Елена Съянова Гнездо орла

Часть I

«…В этом месте дорога делает подряд четыре поворота, и метрах в ста от последнего, между камнями, растут странные зеленые цветы. Странные они еще и тем, что появляются ранней весной и уходят под снег совершенно одинаковыми, и я всякий раз, как вынужден таскаться в Бергхоф, выхожу в этом месте, чтоб размяться, и гляжу на них».

Она уже в который раз принималась считать повороты, но их оказывалось не больше трех… Как вдруг — четвертый! Теперь еще сто метров… Она остановила машину и вышла.

Среди камней кое-где клочьями лежал снег, торчали засохшие стебли с затвердевшими, смерзшимися семенными коробочками, но она все же сделала десяток шагов и, наклонившись, присмотрелась. Несколько тронутых ноябрьским морозцем, но еще живых кустиков — не выше маргаритки — распласталось у ее ног; каждый поникший стебель оканчивался широко раскрытой зеленой чашечкой из мелких лепестков и похожей на горошину сердцевиной.

Она невольно улыбнулась, поразившись, но не виду этих созданий, а тому, как он мог их здесь заметить.

Ей хотелось еще постоять так…

На шоссе раздался мягкий звук тормозов — впереди ее «Мерседеса» остановился «Форд»: кто-то, по-видимому, решил предложить помощь женщине, понуро стоящей у обочины.

Этой дорогой, ведущей к резиденции фюрера, пользовались только свои: обитатели Бергхофа или приглашенные — партийные функционеры, военные, иностранные дипломаты…

— Фройлейн Гесс?

Она нехотя обернулась.

— Прошу прощения… Я подумал, не случилось ли что-то с вашей машиной?

— Нет, благодарю вас. Я просто вышла взглянуть… на цветы.

Маргарита Гесс с облегчением улыбнулась вышедшему из «Форда» Фридриху Тодту, которого помнила с детства, но по-настоящему оценила лишь в последние годы, как человека неуклонно сторонящегося кишащего страстями и интригами «Олимпа». Она заметила взгляд инженера, с любопытством устремленный на камни, и снова улыбнулась:

— Вот, полюбуйтесь. Какие-никакие, но цветы!

Тодт, наклонившись, присмотрелся и покачал головой:

— В самом деле!

— Фриц, вы не пересели бы в мою машину? Я без шофера и немного устала вести, — обратилась к нему Маргарита.

— Конечно, с удовольствием! Одну минуту!

Он быстро отогнал свой «Форд» поглубже на обочину и, вернувшись, отворил перед нею дверцу.

Вскоре подъем сделался довольно крутым, но шоссе было так удачно спланировано, что этого почти не чувствовалось. Три тысячи километров скоростных автомобильных трасс с отличным покрытием — результат деятельности сидящего сейчас рядом с ней скромного и немногословного человека — всегда производили впечатление на приезжих: своими дорогами Германия могла гордиться.

— Вас вызвали? — тихо спросила Маргарита.

Тодт кивнул.

— А у меня невестка должна родить, — сказала Маргарита. — Она с Рудольфом в Бергхофе. Хочу побыть с ней.

Инженер снова кивнул, понимающе.

«Не скажешь правды другому, и от него правды не узнаешь», — усмехнулась Маргарита и продолжила с некоторой жесткостью:

— Эльза меня, впрочем, не просила приехать, и брат — тоже. Меня, как и вас, вызвал фюрер. Я всю дорогу из Франции ломаю голову — для чего?

Они некоторое время молчали.

— Меня-то вызвали, похоже, как «противовес», — с мягкой усмешкой заметил Фридрих. — Очень уж Геринг разошелся. Но, по-моему, мы с ним в разных весовых категориях. Правда, если я в качестве довеска…

— К кому?

Тодт пожал плечами.

— Точно не могу сказать. У Геринга постоянные конфликты с Леем, из-за казны ГТФ. Геринг требует все больше средств на вооружение, а Лей… пока сопротивляется.

— Пока… — вырвалось у нее.

— Я думаю, он и сам все прекрасно понимает, да, видимо, трудно расставаться с мечтой о «рабочем рае».

— А вам, похоже, предложат ему помочь?!

— Похоже.

«Похоже… похоже… И мне уготована какая-то роль». — Она стиснула зубы, но внезапно ее слегка обожгло:

— Фюрер… вызвал их обоих в Бергхоф?

— Да, фюрер назначил совещание. Приедут еще Геббельс и Риббентроп.

Маргарита стала смотреть в окно, на замелькавшие вдоль дороги сосны.

«…Ты так нужна ей теперь… Ты сумела бы поддержать… Твое присутствие внесло бы свежую струю…» — проникновенно лгал в письме Адольф.

Она безнадежно вздохнула, вспомнив, как прочитала его письмо, а через час, отвезя к подруге детей, уже сидела в вагоне, мучаясь от нетерпения и беспокойства за Эльзу. Поверила. Не усомнилась, не спросила себя: отчего не написал Рудольф, отчего сама Эльза ни разу не намекнула, зачем вообще она так понадобилась там, куда ее никогда не звали. Просто поверила словам, забыв, кем они писаны.

Сосны стояли теперь сплошной стеной, а горы как будто отодвинулись, и шоссе начало свой последний самый крутой подъем.

Почувствовав на себе осторожный взгляд Тодта, Маргарита чуть откинула голову:

— Вы уже бывали в Бергхофе?

— Был. Один раз.

— Брат писал — здесь много всего настроили: теплицы, молочную ферму, чайный домик под названием «Гнездо орла». Забавно.

— Меня как раз и вызывали для консультации по поводу дороги к этому строению. Рейхсляйтер Борман собирался пробить тоннель в скале.


«…Бергхофа никто не любит… Тут шумно, постоянно что-то строится, сверлят дыры в горах, вечный гул… — писал ей в Париж Гитлер. — …А мы все так нуждаемся в покое».


— Фройлейн желает пройти к себе или?.. — спросила горничная, сопровождавшая ее наверх.

Подразумевалось, что фройлейн должна пройти к себе.

— Проводите меня прежде к рейхсляйтеру Борману.

— Как вам угодно. — Горничная кивнула. Точно из пола вырос адъютант и щелкнул каблуками. Маргариту проводили в гостиную с двумя бюстами фюрера, глядящими на тех, кто входил, и к ней вышел Борман, сосредоточенный, как человек, вынужденно отложивший срочные дела. Они одарили друг друга безмятежными улыбками. Он поцеловал ей руку, задал несколько дежурных вопросов, оставаясь все время начеку, и не ошибся.

— Мне хотелось бы немедленно поговорить с фюрером, — твердо произнесла Маргарита. — Будьте так любезны проводить меня к нему.

Борман кивнул. Это было скверно, но все-таки лучше, чем если бы она отправилась к Гитлеру одна. Идея вызвать ее из Парижа принадлежала ему, Борману, с той только разницей, что он-то предлагал подтолкнуть Гесса; Гитлер же взялся написать сам. Что ж..

Борман прошел с ней в другую гостиную, куда выходила дверь кабинета Гитлера. Здесь бюстов не было. Маргарите сразу бросилась в глаза большая фотография Виндзоров, висящая прямо против входной двери. Еще десятка три фотографий в художественном беспорядке лежали на круглом столике у самой двери в кабинет. Борман прошел в эту дверь, а она присела у столика и принялась рассматривать снимки.

В гостиную вошел Геббельс с папкой и, увидев Маргариту, несколько опешил:

— Грета? Вот неожиданность! С приездом!

— Здравствуй, Йозеф!

Он пожал протянутую руку:

— Прости… я приглашен…

Она кивнула. Через минуту, тоже с папкой, появился фон Риббентроп. Склонившись, коснулся губами ее пальчиков: она заметила, что рука у него слегка дрожит. Он спросил о дороге, здоровье детей. Застывшее красивое лицо казалось кукольным. Он даже не нашел в себе силы растянуть губы хотя бы в какое-то подобие улыбки.

Когда Риббентроп скрылся в кабинете, оттуда вышел Борман, оставив наполовину открытой дверь:

— Фюрер просил вас подождать две минуты. Он сейчас освободится.

— Где сделан этот снимок? — поинтересовалась Маргарита.

Борман наклонился к столу. На фотографии улыбающиеся герцог и герцогиня Виндзорские стояли на живописном «фоне» из таких же улыбающихся рабочих. Во всей группе имелась лишь одна мрачная физиономия — сопровождающего Виндзоров в их турне по Германии Роберта Лея.

— На заводе «Фольксваген». Неудачным вышел.

— Вы их здесь для меня разложили? — не удержалась Маргарита.

— Конечно. Для вас. Есть и неплохие. Этот, например.

…Тот же Лей, с лакейской улыбкой, следует за «миссис Симпсон» по дорожке возле озера Хинтерзее; в руке у него… дамский зонт.

Борман удалился.

«Пожалуй, еще года два назад этот человек едва ли позволил бы себе со мной подобную… иронию, — отметила Маргарита. — Быстро же он набирает вес».

— Итак, господа, судя по тому, что папки по-прежнему две, я делаю вывод, что единое решение вами не выработано, — послышался резкий голос Гитлера почти от самых дверей: видимо, фюрер по-привычке расхаживал по кабинету. — Я дал вам сутки! Даю еще три часа! Три часа, Йозеф! — Голос отдалился. — И попрошу не выходить из моего кабинета до тех пор, пока папка не останется одна!

Гитлер вышел в гостиную, по дороге переменяя сердитое выражение на озабоченно-гостеприимное. Поддев под локоть, заставил ее подняться и вывел прочь. Они очутились в просторной комнате со стеклянными дверями, выходящими на обширный балкон.

— Здесь легче дышится, — пояснил Гитлер. — Ну, здравствуй, детка.

Он по привычке поцеловал ее в щеку.

— Только не наскакивай на меня, прежде не выслушав. Сейчас кофе выпьем.

Он позвонил, велев принести кофе и «что-нибудь для фройлейн Гесс». Последние два слова он произнес так, что Маргарита насмешливо поджала губы.

— Итак, ты прямо из машины с кучей упреков ко мне, — продолжал Гитлер, сделав глоток — Да, я пошел на маленькую хитрость. А как иначе было тебя домой выманить?

— Написать как есть.

— Как есть… ты сама знаешь. Вы шесть лет фактически в браке, у вас двое детей! И шесть лет он разрывается между тобой и делом. Сколько это еще может продолжаться?!

Она, вскинув глаза, посмотрела на него прямо. Он впустил в себя этот взгляд, как в наполовину открытые двери:

— Да, да, детка, ты правильно поняла. Но… все же прости мне мою бесцеремонность.

Маргарита спокойно доела бутерброд.

— А что мы скажем Рудольфу? — Еще один ее испытующий взгляд.

Гитлер поморщился:

— Неужели ты думаешь, я не предупредил его, что напишу тебе?

— Что он сказал?

Гитлер пожал плечами. Излишний вопрос. Рудольф, конечно, не сказал ничего.

— У меня был с твоим братом достаточно откровенный разговор. На крестинах крошки Эдды. Я сказал ему: полюбуйся на Геринга. Четыре года упирался, как баран, а вот же — женат и доволен! Теперь еще и отец! Благодаря моей… бесцеремонности. Это ведь я заставил его жениться на Эмме. Да, да! И я сказал Рудольфу: ты должен также заставить и свою сестру. Если же у тебя не хватит воли, так это снова сделаю я. Погоди усмехаться. В слово «заставить» я вкладываю иной смысл. Я рассуждаю так: ты и Роберт — оба хотите брака, но условия ставишь одна ты. Условие, по сути говоря, абсурдное, детка, — не жить вашей семье в Германии. Потому что тебе здесь все нехорошо! Каков же вывод? Не заключать брака? Не жить в Германии? Вздор! Решение может быть только одно — сделать так, чтобы… дома… тебе стало хорошо! Как это сделать? Берлина ты не любишь, Мюнхен для тебя «потерял обаяние», Нюрнберг ты обругала «шутовской погремушкой»… — Он поднялся и подошел к стеклянным дверям.

— Взгляни сюда. Завтра утром вон над теми вершинами взойдет солнце, и это будет такая красота! Бергхоф чист и непорочен, как новорожденный.

Маргарита подошла и тоже стала глядеть на резко обозначившиеся в сумерках силуэты гор.

— Я запретил Борману продолжать строительные работы. С завтрашнего дня здесь установится тишина. Я скоро уеду. Рудольф еще останется, до февраля. Но потом и твоему брату придется поработать. Ты еще не знаешь, что произойдет! Об этом знают лишь единицы, но тебе я скажу. Мы вступим в Австрию. Красиво и мирно. О, нас ждет великая весна! Как видишь, не так уж я и слукавил, написав, что ты нужна Эльзе. После родов ей полезно пожить здесь. Вы будете практически одни. Ну, еще Ева. Но она тихая. А как хорош этот воздух для детей!

Он сделал паузу:

— Хотя, конечно, все это имеет смысл, если… — он запнулся и снова замолчал.

— Что? — вздохнула Маргарита.

— Если ты… любишь по-прежнему.

Он резко отвернулся, прошел в глубь зала, взял телефонную трубку, подержав как будто в нерешительности, положил.

— Что же ты молчишь? (пауза) Позвонить Рудольфу?

Маргарита кивнула, не отрывая взгляда от фиолетовых гор. Здесь и впрямь как-то само собою возникло у нее ощущение отстраненности и… чистоты.

Через пять минут вошел Гесс. С сестрой он не виделся около года.

Но последние шесть лет вообще промелькнули, как шесть дней. Что этот последний год мог добавить или отнять у них!

— Вот, Руди, Грета выполнила мою просьбу, — сказал Адольф.

Брат с сестрой поцеловались.

— Эльза еще не знает, что я здесь? — спросила она.

— Еще нет, — ответил он.

Все трое снова сели к столу. Маргарита налила мужчинам кофе.

Рудольф выглядел сосредоточенным; взгляд тревожно перебегал с предмета на предмет. Эльза должна была родить со дня на день, и одна мысль о предстоящих ей страданиях, а может быть, о чем-то еще худшем, вызывала у него панический, тошнотворный страх. Он как мог пересиливал себя. Но час назад Эльза осторожно сказала ему, что впервые ощутила внизу живота слабенький прилив боли…

— Как решилось у Геббельса с Риббентропом? — спросил Гесс.

— Никак не решилось. И не решится, — отвечал Гитлер. — Я посадил их на три часа, как тараканов в банку. Видишь ли, — пояснил он Маргарите, — они все не могут договориться, кому и как вести пропаганду в Англии. Пакостят друг другу, как два школьника.

— Риббентроп не желает признать, что пропаганда — это хлеб Йозефа, — заметил Рудольф.

— Скоро я его утешу, — кивнул Гитлер. — Как ты мне советовал, заменю им фон Нейрата[1]. А чтобы грызня не продолжилась в европейских масштабах, сегодня же продиктую компромиссное решение, и пусть только попробуют самовольничать!

— Полезно было бы добавить к этому приказ, запрещающий раз и навсегда приходить к тебе с разными мнениями, — сказал Гесс.

— Отличная идея! Пусть Борман подготовит текст.

Маргарита в недоумении посмотрела на Адольфа: неужели он не понял шутки? Гесс заметил этот взгляд. Он поставил чашку и поднялся:

— Я пойду. Не хочу надолго оставлять Эльзу. Ты со мной или хочешь отдохнуть? — обратился он к сестре.

— Я не устала, — ответила она.


Простившись с Адольфом до ужина, Гесс привел Маргариту в свой кабинет, велел сесть и молча послушать его две минуты.

— Я с некоторых пор опасаюсь твоих визитов — ты это знаешь, — начал он, — но сейчас, конечно, очень рад тебя видеть. Это первое. Второе. Почаще напоминай себе, что ты не в Париже: здесь тонкий галльский юмор не в ходу. Третье. Ты подумала о том, как Роберт истолкует твой приезд?

— Сначала ответь, для чего на самом деле меня сюда вызвали? — попросила она, пристально глядя ему в глаза.

— Разве Адольф тебе не объяснил?

— Он объяснил свою первую ложь. Может быть, ты объяснишь… вашу вторую?

Гесс досадливо поморщился:

— Никакой лжи не было. А правда заключается в том, что ты нужна всем нам. Нужна здесь, дома. Адольф… просто хочет помочь.

— Он меня с Герингом спутал. — Маргарита встала. — Давай сделаем так: я сейчас повидаюсь с Эльзой и сегодня же вылечу обратно. Ты дашь мне самолет?

Рудольф как будто не слышал. На его лице оставалось то же досадливое выражение.

— Руди! — напомнила она.

— Да, я понял. Самолет я тебе дам. Но… Может быть, тебе все же следует знать… Кстати, сколько вы с Робертом не виделись?

— Четыре месяца. Но он обещал побыть с нами на Рождество.

— Значит, четыре месяца назад вы расстались, как обычно?

— Не совсем. — Она опустила глаза. — Я сказала ему, что, скорее всего, больше не вернусь в Германию.

— «Скорее всего» или «не вернусь»?

— Я не помню точно… А что?

— А то, что у него, похоже, как раз в июле, появилось это новое развлечение — лично испытывать свой «народный автомобиль». Результаты, нужно сказать, впечатляющие. Восемь сломанных ребер за один только ноябрь.

«…Хочу сделать „Фольксваген“ настолько безопасным, чтобы за руль можно было посадить даже подростка…» — писал ей в Париж Лей.

Но ей и в голову не приходило понять его намерение так буквально!

— Он в больнице? — тихо спросила Маргарита.

— Уже нет. Или еще нет. Только не восклицай: как это мы допустили! Плевал он на всех.

Рудольф, наконец, посмотрел на сестру. Грета стояла перед ним, немного подавшись вперед; тонкие руки бессильно висели. Это бессилие и какая-то безнадежность во взгляде вызвали у него лишь новый приступ досады.

Шесть лет… Шесть лет упрямого бабьего сопротивленья, тупого нежелания смириться, принять!.. Шесть лет упреков, обвинений, непрерывной борьбы с теми, кто дорог и любим! Скитания по Европе, истерические отъезды, судорожные встречи, письма, в которых страсть и боль!..

При всем неприятии поведения Лея, Гесс не мог не сочувствовать ему.

Рудольф поднялся, обняв сестру за плечи, легонько встряхнул:

— Пойдем к Эльзе. Я думаю, в любом случае, ты едва ли улетишь сегодня. По-видимому, нас всех ждет трудная ночь.


Ночь оказалась хоть и трудной, но радостной. Роды у Эльзы Гесс начались около двух часов утра, а в восемь довольный Карл Брандт положил на руки Рудольфу крупного крикливого мальчишку, синеглазого и круглолицего.

Пожалуй, никогда еще многочисленные зеркала бергхофского дома не отражали столько улыбок, как в то утро, 18 ноября 1937 года.

Днем прилетел Геринг, сам недавно ставший отцом здоровенькой девочки и уже настолько освоившийся в этой роли, что, едва поздравив Рудольфа, принялся давать ему советы относительно вреда пеленок и пользы закаливания «с первых же дней».

Немного позже приземлился самолет Лея, из которого следом за Робертом выбрался очень желанный, давно ожидаемый здесь гость — Карл Хаусхофер. Ему вместе с Гитлером предстояло стать попечителем (или, говоря прежним языком, крестным отцом) мальчика.

Гесс как-то сказал Гитлеру, что даст своему сыну «выразительное» имя.

Ребенка назвали Вольф-Рюдигер-Адольф-Карл, что вполне отвечало этому намерению: Вольф — в честь имени, которое носил Гитлер «во времена борьбы»; Рюдигер — в честь воинственного героя германских саг, два последних имени — в честь попечителей.

Гитлер выглядел возбужденно-счастливым. Он отменил все дела, со всеми был добродушен, много шутил.

Забавно было наблюдать за Герингом, который расхаживал по дому с таким видом, будто отцом только что сделался он. Именно так Герман и ощущал себя до сих пор: дочь Эдда была его особой гордостью, скрытым мужским торжеством, победоносно опровергшим все неутешительные прогнозы медиков. Геринг, как истинный знаток, рассуждал теперь об искусственном вскармливании, о режиме, делился познаниями из области детской психологии… Настроение ему (как это теперь часто бывало) испортил циник Лей, который поневоле слушал-слушал похвальбы молодого папаши, да взял и объявил во всеуслышание:

— В следующий раз, старина, непременно возьми ножницы у Брандта и сам перережь пуповину. Получишь при этом массу еще не изведанных тобой ощущений.

Было около десяти часов вечера. Они все сидели за торжественным ужином в убранной цветами столовой зале на втором этаже.

Геринг в недоумении так подался вперед, что кресло под ним хрустнуло:

— То есть, как… сам?

— Так, как это сделал я. Старый крестьянский обычай — быть с женой от начала до конца, а не трястись от страха за тремя дверями.

Маргарита, сидевшая рядом, прикусила губу и незаметно дернула его за рукав. Поздно. Присутствующие оживились.

— Ты был с Гретой там… во время?.. — поразился Рудольф.

— Был, был, — подтвердил за Лея Брандт. — И сам принимал своих двойняшек: первой — Анхен, вторым — Генриха.

— И что? И как? — с живейшим интересом повернулся к Лею Гитлер, но наткнулся на взгляд Маргариты. — Приношу извинения, фрау! Но это так необычно для нас!

Реакция остальных была различна: Геринг досадливо нахмурился; Геббельс глядел на Лея откровенно-насмешливо; Риббентроп — с холодным недоумением; скромный Тодт уставился в тарелку, как и Борман, который, впрочем, и сам как-то во время родов навестил Герду, когда та уж очень орала.

Деликатный Хаусхофер, обратившись к Гитлеру, перевел разговор на возрождение некоторых старых народных традиций и вскоре увел дискуссию так далеко, что к прежней теме больше не возвращались.


После предыдущей бессонной ночи огромный дом быстро погрузился в глухой покой. Но так только казалось. Сел за стол неутомимый Борман. Долго ворочался в постели фон Риббентроп, заново переживая раздраженный тон фюрера, всегда тяжело действующий на него. Не смог заснуть и Рудольф Гесс. Чувство огромного счастливого облегчения толкало его к каким-нибудь действиям; он уже несколько раз заходил взглянуть на сына и жену, вышел погулять с Бертой, потом поднялся на третий этаж в библиотеку и неожиданно обнаружил там Роберта Лея, который полулежал в кресле и глядел в потолок. Рудольф, по привычке, быстро осмотрел все вокруг, но бутылки нигде не обнаружил.

— Что ты здесь делаешь? — спросил он.

— Ночь пережидаю, — отвечал тот.

Рудольф пожал плечами, прошелся взад-вперед, посмотрел на Лея. Роберт поморщился:

— Грета уснула. Не хочу ей мешать.

— У тебя бессонница?

— Наоборот.

Гесс снова в недоумении передернул плечами.

— Как ты думаешь, что меня завтра ждет — Аустерлиц или Ватерлоо? — пробормотал Лей.

Рудольф еще походил, размышляя. Потом сел в кресло напротив.

— Я думаю, приглашение сюда Тодта о многом говорит. Адольф его очень высоко ценит и будет внимательно слушать. Если завтра ты спокойно, с цифрами, докажешь, что финансовых резервов у тебя нет…

— Нет! Как же! У меня одних только членских взносов в казне на полтора миллиарда марок! И Геринг это знает. А теперь еще если Шахт уйдет… — Он снова тяжело задумался.

Гесс тоже молчал. Ему сейчас очень не хотелось повергать Лея в еще большее уныние. Роберт пока не знал, что Гитлер уже подписал приказ о замене Шахта Вальтером Функом на посту имперского министра экономики, с 26 ноября. Не знал Лей и того, что готовится «дело» о смещении командующего сухопутными войсками Вернера фон Фрича по обвинению в гомосексуализме, ведется тайный подкоп под главнокомандующего вермахтом фон Бломберга… Оба они — Фрич и Бломберг (а также фон Нейрат, которого предстояло сменить Риббентропу) — на недавнем совещании 5 ноября, на котором Гитлер объявил об аншлюсе Австрии, хором заявили, что Германия к войне не готова, а идеи фюрера «утопия». Этого оказалось достаточно, чтобы Гитлер поставил на всех троих крест. Самоуверенный Геринг уже собирался праздновать победу. Но… Гитлер не был бы Гитлером, если бы позволил кому-либо давить на себя. Чем активней наседали на него сторонники «войны через два года», тем демонстративней он прислушивался к Лею, твердившему, что стране нужно дать двадцать лет «спокойно поработать», к разделявшим это мнение высшим офицерам, к серьезным экономистам вроде Фридриха Тодта, наконец — к министру экономики Ялмару Шахту… которого, однако, вежливо довел до отставки.

Гесс понимал, что умом Гитлер противится «авантюре», однако в душе, в воображении своем Адольф давно уже перешагнул все границы, попрал все договоры, и потому воинственное тявканье Геринга сейчас для него, как соловьиная трель.


— Что с тобой? — вдруг спросил Лей, пристально глядя в лицо Рудольфу.

— А… что?

— Ты как будто монолог произносишь.

Гесс поднялся:

— Монологи будут завтра. Один совет — держи себя в руках. Геринг станет тебя провоцировать. У него завтра одна задача — прогрызть дырочку в мешке, чтоб оттуда слегка посыпалось. Но если ты будешь тверд и последователен, то… — Он невольно вздохнул, — то хотя бы время выиграешь.

Лей глядел на него с грустной усмешкой. Рудольф пожелал ему спокойной ночи и вышел. Спускаясь по лестнице, он увидел тоненькую женскую фигуру в накинутой на плечи светлой шали. Он невольно замедлил шаг.

Маргарита тихо шла вдоль стены, словно в задумчивости, и только рука, нервно комкавшая на груди кончики шали, выдавала ее смятение. Она еще не видела брата, но вдруг, что-то почувствовав, вскинула голову и отпрянула слегка, точно на нее сверху глядело привидение.

Он быстро спустился к ней; она тоже сделала несколько шагов по ступеням навстречу. Оба смотрели друг на друга вопросительно.

— Что ты бродишь одна? — спросил Рудольф.

— А ты? Что-нибудь случилось?

— Ничего не случилось. Все спят. Ты искала Роберта?

— Да.

— Он в библиотеке.

Она сделала еще несколько быстрых шагов, но Рудольф придержал ее за плечи. Она стояла теперь на ступеньку выше; ее лицо было почти вровень с его лицом, глаза глядели прямо в глаза.

— Ты останешься? — спросил Гесс.

Она не отвела взгляда.

— Если уедешь завтра, то сейчас лучше не ходи.

Рудольф отпустил ее плечи и сошел вниз. Он не обернулся взглянуть, как поведет себя сестра, но когда утром Эльза осторожно спросила о Маргарите, уверенно отвечал, что Грета, конечно, останется.


19 ноября в Бергхоф прилетел лорд Галифакс с заверениями, что Англия готова предоставить Германии «свободу рук в Восточной Европе», в связи с выдающимися заслугами фюрера по превращению Германии в «бастион Запада против большевизма». Назывались Австрия, Чехословакия, Данциг (Гданьск)…

Тем же утром в Бергхоф прилетел и Гиммлер. В его самолете прибыл также Вальтер фон Браухич, командующий танковыми частями рейхсвера: честолюбивому выдвиженцу Фрича было предложено начать собственную игру.

Гитлер, совещаясь накануне с Гессом и Геббельсом, пожаловался им, что среди высших офицеров вермахта у него сторонников нет. «Они все в заговоре, — сказал он. — Верю одному Рейхенау, но его снова заблокирует эта старая лиса Рундштедт». Втроем они долго тасовали «вермахтскую колоду» и остановились на Браухиче, как самом подходящем на пост командующего сухопутными войсками вместо Вернера фон Фрича.

Гиммлер вместе с самим генералом привез и досье на него. Некоторые сведения о личной жизни кандидата только подтверждали, что выбор сделан правильно. Браухич собирался развестись с женой и сразу же вновь жениться на молоденькой Шарлотте Рюффель, преданном члене НСДАП и фанатичной поклоннице фюрера.


Секретное совещание у Гитлера началось в два часа дня, сразу после длительной личной беседы фюрера с Галифаксом, который помимо дифирамбов и заверений привез от Чемберлена вполне однозначное условие: Германия может перекраивать Европу лишь «путем мирной эволюции».

На совещании, кроме самого фюрера, присутствовали Гесс, Геринг, Лей, Гиммлер, Геббельс, Борман, Риббентроп, Браухич и Тодт. Стенограмма не велась. Гитлер предложил форму «дружеской беседы» и «личного улаживания», под которой подразумевалось, что все спокойно выскажут претензии друг к другу и дружелюбно поладят. Пример показали Геббельс и Риббентроп (которым накануне фюрер продиктовал компромиссное решение). Оба артистично сыграли свои роли: Геббельс «спокойно» высказал претензии, Риббентроп «дружелюбно» согласился, ровно наполовину. После них слово попросил Борман, предложив вариант директивы, запрещающей впредь являться к фюреру с взаимоисключающими мнениями. Таким образом, сцена была подготовлена для следующей пары — Геринга и Лея, и Герман «спокойно» пошел в атаку:

— Мы все мечтаем о счастье и довольстве для немецкого народа, — объявил он. — Мы ради этого начинали нашу борьбу. Но народ будет счастливей, если получит такую армию, которой не нужно идти в бой, а довольно лишь сомкнуть ряды, дабы устрашить своих врагов. Такую армию, которая побеждает, не наступая…

Геринг трещал уже минуты четыре. Пару раз он делал паузы, сердито поглядывая на Лея, который уставился в широкие окна за его спиной.

«Ну, погоди ж, …твою мать!» — про себя выругался Герман и пошел на таран.

— Такая замечательная организация, как «Сила через радость», созданная нашим товарищем, безусловно дает наглядное подтверждение заботы партии о трудовом человеке. Однако нашему товарищу нельзя забывать, что этот простой трудовой человек — немец! А для нас, немцев, отказ от удовольствий и есть высшее удовольствие и удовлетворение! Трудовой Фронт станет еще сильнее и… менее радостным… — Геринг внезапно почти выплюнул последние два слова с таким раздражением, что Геббельс невольно усмехнулся.

Геринга выводил из себя тот факт, что уже решенное дело требует от него стольких слов! Накануне фюрер ясно дал понять, что сегодня от всех ожидаются компромиссы. Утром Герман послал Лею записку с одной только цифрой — «400 млн». Если бы сейчас «трудовой вождь» не гипнотизировал пространство за окнами, а «дружелюбно» предложил 200 млн, то это стало бы компромиссом, на определенный срок.

Но Лей упорно молчал. Геринга несколько смущало присутствие Фрица Тодта, человека, чье мнение Гитлер ценил очень высоко. Герман поначалу был уверен, что привезенный Тодтом в Бергхоф окончательный проект «Линии Зигфрида» — лишнее доказательство того, что без миллионных средств ГТФ дело дальше двигаться не может. Но теперь он и в этом засомневался — технократ тоже помалкивал.

«А, чтоб вас обоих!» — чуть не вслух подумал Геринг.

— Одним словом, мне нужно восемьсот миллионов, — прямо заявил он.

Лей наконец одарил его взглядом, в котором ясно читалась фигура из трех пальцев, в простонародье именуемая кукиш, и… ни слова в ответ.

Геринг, краем глаза все время следивший за реакцией фюрера, понял, что того происходящее пока не более чем позабавило, и, кивнув всем, спокойно сел.

«Теперь-то уж „бульдогу“ придется что-то протявкать в ответ», — решил он. И снова ошибся. Этот сукин сын продолжал тупо молчать!

Чтобы не оказаться совсем уж в нелепом положении, Герингу пришлось слегка постучать карандашом по столу:

— Ро-берт! Ты, по-моему, заставляешь всех ждать!

Лей перевел на него прозрачный взгляд:

— А что я должен сделать?

В зрачках Геринга загорелись две красные точки. Это был грозный признак.

— Я прошу прощения. Я всех внимательно слушал, — объяснил Лей. — Но так получилось… Я перепутал таблетки — вместо аспирина принял снотворное. Еще раз прошу меня извинить.

— А, такое случается! — сочувственно кивнул Гитлер. — Сделаем перерыв, господа, до завтра, до восьми часов. Рейхсляйтер Борман представит план реорганизации военного управления. Надеюсь, оставшиеся вопросы также будут улажены.


Через полчаса раздосадованный Геринг попросил фюрера принять его, намереваясь пожаловаться на бессовестного Лея, который, «порою ведет себя вне всяких границ». Но Гитлер сразу его осадил.

— Любого, кто придет ко мне с подобной жалобой, я выгоню вон! — резко бросил он и тут же широко улыбнулся. — Но не вас, мой дорогой друг, но не вас.

Он указал Герингу на кресло, сел напротив и наклонился вперед, упершись локтями в колени:

— Выслушайте меня, Герман, и давайте больше к этому не возвращаться. У меня к Лею много претензий, но я их все глотаю. Так же намерен поступать и впредь. Его не исправить. Но и не заменить. Я думаю, будь на его месте любой другой, мы бы уже прошли через гражданскую бойню, потому что четыре года назад никакие спектакли и аресты не сломали бы профсоюзам хребет, как никакие ласки и угрозы не заставят женщину отдаться тому, кто ей не по сердцу. Неудачное сравнение? Отнюдь! Немецкий пролетарий — особая субстанция. Заставить его хорошо трудиться — то же, что заставить женщину любить. Мы все еще помним двадцатый год! Вы перестали бывать на рабочих митингах, мой друг, а я иногда там выступаю… — Гитлер встал и начал расхаживать. — И я очень не люблю таких выступлений. Не люблю смотреть в эти лица. Что-то в них есть недосказанное, что-то как будто… припрятанное, что-то такое, до чего я никогда не могу дотянуться. И это «что-то» таит в себе опасность не только для дела национал-социализма, но и для самой идеи! Я нутром чую.

Он весь слегка передернулся, словно желая стряхнуть с себя неприятное ощущение.

— Одним словом, не станем вмешиваться в эти дела! К тому же Лей далеко не столь уж неуступчив. Вспомните ваши прежние конфликты — в Пруссии, например! Вообще, если на него долго давить, как вы это умеете, Герман, то он, в конце концов, плюнет и сдастся. Тем более теперь, когда у него, возможно, наладится, наконец, семейная жизнь. Но! — Гитлер остановился перед Герингом и многозначительно поднял палец. — Но никогда не рассчитывайте, что давить на него стану я!

Геринг ушел от Гитлера еще более недовольным, чем к нему явился. Фюрер, по сути дела, выдал Лею «индульгенцию» перед Господом… в лице самого себя.


Маргарита сидела с Эльзой, кормившей малыша, когда к ним пришел Рудольф.

Беспокойство за жену еще не оставило его, да и ребенок, хоть и родился здоровым и крупненьким, но ему, впервые ставшему отцом в сорок три года, казался самым беспомощным и хрупким на свете существом.

Эльза решила кормить сама; молоко пришло сразу и много, и кормления всем доставляли удовольствие.

В спальню тихонько постучали, послышался голос Лея.

— Войди, Роберт, — отозвалась Эльза. — Я уже покормила.

Она спрятала грудь и, положив сына на подушку, приветливо улыбнулась:

— Вы сегодня быстро закончили, — заметила она.

— Да, быстро, — усмехнулся Рудольф. — Можно я его возьму?

Он взял малыша, сучившего голыми ножками, бережно, как показал Брандт, придерживая головку.

— Очень красиво держишь, — похвалил Лей. — Только лучше положи пока.

— Почему? — не понял Рудольф.

— Сейчас увидишь. Дай-ка мне. — Он взял ребенка, положил его на подушку, немного на бочок, отвернув от Эльзы. Младенец тут же пустил такую упругую струю, что Рудольф про себя пришел в восторг.

— В них гораздо больше жизненной силы, чем нам это кажется, — усмехнулся Роберт.

— Между прочим, там Геринг зубами скрежещет, — заметил ему Гесс.

— А что случилось? — спросила Эльза.

— Забавное недоразумение, — ответил Лей. — Грета, что за таблетки на моем галстуке лежали?

— Это мои. Я хотела снотворное принять, но… — Маргарита смутилась, припомнив минувшую ночь.

— Я так и подумал, — кивнул Лей.

— Как же ты глотаешь что попало?! — возмутился Рудольф.

— Ну, виноват. Зато появилось свободное время и возможность нам с Гретой прогуляться к Кельштейну. Хоть посмотрим, что там Борман настроил.

— Как же ты в таком состоянии…

— Я в таком состоянии не могу серьезные вопросы решать, тем более с Герингом. А с женой побыть в самый раз. Вообще-то… — Он глубоко вздохнул. — Будь вашему Буцу хотя бы две недели, я бы и вас троих туда вытащил. Такая красота вокруг, а мы тут все ходим, как индюки по птичьему двору, и пакостим друг другу.

— Как ты его назвал? — улыбнулась Эльза.

— Кого? А! Да, Буц он и есть Буц! Знаешь… — Он присел у ее постели. — Помню, мы с Гретой целый месяц для своих двойняшек имена сочиняли. Изольда, Аврора, Юдифь…

— Не было Юдифи, неправда! — засмеялась Маргарита.

— Зато Тристан был, и Зигфрид, и еще какой-то… не то Амфилохий, не то Сакердон.

— Ну, неправда же! — хохотала Маргарита. Рудольф тоже улыбался.

— Одним словом, мы до завтра отсюда исчезнем, — сказал Лей. — Переночуем в Платтерхофе. Там сейчас фон Нейрат перед отставкой лечится. Но мы его беспокоить не станем.

— Имей в виду, Борман и здесь, и повсюду персонал набирал сам, так что… — начал Рудольф.

— В-вот у нас всех где уже твой Борман сидит! — Лей хлопнул себя сзади по шее с такой силой, будто хотел себе голову снести. — Извини, Эльза.

Он встал и молча увел Маргариту.


Через четверть часа, когда они уже собирались сесть в машину, туда, опередив их, заскочила Берта.

— Это как же понимать? — спросил Лей.

Собака отвечала тихим взлаиванием.

— Ясно, — кивнул Роберт. — Но ты уверена, что хочешь с нами?

Берта, фыркнув, мотнула головой и привычно улеглась на заднем сиденье.

— Куда мы поедем? — спросила Маргарита, увидев, что он выруливает на шоссе.

— Спустимся к Оберзальцбергу и объедем гору с другой стороны. Надеюсь, еще остались места, где эта крыса не успела все перерыть!

— Мне кажется, Рудольф тоже стал недолюбливать Бормана, — заметила Маргарита.

— Поздно. Сначала спихнул на него всю рутину, а когда спохватился, то оказалось, что инфекция уже так въелась в организм партии, что поражения необратимы.

— Не чересчур ли ты…

— За все годы твой брат только раз указал псу его место, — продолжал Лей с растущим раздражением. — Когда тот от имени Гесса пожаловался на меня фюреру. Можешь себе такое вообразить?!

— Я знаю ту историю, — сказала Маргарита. — Но Рудольф мне после объяснил, что, открой он Адольфу правду, Бормана убрали бы со всех постов. А повод был ничтожный — какие-то бланки.

— Эти «какие-то бланки» едва не выросли во внутрипартийное расследование против меня! Только тогда твой деликатный брат во всем признался судье Буху, и дело закрыли.

— Ты все еще сердишься?

— Рем тоже во многом на его совести.

— На чьей? — кратко уточнила Маргарита.

Она ощутила на себе его пристальный взгляд, но продолжала глядеть прямо, в лобовое стекло. Лей, казалось, тоже сосредоточился на дороге.

Новое шоссе на Оберау, проложенное несколько лет назад, было удобней, но старое, идущее через Оберзальцберг — деревеньку, быстро разрастающуюся в городок, выглядело несравнимо живописней, поскольку окрестности сохраняли пока природную девственность.

Так, в молчании, они проехали еще километров пять. Наконец она, не выдержав, придвинулась поближе и дотронулась до его плеча:

— Давай поговорим.

Он еще метров триста вел машину по дороге, потом свернул к сосновой роще.

Маргарита выпустила из машины Берту; Лей, бросив куртку на рыжую хвою, растянулся рядом.

Посмотрев на него, Маргарита подумала, что едва ли стоит затевать сейчас серьезный разговор. Такого уединения, как под этими еще хранящими тепло соснами, уходящими в Сумеречное пространство, может больше не подарить им судьба. Она села, наклонившись, хотела поцеловать его, но прикусила губы. Он едва заметно усмехнулся:

— Не бойся. Я сейчас не позволю себе неэстетичных сцен.

Она покачала головой:

— Но я же приехала.

— Не ко мне. И не будем мучить друг друга. Просто скажи то, что ты хотела сказать.

— Я… приехала, Роберт. Я вернулась.

Лей медленно сел, и она невольно отвела глаза от его тяжелого, давящего взгляда:

— Если бы на твоем месте была другая…

— Если бы… на моем месте была другая, я сошла бы с ума.

Он снова лег и стал смотреть на чуть колышущиеся верхушки сосен.

— Да, я ехала, не надеясь остаться, — сказала Маргарита. — Но я теперь хочу остаться с тобой. Не для вопросов или упреков, как прежде. Я хочу… тебе помочь.

— Очень мило, — пробормотал Лей.

— Во всяком случае, не стану мешать. Я кое-что узнала здесь. Мне кажется, я поняла, что ты делаешь сейчас, и мне нравится…

— Сейчас я валяюсь на земле, как полураздавленный таракан, и изо всех сил сдерживаюсь, чтобы не изнасиловать свою бессердечную жену.

— Я сама сейчас тебя изнасилую! — встряхивая его за плечи, закричала Маргарита так, что Берта тут же примчалась к ним и, понаблюдав минуту, деликатно улеглась в стороне. А вскоре и вовсе отвернулась.


Ночь они провели в маленькой гостинице в Оберзальцберге, одной из тех, что с тридцать третьего года повырастали тут как грибы, с трудом вмещая всех желающих хотя бы издали взглянуть на знаменитую обитель своего кумира. Гостиница и теперь оказалась полна: постояльцы были разные, но всех объединяло какое-то общее возбуждение. Несмотря на поздний час, никто спать не собирался: сидели в столовом зале, пили пиво, высказывались, из тесных кружков часто вырывался довольный женский смех.

Роберт и Маргарита сильно проголодались, а поскольку в таких местах в номера не подают, им пришлось спуститься вниз и отыскать себе свободный столик. Хозяйка принесла им пива, сосисок и отличной ветчины, которой особенно гордилась. Лей, попробовав, тихо сказал ей что-то, отчего крепкая жилистая баварка вся порозовела и вскоре воротилась к ним с узкой, темного стекла бутылкой, усыпанной бисеринками пота. Хозяйка обтерла паутину, откупорила вино и улыбнулась Лею улыбкой засмущавшейся девушки.

Маргарита за шесть лет привыкла к таким сценам, а когда-то они ее просто бесили.

Роберт налил ей полный стакан. Вино было превосходным, и она пила, наслаждаясь каждым глотком и сквозь ресницы глядя в его глаза, снившиеся ей каждую ночь в пустом без него Париже.

— Так я утром пошлю самолет за детьми? — вдруг спросил Лей.

Она кивнула.

— Что же ты узнала здесь такого, что тебе понравилось? — прищурился он.

— Двадцать лет мира для Германии. За это стоит побороться.

— Ах, вот что! — Роберт откинулся назад и почти минуту глядел на нее в каком-то веселом изумлении; потом рассмеялся.

— Как вы с Рудольфом похожи! Я это недооценил.

Улыбка у него пропала. Уставившись в одну точку, он тяжело задумался.

Ей не хотелось продолжать разговор, не хотелось продлевать эту его задумчивость. Она столько пережила за минувшие два дня, так измучалась за проклятые четыре месяца и так была счастлива теперь!

Она заметила, что он сидит с закрытыми глазами. Эти перепады настроений — от экстаза до апатии, истерические всплески эмоций, сменявшиеся провалами в пустоту, казавшиеся ей следствием запредельной усталости, всегда производили на нее тяжелое впечатление. Она не могла к ним привыкнуть и пробовала бороться. Пробовала — да, но… боролась ли по-настоящему?!

…В тридцать третьем у него не было ни минуты передышки, но тогда ей казалось, что это временно, просто период такой. В тридцать четвертом… После гибели Штрассера и Рема она совершила свой первый побег и вернулась лишь в тридцать пятом, чтобы снова отважиться на попытку. Но, видимо, не то она делала и не так! Пробовала убеждать, упрашивать, устраивала сцены… А нужно было просто отключить все телефоны, выгнать к чертям бесконечных посетителей, запереть все двери в их доме и заставить его для начала остановиться, опомниться, вернуться в самого себя!..

— Роберт, ты сейчас уснешь. — Маргарита погладила его руку, и он как будто очнулся. — Пойдем к себе.

— Мне нельзя спать, ты знаешь, — поморщился он. — Расскажи про детей.

— Ты их завтра увидишь. Лучше расскажи сам. В Париже только и говорят, что о визите Виндзоров. Это правда, что они так влюблены друг в друга?

— Пожалуй.

— А герцогиня тебе понравилась?

— Не знаю. Но я этой даме определенно не понравился.

— Я читала, что ты чуть не сбил кого-то, когда возил их на автомобиле по Мюнхену, и вообще повсюду ездил с ними на бешеной скорости. Писали, что ты был сильно пьян.

— Не был я пьян. И никого не сбивал. Я всегда так вожу машину.

— Тебе неприятно об этом вспоминать?

Он снова поморщился:

— Да нет, извини. Я просто не знаю, что рассказывать. Эльза от Виндзоров в восторге. Ты непременно расспроси ее. В общем, все прошло очень мило. Фюрер придумал послать Эдуарду приглашение от имени Трудового Фронта… в моем лице, вот и пришлось повсюду с ними таскаться. Хотя на месте его бывшего величества я бы от подобного приглашения отказался. Теперь Геббельс устроил пропагандистскую трескотню, а в Европе сплетни плодятся.

Маргарита слушала с видимым разочарованием. Лей покачал головой:

— Ну, клянусь тебе, ничего заслуживающего твоего внимания. Разве что их чувства друг к другу… Штрайхер меня уверял, что миссис Симпсон подослали к королю евреи, чтобы выбить из седла лояльно настроенного к нам монарха.

— Боже, какая чушь! — поразилась Маргарита.

— Не знаю… Но в этой паре первую скрипку определенно играет она, что, по-моему, противоестественно.

— Им у нас понравилось?

Лей немного подумал, усмехаясь, по-видимому, каким-то воспоминаниям:

— Суди сама. После той поездки по мюнхенским предместьям, когда я… по правде сказать, несколько забылся, фюрер мне сказал, что я их чуть не угробил и предложил Герингу взять на себя оставшиеся мероприятия. Виндзорам же он деликатно объяснил, что «доктор Лей неважно себя чувствует». Герцогиня на это ответила, что господину канцлеру не стоит беспокоиться и они «подождут, пока доктор Лей почувствует себя лучше». Как ты думаешь, почему? Напрасно улыбаешься. Повторяю, эта дама с первых же дней испытывала ко мне стойкую неприязнь. Все дело в том, что Эдуарду было довольно неуютно находиться среди наших работяг. Я это заметил сразу, как и то, что мое присутствие рядом добавляло ему уверенности. А если учесть, что как минимум семьдесят процентов мероприятий составляли поездки по заводам, то… — суди сама, как Виндзорам понравилось в Германии.

В этот момент дремавшая у его ног Берта вдруг подняла голову и приветливо помахала хвостом. Это движение относилось, по-видимому, к появившейся в дверях фигуре в длинном плаще с капюшоном. Фигура откинула капюшон и оказалась имперским министром народного просвещения и пропаганды Йозефом Геббельсом, который быстро окинул взглядом переполненный зал. Берта, как хорошо воспитанная собака, пошла поздороваться. У Геббельса при виде нее испуганно округлились глаза; он отступил на шаг и снова нервно огляделся, но, заметив сидящих у стены Лея и Маргариту, облегченно вздохнул.

Лей придвинул ему стул. Геббельс сел и широко улыбнулся:

— Добрый вечер! Берта с вами, я надеюсь?

— С нами, с нами, — усмехнулся Лей. — А ты кого думал здесь встретить?

Геббельс улыбнулся неопределенно:

— Мало ли… — Он выпил вина и еще раз уже спокойно и внимательно оглядел сидящих за столиками.

— У меня назначена встреча с товарищем, — пояснил он, — в одной из местных гостиниц: мы точно не условились, в какой. Вот пришлось и сюда заглянуть.

— Может быть, в Платтерхофе тебя товарищ ждет, — предположил Лей.

— Едва ли. — Геббельс мельком взглянул на Маргариту. — Вообще, удивительно все-таки тесен мир! Совсем не ожидал вас тут встретить.

— Мы тоже как-то не рассчитывали, — заметил Роберт.

— Тем более что фюрер за ужином опять тебе посочувствовал: вот, мол, как Лею не повезло — лишен такой приятной компании!

— Кто-то приехал?

— Юнити прибыла. А привез ее красавчик Руди Шмеер.

— Как?… Почему? Я его не вызывал, — нахмурился Лей.

— Его Геринг вызвал.

— Геринг?!!

— Роберт, успокойся, — испугалась Маргарита.


…Тридцатидвухлетний Рудольф Шмеер работал с Леем с тридцатого года и был самым толковым и исполнительным его помощником на многих постах, а в тридцать четвертом стал официальным заместителем лидера ГТФ.

Два дня назад Геринг неожиданно предложил Шмееру одновременно возглавить и третий главный отдел в Имперском министерстве экономики, дав на обдумывание сутки. Шмеер пытался связаться со своим шефом, но тот был сначала в дороге, потом где-то отсутствовал, и Шмеер, дозвонившись до Геринга, честно признался, что не может ничего решить, предварительно не услышав мнение Лея. Тогда Геринг предложил ему срочно вылететь в Бергхоф, заодно захватив с собой отчеты Центральной службы ГТФ по выполнению четырехлетнего плана, а фюреру и коллегам объяснил, что именно эти отчеты и стали причиной вызова сюда заместителя главы Трудового Фронта.

— От самого Лея мне их век не дождаться, — пожаловался он.

Одним словом, Геринг действовал в своей обычной теперь манере мелкого интриганства, которое у некоторых вызывало брезгливое недоумение.

Но только не у Геббельса. Йозефа такие вещи всегда чрезвычайно забавляли.

