Если бы Джон Спиллейн не отложил возвращение домой на три года, его встречали бы как знаменитость. На вершинах холмов в Россамаре зажгли бы в его честь костры, а матросы на кораблях, проплывающих в двадцати милях от берега, гадали бы, по какому случаю устроено празднество.
Три года назад трансатлантический лайнер «Вестерн стар» во время ночного плавания в клочья порвал стальную обшивку, столкнувшись с твердым, как утес, айсбергом, и менее чем за час затонул. Из семисот восьмидесяти девяти пассажиров и членов команды, находившихся на его борту, спасся лишь один, Джон Спиллейн, бывалый моряк из местечка Россамара в графстве Корк. Название этой маленькой рыбацкой деревушки, имя и фотография Джона Спиллейна обошли все газеты, не только потому, что он единственный выжил в страшном кораблекрушении, но и потому, что избежал смерти при необычайных обстоятельствах. Он ухватился за обломок деревянной переборки, вероятно, более суток пробыл в беспамятстве, весь следующий день и следующую ночь его носило по океану, и только с наступлением третьей ночи, когда его силы подточило ожидание нового ужаса, подоспело спасение. Над волнами сгущалась пелена тумана. Она показалась ему страшнее мрака. Он закричал. Он кричал и кричал, не умолкая. Когда крепкие руки спасателей подняли его из воды, с его онемевших губ срывался хриплый, едва слышный крик, в котором с трудом угадывалось: «На помощь!»
В газетах изображалась картина, поразившая воображение читателей: полубезумная жертва кораблекрушения, ее крик, разносящийся над пустынным морем, медленно заволакивающий волны туман и поглощающая свет ночная мгла. И хотя весь мир прочел о том, как спасательная шлюпка с трудом пробиралась во тьме к тонущему, о том, как Спиллейна поначалу сотрясали приступы истерического смеха, о том, как он не мог поведать свою историю, не проспав полутора суток кряду, в памяти у всех остался другой образ: потерпевший кораблекрушение, в одиночестве, в бескрайнем море, и его крик, несущийся над волнами.
А потом не успела его фотография исчезнуть со страниц газет, как он затерялся в суете больших американских городов. Он ни разу не послал о себе в Россамару вестей, долгое время не сообщали ничего и его приятели. Лишь спустя год после кораблекрушения его мать и сестру по дороге в церковь, на воскресную мессу, стали иногда останавливать незнакомцы и шепотом передавать, что Джона видели в Чикаго, а может быть, в Нью-Йорке, а может быть, в Бостоне, а может быть, в Сан-Франциско или еще где-то. О нем доходили самые скупые вести, и потому его близкие не тешили себя надеждой, что, сменив море на сушу, он обрел лучший удел. И если его родным передавали о нем два-три слова, то прихожане маленькой церкви догадывались об этом по тому, как низко склоняли они головы во время мессы и как смиренно держались, внимая монотонному шепоту молитв.
Но как-то октябрьским вечером, три года спустя, он поднял щеколду на двери материнского дома и неуклюже замер посреди комнаты. Дело было к ночи, и ни одна живая душа не видела, как он спустился с холма и перешел дорогу. Он приехал тайно, повидав самые дальние уголки света.
Не пробыв с родными и часа, он внезапно, словно стыдясь чего-то, встал и улегся в постель.
«Мне не нужен свет», — сказал он, и, уходя из темной комнаты, его мать услышала, как он глубоко вздохнул, выразив в своем вздохе несказанное облегчение. Прежде он сослался на сильную усталость, ничего удивительного, если вспомнить, что он прошагал пятнадцать миль от железнодорожной станции в Скибберине. Но шли дни за днями, а он по-прежнему не желал вставать с постели и выходить на люди. Казалось, ему опостылело море, наскучили многолюдные американские города. «Жаль его», — говорили соседи, а те немногие, кому случилось мельком его увидеть, передавали, что на лице его застыла печать страха, которую наложил океан еще в ту жуткую ночь. Поговаривали, что волосы у него поседели, или почти поседели, и что он зачесывает их со лба, на манер, невиданный в тех краях, и оттого, мол, кажется, будто глаза его вечно широко открыты и смотрят точно сквозь собеседника — смотрят и не видят. Ходили слухи, что и усы у него седые, щеки мертвенно-бледные, ввалившиеся, а под глазами залегли черные тени. Однако мать и сестра, единственные родные, были рады его возвращению. «Теперь-то он хоть у нас под боком», — не уставали повторять они.
