Екатериною, которая с мужеством и твёрдостью Петра Великого довершит благодетельные планы сего Монарха».

Он не оставлял идеи завоевать Константинополь, выгнать турок и татар из Европы и восстановить Греческую Монархию, как намеревался Пётр Великий.

Екатерина II участливо отказывала.

Старый полководец тешился воспоминаниями. В одном из них не жалила картечь и не рвали дымное небо ядра — там был Петербург, турецкий посол и сам покоритель Очакова. 1764 год.

— Слыхали ли вы о Минихе? — спросил через переводчика Миних.

— Слыхал, — был ответ посла.

— Хотите ли его видеть?

— Не хочу, — поспешно возразил турок. А потом с робостью обратился к переводчику: — Что этот человек ко мне привязался? Зачем мучит меня вопросами? Скажи, чтобы он ушёл… уж не сам ли это Миних?


В июне 1766 года Миних, как избранный Екатериной судья, раздавал венки победителям игр захватывающего карусели21, вместившем четыре кадрили: славянскую, римскую, индейскую и турецкую.

Произнеся перед разноцветными ложами речь, в которой «к слову» назвал себя старшим фельдмаршалом в Европе, он спустился с возвышения амфитеатра, специально возведённого по случаю праздника, и двинулся к набережной. За спиной остались палаточные городки, отгремели выстрелы адмиралтейских пушек, а мысли фельдмаршала порхали от прошлого к будущему: он то вспоминал карусель — дам на колесницах и рубящих манекены мужчин, то крепко задумывался над предстоящей закладкой тройного шлюза в Ладожском канале.

Набережная Екатерининского канала тактично встретила его влажной плёнкой на чугунной балюстраде и зовущими к воде спусками. Возле одного из таких он остановился, повернулся спиной к реке, уткнул в камень громадную трость и закрыл глаза.

И скоро почувствовал присутствие.

— Не желаешь немного сменить обстановку? — спросила тень. — Хоть раз взглянуть на дворцовую кутерьму со стороны?

Фельдмаршал устало пожал плечами.

— Я насмотрелся на империю со стороны. Во время ссылки, в Пелыме.

— Но даже там ты оставался игроком, влиял на события. Я же говорю, про абсолютное отстранение.

— Я…

— Ты хотел увидеть будущее. Немедля!

Они переместились.

Миних почувствовал переход — из старческих лёгких выкачали и закачали воздух. Морозный воздух ещё не пробудившейся весны.

А потом он увидел.

Падал снег.

Перед ним по-прежнему простиралась гранитная набережная Екатерининского канала, но уже другая, заснеженная, застуженная, изменившаяся в архитектурных деталях.

— Где мы?.. В каком году?

— Хороший вопрос — правильный, — одобрил демон. — Сейчас первое марта 1881 года.

— Что мы здесь делаем?

Тень совершила нечто похожее на пожатие плечами. Миних перевёл взгляд немного в сторону: смотря на демона боковым зрением, граф видел объёмную фигуру из чёрного дыма. Словно поглядывал через систему зеркал. Но вот глаза… Жёлтые змеиные глаза — были реальны всегда.

— Беседуем. Смотрим на плоды всего и всея. Прошлое, отражённое в настоящем этого дня. Настоящее, плюющее в колодец будущего. — Тёмный ангел фельдмаршала на секунду замолчал, а потом прочёл:

И грянул взрыв с гранитного канала,

Россию облаком укрыв.

А ведь судьба нам предвещала,

Что вскроет роковой нарыв.

И выпал стрит кровавых карт —

Так начинался для России этот март.

Я в будущем, отстранённо подумал Миних. Слушаю стихи из уст демона, стоя у парапета канала, названного в честь Екатерины II. Мёртвой в этом времени. Как и я.

— Смотри, — сказал демон.

Справа, с Инженерной улицы на набережную свернула карета, сопровождаемая конвоем. Императорская карета, понял Миних. Навстречу ей, волоча по предсмертно-серому снегу корзину, шёл мальчик в шубном кафтане. В том же направлении по тротуару ступал высокий офицер, а на другой стороне набережной напротив Миниха стоял мужчина. Молодой человек сжимал в руках свёрток, он смотрел на реку Кривушу сквозь фельдмаршала, напряжённо и нервно, словно его интересовало совсем другое…

Приближающийся экипаж.

Неожиданно Миних понял что произойдёт, и в то же мгновение молодой человек швырнул свёрток под поравнявшуюся с ним карету.

И грянул врыв.

Миних инстинктивно укрылся рукой — бомба взорвалась под блиндажом кареты всего в нескольких метрах от чугунной решётки, у которой стоял граф.

Места в первом ряду.

Осколки не причинили фельдмаршалу никого вреда. Его здесь не было, не могло быть. Он не чувствовал жара и гари, зато видел как занесло карету, видел агонию рысаков на кровавом снегу, слышал стоны раненых черкесов и крики кучера, взывающего к царю:

— Государь, не выходите! Доедем! И так доедем! Во дворец!

Император вышел из повреждённого экипажа. Александр II. По каким-то причинам Миних знал имя императора, которому ему не доведётся служить, знал, как и имя кучера — Фрол Сергеев, как и многое другое. Будущее вливало в него ложку за ложкой подсказки, точно крестьянскую тюрю из кваса и хлеба.

Блиндированная карета дымила. Ехавшие за ней сани сбавили ход.

Казак из конвоя неподвижно лежал на спине, посечённое осколками лицо уставилось в небо огромным красным глазом. Лежали убитые лошади, молотили в снег копыта раненых. Мальчика отшвырнуло к реке. Миних поискал взглядом его корзину, но не нашёл.

Бросившего бомбу схватили, заломили за спину руки, ударили по лицу. Александр Николаевич, пошатываясь, подошёл к метальщику. Император был оглушён взрывом. С минуту он смотрел в лицо несостоявшегося цареубийцы. Тот не отводил взгляд.

— Ты бросил бомбу? — хрипло спросил царь.

— Да, я, — ответил метальщик.

— Кто такой?

— Мещанин Глазов, — был ответ.

Враньё, понял наблюдающий Миних, его фамилия Русаков.

— Хорош, — после паузы произнёс Александр II, а затем резко повернулся в сторону реки (Миниху показалось, что царь заметил его — на секунду, но заметил) и добавил тихо: — Un joli Monsieur22.

Было видно, что император немного не в себе.

— Скачите во дворец, государь! Во дворец! — кричал кучер.

Александр II не послушал. Он наклонился над убитым черкесом, шагнул в сторону раненого мальчика, корчившегося на снегу, потом двинулся к саням. Навстречу бежал задыхающийся полковник Дворжицкий:

— Ваше величество, не ранены?

Царь остановился и указал на мальчика.

— Я нет… Слава Богу… Но вот он…

— Что? Слава Богу? — усмехнулся скрученный Русаков.

И тут Миних увидел, как от решётки канала отделилась фигура (как я не видел его раньше?) и бросила между собой и Александром Николаевичем свёрток.

Рванувшая бомба свалила обоих с ног — императора и второго метальщика. Газовый фонарь плюнул осколками. Массивная колонна из снега и дыма дрогнула и распалась на части. Пороховое облако поволокло в сторону Зимнего дворца.

Набережную покрывали тела убитых и раненых. Те, кто мог ползти — ползи, по саже и крови, кускам изорванной одежды, эполет, сабель и человеческих конечностей. Император и его убийца сидели друг напротив друга. Александр II — у изломанной взрывом кареты, метальщик (Гриневицкий, узнал Миних) — у парапета набережной. Царь упирался руками в землю и пытался что-то сказать. Дымящаяся шинель свисала лохмотьями, император был полугол. Лицо — засечки рваных ран, правая ступня оторвана, ноги раздроблены.

— Помогите… Жив ли наследник? — невидящие глаза Александра Николаевича шарили по каналу.

Какое-то время император умирал в одиночестве. Потом появились кадеты, жандармский ротмистр и какой-то человек со свёртком (Миних получил ответ: третий метальщик Емельянов). Бомбу Емельянов не бросил — царь был обречён.

Императора подняли и положили в сани.

— Снесите во дворец… Там умереть… — прошептал Александр II.

Сани покатили по кровавому снегу, ротмистр поддерживал голову государя.

Какое-то время Миних смотрел им вслед, а потом набережная Екатерининского канала опустела.

Остался лишь снег и ветер, злобы которого граф не чувствовал.

— Так оборвалась череда его везений, — сказал демон, и фельдмаршал дёрнулся. Он совсем забыл о тени.

— Череда? — ошарашено спросил фельдмаршал. Старое сердце колко стучалось в рёбра.

— Апрель 1866 года, стреляли по пути к карете. Стрелявшего толкнул крестьянин — пуля пролетела над головой императора. Май 1867 года, выстрел в Париже, пуля убила лошадь. Апрель 1879 года, пять револьверных выстрелов в Петербурге, все мимо. Ноябрь 1879 года, взрыв поезда под Москвой. В Харькове сломался паровоз свитского поезда, и царский поезд поехал первым. Мину взорвали под четвёртым вагоном второго. Февраль 1880 года, взрыв на первом этаже Зимнего дворца. Александр I обедал на третьем этаже. Март 1881 года…

Демон развёл призрачными руками.

— Это подстроил ты? — тихо спросил старик.

— Я? — Миних услышал жуткий смех, который отвратительно отозвался в его зубах — будто по ним провели точильным камнем. — О, нет. Это сделали вы — люди. Всегда — только люди.

Помолчали.

— Знаешь, — сказал граф. — Мне часто снится та казнь… как меня рубят на эшафоте. И другие смерти.

Тень издала нечто похожее на свист.

— Ты действительно умер в одной из реальностей. Казнь на Васильевском острове — не сон, не видение.

Крупные градины дрожи ударили в старческие ладони Миниха.

— Это ложь…

— Это твой поводок, твой военный контракт с другой стороной. Ты ведь чувствовал чёрную пустоту, возникшую после несостоявшейся казни, — демон не спрашивал.

— Я не понимаю… Это ничего не объясняет. Мы все… все люди когда-нибудь чувствуют нечто похожее.

— Да. И дают россыпь имён этой пустоте — уныние, усталость, старость. Когда на развилках судьбы гибнут твои «двойники» — рвутся нити, связывающие тебя с миром живых. В определённый момент ветвление прекращается, побеги начинают отмирать. Тебя отсекают от источника света, радости, стремлений. От тебя режут по куску. Пережить всех своих «я» в смежных измерениях — та ещё пытка.

— Другие реальности?.. — слабым голосом спросил граф.

— Именно. Пространства. Слои. Искривлённые отражения. Как ни назови. Ты и другие, в начале пути — словно расходящиеся из точки лучи. Жизненная энергия человека напрямую зависит от целостности конуса, очерченного этими лучами. Конуса будущего. Когда лучи начинают меркнуть, энергия утекает в прорехи, конструкция теряет надёжность, в неё проникает тьма. Вот почему так чисты и энергичны дети, а старики беспомощны и раздавлены — их конус превратился в хлипкий шалаш из гнилых ветвей. Но ты — крепкий дед, твои лучи гасли с большой неохотой, твои солдаты держались до последнего.

— Всего лишь игра в слова…

— Всего лишь игра? Зависит от ставок.

Миних пытался осмыслить, пытался подавить пурпурный зов паники. Перед мысленным взором стоял перевёрнутый на крышу дворец — не конус, — в разбитые окна и стены которого проникал чернильный мрак.

А потом — кольцо из солдат с одинаковыми лицами, прореживаемое пулями неприятеля. Потешное в своей нереальности войско близнецов, которые валились лицом в чёрную землю.

А потом — падающее широкое лезвие топора.

— Та казнь?.. Её заменили на ссылку… Вы спасли меня? В этой реальности?

Золото змеиных глаз демона обожгло графа.

— Нет. Мы убили тебя. Толкнули с развилки на топор, чтобы получить над тобой власть. Чтобы сделать своим слугой.

— Но зачем? Вы никогда не приказывали… только обличали и предрекали… что я должен был сделать?..

— Жить. А властвовать и менять — не всегда приказывать. Порой — просто быть рядом.

Миних опустил взгляд и надолго замолчал.

Эта игра страшила его: вопросы, ответы на которые не хочешь знать, однако получаешь их. Награды же достаются тем, кто приказывает слушать.

Снег падал сквозь сидящие на парапете фигуры. Старика и демона.

Время ускорило бег. Чёрно-золотой императорский штандарт скользнул вниз по флагштоку Зимнего дворца, скорбно сообщая, что хозяин умер.

Очередной мёртвый император. В кусочке будущего, показанного Миниху.

Через какое-то время руки фельдмаршала перестали трястись.

Что ж… Может вся его жизнь была лишь затянувшимися учениями, перед тем, как он возглавит другую армию иного мира?

Фельдмаршал, граф, фортификатор, боец, горлопан, бахвал, ландскнехт, наёмник, готовый продать свою шпагу хоть чёрту, снова обратил лицо к демону.

— А дальше? — спросил он. — Какие войска вы доверите старику на этот раз?


Миних открыл глаза.

— — —

— Граф Сен-Жермен, вас желает видеть его величество Людовик XV.

Сен-Жермен даже не глянул в сторону слуги, доставившего королевское приглашение. Но его глаза загорелись, словно драгоценности в небольшой шкатулке, которую он демонстрировал совсем недавно.

— Это решительно невозможно, — попыталась продолжить прерванный разговор графиня фон Жержи.

Граф загадочно улыбнулся.

— Мадам, я действительно очень стар. А сейчас прошу меня извинить.

Очень стар… И это весь ответ? Видимо, да. Большего она не получит. Потрясённая графиня смотрела вслед удаляющемуся Сен-Жермену. «Это решительно невозможно», — повторила в пустоту. Её последнюю встречу с графом и этот приём в королевском дворце разделило пятьдесят лет. Венеция… сочинённые Сен-Жерменом баркаролы, которые они напевали вместе… его ухаживания… Граф не изменился, ни капельки! Но сейчас ему должно быть более ста лет!

— Вы сверхъестественный человек, граф, — прошептала графиня де Жержи, чувствуя, как её тело охватывает приятная судорога. — Вы дьявол…

В это время в Овальной комнате, стены которой со стороны приёмной подпирали придворные, Сен-Жермен протянул королю большой алмаз.

— Ваше величество, возвращаю вам этот великолепный камень, лишенный досадного изъяна.

Людовик XV долго крутил алмаз, с изумлением заглядывая в безлюдные оконца граней.

— О чудо, граф, я не нахожу этой ужасной трещины!

— Её просто нет. Теперь стоимость камня увеличится минимум вдвое.

— Как вы это делаете?

— Это неведомо даже мне самому, — с доброжелательной улыбкой сказал Сен-Жермен. — Я просто вижу несовершенство камня, долго смотрю на него, словно осуждая, и оно исчезает.

— Сударь, вы настоящий волшебник.

— Я всего лишь химик и ваш покорный слуга.

Король обернул излеченный графом камень в бархат, развернул, глянул так и этак, снова обернул, но не спешил прятать.

— Граф! Вы обещали удивить меня дважды.

— И собираюсь сдержать обещание.

— Вы принесли зеркало?

Сен-Жермен кивнул.

О зеркале Сен-Жермена во дворце шептались, как о чём-то могущественном и необъяснимом, как о древней магии. Поговаривали, что некогда им владел Нострадамус, извлекающий из таинственного предмета лица, картины, огни и… тени.

Зеркало напоминало небольшой бронзовый поднос. Людовик XV смотрел на него не без опасения. Какими безвестными путями попало оно к графу? И правда ли, что в зеркале он находил события будущего, заранее зная, где следует появиться в очередной раз? Эту встречу он тоже предвидел?

— Я желаю заглянуть, — сказал король, — заглянуть в то, чего ещё не было.

— Как вам будет угодно, ваше величество, — Сен-Жермен развернул зеркало к монарху.

— Я должен что-то сказать или…

Увиденное было ужасно.

— Мой внук… — прохрипел король, — мой внук…

Точнее, его отрубленная голова.

Мир перед глазами качнулся, его размыло, сжало до тошнотворной черноты. Сознание пробежалось по лезвию реальности, лишь чудом не сорвавшись в бездну.

— Ваше величество…

— Нет! Не убирайте его! Я хочу видеть! Видеть всё!

Но зеркало играло в свои игры, рассказывало свои истории.

В конце концов, «всё» — очень глубокое слово.

Людовик XV увидел человека, облачённого в странные одежды, отдалённо похожие на доспехи. Водя перед собой факелом, человек медленно двигался вглубь… чего? Пещеры? Со всех сторон наползала тьма, душная, пыльная, давящая…

Ф Д. Костюкевич

12 октября 1888 года. Смычка.

Этого дня ждали два года. С момента начала проходки длиннейшего в Российской империи железнодорожного тоннеля, забирающегося под кожу Сурамского (Лихского) хребта и грызущего его насквозь целых четыре километра, чтобы танк-паровозы могли резвее водить товарные и пассажирские поезда через Сурамский перевал. Кто-то ждал дольше: с момента представления в 1882 году проекта строительства обходного пути. А кто-то, возможно, принялся мечтать сразу после того, как железная дорога в 1872 году впервые осилила Сурамский хребет, разделивший Колхидскую низменность и Кура-Араксинскую впадину, и побежали первые составы по линии Поти — Тифлис… принялся мечтать, вынашивая ещё более амбициозные планы покорения горных трасс со сложным путевым профилем, где уклоны достигали сорока шести градусов и приходилось цеплять в хвост поезда добавочный локомотив-толкач.

Только все прочие ожидания, если разобраться, тянулись к другому дню, который случится двумя годами позже описываемых событий, когда после торжественной шумихи и шампанского из касок и хрустальных бокалов, первый рейсовый поезд нырнёт во мглу Сурамского тоннеля. Но для тех, кто выдолбил из горы первый камень, кто продвигался к цели порой рекордными пятью саженями в день, кто составил геологический прогноз, мысленно пронзил монолит, провёл необходимые расчёты, — день смычки был особым днём, самым ожидаемым. Именно к нему стремились всё это время, терзая каменную спайку между Большим и Малым Кавказом, ковыряя с двух сторон хребта глухие коридоры, чтобы, в конце концов, столкнуть их, точно двух робких влюблённых, превратив в сквозную галерею. А последующая разработка галереи до надлежащих размеров виделась тяжёлой, — когда имеешь дело с горами, по-другому никак, — но всё-таки финишной работой.

Сбойка западного и восточного хода Сурамского тоннеля состоялась 12 октября в семь часов утра. Упоминание именно этих цифр вы без труда найдёте в документах или информационных каналах своего времени. Вот только свет за каменной преградой люди увидели днём ранее…

Густой жёлтый свет буферного фонаря локомотива, а не шахтерских ламп, развешенных на временной крепи штольни.


* * *


Газета «Кавказъ».

Обзоръ нашихъ корреспондентовъ.


ТИФЛИСЪ, 13, Х. Вчера состоялась смычка Сурамского тоннеля. Присутствовали: губернаторъ, чины администрации, инженеры, руководящие строительствомъ. Тоннель пробитъ в толще Лихского хребта на участке Квириллы — Михайлово. Решение о строительстве было принято по причинамъ низкой пропускной способности линии из-за вынужденныхъ низких скоростей и эксплуатации составовъ небольшого веса, а также небезопасности железной дороги, проходившей по крутымъ горнымъ уклонамъ. Работы по пробивке производились два года.