— Я сам не понял, с каких пор Геринг распоряжается твоим замом, — сказал он. — Приказал ему привезти отчеты по четырехлетнему плану, тот и взял под козырек

И, полюбовавшись на тяжело дышащего и кусающего губы Лея, встал:

— Ну, всего доброго! Мне пора. Загляну еще в пару гостиниц, может, все-таки разыщу товарища.


— Что произошло? Что ты так взбесился? — спросила Маргарита, когда Геббельс ушел. — Неужели это так важно, кто кого вызвал! Хорошо, допустим… — Она сильно стиснула обеими руками его нервно сжатый кулак. — Допустим, тебя раздражает это бесконечное перетягивание каната. Допустим, что мы сейчас же вернемся в Бергхоф, и ты сгоряча врежешь Шмееру, наорешь на Геринга… одним словом, выпустишь пар. И что же? Геринг плевал на твои вопли, а Рудольф предан тебе, как никто другой, и, скорее всего, просто попал в сложную ситуацию… А ты оскорбишь его. Успокойся… Все это, в сущности, не стоит и пфеннига.

Лей взял сигарету. Первая буря гнева уже пронеслась сквозь него, оставив встрепанными нервы. Но последние слова Маргариты что-то задели по-настоящему. Он минуту курил. Его бледное, даже несмотря на загар, осунувшееся лицо с капризным изгибом рта и большими, темными от всегда расширенных зрачков глазами приобрело еще более раздраженное выражение.

— Что? — ласково спросила Маргарита.

— А то! — Он бросил сигарету. — Ты не забывай, с кем говоришь! «Все это», «пфеннига не стоящее», и есть моя жизнь! Я такой же лизоблюд и интриган, «перетягиватель каната»! Мы все… стоим друг друга. Не обольщайся!

— Я и не обольщаюсь, — отвечала она тихо. — Я просто безумно люблю тебя и кажется… сейчас заплачу.

— Ладно, малыш. — Он взял ее руки в свои и поцеловал похолодевшие пальцы. — На сегодня нам обоим достаточно. Пойдем.

Он позвал Берту, вежливо поблагодарил хозяев, попросив непременно и погромче постучать к ним в номер в семь часов утра, и они поднялись наверх, в чистенькую комнату, пахнущую свежим бельем и розмаринами.

Милый уют простенького, незатейливого существования! В таких комнатках строят планы и мечтают, радуются и плачут, зачинают детей и молятся за ближних своих… И все это так хрупко, а потому и дорого сердцу.

Но как опрометчиво малым птахам вить свои теплые гнезда под скалою с гнездом орла!


Всю ночь шел густой снег, и наутро панорамы Бергхофа настолько преобразились, что даже не любивший зимы Гитлер остался доволен.

— Здесь снег не то что в городе. Там он сразу превращается в грязь, а здесь он вроде… вроде… — Гитлер пытался подыскать сравнение.

— Покрова невесты, — подсказал Борман.

— Или савана покойника, — предположил Геббельс, который ночью так и не сумел встретиться с «товарищем» — своей новой пассией актрисой Бааровой, чешкой, еще плохо понимающей по-немецки. В этом, по-видимому, и была причина, почему Йозефу не удалось разыскать девушку, хотя он очень подробно и обстоятельно объяснил ей, где именно он будет ее ждать.

Лида Баарова, роскошная шатенка с розовой кожей и всегда полуопущенными ресницами, приехала в Германию по контракту. Геббельс увидел ее случайно, в компании энергичной Лени Рифеншталь, и буквально остолбенел: на какое-то мгновение ему почудилось, что это юная Хелен, его мучительная, незабвенная любовь, вернулась к нему. Вскоре он обнаружил, что Лида похожа на Хелен не только внешне. Она была так же умна, поэтична, резка в суждениях и оценках и так хорошо образованна, что с ней он мог говорить обо всем. Ему казалось: она понимает его с полуслова, за исключением разве что утомительных подробностей в описании оберзальцбергских гостиниц.

От этих едва зарождающихся отношений неожиданно повеяло на него такой свежей многообещающей силой, что у Йозефа точно крылья за спиной выросли. В своих последних речах он буквально парил над внимавшей ему толпой, а в статьях блистал такими сентенциями, что отныне даже ярые противники режима вынуждены были признать, что этот «абсурдист», этот «крошка Цахес» наделен неким даром, которым помечает избранников «всенижний наш», то есть Сатана.

Сегодня, завтракая у фюрера, Йозеф привычно прокручивал в голове предстоящее совещание, но мысли были об одном: как исчезнуть пораньше и все-таки встретиться с чудесной девушкой, конечно, ждущей его в одном из тех убогих пансионов, с кислым вином и тараканами.

«А вино-то вчера было превосходным», — вдруг вспомнил он и посмотрел на Лея, который выглядел так, будто опять снотворное проглотил.

За столом заговорили о будущем Вагнеровском фестивале. Инициировала тему Юнити Митфорд, с первых же минут пребывания в Бергхофе ведущая себя несколько экзальтированно, как человек, на что-то решившийся.

Юнити еще утром успела шепнуть Маргарите, что им нужно поговорить, и после завтрака обе уединились.

За прошедшие годы у них возникли близкие отношения двух подруг, ревниво оберегающих секреты друг друга. Но если все перипетии любовных отношений Маргариты принимались сердцем Юнити, то ее собственная, как она сама выражалась, «закипающая страсть» к Адольфу вызывала у Греты смешанное чувство недоверия и недоумения.

…После смерти Ангелики Раубаль Гитлер окружил свою личную жизнь такой бронированной стеной, пробиться сквозь которую еще не удалось ни одной женщине, и все атаки Юнити, пожалуй самой близкой к нему в эти годы, тоже пока не привели к алтарю, а именно брака с Адольфом страстно желала прекрасная Валькирия.

Взяв Маргариту за обе руки, Юнити усадила ее в кресло, лицом к свету, и сама села напротив.

— Ты остаешься? — спросила она. — Впрочем, это и так видно. Я тебе всегда говорила — единственный способ тебе с ним расстаться — это сделаться вдовой. И как в воду глядела. Ты знаешь…

— Знаю, — кивнула Маргарита. — Не будем об этом. Адольф предложил мне пожить в Бергхофе с детьми. Ближайшие месяцы здесь будет тихо.

— Меня такой чести не удостаивают.

Маргарита усмехнулась:

— Ну, если ты еще не оставила своей безумной затеи, то тебе от такой «чести» проку было бы мало.

— Да, ты права. — Юнити покусала пухлую нижнюю губу. — Однако в Берлин он меня тоже не зовет. Ты как сейчас, в нормальном настроении? Можем поговорить?

— Ты что-то задумала?

— Да. Хочу его подтолкнуть. Банальным способом. Но лучшего, по-моему, пока не придумали.

— Хочешь сказать ему, что выходишь замуж?

— Хочу, чтоб об этом он узнал от других.

Маргарита тоже покусала губы; потом вздохнув, покачала головой:

— А если он испугается и в самом деле предложит тебе выйти за него? — Она как-то глупо улыбнулась. — Прости, но мне все это кажется игрой. Быть женой Адольфа… Зачем тебе это?

Юнити отвела глаза. Всякий раз, как они подходили к этой теме, обе становились в тупик. Маргарита была совершенно искренна, а Юнити не могла и не хотела лгать: такой любви, как в жизни ее подруги, у нее к Адольфу не было. Едва ли вообще было какое-то чувство или страсть, скорее — азарт охотницы, почти настигшей добычу, почти закогтившей ее… Был зов честолюбия, жажда оказаться в центре, вариться в кипящем котле неистовых планов, сумасшедших перспектив, сделаться равной и превзойти всех этих надменных мужчин, глядящих на нее теперь даже не как на неистовую Валькирию, а скорее как на полупомешанную Одалиску. Много чего было в этом ее стремлении соединиться с человеком, так мало ей подходящим, и она знала, что умница Маргарита понимает все это, потому и называет «игрой».

И загадка Гели Раубаль тоже не давала ей покоя. Так хотелось разгадать эту тайну сердца Адольфа!

По-своему поняв молчание подруги, Маргарита наклонилась к ней:

— Значит, нужен кто-то, кто сказал бы ему? Я правильно поняла? Идеальным вариантом был бы мой брат, но… просто не знаю, как к нему подъехать. Разве что напомнить, что ты англичанка и что Адольф тоже не сможет об этом забыть?

— Если я стану напоминать ему об этом каждое утро!

Обе засмеялись. В этот момент вошел Лей (разговор происходил в их с Гретой спальне).

Он только что был у фюрера, чтобы поблагодарить его за очень важную сейчас для себя любезность — остаться Маргарите с детьми в Бергхофе, этом горном «Эдеме» посреди раздражающей ее Германии.

— Вам тоже необходимо побыть здесь, со своею семьей. Плюньте на все и не оставляйте их. Дорогой мой, за такую жену я бы все отдал!.. — убеждал его Гитлер. — И за детьми отправляйтесь сами — она это оценит…

Слушая его, Роберт невольно улыбнулся, представив себе физиономию Геринга, с которым ему предстоит сейчас попрощаться. Гитлер тоже хмыкнул:

— Ничего, ничего! У вас толковый заместитель. Наделите его полномочиями, какими сочтете нужным, и… и не думайте ни о чем.

Лей зашел сказать Маргарите, что вылетает с Бауром в Париж за детьми и вернется, скорее всего, послезавтра.

Увидав двух подруг, держащих друг друга за руки и почти соприкасающихся головами, он проглотил саркастическую реплику и попросил Маргариту только быстренько составить ему список того, что следует забрать с собой из ее парижской квартиры. Юнити хотела оставить их вдвоем, но Лей сказал, что улетает прямо сейчас и они смогут продолжить свой «военный совет». (Не сдержался-таки!)

— Отчего ты такой раздраженный? — пожала плечами Юнити. — Сегодня увидишь детей, здесь тебя остается ждать жена, и все складывается прекрасно. Что с тобой?

Лей курил, отвернувшись к окну, дожидаясь, пока Маргарита напишет записку. Юнити подошла к нему и заглянула в лицо.

— Еще что-то хочешь спросить? — буркнул он.

— Ты не знаешь… эта… сейчас в Бергхофе?

— Что за «эта»?

— Юнити спрашивает о Еве, Роберт, — не глядя, пояснила Маргарита.

— Не знаю… Да, здесь! Еще что-нибудь?

— Нет, благодарю.

Он поцеловал Маргариту и вышел, повторив, что вернется послезавтра.


Только сидя в кабине рядом с Гансом Бауром и глядя на плывущие навстречу массивы слегка посеребренного холодным солнцем воздуха, Роберт признался себе, как неожиданно болезненно вошли в его мозг пренебрежительно брошенные слова Маргариты. Какая-то старая муть поднялась в нем и подступила к горлу. Захотелось просто лечь и не двигаться до тех пор, пока все это не отстоится и вновь не уляжется на дно. О, женщины! Ни один Геринг не способен так выбить его из колеи, как его тонкая, чуткая, любящая Гретхен!

И как с этим бороться? Коньяком? Трибуной, с которой он и так, по выражению одного из друзей, «слезает только по нужде», или, может быть, «экстазом риска», который он уже опробовал?..

«Ладно, уймись, — приказал себе Роберт. — Скоро песок посыплется, а туда же… Трюкач!»

Но ирония тоже не помогала. Пара дней в Париже, с детьми, — глоток воздуха, и назад, под строгие очи Гретхен… бороться… за что, она сказала… за «двадцать лет мира для Германии»! Господи, все Гессы — сущие дети! Как будто Адольфу да и им всем — сорока-пятидесятилетним — нужны эти двадцать лет с их рутиной, ложью до оскомины, подковерной возней!

«Детей вот только жаль», — вдруг подумал он. И еще тех женщин-работниц, что так доверчиво улыбались ему на борту «Густлоффа», впервые в жизни отправляясь порадоваться и отдохнуть.


В Париже у них с Гретой был огромный особняк — бывший дворец какого-то наполеоновского маршала. Лей купил его четыре года назад, но даже отделкой не пришлось заниматься, поскольку Маргарита наотрез отказалась (как она выразилась) «воспитывать в нем детей». Тогда он снял квартиру на улице Сент-Оноре. Грета заперла семь комнат из десяти и устроилась в трех, с маленькой ванной, крохотным балкончиком и приходящей прислугой: суровой андалузкой, одной из тех редких женских особей, на которых обаяние Роберта не распространялось.

Он не любил этой квартиры, не любил чрезмерной, как ему казалось, подчеркнутой простоты обстановки, его раздражал взгляд горничной, от которого здесь, попросту говоря, некуда было деться.

— К чему все это? Что и кому ты надеешься доказать… — спрашивал он Маргариту, — ты, дочь богатых родителей?! Что это, как не прогрессирующий с годами, болезненный аскетизм?

— Ты решил указать мне, как воспитывать детей? — однажды спросила она (дети, по закону, были записаны на его имя).

Больше он к этой теме не возвращался.

Еще неприятней было то, что, уезжая, Грета оставила детей своей подруге — весьма своеобразной тридцатилетней девице, с которой Роберт предпочел бы встречаться как можно реже. Он всякий раз сам поражался собственной выдержке, поневоле наблюдая, как эта суфражистка дает его детям уроки игры на фортепьяно, состоящие сплошь из экспромтов и словоблудия.

Он и теперь застал всех троих за роялем, который был им не очень-то и нужен: Анхен играла какой-то сумбур; Генрих, зажмурившись, дирижировал, а мадмуазель все это поощряла строчками из Рембо, на взгляд Роберта произвольно надерганными. Минуты две он стоял в дверях — они его просто не замечали. Но потом, конечно, поцелуи, слезы… перевозбудились.

Передав записку от Маргариты мадмуазель Андре, Лей сказал, что будет с детьми в немецком посольстве, любезно предложив ей завтра их там навестить. Больше они ни о чем не говорили: Маргарита, конечно, вставила в записку пару строчек для Андре, зная, что он едва ли удосужится что-либо той объяснить.

В машине двойняшки тут же принялись бороться за место на коленях у отца, поскольку вдвоем уже там не помещались. Победила, как всегда, Анна, потому что была во много раз сильней брата.

Они вообще оказались настолько разными, что даже не походили на брата и сестру. Анна, крепкая, озорная, румяная девочка, с прекрасным здоровьем, не обещала стать красавицей; Генрих, нежный и слабенький, был настоящий эльф, только крылышек недоставало. Анна, стоило ей появиться в обществе взрослых, сейчас же присваивала себе общее внимание, ею поневоле начинали заниматься. А Генрих вызывал нежное, немного грустное и отстраненное чувство. Этот ребенок переболел уже десятком болезней, сестра же не подхватила ни одной. Оба были способные, одаренные дети, не по возрасту смышленые и развитые, поскольку в их обучении Маргарита проявила себя настоящей расточительницей, позволив Роберту пригласить из Итона трех профессоров (с комфортом расположившихся теперь в их «маршальском» особняке).


В посольство они приехали уже довольно поздно. Уложив детей, Роберт тоже собрался отдохнуть, но опять на него наползла тоска. Он привычно взял телефонную трубку, чтобы позвонить друзьям, но вспомнил, что придется играть очередную роль, и звонить раздумал. Он понимал, что становится одиозной фигурой, и что это закономерно ведет к разрыву старых связей… Но все же обидно было: нигде у него не было столько близких друзей, как во Франции. И он, как утопающий за соломинку, ухватился за человека, с которым не нужно было играть никаких ролей — Альбрехта Хаусхофера (старшего сына Карла Хаусхофера), жившего в эту осень в Париже.

Он сразу почувствовал, что Альбрехт рад его звонку.

— Ты здесь, в Париже? И свободен?! Ушам своим не верю! Так, может быть… — Альбрехт запнулся.

— Говори, я сейчас на все согласен, — отвечал Лей.

— Я подумал… Может быть, тряхнем стариной и отправимся в «Мулен Руж»? Я тебя со своей невестой познакомлю.

Роберта подобная перспектива не очень соблазняла, однако деваться было некуда, и он выразил бодрое одобрение.

Одной своей знакомой он все-таки позвонил. Ее звали Нора Каррингтон, бесконечно талантливая и столь же беспорядочная художница, англичанка, ученица Озанфана, она была подругой художника Максимилиана Эрнста. Она всего на несколько дней приехала в Париж, чтобы подготовить к январскому Салону картины своего возлюбленного. Лею очень хотелось хоть кого-нибудь расспросить о своем друге Поле Элюаре, который уже год был тяжело болен анемией. Правда, в Париже жила сейчас его бывшая супруга Елена-Гала, со своим «бунтующим мальчиком» — тридцатипятилетним уже Сальвадором Дали, с которым вступила в законный брак три года тому назад. Однако эту пару ему ни видеть, ни слышать совершенно не хотелось.

Нора об Элюаре знала мало — только то, что ему лучше, он очень подружился с Пикассо, и тот даже взялся за иллюстрации двух его поэм, и у него все та же любовница — худышка Нуш, нежная и заботливая, одним словом, на ее женский взгляд, не знала почти ничего. Роберт же, как ему казалось, получил полную информацию: здоровье, друг, женщина — чего же еще?! Понятно становилось и то, что «красный» Пикассо, конечно, завлек в свой стан в общем-то аполитичного Элюара, и тот, возможно, уже рвется отомстить «строителям развалин» за очередную «Гернику».


— Тебе нравится? — ревниво спрашивала Леонора, приведя его в свою гостиную и показывая еще не вставленную в раму «Леонору в утреннем свете».

— Да! Это писал счастливый человек

— А эта?

— Чудесно. Феерия радости! — комментировал Лей.

— А эта?

— Боже!.. — Он даже попятился.

— Я непременно хочу, чтобы ты сравнил… Хочу понять, какая воздействует сильнее — эта или «Такси»… Мне любопытно было бы предугадать… — бормотала Нора, сама уже в который раз вглядываясь в жутковатый образ «Ангела очага», созданный ее возлюбленным.

— Что еще за «такси»? — Лей с некоторой осторожностью огляделся, отнюдь не горя желанием еще раз напороться на подобное впечатление.

— Это вещь Дали. «Дождливое такси» — так она будет называться. Мне очень нужно, чтобы ты сравнил. Именно ты.

— Отчего ж «именно»?

— Ты живешь на острие грез.

— Где? — переспросил Роберт.

— В Германии.

— Это сбежавший Макс так говорит? А не собирается ли он бежать дальше — за океан?

Нора промолчала. Набросив на «Ангела» свою кружевную шаль, она собралась, по-видимому, показать еще что-то, но Лей сдернул накидку и еще пару минут внимательно глядел на картину. Нора не мешала ему. Она отошла к окну и так же внимательно следила за Робертом, который несколько раз закрывал глаза, после чего взглядывал на картину, как бы проверяя свое первое впечатление.

— Мы ведь заедем к Дали? — наконец полуспросила она.

— Сейчас мы отправимся в «Мулен Руж». Меня там ждет приятель со своей невестой. Так что переоденься.

— Ты меня приглашаешь? — улыбнулась Нора. — А после — к Дали?

— Мой друг тоже живет «на острие грез» и мог бы меня заменить, — попробовал уклониться от неприятного визита Роберт.

— Но он ведь не вождь!

Лей едва сдержал улыбку: у хорошеньких женщин именно глупости отчего-то звучат особенно убедительно. Он подумал и о том, что Гесс давно бы сделал своего друга главою какого-нибудь громкого ведомства, если б тот согласился.

— Мадам Дали часто говорит о тебе, — добавила Нора, уходя за ширмы. — А Сальвадор — большой поклонник вашего канцлера.

— Дали — поклонник фюрера, Арагон — коммунист, Элюар — ни рыба ни мясо, а твой Макс — кто? — спросил Лей, дожидаясь, пока она переоденется.

— Я не так вижу, Роберт, — отвечала она. — Дали трус, по-моему, Арагон смел до отчаянья, Элюар смел и робок, в зависимости от настроения, а Макс… Тогда, в двадцатых, в Кельне, с тобой рядом был просто другой человек. Он меняется.

— В одном углу проворный инцест

Вертится вокруг непорочности платьица.

В другом углу небо, разродившееся

Колючей бурей, бросает белые снежки.

В одном углу светлее, чем другие, если присмотреться,

Ждут рыб печали,

В другом углу машина в летней зелени

Торжественно застыла навсегда.

В сиянье юности

Слишком поздно зажженные лампы.

Первая показывает свои груди красные.

Насекомые их убивают, —

весело продекламировал Лей, по-английски.

— Что… что-о это? — высунулась из-за ширм пораженная Леонора.

— «Это» называется «Макс Эрнст» и написано Элюаром не то в двадцать втором, не то в двадцать третьем году, еще до бегства его в Париж.

— Ка-ак? Проворный инцест? Насекомые убивают… красные груди? Боже!

— Это к вопросу о том, каким он был в Кельне. Там он хоть каким-то был. Ладно, извини. У меня к эмигрантам скверное отношение.

«Зато память, как старый еврей, хранит всякий хлам», — усмехнулся он про себя.

Нора, наконец, вышла, в декольте, с капелькой жемчуга между маленьких грудей. Платье на ней было цвета слоновой кости, на руке витой змейкою — золотой браслет.

У Роберта при виде нее несколько поднялось настроение.


Искрящийся, всегда возбужденный «Мулен Руж» встретил их ночным океаном вкусов, жанров и мод, океаном, в котором без лоцмана ни к какому берегу не прибьешься — так тебя и будет мотать по волнам… Но у Лея такой «лоцман» здесь был — новый парижский шансон, и он, представив свою даму и поздоровавшись с Альбрехтом и его невестой, тотчас обратил их внимание на молодого шансонье, певшего по моде под один аккордеон. Слушая его, Лей несколько раз с интересом окинул взглядом свою vis-a-vis. Девушка это заметила. Ее нежная рука, лежащая на краешке стола, словно затвердела, а лицо утратило живое выражение.

Девушку звали Ингой. На вид ей было не больше девятнадцати. Высокая, тонкая, с очень нежным овалом лица, кареглазая, солнечная блондинка — она буквально втягивала в себя взгляды мужчин. Платье на ней было с узким вырезом, пепельно-серое, в ушах бриллиантовые трилистники.

Воистину, никакой иной отдых так не восстанавливал силы Роберта Лея, как пребывание в обществе молодых прелестных женщин! Однако Нору он знал давно и, если любовался ею, то лишь с эстетических позиций; Инга же была, пожалуй, первой женщиной, на которую после встречи с Маргаритой он обратил свое неожиданно посвежевшее мужское внимание. В ней было что-то строгое и одновременно соблазнительное…

Двое длинноногих юнцов нависли над их столиком, приглашая на танго дам. В другое время Лей не потерпел бы, но сейчас только равнодушно кивнул, не переставая жевать.

— Когда ты возвращаешься? — спросил он Альбрехта. — Следующий год немцу лучше жить в Германии.

— Вот как!

— Да. А когда свадьба?

Хаусхофер скептически поджал губы:

— Видишь ли, это Инга хочет, чтобы я представлял ее как свою невесту. Но по правде сказать, надежды у меня мало. Думаю, ее за меня не отдадут.

Лей искренне вытаращил глаза:

— Не отдадут… за тебя?! Ее что, в монастырь готовили?

— Вся ее семья — большие ревнители расовой чистоты, так что зять-полукровка или, как это теперь называется, «еврейская помесь первого класса»…

— А этим «ревнителям» известно, что твой отец вместе с фюрером — попечитель сына Рудольфа Гесса?

— Н-нет, — удивился Альбрехт. — Я этого и сам не знал.

— Карл в первый же день после рождения мальчика был приглашен в Бергхоф, и фюрер встретил его там как самого желанного гостя. Одним словом, если понадобится как-то повлиять, то любой из нас…

— Спасибо, Роберт. Я это знаю, но… — Он болезненно поморщился.

— Ну, да, понятно, — усмехнулся Лей. — Однако то, что кроется за твоей гримасой, это — свершившийся факт, который тебе поперек дороги не должен становиться.

— А чем я лучше? — с вызовом бросил Альбрехт.

— Брось, старина, — так же болезненно сморщился Лей. — Бери пример с собственных родителей. Недавно фрау Хаусхофер просила меня за одного своего родственника и сделала это так, что ни она, ни я не испытали ничего, кроме удовольствия от общения друг с другом.

— Ты это серьезно? — не глядя, спросил, Альбрехт.

Лей махнул рукой:

— Брось, повторяю тебе! У твоей матери есть возможность с комфортом жить в любой стране мира, но она немка! Немка во сто крат больше, чем голубоглазый блондин Макс Эрнст, который мог бы сделаться нашей национальной гордостью, а не сделается ничем!

В это время юнцы воротились с дамами, у которых на лицах была написана одинаковая скука.

— Ты что-то говорил о Максе, Роберт? — обратилась к Лею Нора, слышавшая его последнюю фразу.

— Я все сожалею о том, что он продолжает валять дурака, — ответил Лей. — Мы, немцы, нигде не нужны, разве что в Австралии — землю пахать. А творцы должны сидеть дома.

— Многим очень не нравится ваш министр культуры, — попыталась возразить Нора. — Этот человек, по-моему, никогда и ни в чем не сомневается.

— Вы собираетесь посетить январский Салон? — повернулся Лей к Инге, пресекая обсуждение товарища по партии. — Похоже, он станет последним.

— Последним? — Девушка робко вскинула глаза.

Обычно открытая и общительная, она сейчас совершенно не походила на себя.

— Это будет даже не агония, а последний выдох сюра и… аминь! — Разговаривая, Роберт продолжал жевать и глядел в тарелку, поэтому он не увидел, а ощутил на себе ее взгляд — первый за все время.

— А вам не жаль? — так же осторожно спросила она.

— Мне жаль лошадку Дада и слона Селебеса, поскольку это из области сновидений. — Лей перестал жевать и прищурился. — Знаете, я сегодня видел потрясающую картину — никак не могу отделаться от впечатления. Она, как страшный сон, неподконтрольна сознанию. Вот этого жаль. Это ушло слишком быстро. А взамен явился господин Дали и всучил публике свою Галу в шляпке с бараньими котлетками, поскольку, видите ли, «а почему бы и нет?!». И пошло-поехало… Муравьи, омары, трупы младенцев — все убожество собственных пороков — напоказ! Они — достоинства! Они — искусство! Нет, в Европе никто не должен жалеть о закате сюрреализма. Пусть теперь господин Дали увозит свое трупное разложение за океан. Только там у него еще могут родиться последователи, которые его превзойдут. — Лей остановил себя и улыбнулся девушке. — Извините, я не сумел коротко ответить на ваш вопрос и, по сути, так и не ответил?

— Зато ты ответил мне, Роберт, — тоже улыбнулась Нора. — Но это ведь пока а priori.

— Вот Альбрехт… — начал было Лей.

— Надеюсь, вы не откажетесь навестить с нами супругов Дали? — живо обратилась Леонора к Хаусхоферу. — А вы, Инга?

Оба согласились с видимым интересом, а Лей промолчал, к тому же пожалев о своем монологе.

— Ты меня ставишь в неудобное положение, — все же упрекнул он Нору, танцуя с ней, на что она лишь кокетливо склонила головку: — «Разве я?»


На улицу Гоге, где жили супруги Дали, они приехали вчетвером в пятом часу утра и были встречены галантным радушием бодрствующих хозяев, точнее — хозяйки: сам Дали радовался, как ребенок.

Он вообще довольно удачно вошел в роль этакого балованного шалунишки, и Гала это поощряла (или терпела — пока трудно было понять). За последние годы она еще больше замкнулась, крепче заперлась изнутри и похолодела. Она приобрела все видимые качества парижской светской дамы и держалась безукоризненно.

Между супругами как будто постоянно шел немой монолог: Дали спрашивал глазами, Гала так же, глазами, соглашалась с ним и подбадривала; он снова спрашивал — она снова соглашалась, и так всегда: она ни разу не сказала ему «нет». Зато ее «нет» остальному миру стало чересчур очевидным, правда — лишь тому, где ее «мальчик» еще не был признан как абсолютный гений, то есть пока большей его части.

Из четверых посетивших ее гостей Гала сказала «нет» всем четверым: Нора Каррингтон сама была талантлива и замкнута на своем Максе, к тому же молода; юная немка чересчур красива; Альбрехт Хаусхофер очень мил и хорош собою, однако глядел на шедевры Дали, как на зверей в зоопарке. Что же касается Лея, то тут ее «нет» выходило несколько усеченным. Гала была абсолютной поклонницей успеха Дали; пока же этот успех не сделался абсолютным, она оставалась поклонницей любого Успеха. Лей в ее глазах был человеком, ради которого стоило не спать ночь и сыграть ту роль, которая ему приятна (Гала не знала, что такой роли для нее попросту нет).

Пока Альбрехт с дамами, привлекая всю свою фантазию, пытался расшифровывать сюжеты к удовольствию хозяев, Лей занялся подсчетами. Вышедшая у него цифра его поразила и вызвала уважение к «работяге» Дали: в мастерской находились десятки законченных работ, и техника их исполнения была очень высокой. Он вспомнил про «Дождливое такси» и попросил показать ему это произведение. Встав перед картиной, Роберт проделал то же, что и перед «Ангелом очага» Макса Эрнста, то есть несколько раз закрывал глаза, чтобы освежать впечатление. Потом весело поглядел на Леонору. Гале этот взгляд не понравился настолько, что она на время вышла из роли. Она приблизилась к Лею и посмотрела ему в глаза своими похожими на тлеющие угли глазами.

— Это гениально, не правда ли?

— Да, жутко гениально, — согласился он. — Или гениально жутко. Как больше нравится.

— Больше… второе. И все-таки?

— Почему бы и нет!

— Это все, что ты можешь сказать?

— Я могу произнести целую речь, если это кому-то доставит удовольствие.

— Мне.

Она его явно провоцировала. И явно рисковала. Неужели была так уверена… Но с другой стороны на него выжидающе смотрела Нора, которая словно нарочно привела его сюда для посрамления конкурента. Нет, Нора была тоньше, умней, она желала лишь искренности.

— Ничего подобного еще не писали и не напишут, — произнес Лей тоном высокого комплимента.

Прислушивавшийся Дали остался доволен, и Гала спокойно вернулась в свою роль. Но и Нора Каррингтон оценила «комплимент», насмешливо закусив губки.


За кофе Гала сдержанно спросила о «леди Виндзор». Ее интересовали детали: смеется ли, глядит ли в глаза, любимая цветовая гамма и т. д.

— Вот женщина, с которой я желала бы познакомиться, — сказала она, что, видимо, означало: «Вот женщина, достойная моего общества».

— А я в восторге от мадам Рифеншталь, — заявил Дали. — В ее фильмах мощь и высшее качество традиций. Она — воплощение вашей великой страны.

— Извольте, я вас познакомлю, — с готовностью предложил Лей. — И с Лени, и с Германией.

У Дали сверкнули глаза. Супруги быстро переглянулись: уникальный случай, которому были свидетели: Гала сказала «нет» своему «шалунишке».

Расставались все довольные друг другом: Дали — произведенным на немцев впечатлением; Гала — тем, как укротила Роберта; Хаусхофер — удовлетворенным любопытством; Нора — ответом на свой вопрос, кто воздействует сильнее. Только Инга оставалась «вещью в себе» даже для переставшего узнавать ее Альбрехта. Лей же с трудом собрался с мыслями, чтобы ответить на второй вопрос Леоноры: кого ожидала бы бóльшая слава в Америке — ее Эрнста или Дали?

— Понимаю, что — Сальвадора, но не понимаю — почему! — сказала она.

— Во-первых, потому, что у Макса трагизм подлинный, настоящая боль, а этим скорее отталкивают, — отвечал Роберт. — Во-вторых, что ты хочешь от нации, слепленной из европейского мусора? Америка вышла из кризиса, жиреет и скоро начнет скучать, а тут как раз такси с бараньими котлетками подоспеет. В-третьих, у него жена — коммерсантка, а ты сама живешь на острие, детка, что до добра не доведет.


Лей с облегчением остановил машину. Утренние сумерки еще не развеялись. Город дремал, и редкие прохожие с удивлением оглядывались на странную четверку, бредущую вдоль набережной Сены.

— Вы любите Париж? — в третий раз за все время услышал он голос Инги.

— Едва ли найдется европеец, который не любил бы Париж — почти автоматически ответил он.

«Кому-то я уже говорил эту фразу, — вдруг кольнуло воспоминание. — Только совсем с другим чувством. Совсем с другим…» Он потер виски.

— Вы плохо себя чувствуете?

— Нет, напротив, — улыбнулся Роберт. — Устал немного.

— После бессонной ночи это естественно.

— Ты спроси, какая она у него по счету, — вмешался Хаусхофер.

— Я тоже заметила, Роберт… — начала было идущая рядом с Альбрехтом Нора.

Лей обернулся к ним и увидел, как у машины охраны остановилась другая, из нее вышел один из его сотрудников, которому год назад, когда у ГТФ начались первые трения с ведомством Гиммлера, Лей лично велел докладывать в любое время дня и ночи и в любом месте об обстоятельствах определенного рода. Судя по тому, что тот нашел его в девятом часу утра гуляющим по набережной Сены, можно было догадаться, что такие обстоятельства возникли. Лей, извинившись, пошел навстречу. Выслушав и отпустив сотрудника, он вернулся к ожидавшим его Альбрехту и дамам. Вопросов ему, естественно, никто не задавал.

Через два часа в немецкое посольство заехал Альбрехт Хаусхофер. Лей в это время дожидался, пока позавтракают проснувшиеся дети, и соображал, как ему лучше с ними поступить. Ему нужно было срочно лететь в Германию, под Вольфсбург, а брать их туда с собой не хотелось; отвести же обратно к Андре хотелось еще меньше, тем более, что им уже была обещана поездка домой, в фатерланд. Но не отправлять же с охраной! Грете это не понравится.

Предложенная Альбрехтом помощь пришлась очень кстати.

— Я провожу детей в Бергхоф, повидаюсь с отцом, увижу новорожденного… Все очень удачно складывается. А ты приедешь, как только освободишься. Грета поймет, — уговаривал он Лея, который уже со всем согласился и думал о другом.

Еще через два часа они расстались: Хаусхофер вылетел с двойняшками в Бергхоф, а Лей отправился в самый центр Германии, в окрестности Вольфсбурга, где на строящемся автогиганте «Фольксваген» этой ночью произошел взрыв.


Два года назад после первых «жестких испытаний» 30 прототипов серии V3 Ассоциация автомобильных производителей Германии (ААПГ) окончательно передала все работы, связанные с проектом «народного автомобиля», Трудовому Фронту, и 28 мая 1937 года была основана компания «Фольксваген». Два ее директора, технический — Порше и коммерческий — представитель ГТФ Лафференц, произведя рекогносцировку с воздуха, присмотрели окрестности города Вольфсбурга — пятисотлетнее владение графов Шуленбургов, — и строительство автогиганта началось без всяких задержек (первый камень в фундамент завода заложил сам фюрер), одновременно с доработками конструкции уникального автомобиля.

Для начала планировалось выпускать 250 тысяч авто в год, стоимостью всего 1000 марок каждый. Отец и сын Порше отправились в США для вербовки специалистов, главным образом из числа германских эмигрантов, работавших у Генри Форда.

Фердинанд Порше (отец) только что вернулся из Америки в Германию и сразу полетел под Вольфсбург, где его ждал неприятный сюрприз: в одном из цехов, где американцы монтировали поточную линию, взрывом повредило внешнюю стену, не нанеся, впрочем, никакого серьезного ущерба ни людям, ни оборудованию. Шуму, однако, было много, поскольку рождение «младенца жука» с самого начала сопровождалось большой помпой и пристальным вниманием иностранной прессы. Уже наутро после взрыва на место его пытались прорваться до трех сотен журналистов, но еще раньше туда уже прибыли СС и окружили территорию.

Именно такого рода «вторжения» ведомства Гиммлера на промышленные предприятия и были причиной повторяющихся столкновений руководителя ГТФ с рейхсфюрером СС.

Лей дал слово рабочим активистам, что ни один из «честно работающих в германской промышленности не пострадает от жестких действий структуры, борющейся с врагами народа». И вот, чтобы за это слово отвечать, ему и приходилось всякий раз самому выезжать на места многочисленных ЧП и следить за происходящим, а то и выпроваживать ретивых «преторианцев» в штатском, всюду совавших свои носы.

Роберт так устал от этой суеты, что уже два раза устраивал Гиммлеру скандалы, во время которых тот молчал, соглашался, обещал «решить вопрос», однако ограничился лишь тем, что запретил своим людям хватать всех без разбора для «дальнейшего разбирательства». Лей пытался и убеждать коллегу, заявляя, что немецкий рабочий «должен чувствовать себя и под охраной цивилизованного закона, а не только парней из СС, чья защита часто похожа на нападение». Гиммлер опять соглашался, иронически, по обыкновению; аресты продолжались; невиновных, конечно, выпускали через некоторое время, вот только выходили они из СС изменившимися — молчаливыми и как будто задумавшимися.

Жаловаться на коллег Лей не любил и высказывался одному Гессу, который его всячески поддерживал, как и Геринг, тоже желавший оградить своих летчиков и персонал от вездесущего и неуязвимого Хайни.

Возможно, в какой-то момент Лей махнул бы на все рукой, но публично данное слово вязало его по рукам и ногам, и он дал себе самому другое слово — третий скандал с Гиммлером будет у него последним.


Расстроенное лицо встретившего его Фердинанда Порше только придало решимости. Роберт в самолете выпил коньяку, хотя теперь редко прибегал к этому средству (после рождения двойняшек он бросил пить), но усталость все равно давала о себе знать: он чувствовал себя настолько плохо, что даже перестал это скрывать.

По дороге к заводу Порше рассказал, что взорвались три баллона с газом, по халатности оставленные вблизи сварочных работ; никто не пострадал, ущерб минимальный.

— Что интересного у Форда? — спросил Лей, чтобы отвлечься. — Много ли было отказов среди наших вернуться и работать дома?

— Среди немцев ни одного, — отвечал Порше. Он задумался, припоминая: — Был один любопытный эпизод с австрийцем, который так мотивировал свой отказ. «Видите ли, господин Порше, — сказал он, — американский склад ума отличается от европейского. Я имею в виду, что, если я в Германии, например, сделаю восемь конструктивных предложений и два из них будут отклонены — меня уволят. При аналогичной ситуации в Америке меня похвалят и дадут премию».

Лей хмыкнул:

— Что бы сказал этот прагматик, если бы увидел вот такое?! — кивнул он на оцепление СС, обвившее черной петлей всю территорию завода.

За оцеплением ожидали журналисты. Лей, для начала наорав на Лафференца, своего коммерческого директора, который первым прибыл на место ЧП, послал того общаться с прессой, а сам прошелся по цехам, чтобы снять напряжение, но это ему плохо удалось: рабочие хоть и улыбались ему, но в глазах застыла настороженность.

За недостроенными стенами носился порывами ледяной ветер; запах гари кидался в лицо; пошел мокрый снег и еще больше обезобразил общую картину. «Далú бы сюда, — мрачно иронизировал про себя Лей, ежась от холода в легком парижском плаще. — Уж он бы сумел отобразить…»

Ему доложили, что прибыл рейхсфюрер и уже приказал снять оцепление.

— А кто приказал его выставить? Какого опять дьявола?! — сразу рявкнул на него Лей, едва тот переступил порог кабинета Порше.

Здание технического бюро было полно служащих и охраны, но в кабинете директора они были втроем. Порше, впрочем, тут же вышел, должно быть, из деликатности. Гиммлер плотно притворил за ним дверь.

— У меня к вам серьезный разговор, Роберт, — сказал он. — Вы можете меня спокойно выслушать?

Лей сердито кивнул.

— Тогда придется выйти… погулять.

— У вас просто мания какая-то, — ворчал Лей, нехотя поднимаясь. Он знал, что Гиммлер все равно не станет ничего говорить в не проверенном его людьми помещении. Они вышли под ноябрьский ветер.

— Я вас не стану ни в чем упрекать, более того — я готов принять ваши упреки, поскольку понимаю ваше положение, — начал Гиммлер. — Но вот вам факты только за ноябрь. Завод цветных металлов концерна «Фридрих Крупп»: двое из задержанных, рабочие-коммунисты, готовили террористический акт в здании администрации. Завод радиоаппаратуры в Мюнхене: группа из трех человек — покушение на директора. И эти, и предыдущие случаи нам удалось выявить, во многом благодаря сбору и анализу показаний десятков задержанных. Мы почти наладили широкую сеть осведомителей на промышленных предприятиях, так что в дальнейшем сможем обходиться без… лишних арестов. Поэтому сегодняшняя акция станет последней, и в глазах общественности вы выйдете победителем из схватки с этим беспардонным рейхсфюрером. — Гиммлер усмехнулся. — Так вас устраивает?

— Но меня не устраивает, что своими действиями вы разлагаете рабочий класс, — ответил Лей.

Гиммлер иронически поморщился:

— Почему только рабочих? Со временем правильным доносам должны обучиться все — все общество. В этом залог устойчивости режима. Чем больше доносов, тем меньше репрессий, а значит — больше спокойствия и порядка. — Гиммлер замедлил шаг, потом остановился: — Я обещал обойтись без упреков, но… Вы поторопились, Роберт, заявив всему миру, что в Германии отсутствует классовая борьба. Теперь под этой замечательной вывеской мне приходится работать.

Они снова зашагали вдоль стены. О чем еще было говорить? Вопрос был так или иначе улажен; обещание Гиммлер дал, и больше возвращаться к теме обоим не хотелось.

Они вошли в здание технического бюро. Гиммлер занялся раздачей указаний; Лей с директорами Порше и Лаффернцем снова отправились по цехам. От вождя ГТФ ждали речь (речами сопровождались все его выезды на заводы).

В самом большом недостроенном цехе, без крыши и одной стены, собрали рабочих и прессу. Там отовсюду дул леденящий ветер, крутился между укрытых брезентом станков; снег плевками летел в лица, но другой подходящей площадки не нашлось.

От речи ждали обещаний, согревающего оптимизма и воодушевления. После того как эсэсовцы убрались, рабочие вздохнули легче и теплей взглянули на своего лидера. Ему опять хотели верить. Лей это понимал, но у него был сейчас такой упадок сил, что в какой-то момент он едва не сел в автомобиль и позорно не сбежал к чертовой матери.

Он все-таки заставил себя влезть на трибуну, которую предусмотрительно завезли сюда вместе с оборудованием и до поры тоже укрыли под брезентом. Он начал не с обычных зажигательных фраз, а с извинений за свою усталость и нежелание сейчас прикрывать бодрыми словами простую и трудную картину реальности (кое-кто на этих словах даже переглянулся).

«Да, реальность трудна, — продолжал он, — и еще не устроена, как этот цех. В ней дуют ледяные ветры, поднимая тучи проблем и неурядиц, как эту цементную пыль с каменного пола… Да, усталость нас почти не оставляет, но… во всем этом — и в том, что нас окружает, и в том, что внутри нас, — нет уныния, а есть движение и надежда, которые, соединяясь, рождают веру, и мы верим…» Он заговорил о повышении зарплаты — до 90 пфеннигов в час для квалифицированных рабочих и до 65 для вспомогательных — только в первой половине следующего года; повторил свое обещание «повлиять» на директоров; потом перешел к имперским профессиональным соревнованиям, приобретающим бешеную популярность среди кадровых рабочих и молодежи, и несколько раз вызвал бурю эмоций, пройдясь матерным словцом по «не понимающим душу простого человека» начальникам.

Лей говорил около часа. Речь сопровождалась такими взрывами оваций, что Порше опасался за устойчивость трех уже выстроенных стен.

Лей выступал в одной рубашке с засученными рукавами, без галстука, и, когда он сошел с трибуны, кто-то из стоящих поблизости рабочих накинул ему на плечи свою куртку — простую, брезентовую, с глухим воротником и металлическими пуговицами. Лей, поблагодарив, пошел к журналистам.

Одна из них, американка, третий год пристально наблюдающая за происходящем в Германии, была совершенно поражена этим эпизодом и позже так записала в своем дневнике:

«Поступок рабочего, только что выслушавшего одного из виртуознейших демагогов нашего времени, сказал мне больше, нежели все аплодисменты и крики „Хайль!“… Это уже не просто выражение доверия, благодарности или симпатии… Это — любовь… Но неужели все дело лишь в степени виртуозности преподнесения лжи? Или — в чересчур сильном желании этого народа отдаться мечте, или — в слишком большой усталости от бесплодности прошедших лет, или… Впрочем, даже если все „или“ заменить на „и“, то и тогда чего-то не будет хватать для объяснения увиденной мною сцены, столь же естественной, сколь и непостижимой… Поразило меня и то, что доктор Лей, кажется, почти не обратил внимания».

Тут журналистка все же покривила душой. На морозе и ледяном ветру, конечно, можно на что-то не обратить внимания, но только не на то, что спасает тебя от очередного воспаления легких.

Лей еще час вынужден был отвечать на вопросы журналистов, выполняя установку партии — никогда не игнорировать прессу.

Наконец, сославшись на занятость, он поблагодарил всех и вернулся в кабинет Порше. Четверть часа туда никто не входил. Роберт все это время неподвижно сидел в кресле, бессмысленно глядя перед собой.

«Все это не стоит и пфеннига», — снова пронеслось в голове.

В кабинет постучали. Вошли Гиммлер, Лафференц и Порше, пропустив вперед молодую даму в серой шубке, с хлыстиком в руке. Дама небрежно бросила хлыстик, подняла вуалетку и протянула Лею руку для поцелуя.

Графиня Вильгельмина фон Шуленбург, супруга Фрица Дитлофа фон Шуленбурга, заместителя полицай-президента Берлина, и сноха Фридриха Вернера фон Шуленбурга, германского посла в Москве, порой наведывалась в эти места, под Вольфсбург, где интенсивная вырубка вековых дубовых лесов грозила превратить исконные владения Шуленбургов в одну гигантскую строительную площадку. Отец и сын Шуленбурга, ссылаясь на занятость, попросту не желали подвергать свои нервы слишком тяжкому для них испытанию, графиня же, напротив, ездила с охотой, чтобы играть роль озабоченной хозяйки в обществе влиятельных персон, часто посещавших «национальное» строительство.

Подруга Лени Рифеншталь и Герды Троост (вдовы Пауля Трооста, архитектора, перестроившего Коричневый дом), Вилли Шуленбург принадлежала к модному типу женщин — ярких, бурных, фантазерок, спортсменок и светских львиц. Менее одаренная, чем ее подруга, но более красивая и сказочно богатая, она пользовалась репутацией молодой матери, верной жены и строгой ревнительницы семейных традиций Шуленбургов.

Еще утром узнав о происшествии на заводе, Вилли на всякий случай приехала и была вознаграждена редкой возможностью пригласить к себе в имение сразу двух вождей. Протягивая руку Лею, графиня повторила свое приглашение почти скороговоркой, считая дело решенным, и, когда тот попытался было сослаться на неотложные дела, она подняла на него свои бирюзовые глаза и так улыбнулась розовыми подкрашенными губками, что и менее податливое сердце растаяло бы.

Родовое имение Шуленбургов, прекрасно сохранившийся рыцарский замок со всеми атрибутами средневековой крепости, могло бы выдержать, наверное, осады и более современных армий. Он привел в тайный восторг Гиммлера, мечтавшего о чем-то подобном в своей резиденции в Вевельсбурге. Генрих с удовольствием побродил бы по похожим на тоннели коридорам, спустился бы в круглые колодцы, постоял на смотровых площадках и у бойниц… Для него это был отдых, желанный уход от пошлой и плоской реальности в романтические глубины своих полуфантазий-полуснов.


Следуя за хозяйкой в недавно выстроенный в современном стиле особняк, теперешнюю резиденцию графов, он решил, что непременно погуляет по замку — ночью, когда ему никто не будет мешать.


У Лея намерения были прямо противоположные: горячая ванна и постель; больше он уже ни о чем не мог думать. С трудом вылезя из ванны и завернувшись в простыню, как в тогу, он сел в кресло и тупо уставился на свои босые ноги, пытаясь собраться с духом, чтобы одеться и идти в столовую залу, когда дверь кто-то приоткрыл, даже не постучав (или он просто не расслышал). Бирюзовая волна шелка с искрами бриллиантов плеснулась через порог, и графиня опустилась перед ним на ковер, изящно изогнувшись, как китайская танцовщица.

Роберт даже не удивился. В последние годы женщины только усилили свои атаки, а проявляемая им стойкость толкала их порой на прямое бесстыдство.

«Еще год подобного „вегетарианства“, и наши дамы объявят тебя импотентом, мой ангел, — по-дружески предупредила его баронесса фон Шредер. — В наших рядах зреет заговор».

Сказано это было два года назад, за которые, однако, мало что изменилось. «Заговор», похоже, вызрел лишь в коллективное решение отставных и потенциальных любовниц вернуть упрямца в прежнюю колею.

Вилли Шуленбург для подобной миссии мало подходила. Она была чувственна, но холодна. Вялых ласк мужа ей вполне хватало — остальное довершали фантазии. Вилли была фантазерка и сочинительница, в свои двадцать восемь лет еще ни разу не испытавшая оргазм. Но она была честолюбива и желала иметь две репутации: одну для общества, другую — для своего кружка, и поэтому тоже включилась в игру. Ей так хотелось «обойти», «обставить» своих блистательных подружек, вроде Митфорд, Рифеншталь или Чеховой!

И она вошла… поправ все приличия и даже простой расчет: усталость и апатия рейхсляйтера были слишком заметны. Она несколько минут ничего не говорила, просто сидела перед ним — вся в бирюзовом, бирюзовыми же глазами бесстыдно глядя то в его глаза, то на губы и забавляя Роберта наивной решимостью.

— Вы устали… Я велю принести обед сюда, — наконец произнесла она, так же легко и грациозно поднявшись.

— Благодарю, — кивнул он.

Он обедал уже в постели и, кажется, так и уснул с вилкой в руке, смутно помня лишь бирюзовые блики в хрустальном бокале белого вина.


Тем временем Гиммлер выполнил свое намерение и поздним вечером отправился на экскурсию по замку. К его удовольствию, желающих сопровождать его не нашлось.