Мать и сестра воспринимали его поведение как должное, не изводя упреками и придирками. Складно говорить ни он, ни они не умели, и потому день за днем, неделя за неделей они обменивались всего несколькими скупыми словами, и этого им вполне хватало, пока день плавно не перетекал в безмолвную ночь. Поначалу им казалось естественным время от времени заводить с ним разговор о кораблекрушении, но вскоре они поняли, что ему нестерпимы любые упоминания об этом. А еще они пытались развлечь его, приводя к его постели то одного, то другого соседа, но гости нисколько не радовали его. Напротив, после их ухода он надолго замолкал и, можно сказать, впадал в отчаяние. Бывало, что к ним заходил священник, подбадривал его и советовал матери и сестре, которую звали Мэри, как ни в чем не бывало ухаживать за ним и делать вид, будто жизнь бок о бок с неприкаянным страдальцем их нисколько не печалит и даже не тяготит. Со временем к Джону Спиллейну стали относиться так же, как к большинству затворников или полузатворников, каких немало найдется в любой деревне, — прикованных к постели, увечных, старых и дряхлых, забытых всеми, кроме преданных родных, которые по утрам приносят им в постель кружку молока и раздвигают занавески, чтобы впустить в дом солнце.
Ближайшим соседом Спиллейнов, жившим всего в нескольких сотнях ярдов, был Том Лин. Джон Спиллейн дружил с ним еще до того, как пошел во флот, и теперь Том Лин изредка заглядывал вечерами, чтобы поведать какую-нибудь местную историю, или чтобы купить Спиллейнам нехитрые припасы в Скибберине, или чтобы, если наутро он собирался торговать, пригнать для продажи на рынок их свинью вместе со своими. Человек он был тихий и спокойный, обремененный семьей и выбивался из последних сил, чтобы прокормить жену и детей. В доме Спиллейнов он, посасывая трубочку, сидел на деревянном ларе и потихоньку беседовал со старушкой, пока Мэри хлопотала в крохотной, мощенной плитами кухне, прибираясь к ночи. Но все трое, ведя неспешную беседу, ни на миг не забывали о том, кто безмолвно слушает их разговор в задней комнате. Дверь в нее никогда не закрывали и никогда не зажигали там лампу, да в этом и не было нужды, так как туда проникал луч света из кухни, падавший на изображения Христа и Девы Марии на стене и позволявший отчетливо видеть все, что творилось в убогом домишке. Бывало, разговор касался не местных новостей, а известий из далекого мира, по временам доходивших даже до Россамары, однако посреди таких разговоров Том Лин, спохватившись и повысив голос, выпаливал: «Да что же это я, дурачок, болтаю о дальних странах, а второго такого домоседа и не сыщешь. Ведь в соседней комнате человек, который чего только не повидал!» Однако человек в соседней комнате оставался безучастным, никак не подтверждал слова приятеля и не опровергал их. В ответ только скрип постели доносился из задней комнаты, словно Джон Спиллейн раздраженно поворачивался на другой бок, услышав свое имя.