* * *


Деревянные рамы подпирали потолок и стены прохода. На них, словно гирлянды, висели предохранительные лампы Дэви. Кое-кто держал светильники в руках. В такие моменты света мало не бывает, и все это понимали. Колышки пламени колебались в цилиндрах проволочной сетки — ангелах-хранителях всех горняков: попадая внутрь сетки, метан воспламеняется, но горение не распространяется наружу, исключая взрыв газовоздушной смеси. Лампы губернатора и инженера Дарагана были снабжены цилиндром из толстого стекла.

Остался последний шаг, меньше сажени вперёд. На время пропала нужда в постоянной перецепке ламп, динамите, вёдерном отводе грунтовых вод, бесконечном вывозе грунта. Лампоносы (хватило бы и одного, но никто этим не озаботился) стояли поодаль в глубине каменного рукава: обвешанные заправленными светильниками на случай, если у кого-нибудь закончится в резервуаре бензин или не сработает огниво, они вроде как скучали под опорными балками.

В пять утра по забою прошёлся облачённый в кожух «выжигальщик», водя перед собой факелом из смоченной в мазуте пакли. На случай, если в тупике скопился метан.

И, наконец, приступили.

— У меня племянник на Пермской железке тоннель рыл! — перекрикивая буровую установку, сообщил губернатор инженеру. — Коротенькую однопутку! Не чета нашему змею!

Дараган участливо кивнул.

Машина Брандта работала только на западной стороне тоннеля. На восточной остались лишь несколько рабочих и инженер Рыдзевский, чтобы наблюдать за смычкой. Инженеры договорились скоро увидеться через пробитое в толще глинистых сланцев и меловых рухляков окно.

Водостолбовые машины вращали две цилиндрические стальные пилы. Машина Брандта, впервые опробованная в Сен-Готтардском туннеле, переламывала и крошила породу. Пыль и шум оседали на рабочие одежды и официальные наряды.

Дараган уютно произрастал из парадной формы горного инженера: двубортный зелёный полукафтан, тёмные брюки, тёмно-зелёная фуражка со светло-синей выпушкой, серебряные эполеты и нашивки. Губернатор прикрывал лицо шёлковым платком, в нетерпении ёрзая в дорогом сюртуке с золочёными пуговицами. Он был выхолощен и отглажен, словно только выскочил из-под утюга. Пятна света скакали по лицам.

— Есть!

Сначала показалось, что кричат с другой стороны. С восточного тупика. Возможно, инженер Рыдзевский. Дараган даже улыбнулся, шлёпая по размокшей цементной пыли к замедляющим вращение бурам, которые заслоняли обзор. (К помощи металлических тружеников прибегли после того, как вручную пробили с обоих концов около ста тридцати саженей). Но это кричал один из рабочих, обслуживающих водостолбовые машины.

— Откатить бур! — скомандовал инженер.

Собравшиеся отхлынули к стенам. Чумазый, будто давно не знавший скребка зольник, юный лампонос разбил в сутолоке колбу одной из ламп, но этого никто не заметил.

Из дыры сочился пыльный свет.

— Тише! — попросил губернатор, отнимая от лица платок. — Вы слышите?

— Исторический момент, — говорил о своём Дараган. Он смотрел на наручные часы, привезённые из Франции и ещё не познавшие сомнительной радости серийного производства. — Две минуты седьмого. Не зря начали в такую рань.

О спешных делах губернатора с городским главой Тифлиса (ныне — Тбилиси) в девятом часу утра, и вытекающих отсюда сроках, инженер напрочь забыл. Немудрено. Сон вряд ли прилип бы к нему этой ночью, даже накачайся он опиумной настойкой. А этот франт Симберг даже не соизволил отменить поездку! Пропустить такое!

— Словно кто-то скребёт, — странным голосом произнёс губернатор. Пуговицы на его сюртуке напоминали совиные глаза.

— Фердинанд Донатович! — крикнул инженер.

Никто не ответил. Ни Рыдзевский, ни кто-либо другой.

Дараган подошёл к каменной переборке и заглянул в пролом.

— Боже, — вырвалось у него спустя жменю секунд.


* * *


Первый железнодорожный тоннель в Российской империи был построен в 1862 году в городе Ковно. Его длина составила 1,28 километра. Он отличался большим для того времени поперечным сечением и рационально применённой системой ряда промежуточных шахт. Руководил работами инженер-подполковник Корпуса путей сообщения Г. Ф. Перрот, впервые применивший оригинальные способы определения давления и статического расчёта тоннельной обделки — огромный шаг вперёд от царствовавшего эмпирического метода проектирования. Перрот был питомцем инженерной школы П. П. Мельникова, основоположника инженерного дела, теории и практики железнодорожного транспорта.

В 1886 году началось строительство длиннейшего — ещё раз напомним! — в стране Сурамского перевального железнодорожного тоннеля. Четыре километра в чреве горы. Целью прокладки нового пути стало стремление сделать его если не менее извилистым (порой из окна вагона можно было увидеть хвост поезда, спешащего в противоположном направлении), то более пологим. Прорезавший горный хребет тоннель сооружался под руководством инженеров Ф. Д. Рыдзевского, Ф. Ф. Дарагана и К. Н. Симберга, в проекте также приняли участие Н. А. Виноградов, А. Л. Камбиаджио. Над составлением инженерно-геологического прогноза условий проходки тоннеля основательно поработал академик, учёный-петрограф Ф. Ю. Левинсон-Лессинг (через сорок лет цензор, ведущий на поводке к печатному станку университетский курс петрографии учёного, красными чернилами зачеркнёт в заголовке слово «петрография» и заменит его на «ленинграфия»). На основе созданной Левинсон-Лессингом теории была предсказана ожидаемая температура грунта с точностью до одного градуса. При составлении проекта профессор Л. Ф. Николаи разработал и использовал на практике расчёт свода обделки как упругого тела.

Затруднения состояли в слабости пробиваемых пород (осуществлена обделка коробового очертания), в значительном притоке грунтовых вод (до 900 000 вёдер в сутки на западной стороне) и в горючих газах, выделявшихся из грунта. Выломка и вывозка грунта стоила 2 478 615 рублей, каменная обделка тоннеля — 1 713 965 рублей; всего израсходовано на устройство тоннеля без обходных железнодорожных линий — 5 224 996 рублей: камня до 15 000 кубических саженей, цемента 80 000 бочек, песка до 4 000 кубических саженей, динамита 10 000 пудов, леса 70 000 тысяч кубических футов; грунта вывезено до 40 000 кубических саженей. Всех рабочих тоннеля было до 2 000 человек, из коих умерло около 80 человек.

Открытый в 1890 году тоннель позволил более чем вдвое увеличить вес поездов и провозную способность участка.


* * *


— Разбить ход, — приказал инженер Дараган, сторонясь от пульсирующей светом прорехи.

В неровном сиянии ламп его бледность отливала нездоровым жёлтым оттенком — так выглядит покойник, если опустить в погребальную яму факел.

В ход пошли инструменты: кайла, долота, молоты. Чем шире открывался зев, тем больше рабочих в оторопи замедлялись, а то и вовсе отходили в сторону с открытыми ртами.

Когда в дыру уже мог пролезть взрослый мужчина, повисла удушающая, как забившая горло пыль, тишина.

Рабочие обменялись ошарашенными взглядами. Чины администрации затравлено собрались в кучку и смотрели больше по сторонам, чем в открывшийся проём, боясь взрыва или обрушения — вот и всё, что они знали о тоннелестроении, впервые присутствуя на объекте такого рода и пропитавшись опасениями, которые живо подстегнуло недавнее лицезрение закованного в кожух «выжигальщика».

Инженер нервно поморгал, стащил фуражку, поскрёб козырьком лысину.

— Фёдор Фёдорович, — как-то жалобно позвал губернатор.

Дараган даже не повернулся. Он решительно наклонился, протиснул в дыру верхнюю половину тела и осмотрелся.

Если высота боковых стен тоннеля, в котором осталась задница Дарагана, не превышала двух саженей, то сводчатый проход с другой стороны расправлял плечи в почти бесконечный полумрак, где парили — так высоко, так загадочно, так пугающе — красные огоньки. Вдалеке проход расширялся, переходил, насколько можно было судить, в некий пещерный комплекс, виднелись костры, выбитые в скале ниши, в которых на грязных креслах или кучах тряпья сидели какие-то фигуры…

Но всё это было далеко, плывущее, нечёткое, и, могло статься, являлось лишь плодом странной галлюцинации, вызванной кислородным голоданием, газом и пылью… Но кое от чего нельзя было откреститься. Перед инженером на рельсовом пути стоял локомотив. Танк-паровоз серии Ф. Яркое око буферного фонаря казалось некой светящейся раной в металлическом теле махины.

Именно паровоз привёл в смятение людей в тоннеле, всех, кто понимал: никакого локомотива здесь быть не может, не должно! Когда расширили прореху, он стал хорошо виден даже из ряда лампоносов.

«Мы не попали, — пронеслось в голове Фёдора Фёдоровича. — Ходы не сошлись… только… Как такое возможно?»

Геодезисты постоянно следили за тем, чтобы тоннель не отклонялся от намеченной оси. Для этого над землёй и под землёй закрепили точки-ориентиры, от которых маркшейдеры вели отсчёты. Западный и восточный коридоры неуклонно двигались навстречу друг другу на четырёхсотметровой глубине.

«Куда мы вышли?»

Его пальцы сжали испещрённый трещинами край дыры.


* * *


Где-то от станции Очамчире поезд, словно в безмолвной обиде на молчание Чёрного моря, стал забирать вправо, углубляясь в горы. Лязг сцеплений на крутых поворотах и стук колёс на стыках. Трасса карабкалась по каменным склонам, брала за копирку извивы горных речек.

За станцией Ципа поезд нырнул в пробитую в скале тёмную арку, и в вагоне зажгли свет. Появилось щекочущее нервы ощущение выжидающей тьмы, притаившейся за сиденьями, оттеснённое к стенам тоннеля.

— Сурамский тоннель, — сказал в раздумье мой попутчик.

— Ага, — воодушевлённо ответил я. — Всегда мечтал по нему проехать. Столько читал, слышал…

— Кем вы работаете?

— Я инженер.

— О, — удивился попутчик. — Уж не горный?

— Нет-нет, — весело отвечал я, глядя в окно. — Промышленное строительство.

— Мой прадед был инженером путей сообщений. Фёдор Фёдорович Дараган.

— Вы шутите! — теперь пришла моя очередь удивляться. — Тот самый, что участвовал в проекте этого тоннеля?

— Не просто участвовал — руководил. Наряду с Рыдзевским и Симбергом. Хотя документальная избирательность чаще всего упоминает руководителем только Рыдзевского.

— Так может, вы разрешите мои терзания! Вы слышали историю о том, что якобы два хода, шедшие навстречу друг другу при постройке тоннеля, не встретились в намеченной точке? А обелиск у взъезда? Кому? Говорят, что один из инженеров пустил себе пулю в лоб, после такого просчёта…

Молодой человек усмехнулся.

— Обелиск воздвигли в честь посещения строительства тоннеля императором Александром III. Надпись на камне во время революции уничтожили, а остальное сделала людская молва. Создала легенду. Но даже в переизданной «Железной дороге» Гумилёва пропали сведения о вымышленной трагедии в Сурамском тоннеле.

— Значит, всё это фантазии?

— Отчего же… — мой попутчик сжал рукой острый подбородок, словно хотел выжать из него влагу. — Западный тоннель действительно разошёлся с восточным… на время.

— На время? Как?

— Это будет непостижимая история. Мне рассказал её мой дед, сын Фёдора Фёдоровича. Вы готовы к необъяснимому?

Он почти кричал. Перестук колёс, отражённый от стен тоннеля, рвался в купе.

— Да! — произнёс я.


* * *


Паровоз Ф.

Так называлась серия сочленённых танк-паровозов системы Ферли, ходовая часть которых состояла из двух свободных трёхосных тележек. «Маленькое Чудо», как величал их сам конструктор, видимо, не страдающий от излишней скромности. В 1871 году, после показа на Фестиниогской железной дороге в Северном Уэльсе, первые пятнадцать локомотивов этой системы поступили на Тамбово-Саратовскую железную дорогу. Годом позже на Поти-Тифлисскую дорогу для работы на Сурамском перевале была поставлена вторая партия танк-паровозов Ф уже новой конструкции.

Дараган, широко открыв рот и выпучив глаза, пялился на маслянисто чернеющий в свете факелов и парящих загадочных огней локомотив. Галерея отклонялась на две трети влево, и ему хорошо был видно симметрично-сочленённое тело тягача: два паровых котла, отходящие от будки машиниста, две дымовых трубы, две топки. Механический двуглавый Янус. Красные блики прыгали по бокастым чёрным цилиндрам.

К 1888 году на Поти-Тифлисской дороге оказались собраны все паровозы системы Ферли, существовавшие к этому времени на русских железных дорогах: сорок пять единиц.

И теперь один из них громоздился посреди широченного прохода: новенький, блестящий, чёрный, будто изнанка света. Как?! И никаких опознавательных надписей белой краской с «тенями» красного цвета на боковых стенках будки и на переднем буферном брусе: ни серии и номера, ни герба, ни трафаретов железной дороги, ни более мелких надписей о времени ремонта, запасах воды и угля, предупреждающих… Ничего…

Инженер почувствовал дурноту и головокружение. Кто-то деликатно дёргал его за край полукафтана, но это происходило словно в другом мире. В конце тоннеля открывалось скальное поселение: со своими огнями и тенями, сумрачным движением, илисто липнувшим на сетчатку.

Неожиданно из будки машиниста показалась какая-то фигура, выглянула, подалась с подножки вперёд. Окна будки были забраны металлическими щитами, которые вибрировали, прогибались, издавали тошнотворный звук. «Словно кто-то скребёт…»

«Что происходит?»

Дараган ущипнул — или подумал, что надо бы ущипнуть, — себя за переносицу.

Человек, свесившийся из будки танк-паровоза, был одет в какие-то старые кожаные одеяния. Он мало чем походил на машиниста, но по-другому не воспринимался. Возможно, из-за перепачканных сажей лица и рук.

Он улыбнулся, и инженер отшатнулся, ударившись о верхний край отверстия: у машиниста были выбиты все передние зубы. Вместо них блестели острые штырьки, с виду металлические. Что-то чёрное вынырнуло из-за спины незнакомца, щёлкнуло в воздухе и обвило его правую ногу. Как хлыст, как… хвост.

— Фффффф… — издало звук существо. Словно хотело задуть инженера обратно в скальную брешь.

Ноги Фёдор Фёдоровича подкосились. Уже отступая — падая назад — он понял, что на лице машиниста вовсе не сажа…

— Завалить проход, — прохрипел он, глядя в невысокий поток привычного тоннеля.

Над ним кричали, толпились, плыли лица.

Даратан увидел, как от дыры, пробитой буровой машиной и увеличенной инструментами, отскочил губернатор. «Бледный, как труп, — подумал инженер, балансируя на тонком канате сознания. — Как и я… немудрено…»

Было душно. Было жарко. Было страшно.

А потом с той стороны начали падать камни, лавина из осколков и меловой окрошки — несколько мелких кусков отскочили от рваного края засыпаемой пробоины и подкатились к ногам Дарагана. Один из них прожёг инженеру брюки и укусил огнём колено…

«Больно», — практически безразлично подумал Фёдор Фёдорович.

Потом его подхватили под мышки и потащили, раскачивая перед лицом лампой Дэви и о чём-то расспрашивая.


* * *


— Через день, двенадцатого октября, скептики под руководством Рыдзевского исследовали последствия небольшого обвала в западном ходе, пожали плечами и взялись бурить тоннель с восточной стороны. И…

…попали в западный ход, как вы сами догадались, дорогие читатели. Оси ходов в вертикальной плоскости разошлись всего на 4,3, а в горизонтальной — на 12,8 сантиметра. Практически идеальное попадание. Несовпадение полностью нивелировалось при расширении до нужного профиля.

А ещё были самоубийства. Трое рабочих покончи собой спустя три часа после обвала. Одновременно. Лишний шаг вперёд — там, где кончается скала…

Да, мой попутчик поведал действительно непостижимую историю. И вы не обязаны в неё верить.

Он рассказал ещё немало интересного. Но уже доступные любому интересующемуся человеку факты. О том, что Сурамский перевальный участок Закавказской железной дороги известен ещё и тем, что стал первенцем электрификации магистральных линий, и о многом другом…

Тоннель кончается, гаснет свет.

Я размышляю…

Хоронить у нас умели и умеют. Не людей — ффффффакты…

— — —

— Месьё не желает кофе? — попробовал официант.

— Нет. — Человек с ароматной сигарой, не отрываясь, смотрел на картину. — Но я сразу позову вас, если по недоразумению возжелаю этот ужасный напиток.

На холсте, украшающем стену парижского кафе, был изображён рухнувший из окна поезд. Локомотив, пробивший стену вокзала Монпарнас и упавший на трамвайную остановку.

На улице изнывал май, истинные французы стекались на полуденное «манже», которым не пренебрегали даже перед лицом войн и революций («француз может всё, но не может долго быть без еды»), что уж говорить о мирных восьмидесятых 20 века. Замок Консьержери высокомерно возвышался на противоположной стороне Сены. Человек с сигарой продолжал рассматривать картину.

— …не против компании? — спросили слева.

— А?

За столиком сидел пожилой мужчина в идеально-чёрном костюме.

Человек с сигарой не помнил, как кто-то подходил, а уж тем более садился рядом. Кажется, он проворонил даже часть обращённых к нему слов. Впрочем, картина… она крала всё его внимание. Она…

— Вы не находите эту картину околдовывающей? — спросил человек с сигарой у незнакомца, подсевшего за его столик.

Сен-Жермен, а именно им являлся возникший за столиком пожилой мужчина, глянул на холст. Жест приличия, не более. Будучи поклонником многих искусств, он не мог извлекать из живописи ту потаённую суть, присущую любой красоте, — наслаждение. Всякая картина теряла в его взгляде целостность, распадаясь на отдельные мазки. Граф смотрел на следы времени, накладывающиеся, взаимосвязанные, порождающие эхо следующих шагов.

Лишь связи. Порой весьма неожиданные, но всё-таки связи…

Мазки Времени.

— Бесспорно, — согласился Сен-Жермен. — Но это колдовство ещё не случившегося, лишь предопределённого.

— Не случившегося? Ну, знаете ли! Поезд упал, и этот образ завершён полностью, он не оставляет шансов другим возможностям. Это смерть. Это вздох облегчения. Это поверженный титан.

Во взгляде графа возникла насмешливость, широкий лоб, говорящий об опасном разуме, прорезали гордые морщинки.

— Важно не то, что титан упал, а то, где он упал. И как глубоко удар поселился в костях этого места. Вы знаете, что связывает крушение экспресса Гранвиль — Париж в 1895 году, изображённое на этом холсте, и освобождение от немцев Парижа в 1944-м? Какие метки ставят подобные катастрофы на реальностях?