Генрих сильно изменился за эти годы. Однако трансформации в нем шли так непрерывно, что даже близкие ему люди еще не понимали того, что в конце тридцать седьмого года рядом с ними жил и действовал уже во многом другой человек. Но одно оставалось прежним, лишь усиливаясь со временем: склонность к мистике и пристрастие к таинственным ритуалам, уводящим душу и тело в воскрешаемый, восстающий из праха мир могучего и цельного средневековья. В нем одном, а не в суетном и пошлом двадцатом веке желала бы обитать душа Хайни; в нем черпал он силы для действий, простых и страшных, как удар в спину кухонного ножа.

Гиммлер был фантазер и тоже сочинитель, о чем мало кто тогда ведал. Он так выстраивал свои бастионы, что оказывался неуязвим для самых свирепых и хитроумных атак, ибо враги его часто своими мечами рубили и крошили пустоту. Он как средневековый чародей умел выскользнуть змеею или обратиться в прах под пятой властелина, чтоб после вырасти скалой, о которую затупятся и переломятся самые закаленные мечи. Он жил в этой системе образов, будивших фантазию, насыщавших воображение, в отличие от приземленных коллег, глядевших на сложные ритуалы СС, как на причуды рейхсфюрера, не более. Понимал его, пожалуй, один Гесс, но он в последнее время больше увлекался астрологией и прорицателями, которых расплодил, как воробьев, и всячески защищал от партийных бюрократов. Способны были понять его еще Геббельс и Лей, однако первый чересчур много болтал, а второй был мазохист и совершенно непредсказуем. Когда год назад Гиммлер предложил высшим чинам СС изобразить свои генеалогические древа с гербами для огромного панно, которым желал украсить одну из стен в своей берлинской штаб-квартире, Лей и Геринг, не будучи даже чинами СС, высмеяли идею (как будто кто-то спрашивал их мнения!). Геринг при этом всем демонстрировал свой древний герб, а Лей изобразил какую-то рогатую башку над скрещенными кухонными ножами, как символ исконной профессии своих предков — скотоводства.

Гиммлер и сам не был лишен чувства юмора и в душе очень забавлялся, в частности, над яростными изысканиями рейхсляйтера Бормана в области собственной генеалогии, однако случалось ему и действительно страдать от цинизма коллег.

С годами он все больше отдалялся от ближайшего окружения фюрера и создал собственный круг, где царил дух абсолютного слепого подчинения, безоговорочного согласия со всем, что исходило от него лично, — будь то приказ или частное мнение в любой из областей человеческого существования.

Гитлер же к романтическим «причудам» Гиммлера относился с насмешкой, однако (как и случае с Леем) в «епархию» рейхсфюрера не вторгался.

…Этой ночью, прохаживаясь по галереям замка Шуленбургов, Гиммлер наслаждался самою атмосферой, царящей под его сводами: запахом сырого камня, дуновениями каких-то ветров, загадочными звуками, точно вырывающимися порою из-под каменных плит… Если, бы вышло сейчас ему навстречу привидение, Генрих, пожалуй, озаботился бы лишь тем, как бы его не напугать.


Он запретил охране следовать за собою. Он был один и ощущал себя медиумом, призванным соединить ушедший мир былого величия с рождающимся миром будущего величия СС.


Лей не вернулся в Бергхоф, как обещал, двадцать первого, и это было так непохоже на него, что Маргарита попросила адъютанта Гитлера Фридриха Видемана выяснить, не произошло ли еще чего-то неожиданного. Видеман тут же навел справки и сообщил ей, что никаких неожиданностей больше не было, просто рейхсляйтер принял приглашение графини Шуленбург и, по-видимому, отдыхает.

Двадцать третьего в Бергхофе готовилось маленькое торжество, о котором пока знали лишь единицы, — день рождения Юнити. На самом деле родилась она в другой день, но… «подобного случая может еще долго не представиться», — объяснила она Грете и секретарше Гесса Хильде Фат (которой доверяла), — а потому… дамы — Эльза, Маргарита, Ева Браун и ее младшая сестра Гретль, а также приехавшая к мужу Магда Геббельс и Хильда Фат — принялись за устройство праздника, из мужчин посвятив в свои планы только Гесса и Альберта Бормана, младшего брата Мартина.

Просто поразительно, до чего не любили в Бергхофе (как, впрочем, и повсюду) старшего брата и как симпатичен казался многим младший! Дамам он тоже нравился скромностью, хорошими манерами, а главное — отсутствием основных качеств, присущих Мартину: угодничества перед фюрером и грубости с персоналом и всеми, кого ставил ниже себя.

Мартин и с братом обращался отвратительно, по-особому его унижая, например, подзывал его к себе свистом, как собаку. Альберт, высокий, с приятным открытым лицом, всегда приветливый и сдержанный, в душе очень страдал от грубости брата, но виду не показывал, стараясь хоть как-то отшутиться, особенно перед дамами. Он даже заступался за Мартина, объясняя, что тот просто постоянно переутомляется и потому часто несдержан.

Сегодня, учуяв дамский заговор, старший Борман спросил о нем младшего, на что тот честно ответил, что обещал пока секрета не раскрывать, потому что… Мартин, не дослушав, топнул ногой и заорал, чтоб он убирался из Бергхофа к …ной матери, и немедленно! Вон! Это был приказ. И последняя капля, переполнившая чашу терпения Маргариты. Именно ей выпало пригласить Адольфа на «маленькое домашнее торжество» и, сделав это, она прямо пожаловалась на поведение Бормана.

— Что-то подобное я предполагал, — кивнул Гитлер. — Но я не могу за всем уследить. Хорошо, что ты мне сказала. Видеман переходит на дипломатическую работу, и я возьму Альберта вместо него. А пока постараюсь почаще давать ему личные поручения. Я, конечно, мог бы сейчас вызвать Бормана и как следует его отчитать, но, повторяю, я не могу все держать под своим контролем, а ты не всегда сможешь быть так внимательна. — Он улыбнулся. — Но если хочешь, я все же намылю Борману голову. Нет? Ну, как хочешь. Значит, все собираются в восемь часов?

— Да, в восемь, — кивнула Маргарита. — Юнити просила как можно меньше официоза. И никаких проблем с подарками — только цветы.

— У вас, женщин, странная манера ставить нас на рога, — пожал плечами Гитлер. — Никаких проблем! Да я теперь голову сломаю! Почему было не предупредить хотя бы за день-два?!


Сразу после визита к фюреру Маргариты, о котором Борман, естественно, узнал, его брат был вызван к Гитлеру, и тот дал ему какое-то поручение, что, само собой разумеется, задерживало его в Бергхофе. Мартин сделал соответствующий вывод. Он довольно точно просчитал и поведение Маргариты, и реакцию фюрера. И длинный список особых личных врагов рейхсляйтера пополнился еще одним именем.


Около пяти Маргарита зашла к Юнити, чтобы сообщить ей о реакции Гитлера на неожиданное приглашение. К торжеству все было готово, гости оповещены. Оставалось последнее — туалет Юнити, ее прическа и духи.

В этом отношении Митфорд доверяла Хильде и Магде Геббельс, которая втайне желала этого брака Адольфа, поскольку очень уж досаждала ей Эмма Геринг, мнившая себя «первой леди», хотя эта роль по праву принадлежала Эльзе Гесс или ей самой, «первой матери и хозяйке», по выражению самого Гитлера.

Прическа и духи были, наконец, выбраны. Что же касалось платья и драгоценностей, то в этом вопросе Юнити желала бы положиться на вкус единственного мужчины, обладавшего, по ее мнению, абсолютным чутьем на такого рода ситуации (а «ситуацию» Юнити решила сегодня довести до постели и решительного объяснения), а именно — Роберта Лея, которого ждали в Бергхофе с часу на час.

Лей днем звонил Маргарите, объяснив причину задержки тем, что проспал сутки, и она попросила его поторопиться, сказав о дне рождения Митфорд.

— Какой еще день рождения у нее в ноябре?! Что вы там за комедию ломаете? — начал он таким тоном, что она даже отвечать не стала.

— Лучше бы тебе на него не рассчитывать, — заметила она подруге, когда та заговорила о платье.

— Но мне нужно знать его мнение, — отвечала Юнити. — Я заметила кое-что. Адольфу всегда нравятся те же женщины, драгоценности, цветы и всякое такое. Я подозреваю, что Адольф в этих вещах интуитивно полагается на вкус Роберта. Понимаешь?


Как и предполагала Маргарита, Лей появился в Бергхофе в таком настроении, которое даже она с трудом выносила.

Она застала его лежащим на кровати, одетым, в ботинках; кругом валялись смятый плащ, какие-то бумаги, пачки сигарет… И началось… Грета полчаса уговаривала его хотя бы снять ботинки, на что он отвечал, что ей нужно идти служить в армию ефрейтором — там у нее все будет аккуратно и по ранжиру.

Грета знала, что он в самом деле чувствует себя скверно. Так обычно случалось после бесконечной череды бессонных ночей, когда ему удавалось, наконец, выспаться, он еще долго не мог прийти в себя: мучили головная боль, сонливость и отвратительное настроение, и лучше его было не трогать в такие дни.

Около семи она все же передала просьбу Юнити зайти к той на пять минут.

— Зачем? — буркнул Лей.

— Помочь подобрать платье.

— Вы за кого меня принимаете?! — рявкнул он так, что она сразу ушла в соседнюю комнату — пора было и самой одеваться. Сидя перед зеркалом, услышала, как он все-таки поднялся и ушел. Она догадалась, что пошел он к Юнити не ради ее платья.

Роберт вернулся через полчаса и снова улегся. Маргарита, уже одетая, присела возле него:

— Может быть, попросить Керстена заняться тобой? — предложила она. — Прежде всегда помогало.

Он только неопределенно пожал плечами.

— Ты говорил с Юнити?

— Пытался. Посоветовал ей не делать вещей, о которых сама же потом будет жалеть.

— А она?

— А она отвечала, что, по-видимому, скоро выйдет замуж, и тогда мы все сразу успокоимся. Она только не знает, как ей сообщить об этом Адольфу. Вот если бы кто-нибудь другой намекнул… Потому что ведь нужно же его поставить в известность. И хорошо бы, чтоб он одобрил ее выбор. Для нее это важно.

— Что ты ей еще говорил?

Лей приподнялся на локте и посмотрел на нее насмешливо:

— Что подобная суета рассчитана на рядового болвана вроде меня и что она еще раз доказала, как мало знает человека, к близости с которым стремится.

— Она надеется, что ты поможешь ей.

Роберт снова лег и заложил руки за голову.

— Как помочь мотыльку, летящему на огонь? Показать кучу обгорелых крылышек?

— А тебе не кажется, что Юнити другая?.. Что она могла бы быть рядом с ним?

Он посмотрел на нее снова, с усмешкою:

— Зачем ты задаешь мне эти вопросы? К чему ты подводишь меня?

Маргарита отвела глаза:

— Можно я расскажу ей об Ангелике? Правду… Всю.

Роберт поморщился, потом вздохнул глубоко:

— Нет. В крайнем случае я это сделаю сам. Но это будет предательством. Хуже того — мужским предательством, после которого мне станет жить… еще тошней. А теперь, извини, я все-таки разденусь и лягу. Завтра еще в трех местах выступать.

— Когда же ты побудешь с нами? — тихо спросила Маргарита. — Дети так этого ждут.

— Я знаю. Я постараюсь. Да… пока помню… Может быть, купим в окрестностях какой-нибудь дом, если для тебя здесь чересчур… много удобств?

— Разве в окрестностях есть свободные дома? — удивилась Маргарита.

— Для меня освободят… Тьфу! Ладно, считай, что я ничего не говорил! — Он нащупал ее руку и слегка сжал. — Извини.


«Маленькое домашнее торжество» едва ли могло бы получиться только домашним, как того хотела Юнити.

Но из мужчин в Бергхофе оставались сам фюрер, Гесс, братья Борманы, Геббельс, Геринг, Лей и Риббентроп, остальные разъехались. А из дам — Эльза, Юнити, сестры Браун, Магда Геббельс, Маргарита и Хильда Фат.

Когда все собрались в большой гостиной, камердинер Гитлера Гейнц Линге шепнул Маргарите, что фюрер просит ее заглянуть к нему на минутку. Линге провел ее в спальню Гитлера, где тот встретил ее, стоя посередине с озабоченным выражением лица.

— Извини, детка, — начал он, но тут же широко улыбнулся. — Позволь тебе заметить, что ты прелестна. Ты стала настоящей красавицей! — Он вздохнул. — Извини, что я тебя позвал… Но я прикинул состав гостей, и тоска взяла. Все дамы — чудо, но, что делать с «худшей половиной»? Просто как нарочно подобрались! Вот, сама суди: Геринг ненавидит Геббельса, Геббельс не переносит Геринга и открыто третирует Риббентропа, а тот презирает Бормана, которого, впрочем, все не любят. А главное — никто ничего не желает скрывать! Твой брат же, хотя и уживается со всеми, но вечно сидит с невозмутимым видом и наблюдает. Подозреваю, что он при этом смеется про себя, как сейчас… это делаешь ты. Я бы тоже посмеялся, но… мне неудобно перед леди Юнити. Если бы меня предупредили, я бы как-нибудь позаботился о другом составе. Единственный, на кого я рассчитывал, это Роберт, а он, оказывается, замечательно придумал: послать все сборище к чертям и улечься спать. Да нет, я знаю, насколько он вымотался, но… Но я просто не представляю себе, как быть!

Он снова вздохнул и начал расхаживать.

— Я попробую его разбудить, но едва ли от этого кому-то станет веселей, — ответила Маргарита.

Гитлер нахмурился:

— Да, свинство, конечно… Но есть еще одно обстоятельство. Я не мог придумать, что ей подарить, и вот… — Он подошел к Маргарите и разжал перед ней ладонь. На ней лежал золотой значок Почетного члена НСДАП.

— Иностранных граждан мы обычно в партию не принимаем, но для нее можно сделать исключение. И Рудольф того же мнения. Она этого давно хочет. Позже мы проведем церемонию в официальной обстановке, а сегодня Лей, как руководитель орготдела партии, мог бы просто вручить ей значок и поздравить.

— Я поняла, — кивнула Маргарита.

Она взяла значок и вышла, не поднимая глаз. Гитлер почти минуту глядел ей вслед, потом точно очнулся.

«Как похожа на брата, — мелькнуло в его голове. — Никогда нельзя знать, о чем они думают… Гессы».


А Грета ни о чем не думала сейчас. Она со смутной еще тоской начинала ощущать, как ее снова втягивает во что-то, как помимо и против ее воли заносит в какой-то поток, которого она всегда сторонилась. «Опять… опять, — стучалось в виске, — начинается…»

Она некоторое время глядела на спящего Роберта, потом, разжав ему ладонь, вложила туда значок и крепко сжала руку. Это был ромбовидной формы знак, с двумя острыми концами, и один из них, по-видимому, уколол Роберту ладонь, потому что он поморщился и открыл глаза.

— Адольф хочет, чтобы ты сегодня вручил это Юнити, — сказала Грета. — И разрядил обстановку.

Обычный золотой партийный значок с дубовыми листьями и черной свастикой в белом круге больше подошел бы для награждения Митфорд, но Гитлер пожелал, не особенно афишируя, вручить ей и этот ромбовидный Почетный знак за особый вклад в нацификацию страны.

Полупроснувшийся Лей все отлично понял. Одевшись, он постоял у окон, собираясь с духом, нацепил улыбку, и они с Гретой отправились в гостиную.


Гитлер был прав, опасаясь той атмосферы, что возникала вокруг все более отторгающих друг друга соратников; прав был и в том, что отторжения этого никто из них и не думал скрывать.

Геринг, Геббельс, Риббентроп сидели по углам; в четвертом обосновались Гесс и Борман, что-то обсуждавшие; младший Борман скромно стоял у двери. Дамы прохаживались, расцвечивая своими туалетами эту унылую картину и имитируя оживление. Юнити, часто сопровождавшая Гитлера в его поездках по Германии и посещавшая множество салонов, фуршетов и раутов, впервые сегодня попала в такой «состав», где были представлены почти все первые лица государства, и уже начинала ощущать эту враждебность, растворенную в воздухе, как яд, когда появились Лей с Маргаритой. Роберт подвел ее к Гессу и довольно громко осведомился, кого здесь хоронят? Гесс неопределенно пожал плечами. Лей посмотрел на Геринга. Тот тоже пожал плечами:

— Пригласили, а для чего, не говорят.

— Кто-нибудь знает? — спросил Лей.

— По-моему, дамы знают, — отозвался из своего угла Геббельс.

Дамы все переглянулись с улыбками.

— Но дамы не могут знать того, что знаю я, — весело объявил Роберт. — Кто желает поменяться со мной секретами? Гретль? — Он протянул руку самой молоденькой здесь Гретль Браун (младшей сестре Евы), и девушка, покраснев от удовольствия, приблизилась к нему скорыми шажками.

Он даже не отвел ее в сторону, а что-то зашептал на ухо прямо посередине зала, и Гретль, округлив глаза, вспыхнула и метнула в Юнити молниеносный взгляд. Потом, чуть привстав на цыпочки, тоже пошептала что-то. Лей, в свою очередь, одарил Митфорд вопрошающим взглядом; та в ответ сделала ему «страшные глаза».

— На что только не идут женщины, чтобы собрать такое приятное общество! — воскликнул Роберт. — Итак, господа, объявляю вам причину сегодняшнего торжества!

— Ах, это нечестно! — запротестовала Гретль Браун. — Тогда и я расскажу!

— Только попробуйте! — шутливо нахмурился Лей. — Я выдал вам секрет фюрера, а вы мне всего лишь… — Он щелкнул пальцами, подыскивая слово. — В любом случае, вам предстоит помолчать еще несколько минут, за которые, надеюсь, мы все же успеем… кое-что. Прошу, господа, следовать за мной!

Он направился к двери. Геринг, усмехаясь, поднялся; в дверях он подчеркнуто любезно пропустил вперед Геббельса; за ними последовал Риббентроп. Последними вышли Борман и Гесс.

— Вы, что, Мартин, не могли предупредить? — накинулся на него Лей, изображая сердитую озабоченность. — В какое положение вы нас ставите!

— Я сам в таком же, — отвечал Борман, — потому что до сих пор понятия ни о чем не имею. Альберт знает, но молчит.

— Я тоже знаю, — усмехнулся Гесс.

— Да о чем? — не выдержал Геббельс. — Скажет мне, наконец, кто-нибудь, черт подери?!

— В самом деле, господа, — нахмурился Геринг. — Что происходит?

— Только то, что мы все сейчас должны будем поздравить леди с днем рождения, — сказал Гесс. — А почему дамы решили это скрывать до последней минуты, это уж… — Он покрутил в воздухе рукой.

— Пошли в оранжерею, — сказал Лей. — Есть там цветы? — снова обратился он к Борману.

— О, да-а! — кивнул тот. Цветочная оранжерея была его гордостью; к тому же располагалась она неподалеку и соединялась с домом стеклянным коридором.

— А вы еще что-то знаете? — полюбопытствовал Риббентроп, когда оказался рядом с Леем у кустов роз.

Роберт сильно укололся шипом, и Риббентроп предложил ему свой платок.

— День рождения — только повод, — ответил ему Лей, обмотав ладонь. — Фюрер поздравит леди с вступлением в НСДАП. Хорошо бы небольшую речь. Вам, как будущему министру иностранных дел…

Риббентроп весь дернулся.

— Да, это решено. В феврале фюрер подпишет приказ. Поздравляю.

— Благодарю.

— Благодарите Гесса. Он вовремя дал фюреру разумный совет.

К ним сбоку приблизился невозмутимый Борман. Риббентроп даже головы в его сторону не повернул. Мартина, слышавшего часть разговора, это позабавило. О назначении он отлично знал от Гесса, которому сам и посоветовал заранее подготовить будущего министра к предстоящей ему миссии: делать хорошую дипломатическую мину при плохой игре с прямым захватом Австрии.

— Что у вас с рукой? — обратился Борман к Лею. — Если поранились, нужно продезинфицировать. Здесь применяют удобрения в виде распылителей. В том конце есть аптечка. — Он что-то скомандовал служителю, и тот убежал.

— Да бросьте!.. — отмахнулся Лей и, положив на согнутую руку охапку срезанных роз, пошел к выходу.


Мужчины возвратились с цветами за пять минут до появления фюрера. Таким образом, Гитлер застал улыбающихся соратников с букетами роз, поздравляющих Юнити Митфорд, сияющую и счастливую. От прежней гнетущей атмосферы, казалось, не осталось и следа. Энергии и обаяния Лея хватило даже на такой «состав», и все же Гитлер опасался затягивать торжество. Он присоединился к поздравлениям. Затем Лей от имени фюрера и партии вручил Юнити почетный золотой символ и объявил ее членом НСДАП. Риббентроп сымпровизировал краткую, но выразительную речь, назвав Юнити «Жанной д’Арк современной эпохи».

Приятно пораженная, возбужденная Митфорд в ответной речи заявила, что цель ее жизни — добиться союза между «владыкой земли (Германией) и владычицей морей (Британией)» и что эта цель «стоит не одной ее жизни».

Лей, очевидно, все же дал Юнити совет, хотя бы о цвете ее платья. Фиолетовый шелк с играющими на нем бликами от свечей возбудил Гитлера. Его оживленный взгляд казался прикованным к красавице англичанке, как будто нарочно дразнившей его своими взглядами, буквально впивающимися в других мужчин, которые к ней обращались. У дам же энтузиазм заметно поугас. Эльза, Маргарита, Хильда, Магда Геббельс и, конечно, Гретль, осведомленные о характере отношений Гитлера с тихой «бергхофской затворницей», не могли не ощущать совершаемого здесь мучительства, хотя старшая Браун и держалась, как всегда, всему покорной овцой. Однако две уже совершенные ею попытки самоубийства придавали этой покорности зловещий оттенок, неприятный для глаз посвященных.

Эльза первой покинула торжество (по понятным обстоятельствам). С женой ушел Гесс. Проводив ее в спальню, он, возможно, и вернулся бы, но Эльза удержала его. За Гессами удалились Геббельсы; точнее, Магда последовала за Йозефом. Она ведь и приехала к нему, чтобы не оставлять одного, особенно около полуночи — в такой час его биологического расписания, когда он начинал сходить с ума по очередной своей девке. Незаметно исчезла и Ева. Она ушла в свою комнату и рыдала там.

Дольше других задержались Роберт и Маргарита. Гитлер постоянно обращался к Лею с какими-то незначительными вопросами, дразня ревнивого Геринга, а Юнити, в свою очередь, затеяла с Робертом флирт, щекоча самолюбие Адольфа.

Маргарита сидела в углу вместе с Альбертом Борманом, и ей казалось, что они думают примерно одно и то же.

Наконец, Лей сделал ей знак, что они могут уходить, и в спальне она, не сдержавшись, высказала ему, что именно она думала, сидя в углу гостиной.

— Вот поэтому великому человеку и нельзя жениться, — отвечал Лей. — И друзей у него тоже не бывает.

— А по-моему, с женщиной, друзьями, в быту только и проявляется по-настоящему человеческая личность. И вообще, следовало бы сначала договориться о толковании понятия «великий», потому что если оно определяется лишь масштабами совершаемого или планируемого зла, то…

— Ни от чего я так не устаю, как от твоих подростковых сентенций, — раздраженно поморщился Лей. — Гений суетен, но лишь до отправной точки творчества… или деяния, так, что ли, утверждал русский поэт?

— Ты читаешь Пушкина? — поразилась Маргарита.

Он усмехнулся:

— Нет, это у вас с Геббельсом пристрастие к русским авторам, а я просто от тебя защищаюсь. А величие действительно определяется масштабами содеянного, но зла или добра — о толковании этих понятий никто и никогда не договорится.

Он вдруг рассмеялся:

— О, гессовская порода! Во втором часу ночи, в спальне, полураздетая… Но смешна не ты, смешон я! — Он притянул ее к себе за руку, усадив на колени, крепко обнял. — Я думал, что… вот так… смогу удерживать тебя. У меня даже мелькнула мысль попытаться сделать из тебя такую же «бергхофскую затворницу». Фюрер невольно подал мне эту мысль, и я с нею улетал в Париж. Но ты… другая… Знаешь, я в Париже увидел картину — некое фантасмагорическое существо, кошмарное, полное отчаянья, не то летящее, не то нависшее… Словно одно из чудовищ Гойи вырвалось из спящего мозга. «Ангел очага» Максимилиана Эрнста… Я, наверное, просто испугался. Я подумал, что такой «ангел» может вырваться внезапно… оттуда, — он кивнул на уютно тлеющий камин, — и напугать тебя.


В шестом часу утра Маргарита вышла на большой застекленный балкон, с которого всегда, даже ночью, можно было видеть очертания гор. Она не смогла уснуть и, промучившись часа три, решила немного развеяться. Она не сразу заметила сидящую в кресле женщину в серой шубке и большой пуховой шали, а когда увидела ее, было уже поздно тихо удалиться: Магда Геббельс (это была она) молча глядела на нее.

— Грета? И ты не спишь? Посиди со мной.

Маргарита присела в кресло рядом. Только сейчас она заметила, что все лицо Магды мокро от слез.

— А я опять беременна. Хельга, Хильде, Хельмут, Хольде… Господи, зачем только я их рожаю? — Магда тихо засмеялась. — Что делает твой муж? Спит? Мой — тоже… со своей чешкой.

— Ты пьяна? — огорчилась Грета.

— Чуть-чуть… Скажи, отчего ты не рожаешь? Как тебе это удается? Постой… я знаю. Роберт бережет тебя. Чем же ты расстроена?

— Я не рояль… — Маргарита усмехнулась. — Хотя… я расстроенный рояль.

— А Роберт тебя никак не настроит? Понимаю. Но это не похоже на него. Вообще, я должна тебе сказать… — Магда живо повернулась к ней. — Он очень переменился. Он теперь другой человек А прежде… — Она махнула рукой. — И не верь никому, что бы ни болтали! Они ему не могут простить, то есть тебе!

— Может быть, вернемся в дом? — предложила Маргарита.

— Нет… Возьми мою шаль… укутайся. А мне там душно. Нечем дышать. Уеду. И разведусь. Я уже разводилась — ты знаешь. Не потому, что мой Гюнтер был старше меня, а потому, что с ним была скука. Тоска!.. О, какая была ску-ука с ним! А Йозеф ублюдок, сукин сын! Таких засранцев свет еще не видел. Но мне с ним не скучно. Не скуч-но! — Она снова засмеялась. — Прости, я болтаю… Я не очень пьяна. Мне так просто с тобой. Твой брат все-таки моралист, зануда, а ты… ты лучше всех нас. Ты вообще… другая.

Грета все же увела ее, дрожащую от холода, съежившуюся и как будто сделавшуюся меньше ростом, — эту гордую и надменную, никогда не теряющую самообладания и такую недоступную для смертных красавицу Магду, образец матери и супруги. Магда плакала, уверяла, что разведется…

Так они и встретили мутный рассвет, и первые проблески утра невесело легли на усталые лица женщин — тридцатишестилетней Магды Геббельс и приближающейся к своему тридцатилетию Маргариты Гесс.


За завтраком в полдень из дам присутствовали только сестры Браун. Ева, вся в светло-сиреневом, безмятежно улыбалась Адольфу, мучительно стараясь разгадать его настроение. Она уже достаточно его изучила, чтобы определить, — что он, во всяком случае, отнюдь не «на коне». Ева знала, что эту ночь он провел с Юнити.

После завтрака гости разъезжались. Гитлер планировал свой отъезд на завтра, а сегодня принимал одного за другим Геринга, Геббельса, Риббентропа, отпуская их. Лею также была назначена аудиенция, на три часа.

Роберт велел Маргарите разбудить его в девять. Она честно сделала три попытки, а потом сказала себе: «Хватит. Все». В конце концов, надоело! С тридцать третьего года одна и та же история: накануне просит разбудить, доказывает, как ему важно быть где-то вовремя, а результат всегда один — она, промучившись с ним час, два, чуть не плачет, а он спит себе… А после ей же — претензии. Однако в третьем часу она все же вернулась в спальню, дав себе слово, что это в последний раз. Очень «кстати» вспомнился вдруг какой-то английский рассказ в стиле Диккенса, где ребенок зовет свою умирающую мать и та открывает глаза, услыхав этот тихий зов из глубин своего беспамятства.

Маргарита, нервно рассмеявшись, привела в спальню детей и попросила бойкую Анхен позвать отца. Грета не особенно рассчитывала, что из этого что-то выйдет, но когда Анхен тихо произнесла «папа», стоя у самой двери, Роберт внезапно открыл глаза.

— Ты звала меня? — спросил он дочь.

Девочка посмотрела на мать.

— Тебе приснилось, — ответила за нее Маргарита.

— Да… мне приснилось, что она кричит… Ты не кричала, нет?

— Нет, папа.

Анна побежала к нему и влезла на постель.

— Папа, тебе хочется спать, да? Знаешь, что я делаю, чтобы поскорей проснуться? Вот что!

Она ловко сделала на постели «мостик», затем — кувырок.

— Попробуй!

— Хорошо, непременно, — улыбнулся Лей. — Только тут мне места мало.

— Ани, поди ко мне, — позвала дочь Маргарита. — Ты мешаешь папе. Нельзя так вести себя.

Но отец улыбался, и дочь уселась ему на живот.

— А ты что же? Иди к нам! — позвал Роберт сына.

Генрих подошел, застенчиво улыбаясь, и сел на краешек Анна тут же вскочила и, подбежав к матери, потянула ее за руку к постели. Когда Маргарита тоже присела, девочка опять заняла свое место и, довольная, оглядела всех.

— Папа, ты будешь вставать? — спросила она.

— Буду.

— А почему?

— Потому что у меня дела. Меня ждут люди.

— Ты им что-нибудь привезешь?

— М-м… как тебе сказать…

— Папа привезет им много хороших слов, Ани, — отвечала Маргарита. — А теперь слезь и принеси мне папины часы — вон те… Спасибо, детка. — Она положила часы Роберту на живот и вывела детей из спальни.

Когда она вернулась, Лей стоял у окна, видимо обдумывая что-то.

— Фюрер просил тебя быть у него в три, — коротко передала Маргарита.

Он резко повернулся к ней.

— Мне не всегда по силам исполнять твои приказы, Роберт, — сказала она, предупреждая его упрек.

— А высмеивать меня при детях тебе… по силам?! — бросил он. — Или ты думаешь, что они еще ничего не понимают?

Она опустила глаза.

— Если ты и впредь станешь позволять себе подобные вещи, то я буду вынужден отвечать, — продолжал он. — Ты уже приучила меня постоянно от тебя защищаться, но прежде это не касалось детей.

— Извини, я… Больше это не повторится. Мне следует лучше контролировать себя.

Он снова отвернулся к окну. Она минуту стояла, борясь с собой. Так тянуло подойти, обняв сзади, сильно прижаться всем телом, разом ощутив его всего, раздраженного, любимого… Она вдруг заметила, что он потирает правую ладонь, и подошла ближе:

— У тебя что-то с рукой?

— Да сам не пойму. — Он потряс кистью. — Странное ощущение. Как будто эта рука тяжелее той.

— Ты вчера… укололся значком, — вдруг вспомнила Маргарита.

— Чем? — не понял Роберт. — Наверное, просто лежал неудобно. Вот что, Грета. — Он снова резко повернулся. — Если ты вернулась ко мне… — Он помедлил. — Давай, наконец, обвенчаемся. По любому обряду — мне все равно. У тебя в роду все были протестантами, у меня — тоже, так что… — Он смотрел на нее прямо, несколько исподлобья, тем самым «бульдожьим» взглядом, что больше походил на сомкнутые намертво челюсти. — Так что на этот раз я намерен довести дело до конца.

Она невольно улыбнулась. Она столько раз представляла себе их венчание, что даже запомнила все не существующие пока детали: лицо священника, фасон своего подвенечного платья, роспись боковой стены храма, убранство алтаря… Господи!

Раздался телефонный звонок. Рейхсляйтеру вежливо напоминали, что в три его ждет фюрер.

Когда Грета завязывала Роберту галстук, снова позвонили. Звонившему пришлось проявить терпение. Завязывание галстука обычно сопровождалось у них долгим поцелуем. Это происходило всегда, так что однажды, в разгар очередной ссоры, чуткая умненькая Анхен вдруг принялась совать матери в руки галстук отца и просить со слезами: «Мама, завяжи папе галстук, пожалуйста, мама, завяжи!»

Нестерпимое воспоминание, одно из тех, что постоянно алеют в памяти, как свежие рубцы.

Телефон звонил… Лей, одной рукой нащупав трубку, собирался было отшвырнуть ее подальше, но голос в ней его удержал. Звонила Юнити.

Она попросила Лея взять ее в свой самолет, если он летит один.


Через полтора часа, надев летный шлем и бросив перчатки в кабину своего модернизированного МЕ-109, Лей спросил Митфорд, не слишком ли по-английски она покидает Бергхоф?

— Так всем удобней, — отвечала Юнити.

Больше он вопросов не задавал.

Юнити часто летала с Леем и всякий раз, залезая в кабину, не забывала мысленно попрощаться с жизнью. С годами это вошло у нее в привычку; она полюбила эти полеты и уже не могла обходиться без них, как без выбросов в кровь адреналина. Роберт поначалу морщился на ее просьбы, но затем, заставив освоить парашют, перестал отказывать.

— Куда мы? — спросила она после долгого молчания, когда они прошли горные цепи и внизу потянулись однообразно-геометрические фигуры полей.

— Я в Берлин, — ответил Лей.

— Опять трибуны, толпы, заседания… Не наскучило?

Он искоса посмотрел на нее; она тоже повернула голову и поймала его взгляд.

— Роберт, что это за история с Ренатой Мюллер? Расскажи мне.

Он только пожал плечами. Этого еще недоставало!

«История с Ренатой Мюллер», недавно покончившей с собой кинозвездой, была ему известна, так сказать, из первых уст: после ее самоубийства Гитлер сам поведал ее ему и Гессу, наедине.

— Тогда я сама расскажу, — вдруг заявила Юнити. И начала, поспешно, по-американски, глотая слоги и целые слова, словно боясь, что он сразу ее остановит.

Но Лей не остановил. По мере того как она говорила, у него все больше округлялись глаза: все это она могла услышать лишь от самого Адольфа, но… Но неужели он… так… ей это поведал?!

— …и он объяснил ей, что его давит чувство вины за ту… Ангелику. Однажды он ударил ее и не может себе этого простить. Но если бы нашлась женщина, которая наказала бы его, побила, избила до полусмерти, он, может быть… нет, не простил бы себя, но все стало бы уже не так… безнадежно. И он смотрел мне в глаза, смотрел так, точно просил, умолял об освобождении от вины! А я… Я не смогла… его ударить.

— Довольно! — приказал Лей. — Зачем ты мне это рассказала?’

— Чтобы ты помог мне.

— Побить Адольфа?

Она откинулась на спинку кресла и прикрыла глаза. Лей взял фляжку с коньяком, чтобы сделать несколько глотков. Откровенность фюрера с женщинами всегда казалась ему излишней, какой-то болезненной. Гесс был прав, полагая, что чем меньше женщин рядом с Гитлером, тем лучше для дела.

— Ты мне поможешь? — спросила Юнити, тоже протягивая руку за фляжкой. — Это ведь в общих интересах.

— Он всего лишь признался тебе в любви к другой женщине, — поморщился Роберт. — Неужели ты не поняла?

— Если бы он признался в любви к этой… Браун или к Чеховой или… кому-то из живых, я бы все поняла правильно, а так…

— Чего ты от меня-то хочешь? — не выдержал Лей.

Она видела, как ему неприятен этот разговор, но упорно продолжала:

— Ты хорошо знаешь Адольфа. Ты знал и ту… Ангелику. А я знаю, что он очень хотел жениться на ней…

— А тот факт, что я сам шесть лет не могу затащить Грету в мэрию, тебя не смущает?

Юнити пожала плечами:

— Грета исключение… Такое же, как моя сестра Джессика. Она коммунистка.

— Детка, давай на земле продолжим этот разговор, — попросил Роберт. — Если вообще сядем.

— Прекрасно сядем, — кивнула Митфорд. — Так вот, не смущает. А еще я теперь точно знаю, что не просто нравлюсь Адольфу, а очень сильно нравлюсь. Мне только нужно правильно сделать последний шаг. Чему ты усмехаешься?

— Разве?

Он действительно усмехнулся, но как ему представлялось — про себя. Сколько женщин вот так же говорили себе: «Мне только нужно правильно сделать последний шаг…» Как же!

— Но он ведь сам объяснил тебе, что нужно делать: надавать пощечин, швырнуть чем-нибудь или покусать. — Роберт уже откровенно смеялся.

— Я потому и спросила о Ренате. Я хочу знать, что сделала она, — спокойно ответила Юнити.


«…Вообразите себе — я захожу в спальню, а она там, уже голая, ползает по ковру и вопит, чтобы я избил ее, что она умирает от желания быть избитой мною! — возмущенно рассказывал Гитлер, когда они этим летом возвращались поездом из Мюнхена. Но заметив, как они сдерживают улыбки, сердито засопел. — Знал бы — не стал рассказывать.

— Нужно было просто оставить ее там беситься в одиночестве, — заметил ему Гесс. — А ты, конечно, начал с нею деликатничать.

— Пнул два раза в задницу и вышел. А теперь вот жалею. Нужно было… поговорить, успокоить как-то…»


Если бы не рассказ Юнити, Роберт, пожалуй, поверил бы, что все было именно так, но сейчас он внезапно осознал, что Адольф солгал им и что сцена с Митфорд была точным повторением сцены с Ренатой Мюллер, с той только разницей, что Рената, по-видимому, сделала то, на что у английской аристократки не хватило духа: стукнула Адольфа, как он ее об этом просил.

— Чему ты опять? — цепко взглянула Юнити. (На этот раз он вслух и от души расхохотался.) — Она… сделала что-то такое, да?

Юнити попыталась заглянуть ему в глаза:

— Роберт, да?

Лей снова взял фляжку:

— Во всяком случае, чем эти игры закончились, ты знаешь.

— Что же мне делать? — спросила она после получасового молчания.

— Выбросить пустые планы из головы. Хочется опять замуж — выходи. А Адольфа оставь в покое.

— А если я этого не сделаю?

— Пустишь себе пулю в лоб.

Она снова долго молчала. Лицо ее было бледно, губы упрямо сжаты. Весь облик как будто говорил: «Ну, это мы еще посмотрим».


«…Расскажи ей об Ангелике. Правду. Всю», — попросила Маргарита.

Заходя на посадку, Лей вдруг подумал, что нужно было тогда же спросить, а что, собственно говоря, она подразумевает под этой «всей правдой» и то же ли самое, что имел в виду он.


Гитлер прибыл в Берлин на день позже и провел совещание, на котором каждый из посвященных был прямо поставлен перед личной мерой ответственности за готовящийся аншлюс.

Эмоциональное состояние вождей было в эти последние дни осени тридцать седьмого года разным. Гитлер заметно нервничал, то пребывал в задумчивости, то срывался на крик. Гесс оставался в Бергхофе, но все знали, что фюрер звонит ему туда по нескольку раз в день. Гиммлера почти никто не видел. Геббельс развил такую бурную деятельность, что его видели одновременно в двух-трех местах. Самым уверенным выглядел Геринг. Он, как и Гесс, поддерживал фюрера и общий боевой дух. Герман словно набрал воздуху в легкие, да так и ходил, раздувшись от распиравшего его энтузиазма. Он часто потирал руки и улыбался одними губами так, будто говорил: «Ну, скоро приступим, господа!»

Лей в эти дни тоже был круглосуточно занят: он занимался пожиманием рук. В конце недели, посетив Техническое управление Имперского министерства авиации, он пожаловался его главе генералу Эрнсту Удету, что его правая рука стала похожа на клешню рака, которую тот сунул в кипяток. Рука в самом деле выглядела красной и распухшей, и Удет шутки не принял, а посоветовал Лею поскорей показаться врачу.

— Ладно, съезжу к Керстену, — согласился Роберт. — А пока объясни-ка мне, что это за родовые изыскания у тебя тут проводятся? Штрайхер мне жаловался.

— Этот жидоеб уже сунул свой нос? — удивился Удет. — А Герман-то уверен, что все сделал тихо.

— Геринг ничего не умеет делать тихо, — поморщился Лей. — А Мильх чистопородный еврей, у него это на носу написано.

— Ему уже подыскали арийского папашу — барона фон Бира, правда при этом сделали бастардом.

— Послушай, Эрнст, все это чушь, конечно, но два момента я бы учел. Во-первых, Щтрайхер Герингу Мильха не простит. Держу пари на что хочешь. Во-вторых… Эрхард Мильх, будь он хоть трижды еврей, — первоклассный организатор, и тебе, старина, извини, без такого заместителя не обойтись. Однако пример Бормана все же держи в голове.

При упоминании этого последнего имени красивое лицо генерала Удета приняло злобно-брезгливое выражение. Это была одна из тех эффектных гримас, которым знаменитого аса обучили в двадцатых годах в Голливуде, когда он снимался там в лихих боевиках. Но он тут же улыбнулся своей белозубой улыбкой:

— Слушай, а ну их всех, а? Я тебя сто лет не видел. Может… Нет, нет… — Он сделал протестующий жест. — Ты у нас теперь трезвенник! Я не об этом. Съездим на аэродром. Я тебе такую штуку покажу.

— Хочешь сказать, что у тебя Ju-88 уже пикирует? — улыбнулся Роберт.

— Во-первых, пикирует, — обиделся Удет. — Укрепили фюзеляж, установили тормоза…

— А скорость, а высота полета!? А вес? Тонн двенадцать набрал, то есть — в два раза?

— Да погоди, я не о нем. Помнишь, еще покойный Вефер все твердил о четырехмоторном Хе, чтоб бомбить Англию? Так вот, я поставил Хейнкелю задачу, чтобы его 177-й пикировал с углом атаки в шестьдесят градусов, а?! Каково?

Пауза. На лице Лея появилось то же выражение, что и у авиаконструктора Эрнста Хейнкеля, перед которым сумасброд Удет поставил эту заведомо невыполнимую задачу, да еще и в форме приказа. Тридцатитонные «Хейнкели-177» не могли пикировать — это было ясно, как дважды два.

— Основные испытания через полгода, но кое-что я тебе покажу уже сейчас.

Поскольку Лей все еще молчал, Удет схватил трубку и в своей экспрессивной манере позвонил Хуго Шперрле, бывшему командиру легиона «Кондор» — «герою-устрашителю» (автору концепции авианалетов для устрашения), тому самому, кто засыпал маленькую Гернику взрывчаткой, за час превратив городок в кровавое месиво.

Шперрле только что получил чин генерала и находился вместе с фон Рейхенау в особом фаворе у Гитлера, называвшего обоих «моими двумя самыми звероподобными воинами».

Когда Лей и Удет приехали на учебный аэродром в Бабельсберге, генерал Шперрле уже дожидался — двухметровый квадратный детина с пудовой челюстью, наезжавшей на каждого, кто приближался, как танк. «Вот кого следовало бы фюреру захватить с собой на переговоры к впечатлительному Шушнигу[2], — весело подумал Лей. — Пожалуй, стоит подать идею».

— Послушай, а кто подал идею… меня сюда привезти? — неожиданно спросил он из машины уже вылезшего Удета.

— Герман, а что? Да я и сам собирался, — наивно отвечал тот.

Роберт тоже вылез и пошел к ангарам. Эрнст Удет, это перезрелое дитя, был совершенно безопасен для Геринга в качестве заместителя, поскольку мало о чем задумывался всерьез.

У Лея недавно состоялся секретный разговор с Мильхом и Кессельрингом, командующим третьим авиационным округом, и оба интригана, которых Геринг намеревался сшибить лбами, сошлись в одном: четырехмоторный стратегический бомбардировщик сожрет не только казну ГТФ, но постепенно оставит и все Люфтваффе, что называется, «на бобах». С другой стороны, без такого самолета нечего было и думать о войне, предположим, за Уралом. Разбившийся летом тридцать шестого года Вальтер Вефер, в свое время добросовестно изучивший «Майн Кампф», прекрасно понимал, что не реванш за Версаль нужен фюреру, а «жизненное пространство», то есть Россия. Полторы тысячи миль от ближайшего к границам СССР аэродрома — вот какова должна быть минимальная дальность полета, и Ju-89 (Юнкерс-89) и Do-19 (Дорнье-19) — два прототипа «уральского» четырехмоторного бомбардировщика — были почти закончены, оставалось лишь увеличить скорость… Умнице Веферу почти удалось убедить Геринга и Мильха, не понимавших роли дальней авиации в предстоящей войне, но 3 июня Вефер разбился… И кто теперь так же настойчиво и последовательно станет гнуть ту же линию: сибарит Геринг, интриган Мильх или экс-трюкач Удет?! А он, Роберт Лей, сам летчик, все это ясно понимая, все-таки свел Мильха и Кессельринга, чтобы они договорились, и все усилия Вефера пошли псу под хвост.

Всякий раз впадая в подобное «раздвоение», Роберт начинал как-то тупеть и терять к происходящему интерес. «Нужно было нам в ресторан ехать, а не сюда», — думал он, наблюдая, как из ангара выкатывают Не-177 — махину с четырьмя попарно соединенными передаточным механизмом двигателями, на которые приходилось два винта.

— При минимальной пикировке все это развалится в воздухе к чертям собачьим, — зло сказал он Удету. — А если еще утяжелить эту дуру телесами Шперрле…

— Я сам его подниму, — хвастливо воскликнул Эрнст, но Лей схватил его за плечо:

— Знаешь, иди на хер со своим трюкачеством!

— Я за четыре года испытаний ни одного ребра себе не сломал, а вот кое-кто…

Роберт плюнул.

— Ладно, шучу, — добродушно хмыкнул Удет. — Я вызвал опытный экипаж… Эй, кресло рейхсляйтеру! — крикнул он адъютантам.

Не-177 тяжело, брюхом, пополз по взлетной полосе, медленно, с надрывным ревом поднялся. Роберту показалось, что самолет начал весь ритмично подрагивать, однако тут же понял, что это у него самого так кровь колотится в висках. Самолет шел ровно.

— Все, генерал, сажайте! — сказал он Шперрле, державшему с экипажем связь. — Достаточно!

— Одно пике, щадя нервы рейхсляйтера! — приказал Удет. — Но угол шестьдесят!

Невероятно, но 32 тонны, подобно кораблю, наклонились всей своей тушей, точно их держала океанская волна, и… не развалились, не сорвались в штопор… Не-177 как будто проделал какой-то трюк и, довольно урча, пошел на посадку. Лею ничего не оставалось, как только пожать руки экипажу и широко, во всю свою страшную челюсть улыбающемуся Хуго Шперрле.

— Ты теперь у нас трезвенник — этого я еще не усвоил, но к сведению принял, — сказал Удет, когда они возвращались в Берлин. — А как насчет девочек? А то расслабились бы, по старой памяти, — усмехнулся он на гримасу Роберта. — Я, собственно говоря, потому спросил, что тут слух прошел — у тебя новая любовница. Да какая!

— Нет у меня любовниц. — Лей равнодушно прикрыл глаза.

Удет пожал плечами. Он никогда не пытался понять Роберта — это ему все равно не удалось бы. И дело было не только в разнице интеллектов и образования. Эрнсту порой чудились в друге какие-то бездны, в которые тот и сам не любил заглядывать.

— Ну, как знаешь, — сказал он. — А мне разрядка нужна.

— Значит, все-таки трюк?

— У меня есть оправдание, Роберт, — спокойно отвечал Удет. — Я через раз выполняю его сам.

Лей снова закрыл глаза, а когда открыл их, машина стояла у ворот какого-то особняка. Роберт некоторое время глядел, не узнавая собственного дома. Впрочем, он так редко бывал здесь, что не мудрено было и забыть.

Удет отправился за ним следом, сам позвонил Феликсу Керстену и уехал, только когда тот появился. Роберт из окна видел, как он садился в машину… Хотя Эрнст был всего на шесть лет моложе, для Роберта он так и остался мальчишкой. И вдруг будто бы только сейчас он заметил, как сильно постарел и полинял этот ловелас и весельчак, столь мало подходивший к тому роду деятельности, что в очередной раз подкинула ему вечно подшучивающая над ним судьба, какая неуверенность появилась в его жестах и беспокойство в глазах… Поговорить бы с Герингом, напомнить, что, прикрывая себе тылы честным и добрым малым, он рискует погубить и дело, и малого заодно.


— Ложитесь и рассказывайте что вы чувствуете, — настаивал между тем Керстен. — Только ли нужно снять утомление или еще что-то? Болят ли спина и грудь? После травм прошло слишком мало времени.

— Еще как болят, — пожаловался Роберт, укладываясь (Керстену он всегда жаловался подолгу и от души). — Я никому не говорю, но спина болит постоянно.

— Брандт вам прописал постельный режим на три месяца, а вы… Я через две недели после той аварии услышал вас по радио, думал — запись из больницы, а вы, оказывается, уже в Лейпциге. Нельзя так! Нужно было лежать.

— Да на чем, если все болит?!

— Доктор Морель…

— Вот только о нем не нужно! Будь моя воля, я бы этого шарлатана убрал от фюрера. И посадил.

— Ну, это уж вы чересчур. Расслабьтесь. Здесь болит? А так? Вам нужно лежать, Роберт.

— До завтра с удовольствием.

— Месяц как минимум.

— Хорошо, я подумаю. — Лей не стал возражать. — А пока мне нужен массаж. Я после него отлично сплю.

— А телефоны нельзя отключить? Где бы вы ни появлялись, вокруг вас сразу начинается этот звон.

— Не обращайте внимания. Я только позвоню в Бергхоф и приступим.

Поговорив с Маргаритой, он снова улегся. Правую руку, которая у него продолжала гореть, как ошпаренная, он постарался Керстену не показывать, решив, что завтра просто перейдет на обычное нацистское приветствие и, таким образом, обойдется без рукопожатий.

Феликс Керстен применял какой-то особый тип массажа, стимулируя нервные окончания, и никому своих секретов не раскрывал. Гиммлер, например, без Керстена теперь вообще не мог обходиться. (По местонахождению Феликса можно было безошибочно определить присутствие Хайни.)

Обычно после его манипуляций и крепкого десятичасового сна Лей чувствовал себя отлично в течение нескольких дней, а то и недель. Но поздним утром 24 ноября он проснулся с ознобом и мучительной головной болью, которая постепенно усиливалась.