И вот наступил конец февраля, установилась штормовая погода, и в течение пяти последних дней к вечеру неизменно поднимался порывистый ветер, не стихавший всю ночь. На юго-западе Ирландии и вправду трудно найти семью, в которой муж, брат или сын не завербовался бы во флот и не плавал бы в чужих морях или не ловил бы рыбу у ирландского побережья, а то и вблизи острова Мэн. Однако ни в одном доме гибельный шторм не переживали так тяжело, как у Спиллейнов. Старушка, замкнувшись в себе, весь день перебирала четки, время от времени она забывалась, и тогда с ее губ срывался стон, напоминавший стенание ветра, а дочь успокаивала ее, повторяя: «Тише, тише!» — и ниже склонялась над шитьем, чтобы забыть о мучивших ее мыслях. Во время непогоды она иногда заходила к брату в комнату и обнаруживала, что он, приподнявшись в постели и опираясь на локти, вслушивается в завывание ветра и вглядывается в пустоту широко открытыми испуганными глазами. Он выпивал молоко, которое она ему приносила, и молча возвращал ей кружку. Она уходила из комнаты, а он все так же вслушивался в рев бури.
На пятую ночь все ожидали, что жестокий ветер усилится, но он вопреки предсказаниям несколько стих. Теперь он задувал порывами, и это предвещало конец шторма. Вскоре жители Россамары уже могли различить в непрерывном гуле неумолкающие стенания и рокот моря и внезапное завывание ослабевающей бури, ломающей вершины деревьев и обрушивающейся на прибрежные утесы. В доме Спиллейнов были рады признакам затишья: дочь оживилась и захлопотала по хозяйству, а мать отложила четки. Резкий порыв ветра заглушил скрип щеколды — это Том Лин зашел пожелать им доброй ночи. Лицо у него порозовело и пылало румянцем под полями зюйдвестки, глаза сияли от соленых брызг прибоя. Видеть его, такого здорового и разумного, было для них истинной радостью.
— Как поживаете? — приветливо спросил он, прикрывая за собой дверь.
— Сносно, сносно, — ответили они, а мать поднялась и шагнула ему навстречу, словно хотела его обнять.
Их ответ означал, что в доме не случилось ничего непредвиденного, и он это понял. Он молча, с озабоченным видом кивнул в сторону комнаты, где пребывал их безмолвный слушатель, и Мэри ответила на его немой вопрос тоже без слов, скорбно вскинув голову. В задней комнате все оставалось по-прежнему.
Ветер постепенно ослабевал и вскоре задул ровно, непрерывно повторяя одну и ту же пронзительную ноту, однако море с неутихающим грохотом все бросалось и бросалось на островерхие прибрежные утесы. Том принес им множество новостей. С сарая Финни ветром сорвало крышу, в часовне выбило окно, у Ларджи разметало стог сена, а все кусты в округе полегли, оборотясь на восток. Ходили слухи, будто какое-то судно потерпело кораблекрушение в прибрежных водах, но размеры ущерба, причиненного за эти пять дней обезумевшим морем, еще только предстояло подсчитать. Спиллейнов мало интересовали новости, которые сообщал Том, им важно было само его присутствие, простая человеческая теплота, входившая в их дом вместе с ним и заставлявшая хотя бы на время забыть о мраке и унынии, в которое они с каждым днем погружались. Даже когда он собрался уйти, они не пали духом, настолько его приход их воодушевил.
— Ну, пока, кажется, обошлось, — сказал Том в дверях.
— Это уж точно, и потом, кто знает, может, не так уж мы и пострадали.
Он закрыл за собой дверь. Женщины вернулись было к очагу, но тут им почудилось, что они снова слышат снаружи голос Тома. Они удивленно прислушались, не раздадутся ли его шаги. Не сводя глаз, смотрели они на входную дверь, и тут им опять послышался его голос. На этот раз они не могли обмануться. Дверь снова отворилась, и, пятясь, словно защищаясь от пронизывающего ветра, вошел Том. В неверном свете они увидели за плечом Тома медленно приближавшееся бледное лицо незнакомца. Тревога и робость, которые читались в каждом движении Тома, пятившегося от чужака, передались и Спиллейнам, их охватил страх. Они заметили, что незнакомец тоже замер в нерешительности, опустив глаза. С его одежды, прилипшей к телу, стекали струи воды. Шапки на нем не было. Наконец он поднял голову и устремил на них умоляющий взгляд. Лицо у него было широкое и плоское, точно высеченное из камня, черты грубые. Время от времени они искажались странной судорогой, приоткрытый рот зиял черной дырой, небритый подбородок дрожал. Том заговорил с незнакомцем:
— Не стойте на пороге, войдите. Правда, в округе найдется немало домов, где вас примут лучше, чем в этом, но все равно входите.