— Нет, но…

— Хотите почувствовать себя машинистом в поезде с отказавшей системой привода тормозов? Тогда — слушайте!

Гранвилль — Париж — Берлин Д. Костюкевич

6.


Поезд ехал из Гранвиля.

Поезд выпал из окна.

Почти стихотворение, почти фантастика.

22 октября 1895 года потерпел крушение экспресс Гранвиль — Париж. Авария случилась на тупиковом Западном вокзале, позже переименованном в Монпарнас.

Пассажирский поезд не смог затормозить на уклоне, прорезал перрон старого вокзала на скорости сорок километров в час, снёс путевой упор, проломил буферным брусом переднюю стену здания и, расколов ограждение узкой террасы, рухнул на улицу, находящуюся десятью метрами ниже железнодорожных путей. Это шокирующее событие произошло ровно в четыре часа после полудня. Событие, помимо прочего, величественное и завораживающее в «артистичности постановки», если вы на безопасном отдалении, на незаконченном выдохе или вдохе лицезреете рождение из кирпично-стеклянных брызг парового монстра и его скорую шумную гибель, если вы не внутри поезда, если вы — не погибшая под обломками женщина.

Локомотив ударился носовой частью о мостовую и, выслушав визгливый крик сцепок, нехотя замер, отыграв финальный акт торможения. Колёса крутились, пар поднимался, пыль оседала. Фрагменты шестидесятисантиметровой стены, разрушенные паровым молотом, были раскиданы по тротуару. Среди кирпичного боя: сломанный тупиковый брус, осколки стекла, бетонные черепки оградки, окровавленное женское тело, крик вокзального люда, выброшенный в пролом на улицу, приваленный обломками.

Из пассажирских вагонов, замерших в станционном зале, стали выбираться перепуганные, растерянные люди. Внизу на площадь рю де Ренн стекались прохожие, скапливались у трамвайной остановки, глядя на припавший к фасаду металлический цилиндр. Приподнимались котелки — в оторопи, в неопределённом почтении к гротескному зрелищу. К окнам соседних домов липли лица. На коньке крыши привокзальной гостиницы застыл чумазый беспризорник.

Над проломленной террасой виднелся край багажного вагона, словно подползшего взглянуть на аварию, а между ним и локомотивом — между первым и вторым этажами — завис тендер. На мостовую капала вода.

Весть о крушении расползалась по району Монпарнас, растекалась по пятнадцатому округу. Танцевальные залы, кабаре, кафе и кабаки вдохнули новость и продолжили жить уже с ней.

22 октября. За прошедшее столетие эта дата знавала разные события. Был совершён первый в истории прыжок с парашютом: Андрэ Жак Гарнерен сиганул с воздушного шара над одним из парков Парижа. Началось Вяземское сражение. В Санкт-Петербурге открылись двери ювелирной мастерской Густава Фаберже. Члены секты, основанной офицером в отставке Уильямом Миллером, узрели Второе пришествие Христа. Центр «Земли и Воли» был разгромлен. «Фаустом» открылась нью-йоркская «Метрополитен-Опера»…

…Потерпел крушение идущий из Гранвиля экспресс. Пассажирский поезд №56, ведомый паровозом №721 (тип 1-2-0: одна бегунковая и две ведущие колёсные пары). Двенадцать вагонов в составе: три багажных вагона, почтовый, восемь пассажирских. Сто тридцать один пассажир. Локомотивом управлял Гийом-Мари Пелерен, машинист с девятнадцатилетним стажем.

— Иисусе, — Альберт Мариэтта, начальник поезда, был бледен. Он спустился на перрон, но никак не мог разжать вцепившиеся в поручень пальцы. — Проверь пассажиров…

Помощнику машиниста, которому адресовался тихий приказ, самому требовалась помощь. Из рассечённого лба текла кровь, заливала правый глаз, помощник машиниста заторможенными движениями растирал её по лицу. Он опустился на корточки у двери и принялся что-то искать в карманах — возможно, сигареты. Из паровозной бригады избежал падения на улицу только он — вместе с начальником поезда до последнего пытался задействовать в вагонах воздушные тормоза Вестингауза.

Как там остальные: машинист, кочегар?

Пыльные лезвия света били в щели между раскуроченной стеной и багажным вагоном. Часы на западной стене загнали в камеру прошлого ещё одну минуту. Продавщица цветов присела у лотка, вслепую собирая упущенные на пол цветы — фиалковые глаза не отрывались от поезда. Вокзальный жандарм пробирался через толпу зевак, голоса которых густо поднимались к перронным фонарям.

Мариэтта заковылял вдоль вагонов.

Это идиот Пелерен перекрыл кран воздушной магистрали, думал начальник поезда, поэтому тормоза не сработали. В остальном его мысли пребывали в разрозненном, плачевном состоянии, словно им не хватало времени, а спешка приносила только ссадины и синяки. В действительности, времени было в избытке. Уже — да. Вот только к чему оно теперь? Утирать кровь и считать трупы?

— У вас всё в порядке? — кричал (так ему казалось, на самом деле он хрипел) Мариэтта в двери вагонов, хватал за рукава ошалевших пассажиров. — Есть жертвы?

— Нет, — отвечали ему.

— Никто не погиб.

— Пару синяков.

— Нет. Вроде нет.

— Слава Иисусу, — хрипел начальник поезда и брёл дальше: — У вас всё в порядке? Есть жертвы?

Так он вышел на улицу, не совсем осознавая, что вагоны закончились, и, обойдя здание вокзала, оказался площади рю де Ренн. Возле паровоза, уткнувшегося буферным брусом в асфальт. Толпа расступилась, пропустила, словно почувствовала его причастность к катастрофе.

Мариэтта остановился напротив сидящего на мостовой машиниста, глянул вверх: слез сам или его спустили? Губы Гийом-Мари Пелерена сочились кровью, на лбу зрела лиловая шишка, размером с манометр. Рядом участливо выжидал пышнощёкий жандарм. Два других накрывали простынёй чьё-то тело, из-под ткани торчала женская нога. Почему-то босая.

Начальник потерпевшего крушение поезда открыл рот, да так и замер, смешался — в горле бурлили одни проклятия, но вид машиниста, его сломанная поза, обречённость в пыльных глазах перекрыли им дорогу. Мариэтта сел рядом, под правым ботинком скрежетнул осколок отбойника-путеочистителя.

— Он сказал, что мы успеем… — произнёс Пелерен, глядя на перемазанные углём руки.

— Что? — не понял Мариэтта. Он будто удивился, что машинист может говорить.

— Он сказал, что успеем… сказал, чтобы я не тормозил на уклоне…

Мариэтта моргнул. Рот наполнился кислой слюной. Он знал, какой вопрос сейчас задаст — даже не он, а его рефлексы, — и очень надеялся получить ответ: «кочегар». В то же время он знал, что услышит совершенно иное.

— Кто? — спросил начальник поезда.

— Тень, — пролепетал Гийом-Мари Пелерен. — Тот, кого нельзя рассмотреть.


5.


Старый вокзал преследовал его в кошмарах. Генерал Дитрих фон Хольтиц уже не пытался игнорировать его зов.

Покрутился на влажных простынях — жар кошмара или душный август? — потянулся за кружкой, выпил остатки холодного кофе по-польски. Молоко прокисло, но генералу было плевать. За окном в предрассветном огне вязнул убогий силуэт Эйфелевой башни, весь Париж тонул в растущем небесном кровоподтёке. Его Париж. Город, который он ненавидел, и над которым имел власть — приказом фюрера был поставлен военным комендантом.

Генерал фон Хольтиц закурил. Гитлер презирал курение, урезал норму табака в солдатских пайках, активно продвигал антиникотиновую кампанию. Фон Хольтиц лично слышал историю вождя: о бедной жизни в Вене, о брошенной в Дунай последней в жизни Гитлера пачке сигарет. Обходясь по несколько дней подряд без горячей пищи, молодой фюрер тратил приличные деньги на сигареты и вот однажды вместо очередной пачки купил себе хлеб и масло. Получились вкусные бутерброды. С отложенных на табак денег даже осталась сдача. И тогда — был Дунай.

Комендант криво улыбнулся. Табак он любил больше женщин. Больше сумасшедшего фюрера. Гитлер хочет, чтобы он разрушил этот город…

С момента прибытия в Париж генерал получил девять приказов уничтожить Париж, похоронить его в руинах. Фон Хольтиц колебался, но понимал, что исполнит волю фюрера, несмотря на весьма вероятное скорое освобождение Франции. Только бы не допустить нового Сталинграда…

Он сбил пепел в кружку.

Сон не уходил, воспоминания о кошмаре продолжали давить каблуками арийское сердце коменданта.

Во сне — он на вокзале Монпарнас. Ждёт прибытия поезда, распятый на тупиковом брусе: руки в стороны, лицом в направлении путей — почти мученик, почти жертва. Вокзальный жандарм сидит на краю перрона и с ухмылкой бросает в генерала патроны. Придирчиво выбирает, шевелит пальцем однотипные цилиндры, затем берёт с ладони один, точно приглянувшийся камушек, и швыряет в лёгкую мишень. Ещё один. И ещё.

— Хватит… прекратите… — скулит фон Хольтиц. Он чувствует приближение локомотива. Костным мозгом, гудящим позвоночником.

Неожиданно он понимает, что это вовсе не жандарм. А — Рауль Нордлинг, генконсул Швеции в Париже.

— Чего вы хотите?

— Освобождения политзаключенных, генерал.

— Это гражданские лица, я не могу вмешиваться… Их отправят в Германию.

Консул качает головой:

— Поезда больше не ходят из Парижа.

— Пять немцев-военнопленных за каждого заключённого, таковы мои условия обмена, — говорит генерал.

Генконсул попадает патроном в плечо коменданта, гадко улыбается.

— Генерал, вы не в том положении, чтобы диктовать условия, — он смотрит в направлении нарастающего гула.

Паровоз… близко. Очень близко. Скоро фон Хольтиц увидит его стальное рыло.

— Вы хотите войти в историю как человек, разрушивший Париж? Хотите начать бомбардировку?

— Что? — генерал не отрывает взгляд от рельс. Бьётся на брусе, рвёт кровоточащие ладони. — Освободите меня! Ну же!.. Вы сами виноваты… этот город… Сопротивление стреляет в моих солдат…

Генконсул подбрасывает на ладони последний патрон, сжимает кулак.

— Люди восстали против правительства Петена. Не против немцев.

— К чёрту! Достаньте эти чёртовы гвозди! Господи…

В этот момент появляется поезд. Каким-то непостижимым образом фон Хольтиц отчётливо видит перекошенное ужасом лицо машиниста. Генерал кричит.

Кричит.

Кричит.

Так громко, что его глаза взрываются, и перед ним расплёскивается тьма, наполненная рёвом пара и смехом генконсула…

Комендант судорожно затянулся.

Сигаретный дым не таял в воздухе, он плыл по номеру, лип к невидимым граням, обволакивал незримые поверхности. Генерал фон Хольтиц в оцепенении наблюдал за меняющейся комнатой.

В метре от кровати возник сидящий за сотканным из дыма столом сотканный из дыма мужчина. Он смотрел на коменданта… со страхом на призрачном сизом лице.

— Кто ты? — сухо спросил генерал.

Губы видения скривились, словно ими управлял кто-то другой.

— Денница.

Человек из сигаретного дыма завалился на спинку стула, руки его сползли со стола, по телу прошла судорога. Комендант нервно затушил сигарету, перекрестился.

— У неверующих столько разных обрядов, — усмехнулся Дым.

Пульс генерала зачастил.

— Что вам надо?

Призрак опустил голову и, как показалось, вздохнул, при этом он исказился, укрупнился. Затем сизое привидение вскинуло взгляд, посмотрело наполненными подвижным дымом глазницами на фон Хольтица — растерянно, испуганно. Наверное, так же как комендант смотрел на него.

— Тебя нет, — сказал Дым. — Тебя здесь нет.

Генерал почти не дышал. Не для того, чтобы обмануть силуэт — Дым его видел, Дым смотрел прямо на него, — вязкий страх стянул внутренности, пережал грудную клетку. Голова призрака постоянно видоизменялась, дым перетекал, густел в одном месте, в другом оставлял похожие на раны просветы. Фон Хольтиц неожиданно вспомнил, как сидел на коленях возле мёртвого друга. Как поднимал его голову, поворачивал, разглядывая разбитый выстрелом череп. Водянистая кровь Федерса на его ладонях, вывалившийся жёлто-серый мозг… Федерс надпилил наконечник пули, прежде чем дуло карабина высосало его жизнь. Его друг хотел умереть. Слишком много чёрных дорог, которые протоптала война, — так говорил Федерс. Фон Хольтиц не мог этого понять.

Лицо напротив…

Тут он понял, что знает его… видел раньше, недавно, в кошмаре…

Лицо машиниста в кабине несущегося паровоза.


4.


От камеры до комнаты, в которую его привели, — сущий пустяк, пара шагов по грязному коридору. Стул — его толкнули на него, вдавили, оставили на холодном металле, прикрученном к полу. Ушли.

Пелерен закрыл глаза, открыл. Стол, за ним другой стул, за ним дверь с зарешёченным окошком. Он смотрел на неё, пока она снова не отворилась.

В допросную просочился угловатый худой человек в костюме мышиного цвета. Лицо — будто приплюснуто, глаза — впалые, мутноватые. Прижимая к груди папку, он постоял у двери, всматриваясь в машиниста, едва склонив голову. Резко кивнул, шагнул к свободному стулу.

Ладони Пелерена покалывало. Он сделал вид, что рассматривает помещение, хотя решительно ничто не заслуживало здесь внимания, разве что густая безнадёга, выраженная в грязных сырых пятнах, в жестоком контакте камня и железа — двери, стол, стулья вдавили в пол и стены, приковали. Но…



Здесь было окно. Хвала небесам, здесь было окно. Завеса из солнечного света висела над стулом напротив, и когда на нём устроился человек с раздавленным лицом, золотистый разлив лёг на его субтильную грудь, словно луч фривольного прожектора.

Следователь открыл папку, сместил верхний лист немного влево.

— Гийом-Мари Пелерен? — сухо спросил он.

— Да.

— Машинист поезда №56, потерпевшего крушение 22 октября 1895 года на Западном вокзале?

— Да.

Узколицый кивнул, извлёк новый лист. В длинных пальцах появилась ручка с золотым пером, на столе — серебряная чернильница с крышечкой. Когда солнце скрывалось за облаком, во впалой груди следователя селились тени, будто заползали в пролом. Человек с раздавленным лицом задал несколько вопросов о биографии Пелерена. Не спрашивал — констатировал, требуя подтверждения, как артист аплодисментов. Родился там-то, тогда-то, родители такие-то, поступил туда-то в таком-то? Машинист едва успевал отвечать: да, да, да…

Появлялось солнце, и следователь таял, его голова отделялась от тела золотой гильотиной. Перо поскрипывало, оставляя на листах какие-то пометки. Вводные вопросы закончились.

— Время отправления состава из Гранвиля?

— Около девяти утра, — облизывая сухие губы, сказал Пелерен.

— Точнее.

— Пятьдесят пять минут девятого.

Кивок. Чернильная пометка.

— Время прибытия в Париж? По расписанию.

— Без пяти четыре.

— Почему опаздывали?

— Проблема с масляным насосом, — соврал Пелерен. Следователь поднял на него мутный взгляд — почувствовал, почуял.

— Вы уверены?

— Да…

Машинист был уверен лишь в одном: рассказывать человеку напротив о Том-кого-нельзя-рассмотреть он не мог. Уже имел глупость поделиться этим (бредом?) с начальником поезда. И увидел — страх.

В паровозе был… призрак. Он выскользнул из топочного отверстия вместе с искрами и прятался в углах будки, облепленный угольной пылью. Каждый раз в противоположном взгляду углу. Когда машинист тянул за рычаг подачи пара, призрак тихо смеялся. Переднее смотровое окно отражало его танец. А потом Тень открыла дверцу в сознание машиниста и лопатой угля нырнула в жар мыслей.

— Именно поэтому вы не стали тормозить на уклоне? Нагоняли график?

— Да.

Непроницаемое лицо. Кивок. Скрип иридиевого наконечника.

Тучи, видимо, водили вокруг тюремных стен хоровод, по очереди заглядывая в узкое окошко. В тот краткий момент, когда одно облако сменяло другое, солнечные лучи прорывались в допросную и делали человека с раздавленным лицом полупрозрачным.

— Так… — Следователь поиграл с записями, будто исполнял чудной номер — жонглирование бумагой на плоскости стола. — Торможение на уклоне обязательно, об этом говорит инструкция. Иначе скорость превысит граничные нормы. — Никакого намёка на вопросительную интонацию. Пелерен всё равно кивнул. — Что, собственно, и произошло. Грубейшее нарушение техники безопасности. Грубейшее. Так… Для предотвращения катастрофы начальником поезда Альбертом Мариэттой были предприняты попытки экстренного ручного торможения тормозом Вестингауза. Открытие концевых кранов не дало результата. Гийом-Мари, у вас имеются соображения по поводу причин такой неудачи? Неисправность? Перегрев тормозных колодок, возможно, плохо подобранных, и поэтому не справившихся на длинном уклоне?

Несмотря на явный сарказм, расплющенное лицо не выражало ровным счётом ничего.

— Я отключил тормоза, — сказал машинист.

— Вот как, — следователь поднял мутноватые глазки. — Почему же?

«Потому что мне приказал призрак».

— Потому что того требовала инструкция. Воздушные тормоза не рекомендуется применять на уклоне. Я просто не уследил за ростом скорости. А когда подал воздух в тормозную магистраль… было поздно.

Скрип, нет, скрежет пера. Тишина.

— Просто не уследил? Просто? Шесть человек пострадало. Пассажиры поезда, пожарные, служащие вокзала. Погибла женщина. Мария Августина Оглар, продавщица газет. Сорок восемь лет. Её ударило упавшим осколком стены. В тот день она подменяла своего мужа в киоске. Хотите узнать, что сказал её супруг, хотите? — Пелерен не хотел. Следователь это знал, он продолжал: — Вот. «Она была убита на месте… в то время когда она сидела и вязала, на ступеньке… Я остался с двумя детьми».

— Мне очень жаль.

— Разумеется.

— Если бы…

Человек с раздавленным лицом заткнул его движением руки, небрежной отмашкой.

— Расскажите мне о воздушном тормозе Вестингауза.

«К чёрту… ты всё прекрасно знаешь и без меня».

Внутри машиниста шевельнулась тень. Пелерен испугался. Пелерен успокоился.

— Это система привода тормозов, которая использует сжатый воздух. Запатентована в семьдесят третьем…

— В семьдесят втором.

— На поршень в цилиндре давит сжатый воздух. Поршень прижимает тормозную колодку к колесу локомотива или вагона. Компрессор локомотива подаёт сжатый воздух от вагона к вагону через систему труб, магистраль, соединённую между вагонами гибкими вставками.

— Что произойдёт, если нарушится герметичность магистрали?

— Начнёт падать давление, про надёжное торможение стоит забыть. Чтобы этого избежать в вагонах имеются воздушные резервуары и управляющие клапаны. Их почему-то часто называют «тройными», но это ерунда. Главных функций у клапана две — жать на тормоза и отпускать их.