— Грипп, что ли, начинается, — недоумевал Роберт, завязывая галстук перед зеркалом. К счастью, у него на сегодня было не так уж много дел: плановый прием граждан в штаб-квартире Трудового Фронта, два визита на заводы, вечером заседание финансовой комиссии в министерстве экономики. Секретарь сказал: утром звонил Геринг и велел передать, что он «тоже там будет».

Лей любил бывать в своей штаб-квартире (или «центральном офисе», как его называли сотрудники), интерьеры которого были со вкусом оформлены начальником отдела «Эстетика труда» и любимым (после смерти Трооста) архитектором фюрера Альбертом Шпеером. Шпеер учел пожелания руководителя ГТФ и сделал все основные помещения средних размеров, с широкими окнами и полупрозрачными дверями, которые очень не нравились посещавшим Трудовой Фронт имперским руководителям. Геббельс, например, окрестил эти двери «хитрыми».

Штаб-квартира Трудового Фронта, так же как и офис организации «Сила через радость», были единственными официальными зданиями в Берлине, чьи коридоры и приемные залы были почти сплошь уставлены книжными шкафами, причем без стекол, так что любую книгу можно было легко вынуть. Книги разрешалось не только читать в приемных, но и уносить домой — на срок до трех месяцев. Тот же Геббельс по этому поводу долго иронизировал, пророча, что «все растащат за неделю», и был очень удивлен, узнав, что за год «ушло» безвозвратно меньше двух десятков томов.

У больших окон стояли строем керамические кадки с лимонными деревцами, плодоносящими круглый год: спелые лимоны тоже разрешалось срывать; иногда посетители рвали и уносили недозрелые плодики, однако и в этом случае опустошения не случалось, и деревца всегда стояли с плодами и в цветах.

Сами приемы граждан, в основном рабочих промышленных предприятий, прежде тоже не вызывали у Роберта какого-либо неприятного чувства. Это были простые нужды обычных людей, поверивших, что национал-социализм, наконец, даст им то, чего не дали прочие «измы», и с этой верой приходивших за помощью. Но в последний год все увеличивался поток проблем иного рода, связанных с действием тайной полиции и «расовых законов», а теперь и еще одного закона, о котором вождь Трудового Фронта знал, но старался поменьше думать. Сегодня ему о нем напомнили.

Женщина по фамилии Штольманн, на вид лет тридцати пяти (по анкете ей было двадцать девять) жаловалась, что у нее забрали сына — восьмилетнего умственно отсталого инвалида, при этом пояснив, что «государство теперь само о нем позаботится». Она рассказала, что две семьи, в которых были такие же дети, уже получили из больницы урны с их прахом и уведомления о смерти со странными диагнозами. Женщина старалась говорить спокойно, просто излагать факты, но ее глаза беспорядочно перебегали с предмета на предмет на столе рейхсляйтера. Лей тоже глядел в стол.

— Я немка, арийка, мой муж — тоже. Наша девочка совершенно здорова. Мой муж — активный сторонник движения. Он ариец… — Она запнулась и робко, на мгновение, вскинула глаза. — У нас прекрасная семья. Мужу сорок восемь… Он много лет пил, но теперь почти не пьет, с тех пор как встретил меня. Когда родились двойняшки, девочка оказалась здоровой, а сын… Но он очень хороший мальчик! Сообразительный, послушный! Я с ним занималась… Он уже начал помогать мне по дому… — Она вздрогнула, потому что рейхсляйтер резко встал. Женщина тоже вскочила. Прижав руки к груди, она глядела на него, как на последнюю, на глазах гибнущую надежду. Но Лей сделал ей знак, чтоб села.

— Подождите здесь, фрау.

Он вышел, задыхаясь. От гнева, негодования у него тряслись руки, и он с трудом набрал нужный номер.

— Соедините меня с рейхсфюрером. Да, срочно! — рявкнул он так, что в соседнем кабинете подскочили секретари.

«Гиммлер… Кто же еще?! Конечно, он! Или этот скот с инквизиторскими глазами — Гейдрих… Но за ним — все равно Хайни! Все равно он!» — бормотал Лей.

— Слушаю вас, — послышался дружелюбный голос Генриха Гиммлера.

— Вы решили применить… ко мне ваши методы? Вы всех держите… за таких же идиотов, как ваши… друзья? Вам мало того… что вы всю… нацию опутали… своей… липкой… паутиной… — Лей начал заикаться уже на каждом слове и вынужден был сделать паузу. Ошарашенный Гиммлер тоже молчал.

— Я хочу… знать, кто дал вам… право…

— Роберт, успокойтесь. По-видимому, произошло какое-то недоразумение. Я пока не знаю, какое, но если вы объясните… — спокойно начал Гиммлер.

— Хотите сказать, что это… не вы ее ко мне… подослали?!

— Я к вам никого не посылал, клянусь честью. Я выполнил наш договор, и вы больше не услышите ни одного упрека со стороны рабочих активистов. Мои люди не станут проводить арестов на предприятиях. Но… что же все-таки произошло? Что вас так рассердило?

Лей сел и расстегнул воротник рубашки. Его окатило горячей волной, даже в глазах все сделалось красным. Он понял, что Гиммлер тут ни при чем и что сам он вел себя в высшей степени глупо. «Психопат, истеричка! — злобно обругал он себя. — Идиот… тьфу!»

— Роберт, вы слышите меня? — мягко продолжал Гиммлер. — Вы сейчас чем-то расстроены, я понимаю. Может быть, позже…

— Да, позже. Извините, я сегодня что-то… Видимо, грипп подхватил. Еще раз извините.

Он положил трубку. Немного посидел, чувствуя, как тело все наливается жаром. Голова, впрочем, была ясной, даже болеть почти перестала. Нужно было возвратиться в приемный кабинет и как-то закончить с посетительницей, а он все не мог собраться с мыслями. «Я, конечно, психопат, но и жизнь мне подбрасывает черт знает какие „сюжеты“». Он невольно подумал о младшем сыне… Генрих родился слабым, без конца болеет. Он тоже мог бы… Нет, вздор! — Роберт встал и прошелся у окон. — Мальчик такой умница, развит не по годам, талантлив. Из таких детей вообще вырастают гении. И потом, он мой сын! «Ну и что? — тотчас усмехнулось „alter ego“. — А сколько тебе было лет и сколько из них ты пил? Все могло быть… Медицина еще только подбирается к проблеме наследственности, и ты это знаешь».

«Вздор, вздор! — отмахнулся он. — Нужно просто решить вопрос. Эта программа… как они ее там назвали?… „эвтаназии“… должна быть запущена лишь в случае войны. Значит, кто-то поторопился. Кто?.. Стоп, стоп, не время сейчас, да и сил нет, — оборвал он себя опять. — Сейчас просто помочь этой несчастной, остальное — после. Потом».

Сделав несколько глубоких вдохов, Лей позвонил советнику Леонардо Конти, занимавшемуся «смежными проблемами», стараясь говорить помедленней. Но проклятое заикание, видимо, привязалось крепко. Медик Конти, хорошо знавший Лея еще по работе в Прусском государственном совете, с первых же фраз догадался, что рейхсляйтера что-то сильно зацепило во всей этой истории с малолетним идиотом, уже отправленным, должно быть, в Зонненштейн или Хадамар — клиники, где начинала разворачиваться программа «легкой смерти» или «облегчения умирания обезболивающими средствами». Проблема состояла в том, жив ли еще этот ребенок, и Конти попросил дать ему время на «выяснение обстоятельств».

— Перезвоните, я жду. — Лей положил трубку. Прохаживаясь по кабинету, он чувствовал, как у него горит лицо, особенно жар ощущался возле глаз; ему чудилось, что он даже может сейчас дохнуть жаром, как сказочный двухголовый змей. «Это, пожалуй, не грипп, а еще что-то. И боль какая-то странная, — размышлял он, продолжая прохаживаться. — Пожалуй, со мной такого еще не было». Что-то нужно было делать и с приступом заикания — выступать в таком состоянии он не мог.

Конти перезвонил. Ребенок по фамилии Штольманн Ганс, восьми лет, привезенный в Зонненштейн, был отобран для «экспериментов», которые с ним еще не проводились.

— Этого ребенка доставить в Берлин, родителям. Под вашу ответственность, — перебил его Лей.

— Его доставят самолетом сегодня же. Мне вам перезвонить?

— Не нужно. Все! — Лей положил трубку.

Конти еще несколько секунд держал ее возле уха. Услышав гудки, выругался в нее. Что бы там ни было, Лей, по его мнению, не имел права вести себя таким образом. Верно Штрайхер говорит — все они там, в теплом «орлином» гнездышке удобно устроились: только они все за всех решают, а доведись отвечать, вымоют руки, перчатки наденут, еще и самих себя уверят, что не знали ничего.


…Из письма епископа Лимбургского в имперские министерства — внутренних дел, юстиции и по церковным делам (1941 год):

«Примерно в восьми километрах от Лимбурга, в маленьком городке Хадамар, на холме, возвышающемся над городом, имеется здание, которое прежде использовалось для различных целей, но теперь оно является инвалидным домом. Это здание было отремонтировано и оборудовано как место, где, по единодушному мнению… осуществляется предание людей „легкой смерти“. Этот факт стал известен за пределами административного округа Висбаден… Несколько раз в неделю автобусы с довольно большим числом жертв прибывают в Хадамар. Окрестные школьники знают этот автобус и говорят: „Вот снова идет ящик смерти“.

После прибытия автобуса граждане Хадамара видят дым, поднимающийся из трубы, и с болью в душе думают о несчастных жертвах, в особенности когда до них доходит отвратительный запах.

В результате того, что здесь происходит, дети, поссорившись, говорят: „Ты сумасшедший, тебя отправят в печь в Хадамар“».


А таким был ответ Гиммлера, посланный им партийному судье Буху:

«…Если эти мероприятия становятся столь публичными, как явствует из вышеизложенного, значит, в их проведении допускаются ошибки».


Лей вернулся в приемный кабинет. Он отсутствовал двадцать минут. Фрау Штольманн он сказал следующее:

— Прошу прощения, срочные дела. Но я обдумал ваш случай. Видимо, произошла ошибка. Я говорю только о вашем ребенке. Каждый случай нужно рассматривать отдельно. Медицинские работники, увозившие вашего мальчика, обязаны были разъяснить вам гуманную цель государства облегчить родителям уход за инвалидами. В случае же вашего твердого решения взять все проблемы по уходу на свою семью они должны были предложить вам написать соответствующее заявление, подтверждающее это решение. Вы писали такое заявление?

— Я писала… Я хотела объяснить, что мы сами…

— В таком случае, вам не о чем… волноваться, фрау Штольманн. В этом случае вашего сына забрали… на профилактический осмотр. Сегодня или завтра его вам вернут. Вот телефон моего секретаря. Если завтра у вас возникнут вопросы, позвоните.

Лей встал. Она тоже вскочила. Ее лицо все светилось надеждой. Если бы не разделявший их дубовый стол, она бы к ногам его бросилась. Но рейхсляйтер, кивнув, снова сел и взял какую-то бумагу. Она вышла на цыпочках, боясь помешать ему…


Приступы заикания рейхсляйтер все же преодолел и говорил с фрау, споткнувшись лишь два раза. Самочувствие между тем продолжало ухудшаться. Прием он закончил по плану. Первое выступление тоже прошло более или менее благополучно. Однако во время второго Лей порой с трудом понимал, что говорит. Язык работал по привычке, сам по себе, отдельно от остального организма.

Закончив говорить, он спросил сопровождавших его секретарей, что осталось у него на сегодня. Оказалось, до визита в министерство — еще открытие школы «Эстетики и Ремесла» и Детского театра на Линден.

— Быстро достаньте мне аспирина, побольше, — велел Лей.

Открытие школы (конечно, его имени) — это с утра собранные дети, нервное ожидание родителей, толпа районного начальства, живые цветы… Из-за жара, должно быть, он вдруг пожалел именно цветы. Он вообще не любил срезанных цветов: они его чем-то беспокоили. А детский театр — еще сложней. Настоящий, со специально выстроенным репертуаром для малышей от трех лет до подростков шестнадцати. Сколько нервов ему стоило не подпустить к этому делу геббельсовских «интеллектуалов»! Сам рейхсминистр до сих пор еще не успокоился и продолжает источать яд. Хотя и догадался, конечно, отчего Лей так стойко «держит оборону». Впервые в серьезном деле приняла живейшее участие Маргарита: составляла репертуар, писала инсценировки, знакомилась с актерами… Геббельса пригласили на торжественное открытие, и сейчас Лей вспомнил об этом с большим облегчением: можно будет хотя бы помолчать.


— Шеф, давайте я вас подменю, — решительно предложил Рудольф Шмеер. — Вам нужно ехать домой.

— А ты откуда здесь? — удивился Лей.

— Мне звонил Ширах. Сказал, что вы… — он запнулся, — не в форме и лучше в школу вам… — Он снова запнулся, не желая подставлять имперского руководителя молодежи Бальдура фон Шираха, который, также собираясь посетить торжественное открытие школы «Эстетики и Ремесла», пожаловался заместителю вождя ГТФ, что его шеф настолько пьян, что…

— …что для работяг это, может быть, и приемлемый стиль общения, но для детей, Руди, согласись…

— Не говори вздор! — резко оборвал его Шмеер. — Я сейчас приеду.

Он приехал и, понаблюдав Лея, решительно предложил ему ехать домой.

— Ты-то хотя бы веришь, что я не пил? — пробормотал Лей с полным ртом таблеток аспирина. Свита стояла тут же, в ужасе от такого варварского способа самолечения, но никто, конечно, и пикнуть не посмел.

— Вы больны совсем, — печально отвечал Рудольф.

— Да, болен и не пойму чем. Ладно, в школу отправляйся сам. А чтобы ничего не отменили — пусть будет имени фон Шираха. Так и объявишь. Будет ему сюрприз. Только «фон» не забудь.

Шмеер улыбнулся. Вождь Трудового Фронта сделался уже настолько популярен в рейхе, что добавить популярности ему могла теперь лишь скромность.

Через полчаса Рудольф Шмеер (недаром помимо прочих должностей он занимал также пост руководителя имперских съездов) произнес эффектную речь, в конце объявив, что школе присваивается имя Бальдура Шираха, а пока тот приходил в себя от удивления, рассказал аудитории о том, как маленький Бальдур любил литературу и театр, как он участвовал в домашних спектаклях, сочинял стихи и проч. и проч.


В это время мокрый, как мышь, Лей сидел на залитой софитами сцене и вместе с переполненным залом слушал Геббельса, произносившего речь. Пригоршня аспирина сделала свое дело — жар резко спал, упало и давление; в голове сделалось настолько невесомо, что все мысли словно впервые рождались. Одна такая «новорожденная» сообщила ему о том, что вдохновенно болтающий Йозеф Геббельс и тупо безмолвствующий Роберт Лей, в сущности, самые большие здесь неудачники, потому что славное любопытное дело проходит мимо них, не увлекая как остальных, не позволяя расслабиться… А что же увлекает, что заставляет «расслабиться» до потери здравого смысла? Он вспомнил, как смотрела на него Маргарита, там, в горной гостинице, когда он рассвирепел из-за какой-то интриги Геринга. Вторая мысль у него родилась как вопрос: а что хорошего приносит реализованное честолюбие? Если и приносит, то этому малому хорошему все равно не пробиться сквозь заросли плотских желаний, вечного нетерпения, злости, иронии над собой, жажды власти…

Власть! Власти у него теперь, как у алкоголика, сидящего перед винным морем… Выпей море, старина Бобби, выпей море!

Сколько таких морей, и перед каждым свой «алкоголик»… и пьет, пьет… Геринг, тот вообще скоро лопнет.

Он невольно усмехнулся и — о, ужас! — вслед за ним постепенно улыбнулся весь зал. Геббельс, в эту минуту говоривший о патриотизме, этой плавно растекающейся улыбки не понял, но тоже улыбнулся. Настроение у Йозефа было превосходным: Лида, его любовь, ждала в уютном особнячке на окраине Берлина, и он стремился к ней всею душой.

Для открытия театра был подготовлен спектакль по сказкам Ганса Христиана Андерсена (инициатива и инсценировка Маргариты), и Лей некоторое время смотрел его вместе с залом, пока свита ни начала топтаться вокруг и покашливать, мешая всем. Из министерства экономики позвонил свирепеющий Геринг и сказал Лею, чтобы заканчивал свои «культпоходы» и ехал немедленно.

На сегодняшнее заседание был приглашен и партийный казначей Шварц, на которого вновь было пошел в атаку Гиммлер, этим летом окончательно разделивший службы СС и СД и приказом от 1 июля 1937 года оформивший функции последней. Несколько лет назад скупердяй Ксавье Шварц (а не скупердяй на такой должности и не нужен!) с относительным успехом отбился от Гиммлера, назвав «домашнюю полицию» (СД) «частным предприятием» рейхсфюрера, которое тот сам и должен оплачивать. Все, что Гиммлеру тогда удалось, — это выклянчить «временное распоряжение» Гесса на 80 тыс. марок в месяц от имперского руководства НСДАП; остальные взялась выплачивать канцелярия фюрера. Но средств оказалось слишком мало для быстро разрастающегося аппарата СД. Помог Борман. Он подтолкнул Гесса, и тот подвиг фюрера на финансирование «домашней полиции» рейхсфюрера из «Фонда имени Адольфа Гитлера», учрежденного крупнейшими монополистами Германии, которым распоряжался лично Адольф. Но опять оказалось недостаточно! Недавно тихоня Хайни договорился со Шварцем, что партийную кассу больше трясти не станет, за что Ксавье поддержит его в решении вопроса о включении бюджета СД в смету государственных расходов рейха.

Если сегодня вопрос будет улажен, то это значило бы, что следом за Герингом у кассы ГТФ встанут на законных основаниях еще и Гиммлер с Гейдрихом, то есть еще две пиявки намертво присосутся к двужильному немецкому работяге. И хотя умом Лей понимал, что так и будет, все же демарш Шварца стал для него неожиданностью. Несмотря на опять донимавший его сильный жар, он очень быстро подсчитал: примерно четверть всех социальных программ, которые он уже обнародовал на 1938 год, нужно будет сворачивать.

Самого Гиммлера на совещании не было. Сидел «хищник-аристократ» Рейнхард Гейдрих, «человек с волчьими глазами», как его окрестили его же коллеги. От него сегодня не требовалось ничего говорить, он и сидел молча.

Министр экономики Функ его терпеть не мог; министр финансов граф Шверин фон Крозиг даже в его сторону не глядел, совсем как Шахт, бывало, а шеф имперской канцелярии Ганс Ламмерс, перед тем как сесть за стол, вслух поинтересовался «а что здесь делает РСХА»? Геринг же, всякий раз как видел Гейдриха (не Гиммлера!), вспоминал, как у него выцарапали из рук гестапо — компактную многофункциональную контору, работавшую тихо, и что с ней сделал ее нынешний шеф. (Герман больше злобствовал по поводу своего бывшего детища, нежели наблюдал: в гестапо с тридцать шестого года фактически хозяйничал Генрих Мюллер.) Но окончательно настроение ему испортил, конечно же, Лей, который сначала как будто вообще не желал ехать, и только после того, как он, Герман, наорал, явился, и теперь делает вид что все происходящее его не касается. Да черт подери, опять, что ли, он комедию ломает, как в Бергхофе с таблетками?!

— На этот раз ты что перепутал? — напустился он на Лея в перерыве. — Если тут и театр, так уж никак не детский!

Лей хотел что-то ответить, но, взглянув на энергичное лицо Геринга, передумал. Его от жара слегка пошатывало, и язык опять начал заплетаться. Но удивительно четко при этом работала голова.

— Ты не идешь обедать? — спросил его Геринг, понаблюдав уже от двери, как Роберт, достав сигареты, долго глядит на них. — У тебя случилось что-нибудь?


…Герман Геринг отнюдь не был добряком, «нашим добрым Германом», как его называли наблюдавшие со стороны. Но он не был и недобрым человеком.

Тяжелая рана в пах (во время «пивного путча») и последовавшие затем годы лечения, неудач, угнетавших мужское самолюбие, сильно его озлобили. Затем потеря любимой жены Карин, почти вынужденный брак с расчетливой Эммой Зоннеман… Но после рождения дочери Эдды, такой желанной, настоящего сокровища, он как будто опять подобрел. Раздражение и злоба отступили, сосредоточившись только на некоторых людях, к большинству же Геринг сделался скорее равнодушен. Любил ли он кого-нибудь? Дочь Эдду, без памяти, сына Карин от первого брака (юноша был очень похож на мать), старшего брата Герберта по старым воспоминаниям (тот никогда его не притеснял в детстве)… Были и еще люди, к которым Герман относился с некоторой сердечностью: те, кого любила его покойная жена. Их было всего трое: Эльза Гесс, Удет и Лей. Эльза была любимой подругой Карин; Эрнста и Роберта она просто любила, а второму еще и верила. Это доверие умной и преданной жены передалось самому Герингу, хотя он, конечно, сознавал, что Лей, как азартный игрок, может в любой момент сделать ему подножку, но то в игре, в пылу борьбы… В тех же делах, где борьба шла не на плебейском футбольном поле, а по-рыцарски, Геринг мог положиться на Роберта Лея и даже на близких к нему людей. Например, совсем еще молодому тридцатилетнему Рудольфу Шмееру Геринг доверил решение большинства проблем, связанных с созданием концерна «Герман Геринг», в который вошли «освобожденные» (конфискованные) у евреев заводы. Этим процессом «освобождения» Шмеер и руководил теперь в рейхе — сложная работа, на которой заместитель Лея мог бы нажить сказочный капитал, что, собственно говоря, сам Геринг и сделал.


— У тебя что-то случилось? — спросил он Лея, который наконец закурил.

Тот отрицательно покачал головой.

— Так пойдем, — снова предложил Геринг. — У Шахта не то что в Бергхофе, кухня отличная.

Роберт снова покачал головой.

— Ты, может быть, плохо себя чувствуешь?

— Может быть.

Геринг подошел и сел рядом.

— Я сразу заметил. Ты бы сказал, а то я накричал на тебя. Извини. Позвонить Брандту?

— Нет, позже. Я немного посижу тут, соберусь с мыслями. Нужно же, наконец, решить проблему. — Он прямо посмотрел на Геринга, тот усмехнулся:

— Тебя, старина, трудно понять. В нормальном состоянии не желаешь решать, а в таком вот, да к тому же когда я сам предлагаю отложить…

— А пока ты споешься еще с кем-нибудь?

— Неправда! — возмутился Геринг. — Вздор ты говоришь!

— Может быть. Все равно откладывать некуда. Бомбардировщики нужно… делать, а не трюки показывать.

Геринг пожал плечами: «С этим кто же спорит?»

— После обеда и поглядим. А сейчас мне… подумать нужно.


Ночью в Бергхоф позвонил доктор Брандт. Он как мог осторожно обрисовал Гессу ситуацию с Леем. Консилиум лучших столичных врачей никак не мог поставить диагноз и начать лечение.

— Вы сами решите, как сообщить вашей сестре, но, боюсь, что ей лучше… поторопиться.

У Рудольфа похолодело в груди. Если энергичный, неутомимый оптимист Брандт говорит такое…

— Но что-то вы делаете? — спросил он.

— Я взял на себя ответственность и назначил лечение. Все видимые мне симптомы дают картину общего заражения крови.

— Постойте!.. — Рудольф на мгновение зажмурился: что-то промелькнуло в его сознании, что-то очень важное, но чересчур быстро. — Если я вспомню, я вам позвоню.

Он положил трубку и походил по комнате, сильно стиснув виски. Бесполезно… Если снова мелькнет, то только само, конечно.

Гесс оставил жене спокойную записку, сославшись на какое-то дело, и тут же сел в самолет. И внезапно уже в воздухе, вспышкой, возникло перед ним широкое лицо Бормана, что-то говорившего Лею… в оранжерее. То это или нет, Рудольф не стал анализировать, но, едва переступив порог берлинской клиники Карла Брандта, позвонил Борману. Мартин перебил его после первых же фраз: доктор Лей сильно уколол руку в цветочной оранжерее в день рождения леди Юнити и он, Борман, сразу предупредил его о возможности инфекции, но тот проигнорировал. Таким образом, диагноз Брандта был подтвержден. Врачи сразу развили бурную деятельность, а усталые Геринг и Ламмерс поведали Гессу печальную хронику минувших вечера и ночи, когда все еще пребывали в растерянности и уже начали подумывать о «пышных похоронах».

— Ты не представляешь, что это было, — жаловался Геринг, всю ночь вместе с Ламмерсом остававшийся в клинике Брандта. — Я ему говорил: поезжай домой, ты болен! Сто раз повторил — потом, после все решим. Но ведь упрямый, как баран! После перерыва попросил слова… Стенограммы я пока забрал — после поймешь, почему. Ну, а когда потерял сознание, веришь ли, мы об него буквально обожглись. Раскаленная печь какая-то! Живой огонь.

— Да еще эти господа тут всю ночь руками разводили, — ворчал Ганс Ламмерс. — По какой, спрашивается, логике ничего не делать лучше, чем делать хоть что-нибудь?!

Геринга попросили к телефону. Накануне вечером он отправил одного из своих асов в Лондон за каким-то новым препаратом, о котором Брандт говорил, как о «соломинке». Препарат только что доставили.

— А если не поможет? — спросил Гесс вышедшего к ним Брандта. Тот покачал головой. Едва войдя, он быстро поискал глазами Маргариту и, не найдя, как будто еще больше озаботился.

— Все в воле божьей, — отвечал врач и, кивнув всем, снова вышел.

Странные слова в устах атеиста и бригаденфюрера СС ни у кого сейчас не вызвали удивления.

Вообще это был странный день, странный прежде всего тем, что никто из находящихся в клинике Брандта не глядел на часы. Время измерялось сообщениями врачей — сдержанными до безнадежности.

Чтобы как-то отвлечься, Гесс ушел в кабинет Брандта читать переданные ему Герингом уже расшифрованные стенограммы заседания Финансовой комиссии. В основном, в них не оказалось лично для него ничего нового, поскольку позицию Лея в отношении поддержки фундаментальной науки он знал и разделял, однако, когда приехал Гитлер, Рудольф все же убрал документы подальше: над ними еще предстояло поразмышлять, прежде чем показывать фюреру.


Гитлер был раздражен и расстроен. Он уже знал всю историю от Бормана и от Феликса Керстена, который считал себя отчасти виновником случившегося с Леем, поскольку сделанный им массаж сыграл свою роль.

Не увидев в клинике Маргариты, Гитлер, однако, заметно успокоился.

— Но может быть, тебе все же следовало бы ей сообщить, — намекнул он на ожидаемые последствия. — Ты только представь себе, что она тебе после выскажет!

— После… пусть выскажет, — поморщился Рудольф. — Она сама сделала все, чтобы я и в такой ситуации не допустил ее приезда в Берлин.

Даже Адольфа слегка покоробило:

— Руди, все-таки не чересчур ли ты… — начал он. — Что же, ей так никто и не скажет? Брандт считает, что после кризиса Роберту предстоит как минимум месяц постельного режима, и как же тогда им…

— Она пусть сидит с детьми в Бергхофе, а его туда к ней отправим.

Гитлер усмехнулся:

— Я понимаю, ты сердит на обоих, но… Лея багажом пересылать — это уж совсем как-то…

— Он ее приезда сюда не желает еще больше, чем я. Так что другого выхода все равно не вижу.

К ним вышел Брандт с хорошей вестью. Температура, наконец, понизилась, и Лей пришел в себя.

— Я сказал, что мы ему перекачали столько крови, что почти всю сменили, — нервно усмехался Карл. — А он на это выразил надежду, что, конечно же, — на арийскую.

— Юмор — хороший признак, — кивнул Гитлер.

Они осторожно прошли в палату несколько сюрреалистического вида от обилия в ней новейшей медицинской аппаратуры. К ней пациент подключался проводами и разноцветными трубками. Гитлер, всегда неприятно озабоченный собственным здоровьем, глядел на все эти медицинские новшества с большим уважением. Брандт показал им какой-то мутноватый раствор в пробирках, сказав, что именно этим английским препаратом Лея и вытащили практически с того света.

— А у нас почему такого не производят? — нахмурился Гитлер.

Лей в это время открыл глаза. В его взгляде, обращенном на Гесса, тот прочел понятный ему вопрос.

— Нет, ее нет здесь. И она ничего не знает, — отвечал он, — Но если ты хочешь ее видеть…

Лей, как мог энергично, покачал головой. Он собрался что-то сказать, но Рудольф его опередил:

— Молчи. Я все понимаю. Как только можно будет, мы тебя аккуратненько доставим в Бергхоф, так?

Роберт с готовностью кивнул два раза и перевел взгляд на Гитлера. Тот слегка пожал ему руку.


— Когда такое случается, поневоле начинаешь думать о преемнике, — посетовал уже в машине Гитлер, когда они вдвоем уезжали из клиники Брандта.

— Не рано ли? — возразил Рудольф.

— Рано или поздно, но придется о нем объявить. Или о них.

Это было что-то новое, и Гесс напрягся, однако виду не показал, понимая, что Адольф проверяет на нем какие-то свои соображения.

Соображения эти были совершенно «крамольные» с точки зрения всей национал-социалистической идеологии, а главное — технологии власти, и Гесс отреагировал так резко, как, конечно, никогда не позволил бы себе в присутствии третьих лиц:

— Абсурд! О «них» не может идти и речи. За такие мысли я бы поставил к стенке.

— Кого, меня? — улыбнулся Адольф.

— Любого, кроме тебя! Лю-бо-го.

— Но сам-то ты преемником быть не желаешь?

— Дело не в желании, а в пригодности.

— Кого ж тогда? Этого… мазохиста с перелитой арийской кровью? — Гитлер вздохнул. — А ведь с ним Германия была бы еще счастливей, чем с тобой.

— Пожалуй. — Рудольф тоже вздохнул, с мягкой улыбкой. — Но так же недолго, как Маргарита.

Оба некоторое время молчали.

— Да-а, выбора у меня, похоже, нет, — наконец задумчиво протянул Гитлер.

— К счастью, Адольф. Потому что выбирать пришлось бы между…

Они переглянулись, без слов понимая друг друга.

(Если б возникла у них необходимость закончить фразу, то она прозвучала бы так: «Потому что выбирать пришлось бы между Герингом и Гиммлером».)

— Я думаю, через год Герман созреет. А вот Хайни я бы придержал. Для этого отлично подходит Гейдрих.

Гитлер молча кивнул и прикрыл глаза. Его Руди, как всегда, помог ему справиться с сомнением.


Злополучные стенограммы заседания Финансовой комиссии от 24 ноября чрезвычайно интересовали Бормана, и он прямо обратился к Гессу с вопросом: когда тот передаст их фюреру?

Внимательно перечитав речь Лея, Гесс догадался, что Роберт как раз и рассчитал так, чтобы все им сказанное попало прямиком к Гитлеру, без купюр, однако «гуманные» опасения Геринга тоже были понятны. Очень уж резок был Лей, просто оскорбительно резок! Ну как, к примеру, мог отнестись Гитлер к такой фразе? «Будущий окончательный отказ руководства страны от субсидирования фундаментальной науки — это демонстрация окончательной тупости руководства страны по отношению к ее будущему». Дальше следовал вывод: разогнать сотню псевдонаучных институтов (по изучению расы, например), а освободившиеся средства передать мальчишке Вернеру Брауну, на космические проекты, а также биологам, математикам и проч. Если же этого не сделать, то… «Всего через полтора-два десятилетия гордый ариец уподобится обескровленному стайеру с вывихнутыми конечностями, которому уже никогда не угнаться за уходящими вперед здоровыми конкурентами из низших рас». Лей говорил с высокой температурой, оттого такая чрезмерная образность, однако смысл от этого не меняется и тон бьет по самолюбию. И уж совсем недопустимо окончание речи. Лей предложил пригласить для перестройки главных городов Германии скандального Ле Карбюзье — «архитектора без диплома» — того самого, что собирался снести весь исторический центр Парижа, а затем разругался сначала со Сталиным, потом с Муссолини.

«Солнце, зелень и пространство» — безусловно, достойный принцип для немецких городов… Но Лею хорошо известно, с какой острой смесью раздражения и зависти относится к экспериментатору один-единственный человек в рейхе, однажды признавшийся, что скандалист Карбюзье воплощает его собственные «несбывшиеся устремленья». К чему этот удар по самолюбию Адольфа?

«Или он и впрямь уже плохо соображал», — размышлял Гесс, вновь и вновь перечитывая стенограммы.

А Борман не поленился снова позвонить с тем же вопросом.

— Я передам документы фюреру, когда сочту нужным, — резко отвечал Гесс.

«Неужели сам доложит? — мелькнуло у него. — Или все же поостережется его, Гесса, раздраженья?»

Но Гитлер ничего ему не сказал, и Рудольф понял, что Борман не докладывал, пока во всяком случае. С самим Леем говорить сейчас было невозможно: того постоянно накачивали снотворным. Оставалась Маргарита. Вот кто по-настоящему разбирался во всех хитросплетениях души и мыслей Роберта Лея!

И он позвонил ей в Бергхоф. (Да и пора уж было.)

Рудольф попросил Геринга лично проследить за тем, чтобы сотрудники его института перекрыли все возможные «прослушки» во время его разговора с сестрой. (Под видом «Института имени Германа Геринга» рейхсмаршал организовал «партизанскую» службу прослушивания телефонных разговоров в пику аналогичной службе Гиммлера.)

Рудольф спокойно, почти мимоходом, сообщил Маргарите, что Роберт заболел гриппом и ей к нему ехать не нужно, тем более с детьми, и что он сам скоро приедет. Затем коротко пересказал его речь на Комиссии и прямо задал интересующий его вопрос. Грета долго молчала. Лишь через минуту он услышал следующее:

— Руди, ты так и не научился мне лгать. Никакой у него не грипп, а что-то с правой ладонью… Я догадалась, еще когда он уезжал из Бергхофа. Но если ты говоришь, что он скоро вернется, то, наверное, обошлось?.. Все же не поступай так со мной больше. Я ведь все равно чувствую… Я сегодня ночью чуть с ума не сошла. Теперь… я тебе отвечу. Я думаю, это только начало. Он просто пошел ва-банк, как человек, который понимает, что едва ли добьется цели, и хочет, чтобы ему помогли ее… не добиться. Печально, но другого объяснения я не нахожу. Хорошо бы, конечно, ошибиться. Я ответила тебе?

— Да, вполне. Прости, — Гесс помедлил, подбирая слова. — Я больше думал, как удержать тебя в фатерланде, чем… о чем-то другом. Оттого не позвонил раньше. Еще раз извини.


«…Неужели Эльза так же видит меня насквозь?!» — ужаснулся Рудольф, положив трубку. И сердце у него заныло от жалости к жене и сестре.


Он улетел в Бергхоф через два дня, с «багажом» в виде Роберта Лея, которого врачи по-прежнему держали на снотворных, как будто опасались, что тот, по выражению Керстена, снова «вскочит и убежит».

На аэродром проводить их приехали Адольф с Юнити, державшейся победоносно-независимо. Гесс не сразу обратил внимание на то, что она крутила в руках и характерным жестом похлопывала по правой ладони. Тонкий хлыст из носорожьей кожи, точно такой же, с каким обычно расхаживал повсюду Юлиус Штрайхер. И она продолжала им похлопывать уже в самолете, куда вошла вслед за Гитлером на несколько минут обменяться последними фразами на прощанье. Гитлер передал Гессу футляр с браслетом и еще два, с сережками и часами, для Евы, у которой 6 декабря был день рождения (не вымышленный — настоящий).

— Сам приехать не смогу, — пояснил Адольф. — Вот передай ей, поздравь. Я ей позвоню.

В это время Юнити присела возле закутанного в меховые одеяла Роберта и, отыскав его губы, поцеловала долгим поцелуем. Гитлер сделал вид, что не видит, но на скулах вспыхнули два неровных красных пятна.

Гесс из окошка самолета видел, как они оба, стоя у машины, помахали ему, и Гитлер что-то отрывисто сказал Юнити, после чего сел в машину, однако дверцу не захлопнул; Юнити же продолжала невозмутимо махать хлыстиком. «Прямо-таки семейная сцена», — усмехнулся про себя Рудольф.

Все это его сейчас мало трогало. Он думал об Эльзе, о крохотном Буце… И было светло на душе. Светом был залит и просторный салон, создавая ощущение полета в открытом и вольном пространстве. Впереди был месяц с женой и сыном — небывалый срок, да еще по нынешней ситуации, однако Рудольф не собирался его сокращать. Бергхоф был теперь пуст и, наверное, еще более светел от присутствия там трех славных птенцов — первый (и последний) случай в истории «орлиного гнезда».


6 декабря Еве Браун исполнялось двадцать пять лет. Ни родителей, ни подруг, ни даже сестер она не ожидала увидеть в этот день, поскольку никого из них не пригласили. Пятого, с утра, она сидела возле телефона, сидела так целый день и ждала, ждала…

Бергхоф жил между тем необычной жизнью, совершенно непохожей на прежнюю — ровную, пустую и до одичалости одинокую, к которой она уже начинала привыкать в долгое, по триста дней в году, отсутствие Адольфа. К тому же теперь она боялась помешать двум счастливым семейным парам, к которым прислуга относилась с таким почтительным вниманием — не то, что к ней. Да и в самом деле, кто она такая? А никто! Что делает здесь? Ждет.

«Поглядим еще, чего ты дождешься, сидя тут», — постоянно читала она в холодных глазах горничных, между собой называвших ее «Е. Б.».

Ева старалась пореже попадаться на глаза счастливым. Особенно почему-то робела она перед фрау Лей. Но пятого, вечером, именно Маргарита постучалась к ней в спальню, где Ева по-прежнему сидела полураздетая, уныло глядя на молчащий телефон.

Услышав голос Маргариты, Ева заметалась по комнате, засовывая куда попало разбросанные вещи; потом, сообразив, что держит фрау Лей за дверью, покраснела и бросилась открывать.

Маргарита зашла спросить, сколько завтра ожидается гостей, но еще не договорив фразы, по лицу Евы поняла, что допустила невольную бестактность. Она присела у стоящей возле столика Евы и предложила:

— Если не будет столпотворения, то можно всем собраться в «Чайном домике» — он, по-моему, нам подойдет?

Ева испуганно кивнула: «Чайный домик» считался неприкосновенным без хозяина; Гитлер обычно сам сопровождал туда гостей, Виндзоров к примеру. К тому же не все работы там были окончены и… и как поглядит на такую вольность грозный рейхсляйтер Борман?!

Все это Маргарита прочла в глазах Евы и отвечала так:

— Вот рейхсляйтера Бормана мы завтра сюда и вызовем. Пусть приедет и все устроит для вас.

Ева слегка побледнела. Про себя она задохнулась от восторга: если Борман приедет сюда… для нее, то прислуга сразу поубавит спеси.

После визита Маргариты Ева почувствовала себя намного бодрей. Она даже приняла снотворное, чтобы не провести еще одну бессонную ночь и завтра выглядеть получше.

Маргарита же вышла с тяжелым чувством. Ева была ей симпатична. Но неугомонная Юнити последнее время все сильней наседала на подругу с вопросами об «этой Браун», и Грета чувствовала большую неловкость от подобной ситуации, виновником которой был, по ее мнению, Адольф. Впрочем, она старалась поменьше судить кого-либо и вообще пореже задумываться.

Это начало декабря оказалось совершенно неповторимым в ее жизни: Роберт был с нею постоянно, все двадцать четыре часа! Она даже не сразу к этому привыкла и первые дни часто заходила в спальню, чтобы удостовериться, что он здесь. Поначалу с ним в Бергхоф прибыла целая команда врачей, но он постепенно всех их выжил, согласившись на присутствие лишь Брандта с ассистентом, а четвертого и Брандт улетел, взяв с Лея слово, что еще неделю тот будет соблюдать постельный режим. Из докторов в Бергхофе оставался только личный врач Гесса, строгий и педантичный Людвиг Шмитт, перед которым Лей разыгрывал примерного пациента. Маргарита же, заходя в спальню, никогда не знала, что она там в этот момент застанет. Пятого вечером, например, там был сто тридцать третий год до нашей эры и готовилось злодейское убийство Тиберия Гракха.

Роберт в белой тоге из простыни изображал римский Сенат; Анхен — народного трибуна Тиберия, а Генрих — безмолвный, безземельный римский народ, которому великий республиканец хотел раздать собственность в виде общественных пахотных земель, захваченных богачами.

— Давай я побуду народом, — шепнула Роберту Маргарита. — Дай Генриху роль.

— Он будет Гаем… через пять минут, не беспокойся, — также шепотом отвечал Лей.

Грета потихоньку вышла. Она уже давно оценила в Роберте отца и ни разу не разочаровалась. (Только все время приходилось помнить, что детей у него шестеро.)

Перед сном она зашла к Эльзе посоветоваться, как сообщить Рудольфу о вызове в Бергхоф Бормана.

— Просто поставить перед фактом, — отвечала та. — Хочешь, я это сделаю?

— Нет, — сказала Грета. — Последнее время все равно, что бы я ни делала, Рудольфу не нравится. Так что уж одно к одному.

О вызове Бормана Гесс узнал все-таки от жены. Он отнесся равнодушно:

— Я думал, Борман вас всех раздражает, — только и заметил он Эльзе.

— Жаль Еву, — кратко пояснила она.

— Поступайте как знаете.


Эльза понимала, что Рудольф просто устал. Взятая после рождения сына пауза выбила его из привычного ритма, точно вытолкнула из несущегося ревущего состава на тихую насыпь и вдавила в беззвучный песок.

Отдыха не получалось. Выходили лишь бездействие, апатия и скука, которую Эльза все чаще примечала в глазах мужа. Если бы Буц был постарше, отец мог бы играть с ним, как это делал Роберт со своими детьми… Если бы она сама была сейчас в другом физическом состоянии, он мог бы быть с ней… Но что ему теперь оставалось? В сущности, ни сына, ни близости с женою, ни сестры, с которой у него разладились отношения, ни друга, занятого своею семьей, — никого, кроме самого себя, здесь у него не было, но этот «он сам» был уже не та компания, в которой можно было отдохнуть. Этот «он сам» сделался ему невыносимо скучен.

Невольно сравнивая здесь, на отдыхе, поведение двух мужчин, Эльза с грустью отмечала, как потускнела, съежилась с годами личность ее мужа, как прочно маска «тени фюрера» пристала к его собственной, прежде неповторимой и выразительной физиономии. Может быть, поэтому он так и цепляется за своих астрологов и всю эту «чушь» (выражение Гитлера), что это была теперь последняя область, куда Адольф еще не делал попыток вторгнуться. И может быть, понимая это, насмешник Роберт ни разу не высмеял ни одну из подобных «странностей» Рудольфа.

Роберт же здесь, в Бергхофе, Эльзе определенно нравился. Иногда она думала, что именно таким он был до мировой войны: дружелюбным и внимательным человеком, с которым всем легко — от охранников до трехнедельного Буца, который у него на руках ни разу не пискнул, хотя у других вопил на все голоса. Маргарита, однако, все эти приятные перемены объясняла тем, что Брандт не напрасно продержал своего пациента десять дней на снотворных, и Роберт просто выспался.

— Сколько он еще станет вести нормальный образ жизни, столько и будет сам нормальным человеком, — сказала она.

Но Эльза чувствовала, что Грета слишком хочет в это верить, а значит… верит не до конца. Только ей одной Грета призналась, что впервые в жизни совершила нечто ужасное в отношении любимого и что теперь ни она сама, ни господь бог этого не смогут простить.

— Я сознательно причинила ему боль, — сказала она. — И если я такое сделала, то… — Она не закончила и расплакалась.

Чуть позже Эльза узнала, что произошло: Грета объяснила ей, как разбудила Роберта, уколов ему ладонь партийным значком.

— А потом у него началось это заражение… Только не возражай, не говори… — попросила она. — Я знаю, что не от этого… Но я знаю и то, что сделала я.

Возразить, утешить Эльза и не сумела бы: на нее, саму любящую, повеяло холодком, как будто в душе Греты растворилась потайная дверь, о которой та, быть может, и сама не ведала.


Вызов в Бергхоф Мартина Бормана отнюдь не был такой простой вещью, как это представлялось на женский взгляд, и положение его было уже не тем, что в прежние годы, когда его временем могла распоряжаться жена или сестра Гесса. Мартин Борман сделался теперь ежечасно нужен перегруженному, неорганизованному Адольфу, и Гесс это знал как никто другой. Поэтому он сам позвонил Гитлеру и спросил, не отпустит ли тот Бормана в Бергхоф помочь провести торжество в Кельштейне. Он сразу почувствовал, как Адольф на том конце провода весь размяк от удовольствия:

— Конечно! Конечно, конечно. Как хорошо ты придумал! Спасибо тебе.

— Это не я, а Грета. За что спасибо-то? — искренне удивился Рудольф.

Гитлер закашлялся.

— Горло опять болит, — пожаловался он. — За что спасибо? Вы с Гретой как-то умеете подумать обо всем. Твоя сестра младшего Бормана опекает, а ты — Еву. Конечно, пусть приедет и устроит все, как ей хочется. — Он снова закашлялся.

— Адольф, побереги себя. Если почувствуешь ухудшение, не скрывай, — сказал Гесс. — Моррель опять станет пичкать тебя всякой дрянью, но ведь нужно же и по-настоящему лечиться. Может быть, мне приехать?

— Скоро, Руди, уже скоро. Побудь еще с Эльзой, а то меня совесть заест.

«Перетряска генералитета идет по плану, — сделал Гесс вывод для себя. — Что ж, хотя бы это радует». В глубине души ему было досадно, что Гитлер держит его в стороне. Должно быть, помнит, как накануне «ночи длинных ножей» он, Рудольф, повычеркивал из списков больше половины приговоренных к смерти командиров штурмовиков. Но теперь ситуация была иной: ничьей жизни она не угрожала, разве только — репутациям. Обычная грязная интрига, без которой можно было бы обойтись, если немного помедлить, спланировать все поумней…


Зима была мягкой и снежной. Температура не опускалась ниже —5°, и постоянно порхали крупные голубоватые снежинки, казавшиеся теплыми, как клочки кроличьей шерсти.

И время двигалось так же мягко, как будто обтекая тех, кого согласилось побаловать, позволив почти забыть о себе.

Борман пустил подъемник к «Орлиному гнезду», и шестого днем они всей бергхофской компанией опробовали его, взяв с собой даже Буца. Однако возвращаться в это холодное великолепие вечером у всех пропало желание. В Бергхофе, поблизости от дома, имелся и еще один «Чайный домик» — недавно выстроенный красивый павильон из двух смежных комнат, обширной прихожей и комнаты для дам, с чудесным видом из широких окон на готический Зальцбург. Это была теплая «уютная» экзотика, вполне подходящая для празднования в немногочисленном обществе.

Еве очень хотелось, чтобы взяли с собой детей — Анхен и Генриха, — они ей очень нравились.

«Умные дети», — отзывался о племянниках и Гесс. Накануне он был поражен тем, как семилетняя Анхен играет со своим кузеном Буцем: вложив указательные пальцы в ладони малыша и дождавшись, когда он сожмет кулачки, она начинала потихоньку приподнимать младенца так, что вскоре он висел, крепко уцепившись, как обезьянка, согнув в локотках свои ручонки, и был очень доволен. (Рудольф тоже попытался было так поупражняться с сыном, но пальцы взрослых чересчур толсты.)

Но совершенно поразило их с Эльзой вот что: стоило только Эльзе (и всем взрослым) на минутку выйти из «детской», то есть оставить детей с Буцем одних, как они тотчас же садились возле его кроватки с высокими стенками, сложив руки на коленях, и принимались с ним разговаривать, не делая ни малейшей попытки до него дотронуться. И ведь никто их такому поведению не учил — это Рудольф и Эльза знали точно.

Любопытно было Рудольфу и наблюдать, как Роберт играет со своими двойняшками (или они с ним — как угодно). Сначала он думал, что Лей таким способом проходит с ними курс мировой истории, но затем понял, что все глубже, сложней.

— Это что, способ воспитания? — как-то спросил он Роберта.

— Просто мне с ними интересно, а им — со мной, — пожал плечами тот. — Хочешь попробовать? — предложил он. — Ты в детстве Купера читал?

Кто в детстве не читал Фенимора Купера?!

Рудольф попробовал и… втянулся. Теперь они вчетвером «охотились на бизонов», проводили караваны переселенцев через горящую прерию, состязались в ловкости и искусстве стрельбы с благородными индейцами и вместе с ними обороняли «форты» от злокозненных англичан. Любимцем детей был Чингачгук; именно он всегда выходил победителем из стычек с бледнолицыми.

— Как же ты после этого станешь внушать детям расовое превосходство? — иронизировал Гесс вечером шестого, когда они все уютно устроились в «Чайном домике» у камина.

— А сам-то ты в детстве во что играл? — отвечал Лей.

— Да в то же самое, — улыбнулся Рудольф. — В индейцев, в рыцарей, в Великую Французскую революцию…

— И с кем же из якобинских вождей ты себя идентифицировал?

— Постой, не отвечай! — вмешалась Маргарита. — Пусть сам догадается.

Лей подумал и пожал плечами:

— Знаешь, Руди, я скорее вижу тебя на скамьях Жиронды.

— Зато ты уж точно был Робеспьер, — хмыкнул Гесс.

— Вот кого всегда терпеть не мог! Позер, лицемер, зануда… Возьми любую речь: две трети — перечисление собственных заслуг. Скучнейшая личность! Так кем же воображал себя Рудольф? — обратился он к Маргарите.

— Догадайся, — настаивала она.

— Если Дантоном, то я, значит, ничего не понимаю. А если Маратом, то… твой брат с тех пор сильно переменился.

У Греты пропала улыбка. Эльза, быстро взглянув на мужа, опустила глаза. Но ни Гесс, ни Лей ничего не заметили. Рудольф, напротив, улыбнулся:

— Возможно. Но мне в этом человеке всегда импонировала искренность.

— Любопытно, а кем видел себя фюрер? — задумался Роберт.

— Он мне как-то признался в Ландсберге, что революционеры его раздражали, потому что их было слишком много, а должен был появиться один. Он и появился.