На это чужак ответил хриплым, едва слышным голосом:
— Мне и конуры хватит или конюшни.
Сделав над собой усилие, он попытался улыбнуться.
— Нет, да что же вы такое говорите… Но входите, не стойте.
Тот медленно и неуклюже переступил порог, снова опустив глаза. Вода, стекавшая с его одежды, черной лужей разлилась на каменном полу. Молодая женщина несколько раз беспомощно прикоснулась к нему кончиками пальцев, словно желая выразить сочувствие, но явно не знала, чем ему помочь. Старушка, напротив, тотчас принялась разводить огонь, а Том подбросил в очаг хвороста и торфа. Незнакомец тем временем стоял точно в беспамятстве. Наконец, когда Мэри со свечой в руках стала доставать из сундука сухую одежду, он выдавил тем же хриплым, едва слышным голосом, в котором различался валлийский выговор:
— Кажется, выжил один я.
Они сразу поняли, что скрывается за этими скупыми словами, но лучше бы им было и вовсе этого не показывать.
— Что вы говорите? — откликнулась Мэри столь слабым и невыразительным голосом, словно вместо нее их произнес кто-то другой.
Он неуклюже поднял тяжелую руку, словно заказывал очередную порцию джина в пивной:
— Остальные пропали, все как один.
Его грубые черты снова исказились судорогой, он бессильно уронил руку и склонил голову. Они на миг похолодели, не сводя с него глаз, и он мог расценить их поведение как жестокость и черствость. Но тут Мэри, совладав с собой, почти бросилась к нему.
— Тише, тише, прошу вас, — умоляла она, сначала потянув его за руку к огню, потом назад, словно сама не осознавала, что делает. Наконец она отвернулась от чужака и прошептала Тому: — Отведи его на чердак, пусть там переоденется. Возьми это с собой и свечку, свечку не забудь.
И с этими словами она торопливо протянула ему свечу. Том повел незнакомца наверх по ступенькам, крутым, как приставная лесенка, и оба они пропали на чердаке. Старушка прошептала:
— Что он сказал?
— Что его корабль затонул.
— Он сказал, что он один выжил?
— Да, так в точности и сказал.
— А он слышал? — старушка качнула головой в сторону задней комнаты.
— Нет, разве ты не видела, что я сразу отвела его подальше? Но не сейчас, так позже все равно услышит. Вот ведь и чердачный пол под Томом ходуном ходит!
Мать не ответила. Она медленно прошла в свой уголок у очага и простонала:
— Вот ведь горе-то, как же он эту новость примет?
— Может, сказать ему, что мы приютили моряка с погибшего корабля?
— Ты только послушай, как они шумят! Какой шум подняли!
И вправду, пол чердака громко скрипел у мужчин под ногами. И тут, заглушая топот на чердаке, раздался голос, который они уже давно опасались услышать:
— Матушка! Матушка!
— Да, сынок?
— Кто там на чердаке? Там кто-то гремит и топочет — или мне это только снится?
С чердака и в самом деле доносился топот, напоминавший беготню матросов по палубе. Они одновременно об этом подумали, но голос, который они ожидали услышать, испугал их, словно с ними заговорил незнакомец.
— Сходи к нему и скажи все как есть, — прошептала мать. — Разве нам решать, как должно поступить. На все ведь воля Божья.
Она всплеснула руками.