Следователь улыбнулся краешком маленького рта — маленькое жестокое чудо.

— На «тройное клапанное устройство» в своём патенте ссылается сам Вестингауз. Потому что устройство состоит из трёх элементов: тарельчатого клапана, забирающего воздух из резервуара и подающего в тормозной цилиндр, клапана заполнения резервуара и клапана, освобождающего тормозные цилиндры. Продолжайте. Расскажите, как работают тормоза.

Пелерен смотрел на стол.

— Когда нужно сбросить скорость, машинист открывает тормозной клапан, который соединяет воздушную магистраль поезда с атмосферой. Давление в линии падает, тормозные цилиндры срабатывают. Если закрыть клапан, компрессор восстановит давление в линии, вагонные тормозные цилиндры откроются. Тормоза высвободятся, резервуары наполнятся. Именно поэтому при малейшем повреждении воздушной магистрали, неважно где, да на любом участке, поезд немедленно остановится.

— А при разрыве состава?

— Тем более.

Кивки. Жалобы пера.

— Почему вы не сетовали на неисправность тормозов, тройных клапанов? Не пытались себя защитить?

«Я пытаюсь. Правдой. Частичной правдой».

За глазными яблоками Пелерена зрел чёрный шторм. Тот-кого-нельзя-рассмотреть занимал место у приборов.

— Это было бы дачей ложных показаний… («Первая же техпроверка выявит мою ложь») Мне безумно… жаль… эту женщину… тех…

А потом всё стало нестерпимо белым. Свет хлынул в помещение, словно стена за спиной Пелерена рухнула, а солнце яростно вспыхнуло в последний раз, дабы запомниться во всей красе.

Человек с раздавленным лицом растаял. Его искалеченная голова, худые руки, продавленная грудь исчезли в ослепительном потоке. Исчез стол и стена с дверью. Словно их смело, унесло прочь.

Пелерен боялся повернуться («Не ослепну ли я?»). К тому же, не мог. Он больше не владел своим телом. Превратился в наблюдателя.

В косых клинках света плясали пылинки, кружил мусор: чернильные капли, клочки бумаги, клубки волос, куски штукатурки. Всё это сложилось в фигуру и некое подобие ложа, на которой устроился демон из мусора.

Потрясение машиниста было настолько сильным, что на мгновение лицевые мышцы вновь повиновались ему, отразив охвативший его ужас.

— Кто ты? — спросил сухим голосом мусорный демон. Чернильные шарики плавали в слепленных из пыли гнёздах глазниц.

Удар. Пелерена вытолкнули окончательно. Он услышал звук собственного голоса, искажённый, наполненный треском льда, далёким колокольным звоном:

— Денница.

Услышанное слово привело его в восторг, заставило дрожать на краю собственного сознания, бестелесного, жалкого. На какое-то время оно заполнило своим эхом всё вокруг.

— У неверующих столько разных обрядов. — Снова его голос. Раболепно служащий другому.

Пылинки горели, плыли, жили. Мусорный демон казался испуганным. Почему? Он сделал какое-то движение, похожее на то, как тушат сигарету. На пол посыпалась штукатурная крошка.

Демон о чём-то спросил. «Что вам надо?»

Пелерен понял, что снова остался один — в своём теле. Это осознание принесло панику. Больше никто не стоял между ним и мусорным демоном.

— Тебя нет, — сказал машинист. — Тебя здесь нет.

Он даже закрыл глаза и помотал головой. Не помогло.

— Кто… вы? — прошептал он.

— Комендант Большого Парижа, — ответила Пыль. — Я видел тебя… во сне.

— Что?

— Ты вёл поезд…

Внутри Пелерена открылась сосущая воздух дыра, из неё разило холодом.

— Вокзал, — прохрипел демон. — Почему он мне снится?

Пелерен не успел ответить (а он открыл рот, хотя и не знал, что именно скажет). Он почувствовал новый приступ слабости, головокружение. Радость. Сознание машиниста отбросили в сторону.

— Сдай Париж, — против его воли сказали собственные губы.

Внутри него зашевелилась тень… и шагнула в голову коменданта.


3.


Генерал фон Хольтиц проснулся в холодном поту, захлёбываясь немым криком.

Было светло. В высокие окна продавливался новый день. В комнате стояла дурманящая духота, висел сигаретный дым.

Никого.

Комендант с трудом встал и уже собирался распахнуть окно, когда в коридоре раздались крики. В комнату ворвался краснолицый обер-лейтенант Катер. Застёгнутая криво шинель, раззявленный ворот, моргающие красные глазки.

— Горит Министерство! Наши батальоны сдаются…

Фон Хольтиц бросился к окну. Колонна короткоствольных «Шерманов» под французскими флагами стояла высоко по улице, словно присматриваясь к окнам отеля «Мёрис». Слева, за крестами далёкой колокольни чёрный столб дыма коптил небо. Генерала замутило.

— Какое сегодня число?

— Мы сожгли колонну на проспекте Клебера… Генерал?

— Какой день?!

— Двадцать пятое августа, генерал…

— Два дня… Меня не пытались разбудить два дня?!

Обер-лейтенант выглядел раздавленным.

— Генерал… как два дня? Я не понимаю… Вчера внизу… собрали, ждали атаки с самого утра… телефонной связи со штабом и фронтами не было, и вы…

— Вон, — тихо приказал комендант.

С улицы накатывал шум боёв. Как он мог не слышать его раньше?

Фон Хольтиц опустился на кровать, обхватил руками голову, но тут дверь снова распахнулась.

— Генерал, у меня послание, — сказал фон Арнэму, адъютант коменданта. — Передали через консула.

Генерал прочитал послание. Полковник Биллотт требовал сдать Париж, обещал защиту и сохранение ценностей генерала.

Лейтенант фон Арнэму ждал. Фон Хольтиц перечитал ещё раз.

— Сколько у нас людей?

— М-м… боюсь, что точная цифра…

— Здесь! На защите отеля!

— Половина батальона, генерал. Около двухсот человек.

Генерал закрыл глаза. Его отёчные щёки казались серыми, правый глаз подёргивался. Что-то шевельнулось внутри, скользнуло под шторками век, скроенная из теней фигура, всё время ускользающая, копошащаяся на периферии…

Комендант Большого Парижа странно улыбнулся уголком рта. Принимать решения легче — когда ты не один.

— Я принимаю требования, — сказал он. Встал, влез в бриджи с кантом и лампасом, стал застёгивать мундир. «Крымский Щит» — на рукаве, «Германский Крест» в золоте — на груди. — При одном условии…

— Генерал?

Фон Хольтиц надел фуражку, стал возиться с поясом из блестящей алюминиевой парчи; пояс украшали две тёмно-зелёные с синевой полосы, на овальной пряжке из позолоченного алюминия в обрамлении дубовых листьев гордо сложил крылья орёл вермахта.

— Мы сдадимся с почестями. С гнусными, но всё-таки почестями. Постреляем для вида. Они в нас, мы в них. Так и передай. Пусть атакуют… Пусть…


Да будет так.

Французы атакуют отель «Мёрис» в четырнадцать часов тридцать минут. Тремя группами полковника Варабио: по направлению к Тюэльри, к авеню Опера, центром — в лоб отеля.

Формального боя, предложенного немецким генералом, не выходит. Сопротивление оказывается более чем жестокое, но, в конце концов, все точки отпора взяты в плен. Уничтожены пять бронированных машин, одна «Пантера» и около двадцати грузовиков. Первым в контакт с комендантом вступает лейтенант Карше. Французский офицер препровождает сдавшегося генерала в машину полковника Биллотта. Фон Хольтиц смотрит под ноги, пинает каску с такой же эмблемой, что и на пряжке его офицерского пояса. Каска с орлом вермахта пьяно кружится в пыли.

— Вы просили о бое чести, — говорит полковник Биллотт, когда машина трогается. Он не смотрит на немецкого генерала. — И что же? Я потерял слишком много людей для почётного боя! Вы не выполнили соглашение. Не знаю, что теперь смогу для вас сделать.

Во время захвата немецкого батальона вторая дивизия потеряла пятерых, шестнадцать человек были ранены.

— Я не мог… — шепчет фон Хольтиц. — Он был голоден…

Биллотт с презрением отворачивается к окну. Он не собирается говорить с сумасшедшим.

Они едут на вокзал Монпарнас, где расположился штаб генерала Леклерка, командующего «чернокожей дивизией» (французы не любят вспоминать об этом, но столицу отвоёвывали в основном африканцы). Грузно поднявшись по ступеням и оказавшись внутри, фон Хольтиц ведёт себя странно. Он пугливо смотрит на пути, на большое окно наружной стены, его бьёт мелкая дрожь, в свете перронных фонарей его лицо похоже на грязный воск.

Бои в городе продолжаются, но трясущаяся рука немецкого генерала подписывает акт о капитуляции. Бывший комендант Большого Парижа сдаётся командованию союзников.

А ещё он начинает смеяться.


2.


После допроса Гийом-Мари Пелерена отвели в камеру. Заключённый не проронил ни слова, безвольно опустился на койку, закрыл глаза.

Оставшаяся после ухода Тени пустота невыносимо разрасталась внутри. Она вытесняла воспоминания, выжигала, как воздух, волю. Тот-кого-нельзя-рассмотреть покинул его — а самого машиниста осталось слишком мало.


1.


Смех ушёл.

Он не смеялся почти двадцать два года.

На Баден-Баден опускалась ночь. Генерал фон Хольтиц чувствовал приближение пустоты. Стремительное и неминуемое, как летящий без тормозов экспресс. Скоро он останется один — в своём немощном дряблом теле. Один на перекрёстке чёрных дорог.

Старик свернулся калачиком на жёстком диване, припал ртом к пульсирующей вене и стал грызть худое запястье…


0.


…с тяжёлой, отравленной воспоминаниями кровью, ты вытек наружу.

Существо, Тень, Призрак, Тот-кого-нельзя-рассмотреть, ты пробежал по коньку истории, скользнул к разжелобкам действительностей, по свесам судеб скатился в туман неопределённостей.

Остался нечётким пятном на периферии…

Тебя никогда не было. Как и Парижа, разрушенного нацистами в августе 1944 года. Как и экспресса Гранвиль — Париж, благополучно прибывшего на станцию Монпарнас 22 октября 1895 года.

Этой вялой реальности всегда нужна встряска, пощёчина — тогда появляется возможность увидеть её временный испуг, уцепиться за его трещины.

Этому чёртову миру нужен грохот и шок — тогда он замирает, на секунду задумывается, запоминает.

Этим чёрствым, жестоким сердцам нужен яркий образ, прожившая полвека картина, слепок катастрофы — тогда они поверят и в причастную к ней сущность, не смогут отвергнуть её зов, на время сделают тебя властным.

И ты снова взломаешь хрупкую систему времени и событий, выправишь историю.

Очередным разрушением: стены или человеческой воли.

Словами, из которых выпустили кровь.

— — —

Они встретились будто бы случайно. В 1926 году. В пробудившемся от весны Риме. На улице Корсо, широкой каменной лентой соединяющей пьяцца Венеция и пьяцца дель Пополо, и ещё помнившей эхо копыт конных состязаний, последние из которых состоялись здесь почти полвека назад.

Случайно…

Чарлз Уэбстер Ледбитер, рукоположенный в епископы Либеральной католической церкви, не верил в случайности. Особенно, когда дело касалось таких непостижимых личностей, как восточный адепт Сен-Жермен.

— Епископ, вы закончили свою книгу? — спросил Сен-Жермен, ведя Ледбитера на холм Пинчо.

— Работа близится к завершению.

— «Жизнь, скрытая в масонстве»… — словно попробовал на вкус Сен-Жермен, — отличное название, просто отличное.

Ледбитер скрыл удивление: он был уверен, что нигде не упоминал название книги, над которой работал.

Сен-Жермен, идущий справа и немного впереди, уже рассуждал об изъянах современного общества. Он ничем не отличался от любого итальянского джентльмена: одеждой, походкой. Идеальное вкрапление в мозаику римского дня. Тем не менее, епископ мог легко представить Сен-Жермена в камзоле и напудренном парике, таким, каким его изобразил Жан-Батист Готье-Даготи в… 1784 году.

В саду, где они присели на каменную лавку, пела вода — сады Рима немыслимы без воды, так же, как и без скульптур, арок, античных колон, мрамора и террас. Воздух благоухал персиком, абрикосом, миндалём, вишней, гранатом, жасмином и розами.

Сен-Жермен говорил о науках, дипломатии, переворотах и войнах.

— Мир едва не захлебнулся ужасом последней войны, — позволил себе редкое замечание Ледбитер.

Над довольно крупным носом Сен-Жермена порхала бабочка.

— Чтобы наткнуться на ужасть мировой войны, можно двигаться в двух направлениях. В прошлое или будущее.

— Человечество снова ждёт это страшное предупреждение?

— К сожалению, это вовсе не предупреждение и даже не намёк. Всего лишь припадок. Дурной сон, в котором можно гибнуть и воскресать, гибнуть и воскресать — бесконечно.

— Война… — произнёс Ледбитер, едва слышно, самому себе. Тут же встрепенулся, как человек, которому предстоит слишком много дел. — Как скоро начнётся новая война? Через десять лет? Двадцать? Кто и на чьей стороне будет сражаться? Кто победит?

— Это не так важно, поверьте. Можно знать, какие мышцы и когда сведёт судорога, но, если тело вынужденно постоянно двигаться, оно пострадает в любом случае. Упадёт, рухнет, чтобы снова подняться и побежать. Чтобы хотя бы попытаться…

Ледбитер молчал. Сен-Жермен любил говорить длинными монологами, и епископ старался не прерывать их. Ледбитер подозревал, что порой собеседник не слышит его. Глаза Сен-Жермена блуждали где-то вверху, над фонтаном из старых валунов, вокруг которых щетинились кусты шиповника.

— Вы никогда не замечали, что История похожа на сумасшедшего бегуна, одержимого самим движением, а не финишной чертой? Или на неуёмного рассказчика? Который всё говорит и говорит, в его рассказах нет ни начала, ни конца, но он не замечает этого… но возможно, это лишь главы одной большой рукописи, возможно… Кстати! Для вас у меня припасена одна история. Быть может, она хоть немного развеет ваше любопытство, поскольку случилась в ближайшем будущем, во время одного из дурных снов человечества — во время войны.

И, что бы вам ни почудилось в тёмных углах повествования, эта история о небе.

Чума А. Жарков, Д. Костюкевич

«Почему всё не так? Вроде всё как всегда:

То же небо — опять голубое,

Тот же лес, тот же воздух и та же вода,

Только он не вернулся из боя…»

Владимир Высоцкий.

1.


Снятые с предохранителя гашетки, включённая рация и микротелефонный щиток. Неслышное в кабине рявканье зениток. Смертоносные окрики с окраины города, привычная встреча.

После долгого полёта на бреющем, Устюгов поднял Ил-2 на восемьсот. За остальными. Хорошая высота перед атакой — это сила предстоящего удара.

Мерное гудение движка, скрип ремней, терпкий запах масла и внимательный взгляд вперёд, туда, где за бронестеклом распускаются чёрные бутоны взрывов. Перевёрнутые цветки. Десятки стволов бьют с земли в одну точку — зенитная артиллерия. Истребителей у люфтваффе на всех не хватит, а пушек — этого добра у немцев с запасом.

В эфире мат-перемат. Связь со стрелком паршивая. За спиной коротко огрызается пулемёт УБТ.

Стрелка звали Костя, он сидел на поперечной брезентовой лямке, мокрой спиной к бронеперегородке заднего бензобака, вцепившись в рукоятки крупнокалиберного товарища. Устюгов видел это затылком, через все препятствия и собственную собранность, научился видеть — «голого» по пояс друга, уязвимого для настырных немецких пушек и пулемётов, которые легко пробивали обшивку вокруг единственной бронеплиты, защищавшей стрелка со стороны хвоста.

Устюгов подал в баки углекислый газ, закрыл шторки маслорадиатора, увеличил дистанцию и начал маневрировать. Штурмовики эскадрильи заметались в чёрных шапках, стали плавно терять высоту.

— Заходим! — крикнуло радио.

Воздух непрерывно вздрагивал. Ориентируясь через полуслепой глаз форточки по ведущему, Устюгов нырнул за машиной комэска Акундинова.

Вышли на цель. Ударили по танковым колоннам. Самолёт капитана облегчился бомбами. Устюгов отгрузил фашистам по интуиции — никакого совмещения перекрестия на стекле со штырём-мушкой на капоте, — просто дёргал за «сидор». Принимайте, гады!

Избавившись от бомб, он продублировал сброс и поставил ручку АСШ на предохранитель. Штурмовики восьмёрки собрались в круг, Устюгов снова оказался за Акундиновым.

Гимнастёрка липла к телу — дырявая, прогнившая, жёлтая, что зубы комэска, но родная, счастливая, полётная, как благословение матери. В кабину — только в ней. Никаких орденов — здесь они ничего не значат.

И снова штурм.

На второй заход выложили немцам остатки: РС, пушки, пулемёты. Ударили по танкам, по пулемётным трассам пустили реактивные снаряды. Разбуженный огнём, заработал кинофотопулемёт, фиксируя подбитую технику и горящие машины. На выходе подключился Костя — прошерстил врага из универсального «Березина».

— Так им, Костян, так, — выводя самолёт из атаки, напутствовал Устюгов сквозь стиснутые от перегрузки зубы.

От земли шёл коричневый дым, смешивался с лебедиными облаками и чёрными плюхами зенитных снарядов. А потом ударило, раз, другой, возможно, третий. Качнуло, ослепило…

Лобовое стекло лопнуло и почернело, что-то жгучее и юркое царапнуло висок, в лицо вонзились осколки бронестекла, на гимнастёрку потекла кровь.

Устюгов перехватил ручку управления, сжал до боли в пальцах. Ещё удар — и голодная чёрная клякса над левым крылом: рванула, проглотила, кинулась взрывной волной в сторону кабины стрелка. Град осколков по обшивке, по броне. В крыле истошно свистела огромная дыра. Болели лицо и спина.

Не переставая работать педалями, Устюгов ударил по кнопкам, крикнул в микрофон. Световая сигнализация умерла — порвало. Связи со стрелком не было, но Устюгов продолжал звать:

— Чума! Как? Костян! Чума! Что у тебя? Жив? Чума!

Самолёт плохо слушался рулей, но держался. Группа ушла. Никого. Внизу — лес.

— Чума, держись, дотерпи… Возвращаемся… домой идём…

Устюгов тянул к аэродрому. По интуиции, на жилах, на раненых крыльях, на аритмии поршневого сердца. Из люков патронных ящиков вывалились пулемётные и снарядные ленты, болтались металлическими гирляндами, молотили разодранное в щепки крыло.

В кабине удушливо пахло электросваркой. Устюгов старался не думать о том, что за спиной, — Костя жив, просто срезало связь, и нечего! — как некогда он научился не думать о бензобаках, о наполненных бензином неприятных соседях, расположенных спереди, сзади, под сиденьем… когда вокруг бой, когда огонь…

Движок работал скверно — звук сместился в больной хрип. Когда до аэродрома оставалось километров десять, из-под ног повалил дым. Запахло горелым, полыхнуло. Устюгов выключил мотор и стал планировать. Вспомнилось Саратовское училище, где они с Костей вставали на крыло… вдвоём. И если бы он тогда вытянул… эх… если бы.