— Бонапарт или Наполеон? — спросила Эльза.

— Наполеон, конечно. Бонапарт был еще «одним из».

С Адольфом все было понятно, но Роберта интересовала Маргарита. Он вопросительно посмотрел на нее. Она поняла его взгляд:

— Да, у меня был среди революционеров свой герой. Один, любимый. Он им и остался. Но кто — никогда и никому не скажу.

— Ну, я-то знаю… — начал Гесс.

— А вот интересно, будут ли когда-нибудь играть в нас? — перебил его Лей, которому нравилось самому разгадывать свою Гретхен. — Я так полагаю, что будут. Если победим, конечно.

— Разве играют только в победителей? — тихо возразила Маргарита. — А как же Гракхи? Проиграли не только они, но и их идея, на тысячелетье.

— Они были романтики, как и мы, — ответил Гесс. — Дети всегда играют в романтиков.

— В романтиков по сути, а мы… — начала она.

— А мы своими разговорами утомили Эви, — прервал ее Роберт. — По-моему, самое время напоследок потанцевать.

Праздничный вечер был давно окончен; остальные гости разошлись, и они остались в павильоне впятером: мужчины удобно устроились у потрескивающего камина, им было лень двигаться; Эльза и Грета остались с ними, и Ева осталась — ей было так хорошо! Но пришлось подниматься все-таки. Лей сел к роялю, который днем Борман распорядился внести в павильон, и заиграл вальс; Гесс пригласил Еву, Эльза закружилась с Маргаритой, потом пары перемешались и кружились, кружились под нежный вальс…


— Для чего ты спросил, будут ли играть в нас? — поинтересовался у Лея Рудольф, когда они брели по заснеженной дорожке от павильона к дому, позади дам.

— Мне интересно, — отвечал тот. — А тебе, скажешь, нет?

— Мы уже вошли в историю, старина, а история — это такая пьеса, которая всегда кем-нибудь играется.

— Попробовать, что ли, завтра, — задумчиво произнес Лей. — Поиграть с детьми в «пивной путч», или в «Ландсберг» или… (он едва не сказал — в «ночь длинных ножей»)… в «пожар рейхстага»?

— Не понимаю, над чем ты иронизируешь, — пожал плечами Гесс. — Гракхи да краснокожие — это прекрасно, но пора бы твоим детям узнать и о нас.

— Разве я иронизирую?

Они некоторое время шли молча.

— Я так привык к твоим сарказмам, Роберт, что вижу их даже там, где… — Он остановился и пристально взглянул на Лея. — Или я ничего не понимаю, или ты сильно переменился.

Оба заметили, что Маргарита задержалась у двери и смотрит на них.


В спальню она вошла прежде Роберта и, взяв со столика несколько листов и быстро пробежав глазами, в двух местах исправила что-то. Роберт, увидев, что она делает, был поражен:

— Когда же ты успела… сегодня?

— Успела, — улыбнулась она.

Маргарита переводила для него «Бесов» Федора Достоевского, по десять-двенадцать страниц в день, которые он с жадностью каждый вечер прочитывал.

Маргарита, с детства знавшая французский и английский, за последние годы выучила еще итальянский, испанский, что не составило труда, и русский, которым она сама теперь занималась с детьми. На вопрос Роберта, к чему понадобился русский язык, она отвечала (в одном из писем): «Судя по всему, Россия должна сыграть в нашем ближайшем будущем не последнюю роль. Или я ошиблась?»


— Послушай, я вчера кое-что заметил на полях, — сказал Роберт, уже улегшись и взяв листы. — Ты что-то зачеркивала… Это были стихи?

Она неопределенно пожала плечами.

— Ты пишешь стихи? — прямо спросил он.

Грета присела на постель, сложив руки на коленях.

— Я… ничего не правлю, просто записываю. Я… не поэт. Зато когда перевожу, — она оживилась, — много переделываю. То, что ты видел на полях, это — из Пушкина. Я искала рифму.

— Получилось?

— Не знаю. Хочешь послушать?

Он кивнул. Грета достала из тумбочки тетрадь:

— «Но вот уж близко… Перед ними уж белокаменной Москвы, как жар, крестами золотыми горят старинные главы… — Она читала, не отрывая взгляда от тетради, но не видела написанного: она все помнила наизусть. — Ах, братцы, как я был доволен, когда церквей и колоколен, садов, чертогов полукруг открылся предо мною вдруг! Как часто в горестной разлуке, в моей блуждающей судьбе, Москва, я думал о тебе! Москва… Как много в этом звуке для сердца русского слилось, как много в нем отозвалось! Вот окружен своей дубравой Петровский замок. Мрачно он недавнею гордится славой. Напрасно ждал Наполеон, последней славой упоенный, Москвы коленопреклоненной с ключами старого Кремля, нет, не пошла Москва моя к нему с повинной головою! Не праздник, не приемный дар — она готовила пожар нетерпеливому герою! Отселе, в думу погружен, глядел на мрачный пламень он».

Грета читала по-французски. Перевод был превосходный — Роберт это оценил. Конечно, это был очередной «воспитательный акт» с ее стороны, но сейчас ему не хотелось об этом думать.

На его лице не было иронии, и она решилась прочесть ему четыре строчки, над которыми она промучалась месяц, без конца исправляя что-то. Ей хотелось, чтобы они вышли у нее по-немецки. И она прочла:

— Умом Россию не понять. Аршином общим не измерить. У ней особенная стать. В Россию можно только верить.

— Это не Пушкин, — заметил Лей. — Нет его мудрости, только чувство. Чье это?

— Федор Тютчев. Вот еще, его же:


О, как убийственно мы любим!

Как в буйной слепоте страстей

Мы то всего вернее губим,

Что сердцу нашему милей!


— Это хорошо, — кивнул Роберт. — Жаль, что такое короткое. Мог бы получиться красивый романс.

— Я подберу стихи. Напиши музыку, — живо предложила Маргарита.

— Хорошо, но — на твои стихи! Договорились?

У нее счастливо блестели глаза:

— Договорились! Ты не передумаешь?

— Обещаю.


Закончив читать главу из «Бесов», Роберт неожиданно обнаружил на постели вчетверо сложенный листок. По-видимому, он так увлекся, что не заметил, как она его положила. Он развернул.


Пыль и песни по дорогам

Под гитарное рыданье.

Для чего же вам изгнанье

Из страны любимой Богом?

И куда вы все бежите,

От дорог изнемогая,

Разрывая жизни нити,

Не щадя и забывая?

Что вам мило в этом мире,

Что ласкает ваши руки?

Неужели только звуки,

Ваши пламенные звуки?

Нет безумцу оправданья.

Нет пощады и прощенья.

Только вечное метанье,

Бесконечное мученье.

Ах, маэстро, вы смеетесь:

«В этом мире все так зыбко!»

Не сдаетесь, не сдаетесь,

И ликует ваша скрипка!

Ах, маэстро, в этом мире

Нет иного упоенья,

Только вечное метанье,

Бесконечное движенье!


«Я ничего не правлю, просто записываю», — сказала она. А он вспомнил, как полтора года назад, во время их поездки с детьми по Италии, она в Парме, на вилле Гайона, долго стояла у склепа, что-то рассказывая двойняшкам. Пахло кипарисами, и Анхен, то и дело задирая головку, вглядывалась в крупные буквы на фронтоне — НИККОЛО ПАГАНИНИ. Роберт не слышал того, что говорила Маргарита детям, — он мог только догадываться. Перед тем они вчетвером (без охраны), счастливые, долго бродили среди никнущих виноградников, вдыхали нектарный аромат апельсиновых и лимонных садов; поднимаясь все выше по склонам, любовались серебристыми массивами оливковых рощ, алыми полями тюльпанов… Из всех возможных маршрутов для их коротенькой поездки Маргарита выбрала именно этот — один их тех бесчисленных, беспокойных и трудных, что некогда проделала семья Паганини из родной Генуи на север, в Кремону, где испокон веков обитал почтенный род Страдивари и где маленький Никколино получил из рук чудака и мецената графа Козио свою первую настоящую скрипку.

Роберт перечитал стихотворенье. Паганини всегда странствовал. Он был изгнанник, проклятый церковью, осуждаемый людьми и боготворимый ими, неутомимый и странный эмигрант своего времени.

Роберт молча, вопросительно посмотрел на вошедшую Маргариту. Он поймал себя на том, что ждет объяснений. Она поняла и улыбнулась с досадой:

— Вот видишь — я не поэт.

«Это я разучился понимать музыку», — хотел сказать он, но промолчал и, сложив листок, убрал его в папку с документами, постоянно дежурившую на столике у постели. На папке, в углу, стояла пометка «срочное».

В ней лежал только один документ — план по сокращению социальных мероприятий на 1938 год, а теперь добавился и этот листок со стихами, на которые он обещал написать музыку.


Утром Гесса и Лея разбудил звонок Гитлера. Фюрер говорил с каждым монологами, в основном ругался.

Зайдя перед завтраком в кабинет Рудольфа, Эльза увидела у него на столе «Дер Штюрмер» — толстую иллюстрированную газету воинственного антисемита Юлиуса Штрайхера, которую вместе с другими газетами доставляли в Бергхоф. «Дер Штюрмер» заказал лично фюрер, но едва ли просматривал пару номеров в год; остальные ее и в руки не брали.

Каким образом раскрытая «Дер Штюрмер» среди бумаг Рудольфа связана с внеурочным звонком Гитлера, Эльза узнала от Лея, который отнесся к ситуации несколько иронически. Оказалось, что Штрайхер в очередном номере своей газеты прямо обвинил Геринга в импотенции, назвав его дочь Эдду «плодом искусственного оплодотворенья». По этому поводу фюрер и потребовал срочно «сформировать внутрипартийное мнение» — от Гесса в качестве «совести партии», от Лея как главы ее орготдела.

— Я предупреждал Геринга, что Штрайхер ему ни Мильха, ни прочих семитских вольностей не простит, поскольку считает их личным оскорблением, — пояснил Роберт Эльзе за завтраком. — Вот на личное он и ответил личным.

— Перестарался, — проворчал Рудольф.

— Безусловно. Теперь Герман не успокоится, пока не загонит «старого бойца» за Можай.

— За что? За последовательность и принципиальность? — глядя в тарелки сидящих рядом детей, заметила Маргарита.

— За клевету, — отвечал Рудольф. — Против Штрайхера уже возбуждалось несколько аналогичных дел. Однако… — Он посмотрел на Лея.

Тот кивнул:

— Да. Герингу суетиться не положено. Посоветуем ему стать выше.


Таким образом «внутрипартийное мнение» было сформировано и доведено до сведения Гитлера, вполне совпав с его собственным.

Герингу «мнение из Бергхофа» передал Лей. Гесс был свидетелем этого разговора, во время которого Роберт несколько раз набирал воздуху в легкие, утирал пот со лба и возводил глаза к потолку.

Геринг не просто бесновался, это была истерика. Штрайхер ведь сознательно, своими толстыми пальцами зажал самый болезненный его нерв, ржавым железным прутом провел по певучей струнке, почти порвав ее… Немыслимо! А эти «отпускники» из бергхофского гнездышка советуют «пренебречь», «быть выше», «проигнорировать»…

Это значило, что предстоит долгая, скрытая, медленная месть, может быть — на годы, вместо того чтобы одним ударом с воздуха сравнять с землей зловонное штрайхеровское гнездо.

Ни «теоретикам из Бергхофа», ни стоящему за ними Адольфу Геринг этого декабрьского утра до гроба не простил.

В таком настроении и состоянии духа Герман и углубился в изучение «дела Бломберга», главнокомандующего вермахтом, которого Гитлер хотел срочно заменить.

Фюрер сразу дал понять, что убрать опытного, авторитетного фельдмаршала следует по «моральным соображением». Аппарат Гиммлера третий месяц «копал» под Бломберга, но лишь недавно «попал в главный корень», как выразился Генрих Мюллер, отрывший в архивах нужный компромат на молоденькую секретаршу, а ныне невесту командующего Еву Грун. Для страховки «раскопки» велись руками мелких чиновников, которые, извлекая на свет черепки и кости, конечно, не ведали, какая цивилизация здесь погибла.

Всего несколько дней назад Имперский директор уголовной полиции Артур Небе разложил перед своим приятелем полицай-президентом Берлина Гельдорфом веер из порнографических снимков фройлейн Грун, правда… не Евы, а некой Марии Луизы. Но на эту «деталь» Гельдорф закрыл глаза, поскольку сроки поджимали, а иначе «попасть в корень» не удалось.

Гельдорф, однако, не мог решить, открыть ли на «деталь» хотя бы один глаз Герингу (самому метившему в главнокомандующие), и решил посоветоваться с Кейтелем, то есть предоставить решение ему, благородно приняв во внимание тот факт, что сын Кейтеля на прошлой неделе женился на дочери Бломберга. Нужно отдать должное принципиальности Кейтеля!! Вместо того чтобы сверить две бумаги, подтвердив неидентичность двух Грун, и таким образом, всем отмыться, отважный генерал посоветовал Гельдорфу идти к Герингу «со всеми документами», что тот и сделал.

Геринг на «деталь» даже не прищурился, а рассмотрел все очень внимательно и тут же сделал «заказ» на Фрича, командующего сухопутными силами. Геринг в тот же день вызвал к себе Генриха Мюллера и «припомнил», как году в тридцать четвертом-тридцать пятом, еще будучи сам во главе гестапо, видел донесение агента Шмидта, шантажиста, выслеживающего гомосексуалистов со средствами, в котором упоминалась фамилия Фрич[3].

Мюллер оперативно поручил дело «мяснику» Мейзингеру. Тот допросил Шмидта. Шмидт засвидетельствовал, что речь шла именно о генерале Вернере фон Фриче, и даже представил расписку генерала в выплате ему, Шмидту, круглой суммы «за сокрытие факта».

Геринг был сейчас так зол и расстроен последними неприятностями, что забыл собственный печальный опыт с поджогом рейхстага, смехотворной по своей неподготовленности акцией, как и данное себе тогда слово никогда впредь не отбрасывать своей величественной тени на сомнительные дела.

Немного успокоившись, Геринг навестил Верховного судью партии Вальтера Буха (тестя Бормана) и в ультимативной форме потребовал назначить специальную партийную комиссию для проверки финансовых операций Штрайхера. Бух был не чета робеющим генералам и стелиться ни под Гиммлера, ни под Геринга не стал бы. Он и сам вдоволь нарыл себе компромата на погрязших в коррупции высших вождей. И Бух согласился, добавив к имени Штрайхера еще несколько имен кандидатов на судебную скамью, в частности рейхсляйтера Лея. На том и порешили.

Геринг уехал справлять рождество в Каринхалле — роскошное имение, обустроенное им с особым старанием и размахом в честь своей покойной жены. Уехал раздраженный, затаив обиду и боль. Даже присутствие малышки Эдды утратило прежнее очарованье. Словно и его дочь запачкали у него на глазах, не позволив ему, отцу, умыть, очистить своего ребенка.

Геринг не отвечал на звонки, надолго уезжал в санях в лес, на охоту. Но накануне Рождества в Каринхалле позвонил фюрер.

— Герман, вы нужны нам, — сказал Гитлер. — Мы вместе прошли этот адский год. Мы стояли плечом к плечу, отражая удары врагов, как триста спартанцев, вокруг… идеи. Мы должны поднять бокалы за будущее, не размыкая цепи. Мы ждем вас, дорогой друг.


«….Я еду в Берлин… Ты помнишь мою ломку в Конрадсберге в двадцать седьмом году, и как я выходил из нее? Тогда страдало тело… Сейчас, приняв наркотик живых чувств, я переживаю ломку души…»

Из письма Германа Геринга брату Герберту,

Каринхалле, 24 декабря, 1937 года.

Часть 2

«Великая весна» приближалась… 4 февраля наступившего 1938 года вышел указ о новой структуре командования вермахтом, и четвертого же Рудольф Гесс был назначен членом Тайного совета министров. Геринг получил чин рейхсмаршала и в новом мундире встречал прибывшего в Бергхоф на переговоры канцлера Австрии Шушнига.

Гесс в этих переговорах не участвовал: он вместе с Гиммлером уехал в Вену. В те дни, когда австрийский канцлер еще тешил себя и страну разговорами о плебисците, заместитель фюрера активно занимался подготовкой торжественного въезда Гйтлера в столицу Австрии, а Гиммлер руководил там последними «чистками».

Эльза, проводив мужа до Мюнхена, осталась вместе с Буцем дожидаться его в Харлахинге, их новом пригородном имении; туда же собиралась с нею и Маргарита. Но Гитлер неожиданно сказал, что хорошо было бы совместить «полезное с приятным», а именно: «нашествие австрийцев» с днем рождения Лея — 15 февраля.

Пришлось остаться. Вместе с фюрером влиять на Шушнига прибыло почти все высшее руководство и, хотя большинство с комфортом разместилось в Платтерхофе, дом был переполнен. Дети почти перестали учиться и много времени проводили среди взрослых, что очень не нравилось Маргарите. Роберт почти месяц отсутствовал, а когда четырнадцатого приехал наконец, тоже остался недоволен двойняшками — их внешним видом (american cowboys!), вопросами, всем их поведением, чересчур независимым.

В Бергхофе Гитлер часто звал двойняшек к себе, гулял с ними, и Анна, рассказывая родителям об одной из прогулок, упомянула о том, как дядя Адольф…

— Что еще за «дядя»?! — рявкнул отец так, что девочка вздрогнула. — Чтобы я подобного впредь не слышал! Твоего дядю зовут Рудольф. Поняла?

— Но он сам велит называть его дядей Адольфом, — возразила дочь.

— А я запрещаю! Ты поняла меня?

— Почему?

— Без «почему». Поняла?

— Нет, папа.

— Ани, в другой раз, — тихо заметила дочери Маргарита. — Папа устал.

— Ты можешь называть «дядей» любого из тех, кто тебе позволяет, но на фюрера это не распространяется, — сказал Роберт. — А почему, ты должна понять сама. Поняла?

— Да, папа.

— А ты? — повернулся Лей к сыну.

— Как же тогда называть? — спросил Генрих.

— «Мой фюрер». Даже если он снова попросит обращаться к нему по-прежнему.

Мальчик покусал губку и пожал плечом. Роберту этот жест очень не понравился. Но он был сейчас слишком озабочен серьезными вещами.

В Бергхофе готовился целый спектакль со всевозможными устрашающими, отвлекающими и прочими эффектами. На 15 февраля был назначен первый акт — начало переговоров. Австрийцы приедут сосредоточенные, с твердым намерением отстоять свой суверенитет и после формального обмена документами попадут на милый «семейный» праздник, с обилием вин и красивых женщин, а также музыки, светской болтовни и взаимных любезностей. 16 февраля — антракт. Второе действие — семнадцатого. Переговоры продолжатся. Зверообразный Шперрле, командующий авиаполками, расквартированными вдоль австрийской границы, от дверей наедет своей пудовой челюстью на расслабившегося Курта фон Шушнига; за спинами генералов будет маячить государственный советник Артур Зейсс-Инкварт, которого предполагается назначить министром внутренних дел и госбезопасности Австрии (с диктаторскими полномочиями, дающими ему право подписать документ о военном союзе двух стран). И семнадцатого же этот договор будет подписан. Наконец, без антракта — третий акт, 18 февраля — главные переговоры канцлеров: монолог Гитлера, сплошной, без передышки ни Шушнигу, ни себе. Фоновая декорация — митинги и шествия на улицах Вены под лозунгом: «Один народ! Один рейх!» А дальше — недопущение плебисцита, отставка Шушнига, назначение канцлером Зейсс-Инкварта, вступление немецких войск на территорию Австрии, торжественный въезд фюрера, всеобщее ликование германской расы под озабоченное молчание Европы.

Отличная пьеса, декорации готовы, актеры на местах… Опасения у коллег вызывал лишь один «актер» — на заглавную роль — сам фюрер. Перевозбужденный, постоянно на грани нервного срыва, Гитлер чувствовал себя еще хуже, чем в дни первой авантюры — «рейнской аннексии». В таком состоянии ему мог помочь только один человек, имевший над ним власть, — Рудольф Гесс, который умел и прикрикнуть, если нужно, а то и, как это уже бывало, взять фюрера в охапку, силой затолкать в спальню и запереть на ключ.

Утром четырнадцатого Лей сказал Маргарите, что сегодня взять на себя миссию брата придется ей, поскольку никто больше в целом свете на подобное уже не отважится.

— Просто отведи его в кабинет. Там будет приготовлена постель. Один ключ оставь, другим запри дверь. И все. Все будут думать, что фюрер работает. Ни Юнити, ни Ева этого не смогут. На них он просто наорет, — добавил Роберт, предупреждая ее возражения. — Пожалуйста, сделай, как я прошу.

Когда он просил так… что ей оставалось?

Гитлер с утра был занят встречами: к нему постоянно входили люди. Нужно было еще как-то исхитриться, чтобы не привлекать внимания. Грета заглянула в приемную: там ожидало не меньше трех десятков человек. У окон нервно выхаживал Геббельс: очевидно, и его поставили в очередь.

В кабинет каждый час носили крепкий кофе. Грета написала записку и попросила Линге отнести ее вместе с очередным подносом, проследив, чтобы записка не попала к Борману. Хотя… Борман все равно сунет в нее нос, но, конечно, передаст Гитлеру, увидев подпись Маргариты. Кроме этой подписи, Борман, однако, ни черта не поймет, так как Грета воспользовалась тем особым секретным шифром, который Гитлер и Гесс изобрели для себя в Ландсберге.

В переводе на обычный немецкий записка гласила:

«Жду в 11 часов в „фонаре“. Это важно.

Маргарита».

Она не рассчитывала, что Адольф придет в фонарную гостиную в назначенное время. Присев в плетеное кресло, стала смотреть на бледно-голубые склоны Альп с разбегающимися сверху прожилками хребтов. Сколько раз она вот так же сидела здесь и смотрела — утром, в полдень, вечерами, когда особенно остро ощущается мощь природы и собственное бессилие.

Она не сразу заметила стоящего в дверях Адольфа. Он тоже минуту глядел на горы, но взгляд был отсутствующий. Маргарита обернулась. Гитлер, кивнув, подошел и встал рядом, опершись руками о спинку соседнего кресла:

— Что-то случилось?

— Нет, — быстро ответила Маргарита.

Он ждал, что она еще скажет. Она молча привела его в рабочий кабинет. Увидев застеленный диван, Гитлер поглядел на него тем же отсутствующим взглядом и вдруг усмехнулся. Грета взяла его за запястье и провела вглубь:

— Нужно объяснять? — спросила она.

Объяснять ничего не нужно было. Они всегда понимали друг друга даже лучше, чем обоим казалось. Маргариту удивило лишь то, как быстро по дороге сюда он растерял все свои маски. Рядом с ней стоял сейчас тот Адольф, которого мир уже начинал забывать: одинокий, вымотанный, трусящий того, что оставил за дверями уютного кабинета — всей этой наползающей, как тень, Неизбежности.

— Борман объявит, что вы должны поработать в одиночестве. Или с Герингом, Геббельсом… Ложитесь.

Гитлер кивнул. Маргарита вышла и посидела в гостиной десять минут. В кабинете было тихо, только один раз как будто что-то упало.

Она вернулась, положила на письменный стол ключ, мельком взглянула на Адольфа. Он лежал, отвернувшись к стене, и, по-видимому, уже спал. Одежда была аккуратно развешена, только у ножки кресла темнел браунинг. Грета подняла его. В каком же состоянии нужно находиться, чтобы не заметить, как выпало оружие! У нее вдруг мелькнула мысль: а что, если он проспит не сутки, а трое… месяц… Год! Изменится ли что-то? Свершится ли задуманное, если не будет его воли? И куда все пойдет?

Она прямо спросила себя: а что вообще ждет их всех, весь мир, без вмешательства этого человека? Если бы понять это сейчас… Пока еще… есть время.

Она снова взглянула на спящего и вздрогнула. Быстро положив браунинг рядом с ключом, вышла. Заперев кабинет вторым ключом, спустилась вниз, чтобы отчитаться перед Робертом за выполненный приказ.

«Отчитываться» пришлось перед Борманом, который уже поджидал ее на лестнице. Борман не задавал вопросов, спросил только, не отдаст ли она ему ключ от кабинета. Маргарита отдала, предупредив, что ключ от внутреннего замка оставила на письменном столе, рядом с браунингом.

По пути ей встретился Геббельс и рассказал, в какое неистовство Гитлер впал полчаса назад, когда доктор Морелль заикнулся было о «маленькой передышке». Геббельс сказал, что Лей сейчас в гостиной, за роялем, «его слышно». И они разошлись, не поверив друг другу: Йозеф — тому, что Грете удалось так просто справиться с фюрером, она — тому, что Роберт способен заниматься сейчас музыкой.

Но Лей и в самом деле сидел за роялем в парадной гостиной, на первом этаже, раздраженно брал беспорядочные аккорды, записывал что-то и бросал нотные листы, разлетавшиеся по мозаичному полу. Двойняшки бегали наперегонки около рояля, ловили их и аккуратно складывали. Грета тоже поймала один листок.

— Это увертюра к «Лоэнгрину». Пытаюсь сделать фортепьянное переложение, — пояснил Роберт.

— У Малера же есть, — заметила Маргарита.

— У Малера — Вагнер, а это — Гитлер.

— То есть… Адольф?

Лей кивнул.

— Твой брат прислал ноты из Линца, чтобы сделать фюреру сюрприз — для поднятия боевого духа. И просил никого не посвящать. Как тебе это нравится?! О чем он думал?!

О чем думал Рудольф, пересылая из Линца музыкальный опус молодого Гитлера, было понятно: Лей поворчит, но сделает. Если, конечно…

— А музыка… ничего? — осторожно спросила Маргарита.

— Оригинальная. Сильная… В конце, правда, полный сумбур. Собирайте все в ту папку, — велел он детям. — Придется в городе отыскать хороший инструмент и посидеть за ним ночку, а то тут любопытных много. Решат, что я спятил.

Грета пристально глядела на его пальцы, еще лежавшие на клавишах, жадно следила за читающим ноты взглядом… Только ли раздражение от этой свалившейся на него «партийной обязанности» и негодование на Гесса переживал Роберт? Или… еще что-то?

— Я твоему брату после все выскажу. Но мне, кажется, на пользу такие… встряски, — неожиданно признался он, словно отвечая на ее мысли, — а то ведь… (он не договорил, возможно, оттого, что и она не додумала).

Роберт, должно быть, хотел сказать: «…а то ведь ты даже не представляешь, чем забита у меня голова, кстати — и карманы».

Голова у него была забита текущей рутиной, а карманы — записками от фройлейн Евы Браун и леди Юнити Митфорд. Обе желали знать, кого из них пригласят на роль хозяйки завтрашнего торжества. Обе, узнав (от Геббельса), что Гитлер пошел спать и до завтра не появится, требовали от Лея ответа на вопрос, решить который мог только фюрер. Роберт отвечал обеим поначалу вежливо.

«Но ведь завтра твой день рождения, — писала Юнити, — и тебе довольно только намекнуть».

«Завтра Ваш день рождения… Вчера герр Гитлер сказал мне, что 15-го все должны хорошо сыграть свои роли. Я спросила, какова моя роль. Герр Гитлер ответил: „После отъезда фрау Гесс в Бергхофе остались две хозяйки — фрау Лей и ты“ (я)», — написала Ева.

Чувствуя слабость своих позиций, Ева предприняла демарш. У Гитлера сохранилась привычка выставлять свои сапоги за дверь спальни, как это делают в гостиницах, и Ева декорировала сапогами фюрера порог его спальни, а рядом поставила собственные меховые ботиночки. Но Юнити посмеялась над нею, украсив дверь пустой спальни огромным амбарным замком, и написала Лею очередную записку с требованием отдать ей тот ключ, которым Маргарита заперла Гитлера. Вскоре и Ева обратилась с той же просьбой — о ключе, объяснив ее тем, что забыла в кабинете фюрера свои часики, его подарок.

Отправляясь вечером в город, Лей бросил все записки в камин, послав Юнити к черту, а Еву — к Борману, хранителю заветного ключа. Еву было жалко. Роберт знал, что Борман как огня боится влияния Юнити на Адольфа; Еву же ни в грош не ставит, поэтому, скорее всего, впустит ее в вожделенный кабинет.


Легко догадаться, с каким удовольствием Роберт, забрав Грету и детей, уезжал в тот вечер из резиденции фюрера. Хороший беккеровский рояль ему поставили в городском охотничьем клубе. Эсэсовцы выгнали оттуда даже ночных сторожей, выставив собственные посты.

Дом был большой, удобно обустроенный для приятного времяпрепровождения местных состоятельных горожан. Дети все в нем обследовали, рассмотрели охотничьи трофеи, собранные в отдельном зале, потрубили в рожки…

В начале первого Роберт налил вина в два бокала и сказал Грете, что его уже можно поздравить с днем рождения, поскольку мать называла ему точное время его появления на свет. Он взял бокал и долго смотрел сквозь него на свет. Грете показалось, что ему отчего-то вдруг сделалось грустно, и она спросила, кого бы он хотел сейчас здесь видеть.

— Детей. Не телеграммы от них, а всех шестерых, здесь, со мной. И с тобою, — добавил он.

Всех шестерых в последний раз удалось собрать вместе в дни Берлинской Олимпиады. А потом они снова разъехались. Старший, семнадцатилетний Вальтер, учился в Кельне, четырнадцатилетний Фридрих и тринадцатилетняя Элен жили с матерью там же, а двенадцатилетний Робер — в Англии, в Итоне. Мальчик еще шесть лет должен был носить фамилию Монтре: таково было условие, поставленное старшим Монтре, мужем покойной матери Робера. Зная своего настоящего отца, который следил издали за воспитанием сына, мальчик не мог не переживать внутренней раздвоенности, поэтому, должно быть, Роберт всегда нервничал, думая о своем четвертом ребенке, и вспоминал о нем чаще, чем о других.

— Хотел бы видеть еще Рудольфа с Эльзой и Буцем, Альбрехта, Руди Шмеера, старину Эрнста, твоих родителей, конечно, Альфреда, Лени, Феликса, Юнити, хотя она мне и до смерти надоела, — продолжал Роберт. — Еще моих французских друзей, Гренделя например… А почему ты спросила?

— Чтобы ты их всех вспомнил и хотя бы на мгновенье они появились здесь! — Маргарита подняла бокал.

Прибежали дети, захотели тоже чокнуться своим лимонадом и поздравить отца. Анна что-то зашептала матери на ухо; Генрих стоял рядом, нетерпеливо подпрыгивая.

— Что там за тайны мадридского двора? — спросил Лей, притянув к себе сына. — А ну, признавайся.

— Если уже день рождения, нужно же подарок! — волнуясь, объяснил Генрих. — А мы же с собой ничего не взяли, папа!

— Вот Ани предлагает… — неуверенно начала Маргарита. — Они разучили кое-что. Но…

— Отлично! Меня в детстве родители всегда просили «дарить» им какие-нибудь музыкальные или поэтические опусы собственного сочинения и старательно изображали восторг, — живо отреагировал Роберт.

— Тебе они хотят подарить не собственный «опус», а Пушкина, — сказала Грета. — Это сказка. Они вместе со мной перевели ее на немецкий и разучили по ролям. Называется «Сказка о рыбаке и рыбке». Только я не уверена, что…

Но дети уже убежали.

Из найденной в шкафах одежды охотников соорудили себе костюмы. Большой синий плед изображал море. Анхен была то ненасытной старухой, которая заглатывала дары рыбки и едва не слопала ее саму, то золотой рыбкой, у которой в конце концов иссякло терпенье, а Генрих — безвольным стариком, ходившим к морю кланяться и просить.

Маргарита следила за реакцией Роберта, но ничего не заметила, кроме удовольствия. И только позже, уложив детей спать, решилась спросить, понравился ли ему «подарок»?

— Понравился! — ответил он. — Все понравилось — и оригинал, и перевод, и исполнение. Все талантливо! Аллегория тоже понравилась.

— Слава богу, а то я боялась, что ты снова упрекнешь меня, — улыбнулась Маргарита. — Я читала с ними несколько сказок, но они сами выбрали эту для перевода, а потом захотели разыграть.

Лей усмехнулся:

— Едва ли кто-то, кроме тебя, способен на какие-то… ассоциации.

Грета промолчала.

— Рейнская область — это, значит, новое корыто, Австрия — новая изба, а Судеты… что там следующим старуха попросила? — продолжал усмехаться Лей.

— Судеты?

Теперь промолчал он. Маргарита поняла: он просто сказал ей то, что должен был и хотел сказать.

Он ушел в зал, где стоял рояль, и почти сразу Грета услышала первые аккорды. Они и в самом деле были сильными, даже величественными.

Эта увертюра ломала канон: она не выражала основную мысль будущего действа, а лишь предваряла его. Как музыкант Гитлер, безусловно, был подражатель, но как политик… Если присоединение Судетской области, сосредоточившей в себе семьдесят процентов чехословацкой промышленности, и последующей безусловный развал и ликвидация этого государства совершатся так же бескровно, как оккупация Рейнской зоны и захват Австрии, то… Адольфа даже не с кем будет сравнить. Если… Если! Это «если» все еще казалось немыслимым. Золотая рыбка из сказки соглашалась хотя бы из благодарности за освобождение, но почему молчит Европа?! Устыдилась за Версаль? Обманута мирной «увертюрой»?

Стиснув виски, Маргарита мучительно пыталась вспомнить один разговор, свидетелем которого стала случайно и не придала ему значения… Тогда она на минутку зашла в гостиную, где находились Гитлер и Гесс. Гитлер пытал Гесса вопросом — почему, почему… «Почему они мне поверят? Почему ты так в этом убежден?» — «Потому что Чемберлен, Даладье и компания вышли из прошлого века, — вкрадчиво разъяснял Рудольф. — Они воспитаны в его традициях, вера в публичное слово у них на лбу написана. Если ты дашь слово пуб-лич-но, заверишь, поклянешься… — он, кажется, даже засмеялся, — они сыграют по твоим правилам. Понимаешь?»

Маргарита сейчас поняла, о чем они говорили. И Рудольф все смеялся, чуть не хохотал, даже невзирая на видимое напряжение Гитлера. Неужели тогда все и решилось?! В бергхофской гостиной, с бархатными подушечками на креслах, с подложенными под вазы кружевными салфетками?!

Музыка из зала звучала все решительней. Она словно взвинчивала самое себя; каждый новый пассаж взлетал выше предыдущего, и казалось, что к концу все это перейдет в визг.

Внезапно звуки оборвались. Нервическое эхо еще дрожало в воздухе, а Лей уже стоял в дверях, широко расставив ноги, точно готовясь отразить удар.

— Я и за стеной слышу твои… размышления, — выговорил он. — Я не могу их заглушить! Опять ты, как школьная учительница, ходишь с линейкой и прикладываешь — тут короче… принципа, тут — уже, а тут так грязно и темно, что делений не видно. Грета! Я не хочу жить в вымеренном мире!

Не глядя на нее, он прошел вглубь и встал у окон. Плотные шторы были задернуты, но он упрямо смотрел сквозь них:

— Чего ты хочешь? В Австралию? Чтобы наш сын видел меня в белых штанах на корте или в смокинге среди праздных болтунов?! Или вообще в халате с газетой, в которой пишут о том, как меняется мир за шторами?! Пойми, устойчивое развитие исчерпало себя! Я еще помню ту жизнь. Потому и люблю эту! С толпами, парадами и трибунами! С ложью и мечтами, с проклятиями, с обожаньем! С бешеным ритмом, с хаосом! Даже со своей усталостью и вечно повышенной температурой. Я люблю все это! А ты… любишь меня. Ты, умная, чистая… идеал женщины… любишь меня… таким.

Резко повернувшись, он снова ушел в зал. Рояль точно взорвался — с такой силой вырвались из него звуки.

Ни Роберт, ни Маргарита не видели, что у приоткрытой боковой двери, ведущей в смежные помещения, в пижамке и босиком, стоял мальчик — их сын — стоял все время, с первого до последнего слова отца.


Пятнадцатого вечером всем собравшимся поздравить Лея с днем рождения самим виновником торжества был преподнесен сюрприз.

Когда после поздравлений и ужина еще не вполне очнувшийся, рассеянный Гитлер беседовал с канцлером Австрии, а гости, попарно и группами, усиленно изображали непринужденную болтовню, рейхсляйтер Борман неожиданно попросил всех пройти в соседний зал и первым направился туда вместе с Леем, который без каких-либо объяснений уселся за стоящий у стены большой концертный рояль.

Знавшая о сюрпризе Юнити сумела проследить за реакцией Адольфа, и, по ее наблюдениям, он лишь к середине увертюры начал узнавать произведение, которое сочинил за одну ночь, но после переделывал месяцами. Переделки не пошли на пользу. Не знавший о них Лей интуитивно вернулся к первоначальному замыслу, при этом вложив в него собственное неистовство. Лей доработал произведение, своеобразно выстроил финал.

Впечатление было сильным, но странным. Позже слушатели поделились возникавшими у них ассоциациями. Они оказались похожими. Геббельс увидел гигантское пламя, бьющееся среди океанских волн. Пламя, разгоравшееся в глазах Адольфа, наблюдала и Юнити.

Гитлер, оживший, сосредоточенный, натянутый, как струна, слушал с жадностью; на скулах загорелись два красных пятна, побелевшие пальцы впились в подлокотники кресла. Казалось, Адольф вот-вот вскочит, ринется на невидимого врага. «Браво, Роберт, — мысленно одобрял происходящее Геринг. — Это то, что ему сейчас нужно».

Выстраивая финал, Лей, похоже, подумал и о другом человеке.

…Как будто сбили точным ударом что-то округлое и летящее-штраусовское, — а после вдавили каблуком в пол. Впечатление было мгновенным; оно судорогой прошло по лицу австрийского канцлера… Или это только привиделось впечатлительному Геббельсу, с любопытством наблюдавшему за обреченным политиком уже не существующей на немецких картах страны?!

…Ах, как желал бы Йозеф оказаться сейчас на месте Роберта Лея!

Все его душевное состояние располагало к такому нервическому, артистичному позированию для коллег и дам. Успевая наблюдать и анализировать, Йозеф постоянно видел при этом соблазнительную картинку: себя — на месте Роберта и Лиду, свою любовь, — глядящую на него с изумлением и нежностью. Вот именно таким сочетанием чувств возлюбленная еще ни разу не одарила его, хотя их роман подошел уже к той точке вскипания, когда нужно или выпустить пар, или погасить пламя.

Только что, накануне, Лида сказала ему, что согласна с ним остаться, но не в Германии. Он это и сам понимал. Ей, «неполноценной славянке», не было достойного места в новой Германии, значит, предстояло выбирать. Но выбор — всегда потеря. Йозеф же находился сейчас в той счастливой ситуации жизни, когда терять не хочется ничего. И он страстно желал оказаться в поле какого-нибудь напряжения, где, как шаровые молнии, родятся алогичности, порой выводящие из тупиков. Увы!.. увы!.. Все счастливые «алогичности», как и прежде, доставались не умеющему ценить их Лею. Сейчас Йозеф был убежден, что от сочинения самого фюрера в психопатическом по обыкновению исполнении Роберта не осталось и трети.


16 февраля стало ясно, что план «Отто» можно считать наполовину выполненным. Под вдохновенным напором Гитлера австрийский канцлер согласился на назначение Артура Зейсс-Инкварта министром внутренних дел с правом неограниченного контроля над полицией. Гитлер потребовал также немедленного освобождения всех австрийских нацистов, и прежде всего убийц бывшего канцлера Дольфуса. Шушниг, естественно, отказался. Гитлера эта «мелочь» так раздражила, что он сам отдал приказ новоиспеченному министру — немецкий фюрер уже распоряжался на своей бывшей родине как хозяин.

Семнадцатого в Берлин возвращался Гесс, а девятнадцатого там ожидали Гитлера.


Из Бергхофа разъезжались, точнее разлетались, в течение одного дня. Самолеты поднимались один за другим, «точно птенцы из гнезда», по выражению кого-то из наблюдающих. В горах не смолкало эхо; по южным склонам кое-где зловеще стронулись пласты снега, угрожая вскоре сойти лавинами.

Гитлер улетал последним: он всю последнюю ночь работал над речью, которую ждали от него в рейхстаге 20 февраля. Гесса рядом не было; Бормана он послал в Берлин; приходилось писать самому.

Адольф расхаживал по кабинету, то и дело выходил на веранду, где температура была нулевая, и вскоре почувствовал боль в горле.

В доме к этому времени оставались из женщин лишь Юнити, Маргарита и Ева Браун, а из мужчин — адъютанты, доктор Морелль и доктор Лей, который, узнав от двойняшек, что «мой фюрер» ругается с тетей Юнити из-за какой-то «горькой травки», предложил собственное средство, состоящее из разбавленного спирта и некоторых специй, их он предпочел бы не перечислять. Дети как раз забежали к отцу попросить тоненькую голубую книжку с названием «Пятая колонна», которую Адольф случайно увидел у Маргариты. Убрав книжку подальше в стол, Роберт пошел вместе с двойняшками к Гитлеру и, объяснив в двух словах, о чем пьеса, предложил свое полоскание. Адольф не возражал.

Один из адъютантов фюрера, державший поднос с приготовленным снадобьем, стал свидетелем этой сцены, к участию в которой женщин Лей не допустил. Фюрер, набрав полный рот «средства», прополоскал горло и глазами поискал, куда бы выплюнуть… В этот момент Лей резко скомандовал: «Глотайте!» Гитлер проглотил. Минуту он стоял, шатаясь и с таким выражением, вынести которое без смеха адъютанту позволили лишь его тренированные нервы. Еще несколько минут фюрер пытался отдышаться и, наконец, жалобно спросил Лея: «Что это было?»

— Когда я в двадцатом сидел в плену у французов, меня там так вылечил один бельгийский доктор, — объяснил тот. — Средство сердитое, но не дает ожога. Через четверть часа вы почувствуете себя очень хорошо. Здесь важен был и эффект неожиданности. Извините.

Гитлер, как мог, улыбнулся. Он и в самом деле начал ощущать приятное умиротворение. Адъютант придвинул еще одно кресло; Гитлер положил на него ноги и прикрыл глаза… Открыв их, он потянулся и спросил Лея, прошло ли уже четверть часа. Роберт ответил, что прошло четыре с половиной.

Лей за это время позвонил в Берлин, и Гесс продиктовал для фюрера почти полный текст завтрашней речи. Рудольф находился в приподнятом настроении, чего с ним давно не бывало. И речь вышла такая же — бодрая, в меру решительная. Гитлер, прочитав ее, сказал Лею, что рад за Гесса, чувствуется, что тот встряхнулся наконец.

— Все-таки… это выражение… «пятая колонна» довольно точное, — заметил Гитлер. — Нельзя ли нам использовать его?

Лей пьесы не читал и кто такой Хемингуэй тогда не ведал. Он просто догадался, что речь идет о той самой, пятой — помимо четырех наступавших на республиканский Мадрид — колонне, состоявшей из испанских нацистов, желавших с помощью немцев захватить власть. Как это всегда бывает, свои к своим оказались особенно жестоки. Именно испанцы из пятой колонны расстреливали поголовно всех пленных испанцев, которые попадали к ним в руки. А как это описал американский журналист, можно было понять по тому, что книга оказалась у Маргариты. (Скорее всего, ее прислала Джессика, младшая сестра Юнити.)

На вопрос Гитлера Лей хотел ответить, что для сочетания предательства и жестокости всегда можно найти эффектное слово, но уж лучше переправить его в арсенал секретных служб Гиммлера, а не в словарь национального вождя. Но он вовремя сдержался.

— Боюсь, что ассоциации еще не устоялись, — рассеянно произнес он.

Гитлер понял. Тень прошла по его лицу, не изменив общего довольного выражения. Чувствовал он себя прекрасно, горло больше не беспокоило.


Этот вечер был последним накануне «второго скачка» (первым была рейнская операция), который потребует от него напряжения всех сил. Сегодня еще можно было позволить себе расслабиться и отдохнуть в обществе красивых женщин и чистеньких воспитанных детей.

Предприимчивая Анхен предложила поиграть в «исторические карты». Игру придумала для детей Маргарита; масти в ней обозначались историческими эпохами — античность, Средневековье, буржуазные революции, а фигуры — действующими лицами известных событий: полководцы, императоры, революционеры… Эти карты было интересней разглядывать, чем в них играть. В «античной» масти, например, Маргарита королевой сделала Кассандру, а в «революционной» королем Франсуа Бабефа, о котором в немецких учебниках теперь вообще не упоминалось. Наполеона же заменял у нее валет.

— Ваша мама — историческая шутница, — смеялся Адольф, изучая карты. — Или уж отделять историю от литературы, или не отделять! Я бы, впрочем, не разделял. А германскую историю ты знаешь? — спросил он Генриха.

— Только до Барбароссы, — с готовностью ответил тот. — Папа говорит, что нужно читать хроники, а не… не… — Мальчик забыл слово, которое отец употребил для характеристики некоторых современных историков-германистов.

— Да, я понял, — снова засмеялся Гитлер. — Хорошо, давайте играть. Разделимся на команды! Кто хочет в мою?

— Я! — тут же вскочил Генрих.

«Ну, мы им покажем», — подмигнула Юнити Анхен, которая с некоторым удивлением посмотрела на брата.

— Ты заметила, как меняется мальчишка? — шепнул довольный Роберт на ухо Маргарите. — Ему нужно мужское общество, а не твои парижские феминистки. Дай время, и наш сын возьмет свое! Будет волевым и крепким парнем. Только не разлучай нас надолго.

— Мы поедем с тобой в Австрию, — тихо сказала Маргарита.

Он ушам своим не поверил. Это была нежданная большая радость — показать детям предстоящий триумф.

Роберт внимательно посмотрел на Маргариту, следившую за играющими.

— Ты согласна, что нашим детям пора жить в истории, а не играть в нее? — осторожно спросил он.

Маргарита опустила глаза, но больше ничего не сказала. Роберта поразило похожее выражение на лице его Греты и Евы Браун, листающей журналы. Обеим как будто было трудно дышать.

У Маргариты это началось в последние дни. В Бергхофе словно скопился какой-то газ; вдыхая его, она чувствовала, как слабеет воля, сковывает мышцы, как она засыпает… Но окончательно засыпая в объятиях Роберта, она забывала себя. Кажется, именно теперь в ней, тридцатилетней, исстрадавшейся, поднималась та неистовая волна страсти, что опадает, лишь захлебнувшись собой.

Впервые в жизни Маргарита почувствовала, что может дать любимому полное, абсолютное наслаждение — то есть то, к чему всегда и стремилась природа его сильного, необычного организма. Значило ли это, что она получала над ним такую же полную и абсолютную власть?

В ночь на пятнадцатое он, по сути, объяснил ей, как легко замыкается и размыкается цепь их взаимной зависимости, сказав: ты любишь меня таким.

Несколько минут назад она должна была произнести другое слово: «Мы поедем с тобой в Австралию».

Роберт не понял, что Грета просто оговорилась.


Из приказа Гитлера от 11 марта 1938 года:

«Осуществить вторжение в Австрию вооруженными силами, чтобы <…> пресечь дальнейшие акты насилия над настроенным в пользу Германии населением <…>

<…> Соединениям сухопутных войск и военно-воздушных сил находиться в походной готовности не позднее 10.00 12 марта 1938 года.

<…> В интересах рейха придать нашим действиям характер мирного вхождения в страну без применения оружия и с одобрения населения <…> Однако там, где мы встретим отпор, необходимо действовать беспощадно, не жалея пуль».


Утром 11 марта Гесс и Гиммлер снова вылетели в Вену. Геринг готовился приступить к выполнению обязанностей главы государства во время отсутствия фюрера; Геббельс буквально поселился в радиокомитете, читая обращения Гитлера и собственные речи.

Йозеф был в ударе. Он делал из своих радиообращений настоящие драматические спектакли, каждое слово возводя в превосходную степень. «Самая несчастная нация на Западе теперь стала самой счастливой!» — объявил он под запись выкриков из толпы австрийцев, приветствующих вступление немецких войск «Благодарим тебя, фюрер!».


12 марта Борман записал в своем блокноте:

«…Вылетел в Мюнхен вместе с фюрером. В 10 приземлились в Обервейзенфельде. На военном грузовике выехали в штаб 7-го армейского моторизованного корпуса, расквартированного в городке Мюльдорф-на-Инне; оттуда — поход на Браунау. Здесь родился фюрер. От Браунау 90 км до Линца. Там фюрер учился».


Все шлагбаумы были подняты. Однако эти 90 км до Линца колонна немецких войск преодолевала более четырех часов: мешали толпы австрийцев, приветствующих «братьев по крови».

В Линце Гитлер произнес первую речь. На балконе гостиницы вокруг фюрера стояла такая плотная свита, что конструкция грозила не выдержать.

12 марта кортеж машин и следовавшие за ним колонны вермахта появились на улицах Вены. «Мирное вхождение» выглядело устрашающе. Но это был единственный проезд. Улицы Вены не только рукоплескали; Гиммлер имел серьезные опасения, что они могут и выстрелить. Его «оперативная группа» — дне тысячи сотрудников гестапо и СД — рассеявшись по стране, занималась арестами и «чистками». Первыми, как и в фатерланде, брали коммунистов и политических конкурентов. После назначения канцлером Зейсс-Инкварта был арестован и Шушниг.


«Как фюрер и канцлер немецкого народа и рейха объявляю историческим фактом вступление моей родины в германский рейх», — заявил Гитлер.

(Через месяц, 10 апреля, на вопрос референдума: «Ты за нашего вождя Адольфа Гитлера и тем самым за объединение Австрии и Германии, свершившееся 13 марта 1938 года?» — подавляющее большинство из семи миллионов австрийцев ответило «да». (Без комментариев.))


14 марта директор Государственного банка Австрии передал Роберту Лею коды хранилища золотого запаса страны.

15 марта австрийская армия была приведена к присяге на верность фюреру и включена в состав вермахта.

11 апреля государство Австрия было официально переименовано в Остмарк (Восточная марка).


«Какие чувства испытывал великий человек, глядя на освобожденную Вену?!» — патетически вопрошал радиослушателей Геббельс. — Ведь еще подростком он ходил по этим улицам в составе демонстраций, требуя создания Великого германского рейха, а прислужники режима Габсбургов арестовывали и мучили его!!!"