Мэри, похолодев и дрожа всем телом, отправилась к брату. Старушка осталась у очага, но повернулась к двери в заднюю комнату и замерла в тревоге, не сводя с нее глаз.
Спустя несколько минут Мэри, как ни странно, бодро и проворно вошла в комнату:
— Он встает! Он встает и идет сюда! Говорит, его место здесь! Говорит, он поздорову.
Этим она хотела сказать, что брат ее в твердом уме и в здравии.
— Сделаем вид, будто ничего и не случилось, встретим его как ни в чем не бывало, — откликнулась мать.
— Хорошо, матушка.
Им не терпелось увидеть сына и брата, и потому они рады были услышать, что Том и моряк ощупью ищут лестницу, спускаясь с чердака. На огне закипел и запыхтел чайник, и Мэри стала накрывать на стол и расставлять кружки.
Моряк слез с чердака, застенчиво улыбаясь, в наспех собранной, не по мерке одежде. Казалось, он так рад, что готов запеть.
— Как хорошо погреться у огня, — сказал он. — Сразу оживаешь. Да еще в сухой одежде. Клянусь, добрые люди, вам, верно, и невдомек, как я вам благодарен, как благодарен.
И он подолгу тряс им руки.
— Сядьте, выпейте чаю.
— Никак не возьму в толк, и двух часов не прошло, как там, в море… — Он махнул рукой на маленькое, вроде иллюминатора, окно, пристально смотря на них широко открытыми глазами.
— Не волнуйтесь, прошу вас, просто пейте чай, — попросила Мэри.
Он кивнул и с жадностью набросился на еду, однако то и дело останавливался, словно стыдясь, оборачивался и окидывал их всех по очереди сияющим взглядом, а они учтиво кивали в ответ. «Простите меня, — повторял он, — простите». Он был не из речистых и не мог выразить переполнявшие его чувства. Чтобы не смущать его, Том Лин сел поодаль, а женщины нашли себе какие-то занятия в кухне. Тишину нарушали только стук разбиваемой яичной скорлупы, поскрипывание прялки да порывы ветра за стеной. И тут дверь задней комнаты приотворилась — тихо, так тихо, что никто и не услышал, — и не успели они опомниться, как Джон Спиллейн, в небрежно накинутой одежде, неловко остановился посреди кухни, глядя на спину моряка, низко склонившегося над столом. «Это мой сын, — только и смогла сказать мать. — Он уже спал, когда вы пришли».
Валлиец вскочил на ноги и стал пожимать ему руку, в немногих словах поблагодарив его и его домочадцев за гостеприимство. Когда он снова сел, Джон молча направился к своему месту на деревянном ларе и оттуда, с другого конца кухни, стал наблюдать за моряком, снова склонившимся над едой.
Моряк отставил тарелку и кружку, больше он не мог съесть ни кусочка и выпить ни капли, а Том Лин и женщины попытались занять его беседой, точно по какому-то немому уговору старательно избегая упоминать о том, что ему пришлось пережить. И все это время к нему был прикован мрачный взгляд Джона Спиллейна. На мгновение в разговоре возникла пауза, которую ничем не удалось заполнить, и тут моряк отодвинул от стола свой стул, вполоборота повернулся к хозяевам и, задумчиво покачивая ложкой, произнес:
— Никак не возьму в толк… Не возьму в толк, и все тут. Вот сижу я в тепле да в уюте, кормят меня на убой, — само собой, я вам благодарен так, что и словами не высказать, — а все мои товарищи, — он махнул ложкой в сторону моря, — сейчас на дне морском, побелевшие да холодные, точно мертвая рыба.
И тут, к удивлению присутствующих, из дальнего угла раздался голос:
— Так, значит, вы налетели на рифы?