Дотянули. Доползли, пачкая дымом рыхлое небо. Чтобы не разбить голову, Устюгов упёрся ногами в приборную панель. Сели на живот, без посадочных щитков, почти не упали, почти мягко, лишь немного повредив корзину масляного радиатора, как выяснилось позже.

Позже…

Не чувствуя веса брони, Устюгов сдвинул тяжёлый фонарь, выскочил на плоскость и стянул со лба лётные очки, в которых почти ослеп. В пробоинах на крыле было видно траву. Костя Чумазов висел на привязанной проволоке-струне; брезентовый лоскут, служивший сидением, оторвался у правого борта. Скверно так висел, в крови, неподвижно, лицом от Устюгова, словно обиделся. Если бы так, если бы просто обиделся, если бы жив…

Устюгова опередили. Взобрались на крылья, откинули разбитый фонарь, вытащили стрелка из прострелянной лохани, бережно передали на землю. Лётчик спрыгнул следом, пошатнулся от внезапного головокружения, сел на корточки, прошептал: «Как он?».

Ноги Кости — чёрно-красные, изуродованные осколками. Лица по-прежнему не видно, или эта алая рана…

Потемнело в глазах, в ушах зазвенело, ноги сделались ватными. Визгливо остановилась санитарная машина, но было поздно — кто-то из ребят сказал:

— Мёртв.

И Устюгов умер вместе с другом.

Там, на взлётной полосе его не стало на какое-то время. Никто этого не заметил. Девочки-санитарки окружили его колючим теплом и едва уловимыми спиртными парами, вытащили пинцетом осколки стекла, промыли лицо и царапину на спине, перевязали. В их пальцах бился пульс непрерывного огня, в словах грохотало небо, в глазах раскрывались чёрные цветы.

Одна из девочек сказала что-то ласковое и звонкое. Она пахла горными ромашками, далёкими и холодно-весенними, над которыми редко проносятся железные крылья — так пахнет дымка счастья.

И тогда пилот Юрий Устюгов вернулся, воскрес, а стрелок Константин Чумазов, по прозвищу Чума, — нет.


2.


В бывшем деревенском доме культуры, ставшим для пилотов временной казармой, вязко текло время. Жёлтое пламя, срывавшееся со сжатых губ стоявшей в центре стола гильзы, освещало помещение, скупо, обидчиво. Стены отзывались тенями.

Сидели молча. За день потеряли четверых: трёх стрелков и пилота. Ещё один экипаж не вернулся, но ребят ждали, надеялись на благосклонность неба, боялись спугнуть тщедушную надежду. Видели, как дымит, уходит вниз, отстаёт… но, вдруг дотянул, доковылял до своих…

— Пополнение завтра прибудет, — нарушил молчание замполит.

Заскрипели сапоги, вздохнули половые доски, прерывистым басом раздвинулись стулья.

— Я что не так сказал? — удивился замполит. — Ребят? Вы чего? Вы куда?

Хороший он был мужик, правильный. Заменял пилотам отца-батюшку и родину-матушку одновременно, в зависимости от ситуации. Мог выслушать, посоветовать, помочь. Теперь он изумлённо вертел головой, провожая зелёные сутулые спины.

— Вы чего, ребят? Рано же ещё…

Остался лишь Устюгов: сидел в углу, погружённый в дно пустого стакана, и молчал. Замполит нахмурился, встал, поправил рубаху и, выпятив живот, шагнул к лётчику.

— Ну, давай! Что ж со всеми не ушёл? Вали уж! Ишь ты, нежные они стали, война идёт, немец целые деревни жгёт, детишек расстреливает, люди сотнями…

— Гусь, — Устюгов поднял глаза, — не начинай.

Гусев не любил, когда пилоты зовут его «Гусём», да что пилоты, ещё в школе не любил — щедро зажигал за такое на лицах одноклассников фонари. Замполит сжал губы, прищурился и вдохнул через нос.

— Извини, — дёрнул головой Устюгов. — Тяжело мне… ведь мы с училища, понимаешь, не виделись. Друзья были с детства, школа, училище… вдвоём записались, летать хотели. Понимаешь, летать хотели! И ведь только вчера его к нам, а утром вылет, задание… даже поговорить не успели… как следует поговорить…

Устюгов поставил стакан на скамейку и опустил руки, точно два ремня.

— Понимаю, — кивнул замполит. — Как же он так?

— Что?

— Стрелком?

— Да такое дело… в несчастный случай попал, первый раз без инструктора, на утёнке». Поднялся хорошо, выполнил фигуры положенные, а на посадке не задалось, носом клюнул, может, яма, может, сам он… виноват был, но клюнул, да плохо так… ну, мы подбежали, инструктор ревёт, как шатун. Самолёт хоть и старый, но с него ж потом спрос… вытащили дружка моего, голова в крови, подлатали да отправили в госпиталь. А нас утром на фронт. Тогда его последний раз и видел.

Устюгов потёр лоб.

— Ещё помню, несём его, с носилок кровь капает, мы же как могли перевязали, бинт аж чёрный, а он увидел меня и затянул: «и в жаркое дело, спокойно и смело, иди, не боясь ничего».

— Из фильма?

— Да. Мы когда пацанами были, после выпускного пошли в киношку. Первый раз за деньги, как взрослые, на «Остров сокровищ», а там песня такая была. Мы это кино смотрели раз сто, заберёмся с пацанами на забор и смотрим. Михалыч нас шукал поначалу, а потом… чего шукать, уж видели сто раз, да и чего с нас взять? А там девушки в белых платьях, офицеры, лётчики… знаешь, как нам тогда такими же стать хотелось? Эти крылья на плече, в темноте как звёзды… — Устюгов вздохнул, — сверкали. Дотянуться бы! И мы эту песню наизусть. А потом до крика: «в жаркое дело, спокойно и смело…», как гимн. Наш с Костяном гимн. И вместе в училище записались. Его родители тогда шумели, не хотели отпускать, у него семья… инженеры все… И вот он лежит, и поёт, а с бинтов кровь капает, понимаешь? Я тогда понял: с Чумой всё будет хорошо, ещё полетаем.

Устюгов замолчал, заходили на щеках желваки, он посмотрел на присевшего рядом замполита, заглянул в глаза:

— А его в стрелки! В стрелки, понимаешь?!

— Наверное, после ранения…

— Наверное… — Устюгов проверил один пустой карман, другой. — Вот и полетали… «иди, не боясь ничего»… есть?

Замполит достал и протянул папироску.

— Спасибо. А-а…

— Сейчас, — Гусев выудил из кармана американскую «Зиппо», ловким движением большого пальца откинул крышечку и чиркнул. Один раз, второй — одни искры. — Сука, не нравится ей наша советская соляра, отрыжка буржуазная.

— Да и выкинь ты её, наши спички надёжней.

— Не могу. Память. Брат подарил.

— Как он?

— Погиб.

— Погиб. — Устюгов подошёл к чадившей гильзе и прикурил от стройного язычка пламени. — Извини, Виталь Иваныч… извини.

— Да война эта чертова, будь она неладна.

— Война…

Устюгов сел рядом и оба замолчали.


3.


Боевой вылет штурмовика — рутина. Отработанная до автоматизма рутина. Действия лётчика на земле и в воздухе: подготовка, взлёт, сбор, выход на цель, атака «по ведущему», отход.

Память не слишком усердствует в бережном хранении таких архивов, смешивая их в обобщённую картину боевого дня. Запечатлеваются другие моменты. Когда рутинность ломается под ударом пуль, когда останавливает свой привычный бег, вторя отказавшему двигателю, когда всё решают секунды.

Сам бой — вспышка, длиной от пяти до пятнадцати минут. Остальное — лишь ожидание её яркого пламени и «восстановление зрения» после угасания.

Остальное — жизнь.

С тем, что осталось. Со смертью друзей и товарищей.


Дождь зарядил с утра. Настойчивый шёпот капель за окном пробирался сквозь мембрану сна, и губы пилотов трогали лёгкие улыбки. Спали через «не могу»: вскакивали по биологическим часам, прислушивались к дождю, снова заворачивались в серые одеяла. Раз нелётная, значит можно.

Весь день курили и ждали обоз. В обед дождь закончился, и вместе с жёлтыми лучами солнца в расположение части вползла телега под управлением седого старика, лицо которого пряталось за лохматой бородой. Цокнув на кобылу, старик осмотрелся и крикнул:

— Приехали, кажись.

Из телеги высунулась чья-то голова и растянулась в широченной улыбке.

— Вот маладэц, дарагой, вай, маладэц, сто лет тибэ нэ хворать, дарагой. Падъём, джигит, прибыли, поднимайся уже, вставай, праклятьем заклеймённый. Падъём, тибэ гаварят.

— А? Что? — из телеги поднялась вторая голова.

— Приехали, гаварю, вот ани, горбатые наши.

Со стороны казармы донеслись удивлённые крики:

— Гоги! Наш Гоги вернулся, ай джигит! И Лапоть! Целы-таки, бродяги!

Пропавший вчера Гоги выбрался из телеги, почесал заросшую грудь через дырку в гимнастёрке и с довольной ухмылкой стащил с повозки большой мешок. Мешок брыкался и хрюкал. Подбежали товарищи.

— Гоги! Лапоть! Живы!

— Так точна.

— Ну! А это что?

— А это, дэти маи, барашык. Слушай, шашлик вам будэт, а!

— Так то же парась?! Хрюкает же…

— Э-э? Зачем говарыш парась? То барашык, — Гоги развязал узелок, и в отверстие высунулась розовая морда, задёргала пятачком и противно взвизгнула, — толька бритый.

Все дружно засмеялись и потащили уцелевшего пилота в дом. За ними, чавкая сапогами по лужам, двинулся стрелок.


Штабной обоз прибыл в сумерках. Натужно рыча двигателями, полуторки отчаянно месили раскисшую землю. Дорога дыбилась, словно кошачьи спины. Издалека могло показаться, сквозь морской шторм прорываются катера, освещая путь полуслепыми от налипшей грязи фонарями.

На машинах привезли продовольствие, почту и обещанное пополнение.

Комэск Акундинов выстроил всех на взлётном поле и провёл перекличку. Три пилота, пять стрелков, один механик. «Старики» расселись вдоль стены; курили, разглядывали молодняк, подшучивали. Устюгов сидел внутри здания и молчал под чужие рассказы. Вошёл политрук.

— Утюг, здесь? Твой стрелок прибыл. Иди, знакомься. Давай-давай, выползай из норы.

Устюгов нехотя встал, надел пилотку и направился к Гусеву.

— Да брось ты, Виталь Иваныч, какая нора?

— Давай-давай, смелее.

Улица встретила темнотой и прохладой. От земли тянуло увядающей травой и грязью. Устюгов остановился, вставил в рот папиросу и бросил быстрый взгляд на бесцветную в темноте рубашку, контрастную полосу ремня, сапоги…

— Товарищ старший лейтенант, разрешите обратиться.

— Обращайтесь, — вздохнул Устюгов, хлопая себя по карманам в поисках спичек.

— Рядовой Контантин Чумазов, прибыл в распоряжение…

— Что? — перебил его Устюгов. — Кто?!

Он сплюнул папиросу:

— А?! Это кто? Разыгрывать меня, блять, вздумали?! — приблизился на шаг, вперился в лицо рядовому и вздрогнул. Отступил, провёл рукой по волосам, пилотка упала за спину, он качнулся, отошёл к стене, упёрся плечом, нагнулся, поднял пилотку, развернулся и, шатаясь, пошёл прочь.

— …вашей части, — медленно закончил рядовой. — Товарищ старший лейтенант?

— Иди спать, завтра в бой, — раздалось в ответ.


4.


Утром Устюгов попытался найти своего нового стрелка, но не смог. Тот подбежал перед самым вылетом, когда Юрий уже сидел в кабине, проверяя закрылки.

Взлёт. Сбор. Тишина в эфире, презрительный взгляд на переговорное устройство.

К цели подошли со стороны рассвета. Акундинов вывел чудным маршрутом: краем, оставив вражеский аэродром позади, а после, махнув крылом, заложил на девяносто.

Не уберегло.

На подходе штурмовиков встретил шквал зенитного огня. Близкий взрыв снаряда достал капитана — самолёт удивлённо вздрогнул, вспыхнул и, оглушённый, клюнул носом. Устюгов видел, как штурмовик Акундинова, рисуя в небе чёрный след, уходит в последнее пике. Слишком крутое, слишком обречённое. Лётчики, жавшиеся к ведущему, точно птенцы к курице, лишились вожака. Рация надрывалась металлическими проклятиями.

Атака ещё не началась, а они уже потеряли командира, экипаж Акундинова — Хорта.

Устюгов пошёл со снижением, надеясь, что остальные перестроятся «по нему». Дым. Гарь. Зенитки пятнали небо: чёрные, рассерженные плевки, которые пилот оставил над фонарём.

На взлётной полосе устроились снаряженные самолеты: немцы бегали, спешили на перехват.

Ниже, ниже, ниже, к напившейся туманом земле, и к солнцу вдоль росчерка крыш, и к людям, бегущим поперёк. Устюгов отбомбился точно по цели — за Акундинова, за Чуму, за всех — и, вытащив самолёт на ста метрах из пике, сделал «змейку» — собрал за собой штурмовики, уцелевшие в привычном аду.

Мысленно приготовились к следующему заходу. Теперь — ракеты.

На полуслове заткнулась зенитная артиллерия. Это могло означать лишь одно…

— Братцы, «Мессеры»! — запоздало предупредил наводчик.

«Мессершмитты» взмыли свечой посередине круга советских штурмовиков. Несущаяся к солнцу свастика. Устюгов выругался и принялся считать машины врага, сбился. Слишком много крестов — больше двух десятков.

Перед ним вынырнул «мессер», намереваясь атаковать кого-то из ребят. Лётчик влепил ему из пушек. Истребитель разорвало у хвоста, словно перешибло обухом огромного топора.

— Щас нас бить будут, — крикнул стрелок.

— Откуда?

— Один слева!

Параллельно оси Ил-2 скользнула трассирующая очередь.

Устюгов укрылся вправо, скольжением, с небольшим креном, бросая машину из стороны в сторону. Застучал пулемёт стрелка. «Мессер» протёк дымом, ударился о невидимую стену и пошёл к земле, будто потеряв горизонталь неба.

Появились истребители прикрытия — родные «Яки». Небесная карусель сыпанула самолётами: своими или фашистскими — не разберёшь. Горящие факелы. Преданный высотой хлам. Опьянённый боем, чей-то Ил-2 таранил своей левой консолью киль и кабину немецкого истребителя, но на выходе из безумной атаки получил в бок… упал тяжёлой горькой слезой.

Вновь заголосила артиллерия, в небо потянулись трассы зенитных пулемётов, захлёбываясь, примеряясь. Ливень снарядов и пуль, хлещущий снизу вверх. Огненные змеи, изгибающие хвосты в опасной синеве.

От напряжения дрожали ноги, сердце стучало в мокрую, хоть выжимай, гимнастёрку. На Устюгова шёл «мессер» — лоб в лоб. Лётчик принял воздушную дуэль. Оба ждали до последнего, до верного. А потом Устюгов нажал на гашетку — возможно, на секунду раньше гитлеровца, на сантиметры точнее, — и залепил прямо в лобовое стекло. Узкая кабина «шмитта» взорвалась красным.

Опередил. Убил. Значит — жив.

В этот раз — да. Смерть первой отвела взгляд.

— Рядовой, есть чем стрелять?

— Да, Юр, пока есть, — произнёс из шлемофона голос стрелка.

У Устюгова сдавило желудок, онемело сердце.

— Костя?

— Да!

— Это ты?

— Кто ж ещё?

— Но как? Тебя же…

— В жаркое дело, — рация хрипела и цыкала, но Устюгов узнал этот голос, он знал его, пару дней назад он был точно таким же, также скрипел, перекрикивая крупнокалиберное стрекотание пулемёта Березина, — спокойно и смело…

— …иди, не боясь ничего! Костян! Но как?

— Вот вернёмся…

На плоскостях фонтанчиками брызнули эрликоновские выстрелы. Устюгов положил самолёт на крыло — и тут же совсем рядом грохнул зенитный снаряд, там, откуда он собирался уйти в пикирование. Обшивку фюзеляжа посекло осколками.

— Уходим на бреющий! — скомандовал он товарищам.

Выход из круга — это тяжело. Потому что последнему крепко достанется, наверняка.

Устюгов бросил машину к земле.

Шли двумя четвёрками, низко, словно с ветки на ветку: с брюха немцам не подойти, а сзади — начеку стрелки. Парочка «мессеров» увязалась следом, настырные, опасные — догоняют, бьют залпом, прицельно, экономно. У ведущего левой четвёрки срезало антенну, у второго выпали щитки, пожирая драгоценные километры скорости, из дыры фюзеляжа третьего лилось масло.

— Юра! Юра! — звала рация.

Лётчик узнал голос лейтенанта Амосова.

— Юра! За бортом! У тебя стрелка выкинуло!

Сначала Устюгов ничего не увидел — только искорёженный лючок для загрузки ящика с патронами на обшивке крыла. А потом понял: с другой стороны! Стрелка выбросило из кабины, видимо, рвануло взрывной волной, срезало осколком привязную струну, окунуло в бездну.

Каким-то чудом Костя не сорвался. Болтался за бортом на парашютной лямке, зацепившейся за что-то внутри стрелковой лохани, — вот оно, то самое чудо. Хватался за край кабины, снося избиения скорости: его колотило, тёрло, вдавливало в изуродованный фюзеляж, острый, злой, кровоточащий, рвущий комбинезон и тело.

Домой.

Устюгова прикрывали. Самолёт превратился в хрустальную птицу, которая требует бесконечной нежности и внимания. Он никогда не вёл Ил-2 так бережно — словно оказался вне кабины, словно нёс в ладонях птенца.

Нёс к дому обессиленного друга.

Неужели того самого, которого уже потерял однажды? Лётчик истребителя пытался поддержать стрелка. Взмахом руки за бронестеклом, покачиванием плоскостей, теснотой неба — порой он сближался настолько, что крыло оказывалось практически под ногами Костика. Во всём этом Устюгову виделась агония обречённости.

Линия фронта и огонь советских зениток остались за хвостовым оперением. Впереди — аэродром…

Устюгов открыл фонарь — жара в кабине стояла невыносимая, панибратская, до амикошонства наглая, — и крикнул Косте что-то неразборчиво-оптимистичное. Затем поставил гашетки на предохранитель, потянул на себя ручку предохранителя пневмоперезарядки, нажал на ручку пневмоперезарядки пушек, пулемётов, выключил рацию, перевёл винт на малый шаг. Давление воздушной системы упало, и он открыл бортовой баллон. На двухстах двадцати километрах в час дал рукоятку крана шасси от себя, медленно, чутко, точно стелил под спящего. Автоматизм операций отвлекал Устюгова от дурных мыслей. На панели загорелись зелёные лампочки: шасси выпущено. Летчик зафиксировал рукоятку стопорной шпилькой.