Таким образом, и вторая половина плана «Отто» также была выполнена, сломав статус-кво послевоенной Европы. На очереди стоял план «Грюн».

Утомленные вожди позволили себе короткую передышку. Гесс еще пятнадцатого улетел к жене и сыну. Геббельс, к голосу которого немцы начали привыкать, как к весеннему щебетанию воробьев, тоже уехал в горы, с Лидой. Туда же собирались и Роберт с Маргаритой (детям были обещаны лыжные катания с гор). Но накануне триумфального возвращения фюрера в Берлин, за день до планируемого вылета, Лею позвонил Гесс и спросил, не могут ли они с Гретой задержаться ненадолго.

— Он сказал, что хочет один побыть с Гели, — объяснил свою просьбу Рудольф. — Ты знаешь, во что это может у него вылиться. Нельзя его оставлять одного. Если вы не останетесь, я сегодня же сам вылечу.

— Хорошо, мы останемся. Не беспокойся, — не сразу ответил Лей.


Гитлер не любил Вену. Когда власти выслали его из Австрии, он поклялся вернуться туда только триумфатором. Но нарушил клятву один раз, приехав хоронить на венском кладбище Ангелику Раубаль, свою двоюродную племянницу, которую любил.

Ангелика застрелилась. Факт самоубийства замяли, и семья получила разрешение от властей на похороны по католическому обряду.

Тогда, в тридцать первом году, Гитлер почти сутки провел у свежей могилы, сказав сопровождавшим его Гессу и Штрассеру, что хочет сдохнуть здесь, как пес на могиле хозяина.

В Мюнхене, в квартире, где он прежде жил вместе с племянницей, ее комната все эти годы оставалась нетронутой. Туда входили лишь доверенные лица менять цветы у мраморного бюста Ангелики и вытирать пыль. Гитлер, бывая в Мюнхене, надолго запирался в этой комнате, а выходя, пугал окружающих отрешенным видом. Кто знает, как он, возбужденный, переутомившийся, поведет себя в такой близости от праха Ангелики?!

Лей долго ломал голову, как ему навязаться Адольфу в провожающие, но так и не придумал. Если человек хочет побыть один, то с этим ничего не поделаешь. Но опасения Гесса были слишком серьезны. Обращаться же за помощью к Маргарите Роберту сейчас не хотелось: Грета уже побывала на могиле подруги. Оставалось разыграть спектакль.

Лей сразу после звонка Гесса распорядился закрыть кладбище для посетителей и повсюду выставить посты-невидимки. Посвященный в дело Борман, почти постоянно сопровождающий фюрера, должен был сообщить Лею о «зреющем намерении Гитлера куда-то на время скрыться». Веселая задачка! Но Мартин с нею справился. В шестом часу он позвонил Лею в рейхстаг, и Роберт, бросив все дела, поехал на кладбище, помянув недобрым словом Гесса, уже в который раз ставившего его черт знает в какое положение.


Кладбищенский сторож быстро провел Лея в самый центр, к похожей на цветочный холм могиле. Роберт раскопал среди цветов мраморную плиту, чтобы удостовериться. «Здесь покоится… любимое дитя… наш солнечный лучик… умерла 18.09.1931». Он все еще хорошо помнил то 18 сентября — нелепый, тяжелый день, нелепая смерть…

Роберт сел на скамейку; достав свой именной браунинг, положил его на колено, а сверху — руку. Посидев какое-то время, он оперся рукой с браунингом о закругленную спинку, опустил голову. И почти сразу задремал. Но и во сне он, как всегда, оставался настороже. Почувствовав, как кто-то осторожно вынимает у него из руки оружие, он и виду не подал, что проснулся. Теперь стоило лишь немного скосить глаза, и он мог спокойно наблюдать за фюрером, который, проверив затвор, отложил браунинг в сторону и сел на другой конец скамейки.


Роберт не знал, сколько прошло времени; у него онемела рука и начало так ломить шею, что он едва терпел. Но что оставалось делать?! Фюрера нельзя оставлять без присмотра. Он не должен сейчас впасть в какое-нибудь невротическое состояние, депрессию, прострацию и тому подобное.

Но шея болела, и Роберт решился выпрямиться. Открыв глаза, поискал свой браунинг.

— Вот он, — кивнул Гитлер. — Вы уснули с ним, прямо у виска. Это… тот самый?

— Меня замучил один сон, — начал Роберт. — Она… приходит ко мне и просит отдать эту «игрушку». Точно так же, как просила в тот день. Но тогда я не отдал. Сон такой навязчивый, тяжелый…

— Отдайте его мне! Пусть… — резко повернулся Гитлер. Он хотел сказать: «Пусть ко мне приходит!». Но вскочил и подошел вплотную к плите.

«Начинается», — подумал Лей, пряча браунинг подальше за пазуху.

Он никогда по-настоящему не верил в силу чувства Адольфа. Гели Раубаль помнилась ему простенькой и легкомысленной. Эта девушка только начинала выбираться из своего невежества, и, возможно, со временем, из куколки и вышло бы что-нибудь с крылышками. Правда, Маргарита считала ее талантливой, а Эльза Гесс — отмеченной и еще какими-то особыми дарами ума и сердца. Впрочем, дело-то было не в Ангелике.

Феликс Керстен, например, утверждал, что гипертрофированный эгоцентризм часто не позволяет человеку переступить черту родственного, кровного круга — отсюда и происходит взаимное тяготение родственников.

— Так, отдадите? — едва слышно переспросил Адольф.

— Не сейчас. После, — так же мрачно, но внятно ответил Лей.

— Хорошо. После. А… правду скажете?

Правду… Это только Маргарита тешит себя тем, что знает ее. Кажется, она даже предлагала рассказать Юнити… Все-таки напрасно он тогда не спросил.

Роберт поморщился ненужным мыслям.

— Чтобы любить вас, нужны силы. Она их в себе не нашла. Вот правда, — твердо ответил он. — Девочка просто испугалась.

Гитлер медленно повернулся. Его взгляд, нацеленный на Лея, должно быть, прожег деревянную спинку скамьи у того за спиной.

— Вы… так думаете? Вы убеждены?

— Она сама мне сказала. Когда мы с ней искали в тот день художника, она сказала, что не хочет причинять вам боль, потому что любит слишком сильно. Она сказала, что любит так, как нельзя любить в этом мире. С художником же все проще. С ним она ходит по земле. Она собиралась бежать с ним. Они даже уехали в машине Гесса. Но вернулись. Она вернулась, я думаю, потому, что и в этом простом мире ощутила себя чужой. Она как будто потерялась между двух миров. И испугалась, бедняжка.

Лей говорил скорее равнодушно, устало, как о само собой разумеющемся, давно понятом и несложном деле, хотя и печальном. Он сразу выбрал эту тональность и не ошибся. Адольф жадно слушал, подавшись вперед и сгорбившись; сведенные судорогой губы подрагивали.

«Вот на этом бы и закончить», — размечтался Лей.


По всей Вене третий день гудели колокола; гул и звон хорошо были здесь слышны. Они напомнили Роберту о том, что этот напряженный, ушедший в себя человек, уязвимый для воспоминаний о надежде на счастье с женщиной и, по-видимому, уже навсегда одинокий, все-таки не только кумир, на которого молятся миллионы… И Роберт не то чтобы устыдился, а внутренне придержал себя, подумав, что на сегодня солгал достаточно.

Он встал и несколько секунд постоял у спрятанной под цветами плиты. Потом кивнул фюреру и пошел прочь. За воротами рядом с его машиной стояла машина Гитлера. Лей подождал немного. Гитлер медленно шел к выходу по усыпанной мраморной крошкой кладбищенской аллее, шел устало и тяжело, но уверенно.

— Вы куда сейчас? — спросил он Лея. — Хотя, у вас ведь здесь семья.

— Маргарита с детьми в опере, — ответил Роберт. — Вы сегодня обедали?

— Рудольф поручил вам за мной присматривать? — усмехнулся Гитлер. — Кажется, мы что-то ели в посольстве.

— Это было в одиннадцать часов. Может быть… На площади, у оперы есть ресторан. Меня там ждет один славный малый с интересной информацией, предназначенной для Рудольфа… Но, думаю, он и с нами поделится.

— А этот славный малый меня не испугается? — снова усмехнулся Гитлер.

Они вдвоем сели в машину фюрера. Гитлер легко понял, кто ждет Лея на оперной площади, и с какой информацией — тоже догадался. «Островная активность» Гесса (так он называл контакты с англичанами) всегда его настораживала, и более всего тем, что Рудольф неохотно рассказывал о ней. Но теперь, видимо, решился посвятить своего фюрера в английские дела и попросил Лея свести его, при возможности, с Альбрехтом Хаусхофером, который и ждал сейчас Роберта в уютном кабинете дорогого венского ресторана.

По дороге Гитлер задал Лею вопрос, который его интересовал пока чисто по-человечески. Он уже задавал этот вопрос Геббельсу и Герингу и был поражен тем, как сошлись в ответе эти антиподы.

— Скажите, Роберт, чем вам неприятен Борман? Что вы имеете против него?

— Ничего не имею. Идеальный функционер, — ответил Лей.

(«Прекрасный исполнитель», «администратор на все времена», «надежен, как смазанный механизм», — варианты уже дававшихся ответов.)

— Но за что вы его не любите?

— У Мартина много достоинств, полезных для дела, а его недостатки — продолжение этих достоинств.

— Это все слова… — Гитлер нетерпеливо поморщился. — Если не хотите, не отвечайте.

— Что вы сделаете с человеком, который нечаянно наступил вам на ногу? — вместо ответа спросил Лей.

— Да ничего… Отойду от него подальше.

— А с тем, кто наступил нарочно?

— Ну, может быть, и отвечу… чем-то в том же роде.

— А Борман в обоих случаях поступит так, как вы во втором. И без «может быть».

(«Ничего не забывает, в прямом и переносном смысле», — Гесс. «Если его птичка сверху обпачкает, он ее непременно выследит, отловит и голову свернет», — Геббельс.)

Гитлер усмехнулся:

— У вас есть доказательства?

Доказательств у Лея было предостаточно, но начни он их перечислять, это, пожалуй, совсем бы уж стало дурно попахивать.

— Вы помните, что произошло вчера? — ответил он снова вопросом. — С Борманом, я имею в виду?

— Да… Он был какой-то встрепанный. А! Ему же пришлось с трибуны говорить! — Гитлер засмеялся. — Для Мартина это тяжкое испытание.

— Так получилось, — объяснил Лей. — Мы с ним вчера одновременно оказались в Академии права: я там должен был выступать, а он в архиве рылся. Но неожиданно позвонил Гиммлер — нужно было срочно ехать. К кому же еще мне было в такой ситуации обратиться, как не к товарищу по партии, который находился ближе других?! Речь была формальной, из общих мест, текст я ему оставил.

Гитлер все смеялся.

— Так вот, я убежден, что старина Мартин при первой же возможности устроит мне какую-нибудь публичную пакость, непременно эффектную, у всех на виду, — подытожил Роберт.


Оперная площадь была ярко освещена оранжевыми и зелеными огнями. Это придавало ей особенно праздничный, карнавальный вид. Венская опера три дня подряд воодушевляла публику вагнеровскими шедеврами, а сегодня давали «Аиду».

Свита фюрера, подражая вкусам своего вождя, пришла послушать Верди для развлечения, однако отчего-то именно сегодня все, имеющие эсэсовские чины, явились в черных мундирах.

Альбрехт Хаусхофер не был шокирован появлением в кабинете ресторана Адольфа Гитлера. Он даже особенно и не удивился, прекрасно зная, что Гесс рано или поздно посвятит фюрера в самые сокровенные из своих замыслов. А любимым замыслом Рудольфа был вечный мир с Англией.

Гесс любил эту страну. Его чувство проявлялось даже в том, что он постоянно совершенствовал свой английский и теперь говорил на нем так сложно и «литературно», что (по выражению одного из его британских друзей Джеффри Шекспира[4]) «не всякий простой британец смог бы его понять».

Рудольфа совершенно не удовлетворяли формальные успехи визитов на остров Геринга и Розенберга. Его не порадовало даже то, как ловко его друг Альбрехт инициировал скандальное англо-германское военно-морское соглашение, под предлогом ограничения роста германского флота до одной трети британских ВМС. Наивные английские адмиралы оказались под стать «традиционным» европейским политикам, с их сохранившимся чувством «честной игры»!

Страны, конечно, сближались, но очень уж медленно. И настроения на острове менялись в пользу немцев, но не так радикально, как хотелось бы. Как всегда бывает в политике, больше было надежд на личные связи. На торжественном обеде, устроенном Гитлером в новой рейхсканцелярии в честь нескольких знатных англичан, Альбрехт познакомил Рудольфа с маркизом Дугласом Клайдсдейлом, будущим герцогом Гамильтоном, членом парламента и известным авиатором — «летающим маркизом», как его называли в Европе, и другом Черчилля.

Рудольф был замкнут. Новых имен среди его друзей давно не появлялось. Однако с этим молодым человеком он довольно быстро сблизился. «Летающий маркиз» тоже чувствовал к Гессу особую симпатию, как он признался Хаусхоферу, не то что к Герингу, который рассыпался перед ним в любезностях и хвастался новинками и секретами люфтваффе.

Советуя Гитлеру назначить министром иностранных дел Риббентропа, Гесс учитывал один недостаток этого назначения: новый министр недооценивал британских политиков, считая их косными и недалекими, а после отречения Эдуарда VIII вообще потерял к ним интерес. Англичане в ответ иначе как «Риббенсноб» германского министра не называли.

— Но как можно вообще доверять англичанам?! — хмурился Гитлер, сидя напротив Альбрехта Хаусхофера в венском ресторане. — Весь их остров пропитан еврейской и масонской заразой! Все они — порождение ядовитого тумана. Кстати, наш Руди, как мне помнится, даже их демократию назвал «свинорылой».

— Внутренние ощущения Рудольфа часто далеки от того, что он говорит. Но действует он, всегда исходя из внутренних ощущений, — заметил, глядя в тарелку, Лей.

— Да, это так, — согласился Гитлер. — И это меня беспокоит. Хорошо, давайте говорить прямо. Мне понятны опасения Риббентропа. После отречения Эдуарда я тоже ни в чем не уверен. В ноябре я заверил военных, что в начале «аншлюса» Британия станет помалкивать, что мы и наблюдаем, но — дальше, дальше-то?…

— Покидая остров на прошлой неделе, я подарил моим друзьям атлас, точнее — два: на первом просто обвел кусок Чехословакии, на втором этой страны вообще нет, — сказал Хаусхофер. — Клайдсдейл при мне показал оба Галифаксу. Видели бы вы его физиономию! Так смотрят на лакомый кусочек, который у вас на глазах отправляет в рот ваш vis-à-vis. По-моему, наших друзей британцев следует почаще звать в гости, чтобы у них сохранялось ощущение присутствия за столом.

Гитлер широко улыбнулся:

— А на старика Ллойда я произвел-таки впечатление, а?! Да, но… — Гитлер снова озаботился. — Все-таки Чемберлен такая бестия!

— Чемберлен тяжело болен. Врачи дают ему год-полтора, — сказал Альбрехт.

— Вы это точно знаете? — встрепенулся Адольф.

— Да, точно. По-моему, политик в таком состоянии склонен оставить своей стране мирное наследство.

У Гитлера загорелись глаза. Эта последняя мысль Альбрехта явно вызвала у него доверия больше, нежели все расчеты аналитиков.

Разговор продолжался уже с иным настроением фюрера. У него даже появился аппетит. Он с удовольствием ел мясной салат и пил коньяк и так разоткровенничался о личности Муссолини, к которому собирался, что Лей даже забеспокоился, не пожалеет ли после Адольф о том, что так расслабился в присутствии младшего Хаусхофера, и не повредит ли это Альбрехту.

Наконец расстались. Гитлер уехал на ночь в президентский дворец. Лей отправился через площадь встретить Маргариту с детьми. Альбрехт пошел с ним. Немного прогулявшись, они уселись в фойе, напротив дверей в зрительный зал. Лей закурил.

— А приятно чувствовать себя хозяином в чужой стране, — усмехнулся он, стряхнув пепел в цветочный горшок на ножке. — Вот веду себя, как свинья, и никто слова не скажет. А ты меня сегодня удивил, — вдруг добавил он. — Я думал, ты сочувствуешь чехам.

— Стараюсь не поддаваться «внутренним ощущениям». Сужу по делам, а не по замыслам. Фюрер — собиратель немецких земель, с этим не поспоришь.

— Тем более спорить не стоило бы сыну Карла Хаусхофера, — заметил Роберт. — Кстати, как твоя невеста? На свадьбу скоро пригласишь?

Альбрехт печально улыбнулся.

— Как!.. Неужели все-таки?… — возмутился Лей.

— Нет, нет! — махнул рукой Альбрехт. — Ее родители тут ни при чем. Она сама… как бы это сказать… увлеклась другим человеком.

— Если бы не видел ее, сказал бы, что дура. Мальчишка какой-нибудь?

— Он… старше меня.

Что-то в голосе Альбрехта насторожило Лея. Он по привычке прислушался и уловил смятение, горечь, боль… какое-то неудобство от самого разговора. Невольно вспомнилась эта пара, какою он увидел ее тогда, у входа в «Мулен Руж»: тонкая блондинка и синеглазый Адонис. Сколько же человеческого материала отработала природа, прежде чем создать такие образцы!

Растворились двери из зрительного зала; публика начала выходить. Черные мундиры заполнили лестницы и фойе, как будто здесь только что закончился съезд эсэсовских чинов, а не опера.


Уже в постели Роберт поделился с Гретой своим огорчением за друга. И снова «услышал» в ответ… смятение.

— Ты… знала? — догадался он.

— Да.

— Может, знаешь и что это за тип?

— Знаю.

— Альбрехт, как никто, достоин счастья, — вздохнул Лей. — И он любит ее. Я это почувствовал, когда увидел их вдвоем.

— Где?

— В Париже, той осенью. Помнишь, я летал за детьми?

— Ах, вот когда это случилось.

— Что? — не понял Роберт.

— Шутка судьбы. Или… стихийное бедствие, вроде подземного толчка. Который, впрочем, никого не удивил. Альбрехт не хочет тебя расстраивать. Но, по-моему, тебе лучше знать.

— А… при чем здесь, собственно, я?

— Повторяю — стихийное бедствие. Так к этому и станем относиться.

— Постой… — Роберт приподнялся на локте. — Ты же не хочешь сказать, что эта девочка…

— В тебя влюбилась.

— Да у меня уже лысина и пузо растет!

— Прежде тебя мелочи не смущали.

— Прежде я был скотом!

Грета, повернувшись на живот, указательным пальцем провела ему от пупка до подмышки. Там еще виден был след от прошлогодней травмы.

— Откуда графиня Шуленбург знает про это?

Роберт потрогал бок, который еще болел:

— Шуленбург? Понятия не имею. А! Это, наверное, когда мы с Гиммлером были в их имении, под Вольфсбургом! Она вошла, когда я еще не успел одеться после ванны. А ты откуда…

— Вилли похвасталась Герди Троост, Герди рассказала Юнити…

— Вот потому я и говорю, что до сорока лет был скотом, а теперь за это расплачиваюсь.

— Я немного знакома с Ингой, — сказала Маргарита. — Мы встречались в Париже, у Элоизы фон Штейнберг, крестной матери Робера. Инга мне показалась очень ранимой. Не обижай ее.

— А что ты делала в этом эмигрантском гадюшнике? — окончательно рассердился Лей. — И зачем ты мне про нее говоришь? Вообще, что это все за бред?!

На том разговор и завершился. Раздраженный Роберт выкурил сигарету и уснул. А Маргарита долго глядела в сиреневый сумрак спальни, слушая все еще звучавшую в ней любимую с детства музыку.

…Однажды мама, увозя ее, десятилетнюю, с «Аиды» тихонько сказала: «Что бы там ни было в жизни, детка, а это с тобой останется».


На следующее утро Лей поблагодарил Юнити за ценную информацию, предоставленную Маргарите.

— Мы посмеялись только, — удивилась та. — Боже мой, да будь тут хотя бы намек на правду, я бы и в гестапо рта не раскрыла.

— Еще новости!

— Уже не новости, Роберт! Тебе, Гессу, Буху… пора бы как-то отреагировать.

Лей молча вперил в нее запрещающий взгляд. Митфорд отвела глаза. Ее яркий румянец проступил еще сильнее, голубые глаза потемнели от нахлынувшего раздражения. Стал бы он так ее одергивать, будь она женой Адольфа?!

«Австрийский триумф» Гитлера сводил ее с ума. Умная, тонкая, рассудительная Митфорд ощущала себя как на сносях: ее честолюбие выросло до такого размера, что начинало искать выхода, угрожая порвать плоть. А выход был один — естественный, природный — брак с Адольфом и как следствие — то, что она уже примерила на себя и что пришлось ей впору — право быть собой. И не где-нибудь в Австралии или на ее затянутом туманами острове! Здесь, вблизи Гитлера, история была осязаема, материальна! До нее можно было дотянуться, дотронуться, даже стиснуть, как она это сделала вчера с рукой Адольфа, когда они вечером встретились в президентском дворце.

…Она сжимала его руку что было сил, а он, морщась от боли, одновременно улыбался и не отнимал руки. Вот так она желала бы поступать с ним! И с Робертом — так же и еще сильней, чтоб кости хрустели и слезы из глаз! И чтоб улыбался!


— Чистота идеалов национал-социализма не должна быть запачкана брызгами крови и вышибаемых из жертвы мозгов, даже если жертва виновна, — сказала она, резко шагнув вплотную к Роберту. — Я могу предоставить доказательства.

Лей, окинув ее пустым взглядом, отвернулся и пошел прочь.

Посмел бы он так… с фрау Гитлер!


А ведь она собиралась и еще кое-что сообщить Лею, точнее предупредить его. Дело было в том, что месть «ничего не забывающего» Бормана могла настигнуть Роберта гораздо раньше, чем он предполагал. Правда, даже среди обид на первом месте стояла у Мартина обида за фюрера; собственную он пока отставил.

В эти дни из Соединенных Штатов возвратился Вальтер Бух — Председатель Высшего Судебного комитета НСДАП, или Верховный судья партии, как любил титуловать своего тестя Мартин Борман.


Бух был несколько странной фигурой в окружении фюрера. Аристократ и интеллигент, мягкий, любезный в обществе друзей, на службе это был, пожалуй, самый несговорчивый человек в партии — законник, не признающий ни авторитетов, ни дружеских связей. Он позволял себе не выполнять личных распоряжений фюрера и сдался лишь дважды: во время репрессий против руководства СА (которые именно он со злой иронией окрестил «ночью длинных ножей» на манер американских вестернов) и в расследовании против Эриха Коха, гауляйтера Восточной Пруссии.

«Нелепый человек!» — возмущался по поводу Буха Гитлер. Тогда, в тридцать пятом, вовсю шла подготовка к ремилитаризации Рейнской зоны, и затевать какие-то «расследования» в самом деле казалось нелепо. Гитлер лично распорядился прикрыть «дело Коха» и изъять все документы. Судья обиделся и, демонстративно оставив пост, уехал в Америку, чему фюрер был тогда очень рад.

Но авторитет Буха в партии оставался высок, с этим всем приходилось считаться. И вот теперь, когда тесть вернулся в Берлин, Мартин, жалуясь на общие беспорядки, показал ему копии документов, подтверждающих факты незаконных сделок, подкупа должностных лиц, одним словом махровой коррупции, процветающей в ГТФ. Документы были таковы, что, как и в деле Коха, их можно было бросить в мусорную корзину лишь рукою фюрера.

Для вдохновения Мартин показал тестю и те злополучные стенограммы заседания Финансовой комиссии, в которых Лей «издевается над всем и вся и даже над чувствами самого фюрера».

…Гитлер стенограммы читал. Борману удалось-таки выцарапать их у Гесса, и, когда ехали в поезде из Берлина в Мюнхен, он несколько раз подкладывал их на видные места, пока Гитлер не заинтересовался.

Мартин наблюдал, как реагирует фюрер: губы растянулись в нитку, на скулах выступили два неровных красных пятна…

— Он ничего не сказал, но я видел, — прокомментировал зять тестю реакцию Гитлера. — Лей зашел слишком далеко. К тому же сейчас мы победители, и фюрер позволит себе некоторую передышку. Самое время почистить эти… как их… конюшни.


Юнити всех коварных планов Бормана не знала, однако, находясь в том же поезде, приметила, как усиленно Борман что-то подсовывает Адольфу, и тоже сунула нос. Она пришла в ужас. Она искренне стремилась предупредить Роберта, чтобы он был готов как-то смягчить впечатление, оправдаться, хотя бы напомнить о том, что говорил с высокой температурой… А он повернулся к ней спиной.

Через час, проглотив обиду, Юнити все-таки разыскала Лея в здании венского муниципалитета и кратко сообщила то, что собиралась. Он поблагодарил, объяснив, что все прекрасно соображал и знал, что делает. И с усмешкой добавил, что если фюрер обиделся «лично за себя, а не за дело, так Грета давно об Австралии мечтает».

Нет, она его совершенно перестала понимать. Какая «Австралия», если мир вот-вот перевернется?!

Они находились сейчас в конференц-зале венской мэрии, где руководители австрийских профсоюзов, включенных в состав ГТФ, собрали тысячу человек для получения инструкций о «поведении рабочих кадров рейха вне границ рейха». Юнити не смогла отказать себе в удовольствии тоже послушать.

«…Немецкий рабочий — самый счастливый рабочий в мире…. Партия твердой рукой ведет немецкого рабочего к еще большему счастью — быть хозяином на всей земле. …Счастливый немецкий рабочий должен готовить себя к этой великой роли и излучать счастье на весь мир». Иными словами, счастье на лицах немецких рабочих нужно периодически вывозить (вместе с лицами) за границу, чтобы приучить мир к грядущему счастью, когда немецкий рабочий станет его хозяином…

Послушав четверть часа, Юнити ушла из зала. Она дождалась Лея в машине и спросила, чем это он только что занимался?

— Проповедовал, — ответил Роберт. — Здесь, в Австрии, мы в кратчайшее время должны создать такие же храмы труда, как в Германии.

Она уточнила, что он именует «храмами труда»?

— Улицу, клуб, площадь, плац… Любое место, где молятся.

— Что ты называешь молитвой?

— То, что разделяет разум и волю. «Господи, помилуй…», например, или «Зиг хайль!» — любые повторы, лишь бы многоразово. Для детей — речевки… А что? Хочешь написать об этом? Так не стесняйся.

Статья Юнити для «Дейли Ньюс» была почти готова, однако условие, которое она себе поставила, — рассказать всю правду о технологиях воздействия на массы — не могло быть выполнено без учета того, что она только что услышала. Но до такого цинизма еще никто из вождей не доходил. Как его переработать для цивилизованного читателя?!

Юнити попросила дать ей полный текст речи. Лей усмехнулся — никаких текстов он не писал.

— Постой, а в Академии права у тебя ведь был текст, — припомнила Юнити. — Тот, что за тебя читал Борман.

Лей снова усмехнулся. Юнити догадалась:

— Так ты его решил повоспитывать?

— Просто дать почувствовать. Чтобы не забывался. А то он одного себя мнит полезным фюреру, а всех прочих — болтунами.

— Борман не забудет, — заметила она.

Машина остановилась на вокзале (решено было возвращаться в Берлин поездом, чтобы продлить триумф). Проехать по перрону оказалось уже невозможно: весь он и площадь вокруг были забиты военными и гражданскими чинами, провожающими, сопровождающими и проч. Части австрийской армии вперемежку с частями рейхсвера и СС, в парадном строю, со знаменами вытянулись вдоль поезда, украшенного огромными венками из лапника и красных гвоздик.

Увидев подобную «аранжировку», Лей предложил Юнити пройти в его вагон, к Маргарите, а сам отправился распорядиться, чтобы срочно убрали эти «похоронные венки» хотя бы с вагона фюрера.


Гитлер прохаживался по перрону в обществе президента Австрии Микласа, канцлера Зейсс-Инкварта, Гиммлера, Вильгельма Штуккарта[5] и еще целой свиты функционеров, угодливо ловивших каждое оброненное слово вождя, каждый его улетевший в сторону взгляд.

Встав ногами на диван, маленькая Анхен долго глядела из окон вагона на эту прогулку толпы взрослых вокруг Гитлера и наконец спросила тетю Юнити, что сейчас делает «мой фюрер»? Юнити ответила, что ей не видно, а предложение тоже влезть на диван и посмотреть отклонила. Но девочка была так заинтересована, что, взяв за руку зашедшего по делу Геббельса, подвела его к дивану с тем же вопросом и тоже предложила взглянуть.

Геббельс, бывший с Анхен почти одного роста, снял ботинок, встал здоровой ногой на диван и таким образом понаблюдал минутку со стороны. Если бы его сейчас попросили изобразить свое впечатление, он нарисовал бы орла, ступающего по земле с прицепленным и широко раскрытым павлиньим хвостом, а вокруг — стаю умильных псов, поводящих носами в ожидании подачки. Но как выразить подобное впечатление словами?!

Все же, слезши с дивана и надев ботинок, он что-то шепнул Анхен на ухо под строгим взглядом Юнити и ушел.

— Что сказал дядя Йозеф? — спросил сестру Генрих, подпрыгивающий у окон и очень удивленный тем, что дядя влез с ногами (с ногой) на диван — ему самому, как мужчине, такое делать запрещалось.

— Он их воспитывает, — раздельно произнесла сестра.

— Канцлер просто прощается, — сказала Маргарита, писавшая за столиком в углу письмо родителям в Александрию.

Отец с матерью в конце апреля собирались приехать в Мюнхен повидать детей и внуков, которых было уже пятеро: двое у Альфреда, двое у Маргариты и один, самый долгожданный, у Рудольфа.

Поезд наконец тронулся. Чтобы занять детей, Маргарита дала им акварельные краски и предложила нарисовать свои «венские впечатления», а затем послать их с письмом дедушке и бабушке. Анна сразу принялась рисовать сцену из «Аиды», а Генрих задумчиво уставился в занавешенное окно.

Роберт зашел сказать Маргарите, что фюрер зовет их к себе ужинать. Заглянув в рисунок Анхен, он поправил в нем что-то.

— Папа, я не знаю, что рисовать, — сказал Генрих. — Мне понравился парад и еще — как мы ехали в машине по Марияхильферштрассе, прямо по цветам… Но у меня еще плохо получаются люди и машины.

— А ты не думай о деталях, — ответил Лей. — Просто вспомни — звуки, цвет, свои чувства…

— Я… так… умею рисовать только музыку, — вздохнул сын.

— Малыш, да ведь это и была музыка! — воскликнул Роберт. — Увертюра!


Было около семи часов вечера. Поезд, весь в лапнике и гвоздиках, шел по живому коридору: по обочинам цепочкой растянулись провожающие с цветами. Множество женщин и девушек стояли с большими букетами и бросали их в открытые окна вагонов. Многие были уверены, что видели германского канцлера, махавшего им из окна рукой. Только несколько вагонов шли с плотно занавешенными окнами — как раз те, в которых и находился сам Гитлер или кто-нибудь из вождей.

В одном из таких вагонов ужинали с шампанским, по-семейному, около двух десятков человек. Сам Гитлер говорил мало, в основном с дамами, и совершенно не походил сейчас на орла с павлиньим хвостом, «воспитывающего» австрийских собак. (Сюжет для Дали!) Маргарите он признался, что смертельно устал за эту весну и теперь размышляет, как бы ему напроситься к Гессам, в их новое имение Харлахинг, под Мюнхеном, на недельку, числа с двадцать первого по двадцать седьмое. А еще лучше — с двадцатого, то есть со дня своего рождения хотя бы по двадцать шестое — день рождения Рудольфа. Там бы и отметить все эти глупые праздники.

— Почему ты дни рождения называешь глупыми? — спросила Юнити. — Я понимаю, если родился дурак, а если гений?

— Дни рождения нужно отмечать в детстве и юности, — махнул рукой Гитлер, — когда они еще что-то прибавляют! А после — только отнимают да отнимают. Вот сейчас мне сорок восемь, а через месяц будет сорок девять. На год меньше жить. Чего же тут праздновать?

Юнити тоже махнула рукой:

— Все зависит от настроения. А настроение — от результатов. А они таковы, что тебя пожелает поздравить вся нация.

— Нет, нет, никаких торжеств! — запротестовал Гитлер. — Я заранее всех предупреждаю! На пятидесятилетие… там уж никуда не деться. А это — чтоб прошло тихо. И вообще… Я предпочел бы заняться делом, — вдруг повернулся он к Фридриху Тодту. — Я смотрел по карте — мы где-то будем переезжать новый участок автодороги, не так ли? Если он еще не открыт…

— Еще не открыт, — тут же уточнил Борман.

— Отлично! Достаньте мне лопату.

Все присутствующие сидели с серьезными лицами, напряженно соображая, откуда свалилась на Адольфа эта прихоть — открывать автобан, еще не доехав до Берлина, где все готово для торжественной встречи и празднования свершившегося великого события?


Вернувшись после ужина в свой вагон, Лей тоже пошутил по поводу желания фюрера помахать лопатой… Видимо, чтобы снять напряжение?

Маргарита не ответила. Она стояла у столика, за которым недавно рисовали дети, и рассматривала что-то. Роберт тоже подошел.

Перед ними лежали два листа: один с умелым изображением пирамиды, двух сфинксов в основании колонн и между ними женской фигурки в костюме жрицы Изиды — все в серо-алых тонах. Другой — в черно-красных. Большое, продолговатое, темное пятно, несколько смазанное, как будто в движении, — справа, а под ним и за ним — что-то, похожее на множество клякс, посаженных красными чернилами, — целая дорога.

Родители переглянулись. Оба не нашли что сказать. Но, кажется, впервые за многие годы, глядя на это «впечатление» их маленького сына, они испытали одинаковое чувство.


Снимая напряжение на открытии первоклассного автобана, Гитлер так простудился, что во всех торжествах по поводу «австрийского триумфа» участвовал только формально. На первый план опять выдвинулся Геринг: принимал парады, произносил речи, блистал на балах и приемах. Он с видимой радостью взял на себя также и часть обязанностей Рудольфа Гесса, который много времени проводил с приехавшими родителями, женой и малышом.

«Мой неутомимый Герман», — поощрял Геринга Адольф и с удовольствием болел. Юнити тоже была довольна. Она выжила ненавистного Морелля и сама опекала больного фюрера. Дальнейшее также пошло, как Гитлер хотел: 20 апреля отметили в Берлине неутомительно, а двадцать первого он уже уехал к Гессам под Мюнхен, в их чудесное, уютное поместье, полное семейного тепла, как гнездо — пуха.

К Гессам собиралось большое общество; все гости были давно и хорошо знакомы со старшими Гессами и чувствовали себя легко.

Родители очень ждали дочь. А Грета ждала Роберта, который отправился в Данциг, а вернувшись, решительно заявил ей, чтобы она ехала с детьми одна, потому что он «туда не поедет».

— Я на твоих родителей семь лет глаз поднять не могу. Ну, что мне делать? Опять нудеть о том, что их дочь так меня любит, что предпочитает оставаться «фройлейн Гесс»? Я все могу вынести, Грета, кроме чувства стыда.

В дверь тихонько постучала Анхен. За ней топтался Генрих, однако, сделав над собой усилие, мальчик первым шагнул в комнату:

— Папа, мы поедем к дедушке и бабушке? — спросил он.

— Да, поедем, — ответила за Роберта Маргарита. — Ани, войди сюда. А ты выйди, пожалуйста, — улыбнулась она сыну. — Вместе с папой. Мы скоро вас позовем.

…Это платье она заказала в Париже, в одном из русских «модных домов». Заказала просто так, от тоски, но со странным ощущением, что однажды все-таки его наденет. Платье было роскошно и как-то нежно-задумчиво. Оно очень шло той девушке-манекену, которая его примеряла. Девушка была из эмигранток-аристократок и звали ее Натали. Маргарита это запомнила, потому что так звали жену русского поэта Пушкина.

Дочь ахнула, увидев платье, и еще раз — увидев в нем мать.

— Ты самая красивая на свете, — вздохнула она и, не отрывая взгляда, на цыпочках, отступала к двери — поскорей позвать отца. Генрих тоже будет восхищен и тоже станет посматривать на отца, проверяя, нравится ли ему мама.


Дожидаясь, пока Маргарита позволит ему и Генриху войти, Роберт отыскал среди бумаг не отправленное в Александрию письмо, а под ним два детских «впечатления». Он еще раз полюбовался мастерством дочери и, отложив ее рисунок, взял в руки рисунок сына. Генрих подошел и стоял рядом, потупившись.

— Мама не стала посылать, — объяснил он. — Она сказала, что дедушке и бабушке… может быть непонятно.

— Мне тоже, — не удержался Роберт. Генрих еще ниже опустил голову. Но тут же поднял ее, как учил отец, чтобы ответить:

— Они ведь были живые, папа. До того, как мы проехали по ним.


То, что его маленький сын сказал этим своим «впечатлением», Роберт узнает позднее, из оперативного отчета, представленного Гиммлеру начальником главного имперского ведомства безопасности (РСХА) Гейдрихом. В результате «мирного воссоединения братских народов» погибло около… семи тысяч австрийцев. Хотя запланировано было всего несколько сот! Гиммлер даже советовался с Герингом, показывать ли эту «статистику» фюреру. Геринг категорически заявил — ни в коем случае! Все-таки, как ни крути, а для «мирного вторжения»… многовато.

Гиммлер и сам пребывал в тяжелом недоумении. Обещал наказать виновных. Но — кого? Гейдриха! Мюллера? Самого себя?

— Никого он не накажет, — сказал Лею Геринг. — Да и… его можно понять. Он оказался в самом трудном положении. Все-таки, скажем честно… фюрер поторопился.

Отложив рисунок, Роберт сел в кресло и посадил сына к себе на колени, крепко прижав к груди. Мальчик замер, очарованный этой необычной, редкой лаской отца, и сам прижимался все сильнее — незаметно, без видимых усилий, — как будто врастая нежным тельцем в сильную, надежную мужскую плоть. Роберт же чувствовал себя так, точно это беззащитное существо было его собственной открытой раной, лишь слегка затянутой тонкой кожицей, которую может порвать любой ворвавшийся ветерок.

Что-то почувствовав, мать и дочь не позвали мужчин, а вышли к ним сами — обе в белом; у Анхен в руках была кукла, тоже в белом платье и венке.

Роберт только на мгновение прикрыл глаза и сейчас же встал, спуская с колен сына. Обида за семь лет ожидания слегка, холодком, тронула сердце.


Через час новенький ФВ-200 был уже в воздухе. Лей попросил своего друга весельчака Эрнста Удета немедленно доставить их под Кельн, где находилась красивая, протестантская церковь 17-го века, напоминающая Кельнский собор.

Маргарита не спросила, отчего он выбрал именно этот храм, а он не объяснил.

Только спустя много лет, вновь посетив это место, она нашла разгадку: могилу РОБЕРТА ЛЕЯ с датой рождения и смерти — 1922, сына Роберта от Елены Ганфштенгль, первую из потерь, с которой не примирилось его сердце.


В Харлахинг, новое поместье Гессов, они прилетели только 26 апреля и были встречены шутливым негодованием общества.

Дом напоминал александрийскую виллу старших Гессов, поскольку Рудольф все свои указания архитекторам свел к тому, что вручил им пачку фотографий дома, в котором родился, и попросил сделать «в том же роде».

И дом, и парк, и цветники очень понравились Маргарите, вызвали у нее ностальгические воспоминания. Гости чувствовали себя здесь просто замечательно: гуляли, купались, играли в теннис, загорали.

Мать отвела Маргариту в дальний уголок парка, где Эльза посадила любимые цветы Рудольфа — лиловые крокусы, точно такие, какие росли у них в александрийском саду. Несколько растений, по-особому укрытых, еще сохраняли свои цветки, и Маргарита улыбнулась им как трогательным друзьям из детства.

Мать и дочь улучили лишь минутку уединенья, и Грета, прижавшись щекой к щеке матери, шепнула: «Мы обвенчались, мама». Фрау Гесс перекрестилась. «Слава богу», — отвечал ее просветлевший взгляд.

— Ты поскорее скажи отцу и братьям, — попросила мать.

— Хорошо, — кивнула Маргарита. — Альфред обрадуется, а Рудольфу все равно.

— Не говори так. Мы воспитывали вас в искренней и глубокой вере. Это так легко не выветривается.

Маргарита не стала возражать, что «это» выветрилось отнюдь не легко.

— Непременно сама скажи Руди, — снова попросила мать. — Он сейчас… как бы это сказать… С ним что-то происходит.

«Не с ним одним», — опять не возразила Маргарита.

Она спросила о гостях, кто как проводит время, какие планы… Мать отвечала, что все приехали уставшими, предпочитают спокойный отдых.

— Не все, а Адольф, мама? — не удержалась Маргарита. — У него очередная депрессия, значит, все должны ходить с постными лицами.

Возвращаясь к дому, они увидели у бассейна почти все общество.

В стороне от большого бассейна находился малый — «лягушатник», тоже с подогревом, для Буца, когда подрастет. Сейчас в нем плескались и визжали старшие девочки Геббельсов — шестилетняя Хельга и четырехлетняя Хильда, вместе с Анхен. Генриху тоже очень хотелось в воду, но Кронци, старший сын Бормана, которого отец, единственного из детей, иногда позволял Герде брать в общество, сказал, что в «лягушатнике» нельзя плавать, и Генрих из вежливости остался с ним на берегу.

Геринги тоже привезли дочь. Эдда уже пробовала ходить, но отец считал, что рано — могут искривиться ноги, и девочку часто оставляли с пятимесячным Буцем, глядя на которого она забывала о своем возрасте и опять ползала.

Во «взрослом» бассейне тоже было весело. Удовольствие позволили себе все, за исключением Гитлера, который к воде даже не приближался, и Бормана, давно и откровенно копировавшего поведение вождя.

Маргарита едва успела шепнуть несколько слов Эльзе, когда к ним подсела мокрая Эмма Геринг и пожаловалась на Магду, которая смотрит на нее, «как удав».

— Что я ей сделала? Объясните мне, наконец, если я настолько тупа, что не понимаю!

— Магда вечно беременна, у Йозефа романы, а ты чересчур… победоносна, — ответила Эльза.

— Да я готова сделаться, как серая мышь, так мне ее жаль, бедняжку! Однако, по-моему, все не так безнадежно. — Эмма перешла на шепот. — Я из верного источника знаю, что фюрер на ее стороне.

— А что это дает Магде? — спросила Маргарита.

— Все! Кроме развода, конечно, который ей и не нужен. А нужен ей хороший совет: объявить Адольфу, что хочет развода с Йозефом. Дальше… я точно знаю, что произойдет.

— А Герман не преувеличивает влияния Адольфа? — заметила Маргарита.

— Это ты его преуменьшаешь, Гретль! Потому что сама имеешь над ним власть. Вот я готова спорить на что угодно, что если бы ты захотела, то заставила бы его надеть плавки и искупаться.

Маргарита пожала плечами. Ей было лень отвечать. Хотелось просто вытянуться в удобном кресле и… вернуться во вчерашний день.

…В церкви было так тихо… Свет из высоких окон падал, как золотой дождь в спальне Данаи… Пахло чем-то строгим и кружилась голова…

Голова закружилась и сейчас, едва она прикрыла глаза. Слова Эммы вокруг точно вальсировали:

— Тебе наплевать… Но сделай это для меня. Я уже поспорила. Я была уверена, что тебя уговорю. Я была так уверена, что поспорила на свое изумрудное колье. Гретль, ты слышишь меня?

— Слышу. — Маргарита глубоко вдохнула влажную свежесть вперемежку с новыми духами Эммы. — Для чего загонять Адольфа в воду?.. Ну, не хочет он.

— Хочет! Но не может пересилить себя! Он… не может того, что можешь… ты. Понимаешь? Самый сильный из мужчин слабее женщины!

— А пари — с Германом? На его же подарок? — Грета устало потянулась и, выпрямившись, с укором посмотрела на Эмму.

— Здесь все уже знают о пари. Кроме Адольфа и твоего брата, конечно, — энергично пояснила та. — Если ты откажешься, мы проиграем.

— Кто «мы», господи?!

— Женщины!

Маргарита посмотрела на Эльзу. Но хозяйка дома не могла запретить гостям устраивать себе маленькие «шалости», как выразилась Юнити.

Маргарита вдруг поняла, что произошло. Шутки шутками, а ведь это… заговор. И все в нем участвуют. С целью выставить Адольфа на посмешище?

Она снова посмотрела на Эльзу, уже серьезно-вопросительно. Эльза опустила глаза.

— Я подумаю, — кратко обещала Маргарита.


Через четверть часа Эльза зашла к ней в спальню и присела у окна.

— Однако, гадость какая, — заметила Маргарита.

— Эмми сама не предполагала, что шутка зайдет так далеко, — объяснила Эльза. — Она поспорила с мужем, а тот рассказал остальным. И вызвал ажиотаж. Теперь все в предвкушении.

— По общему мнению, я, конечно, соглашусь? А Роберт знает?

— Он сказал, что ты откажешься.

— А если рассказать Руди?

— Даже не представляю себе, что он сделает, — усмехнулась Эльза.

— Да перестреляет всех! Любопытно, что потом об этом прелестном вечере напишут историки!

Обе нервно рассмеялись. В спальню вошел Лей, в шортах, с полотенцем на шее. Посмотрев на них, тоже хмыкнул:

— Я рад, что вам весело, девочки. И человечество этой ночью может спать спокойно — вожди развлекаются. Смотри, что мы с Гретой привезли Рудольфу в подарок, — сказал он Эльзе. — Реставраторы из Академии едва успели очистить с них мышиный помет.

…Узкие темные конверты с золотыми оттисками герба Пруссии и истонченными, точно обгорелыми краями… Это были два десятка отлично сохранившихся писем короля Фридриха Великого, датированные 1773–1774 годами. «По всей Европе распродают наше национальное достояние на поганых аукционах», — жаловался Роберт, показывая коллекцию золотых монет времен Августа Сильного, которую он приобрел по случаю. Монеты тоже предназначались в подарок Рудольфу. Маргарита была отчасти против таких подарков, утверждая, что Рудольф все равно отдаст в Национальный музей, но Роберт был уверен, что письма Фридриха, по крайней мере, он себе оставит. Они едва было не заключили еще одно пари, призвав в свидетели Эльзу.

А она подумала, что Роберт, конечно, проиграет этот спор, но и Грета его не выиграет. Письма Фридриха Великого, кумира нации, были настоящим сокровищем, и Рудольф, по своей скромности, безусловно, не оставит их, как свою собственность. Но и в музей сам не отдаст. А кому же?

Эльза подумала, что если не Маргарита, то Роберт должен был догадываться. Но она ничего не сказала, только немного погодя попросила Лея сделать Рудольфу подарок без свидетелей. Как она и предполагала, муж сразу выставил монеты для всеобщего обозрения; о письмах же ни словом не обмолвился. Даже с ней.


Этот апрель был по-летнему жарким, вечера и ночи теплыми, как в июле.

Выполняя пожелание Адольфа, Гессы позаботились, чтобы в происходящем не было официоза. Всеобщий разброд и гуляния! Рудольфа все поздравляли сообразно с собственными фантазиями, так же и проводили время — на верандах и газонах между клумб, в саду, у бассейна, группами, парами, наедине с этой апрельской ночью, с ее ароматной, звенящей тишиной.

Но одиночества никто долго не выдерживал, и в конце концов все собрались вместе на огромной веранде, залитой слегка мерцающим розовым светом, который Юнити назвала «омолаживающим».

Отдохнувший, всем довольный Адольф предложил выпить шампанского за здоровье своего Руди и треснул бокал об пол. Бокалы взорвались и на ступеньках, и на каменной кладке дорожек, усыпав их блестками, и рассеянно глядевший в сад Геббельс вдруг поразился этому дробному мерцанию, точно просыпавшемуся с веранды вниз:

— Взгляните, господа! Какая изящная, переменчивая… хрустальная ночь!

Бедный Йозеф! Лучше бы он помалкивал! Сейчас же скользнула к нему возбужденная леди Юнити и потребовала поэтической импровизации, столь «долгожданной из уст министра культуры».

Йозеф, конечно, мог бы просто пожать плечами и налить ей еще шампанского или предложить сымпровизировать кому-нибудь другому, например, министру труда… Но он и сам ощущал сейчас вдохновение, подъем душевных сил, набегающие волны мечтаний, невнятных образов, то есть признаки того «душевного запоя» (выражение Магды), что уже был в полную силу пережит им в годы страданий по Елене.

Йозеф в молодости писал стихи, тогда казавшиеся ему гениальными, а теперь — бессильными и смешными. Мгновенно восстановив в памяти несколько прежних опусов, он решил, что для легкой импровизации подойдет что-то вроде:


Этой ночи мерцанье

Я невольно услышал,

Как осколки Посланья,

Что ниспослано свыше.

Я сложить их не в силах.

Угасает мерцанье…

В темной ночи Желанья

Гаснет Неба Посланье…

Все аплодировали.


— И в двадцать лет был таким же х…м, — зло шепнула Магда Маргарите. — Извини. Я решила — сразу после родов разведусь с ним. Давай прогуляемся.


— У меня к тебе просьба, — сказала Магда, когда они отдалились от дома по боковой аллейке, ведущей к озеру. — Ты не заменишь меня в Женском Союзе, месяца на три? Хорошо бы написать несколько программ, а главное — пробить их в министерстве. Ты ведь знакома с Гертрудой Шольц[6]? Она энергичная девочка, но этот тупица Руст ее буквально затерроризировал. Кстати, леди уже следовало бы знать, что министр культуры у нас господин Руст. Вот он бы ей… сымпровизировал?

— Хорошо, я попробую, — кивнула Грета. — Родители летом хотят побыть с детьми, и я свободна. Два месяца буду в Бергхофе совершенно одна. Адольф берет фройлейн Браун в Италию, — быстро добавила она, предупреждая вопрос Магды.

— А леди?

— Юнити едет на съемки с Лени Рифеншталь.