— Еще бы! Целых три раза. Сначала прошлой ночью, примерно в это время, но ветер сорвал нас снова. Мы решили, что нам посчастливилось. Опять наскочили на риф и снова быстро снялись, опять нам повезло. Но в третий раз нас просто смяло, вот так! — Он хлопнул в ладоши. — Корабль разбило в щепки, кругом тьма, хоть глаз выколи! И как подумаю, что и двух часов не прошло!
— Вас разбило вдребезги? — продолжал расспрашивать тот же голос.
— Именно так, «Красотку Нэн» разбило вдребезги, сэр. Никто ничего толком и понять не успел. Все произошло слишком быстро. Когда пришел в себя, оказалось, что держусь за выступ утеса. Вцепился в него что было сил и держусь.
Тут валлиец встал, словно повинуясь какому-то внутреннему порыву.
— Вы были впередсмотрящим?
— Не я один! Мы все, сменяя друг друга, трое суток чередовались на посту. Клянусь вам, сэр, трое суток. Мы уже чуть не в беспамятство впадали, так были измучены.
Спиллейн и его домочадцы не сводили с валлийца взгляда, а тот, произнося свою маленькую речь, изменился на глазах: его черты снова исказились судорогой, он обессилел, румянец исчез с лица, хотя до этого еда и уют вроде бы уже вернули его к жизни. Он в мгновение ока превратился в утопленника, притащившегося к ним на порог этой ночью в прилипшей к телу мокрой одежде.
— Я просто свету невзвидел, я ведь живой, держусь за утес, а они пошли ко дну, все как один! Кроме меня, никто не выжил… Знаете, меня такой страх одолел, что я даже на помощь позвать не мог.
Тут медленно встал и Джон Спиллейн, тоже словно повинуясь какому-то властному внутреннему порыву.
— Они смотрели на вас?
— Кто?
— Ваши товарищи. Смотрели, не спуская глаз.
— Нет, — голос у валлийца дрогнул. — Нет, я об этом не думал.
Они как зачарованные глядели друг на друга.
— Значит, не думали…
Казалось, Джон Спиллейн потерял интерес к разговору. Теперь он говорил слабым, невыразительным голосом, но по-прежнему не сводил с моряка пристального, озадаченного взгляда. А тот, смущенный, смешавшийся, казалось, внезапно обрел силу, которую утратил Спиллейн, — торопливо, захлебываясь, он пытался донести до слушателей впечатления той ужасной ночи:
— Но я вот о чем подумал: сижу я здесь, за столом, а они там, все как один, разве не странно это и не правильнее было бы, если бы они сейчас вошли, все, друг за другом?
С этими словами, произнесенными сбивчивым полушепотом, в комнату точно ворвалась беспредельная, страшная тьма, окружавшая непроницаемой завесой хижину. Обитателям домика почудилось, будто они перенеслись в некий бесплотный, неосязаемый мир. Их охватил страх, что сейчас поднимется дверная щеколда, и они не решались даже посмотреть в ту сторону, чтобы невольным взглядом не впустить в дом ужас. Но все это нисколько не волновало Джона Спиллейна. Казалось, он ушел в себя, устремив взгляд на что-то, видимое ему одному. Чтобы немного успокоиться, все, кроме него, нашли себе простое повседневное занятие: Мэри стала убирать чайную посуду, Том — набивать трубку, и вдруг прерывистый, почти неразличимый голос снова заставил их замереть. До них стали долетать отдельные слова, потом целые фразы: «Поставили впередсмотрящим… А глаза у меня закрываются от усталости… Ничего не мог с собой поделать… Это ужасно, ужасно, но я ничего не мог поделать…» Охваченный мукой, он бросился к ним, повторяя: «Они окружили меня. Не сводили с меня глаз. Они обвиняли меня. Их было множество, все море ими было усеяно. Повсюду, куда хватало глаз! Они молчали, только глаза их горели во мраке, как бледные свечи!»
Скованные страхом, они смотрели, как он поворачивается к ним сутулой матросской спиной и исчезает в своем убежище. Они уже не могли различить его голос, они боялись пойти за ним.