«Так, хорошо, хорошо…»

Устюгов расконтрил рукоятку крана щитков, прикрыл шторки водорадиатора, на планировании выпустил щитки, триммером руля высоты снял нагрузку с ручки управления, снизил скорость и установил расчёт на посадку.

Приближалась посадочная полоса — утрамбованная земля, угроза, крепкий противник.

«Только бы успел поджать ноги, только бы смог…»

Он полностью добрал на себя ручку управления. Когда колёса штурмовика коснулись земли, захотелось зажмуриться, на секунду спрятаться в темноте, но Устюгов не позволил себе такой роскоши. Ему показалось, что штурмовик упал на бетон: всё внутри сжалось, задрожало, оглушённое мерзким ощущением, хотя летчик понимал — так мягко, как сейчас, он ещё ни разу не садился. Это осознание осталось на периферии мыслей, никчёмное и дремотное.

«Ильюшин» пробежал двадцать метров, тридцать, сорок… летчик плавно задействовал тормоза. Из хрустальной птицы машина превратилась в тяжёлого уставшего зверя, желающего единственно остановиться, упасть, отдохнуть. Возможно, умереть.

Стрелки скоростей замерли.

Устюгов убрал щитки, открыл до упора фонарь и, прежде чем зарулить на стоянку и остановить мотор, поднялся над кабиной и оглянулся на посадочную полосу.

Костя лежал на спине, в полсотне метров от самолёта, он словно смотрел в перевёрнутый черпак неба, дно которого натёрли до серебристого мерцания. Лямка парашюта оторвалась при посадке. Над неподвижным стрелком низко прошёл истребитель. Серьёзность «Яка» была красноречивее изломанной позы стрелка — Устюгов многое бы отдал, чтобы увидеть ликующее покачивание крыльями. Но нет.

Чуда не свершилось.

Костик погиб.

Снова.


5.


Вечером, помянув экипажи Акундинова — Хорха, Смирнова — Штангеева, а также стрелка Константина Чумазова, стали читать письма. Кто по третьему разу, кто по четвёртому. Мусолили, вчитывались, перечитывали, писали ответы, сгорбившись над планшетом и слюнявя синим языком карандаш. Другие смолили папиросы, хмуро уставившись перед собой и покусывая губы.

Устюгов сидел на табурете перед крыльцом и чистил свой ТТ. На улицу вывалился старший лейтенант Андрей Волков. Увидев Устюгова, поджёг папироску:

— Что сделаешь, когда война, пффф… закончится?

Устюгов почти не размышлял над вопросом:

— Напишу матери. Первое письмо.

Волков задумчиво кивнул, и продолжил мелко кивать, словно угасая вместе с мыслью.

— Длинное будет письмо.

— Нет, — сказал Устюгов. — Короткое. «Мама, я остался жив».

Он щёлкнул предохранителем и отставил ТТ на колене, резко, будто обжёгся.

— Почему не пишешь? — спросил Волк, помолчав. — Мать ведь, волнуется, небось.

Волков писал домой раз в месяц, отправлял вместе с жалованием. Устюгов слал только деньги.

— Не о чем, — сказал он. — Кроме смерти — не о чем.

— Вот чудак! О жизни пиши! Как «Землянку», пффф, поём душевно. О самогоне жгучем, о медсёстрах да мотористках, о неверующем в приметы Евлампове, который бреется перед вылетом — и хоть бы хны. О барашке, которого Гоги на соляру выменял, и которого девки себе забрали, на откорм будто бы… Юр, да хоть о небе напиши.

— Зачем? Если над всем этим смерть. Если не вернусь, то — зачем?

Волк покачал головой, плюнул на бычок и щелчком отправил в темноту.

— За самогоном надо идти, — сказал, завершая, — без командира теперь.

— Как моего стрелка звали, помнишь? — тихо, словно в тревожную пустоту, спросил Устюгов. На Волкова он не смотрел.

— Эм… как-то… на «чэ»…

— Константин Чумазов.

— Точно, Чумазов, и что?

— А до него как стрелка звали?

— Слышь, пехота…

— Так же. Константин Чумазов.

— Да ладно, Утюг! Шутишь?!

— Не шучу… Сегодня в штабе проверил.

— Не, бывает же такое, ты смотри! Братья что ли?

— Нет, не братья. Друг мой, со школы…

Волков поднял брови.

— Учились с ним вместе… и знаешь что?

— Ну?

Устюгов сжал виски длинными пальцами правой руки, зажмурился на секунду.

— Я уж не стал Гусю говорить, но тогда… в училище, когда Чума носом клюнул… — Устюгов взял ТТ, встал, вложил пистолет в кобуру, расправил под ремнём рубаху и пристально посмотрел в глаза Волкову. — Не спасли его тогда, умер Чума.

Устюгов сжал губы, развернулся и пошёл в дом.

— Хрена… и чего? Утюг, не понял я ничего… А-а! — Волк махнул рукой, потёр затылок, надвинул пилотку и звонко свистнул: — Эй, пехота, а ну-ка сгоняй на склад за первачом для младшего офицерского состава. Да про своих там не забудь.


Несколько часов спустя Устюгов вышел из казармы, сделал несколько неуверенных шагов и, покачиваясь, стал ковыряться с ширинкой.

— Твою же, грёбаную мать… что ж за херня… это же надо было так…

Закончив, он поднял голову вверх и увидел звёзды, Луну, а под ними горбатые силуэты самолётов, выстроенных перпендикулярно полосе подходов в ровную, как на параде, шеренгу. Потёр лоб, икнул и двинулся к ним. Пошатываясь, добрёл до своего «Ильюшина».

Самолёт залатали, отмыли от крови… даже звёздочку механик успел подрисовать. Свежая, она ярче других отзывалась на тусклый ночной свет. «За того тощего, что пёр в лобовую», — подумал Устюгов. Подошёл ближе, провёл рукой по шершавому крылу, припал всем телом к фюзеляжу, упёрся лбом.

— Друг ты мой, дружище… Как же так? Мы с тобой, вот, стоим, и хоть бы что нам… а Костян, а он… в земле лежит…

Горло сдавило, он едва не заскулил.

— Эх, Илюша… Как же так?

Оттолкнул от себя покатый бок самолёта и, едва удержавшись на ногах, двинулся в поле.

— Стой, кто идёт? — испуганно выдохнул солдат.

— Свои… — пробормотал пьяный Устюгов.

— Стой, стрелять буду!

— Свои же, говорю, старший… старший лейтенант Устюгов, твою мать.

— Какой ещё Устюгов? А ну стоять!

— А ты мне, рядовой, не приказывай! — заревел лётчик и галсами пошёл в атаку на часового. — Стрелять бу-удешь? Ну дава-ай, немцы стреляли и ты попробуй, ну! Стреля-а-ай! Стреляй, что уставился! А-а-а, слабо? Тогда учись, смотри, как стрелять надо…

Устюгов нащупал на поясе ремень, большим пальцем сорвал язычок на кобуре, просунул руку под клапан и поднял перед собой чёрный, как зрачок ночи, ТТ. Снял с предохранителя, приставил к виску и нажал на спусковой крючок.

Оглушило, выжгло, освободило — и Устюгова не стало. Стреляная гильза вылетела в окно затвора, словно выброшенный из кабины пилот…


6.


Утро. Побудка. Построение. Взгляд на командира, капитана Акундинова, прибывшего ночью. Бодрый, ходит гоголем, как ни в чём не бывало, отбирает на вылет, гремит, будто танк:

— Волков — Захарцев, Кочубасов — Демьяненко, Гогиниешвили — Лапоч, Устюгов — Чумазов. Вольно…

Устюгов, как во сне, подошёл к капитану и с трудом заглянул в глаза.

— Утюг, самочувствие в норме? — отозвался командир.

— Так точно, — рявкнул, не задумываясь, не зная, что «так», а что «точно». Штурмовик капитана, гибнущий в пике? Небритый Акундинов, стоящий перед ним?

— Иди тогда, распишись за самолёт и жди команды.

— Есть.

Расписался, присел у самолётов. Григорьевич, механик, что-то бубнил про дутик, тросик нейтрализации радиопомех, настройки взрывателя… А в голове, как перекошенную патронную ленту пулемёта, заклинило «Устюгов — Чумазов». Он сунулся за папиросой, но в руках оказался «Тульский Токарев». Звезда на рукоятке, «С-С-С-Р», заряжен, снят с предохранителя…

…и семь патронов, вместо восьми.

Устюгов спрятал ТТ в кобуру, встал. Лямки, парашют, травинка во рту Григорьевича:

— Стрелок-то где твой?

— Подойдёт. — Устюгов сдвинул фонарь. — Подойдёт.


Ил-2 скользил над вражеской территорией на облегчённом винте. В ожидании зенитного лая, Устюгов напряжённо следил за сигналами ведущего и воздухом.

Первый залп — самый опасный, самый злой и непредсказуемый, как метнувшийся из темноты пёс. Откуда выпрыгнет? Куда будет целить клыками?

Не маневрировали, шли группой.

Ждали.

И вот пять или шесть чёрных шапок раскрылись левее на той же высоте — пять или шесть челюстей прокусили небо, и оно брызнуло чернильной кровью.

Теперь проще. Собак не спускают в одно и то же место, если их пасти по-прежнему полны лишь слюной. Промазал — надо поправить, примериться к юркому авиационному мясу. Так происходит почти всегда. Неписанное правило, байка неба, одна из многих. Садящийся в поле лётчик обязательно «найдёт» самолётом одно единственное дерево или полевую кухню, а артиллерист будет искать новую точку для выстрела, если предыдущей добычей стали облака.

Устюгов нырнул в тающие разрывы, немецкая артиллерия ударила правее.

Штурмовик проскочил.


Немецкая колонна спешила на помощь отступающим частям. Звено Устюгова атаковало врага с высоты четыреста метров — ударило бомбами по чёрному червю, состоящему из техники и людей. Застали врасплох: бомбы обрушились в наполненные пехотой кузова, в тесные прорехи между кабинами, в зазоры между сосредоточенностью и паникой. И только после этого червь остановился, распался, попытался размазать своё тело по зелёному полю.

Устюгов вывел самолёт из атаки, качнул крыльями и пошёл на второй заход.

Над колонной горящих грузовиков поднимались жирные клубы дыма. Уцелевшие машины рассредоточивались, по полю бежали солдаты.

— Не уйдёшь, сучье отрепье, — предупредил лётчик, поливая фашистов свинцом.

Пули прорыли поле. Перемешали землю, камни, зелень и людей. Устюгову удалось разглядеть размытые страхом лица, взрывающиеся кровью тела. Немцы ответили из всего, что нашлось под рукой, что могло стрелять: миномётов, танковых пушек, фаустпатронов, «эрликонов», автоматов.

На выходе из пике, когда пилот отжал гашетку — заработал пулемёт стрелка. Буравя винтом стены дыма, Устюгов проскочил над колонной, развернулся на запад и стал подниматься к облакам.

— Ещё разок рубанём, — прошипел он в переговорное устройство.

Внизу, над зелёным сукном, мчались немецкие истребители. Устюгов проклял глазами тонкие фюзеляжи вражеских самолётов, а потом сказал:

— «Мессеры» идут. Передай экипажам.

Загрохотали пулемёты «горбатых», схватились, закружили, затанцевали. Безопасное небо сузилось до размера зрачка, ослеплённого ярким светом.

— «Шмитт» горит! — крикнул Костя.

Лишившись крыла, истребитель падал. С огнеточащей раной, в облаке обломков, крутясь вокруг своей оси, словно семена ясеня. Фашист обречён: не выпрыгнуть — разрубит целым крылом.

— Командир, справа! Далеко ещё.

Устюгов резко потерял высоту и стал набирать скорость — в сплит. По идущему встречным курсом противнику он дал длинную очередь, но промазал. Ушёл в оборонительный манёвр.

«Мессершмитт» скользил выше, под четыре четверти. Устюгова охватил азарт. Рискуя потерять скорость и свалиться, он поддёрнул штурмовик и влепил очередь из пулемёта. Трасса прошла рядом, не беда: примерочная — по ней лётчик дал пушечный огонь. Истребитель брызнул щепками и завалился на правый бок.

— Юр, — подавлено позвал стрелок, — патроны кончились.

И тут же самолёт нарвался на пушечную очередь «мессера». Словно приговорённый к расплате безоружный дуэлянт. В пробоинах свистел ветер, правое крыло вспыхнуло. Устюгов бросил машину вниз, заскользил влево, сбивая пламя.

Переговорное устройство сипело.

— Чума, что у тебя? Жив?

В ответ: хрип.

Жёлтые трассы резали небо, как сваркой, истребители люфтваффе клевали с коротких дистанций. Бой превратился в неорганизованную сечу, разрозненные штурмовики отбивались как могли.

Над Устюговым зависли кресты и свастики. Два хищника. Лётчик пошёл со снижением, пытаясь оторваться на скорости.

Первый «мессер» атаковал с пятидесяти метров. Планшет с картой выпорхнул в форточку, и тонкий крепкий ремень притянул Устюгова к фонарю. Лётчик с трудом оборвал кожаный поводок.

Атаковавший истребитель вырвался вперёд, нагло подошёл слева: всматривался, оценивал причинённый урон. «Не уйти», — подумал Устюгов, скользнув взглядом по акульим бокам, крестам, свастикам, красно-чёрной эмблеме с мечом. Но истребитель показал голубое брюхо и скрылся позади.

Устюгова атаковал второй «мессер». Прицельно, больно, яростно. Изрешечённый штурмовик начало трясти, но машина оставалась управляемой, не горела.

Лётчик взял влево, и вдруг немцы отстали, исчезли.

«Почему не пошли следом? Почему не добили?»

И тогда Устюгов догадался — фотокинопулемёт. Вот, что его спасло. Оба немца засчитали себе сбитый самолёт, имея плёночное доказательство прицельной стрельбы. Плюнули на него, как на обесценившийся трофей. Решили, что не дотянет.

«Дотяну. Теперь должен».

Устюгов развернулся на север. Температура воды и давление масла держались в норме. Бронезаслонку в атаке он оставил открытой, чтобы не перегрелся мотор. Повезло — в маслорадиатор не попали.

Стрелок молчал, не отзывался. Устюгову сделалось дурно. Это походило на безумный сон, на липкий кошмар.

Впереди шли два «Ильюшина» другого авиаполка. Лётчик пристроился за ними. Развернулись на восток, долетел с ними до города, сориентировался и направился к своему аэродрому.

При посадке «горбатого» мотало, будто кумач над революционной толпой. Устюгов берёг зубы от бьющей ручки, старался не разбить лицо. Самолёт рвануло раз, ещё, и он встал как вкопанный. Лётчик больно приложился скулой.

Он оставался в кабине довольно долго. Просто сидел неподвижно и смотрел в панель, не видя приборов и выключателей.

— Ух и разделали тебя, — покачал головой Григорьевич, когда Устюгов открыл фонарь и встал в полный рост. — Стрелка, стрелка достаньте! — это уже не лётчику, другим.

— Не помочь.

— Доставайте…

Лётчик спустился на землю.

Пробиты покрышки, стойки шасси, сколот кусок винта, повсюду дыры — самолёт искалечен, мёртв. Уцелел только мотор и бензобак. И Устюгов.

Устюгов, который привёз Костика мёртвым.

В третий раз.

Глядя, как тело стрелка достают из кабины, он сделал шаг назад, второй, третий, его глаза стали холодными, как стеклянные шарики. В одном из механиков он узнал Костю, увидел его лицо. Внутри взвыло струной — тут же оборвалось. Что-то важное, делающее этот мир понятным и последовательным. Устюгов протёр глаза рукой. Механик стал самим собой. Костя исчез, но сразу возник в кабине идущего на посадку штурмовика. Устюгов не мог видеть лицо пилота с земли, но это не имело значения. Уже — нет.

Бомбовые отсеки его сознания раскрылись, и туда стали загружать нечто бесформенное, чёрное, пугающее.

Последнее пике Акундинова, Чума, восьмой патрон…

Устюгов развернулся и пошёл в направлении мызы. Бездумно, вперёд, главное — прочь. Погода испортилась. Небо висело низко: тяжёлое, мышиного цвета, как солдатская шинель. Пошёл дождь. Приземистые деревенские домики медленно вырастали из прибитой каплями земли, точно деревянные грибы, с каждым десятком шагов, с каждой оброненной фразой. Мир — тесный, сырой, небрежно струганный, — внимал бессмысленному шёпоту лётчика, изредка оглашаясь криком вороны.

Кто-то позвал, окликнул.

Голос был знакомым. Таким знакомым… Устюгов стиснул зубы и зашептал ещё более отчаянно, более бессвязно. Он не остановился, не оглянулся — продолжал идти вперёд.

Мимо проплыли тёмные штакетины изгороди, мелькнул перевёрнутый кувшин со сколотым горлышком, по лицу царапнула ветка яблони. Устюгов увидел калитку, и лавку рядом с калиткой, и ухватистые листья крапивы, скрывшие левый край лавки, и сел прямо туда, в крапиву, в сырость, в тишину.

И медленно опустил лицо в ладони.


7.


Утром следующего дня всё повторилось. Устюгов мрачно смотрел, как стрелок несётся к самолёту, нахлобучивая на ходу ушастый шлем и роняя перчатки.

Команда, взлёт, круги над полем, сбор.

Устюгов занял место в строю, но через некоторое время стал отставать.

— Утюг, что там? — нарушил радиомолчание Акундинов.

— Давление.

Соврал. С двигателем всё было в порядке. Лётчик присматривал подходящее для посадки поле. И, когда группа скрылась из вида, направил самолёт к земле. Остановил машину недалеко от леса, заглушил двигатель, отодвинул фонарь, вылез на крыло и подошёл к стрелку. Присмотрелся.

В кабине стрелка сидел его друг. Чума. Костик. Призрак. Трижды, нет, четырежды погибший, и четырежды вернувшийся. К нему, Устюгову. Зачем?

— Выходи, Чума, разговор есть.

Костя выбрался, спрыгнул на траву.

— Тихо-то как… травой пахнет…

— Ты мне, Костян, вот что объясни. Ты вчера со мной летал, подожди, я спрошу, подожди, говорю… ты со мной вчера летал и погиб. И перед этим два раза со мной летал, вот в этой самой кабине, за этим самым пулемётом, и умирал, и возвращался, как такое может быть? Как? Ведь я же видел… как уносят тебя… лицо, ноги, всё в крови… невозможно, так не бывает! Не бывает так! А капитан? Как Акундинов уцелел? Ведь я же видел, все видели… и помянули потом… как такое может быть, скажи? В конце концов я сам, сам, понимаешь, стрелялся! Кажется… ведь я же не сплю, не сошёл с ума? Что ты молчишь?! Я же не сошёл с ума, так? Я же вот, видишь, лётчик, летаю, бью немцев! И возвращаюсь… но ты! Ты!!! Как ты возвращаешься каждый раз? С того света… — Устюгов замолк, подошёл к Чумазову, стиснув зубы, сжав кулаки, посмотрел прямо в глаза, в серые, настоящие глаза, именно такие, какими их помнил.