Магда махнула рукой:

— По-моему, даже французские короли все же подписывали отставку старой фаворитке, прежде чем объявить о новой… А знаешь, я начинаю думать, что эта Браун не так глупа и, возможно, всех пересидит.

На них сзади радостно набежала Берта. За нею кто-то шел, тихо насвистывая.

— О, прошу прощения, медам. — Гитлер шутливо поднял обе ладони. — Я пошел погулять с Бертой, а она, видимо, учуяла вас. Пойдем, Берта, не будем мешать.

Но овчарка уже унеслась вперед к поблескивающему сквозь деревья озеру с насыпным песчаным пляжем и пристанью с десятком лодок и белой детской яхтой под парусом. Магда тут же сказала, что после родов ей еще трудно долго ходить и она хочет вернуться. Маргарита не успела ее остановить. Магда, сверкнув на нее глазами, уже скрылась в аллее; Гитлер виновато глядел ей вслед:

— Магда решила, что я искал тебя. А я… честное слово… Там Геббельс свирепствует, требует от всех импровизаций. Я и ушел.

Они прошли еще немного, спустились по каменным ступеням к озеру и сели на скамейку.

Маргарита ждала. Но Адольф молчал. Подождав еще, она посмотрела на него вопросительно.

— Что? — вздохнул он. — Я тебя задерживаю? Мне запрещено ходить одному. Если ты уйдешь, сразу кто-нибудь явится.

— Кто осмелится?! — усмехнулась Маргарита. — Разве что Рудольф или Юнити.

— Твоя подруга так жаждет моего общества, что даже в Италию со мной ехать отказалась. Прибудет лишь в Венецию, на карнавал.

«Так не о Юнити пойдет речь, — поняла Маргарита. — О Рудольфе?…»

Она снова взглянула на Гитлера, на этот раз нетерпеливо.

— Что, детка, хочешь уйти?

— Хочу знать, что не так с Руди? — резко ответила Маргарита.

— Что не так… — Гитлер как будто задумался. — Ты тоже заметила? Что ж, если ты сама об этом заговорила… я попытаюсь объяснить. Я недавно поймал себя на мысли, что почти забыл, как он… улыбается.

Пауза.

— И еще… Он словно… избегает меня. За все время, пока я здесь, мы ни разу не поговорили, просто так, ни о чем. Как раньше.

Снова пауза, длиннее первой.

— Раньше… со мной тоже было трудно, я знаю. Но мы спорили, ругались, уступали друг другу… еще неизвестно, кто кому чаще. Была в этом потребность! Куда она девалась у него? Куда вообще девалась… — Он резко вскинул голову и стал смотреть вверх.

Маргарита почувствовала, что Адольф перестал притворяться. Вспомнилась глупая шутка, которую хотели сыграть с фюрером его преданные соратники. И она вновь поразилась интуиции этого человека. Адольф как будто почуял холод, повеявший на него из чужих и чуждых душ, не потому ли и нашла на него тоска по теплой душе его Руди?

— Прости, детка. — Гитлер чуть дотронулся до ее руки. — Ты спросишь, отчего я сам с ним не поговорю, как сейчас с тобою? Дело в том, что я… не слышу его… — он усмехнулся. — Вот тебя я слышу. Все твое раздражение, негодование на меня, и тебе я мог бы ответить. Роберта я тоже слышу. И могу верить. И Эльзе. А Рудольф… Я скажу тебе одну вещь, не сердись — меня это и самого напугало. Мы с Руди вчера говорили о каком-то деле, сидя напротив друг друга, и внезапно я понял, что если сейчас закрою глаза, то передо мною… Ангелика. Прости еще раз. Ведь ты меня понимаешь?..

Маргарита кивнула:

— Я тоже часто ее вижу. Она все еще с нами. Здесь.

— Как ты хорошо сказала. — Он вздохнул. — Роберт считает, что она — между двух миров. А ты говоришь — здесь. Значит, она… меня простила?

— Она вас не судила. Когда судят, это… слышно.

Гитлер, вздернув голову, опять долго смотрел вверх. Маргарита поняла, что он улыбается. Он точно получил подарок, который и ждал от нее.

Над парком трещали фейерверки; зеленые, красные, желтые пучки рассыпались над деревьями; сигнальные ракеты скользили долго и плавно, еще светящимися уходили в воду озера.

— А я в детстве мечтал поймать звезду, — вдруг сказал Адольф. — Думал — вот падает с неба удача… кому-то. Почему не мне?! А зачем она мне была нужна в десять лет? Вот теперь бы!

Берта носилась у берега, лаяла на падающие «звезды»; заскочив в лодку, взвизгнула. Гитлер позвал собаку, но лодка немного отплыла от берега, и овчарка, встав передними лапами на корму, принялась лаять.

— Это она нас зовет, — воскликнул Гитлер. — Хочет покататься. До чего умна!

Он встал и спустился к воде. Маргарита, посмотрев по сторонам, пошла за ним следом. Гитлер подтянул лодку за цепь к берегу.

— Мы с Бертой прокатимся до середины, — сказал он. — Может, и звезду заодно поймаем.

Маргарита снова огляделась. Никого. Охрана за внешней оградой, гости развлекаются. Пришлось тоже спуститься к воде и протянуть руку. Гитлер помог ей переступить в лодку, затем, сбросив цепь, шагнул туда сам и взял весло. Берта сразу смолкла и прочно уселась на корме, замерев как изваяние.

Лодка пошла зигзагами, а то и вовсе вальсируя, — Грета направляла Адольфа туда, где упадет очередная «звезда», и он энергично греб в это место. Так развлекались полчаса. Гитлер снял пиджак и галстук, засучил рукава; потом попросил позволения снять рубашку.

Наконец одну «удачу» они все-таки поймали — фиолетовый огонь растаял прямо над лодкой, осыпав их гарью.

Адольф, развернув лодку, стал грести к берегу. Он был весь мокрый, волосы прилипли ко лбу, грудь так и ходила ходуном; видимо, сердце едва справлялось с нагрузкой. Маргарита посматривала на него с опаской; даже предложила взять весла, на что он сделал возмущенную физиономию, сказав, что мог бы катать ее до утра.

Причалили они в стороне от пристани. Берта, не получив команды, продолжала сидеть на корме, а Адольф, бросив весла, перешагнул через борт прямо в воду и, подтащив лодку к каменному столбику, набросил на него цепь. Потом, довольно ловко взяв Грету за талию, переставил ее на влажный песок.

— Вперед, Берта, — скомандовал он. — Звездопад кончился.

Маргарита торопилась вернуться в дом. Дышал он по-прежнему тяжело и часто и был мокрый до пояса, а она знала, что он только что перенес очередной бронхит. И она, не церемонясь, взяла его за руку и повела прямо к залитой светом веранде, где в креслах беседовали гости и кружилось несколько пар, потому что обходить с заднего хода значило бы сделать изрядный крюк. Грета спешила и не видела выражения его лица, на котором было в эти минуты столько удовольствия, точно он и впрямь нес под мышкой пойманную звезду, завернув ее в свою рубашку.

Гитлер напрасно старался пройти как можно незаметнее. Музыка еще продолжала играть, но общее движение сейчас же приобрело хаотический характер, замедлилось, пока наконец совсем не остановилось. Только Берта сочла нужным по-своему что-то объяснить. Она несколько раз обвилась гибким телом вокруг ног Рудольфа, лизнула ему руку, тявкнула на луну и улеглась у дверей в гостиную.

К позднему завтраку Эмма Геринг вышла в изумрудном колье, мало подходившем к остальному туалету.

Сегодняшний день еще был днем полного отдыха; на завтра многие планировали вынужденный отъезд. Когда все вновь разошлись, Юнити нашла Маргариту возле беседки, в которой двойняшки и Хельга Геббельс занимались с учителем немецким языком, и предложила прогуляться. Юнити выглядела унылой и невыспавшейся. Ночь она провела в спальне Адольфа, выслушивая его рассуждения «бог знает о чем». Когда она ночью следом за ним вошла в спальню, он был «мокрый, полуголый и веселый», однако вместо того, чтобы снять то, что на нем еще оставалось, взял и оделся, прямо у нее на глазах!

— Я его спросила — неужели я тебя не возбуждаю? — рассказывала Юнити. — А он говорит: «Очень возбуждаешь, оттого-то я и не могу остановиться». В смысле — остановиться говорить. Каково?! Что ты там делала с ним, на озере?

— То же, что и ты, — выслушивала, — ответила Маргарита.

— Тогда почему при тебе он разделся, а при мне — наоборот? Ну ничего! Вернется из Италии, получит сюрприз.

— Все-таки решила завести громкий роман?

— Не громкий, а оглушительный! Чтоб ему уши заложило! Вот, гляди, — Юнити отломила веточку жасмина, сорвала бородатый ирис и, поискав глазами, добавила крупноголовый декоративный лук. Сев на скамейку, она разложила все это у своих ног и назвала трех кандидатов — Альбрехта Хаусхофера, Рудольфа Шмеера и Эрнста Удета. Совершенно разных, но похожих тем, что во всех троих можно влюбиться «до отчаянья».

— А ведь правда можно, — вздохнула Маргарита.

Энергичное выражение на лице Юнити растаяло; лицо сделалось печальным и нежным, каким и было от природы. Как Грета любила ее такой!

— Не нужно… — тихо попросила Юнити. — Я сама для себя все выбрала. Я уже… обречена.

Она подняла веточку жасмина и, покрутив в пальцах, бросила обратно в куст: «Альбрехта я трогать не стану», — обещала она. Мыском туфли потрогала ирис и лук.

— Значит, Руди или Эрнст… Кто же? Ты мне, конечно, совета не дашь. Ладно! Начну со второго. Пойду проиграю ему пару сетов.

— Он тебе хоть немножко нравится? — спросила Маргарита.

— Да. — Юнити легко встала. — И не немножко. Увы!


Через полчаса, когда Маргарита привела детей для занятий на корт, на соседнем уже шло «представление». Юнити, в короткой теннисной юбочке, целиком открывавшей красивые смуглые бедра, легкая, ловкая, с разлетающимися золотистыми волосами, которые, опадая на плечи, всякий раз точно их ласкали, притягивала взгляды собиравшихся возле кортов мужчин, из которых едва ли кто не позавидовал сейчас ее партнеру — такому же ловкому, белозубому и синеглазому красавцу генералу, любимцу женщин и люфтваффе. Геринг, Геббельс поглядывали на эту пару с ироническими улыбками, Борман — взглядом энтомолога; Гитлер, прогуливавшийся по парку в обществе Альбрехта Хаусхофера и Альфреда Гесса (брата Рудольфа), старался смотреть на плетистые розы, окружавшие корт, однако, удаляясь в глубь аллей, уже в четвертый раз возвращался к площадкам, чтобы бросить на играющую пару быстрый гневный взгляд.

Вечером довольная Юнити рассказала Эльзе и Магде, что Адольф только что устроил ей истерику, потребовав, чтобы она сопровождала его в Рим.

— А я сказала: у меня другие планы… Так рассеянно сказала.


Маргарита об этой победе узнала позже. Она думала о другом: о Роберте, который никак не мог проснуться и жаловался на головную боль, о том, что надо найти время и поговорить с братом, сообщить ему о венчании и об огорчениях Адольфа.


Рудольф целый день не выходил из кабинета. Он читал письма Фридриха. По многу раз возвращался к одной и той же строчке, слову, мысли, подняв глаза, подолгу смотрел перед собой.

Хорошо знакомые, близкие сердцу мысли по-иному открывались ему через эти, его рукой написанные строки. Одна из них вызвала неожиданную мгновенную оторопь:

«Никогда не воюйте с Россией», — предупреждал великий король.


Пришла сестра, села в кресло, поджав ноги. Так она приходила в детстве в его комнату, посмотреть, как он читает или пишет.

— Можно я у тебя тут поплачу? — спросила она.

Он кивнул, решив, что она выразилась фигурально. А через минуту испуганно вскочил, услышав тихие всхлипывания.

Маргарита и сама не ожидала, что расплачется. Зажатое внутри напряжение распрямилось, как пружина, и подступило к горлу этими слезами, смутившими и напугавшими брата.

Рудольф ни о чем не спрашивал. Он сел рядом и обнял ее, крепко прижав к себе и тихонько поглаживая спину и плечи.

— Что ты? — спросил он, только когда она перестала вздрагивать.

— Мы обвенчались, Руди.

— Так это от счастья?

Он пересел в кресло, напротив и взял ее руки в свои:

— Давай вместе подумаем… Что плохо?

— Все.

— В мировом масштабе — понятно, а у тебя?

— А я счастлива.

— Ты предпочла бы — наоборот? Все-таки, что с тобою?

— А с тобой? — прошептала Маргарита, совсем не ожидая, что он ответит так быстро и так просто, точно этот ответ не перечеркивал годы.

— Малыш, я взялся не за свое дело, но обязан делать его.

— Вчера ночью Адольф говорил со мной, — начала Маргарита, невольно морщась от неприятного ощущенья.

— Я догадываюсь, о чем, — прервал ее Рудольф. — Он скоро поймет, что я не от него отдаляюсь, а от власти, которая мне не по плечу. Я ему говорил об этом, но он не захотел… услышать.

— Почему же ты не уйдешь? Если не чувствуешь достаточно силы…

— Да, я слабый заместитель и тусклый политик. Но Адольфу я нужен и такой. А пока это так…

Пока «это так», прочее не имело смысла.

— Еще он сказал, что ты перестал улыбаться, — тихо добавила Маргарита.

— Но я хоть не плачу, — усмехнулся Рудольф. — Йозеф той ночью читал стихи славянского поэта, что-то вроде… счастлив тот, кто пришел в мир в его роковые минуты… он с небожителями на равных, пьет бессмертие из их пиршественных чаш… А ведь ты Германии совсем не знаешь, — вдруг заметил он.


Что она могла возразить? Роберт тоже как-то упрекнул ее, сказав, что она не видела современной Германии. «Ты смотришь на меня, на Геббельса… на нас, и думаешь, что видишь немцев. Ты наблюдаешь, как мы лжем, суетимся, интригуем, и ты уверена, что так же суетится и интригует нация. А нация работает! Мы дали работу нации. Суетясь и интригуя. Мы!»

Возражать и теперь не хотелось. Напряжение не то рассеялось, не то снова ушло внутрь.

Этой ночью Роберт сказал ей, что больше не может отпускать ее от себя, тем более теперь, когда «господь смотрит на них милостиво».

Она отвечала поцелуем.

Май был месяцем поездок по стране; вождя ГТФ ждали в семнадцати городах.


30 апреля 1938 года.

«Милый Руди!

Ты упрекнул меня в том, что я не знаю Германии… Я не сразу почувствовала этот упрек.

Мне очень захотелось рассказать тебе о нескольких впечатлениях, которые появились и еще появятся у меня во время этой поездки, и, может быть, ты найдешь время ответить мне — то ли и так ли я видела.

Я опишу только то, что меня тронуло, „зацепило“ по-настоящему.

Итак, мы прилетели в Берлин 30 утром. Опускаю весь тот сумбур и ажиотаж, которые всегда окружают Роберта, где бы он не появлялся.

Он предоставил мне свободу, и я решила для начала просто походить по улицам Берлина.

Сегодня здесь повсюду оживление. Много женщин гуляют с маленькими детьми, лет трех — четырех (значит, родились в 34–35 годах). У детей в руках флажки. Я видела, как малышка пыталась таким флажком поковырять в песочнице; мать ее за это шлепнула. (Позже я рассказала Роберту. Он сказал: „С флажками ходят по твердому“.) Все заняты украшением всего. В Тиргартене юная пара развешивала гирлянду из флажков на деревце у самой ограды. Здесь ее никто не увидит. Выяснилось — дерево им показалось грустным и они захотели нарядить его к празднику. Смешные, милые мальчик и девочка!

В булочных пекут пирожки, выносят прямо на противнях на улицу, бесплатно. Одна женщина сказала, что пробует уже в третьем месте и везде хорошие: хозяева не поскупились все положить как надо — и сахар, и ваниль, и начинки.

На Кюрстен открыли новый магазин, в два этажа: на первом — продукты, на втором — одежда, обувь, товары для домашнего хозяйства, детские игрушки. Рабочих привозили целыми автобусами; при входе всем вручали разноцветные карточки (они называются талоны). Мне это объяснил рабочий, дежуривший у одного из входов. Он сказал: „Жаль, фрау, что вы не член нашего Трудового Фронта, сегодня привезли очень красивые ткани. Многие женщины захотят использовать свои талоны на более нужные вещи, но для такой красивой фрау это очень бы подошло. Вы, конечно, можете пройти, — добавил он, — нам приказано всех пропускать, особенно женщин, но без талонов вы не сможете ничего купить… так что уж не ходите лучше“. Он меня пожалел! Спасибо, товарищ.

А в кино меня не пустили! Я еще поняла бы, если б по удостоверениям ГТФ пропускали бесплатно, а без них — за деньги, но чтобы всех бесплатно, но только по удостоверениям, это, по-моему, уже не национальный, а какой-то… трудфронтовский социализм.»


1 мая 1938 года.

«Сегодня впечатления расплывчаты. Берлин похож на пожилую даму, украсившуюся лентами и бантами. Этому городу не идут легкомысленные и дешевые украшения. У берлинцев плохой вкус. Но берлинцы стали улыбчивы. Это очень приятно.

Парады, митинги, качания, спортивные игры… Со всех сторон музыка, все идут толпами, все машут цветами, громко смеются… У берлинцев, оказывается, бурный темперамент — никогда не видела столько поцелуев на улицах.

Речи воспринимаю плохо. Не могу уловить смысл. (Роберт: „Меньше смысла — чаще сердцебиенье“.) Я знаю, что канцлер выступает в Мюнхене, а тебе достался Нюрнберг. Как там?

Я ездила по городу только до семи часов. Банкет был в новой Рейхсканцелярии. Выручила Магда. Пробыли там с ней полчаса и ушли вместе.

Салют, гуляния, карнавал на набережной… Только сегодня я узнала, что 1 Мая — также и день вермахта.»


2 мая 1938 года.

«Напросилась к Роберту в „оруженосцы“. У него такая свита, что в ней может раствориться целый полк. Однако, чувствую, что мое присутствие многих смущает.

С утра посетили три завода, три школы, Университет.

Речи, речи…

„…Демократический принцип большинства всегда и везде означает лишь победу более низкого, плохого, слабого, трусливого и безответственного.

…Принадлежность к элите определяется не происхождением, богатством или образованием. Люди, обладающие энергией, способные лучше других воплощать требования национального духа, готовые твердо идти к своей цели, — вот те „частицы массы“, из которых выдвигаются вожди.

…Человек должен признавать авторитет. Общность без авторитета немыслима. Фюрер, воплощающий авторитет, непререкаем. Все, что говорит фюрер, всегда верно“.

Сколько раз я слышала подобное! Но я безумно боюсь, что это хотя бы раз услышат из уст своего отца наши дети.

Посетили клуб Национальной студенческой организации. Как Роберт не хотел туда ехать!

Студент задал вопрос, согласен ли доктор Лей с определением террора, как меча, сверкающего в руках героев свободы?

Мой любимый не задумался ни на минуту:

„У нас хладнокровно слушают рассказы об ужасах, совершаемых тиранами по отношению к защитникам свободы, о наших жестоко изуродованных женщинах, о наших детях, убитых у материнской груди, о наших пленных, в страшных муках искупающих свой трогательный и возвышенный героизм… а излишнюю медлительность в наказании нескольких чудовищ, упившихся невиннейшей кровью отечества, называют ужасной бойней“.

Аплодисменты. „Все-таки да или нет?“ — снова спрашивает студент. „Конечно, нет“, — отвечает доктор Лей. „Тогда для чего вы только что процитировали Робеспьера?“ Ответ: „Чтобы показать, насколько не изменилось наше эмоциональное „да“. Но мы научились ставить заслоны нашим „внутренним убеждениям“ в виде цивилизованных законов. Аппарат СС — не „сверкающий меч“, а скучный следственный орган“.

Последний визит на новостройку, незапланированный. Два больших трехэтажных дома, развернутых входными дверями друг к другу, между ними — спортивная площадка. Дома новенькие, краска на дверях еще не высохла; при нас вставляли стекла на верхних этажах. Около домов — толпа людей, грузовики, тележки с пожитками, мебель, кучи вещей. Все шумят, кричат, полицейские стоят тут же, не вмешиваясь. Эти дома должны были заселить к Первому мая, но строители что-то не доделали, и заселение отложили. Когда Роберт был уже в городе, рабочие решили вселяться сами, не дожидаясь официального разрешения. Они вывезли из своих старых бараков все вещи и потребовали у мэра ключи от своих новых квартир. Но ключей им не дали. Тогда они послали делегацию к Роберту. Делегацию не пропустили. Они послали еще и еще… Так тянулось до вечера. Их семьи сидели на улице с детьми, голодные и злые, и ругали власти. Когда Роберт приехал, мэр уже распорядился всем раздать ключи, но рабочие пошли на принцип — они решили дождаться вождя ГТФ и высказать ему все. Не знаю, что услышал Роберт в первые минуты общения и что говорил в ответ, но я увидела, как женщины принялись таскать вещи в дома. Роберт, продолжая разговор, взял какой-то чемодан и понес к дому. Свита тут же последовала его примеру. Хирль[7] тоже взял чемодан, его секретарь схватил сразу два, мэр тащил узел, в котором что-то гремело и звякало, должно быть посуда. Хюнлейн[8] поднял на руки мальчика лет четырнадцати, с парализованными ногами. Мальчик, обернувшись, попросил не забыть его тележку. Я увидела среди вещей эту тележку, на которой мальчик, наверное, привык передвигаться. Его мать положила на нее связанные подушки. Я взяла тележку и чемодан и пошла к дому. Чемодан у меня тут же забрал мой телохранитель; он же помог этой семье перенести остальные вещи.

Их квартира оказалась на первом этаже — в три комнаты, с большой прихожей и кухней-столовой (это что-то новое в архитектуре). Хозяйка, фрау Миллер, в первый раз вошла в нее вместе со мною, но остановилась у порога. Взгляд у нее был ошеломленный. Она спросила Хюнлейна, внесшего ее мальчика, не ошибка ли это, ведь их всего пятеро в семье, а тут целый дворец? Адольф весело ответил, что это может быть ошибкой только в другую сторону. Прибежал хозяин, стал извиняться, видимо, за то, что без него все перетаскали, пока он „дискутировал“. Мужчины что-то двигали, а фрау Миллер все ходила по квартире, вытирая слезы; ее сын Макс ездил на своей тележке и смеялся. Он сказал, что у него есть еще две сестры — отличные девчонки, обе сейчас в спортивном лагере Гитлерюгенда. Для них самая подходящая комната — та, что с балконом: на нем они разведут цветы. Мать, услышав наш разговор, похвасталась сыном: мальчик хорошо учится, его приняли в Национал-социалистический Шахматный союз. Девочки тоже активные: младшая состоит в Союзе девочек, старшей скоро восемнадцать, и она уже работает в отделе SP Гитлерюгенда, занимается связями с издательствами и архивами. „Такие умные дети, — говорила она, опять вытирая слезы — Сама-то я мало училась, и муж — тоже. Мы никогда так не жили, спасибо нашему фюреру, да продлит господь его годы. Он заботится обо всех немцах. А уж о нас, рабочих, никто не позаботится лучше нашего дорогого вождя, да усыплют ангелы путь его розами и лилиями. Он сам из бедных крестьян… он наш, и мы его так любим! А то ведь эти подлецы из муниципалитета, уж конечно, такой хороший дом хотели к рукам прибрать и прибрали бы, хоть и наврали с три короба, а он приехал, и все сразу забегали“. Она засмеялась, но вдруг смолкла и посмотрела на меня с опаской. Пока я соображала, как мне назваться, чтобы ее успокоить, она опять заулыбалась и предложила выпить чаю. Через полчаса мы сидели за столом: хозяин с хозяйкой, их сын Макс, мой телохранитель, Фридрих Рейнгардт[9] и Адольф Хюнлейн со своими секретарями. Позже я узнала, что вслед за нашим такие же „чаепития“ начались почти во всех квартирах, но наше оказалось самым представительным — рейхсляйтер, обергруппенфюрер, да еще заглянул доктор Рентельн[10], но посмотрел на меня (удостоверился) и, поздоровавшись с хозяевами, удалился. Я поставила слово „чаепитие“ в кавычки, хотя мы-то как раз пили именно чай. Я спросила Адольфа, нельзя ли сделать для мальчика удобную коляску, современную, легкую, и он обещал. Хозяин все время порывался выставить на стол бутылку и, по-моему, вскоре начал догадываться, что его гости не выражают готовности из-за присутствия здесь моей персоны. Это обстоятельство сильно его смущало, и он стал посматривать на меня с опаской, как недавно его жена.

Время промелькнуло неуловимо быстро; было уже далеко за полночь, когда все спустились к машинам. Опять было очень шумно: споры, смех, едва ли не дружеские объятия, как будто все со всеми выпили на брудершафт. Не знаю, так это или нет, но выпили крепко. Ты не поверишь, Руди, но из всей свиты трезвыми вышли только семья Миллер, ее гости и Роберт.

В машине он сказал мне, что его визит сюда должен был занять не более часа, а благодаря мне отнял четыре с половиной. Я попробовала шутливо посочувствовать ему, сказав, что понимаю, как грустно одному умному среди сильно поглупевших, но моя шутка неожиданно вызвала у него приступ такого нешуточного тяжелого раздражения, что мне сделалось не по себе. Я сама чувствовала себя спокойно и легко. Мне понравились эти люди; было понятно и приятно все, что произошло. Я была рада за них и не понимала, что с Робертом… не понимала настолько, что прямо спросила — что не понравилось ему. Он ответил, что страшно устал, что целый день не мог переменить рубашку, что ему в спину точно забили осиновый кол… Я сказала, что впервые так близко увидела — ради чего все это. Полторы тысячи человек уснут сегодня счастливыми… Говоря это я посмотрела на него. Руди! Я еще никогда не видела на его лице столько брезгливого отвращения. Он и в Университет не хотел ехать, жаловался, что его там станут „анатомировать“, но сейчас было что-то другое. Я не поняла. Я не поняла его до такой степени, что не могу с этим справиться сама. Прости.

Завтра мы едем в Йену. Роберт там учился. Надеюсь, настроение у него переменится.»


5 мая 1938 года.

«Километров за десять до Дрездена наш поезд остановили, и мы вышли еще раз взглянуть на „Саксонскую Швейцарию“.

Роберт предложил проехать на автомобилях в Кенигштейн. Помнишь, после войны мы были с родителями в „Семи дубах“ и в Мейсене, но тогда Кенигштейном любовались только лишь издали.

…Дорога в гранитном массиве, головокружительной спиралью. Эльба внизу, как серебристая ленточка на зеленом ковре. Голова Горгоны на воротах, кажется, и нас сейчас обратит в гранит, как все вокруг. Каменный остов среди облаков. Жутковатое место. Роберт сказал, что сюда хорошо было бы поселить наших физиков, как Август — Беттгера.

Поднялись на верхнюю площадку замка. Я увидела высеченные в камне цифры 1705 и слова „Аугустус Рекс“, а рядом — „Oftag IV В“, серой краской — шифр канцелярии рейхсфюрера. Я прошла вдоль стены. Маленькие позеленевшие пушки в бойницах, горки сросшихся ядер… Роберт спросил, что я хочу посмотреть: тюрьму Георгенбург, где Август похоронил заживо создателя саксонского фарфора, или „чумной колодец“ — оттуда никогда не выносили останков. Я ответила, что хочу в Цвингер.

Ты помнишь Цвингер моего детства и твоей молодости? Кажется, все осталось на местах — и Геркулес с земным шариком на плечах на вершине Центрального павильона, и добродушные фавны, и толстячок Путти, и переливы света в „купальне нимф“… Гауляйтер Мучман показал приобретения: два Брейгеля, Тенирс, Гольбейн. И по-прежнему счастлив молодой Рембрандт с Саскией на коленях, и плачет младенец Ганимед в когтях орла, и святая Инесса похожа на нашу маму в молодости, и так же, как в детстве, я, зажмурившись, пробежала мимо „Урока анатомии доктора Тульпа“, но… В галереях почти никого нет! Альбертинум пуст. Я спросила директора, отчего нет посетителей? „Есть, фрау, есть… Будут“. Через три часа у Коронных ворот уже стояли четыре автобуса. Я услышала: „Глюкауф! глюкауф!“[11] — срочно привезли шахтеров.

От Роберта я получила следующий ответ (дословно): „Венера с Вирсавией переживут, если на них станут меньше таращиться бездельники туристы. Нашим же, чтобы дорасти до „чего-то сверх необходимого“[12], требуется время. А детей сюда иногда возят“. Куда же подевались „наши“ из моего детства? Ведь здесь всегда было так много людей! И какой контраст с тем, что началось на другой день на огромном внутреннем дворе! Праздник национального труда! По периметру поставили сотню торговых прилавков с зонтиками от солнца. Товары разные, по очень низким ценам. В центре — профессиональные соревнования, детские спортивные игры, несколько тиров… Вечером — речи, награждение победителей, карнавал, фокусники, театральные постановки. Все это было замечательно! Но на сколько же лет рассчитана эта программа „дорастания до чего-то сверх необходимого“? Ответь прямо — они у Германии есть? Или от дешевого балагана человека проще толкнуть в окопы, чем от Рембрандта?

Все были счастливы, веселились, а Роберт скучал. Что с ним происходит? Его так любят! Разве эта любовь миллионов простых и искренних людей не предел мечтаний, не вершина состоятельности политика?!

Мне он почти перестал отвечать, заявив, что от моих вопросов у него ноют зубы. Завтра едем дальше, на юг. Но я уже задала тебе столько вопросов, что, задав больше, боюсь перестать надеяться на ответ.

Твоя сестра Маргарита


Собираясь в Италию, Гитлер попросил Гесса взять у начальника рейхсканцелярии Ламмерса запечатанный пакет, вскрыть его и прочесть документ.

— Только после моего отъезда, пожалуйста, — попросил он.

«Завещание» Гитлера — четыре листа; к ним записка для Рудольфа:

«Я оставил это для облегчения души. Я не богат, но мои близкие обеспечены еще хуже, и если со мной что-нибудь случится, пожалуйста, позаботься о том, чтобы все перечисленные здесь суммы были им переданы, а назначенные им пенсии выплачивались.

Все это настолько личное, что я могу довериться только тебе. Спасибо.

Всегда твой Адольф».


Визитом Гитлер остался доволен. Прошли те времена, когда чванливый «потомок цезарей» выпячивал колесообразную грудь, снисходительно поглядывая на германского канцлера в куцем плащике, громогласно называя его политику «бестолковой».

Единственное, чем дуче потряс воображение фюрера, — это размерами своего кабинета в Венецианском дворце. Все же остальное часто выглядело просто смехотворным: демонстрации и митинги — сплошной галдеж, военный парад, особенно проезды на картонных танках и кургузых грузовичках — детская забава.

Зато от архитектуры Рима, Флоренции, Тосканы фюрер был в восторге и всем говорил, что его мечта — приехать сюда инкогнито и ходить по картинным галереям. А дуче живопись не любил; он бегал по залам, махал руками, говорил без умолку, и из-за него фюрер так ничего толком и не увидел.


Муссолини переживал сейчас семейный скандал. Впервые взбунтовалась его терпеливая супруга Ракеле. Она потребовала выслать из столицы Кларетту Петаччи, молоденькую любовницу дуче, которая вдруг проявила характер и отказалась стушеваться на время, как он ее об этом просил.

У любимой дочери Эдды тоже были неприятности: ее муж, красавец и светский лев Галеаццо Чиано чересчур откровенно преследовал вдову бывшего министра иностранных дел графиню Маргариту, которую все женщины в семье дуче считали немецкой шпионкой: семь лет назад, до своего замужества, она два года прожила в Германии любовницей Роберта Лея.

Огорчения дочери были для Муссолини несравнимо тяжелее собственных. Он знал, что Чиано в свое время хотел жениться на пятнадцатилетней тогда Маргарите Мадзинни; к тому же Марго была так ослепительно красива, что он не умел быть с ней строгим, как того требовала дочь. Эдда обожала мужа и прощала ему «шалости» так же, как мать прощала отцу. Но мать подала пример, и Эдда Чиано, в отчаянье от мягкости отца, обратилась к человеку, который ненавидел ее мужа, — к Иоахиму фон Риббентропу, сопровождавшему германского канцлера.

Темпераментная Эдда, прогуливаясь с министром по величественным залам музея скульптуры на вилле Боргезе, прямо сказала, что просит помочь поставить на место интриганку Марго; то есть на такое место, где рядом не смог бы оказаться Чиано. Этого будет достаточно.

Такое место было только одно: рядом с человеком, которого Марго и теперь бы предпочла всем остальным, — рядом с Робертом Леем.

Риббентроп намекнул Гитлеру о возможности оказать дуче большую услугу, «очень большую, мой фюрер, поскольку у него сердце не на месте из-за переживаний Эдды». На самом деле сам дуче пока ничего не знал, услуга оказывалась Эдде, имевшей огромное влияние на отца.

Гитлер все отлично понял. Интрига закрутилась, как водоворот, втягивая новые лица. Гитлер позвонил Лею, и тот, прервав поездку, вылетел в Рим. О настоящей цели визита он даже не догадывался; все выглядело естественным продолжением поездки рабочего вождя по городам Германии. Остальные участники заговора делали вид, что ничего не знают.

История разворачивалась стремительно. Во время вечернего приема на вилле Боргезе, официальной резиденции Муссолини, блистательную Марго бывший возлюбленный не замечал. За столом Лей оказался между нею и Риббентропом, который за ней ухаживал, дразня Чиано. Тот впивался взглядами в возбужденную графиню. В Италии страсти не уютное пламя в камине, а извержение Этны!

После банкета, в одном из апартаментов дворца, Марго получила пощечину от разгоряченного вином Галеаццо и, отвесив ему десяток в ответ, выбежала вон. В это время в других апартаментах уставший от выступлений Лей уже разделся, собираясь спокойно поспать эту ночь. Дальше произошла сцена, короткая, как вспышка молнии. Марго умоляла о «ночи любви»; Лей выставил ее вон. Утром он узнал, что молодая женщина погибла.

Это был несчастный случай: Марго разбилась, не справившись с управлением на Аппиевой дороге, на которой велись ремонтные работы.

Такой развязки, конечно, не ожидал никто. Чиано рыдал, Эдда надела траур, ничего не подозревавший Муссолини утешал дочь, пожаловавшуюся ему на угрызения совести, и резко говорил с зятем, упрекая его в легкомыслии.

— Ты чересчур своевольничаешь, — сказал он. — Больше я не стану этого терпеть! Если тебе не нравится Риббентроп, то это не значит, что мне должна не нравиться политика фюрера. Я поменял о ней мнение. Ты настраивал меня против аншлюса Австрии, и хорош бы я был, если бы тебя послушал. Теперь помолчи! Я намерен одобрить планы фюрера по чехам. А ты займись своей семьей.


Эта судорожная история случилась накануне отъезда Гитлера из Италии и набросила мрачноватую тень на заключительное свидание вождей, однако результаты превзошли ожидания Гитлера: Муссолини твердо обещал прекратить критику германской политики и почти обещал поддержку в дальнейшем.


Самолет фюрера поднялся в фиолетовое небо над Миланом, едва не угодив в облако из разноцветных шариков, которое сдуло к аэродрому, — прощальный привет от безалаберных итальянцев.

Когда в салоне все успокоилось, Гитлер подсел к Лею, равнодушно глядящему в круглое окошко.

— Мне этот визит стоил многих седых волос, — сказал Адольф. — Когда летели в Неаполь, на военно-морской парад, я похвалил самолет, так дуче вдруг объявил, что сейчас сам его поведет, и уже собрался идти в кабину пилотов… До чего темпераментны эти итальянцы!

Лей кивнул.

— Пять минут назад мы все могли разбиться, — продолжал фюрер. — Я никогда по-настоящему не верил в судьбу, рок и прочее, но согласитесь — если кто-то гибнет, а кто-то — нет, значит, так для чего-то нужно было?

Лей снова кивнул.

— Хотел вас ободрить, да… неудачно. — Гитлер положил на его руку свою. — А ведь вы мне кое-что обещали, в Вене, помните?

— Да. — Роберт достал из саквояжа свой именной браунинг и посмотрел на Гитлера. Тот быстро протянул руку, точно боясь, что Лей передумает.

…Это было не то оружие, из которого Ангелика выстрелила себе в грудь. Но то самое, что часто у нее видели: Гели всюду носила его с собой, любовалась им, как ценной игрушкой.

— Благодарю. — Гитлер опустил руку с браунингом в карман своего кожаного плаща и глубоко вздохнул. Потом откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. Роберт, чтобы ему не мешать, опять уставился в иллюминатор.

Очнулся он оттого, что кто-то трогал его за рукав.

— Просыпайтесь, мой дорогой, мы уже сели, — говорил Гитлер, поправляя галстук. — Мы с вами проспали весь полет до Мюнхена. Я даже посадки не помню. Замечательно — никаких волнений.


Встречающие — Геринг и Гесс, уже стояли у трапа плечом к плечу. Однако при выходе фюрера Геринг слегка выдвинулся вперед. Свита внимательно проследила, кому первому Гитлер протянет руку. Но ничего сенсационного не случилось — обычная процедура: рукопожатие и дружеские объятия с Гессом, затем рукопожатие с Герингом и остальными.

По пути Гитлер коротко рассказал Гессу и об итогах визита, и об истории с автокатастрофой, в которой погибла бывшая любовница Лея. У Гесса с Марго тоже были связаны кое-какие воспоминания.

— Что, он сильно переживает? — спросил Рудольф.

— Как всегда, во всем винит себя, — поморщился Гитлер. — Она была у него накануне. Уехала ночью, одна, в слезах, в истерике… Я опасаюсь за него, Руди. Грета в Бергхофе. Не начался бы у него опять роман с бутылкой.


Гесс вечером заехал к Лею. Тот был дома, работал со Шмеером и фон Рентельном. На столах стоял коньяк; из соседней с кабинетом гостиной доносились женские голоса. Но Роберт был трезв, а голоса принадлежали Юнити Митфорд и Лени Рифеншталь, вернувшимся после съемок в горах.


Кинозвезда, а теперь и режиссер-документалист, Рифеншталь, энергичная, волевая, независимая, так же, как и Юнити, не поехала с фюрером в Италию, хотя ее «Олимпия» — фильм об Олимпийских играх тридцать шестого года — только что получил на кинофестивале в Венеции первый приз, опередив знаменитую «Белоснежку» американца Диснея.

Лени всегда говорила, что живет, подчиняясь лишь «зову творческой страсти», а Гитлер уверял, что именно это в ней и ценит так высоко, и запретил Геббельсу вмешиваться в ее «творческий процесс».

Сейчас Лени хотелось показать отснятый материал людям, чье мнение ее интересовало: Лею, Шмееру и доктору Рентельну, экономисту с тонким вкусом. К просмотру ждали Герингов, Ламмерса, Феликса Керстена, Альберта Шпеера, Вальтера Буха, молодого Круппа (в апреле вступившего в НСДАП), пресс-секретаря Дитриха, супругов Геббельс.

Рифеншталь считала Гесса «глубоко чувствующим», однако пригласить его не решилась бы. Но теперь, когда он сам приехал, пусть и по другому поводу, вставал вопрос и о приглашении Гитлера. Узнав, для чего собираются гости, Гесс позвонил Гитлеру на Принцрегентштрассе. Из присутствующих большинство втайне надеялось, что Адольф устал и откажется. Но фюрер обещал быть.

— Иначе он проведет ночь в «усыпальнице» Ангелики, а это ему совсем не нужно, — сказал Гесс Лею. — Вообще-то я приехал узнать, как ты.

— Я понял, — хмыкнул Лей. — Послезавтра продолжу свою инспекцию. Грета тоже занялась делом: пишет образовательные программы. Она передала тебе письмо.

Гесс кивнул:

— Но все-таки ты уверен в себе настолько, чтобы не поставить в известность Керстена?

— Да, Руди, да, — поморщился Роберт. — Неужели ты еще не понял? Пока Грета со мной, ни алкоголя, ни баб в моей жизни нет.


Просмотр начали, как только приехал фюрер. Помимо панорамных съемок, Рифеншталь смонтировала несколько сюжетов о жизни крестьян из горных деревушек, широко разбросанных по альпийским склонам.

Эта жизнь, кропотливая, муравьиная, заведенная от веку, жизнь, состоящая из простых действий, почти лишенная эмоционального движения и молчаливая, неожиданно и непостижимо приковала внимание.

…Резка хлеба к завтраку, утренняя дойка коровы, копошение домашней живности во дворе, игра ребенка с козленком и щенком, развешивание трав для сушки под навесом, неторопливое раскуривание трубки и… внезапно, крупным планом, усталые глаза крестьянина, обращенные на закат.

— Просто, цельно, самодостаточно, — прокомментировал Геббельс. — Но!

…Крестьянская свадьба — от одевания невесты до завтрака после первой брачной ночи.

— Примитивно и универсально, — снова заметил Геббельс. — Но!

…Крестьянский праздник, с пивом, сосисками, грубоватым топотанием тяжелой обуви в таких же грубоватых, чувственных танцах.

— Аппетитно, даже на сытый желудок Но…

— Что «но»-то? — не выдержал Ганс Ламмерс.

— А то, что во всем этом нет ни капли, ни крошки, ни грана, ни йоты, ни тени, ни искры… национал-социализма, — кротко резюмировал Геббельс.

Пауза. Сидящий рядом с Рифеншталь Геринг громко фыркнул.

— Ну… в ваших поэтических импровизациях, в Харлахинге, мы его тоже как-то не услышали, — скептически заметил Гитлер. — Все больше — небесные посланья да хрустальные ночи… Давайте смотреть дальше.

Геббельс обиженно поджал губы. В этом вроде бы дружелюбном возражении он почувствовал то, что все чаще проступало теперь в отношении в нему Гитлера: неодобрение и недовольство. А Йозеф прекрасно знал, что именно с этого и начинается постепенное «выпадение из фавора», заканчивающееся в лучшем случае… Лучшим и единственным случаем был пока только Пуци, вовремя убравшийся за океан.


За ночным ужином Гитлер был в прекрасном расположении духа, много, с удовольствием говорил, с интересом слушал. Несколько нервировало его только повышенное внимание леди Юнити к Рудольфу Шмееру, которому Гитлер всегда симпатизировал. Как и во время флирта с Удетом на корте Харлахинга, Юнити с Рудольфом составляли на редкость эффектную пару: оба высокие, загорелые, белокурые, с арийскими чертами молодых свежих ярких лиц.

Разъезд гостей был на этот раз необычен: фюрер задержался позже других. Гесс намеревался остаться у Лея на ночь, поскольку приехал в Мюнхен прямо из Харлахинга и в своей квартире даже не был. Второе обстоятельство: эта чертовка у всех на виду села в машину Шмеера и укатила с ним. Гитлер почувствовал, что просто не может сейчас остаться один.

Огромный особняк погрузился в тишину; только в одной из гостиных звучала легкая музыка. Адольфу даже ничего не пришлось объяснять — здесь и так все понимали.

Лей вернулся в гостиную уже без галстука, по-домашнему, переменил пластинки, с Гуго Вольфа на Легара, закурил. За ним следом вошел Гесс, тоже взял сигареты, посмотрел на Адольфа. Гитлер махнул рукой:

— Вот из-за вас и наши дамы стали похожи на пепельницы. А… коньяку я бы выпил, — добавил он, пересаживаясь за столик и вдыхая дым.

Гесс налил всем коньяку.

— Что ж, за долгожданное событие! — Гитлер поднял рюмку в сторону Лея. — Поздравляю, Роберт!

— В мэрии ты уже с ней был? — спросил Рудольф.

— Не все сразу, — улыбнулся Лей и посмотрел на Гитлера.

— Я вот думаю… не последовать ли и мне вашему примеру? — медленно произнес тот. — Что скажете?

Послушав их молчание, он нахмурился:

— Нужно было два года назад жениться в Байройте на Вагнер[13]. И не было бы теперь никаких проблем. Но вот он, — Гитлер кивнул на Гесса, — когда я с ним посоветовался, сделал мне такие глаза!

— Да просто смешно стало, когда я представил вас рядом, — улыбнулся Рудольф. — И никаких проблем это не решило бы. Уинфрид сидела бы дома, а женщины только больше бы на тебя наскакивали.

— А в чем проблемы? — спросил Лей.

— В ревности, к примеру, — вздохнул Гитлер. — Не смогу видеть Юнити замужем. Тем более за таким красавцем, как ваш заместитель. — Он покосился на продолжавшего улыбаться Рудольфа. — Да, я собака на сене!

— Шмеер собирается жениться на Эльзе Хартман, — сказал Лей, — а Удет вообще не женится, он клятву дал — не оставлять вдовы. Но дело даже не в том. Вот если бы прекрасная Валькирия вдруг затихла и принялась тайно вздыхать по какому-нибудь… — он задумался, подбирая слово, — умнику с заурядной внешностью, тогда еще можно было бы о чем-то… размышлять.

Несмотря на общий шуточный тон разговора, загорелое лицо Гитлера было как будто стянуто в узлы. Но Лей так точно потянул за какие-то веревочки, что узлы эти спокойно разошлись.


Поздним утром Гитлер проснулся в бодром настроении и за завтраком спросил Лея о партии новеньких «Фольксвагенов», доставленных на учебный полигон под Бабельсбергом. Лей объяснил, что автомобиль практически доработан. Кузов решен окончательно: заменили заднюю стальную панель на стекла, фары «утопили» в крылья, а главное — крепление дверных петель перенесли с центральной стойки кузова на переднюю, что гораздо безопасней.

— Как раз на сегодня назначены «жесткие испытания», — закончил ничего не заподозривший Роберт.

— Отлично! Это то, что я хотел посмотреть! — воскликнул Гитлер. — Поедем туда прямо сейчас.

Испытания, собственно говоря, уже шли. Лей должен был приехать на полигон к десяти утра, но, позвонив Порше, попросил начинать без него. Из-за этого ли или из-за испортившейся погоды, но все пошло не так, как было запланировано. А тут еще Лей снова позвонил и предупредил, что на полигон с ним прибудет фюрер с Гессом и свитой.

— Да… но… как же… — пробормотал ошарашенный Порше.

— Еще и дамы явятся смотреть, — со смехом подбодрил его сам не ожидавший такого «подарка» Роберт. — Так что чем грязней и страшней, тем лучше.


Дождь хоть и кончился, но грязи хватало. Настоящие испытания пришлось отложить, а эти сделать показательными. Страху напустили предостаточно. Машины крутились волчками, сталкивались в лоб, переворачивались… Маслянистые черные брызги долетали до наблюдающих и испортили Герингу китель. Рев моторов, скрежет и визг тормозов стояли такие, точно на поле шло побоище; но ни одна из машин не получила даже вмятины.

Юнити, уже не раз посещавшая автоиспытания, тихонько спросила Лея, когда закончится спектакль и начнется дело, на что он ответил, что сегодня — едва ли, даже после их отъезда: машины грязные, и гонщики устали от суеты.

Через несколько минут Митфорд сказала стоящему рядом техническому директору Лафференцу, что хотела бы сделать эффектные снимки, и тот любезно взялся проводить леди и помочь выбрать ракурс.

Роберт проследил за перемещениями Юнити; Гитлер тоже за ней наблюдал. Оба увидели, как, остановившись возле одной из машин, она взяла у гонщика защитный шлем. Лей спустился с помоста выяснить, в чем дело. Оказалось, всего лишь в том, что леди хочет прокатиться.

Роберт велел ей надеть шлем, сесть справа и пристегнуться. Он взял у гонщика еще один шлем и, махнув рукой наблюдавшим, сел за руль.

— Чего ты хочешь? — прямо спросил он.

— Испробовать единственный способ увидеть истинное к себе отношение, — так же прямо ответила она. — Я хочу перевернуться у него на глазах, а ты мне мешаешь.

— Увидеть истинное к себе отношение можно только на собственных похоронах, — резко ответил Лей. — Так что давай сейчас вместе сыграем в ящик и оба останемся в приятном заблуждении, что нас любили.

Он дал газ. Юнити улыбалась.

«Погоди же, я тебя проучу», — с какой-то муторной злобой подумал Лей.

Проехав совсем немного, но порядком разогнавшись, он вывернул руль влево и, аккуратно завалив машину набок, пустил ее по разъезженной полосе.

Через минуту машина остановилась. Юнити отстегнула ремни и, довольная, выбралась через боковое окно. С помоста подробностей их «аварии» не было видно. Теперь оставалось только наблюдать, в какой степени испуга примчится сюда Адольф.

Внезапно она вся похолодела. В лежащей на левом боку машине не было никакого движения. Через лобовое стекло она ясно увидела голову Роберта, безжизненно опущенную на руки, еще лежащие на руле.

Она влезла обратно в кабину. Дрожащими руками приподняла его голову и, ничего не сознавая, не помня себя, принялась целовать его лицо, закрытые глаза, не ответившие ей губы…

Она даже не сразу почувствовала, как ее отстраняют.

— Ну довольно, — сказал Лей, слегка встряхнув ее за плечи. — Выбирайся.

Она вылезла словно в туман, сквозь который едва различались окружавшие машину люди. Среди них был и тот, ради которого она все это затеяла. Но она по-прежнему видела только одного человека, говорившего, показывавшего что-то, и только одно равнодушное лицо, которое только что целовала.

Потом туман скрыл и его.


Юнити пришла в себя в клинике Карла Брандта, куда ее срочно привезли для обследования. Брандт быстро всех успокоил, сказав, что это всего лишь сильный испуг. Мрачный Гитлер, выслушав, помрачнел еще больше. Это она-то испугалась, всего-навсего в перевернувшейся машине да еще рядом с таким опытным водителем, как Лей?

Гитлер просидел с ней рядом все время, пока она была без сознания, минутами забываясь и любуясь нежной, атласной кожей лица и шеи и тяжело вздыхая. В этом происшествии оставалось что-то, чего он не понимал. Несколько успокоил его Гесс, как всегда в таких случаях умевший сформулировать «основную идею».

— Я думаю, она и в самом деле сильно испугалась, — сказал Рудольф. — Ты напрасно ей рассказал о той автокатастрофе в Италии. По-видимому, какие-то ассоциации у нее мелькнули, когда машина опрокинулась. Так бывает. А Роберт о подобной вероятности не подумал, когда соглашался показать ей трюк.