— Юр, ты же помнишь… — сказал стрелок, — «и в жаркое дело, спокойно и смело…»

— В жаркое дело, говоришь?.. Спокойно, говоришь?.. — задохнулся Устюгов. — А я не могу спокойно, когда вокруг меня какая-то чертовщина происходит… Понимаешь? Не могу! Не могу я так, не могу прощаться с другом после каждого боя, не могу слышать каждый день, как он умирает у меня за спиной, не могу… спокойно! Ты… ты! — Устюгов поднял руку, в которой оказался ТТ, лицо его покраснело, точно свежая рана, потом сделалось молочно-белым, как верхняя часть ногтя, лётчик опустил глаза и с силой оттолкнул Чумазова. — Ты же умер! Погиб! Тогда, в училище! Ты же погиб тогда!

— Да нет же, не погибал я… никто не погибал.

Устюгов поднял взгляд и отшатнулся, словно получил выстрел в лицо. Пистолет едва не выпал из ослабшей руки, глаза набухли кровью и выпучились, шестерни сердца заклинило болью.

— Ты… ты…

Стоящий перед ним продолжил:

— Никто не погибал. Никто, кроме тебя. Только ты, каждый раз — только ты. За нас, за всех.

Устюгов отпустил тяжёлые воспалённые веки, с трудом поднял, надеясь обмануться ещё раз. В этот раз — особенно. Но снова увидел самого себя. Перед ним стояло его отражение, словно на землю упала гильотина гигантского зеркала. Двойник в замасленной «счастливой» гимнастёрке под ремнями, в шлеме с очками на лбу.

«Отражение» спрятало пистолет в кобуру, улыбнулось и, хлопнув Устюгова по плечу, сказало:

— Чума, прекращай дурака валять, мне же теперь с особистами объясняться… да уж, непростой разговорчик предстоит. Ладно, полетели громить фашистов. Без нас же не справятся.

Устюгов осмотрел себя. На нём была форма стрелка. И никакого пистолета в руке, никакой кобуры на бедре, он сделал шаг назад, развернулся к штурмовику и увидел собственную спину. Другой стрелок лез в кабину, поправлял ремни, осматривал пулемёт, ёрзал на лямке… Он видел это со стороны, в то же время находясь в кабине стрелка, глядя на высокий хвост перед собой, и одновременно — на приборы кабины пилота, на ручку управления, перекрестие прицела на стекле.

Он задвинул фонарь, перевёл закрылки, запустил двигатель, двинул рычаг тяги — и поднялся над полем.

Он увидел, как мимо проносится, задирая подол зелёного поля, штурмовик, а на месте пилота — он, Юрий Устюгов, а за спиной — Костик Чумазов, Чума.

Он улетел.

Он остался.

Глядя, как штурмовик набирает высоту, следуя в зарево нового боя, без надежды на возвращение. Чёрная тень на сером небе, фантом, проказа, угроза. Крылатая машина неслась к врагу, словно пытаясь оправдать своё прозвище, данное гитлеровцами, словно это и была «Schwarzer Tod».

Чума.

«Всё теперь одному.

Только кажется мне,

Это я не вернулся из боя»

Владимир Высоцкий.

— — —

Солнце — цвета крови, напуганное, отёчное. Жара плавит воздух в саду Тюильри, течёт над дворцовой оградой, которую колышут тысячи рук. Живой коридор из швейцарских и французских гвардейцев. Вкрапления дворян, красные куртки, пистолеты и шпаги.

По ступеням дворца сходит толстяк — король сдаётся Национальному собранию. Рядом с монархом резвится мальчик-дофин, позади грациозно шествует супруга. На Антуанетте белое платье с высоким поясом и шляпа с перьями, по правую руку — любимая подруга, молодая герцогиня Ламбаль.

— В этом году листья падают слишком рано, — говорит король. — Когда возвратимся во дворец, надо сделать садовникам замечание.

— Вы не вернетесь во дворец, Ваше Величество…

Решётка падает. Сад Тюильри наводняет толпа, кричит, теснит, сжимает. Десятки голодных рук, сжатых кулаков, остервенелые ртов. Голова гвардейца на пике… Сорванная с Антуанетты косынка… Безжалостные топоры… Разрубленные трупы защитников… брошенные в толпу руки, ноги…

Дым и грохот пушек над площадью, над бегущими людьми. Дворец Тюильри, где некогда играл юный Моцарт, разгромлен яростью штурма: обломки людей, трупы мебели, женские туфли, пролившиеся на пол зеркала…

Видение дрожит и исчезает.

Уступает место другому фантому.

Эшафот на площади Конкорд. Толстый монарх неуклюже опускается на колени, ложится лицом вниз, живот, словно тесто, расползается по доске. Удар топора. Рёв толпы. Склонившийся над корзиной палач. Протянутые к эшафоту платки, на которые из отрубленной головы капает кровь короля…

Темнота. Свет. Очередной призрак.

Антуанетта в громыхающей телеге, её руки связаны. Толпа вокруг густа, а конные жандармы похмельны. Оскалы. Проклятья. Плевки.

Счастливые лица. Площадь. Эшафот. Глухой удар. Палач поднимает руку с головой королевы: узкий нос, выпяченная губа, мёртвая надменность. Крепкие пальцы убийцы вязнут в седых волосах… платки краснеют от крови… И тут глаза Антуанетты… открываются.

Мужчина очнулся. Ядро мира — его тело — лежало на узкой кровати. Пациент услышал голос гипнотизёра:

— Несколько часов, всего несколько часов — и многовековая монархия летит во тьму, тридцать третий король Франции свергнут, а королевская семья брошена в башню дворца Тампль. А после казнена. Вожди, короли, президенты… Восход и закат власти. Рождение и кончина в красных тонах.

— Её глаза… — прошептал мужчина на кушетке.

— Бывает. Редко, но бывает, — сказал Сен-Жермен. — Посмертное сокращение мышц… Но оставим мёртвую королеву и вернёмся в настоящее. Хочу констатировать, что вы неплохо переносите погружения. Весьма пластичное сознание.

— Это хорошо?

Гипнотизёр усмехнулся.

— О да, друг мой. Для историй — просто превосходно. Особенно для тех историй, которые случились, но не здесь, не в нашем слое. С нашими отражениями, с отражениями наших правителей, с отражениями двух главных основ — мира живых и мира мёртвых. Слушайте. Смотрите. Спите…

Чемодан президента А. Жарков, Д. Костюкевич

Со скоростью сто пятьдесят километров в час машины мчались по пустому Рублёво-Успенскому шоссе, на Москву, в Кремль. «Лидер» — головной автомобиль спецгруппы — вырвался на сто метров, заботясь о свободной дороге. Следом мчался шеститонный броневик ЗИЛ-41052. На плюшевой обивке пассажирского салона сидели двое: президент и начальник личной охраны. Молчали. Шипел кондиционер. За пуленепробиваемыми стёклами, способными выдержать взрыв гранаты, мельтешили реликтовые сосны. За самым безопасным автомобилем страны, собранным вручную вокруг сварной бронированной капсулы, следовал «Скорпион» — лимузин выездной охраны. Страховал на случай тарана. Падающие гидравлические стеклоподъёмники, люк в крыше, вращающиеся стулья, три тонны стиснутой, как зубы, брони — «Скорпион» был готов к ответным мерам, всегда, везде. В четвёртой машине, замыкающей разорванную усердием «лидера» колонну, теснились пасмурные полковники. Огромное запястье одного из них сковывал браслет наручников, стальная цепь бежала к знаменитому чемоданчику с «ядерной кнопкой».

Десять минут назад кортеж выехал через главные ворота президентской дачи в Барвихе, построенной в 1985 году специально для Михаила Сергеевича. Вынырнул из-под взглядов видеокамер и прожекторов, покинув самую охраняемую в Советском Союзе территорию: с сейсмической и лучевой сигнализацией, с проложенным от Москвы-реки отводным каналом и собственной секретной веткой метро, с двумя уникальными танками в ангаре, в шикарных салонах которых можно пересидеть ядерный взрыв.

Трассу перекрыли заранее, уже час водители томились за невидимой линией, обозначенной милицейской властью. С ненавистью всматривались в уходившее за горизонт полотно дороги, серое и пустое, словно взлётная полоса.

Первый советский президент — надругательство над старым порядком, вызов даже для страны по уши сытой подгнившей идеологией. Склонённая перед Западом голова, панихида по «собственному пути» и кровавый крест на завоеваниях Великой Революции. Нож в спину Партии. Но охрана повсюду — никто не должен помешать президенту закончить глумление. Дорога безопасна, нужна лишь последняя проверка.

И совершенная достоверность.


* * *


Двойник президента собрался вызвать водителя по селекторной связи, спросить, почему замедлились, почему… Неожиданно его бросило вперёд, на сидение рядом с начальником охраны, которого вдавило в мякоть спинки.

— Что за?..

Дисковые тормоза, способные остановить тепловоз, заблокировали все четыре колеса. В нескольких метрах от приостановившегося лимузина чернел «Лидер» — ЗИЛ развернуло поперёк дороги. Ужасное предчувствие скрутилось колючим клубком внизу живота «президента». Он развернулся, перекинул через грудь и застегнул ремень безопасности.

— Мы не должны были останавливаться!

Что-то со страшной силой ударило в дно капсулы. Бронированный седан взлетел в воздух. Застонал металл, мир за стёклами сделался ослепительно белым, красным, чёрным.

Взрыв вычерпал воронку шириной три метра, отшвырнул «Скорпион», словно шкатулку из жести. По полю будто бросили пустотелые шары, внутри которых перекатывались раскаты грома.

Президентский лимузин, за чёрный цвет и угловатые формы прозванный в народе «чемоданом», рухнул на крышу рядом с дорогой. Удар сорвал с покорёженного кузова кокон из огня и дыма — сбросил, точно оцепенение.

С опозданием в вечность прозвучала серия взрывов, превративших участок трассы в котлован. А потом на стальную капсулу посыпались куски земли и асфальта…


* * *


Готов, готов, готов…

В крошечном, по меркам гигантской башни Дворца Советов, помещении мерцала красная лампочка. Человек в чёрной «Волге» сверился с часами: знал, что его вызвали, как только красный глаз ожил и подмигнул в первый раз, — лампочка моргала уже как три часа. И теперь не уснёт, пока он лично её не отключит.

Вершина дворца, увенчанная статуей Ленина, терялась в сером киселе облаков. Вождь мирового пролетариата проглядывался лишь в воображении, указывая направление в сыром небе столицы. Именно там, в дежурной комнате пустотелой руки главного большевицкого бога, и мерцал на пульте красный огонёк.

Шептал: готов, готов, готов…

Человек в чёрной «Волге», по правое крыло от которой проплывали грязно-красные стены Кремля, отчётливо видел этот тревожный огонёк, чувствовал его размеренное сердцебиение, — точно такой же вспыхивал и гас в его голове. Вот уже три часа, стоило лишь опустить на рычаг телефонную трубку. Принять вызов.

Главная сталинская высотка приближалась, посмеиваясь над перспективой, — расстояние измерялось лишь намотанной на колёса автомобиля дорогой, а не величиной пирамиды. В пределах центра она всегда оставалась просто громадной.

— Приехали, — сказал водитель, стараясь не показывать, что спешит избавиться от пассажира. Впрочем, безуспешно. Человек на заднем сидении «Волги» чувствовал его неприязнь и страх. Ещё два сигнала в его голове — такие же белые, как и тампоны в ноздрях водителя.

— Да, — только и сказал пассажир, потянувшись за каким-то предметом в ногах.

Через минуту он вышел из машины и превратился в человека с чёрным чемоданом.

Белые огоньки исчезли, он обесточил их в воображении, прежде чем остановиться перед бесконечными ступенями главного входа и обратить лицо вверх. За колонны исполинского многоярусного здания цеплялся туман. Когда-то с этого места открывался другой вид… Человек с чёрным чемоданом позволил воспоминаниям просочиться внутрь.

Каплями. Лицами. Голосами. Бегущими кадрами.


… — Указание свыше! Будешь снимать, как сносят храм Христа. И не смотри на меня так, сам не верю! Но работа серьёзная, поэтому лишнего не болтай. Понял? Подробно всё снимай, как начнут огораживать и до самого конца. Патронов не жалеть! Давай! Ни пуха!..

… — Да как же так, сынок? Москву красит, блестит, как солнышко, — и сносить? Скульптуры, иконы, фрески!.. Имена героев на мраморе галерей, имена погибших русских воинов!.. В честь их подвига и воздвигли храм Христа Спасителя. В благодарность к Промыслу Божию. Жертвовали все, и нищие, и богатые. И разрушить? Упаси Бог!.. Как ты сможешь такое снимать?..

…Камера, через объектив которой боишься взглянуть, но всё-таки смотришь…

…Мраморные скульптуры катятся с высоких ступеней. Их выволакивают через распахнутые бронзовые двери, с петлями на шее, как срезанных висельников, и бросают вниз. В грязь. Ангелы без голов, рук и крыльев. Разбитые порфирные колонны, расколотые мраморные горельефы, уничтоженные уникальные росписи. Итальянский мрамор, лабрадор, шошкинский порфир — всё в грязь. Золотые кресты, сорванные с малых куполов стальными тросами…

…Военизированные отряды за строительной оградой. Превращённый в строительную площадку прекрасный парк: выкорчеванные тысячелетние липы, изрубленная тракторными гусеницами Персидская сирень, вдавленные в слякоть розы…

…Взрыв. Дым. Пыль. С первого раза не удалось, убийство надо повторить. Ненависть не терпит поражений…

…Слёзы матери:

— Судьба не простит, сынок! Не простит! Человек строить должен… А рушить — дело Антихриста…


Воспоминания не несли эмоций — просто картинки и слова. Даже слова матери. Она ошиблась дважды — судьба простила, а Антихрист оказался союзником.

Однажды Черчилль сказал: «Если бы Гитлер вторгся в ад, я бы, по крайней мере, замолвил за дьявола словечко в Палате общин». Но Гитлер не совался в ад, и к тому времени, когда британский острослов красовался перед европейской публикой, большевики уже вовсю собирали урожай от плодотворного сотрудничества.

С теми, кого быть не должно. С теми, кого нет.

Британцу оппонировал Сталин: «Нет крепостей, какие не могли бы взять большевики».

И они взяли.


Человек с чёрным чемоданом неподвижно смотрел туда, где на трёхсотметровом пьедестале Дворца Советов — нового храма безбожников — стояла стометровая статуя Ленина. Ни война, ни зависть американской «Свободы», тянущей руку с острова Бедлоу, не помешали большевикам соорудить колоссальный дворец с вождём на вершине. Подношение новым богам. Подарок тех, у кого нет имён.

Впрочем, человека с чёрным чемоданом мало волновали эти подробности. Не больше, чем ватные затычки в носах людей, вынужденных долго находиться с ним рядом. Не больше, чем их пресные мысли. Не больше, чем дождь. Дождь из воспоминаний и фактов, который время от времени проливался в его сознании. Всё это просто жило в нём, как могло.

Он не стал подниматься по широким ступеням, а, обогнув лестницу слева, открыл специальным ключом дверь-невидимку, вошёл, внимательно затворил за собой и спустился на один из подвальных этажей.


* * *


— Чёрт, у меня от него мурашки по коже, — сказал генерал-лейтенант, когда пассажир с чёрным чемоданом вышел из «Волги». — Вся задница в мурашках…

— Не у тебя одного, — поёжился заместитель начальника «девятки», генерал-майор Курас, выковыривая тампоны из носа. — Как хоть его зовут?

— Когда-то звали Микоша, — ответил генерал-лейтенант. — Только это фамилия, вроде. Хм. А имени я не помню. В архивах вроде было, только нахрена…

— А работал кем? При жизни-то.

— Кинооператором.

— Да ладно?!

Генерал-лейтенант пожал плечами.

— А в чемодане у него что?

— Хотел бы я знать… или нет, — генерал поборол озноб. — Нахер такие знания.


* * *


Микоша спрятал ключ и щёлкнул рубильником. Жёлтый свет нехотя проник в подвал. Здесь размещались технические службы, а в бетонных стенах пролегали каналы с бесчисленными трубами и проводами — в этих каналах он мог идти не нагибаясь. Густой мрак ютился по углам и за трубами, скрывая стены, покрытые искорками конденсата, будто небо звёздами.

Сложная сеть подземных коридоров привела в маленький лифтовой холл. От мрамора тянуло казённой сыростью, стены и потолок украшали многочисленные гербы союзных республик и однотипные флаги. На прошлой неделе в Большом зале пирамиды в состав Советского Союза приняли Португальскую ССР. Ради таких «приёмов» и был мучительно возведён этот символ грядущего могущества.

Лифт, послушный приказу личного ключа, поднял человека с чёрным чемоданом на верхние этажи Дворца Советов. Там он пересел на другой, который забрался ещё выше — к армированному «сердцу» бетонного вождя.

Красная лампочка продолжала мерцать. Уже рядом. Уже…

Он прошёл по длинному коридору с серыми стенами без окон и открыл нужную дверь. Рубиновый огонёк в голове и в реальности соединились.

Соединились в специальном помещении, на пульт которого выводились все средства связи с президентом и его окружением: телефоны, рации, маячки. Как только отворилась дверь, полковник за пультом вздрогнул и повернулся. По лицу дежурного скользнула тень.

Страх и неприязнь. Неприязнь и страх.

Как иначе? То, для чего был нужен чёрный чемодан, не могло вызывать симпатии.

— Он уже прибыл? — спросил Микоша.

— Так точно! — ответил бледный полковник, глядя на чёрный чемодан. — Вас ждут наверху.

Человек с чёрным чемоданом коротко кивнул и вышел.

«Наверху» — значит в голове вождя мирового пролетариата.

У Ленина многое не вышло при жизни: ни возвести памятник «Освобождённому труду» на месте сломанного на Волхонке монумента Александру III, ни самого «освобождённого труда». А вот участвовать в решении проблем большой страны, даже после смерти, — пожалуй, да. Или, как минимум, наблюдать за ними с четырёхсотметровой высоты.

Микоша переложил чемодан в другую руку и направился к последнему лифту, чьё тесное чрево не предусматривало каких-либо человеческих удобств, вроде свежего воздуха или сухих стен. Это был шлюз.


* * *


Волохов висел вниз головой. В висках шумело, не только из-за взрыва и удара. Он упёрся правой рукой в мягкую обшивку, отщёлкнул ремень безопасности и, не отпуская его, сполз на крышу салона, которая стала полом.

Алексей Каземирович Шкуров — начальник личной охраны президента, генерал КГБ — выглядел скверно. Лежал на животе, ногами в сторону Волохова, который едва не наступил на чёрный ботинок. Волохов сел на корточки, прислонился к окну и посмотрел в стеклянные глаза генерала. Именно в этом и заключалась главная проблема, одна из сонма проблем, возникших после покушения на кортеж: он не должен был видеть лица Шкурова, при таком положении тела…

Но Волохов видел.

И сочащуюся изо рта кровь. И застывшие, остановленные на полушаге, черты лица. И неестественно вытянутую шею. И голову… лежащую затылком между лопаток.

Начальник личной охраны президента сломал шею. Оставил Волохова в компании мертвеца. В бронекапсуле президентского лимузина.

— Твою…

Волохов попытался вызвать по селекторной связи водителя, но тот не отвечал.

— Чёрт, чёрт, чёрт!

Температура в салоне ощутимо повысилась. Включились обогреватели? Волохов расстегнул пиджак и развязал галстук.

Сам он почти не пострадал. Ноющие рёбра и шум в голове, похожий на перемешанные в гул голоса, — не в счёт. Шкуров подтвердит. Защитная капсула справилась с самым опасным врагом — миной под кузовом. Сдюжила. Неуязвимая «чертовка»! БТР, а не автомобиль! Структура салона — крыша, стены и перекрытия — осталась невредимой. Волохов пообещал сам себе, что если выберется из этой передряги, то пожмёт руки конструкторам четырёхколёсного «танка», поставит ребятам с завода Лихачёва ящик дорого коньяка. Или красного «Киндзмараули» и белого «Вазисубани».

«Президентский уровень безопасности» транспорта предполагал бронированную защиту аккумулятора, радиатора и генератора. Систему блокировки многослойных самозатягивающихся топливных баков, расположенных в заднем свесе. Дублирование жизненно важных систем: бензонасосов, электрических цепей. Возможно, лучшая в мире броня — сталь 68ХГСЛМН со специальными добавками…

Да, «чемодан президента» выдержал и теперь слал сигнал тревоги в Девятое управление КГБ. Помощь придёт.

Но на этом хорошие новости заканчивались. В камуфлет Волохов попал знатный.

Шёлковые занавески лежали на крыше. Снаружи окна покрывала чёрная сажа.


* * *


Дверь лифта открылась, и Микоша сделал шаг в абсолютную черноту. «Голова Ленина». Здесь нет света, никогда не было и никогда не будет. Свет не нужен тому, кто ждёт во мраке. Его нельзя увидеть, но можно почувствовать — кожей, волосами, сердцем, даже мыслью, и всегда болью и страхом, пронизывающим бесконечным числом невидимых нитей само пространство и всех, кто в нём находится. Эти нити и есть — он. Человек с чёрным чемоданом называл его «проводником».

Партии нужен первый секретарь Португальской ССР — «голова» получила заявку три дня назад. Пришёл срок принять и проверить кандидата. Испытать его моральные качества, идеологическую устойчивость и приверженность идеалам коммунистического движения. Ведь там, откуда приходит кандидат, — большая конкуренция, и каждый уже хотя бы раз доказал свою верность революции, доказал жертвой, доказал смертью. Своей и чужими.

Проверить коммуниста, прошедшего революцию, мировую и гражданскую войны — сверхсложная задача, а вызвать в нём страх — почти невозможная. Простому человеку это не под силу. Микоша вытер со лба проступившую серу, поставил чемоданчик, поднял руки к голове, прижал восемь длинных пальцев к вискам, а большие вдавил в глазницы. Липкая тёплая пена поползла вниз по рукам, чёрная комната взорвалась разноцветными искрами, яркая боль на миг ослепила разум, тут же потухла, оставив после себя другой взгляд. Настоящий.

Теперь — ждать. Чтобы почувствовать проходящие сквозь тело невидимые нити «проводника», переплестись с ним. Когда установится контакт, Микоша подойдёт к границе своего мира и получит доступ к обратной стороне, к изнанке.

Когда боль отступила, он увидел и взялся за нити.

Перед ним возникла стальная капсула, сохранившаяся внутри исковерканного взрывом автомобиля. Машина лежала на крыше, между глазницами колёсных арок тлели разорванные рукава проводов и трубок, остатки трансмиссии, чернели лишённые покрышек колёсные диски. Странное место… Микоша насторожился.

Он подплыл к капсуле и выпустил из себя сотни тонких червей — должно хватить, обычно хватает, — те устремились к оболочке, облепили её и, вгрызаясь в поверхность чужой реальности, проникли в сталь, как булавки в мыльный пузырь.


* * *


Константин Волохов — майор государственной безопасности, двойник президента СССР Михаила Сергеевича Горбачёва — проверил кислородный баллон и проинспектировал холодильник. Вместо шампанского в камере хранился сосуд с донорской кровью — для президента, не для него.

Кто-то наблюдал за ним…

Волохов медленно закрыл дверцу встроенного холодильника, надеясь, что гадкое ощущение исчезнет, а затем обернулся.

Тусклые глаза. Смотрят. Изучают.

Покойник перевернулся на бок, судорожно подтянул к груди колени, проржавелыми манипуляторами задвигались руки. Спустя серию заторможенных движений начальник личной охраны президента сел. Из-за рта откинутой на спину головы вырвался протяжный полухрип-полустон.

Волохов не мог двигаться, боялся дышать. Сердце бросалось на рёбра, точно страдающий апифобией на единственную дверь в гудящей от пчёл комнате. Хорошо хоть он не видит болтающейся головы генерала, а только этот жуткий манекен…

Шкуров поднял правую руку и стал ощупывать неестественно вытянутую шею, заполненную, судя по всему, холодцом из позвонков и связок. Кисть переместилась на спину, где…

— Не делай этого, сволочь… — прошептал пересохшими губами Волохов. Неуправляемый озноб воплотился в бессмысленные слова. Он не желал видеть то, что вот-вот произойдёт. Нет, только не это, не глядя на всё случившееся, — только не это.

Каков был выбор?

Начальник личной охраны поднял свою голову за волосы и повернул в сторону Волохова. Синие губы дёрнулись, растянулись, между ними проступил частокол окровавленных зубов. Тварь скалилась. Глаза мертвеца налились какой-то чёрной и маслянистой гадостью, в которой белыми точками запорхали зрачки.

И тогда Волохов откинул полу пиджака, вытащил из подмышечной кобуры семизарядный ПСМ, и одним движением большого пальца выключил предохранитель и взвёл курок.

Выстрелы проделали в голове Шкурова три аккуратных отверстия, наполнили уши звоном, а воздух запахом палёного оружейного масла.

Мёртвый генерал лишь сильнее осклабился.

— Не суетись, майор, — прохрипел Шкуров сухим голосом. — Побереги пульки.

Ещё раз нажать на спусковой крючок Волохов не успел — получил ужасный удар в лоб и отлетел назад. Голова глухо отозвалась о бронестекло, и майор потерял сознание. Мертвец вынул из руки Волохова пистолет и разрядил обойму в обмякшее тело.

Горячие пули заставили очнуться, Волохов вздрогнул, попытался поднять руку, сдвинуть ногу — резкая боль сковала движения. Свинец перебил суставы.

— Не ёрзай, майор. Ни к чему… — сухо сказал генерал, с костяным хрустом вдавив голову в плечи.

— Что?.. Почему?..

— Заткнись. — Шкуров взял ПСМ двумя руками и сломал, будто пластмассовую игрушку. — Сюда смотри. — Он достал из-за спины что-то странное. Кукла размером с указательный палец очень походила на человека: в чёрном пиджаке и галстучке поверх белой рубашки, в ровных со стрелками брюках и сверкающих ботинках.

— Это человек, — прохрипел покойник, — видишь?

Бледный, полуобморочный Волохов присмотрелся. Кукла, зажатая между большим и указательным пальцами Шкурова, шевелилась. Миниатюрный человек водил глазами в разные стороны, моргал. Он протянул руку, чтобы поправить застрявший под огромным пальцем галстук, поморщился, когда не получилось, нахмурил брови, гневно посмотрел на палец, попытался сдвинуть, недоумённо потёр лоб, недовольно тронул очки.

Поймав взгляд Волохова, Шкуров продолжил.

— Он слабый и беззащитный. Когда один. В толпе же становится быдлом.

Лицо человечка покраснело и исказилось гримасой боли, он яростно заколотил руками по пальцу, изо рта и носа полезла красная паста, глаза вышли из орбит…

— Его легко раздавить, — продолжил Шкуров, сжимая пальцы.

Крохотная белая рубашка стала красной, кровь заструилась по пальцу мёртвого генерала.

— Очень легко, — проскрежетал Шкуров. — Но ты так не сможешь, твоё оружие — слово.

— Да пошёл ты! — заорал Волохов, зверея от выброшенного в кровь адреналина.

Покойник не ответил, на его лице отпечаталась мрачная улыбка. Волохов почувствовал движение в ногах, попробовал шевельнуться, но не смог — от вездесущей боли его едва не стошнило. Повело, в ушах зашумело, на голову навалилась удушливая чёрная вата, пульсирующая в глаза. Руки майора повисли плетьми, а ноги разъехались, точно подпорки рухнувшего курятника.

По брюкам что-то ползло. Он продолжал это чувствовать… а потом увидел. Ещё один человечек, но с другим лицом. Огромной зубастой мордой. Ни глаз, ни носа — лишь зубы и громадный розовый язык в бездне рта.

«Быдло» забралось на колено Волохова, спрыгнуло на крышу салона, ставшую после аварии полом, обогнуло торчащую лампочку и вскочило на щиколотку Шкурова, присело, наклонилось и начало рвать руками брюки. В это время из-под обшивки стали выбираться другие человечки. Волохов с ужасом наблюдал, как их становится всё больше, как они кидаются на Шкурова, прогрызают одежду, добираются до плоти и набрасываются на неё с диким, животным остервенением. Чавкают и галдят, наполняя воздух душным запахом несвежей крови.

Человечки были одеты в рабочие штаны и рубашки, некоторые в пиджаки. О том, что среди них есть женщины, Волохов догадался по юбкам, ничем другим они не отличались, у всех без исключения вместо лица — скуластая пасть.

Наконец их стало так много, что крохотные, дрожащие в голодном исступлении тела, полностью покрыли мёртвого начальника личной охраны. Округлые спины, как чешуя, облепили Шкурова до самой шеи. Человечки размазывали по одежде густую кровь, и, карабкаясь выше, подбирались к лицу. Всё это время генерал внимательно следил за Волоховым белыми в мутной слизи глазами. Молча, не шевелясь, словно даря озверевшему «быдлу» своё тело, позволяя проникать всё глубже под кожу, пробовать кости и внутренности. Когда один человечек добрался до его рта и вцепился в губу, покойник схватил его зубами и втянул в рот. По губам потекла кровь, хрустнул крошечный череп.

— Следующим, — сплёвывая не дожёванное тело, сказал Шкуров, — будешь ты.

Гримаса омерзения исказила лицо Волохова, а желудок качнулся, раз, другой. Начальник личной охраны таял на глазах, а «быдло» всё прибывало.


* * *


Микоша завершил подготовку. Теперь самое главное. Не каждый, кто приходит оттуда обладает требуемыми способностями. Посвятить свою жизнь борьбе за пролетарскую идею — мало. Умереть за общее дело — мало. Вернуться за добавкой — мало. Микоше нужен тот, кто рождён управлять. Кто способен одним лишь словом направить безмозглое быдло в нужную сторону. Ведь люди… дай им волю, ослабь кровавую хватку — растопчут, сожрут.

Что это?.. Микоша присмотрелся. Кандидат дрожит при виде стайки игрушечных людей, задыхается от неподдельного ужаса. Почему? Разве под ковром реальности, откуда он выполз, не творятся боле дикие вещи?

Микоша заглянул глубже и оторопел.

Живой. Произошла какая-то накладка — и этот червь с перебитыми суставами вовсе не кандидат, которого Микоша должен проверить, а случайный слизень, прилипший к шестерёнкам монументального механизма. Микоша проник ещё глубже, предельно глубоко, к самым недрам человеческой памяти…

«Майор Константин Волохов».

Человек попытался подобрать ноги, но не смог. Прямо перед ним ворочалась и чавкала куча крохотных тел, мелькали руки, ноги, спины, плечи, задницы, всё размером с полтора-два сантиметра. Пульсирующий ужас сковал майора — нечто похожее испытывает ребёнок перед растревоженным осиным ульем.

Микоша листал человека, как книгу. Парил над простором чужих воспоминаний, сотканным из непроницаемого забвения, выцветших и первозданно-ярких лоскутов. Другая реальность, откуда проник двойник президента (от одного этого слова Микошу передёрнуло), сильно отличалась от той, где на месте разрушенного Храма Христа Спасителя некогда был возведён гигантский Дворец Советов.

По каким-то причинам строительство затянулось до войны. Да и сама война, как «прочитал» в голове Волохова человек с чёрным чемоданом, совсем не походила на череду сражений, в одном из которых погиб Микоша. Вместо триумфального шествия советских войск по Европе — отчаянная оборона. Судя по лоскутам памяти Волохова, немцы ещё и первыми напали на Союз Советов.

Человек с чёрным чемоданом брезгливо подёрнул плечами. Раскрывающийся перед Микошой мир являлся кривым искажением привычного. Искаверканной производной знакомого прошлого, в котором Микоша отдал собственную жизнь на войне, за Родину, по-другому и быть не могло. Но здесь, в уродливой реальности Волохова, Микоша не сумел вернуться из мёртвых. Потому что вместо лестницы в небо, ведущей в полный возможностей ад, люди вырыли яму для мнимого телесного рая. Фундамент, способный выдержать миллионы тонн стали и бетона, наполнили хлорированной водой. И некрасивыми телами победивших в войне неудачников. Устроили открытый плавательный бассейн. Десятки тысяч литров подогретой воды. В памяти Волохова простиралась бесконечная водная гладь, в которой двигались чёрные шарики голов и белые руки. Противоположного края бассейна не было видно, он терялся в белёсом гигантском облаке, висящем над водой, как пар над котлом, в котором варятся грешники.

История в реальности Волохова потекла по другому руслу: не успев возвести до войны Дворец Советов, страна потеряла уверенность в начинаниях, а война отняла ресурсы. Не хватало металла: конструкции, подготовленные для монтажа каркаса пирамиды, пустили на противотанковые ежи и железнодорожные мосты. Массивные, циклопические конструкции… для их отливки потребовался целый завод, а для разрушения — мировая война. Будто мешал кто-то сильный, тот, кто знал наверняка: Дворец не должен быть построен. Большая победа принесла большую разруху. Один шаг, один крохотный по меркам огромной страны шаг, не был сделан. Планета выскользнула из советских рук.

В семье Волохова погиб отец, он служил разведчиком. Сын пошёл по стопам родителя, и так же посвятил свою жизнь разведке. Не предавал и был честен. До конца, который уже близко.

Микоша вернулся в капсулу и всмотрелся в лицо майора. Даже сейчас Волохов готов принять смерть… умереть ради… случайного президента! Живого! Не прошедшего ни революции, ни ада, ни проверки, которая состоялась бы, зайди речь о Генеральном Секретаре Партии. Мысли Микоши сгустились, почернели, приобрели форму чемодана, он представил, как открывает его…

Чёрные струны вздрогнули, натянулись, глупая чужая реальность застыла смолой. Несчастные и жалкие люди. Будто снова мигнула лампочка: готов, готов, готов…

Микоша всмотрелся, теперь в перспективу — о чём ещё знает Волохов, чего боится? И ужаснулся: Советский Союз в мире двойника президента рухнет, и Волохов понимает, что первый и последний президент, которого он изображает, добивает его Родину.


Толпа кровожадных человечков расправилась с ногами и руками, и уже копошилась под генеральскими рёбрами. Кто-то лакал натёкшую, собравшуюся в ямках обивки кровь. Лицо Шкурова исчезло.

Вскоре «быдлу» перестало хватать генерала и многие останавливались, озадаченно замирая. Волохов затаил дыхание, постарался не шевелиться, даже не моргать. Быть может, они едят только мёртвых, может, не заметят…

Один людоед обернулся и неторопливо, то и дело, оглядываясь, направился в его сторону.


Для Микоши всё стало на свои места. В мире Волохова не открылся проход, запертый однажды Храмом Христа Спасителя, а большевики не установили контакт с загадочной областью на границе с потусторонним. И её обитатели не предложили революционерам сделку. К мировому господству стремились и те и другие — союз был предопределён. Следовало лишь распределить роли, потому что каждый видел мир по-своему, но справиться в одиночку не мог. Для реализации требовались самые преданные, самые сильные лидеры. Среди живых такие перевелись — доказав свою верность идеалам, они отправились туда, откуда прежде никто не возвращался… Прежде. Так было в реальности Волохова, в реальности Микоши — иначе.

Возведя гигансткую башню, вершиной которой был шлюз в иной мир, большевики заключили союз с потусторонним и отправились в победоносное шествие по планете. Страны и режимы рушились один за другим, не в силах противостоять восставшим из коммунистических легенд героям «подземной сотни» и их новым, загробным друзьям. Коммунизм шагал по Земле рука об руку с чем-то страшным и неведомым, но тайный союз был известен лишь избранным. В том числе и Микоше — извлечённому из тамбура преисподней кинооператору, цензору революционной искренности, ревизору прибывающих из странного мира кандидатов.


Микоша, человек с чёрным чемоданом, облегчённо вздохнул: на границе миров произошло недоразумение, и вместо прошедшего муки ада в его поле зрения попал случайный пассажир. Такого можно оставить — вернуть в жуткий мир, где Советской Родиной управляет «президент». Или нет… Волохов достоин большего.

Микоша ослабил хватку и отозвал червей. Боль с новой силой набросилась на собственноручно выдавленные глаза… это ничего, герои выносили и не такое, к завтрашнему дню он будет в норме. Он сузил свой мысленный взгляд и облегчённо посмотрел на чёрный чемоданчик: не сегодня, он откроет его в другой раз.


* * *


Волохов вернулся в сознание и осмотрелся. Рядом с ним лежали отполированные кости и череп человека, бывшего когда-то генералом КГБ, начальником личной охраны Горбачева. Двойник президента попробовал пошевелиться — дохлый номер, конечности словно нафаршировали битым стеклом. Он поднял голову — холодильник… с донорской кровью, не с выпивкой. Ну, хоть не обидно…

Волохов закрыл глаза и прислушался к тишине. Что там снаружи? В какую реальность его занесло? Найдут ли его когда-нибудь и, если найдут, то кто? Или что?

Неожиданно о верхнюю часть капсулы цокнуло, и он услышал крик, сдавленный толстой бронёй капсулы, но всё же различимый:

— Товарищ коммисар, откопали, кажись…

— — —

— Граф, вы так любите сказывать истории, это не может не восхищать, — кардинал де Роан поставил бокал на стол. Пламя свечей делало черты его лица зыбкими.

— Люблю? О, нет. Более подходящим словом будет «вынужден».

— Вынуждены? Но почему?

— Сея ноша не так легка, как кажется. Я не развлекаю себя и других историями. Я от них освобождаюсь. — Сен-Жермен отодвинул стул и встал. Он почти не притронулся к супу из креветок, кальмару в абрикосовом соусе и салату из морских гребешков, ограничившись несколькими стручками гороха. — Прошу меня извинить, я вынужден ненадолго покинуть вас.

— Разумеется…

Сытый и немного хмельной от столетнего коньяка Кардинал де Роан выглядел несколько озадаченно. Ему не давала покоя только что услышанная история — Сен-Жермен поведал об ужине у Понтия Пилата. Промокнув рот салфеткой, кардинал обратил лицо к камердинеру графа.

— Понтий Пилат… но может ли это быть правдой?

Слуга учтиво пожал плечами.

— Это произошло ещё до меня, монсеньор. Я служу господину графу лишь последние четыреста лет.

Загрузка...