— Его-то я ни в чем не виню, — поспешно и с облегчением согласился Гитлер. — Бедняжка Юнити! Зачем я ей только рассказал?! Ты прав, женщин лучше держать подальше от наших… неприятностей.

— Такую удержать трудно, — веско заметил Гесс.

Все-таки оставалось в этой истории что-то странное, сомнительное, во что вдумываться, впрочем, не хотелось.


Вечером готовился большой банкет у Герингов, по случаю дня рождения Эммы. Дата была названа круглой — подразумевалось сорокалетие. (На самом деле Герман и Эмма были ровесниками; обоим исполнилось по сорок пять.)

Прием был грандиозный: более пятисот гостей, весь дипкорпус. И все же отсутствие у Герингов двух персон оказалось замеченным. Хозяину пришлось в присутствии английского посла живописать сцену на полигоне, в правдивость которой тот почти поверил, отлично помня, как доктор Лей возил семью Виндзоров.


Юнити в это время еще находилась под воздействием антистрессовых препаратов Брандта; Лей был дома и не отвечал на звонки.

Гесс, уехав с приема, навестил его около полуночи. В кабинете, где Роберт лежал на диване, царил далеко не художественный беспорядок Мокрые смятые полотенца, грязные ботинки, окурки, немытая посуда… Не хватало лишь последнего атрибута переживаемой апатии — пустой бутылки.

— Ты все же уверен, что не хочешь поговорить с Брандтом? — во второй раз спросил его Рудольф.

— Я ни с кем не хочу говорить. Я хочу побыть один, — был ответ.

— Ладно, извини. — Гесс повернулся, чтобы выйти.

Но Лей сел на диване и спустил ноги.

— У меня тут свинарник, — сказал он. — Давай выйдем.

— Может быть, оденешься и поедем к Герингам? — предложил Гесс, но, понаблюдав, как Роберт пытается нашарить ногой заляпанный глиной и машинным маслом ботинок, поморщился. — Что с тобой?

Лей поднял на него равнодушно-вопросительный взгляд и пожал плечами. Ботинки он так и не надел и босиком отправился в гостиную. Выглядел он не то совершенно пьяным, не то в сильной лихорадке; его пошатывало, глаза бесцельно перебегали с предмета на предмет.

— Завтра похороны… Фюрер просил меня не лететь в Рим.

— Я так и подумал, — кивнул Гесс. — Мы вот что сделаем: я почти не пил и смогу вести самолет.

— Нет, я сам, — запротестовал Лей.

— Хорошо, сам, только прежде смеряй температуру.

Пока Рудольф звонил Герингу и разговаривал с Эльзой, прошло не более трех минут. За это время ртутный столбик подскочил до такой отметки, что лучше было не глядеть.

Внезапно раздался телефонный звонок. Гесс молча выслушал, положил трубку. Лей вышел из спальни уже одетый.

— Роберт, он запретил, — сказал Гесс.

— Это… п-приказ?

— Он сказал, что все тебе объяснит. Там какие-то неприятности в семье дуче, и твое присутствие нежелательно.

— Мое присутствие… нежелательно… семейству дуче? — медленно произнес Лей. — Однако, это семейство… не подумало скрыть от меня… ее последнюю волю. Она ведь… жила еще два часа в больнице и просила своего духовника… передать мне… просьбу… проститься с ней. Она сказала: мертвая, я почувствую его поцелуй. — Он нервно рассмеялся. — Я бы успел поцеловать ее и живую и проститься… Но мне ничего не сказали. А теперь… им не желательно?..

— Кто тебе передал ее последнюю волю? — спросил Рудольф. — Чиано?

— Да, он. Какое это имеет значение?

— Имеет, — вздохнул Гесс. — Я сам расскажу тебе все, а ты решай.


Не зная, с чего началась драма, Муссолини посвятил Гитлера в ее продолжение. Сегодня утром Эдда сказала мужу, что покойная любила слишком многих, чтобы одному из них так уж предаваться отчаянию. «Доктор Лей, в отличие от тебя, все правильно оценивает и не даст повода над собою смеяться! — кричала Эдда. — Если ты даже скажешь ему, что покойная выразила последнюю волю — поцеловать ее в гробу, он все равно не приедет!» Она настолько вывела его из себя, что он позвонил Лею в Мюнхен и передал просьбу, якобы высказанную покойной духовнику, а Эдда кинулась к отцу и потребовала сделать так, чтобы Лей не прилетел в Рим. «Добейся этого любыми средствами, — сказала она, — иначе я что-нибудь с собой сделаю. У меня нервы на пределе».

Муссолини это и сам видел. И он позвонил Гитлеру.

«Я понимаю, что ни я — от вас, ни вы — от доктора Лея не можем требовать того, о чем умоляет эта дрянь, — сказал он. — Но что я могу с ней сделать?! Сейчас я только беспомощный отец, боящийся за своего ребенка. Мой дорогой друг, окажите мне эту услугу, и я ваш должник на все оставшиеся годы».

Эта последняя фраза не была общим местом. В устах Муссолини она значила очень много.

Оставалось, правда, невыясненным: просила все же покойная о чем-то перед смертью или то была фантазия отчаявшейся Эдды?

— Если решишь лететь, я к твоим услугам, — тихо добавил Гесс. — Если нет, то нужно пригласить Брандта.

Лей все так же стоял в дверях спальни. При упоминании имени Брандта губы у него передернулись в нервической усмешке:

— Всякий раз, как я чувствую себя мерзавцем, у меня поднимается температура и ко мне приглашают Брандта…

— Мы можем лететь и утром, — не глядя на него, предложил Гесс.

— За последние трое суток из-за меня погибла Марго, Юнити до сих пор в шоке, а у синьоры Чиано, возможно, будет нервный срыв… Не довольно ли?

Он подошел к Гессу и положил ему на плечи руки.

— Спасибо, Руди. Но знаешь, что я тебе скажу… Я всегда боялся за Грету. А теперь… все больше… начинаю бояться за тебя.

— Чего же ты боишься? — насмешливо спросил Гесс.

Роберт собрался ответить, но резко тряхнув головой, только крепче сжал плечи Рудольфа и, слегка оттолкнув, ушел обратно в кабинет.


«23 июня 1938 года.

Берлин.

Помнишь, я однажды прямо спросил — что у тебя плохо? А ты ответила, что счастлива. С этого я и начну ответ на твое письмо.

Всего за несколько дней ты увидела столько счастливых немцев — счастливых на фоне общегерманского, как ты полагаешь, зла?

Но давай по порядку. Дети ходят с флажками, берлинцы украшают город… пирожки, карточки, „трудфронтовский социализм“, тебя не пустили в кино? По-моему, в этот день ты сама оказалась под обаянием увиденного, во всяком случае я не почувствовал ни тени иронии в этой части твоих впечатлений.

Первое мая — также и день рейхсвера? Солдаты в основной массе — бывшие рабочие; все рабочие — будущие солдаты. Это реальность, неприятная для женщины.

Но перелом в твоем настроении произошел, по-моему, в университетском клубе, где ты, прости меня, встала в позу, иронически прищурилась. На этот прищур позже и получила „брезгливое отвращение“ на лице Роберта, который, даже падая от усталости, обязан был сохранять для тебя счастливое выражение?

Мне иногда кажется, что ты не так хорошо знаешь Роберта, как тебе кажется. А он тебя знает. Потому и повез в Дрезден, хотя этот город у него не был запланирован.

Бедный Роберт! Он снова вынужден был от тебя защищаться, даже цитируя такого же бедного Лира, чье осознание необходимости этого „сверх“ культивировалось тысячелетье.

В своем детстве ты видела в галереях Цвингера совсем других немцев. Те же, что отдыхали на его внутреннем дворе, как ты выразилась, — „в дешевом балагане“, прежде даже названия такого не слышали. Грета, подумай: во времена твоего детства и моей молодости услышать „глюкауф“ возле „купальни нимф“?!

А куда все-таки подевались те „наши“, которых ты девочкой здесь встречала? Я тебе отвечу — никуда. Просто они стали больше работать.

Почему скучал Роберт? Что с ним происходит? Грета, я тебе только брат, но и до меня рикошетом долетают эти постоянные залпы из тыла. Каково же твоему мужу?

Я рад, что ты занимаешься сейчас реальным делом. С реальным делом удобнее жить в реальности, так же как с флажками ходить по твердому.

И последнее. Мне кажется, даже на долгую человеческую жизнь выпадает всего несколько лет (а то и дней) покоя и радости. Однако на долю каждого ли поколения выпадают такие годы? И каждый ли народ, заглушая недовольных, может воскликнуть голосом фрау Миллер: „Мы никогда так не жили!“

Ты спросишь: а что потом? Возможно, и ничего хорошего. Но это ведь не новость для миллионов таких фрау. Ничего хорошего не было в их жизни тысячелетье. Но мы должны были попытаться.

Твой брат Рудольф».


Это письмо передал Маргарите адъютант Гесса Лейтген. И все же впечатление у нее осталось такое, как будто Рудольф писал не вполне свободно, и она ждала второго письма. Хотя… по сути, брат ей ответил.


Бергхоф был пуст, тих и удобен для серьезной работы. В распоряжении Маргариты имелся обширный справочный материал и возможность быстро получить все необходимые данные. Но с первых же дней ее охватило какое-то странное чувство. Оно было, по-видимому, сродни тому, на которое однажды, в этой самой «фонарной» гостиной пожаловался ей Гитлер. «Не могу подолгу оставаться на одном месте, — сказал он. — Вот Сталин сидит в Кремле, и это хорошо: народ всегда знает, где вождь. А меня вечно куда-то носит».

В этой шутке была правда. Маргарита не знала, что двигало Адольфом, заставляя его постоянно перемещаться по Германии, но ее саму словно выталкивало.

Таким образом, поработав две недели, ознакомившись с новой образовательной системой, ее общим смыслом и целями, Маргарита ощутила себя в пучине такого безнадежного хаоса, что впору было устроить во дворе Бергхофа большой костер из новых немецких учебников и собственных пустых надежд, а после сбежать куда-нибудь. Она заставила себя начать со второго и попросила у Бернхарда Руста, министра по делам науки, образования и культуры, разрешения посетить несколько специальных летних лагерей для учителей начальных школ. Руст, конечно, такое разрешение дал и сам любезно вызвался сопровождать ее.

Еще неделю под присмотром министра и в обществе энергичной Гертруды Шольц Маргарита наблюдала, как учителя и учительницы ходят с песнями строем, слушают лекции по истории нацистского движения с обилием цитат, авторство которых всякий раз повергало ее в шок. Начальник одного из лагерей, узнав от Руста имя высокой гостьи, особенно усердствовал по части высказываний доктора Лея:

«Уличный дворник одним взмахом сметает в сточную канаву тысячи микробов. Ученый же гордится собой, открыв лишь одного-единственного микроба за всю жизнь».

Маргарита всматривалась в лица слушавших. Были и тупые лица, и бездумно блестящие глаза… Но были и скрытые усмешки, и откровенное возмущение, и сердитые реплики на ухо соседу, о смысле которых она догадывалась.


Один из лагерей счастливо оказался всего в пятидесяти милях от Рейхольдсгрюна, имения родителей, и Маргарита решила заехать туда на пару дней, пригласив с собою и Гертруду Шольц.

Они приехали под вечер. Но дом был тих; прислуга ходила в мягких кожаных тапочках. Маргарита не успела испугаться: двойняшки скатились к ней по лестнице — загорелые, румяные, почти одного роста (Генрих начал усиленно догонять сестру). Спустилась улыбающаяся мать, вышел отец. Все выглядели здоровыми и довольными.

— Как замечательно, что ты смогла приехать, такая удача, — говорила мама. — Пойдем, я тебе сразу кое-что покажу.

Мать подвела ее к одной из дверей и приоткрыла створку. Грета увидела смуглые плечи и взлохмаченную голову уткнувшегося в подушки мужа. Такая поза обычно означала у него спокойный и крепкий сон.

— Он приехал вчера, с высокой температурой, сказал, что две недели не может от нее избавиться. Но сегодня утром, мне показалось, ему получше. Дети немного огорчены — Роберт запретил им к себе подходить, на всякий случай. Он мне признался, что очень по тебе скучает, но… не смеет нарушать твое творческое уединение. А ты сама приехала. Такая радость для всех!

Маргарита и сама была рада до слез. Хорошее самочувствие отца и мамы, веселые мордашки детей, спокойные голоса Рудольфа и Эльзы по телефону, близость Роберта — все это наполняло жизнь энергией, светом, надеждами…


На ужин Фридрих Гесс пригласил своего старого управляющего с женой и двумя сыновьями; с младшим из них, десятилетним Давидом, очень подружился Генрих.

Эту семью Гессы знали больше тридцати лет. Оба сына Рувима и Мирры Глюк родились в Рейхольдсгрюне и росли на глазах у старших Гессов и их собственных детей. Семьи были очень дружны. Глюки содержали огромное поместье Гессов в превосходном состоянии; Гессы покровительствовали сыновьям Глюков. Только благодаря вмешательству Рудольфа старшему, двадцатилетнему Соломону, удалось продолжить образование в Боннском университете, а младшему, Давиду, — в элитной школе. Правда, в этом году Давида пришлось все же оттуда забрать из-за отчуждения одноклассников, и теперь его учили дома.

Общительный, открытый мальчик очень обрадовался приезду подросшего Генриха, и дети сошлись настолько, что Маргарита с первых фраз сына, с первых же его обращенных на Давида взглядов, почувствовала, что у Генриха, кроме близких, появился и еще кто-то, кому отдана часть его души.

О таком друге для своего сына она и мечтала. Добрый, вдумчивый, совестливый, одаренный богатым воображением, физически крепкий и… просто очень славный мальчишка, которого она сама знала с пеленок, сама когда-то кормила из рожка, учила плавать и ездить верхом на пони и к которому очень привязалась, как привязываются к предвестникам будущих собственных детей.

Порадовала Маргариту и Трудль Шольц, которая в Рейхольдсгрюне сделалась такой милой и домашней, что родители с трудом поверили, когда дочь перечислила им все чины и звания этой фройлейн-босс, умеющей держать в кулачке свой гигантский, беспокойный и властолюбивый мужской штат.

Все вместе они провели приятный вечер. С широкой веранды открывался «пейзаж с Полифемом», как когда-то в шутку окрестил его Рудольф: две невысокие, сероватые, подсвеченные заходящим солнцем горы, у подножья которых лукавые фавны, конечно, стерегут зазевавшихся купальщиц и происходят еще какие-нибудь странноватые, но такие земные чудеса.

Сколько раз в детстве Маргарита рисовала эти горы под матовым, со стальным отливом небом, но посадить на одну из вершин одноглазого циклопа долго побаивалась. И все-таки решилась. Не срисовала его у Пуссена, а придумала сама — в общем обыкновенного на вид человека, только сильно увеличенного. И той же ночью ей приснилось, будто этот Полифем оживает и вот-вот усядется на их милую, уютную гору, где столько исхожено тропинок и растут такие красивые цветы. Маргарита на всю жизнь запомнила, как вскочила ночью с постели, развела серую краску засохшей кисточкой и замазала Полифема. А наутро, рассмотрев картинку, не нашла даже контуров чудовища — одно прямоугольное серое пятно. Увы! С тех пор она твердо знала, что Полифем никуда не делся, а всего лишь заперт за серой дверью, а замок — ее собственная воля, которая не должна ослабеть. И что Полифем всегда надеется когда-нибудь усесться на ее любимую гору, и тогда все вокруг забудут, в каком веке они живут, и из-за множества серых дверей разбегутся на свет рогатые фавны, козлоногие сатиры, выползут гидры, разлетятся ядовитые ветры и глянет в глаза жалкому человеку бессмертная Горгона Медуза.

…Маргарита почувствовала, как ее осторожно погладили по плечу. Мать стояла рядом и смотрела тревожно-вопросительно.

— Все пошли прогуляться по саду, — сказала она. — Ани звала тебя, но ты не ответила. Ты уже полчаса стоишь так.

— Просто вспомнила свои детские страхи.

Грета улыбнулась. Но мать заметила у нее такой же непонятный, уходящий в себя взгляд, какой поймала недавно у старшего сына, когда он так же глядел отсюда на знакомый с детства пейзаж.

Перед сном Маргарита зашла к Роберту, заранее зная, что ей не следует этого делать. Всякий раз, заставая его спящим, она обманывала себя, что сможет от него уйти. Она и теперь только поправила ему неловко подвернутую руку и поцеловала в мокрый висок.

И как всегда, от первого же прикосновенья, начало наползать что-то, обтекая сзади, сгущая, концентрируя перед глазами нежный, почти осязаемый свет, в котором растворялись предметы. Поэтические мгновенья, пересчитанные ударами сердца… И прямо к нему, к ее сердцу, уже тянется его рука — горячая, властная, нетерпеливая.

…Наслаждение билось и трепетало в мозгу… Только с ней, со своею Маргаритой, он вновь ощущал себя целым, каким и пришел в этот мир и каким хотел бы из него выйти.

…Ей показалось, что он снова задремал, и она приподнялась тихонько, но он, мягко обвив рукой талию, уложил ее на себя, затем подтянув, усадил, как часто делал, не желая отпускать во время необходимой передышки.

— В этой позе я рискую, — напомнила Маргарита.

— Если захочешь еще детей, скажешь, а пока не думай ни о чем и не бойся.

Она знала, что верить нельзя, но верила, за столько лет ни разу не уловив, как ему это удается.

За годы близости они узнали друг друга настолько, что это оставалось для нее единственным секретом, который он не позволял ей разгадать.

У нее тоже был секрет — совсем особый способ доставить ему внезапное острое наслаждение, от которого он на мгновение терял ощущение себя и окружающего, будто проваливался в бездну, откуда затем вновь с болью выныривал. В такие моменты он делался беззащитен, как новорожденный. Этим способом она даже могла бы воспользоваться как орудием, если бы ей вдруг понадобилась эта минута физической власти над ним.


Уже рассвело, когда он кротко поинтересовался, не устала ли его девочка.

— Собираешься проспать еще сутки? — ответила Маргарита. — Но я завтра уезжаю.

— Тем более стоит провести этот день в постели.

— Тогда без меня. — Она наконец встала и раздвинула шторы.

— Ну, и что же ты пишешь? — спросил Роберт, потягиваясь. — Философия, риторика, греческий и латинский языки?

— Пока — французский и английский. Игровой курс для малышей. Программа «погружения» для старшеклассников.

— Грета! — Лей приподнялся на локте. — Ты видела наши школы?! Во что там «погружают» пятнадцатилетних?!

— В дерьмо!!!

На столике в изголовье постели зазвонил телефон. Роберт взял трубку и слушал минуты три. Маргарита собралась выйти, но он жестом велел ей задержаться.

— Я сейчас передам трубку жене, — сказал он. — Пожалуйста, повторите ей это сами.

Звонил Гиммлер. Маргарита выслушала, поблагодарила. Гиммлер предупреждал о необходимости усилить охрану. Сегодняшней ночью сразу в семи городах Германии совершены диверсии; погибли несколько человек. «Постарайтесь повлиять на вашего мужа, — добавил он. — Народная любовь не сможет защитить его при определенных обстоятельствах. Я бы настаивал, чтобы он на время прервал поездку, но он ведь не послушает».


— Гиммлер пришлет сюда своих парней, и они пока при тебе останутся, — сказал ей Роберт, доставая полотенце. — И не вздумай возражать! Он всерьез за тебя опасается.

— Мы могли бы остаться на несколько дней… — начала Маргарита.

Роберт поморщился.

— Успокойся, мне ничего не грозит. Гиммлер — перестраховщик.

— Тогда для чего мне такая охрана?

— Она тебе не помешает.

Когда он вернулся после ванной, Маргарита сидела на постели, опершись локтями в колени и подбородком о ладонь. О, эта поза огорченных упрямиц!

— Грета! Одним из объектов покушения стала женщина.

— Я не буду ходить и ездить по Германии с охраной СС!

Теперь она уставилась взглядом в его живот. Роберт отвернулся, поискал рубашку. Маргарита встала и, открыв шкаф, спросила, какую ему. Он пожал плечами, что означало: «Все равно. Сегодня я не уеду». Перебрав несколько пакетов, она распечатала светлую в полоску.

Каждый раз, как она твердо говорила «нет», которое, конечно, им не бывало принято, следовал ее отъезд из Германии.

Роберт надел рубашку, застегнув внизу не на ту пуговицу.

— Я вернусь в Бергхоф, — тихо сказала Маргарита, — и подожду тебя там.

Он кивнул.

— Какой мне надеть г-галстук?

Она выбрала ему галстук, крепко сцепив зубы. Нужно было успокоиться.

— Эта женщина ранена? — спросила она, уже переведя дыхание.

— Нет, она не пострадала.

— А кто она?

— Эльза Кох, жена начальника Бухенвальда.

— Что это — Бухенвальд?

— Г-город.

Маргарита подошла, чтобы завязать ему галстук. Их обычная процедура… Сейчас он успокоится.


Генрих Гиммлер вызвал из Австрии сотрудника СД Отто Скорцени — командира одного из лучших спецотрядов, австрийца по национальности, с университетским образованием.

Последнее обстоятельство было важно: Гиммлер всегда давал Скорцени особые задания. На этот раз тот должен был отвечать за безопасность всего одной молодой женщины — преданной жены, заботливой матери… Любимица фюрера, сестра и жена верховных вождей рейха, она, безусловно, могла представлять желанный объект, чтобы выплеснуть злобу, какому-нибудь террористу-неудачнику. Однако скрытый смысл поручения Гиммлера заключался в другом.

Это «другое» рейхсфюрер даже не посмел бы заключить в слова. Но запах опасности, исходящий от Маргариты Гесс (про себя он называл ее только так), щекотал ему ноздри.

Гиммлер знал Маргариту с детства, с тринадцати лет. Аккуратная, вежливая, осмотрительная, настоящая немка, никогда не сующая нос в мужские дела, скорее, пассивная, нежели энергичная.

Пассивная… Однажды найдя нужное слово и добавив к нему другое, Гиммлер определил для себя суть опасности: пассивное сопротивленье.

Какую опасность оно могло собой представлять? И не смешно ли… Да нет, не очень, если учесть, что рядом Рудольф Гесс — эта «вещь в себе», и Эльза Гесс — под стать мужу, Роберт Лей — «патрон другого калибра», Альбрехт Хаусхофер — просто враг, Юнити Митфорд — валькирия… Все это были люди, впущенные в сердце Адольфа Гитлера.

И самая стойкая, самая последовательная среди них — тихоня Маргарита.

Объяснять подобные тонкости Скорцени Гиммлер, конечно, не стал бы и потому сформулировал задание так: «По мере обеспечения личной безопасности фрау Лей вам надлежит подробно фиксировать все возникающие и известные вам обстоятельства (также и словесные), держа все в абсолютной секретности и передавая ежемесячные отчеты лично мне». Это означало — собирать «активное досье». «Пассивные досье» (или Центральная картотека) аппарат Гиммлера собирал давно и на всех, но «активные» до сих пор означали или громкое смещение с должности, или ликвидацию.

Были ли у Гиммлера опасения, что Маргарита заметит чересчур пристальное внимание к себе? Эльза Гесс недавно прислала ему следующее замечательное письмо:


«Самый уважаемый из всех полицай-президентов!

У вас весьма похвальная привычка следить за происками врагов отечества, например, с помощью телефона. Но почему вы, глубокоуважаемый король всех сыщиков, распространяете слежку на разговоры жен бравых министров, благодаря чему их домашние слышат по телефону сплошной треск? Может быть, стоило бы вашим чиновникам прекратить подслушивание, хотя бы тогда, когда речь идет о рецептах рождественских коржиков, или во время абсолютно невинной беседы с больной матушкой??! Если же по каким-то причинам, не постижимым для простой смертной, неискушенной супруги министра, такое подслушивание совершенно необходимо, то, может быть, его можно было бы проводить как-то более незаметно? Разговоры по телефону превратились для нас в мучение, так как, когда нас подключают к сети подслушивания, мы слышим одни лишь помехи. И только когда супруга министра начинает пользоваться выражениями, которые она, собственно говоря, не должна была бы знать, наши чиновники прекращают свое дурацкое дело. Повторяю, разговоры мои касались рецептов печенья, здоровья и прочих невинных вещей, которые отчего-то так интересуют ваших сотрудников. Но шутки в сторону, милый господин Гиммлер, может быть, вовсе не вы тот злодей, который отравляет нам жизнь. Тогда прошу выяснить, кто же в этом повинен? Покорнейше прошу также, чтобы нас не охраняли постоянно, иными словами, не охраняли круглые сутки — от этого можно сойти с ума.

С сердечным приветом всей вашей семье от нашей семьи. В скором времени ждем вас с супругой в гости.

Эльза Гесс».


Мило, не правда ли? Деликатная фрау Гесс обращалась лично к нему, Гиммлеру, однако кто-то (не Борман ли?) позаботился о том, чтобы раздражение жены заместителя фюрера дошло до самого фюрера, и тот немедленно запретил «беспокоить женщин».


Чтобы поскорей оправдаться перед фюрером в мелочах, Гиммлер усилил активность в главном, что сейчас больше всего волновало Гитлера, — в подготовке почвы для вторжения в Чехословакию. В результате судетские немцы, под руководством Конрада Генлейна, этим летом настолько «оживились», что впору было переносить час «Н» на более ранние сроки. Агенты СС устраивали на территории Чехословакии военные учения «генлейновцев» уже не только ночами, но среди белого дня. Сотни «генлейновцев» проходили обучение в тренировочных лагерях СС и готовили себя к «великой осени».

Гиммлер сделал фюреру и еще приятное: установил личный контакт с Квислингом, лидером национал-социалистов и министром обороны Норвегии, и открыто поставил перед ним задачу — готовить страну к оккупации. И за это удостоился наконец долгожданной похвалы.

«Отлично, — сказал фюрер, — Квислинг — дельный малый. Но Розенберг пять лет жует с ним сопли. Берите это дело в свои руки, Генрих. Ваше руководство — всегда залог».


Пока фюрер наслаждался музыкой на Вагнеровском фестивале в Байройте и вместе с Тодтом любовался модернизированными укреплениями Западного вала, Гиммлер трудился без передышки. Как, впрочем, и Борман. Тот готовил вместе с Рудольфом Шмеером партийный съезд «Великая Германия» и писал варианты речей фюрера (по конспектам Гесса) — на выбор и на любой случай…

На этом съезде, который начнется в Нюрнберге 11 сентября, Гитлер объявит о правах Германии на Судеты.


Все лето простояло сухим и жарким, и только в последние дни раньше обычного подул особенный «мюнхенский» ветер (фен), раздевающий закутанные в туманы Альпы и плохо действующий на нервную систему чувствительных к нему людей.

Сверхчувствительным к фену всегда был Гитлер. Но уехать из Мюнхена он сейчас не мог.

Фюрер часами лежал с головной болью и жаловался Гессу на то, что ему необходимо кого-нибудь «прибить».

— Ты просто нервничаешь, как перед венской операцией, — объяснял Гесс. — К тому же этот ветерок…

Фен феном, а дела в те дни складывались на редкость противно. Обвиненный в гомосексуализме генерал-полковник Вернер фон Фрич потребовал суда чести и с блеском выиграл его. Все обвинения с бывшего командующего сухопутными войсками были сняты. Рундштедт, как старший офицер, потребовал от фюрера публичной реабилитации генерала.

— Теперь я понял, кого мне хотелось прибить, — ругался Гитлер. — Геринга! Я еще в январе знал, что он мне подсунул липу. Как и с Бломбергом. Берется не за свое дело!

Гесс угрюмо молчал. Напоминать сейчас о том, как той зимой Адольф фактически устранил его от дел, ему не хотелось. Гитлер просто выпускал пар. Тем не менее когда тот запальчиво объявил, что никакой публичной реабилитации не допустит, Рудольф твердо возразил, что на этот раз дело замять не удастся.

Гитлер бегал по кабинету, хватал какие-то предметы со стола, садился, переставлял что-то… При Гессе он не позволял себе брани, но вся она была сейчас написана у него на лице.

Поладили на том, что фюрер соберет высших офицеров и на закрытой встрече объявит о реабилитации Фрича и восстановлении его в армии.

Уступив Гессу, Гитлер, как обычно, сник. Он сел на диван и сказал Рудольфу, что если тот желает сегодня все решать сам, то — пожалуйста, он даже очень этому рад.

— Вон у меня лежит заявление Магды Геббельс о разводе и ее объяснение причин, — усмехнулся он. — Говори, что делать, я заранее согласен с тобой.

— Это их дело — Йозефа и Магды, — ответил Гесс.

— А скандал на всю страну с развалом образцовой семьи и связью с неполноценной — чье дело?!

— Попробуй их помирить. Сразу после съезда, — предложил Рудольф. — Но этим стоит и ограничиться.

— А чем «ограничиться» в случае с обидой Геринга? Полюбуйся — три папки компромата на Штрайхера! Передал мне лично. Здесь такое! Ты полистай, полистай!

Гесс полистал. Первая папка — материалы о присвоении собственности, примерно на двадцать миллионов марок. Вторая — факты об избиении заключенных Нюрнбергской тюрьмы хлыстом из носорожьей кожи, о появлении в своей штаб-квартире в пляжных трусах, о скандалах с любовницами, изнасилованиях, пристрастии к порнографии… В третью Гесс не стал глядеть.

— Геринг требует стереть Штрайхера в порошок, — подытожил Гитлер.

— Предоставь ему сделать это собственноручно, — ответил Гесс и вынес папки из кабинета.

— Ты хорошо сделал, Руди, я очень благодарен тебе, — усмехнулся Гитлер. — Но если следовать по такому пути, то придется завести особого адъютанта, который станет бегать туда-сюда и выносить от меня проблемы. Которые потом все равно заползут обратно.

В дверь тихо постучали. Это был Альберт Борман; он держал в руке телефонную трубку:

— Мой фюрер, покушение. На заводе Боша. Только что… Звонит рейхсфюрер.

— Кто? — резко спросил Гитлер.

— Доктор Лей.

Гитлер выхватил у него трубку:

— Что? Говорите! Ранен… жив?

Взглянув на побледневшего Рудольфа, быстро кивнул ему:

— Жив. Гиммлер больше ничего не знает.


Металлургический завод Боша был последним пунктом летней инспекции вождя ГТФ — образцовое предприятие, на которое всегда возили гостей, чтобы продемонстрировать лучшие достижения «нового порядка». Завод был показательным и с точки зрения безопасности: именно на нем гиммлеровская тактика «правильных доносов» внедрялась с особой тщательностью.

Сейчас вся территория предприятия была оцеплена двойным кордоном СС, хотя никто еще не был арестован. По обилию эсэсовских чинов и настроению самого рейхсфюрера было ясно, что именно на этом образцовом заводе Гиммлер принял версию покушения как единственную, сразу уверовав в нее.

Одновременно с Гитлером и Гессом к заводу подъехал и сам Карл Бош, ничего не понимающий, расстроенный.

Председатель Наблюдательного совета «ИГ Фарбен»[14], один из финансовых столпов режима, отказывался верить в покушение, называя произошедшее «недоразумением».

— Я знаю здесь каждого сталевара, каждого помощника сталевара… Я с каждым отливщиком дважды в месяц здороваюсь за руку, — говорил он. — Я знаю, чем живут эти люди, как они принимают перемены и как относятся к Лею. Нет, они не могли причинить ему зла!

Наивный лепет доктора философии и лауреата Нобелевской премии по химии (1931 года) только раздражал рейхсфюрера. Гитлер, похоже, тоже не верил. Гесса интересовало только состояние пострадавшего.

Лея уже увезли в клинику Брандта на рентген. Оказалось, что у него серьезная травма обеих ног.

В машине, по пути к Брандту, Гитлер задумался над этим фактом и высказал Гессу свое недоумение: если, как стало известно, не было ни взрыва, ни выстрелов, то — несколько странное повреждение при покушении.

Сам Брандт был занят с пострадавшим; свита рейхсляйтера ожидала результатов. Здесь наконец Гитлер и Гесс узнали, что же произошло или как по крайней мере это выглядело.

Проходя по одному из цехов, Лей, как обычно, разговаривал с рабочими, осматривал станки. От сопровождающих его чиновников своего аппарата он всегда требовал, чтобы они не толклись без толку вокруг и не мешали ему, а, разойдясь по объекту, тоже разговаривали с людьми. Те так и делали, время от времени опять собираясь вокруг шефа.

Находившиеся неподалеку от Лея видели, как он неожиданно, сильно вздрогнув, замер на несколько мгновений, а затем упал на руки успевших подхватить его сотрудников. Никто ничего не понял. Кто-то крикнул, что нужен лед, кто-то поднял с пола стальную отливку в виде толстого стального прута, говоря, что ею рейхсляйтера только что ударило по обеим ногам, кто-то крикнул о покушении… Состояние самого Лея было ужасное: весь белый, в холодном поту, он корчился от боли, не в состоянии выговорить ни слова.

Один из сотрудников, негласно выполняющий роль телохранителя, имел при себе лекарства, шприцы и ампулы с обезболивающим. Он сделал Лею укол, и того почти без сознания увезли в клинику Карла Брандта. После чего началась свистопляска: подоспели СС во главе с самим рейхсфюрером, имевшим серьезные намерения.

Выслушав, Гитлер в недоумении посмотрел на Гесса; тот тоже не понимал, откуда, например, взялся стальной прут. Оказалось, что такие отливки иногда вылетали из тисков, поэтому техника безопасности запрещала ходить и стоять в определенных местах. Гитлер и Гесс снова переглянулись.

— Так, может быть… — начал Гесс. Он не успел договорить; вышел Брандт, как будто даже веселый, и сообщил, что у Лея на редкость прочные кости: при таком ударе — ни переломов, ни трещин.

— Что же все-таки с ним? — недоумевал Гитлер.

— Чертовски не повезло, — вздохнул Брандт. — Я знаю два рода боли, которые почти невозможно вытерпеть, поскольку они не отключают сознания — проникающее ранение в живот и такой вот удар по костям голени.

— Он в сознании? — спросил Рудольф.

— Да, в полном. Пишет объяснение случившегося. Но это ненадолго… Боль вот-вот вернется, а он отказывается от уколов.

Гитлер, Гесс и Бош вошли к Лею, который быстро писал что-то, лежа на спине; лист бумаги держал перед ним ассистент Брандта. Он сразу попросил Гесса и Боша своими подписями засвидетельствовать, что он дает показания в здравом уме и твердой памяти. «Иначе на Гиммлера не подействует», — добавил он.

— Я же говорил, что это недоразумение, несчастный случай! — воскликнул Бош.

— Роберт, что с вами произошло? — спросил Гитлер. — Если вы можете говорить и помните…

— Могу и помню, — кивнул Лей. — Только, пожалуйста, прежде подпишите и отправьте Гиммлеру, пока еще не поздно дать задний ход. А я… просто болван, — продолжал он, когда его просьбу выполнили. — Мне сто раз было сказано, где нельзя стоять, а я… Вот и получил. — Он облизнул искусанные в кровь губы и повернулся к Бошу. — А что, уже началось?

— Я сейчас же вернусь на завод, — кивнул тот. — Я надеюсь, все уладится.

Когда они на несколько минут остались втроем, Лей прямо посмотрел на фюрера. Самочувствие у него, как и предупреждал Брандт, ухудшалось на глазах: на лбу выступил обильный пот, дыхание становилось прерывистым.

— Я знаю, что Гиммлер перед съездом искал случай для общенациональной истерики по типу «бухаринского дела». Но пусть работает с кем-нибудь другим. А я… не хочу. Не хочу!

Гитлер молчал. Случай и впрямь был удобный, словно приготовленный на заказ, и это «не хочу» выглядело, как каприз.

А Гитлер капризов не любил.

Сухо кивнув Лею, фюрер повернулся к дверям, в которых тотчас же появился Брандт. Выходя, Гесс почувствовал спиной взгляд Лея.

Гесс проводил Гитлера до машины. Поняв, что Рудольф хочет остаться, Гитлер поджал губы. Это выражение на его лице было хорошо знакомо всем, имевшим возможность наблюдать фюрера в повседневности. Лицо словно леденело изнутри; в серо-голубых глазах — льдины, губы заморожены. «Абсолютный холод», — сказал о таком Адольфе покойный Грегор Штрассер.

Гитлер уехал. Гесс возвратился в палату. Лей по-прежнему отказывался от обезболивающих. Брандт сказал, что он потребовал телефон.

— Я не вполне понимаю, что происходит, — сказал Брандт Гессу. — Но такие нагрузки на сердце недопустимы. Нельзя ли как-то пойти ему навстречу или… хотя бы сделать вид?

«Сделать вид», что общенациональная истерика отменяется, было невозможно: у Лея имелись надежные осведомители.

— Что тебе так претит? — спросил Гесс Роберта, который лежал, закрыв руками лицо. — У Гиммлера есть реальные заговорщики, конкретное дело. Там все чисто — он поклялся. Он всего лишь, как бы это сказать, выстроит драматургию, задаст единство времени и места, украсит сюжет твоей яркой личностью…

— Иди на х…, — отчетливо произнес Лей.

Гесс вышел. Спустившись вниз, посидел в машине. В животе началась знакомая режущая боль. Шофер сразу заметил его состояние, и вскоре к нему в машину подсел Брандт. Откинув сиденье, он велел Рудольфу лечь на спину и расслабиться. Он понимал что сейчас волнует Гесса, и, не дожидаясь вопроса, пересказал ему, как Лей только что объяснил свое упрямство. Оказывается, согласием не то с Марксом, не то с Энгельсом, а точнее собственным нежеланием «повторять историю в виде фарса».

— Как это понимать? — морщась, спросил Гесс.

— Он сказал, что несколько лет назад из него уже сделали шута на глазах одиннадцатилетнего сына, а теперь, послезавтра, мальчику восемнадцать.

Гесс сразу вспомнил «франкфуртскую авантюру»[15] 1931 года и обстоятельства, о которых говорил Лей. Вспомнил и то, что завтра все шестеро детей Роберта приезжают в Мюнхен на день рождения их старшего брата Вальтера. Приедет и Маргарита.

Ну что тут делать?! Пытаться объяснять Адольфу? Нет. Гиммлеру? Но Гиммлер не свободен в принятии решения, в отношении которого фюрер выразил свою волю. Решение придется принимать самому.

— Карл, пожалуйста, передайте Роберту, что я его понял. Я все отменю, — попросил Гесс.

Отъехав немного от клиники в сторону Коричневого дома, он вышел на набережную и минут двадцать стоял, подставив лицо фену. Боль в животе не мешала. Голова работала четко.


Через час оцепление СС было снято; борзописцы, уже заряженные Гиммлером, отосланы по редакциям; сам рейхсфюрер поехал в свою штаб-квартиру дожидаться обещанного ему Гессом звонка фюрера. Гиммлер с досадой и раздражением, но твердо отменил все мероприятия. Он знал, что снайперская винтовка по имени Рудольф Гесс, красующаяся на партийном фасаде, если раз в год все же стреляет, то не промахивается.

Гесс в молодости сочинял пьесы. Но поскольку времени у него всегда не хватало, он щедро раздаривал сюжеты желающим. На один из таких сюжетов Альбрехт Хаусхофер написал пьесу, много лет идущую на Бродвее.

После разговора с Гиммлером Рудольф, взяв с собой свою старшую секретаршу Хильду Фат, поехал к Юнити, у которой очень кстати застал Герду Троост, и живописал дамам сцену на заводе. Гитлер еще должен был находиться в Коричневом доме, туда все четверо и отправились. Там Гесс, собрав внушительную аудиторию, рассказал о страданиях бедного Роберта, вызвав слезы на глазах многочисленных секретарш. Все общество находилось сейчас в Сенаторском зале, где на стене, рядом с портретом Фридриха Великого, уже семь лет висела придуманная Гессом для фюрера надпись: «В этом движении ничего не произойдет, за исключением того, чего хочу я». Через Сенаторский зал Гитлер обычно проходил после совещаний с военными.

Фюрер появился. И сразу попал в странную, непривычную, наэлектризованную сочувствием и женским беспокойством атмосферу. Это был первый акт пьесы.

Второй, как и рассчитывал Гесс, сыграли три эмоциональные дамы, не знавшие, что Адольф уже побывал в клинике Брандта, и собиравшиеся туда с ним отправиться. Особенно выразительна была Юнити, в глазах которой всеми оттенками переливалась живая боль. Эти глаза на Адольфа почти не глядели.

Когда дамы уехали, Гитлер уже заметно помрачнел, хотя после совещания вышел в приподнятом настроении. И Гесс сразу перешел к эпилогу.

— Я только что еще раз убедился в том, что в центре общенационального напряжения может стоять только один человек, — твердо произнес он. — Любому другому это противопоказано. Как и нации в целом.

Гитлер, брезгливо щурясь, глядел в пол. Несколько раз он выдыхал воздух, передергивал плечами, наконец громко фыркнул:

— Ты сегодня определенно все решаешь сам! Держу пари, ты уже отдал приказ Гиммлеру!

— Гиммлер ждет твоего звонка.

Гитлер снова возмущенно фыркнул:

— Ну, Руди! Мне, что ли, не жаль этого мазохиста? Кстати, как он там? Как и ты, считает меня бессердечным?

— Не знаю, что он считает! Он послал меня на х…!

— Что-о??!.. Все-таки ему здорово досталось. Придет в себя, извинится, конечно.

— Нужно мне его извинение!

— Ладно… я вас помирю. — Гитлер прошелся по залу. — Позвони Гиммлеру сам. Скажи, чтобы действовал… по своему усмотрению.

Фюрера ждало очередное совещание. Мартин Борман уже дважды обозначился в полуоткрытых дверях. Когда Гитлер ушел, Гесс позвонил Гиммлеру, потом — Отто Дитриху, имперскому пресс-секретарю, и приказал информацию о несчастном случае с Леем дать в утренних газетах «максимально сдержанно». И наконец уехал, но не домой, а к Альбрехту Хаусхоферу, который работал сейчас в Мюнхене. Эльза с Буцем приедут только завтра, а дома без них была тоска…


Альбрехт только что закончил новую пьесу и искал для нее название. Кровожадный и распутный римский диктатор Луций Корнелий Сулла представал в ней отнюдь не в античном величии своих монументальных пороков, а скорее в конкретном противоречии природных талантов и вынужденности, обреченности творить из них зло.

Удобно устроившись в кабинете Карла Хаусхофера, их любимой еще с университетских лет комнате в доме, друзья с удовольствием перечитывали пьесу, местами по ролям, и Рудольф предложил назвать ее просто «Сулла» — именем самого страшного из всех диктаторов в истории человечества. Взяв рукопись, он перевернул несколько листов, чтобы заглянуть в финал, и нечаянно выронил на колени фотографию девушки в светлом платье — невесты Альбрехта, с которой, похоже, что-то у того разладилось.

Рудольф еще недавно так радовался за друга, но теперь, из деликатности, не решался спросить — что же все-таки случилось. Он видел Альбрехта и Ингу вместе и ему показалось, что эта девушка просто создана для Альбрехта, достойна его.

Альбрехт взял фотографию и положил ее на стол.


Рудольф проснулся в полдень и увидел сидящую на краешке постели Маргариту. Поцеловав его, она спросила, как он себя чувствует, — если ничего, то канцлер просил его быть в два на встрече с Генлейном, и еще: приехали итальянцы… По ее сосредоточенности он понял, что сестру что-то сильно тревожит и это «что-то» рядом с ним. Когда она принесла ему кофе, он спросил, как Роберт? «Терпит», — был короткий ответ. Он спросил, что ее еще беспокоит. Ее глаза, с годами приобретающие зеленоватый оттенок, ловили каждое его движенье, надеясь поймать взгляд.

— Руди, я сегодня утром принимала у нас дома Гайду. Они с Робертом говорили при мне… Руди, это… война?

— Из-за чехов войны не будет, — резко ответил Гесс.

— Но у них с русскими договор!

— Румыния и Польша Красную Армию к чехословацким границам не пропустят. Успокойся.

Грета продолжала ловить его взгляд. Он невольно подумал, как, должно быть, этими глазищами она изводит Лея.

— Твоему Буцу скоро год, моим по восемь… Но Вальтеру, первенцу Роберта, завтра восемнадцать. Руди!..

— Грета! Достаточно! По пути я заеду к вам, мне нужно кое-что сказать Роберту.

В дороге они молчали. Дома Маргарита проводила брата к кабинету, сказав, что Роберт лежит там и у него итальянцы.

Но в кабинете было подозрительно тихо. Вместо итальянцев и Лея Рудольф нашел на подушке записку: «Уехал по делам. Целую». Интересно, как это выглядело? «Фольксваген» ему к постели подали, что ли?

Гесс взял записку и на обороте написал: «Для ф. я там, куда ты меня послал». Он попросил сестру передать это Лею при первой же возможности и проследить, чтобы он сжег листок, или сжечь самой.

Расстроенная, непривычно рассеянная Маргарита вышла проводить его. Ее взгляд до последнего цеплялся за брата, но Рудольф слишком торопился, да и чем успокоить женщину, которая, вернувшись после временного отсутствия, обнаруживает под своим домом только что выстроенное бомбоубежище?!


Впервые после Берлинской Олимпиады 1936 года все дети Роберта Лея собрались в его мюнхенской резиденции в день восемнадцатилетия старшего сына Вальтера.

Утром юношу принял в своей резиденции фюрер. Днем начали собираться приглашенные; основную массу составили друзья Вальтера по Университету. Предполагалось, что старшее поколение, поздравив мальчика, затем удалится на другую половину дома, оставив молодежь порезвиться вволю.

Однако поздравления старших затянулись: оказалось, что молодые люди отнюдь не стремятся поскорей отделаться от взрослых, скорее наоборот.

Всех интриговало беспокойство самого хозяина: среди общего оживления он вдруг оставлял гостей и, извинившись, уходил, чтобы переждать приступ боли и немного прийти в себя. Газеты второй день обсуждали технику безопасности на промышленных предприятиях рейха, из-за пренебрежения которой и сам вождь ГТФ получил «легкий ушиб» ноги.

С этим «легким ушибом» Роберт вчера полдня сопровождал амбициозных итальянцев, а сегодня принимал гостей и старался не испортить детям праздник. Благодарные дети, как умели, выручали отца, выдумывая несущестующие визиты и телефонные звонки.

Эльзу до слез тронуло, как все шестеро, забывая о развлечениях, стремились побыть с отцом в те получасовые паузы, когда он вынужден был лежать у себя в спальне. Дети установили очередь на это право и честно ее придерживались, но Эльза заметила, что младшие несколько раз уступали свой черед Роберу.

Эльза невольно, с совершенно новым для себя чувством, взглянула в этот вечер на своего резвого, лопочущего первые слова, всем улыбающегося Буца. Каким он станет, и сумеет ли она воспитать в сыне такую же нежную, чистую преданность отцу, которого он так редко видит?

Она хорошо знала первую жену Лея. Понимает ли Роберт, чем обязан этой женщине, тихо вырастившей в Кельне троих чудесных детей и сумевшей сохранить им души?

Сегодня утром Эльза звонила в Кельн, чтобы поздравить мать Вальтера, они долго разговаривали. Между прочим, Эльза узнала, что среди гостей, отправившихся в Мюнхен, есть и девушка, которая очень нравится Вальтеру.


Девушку звали Эмилия фон Рентхельд. Двадцати лет, дочь крупного франкфуртского промышленника, она привлекала к себе общее внимание самоуверенностью, решительностью, склонностью к резонерству и поучениям. Она резко выделялась среди сверстников, ведя себя так, как и подобало преуспевающей партийной функционерке. Ее старшая сестра уже тринадцать лет была замужем за генералом Карлом Вольфом[16], может быть, самым доверенным и близким к Гиммлеру человеком. Воспитанная в нацистском духе, Эмилия с тринадцати лет делала карьеру: сначала в Союзе девочек Гитлерюгенда, позже — в штабе обергит[17] «Запад». Бывший имперский руководитель молодежи доктор Рентельн еще шесть лет назад сказал о пятнадцатилетней Эмилии, что «эта девчушка по своим качествам гораздо больше подходит к руководству всем Гитлерюгендом, чем сибарит и ловелас фон Ширах».

Вот в нее-то и угораздило страстно влюбиться юного интеллектуала Вальтера Лея, ежедневно, с огромным напряжением сил, оправдывающего в глазах окружающих свою громкую и грозную фамилию.

Похоже было, что, кроме матери и Эльзы, о чувствах мальчика догадывалась разве что его сестра Элен. Эльза поняла это по пристальным презрительным взглядам, которыми девочка постоянно преследовала уверенно и умело державшуюся фройлейн Рентхельд.

Тринадцатилетняя Элен была похожа на отца не только внешне. Она была бесстрашна и бесцеремонна — качества, которые в этом возрасте неразделимы. В ее головке давно созрело намерение открыть брату глаза на неправильность его выбора!


Уже звучала музыка: в разных гостиных — разная. Но молодежь упрямо не желала отделяться. Сами собой возникающие кружки, не распадаясь, перемещались за «звездными» дамами — Юнити и Лени. Когда все общество перетекло в огромную гостиную, где по первоначальному замыслу предполагалось оставить молодежь «побеситься», туда вышел Лей. Полюбовавшись на юные, разгоряченные спорами лица, он подозвал к себе сына и нескольких его друзей и предложил послушать американские блюзы — последние записи.

Вальтер, унаследовавший от отца его музыкальные способности, играл почти на всех инструментах. Вместе с друзьями они составили подвижный джазовый оркестр, единственный оставшийся на целое гау[18] после идеологических чисток. Власти смотрели на эту джаз-банду снисходительно, как на прихоть сына Лея, и не вмешивались.

Пластинки присылала сестра Юнити — Джессика. Роберт увел детей к себе и дал послушать самое свеженькое. Вскоре к ним постучались и Элен с Робером. Комнату точно наполнили сейчас кислородом. Ребята жадно поглощали, будто пропускали через себя, поток необычных, немыслимых сочетаний, идущих из глубин чуждой, набирающей агрессию культуры.

Когда меняли пленку, у кого-то из ребят само, как выдох, вырвалось: «Здорово!»

— Да, колоритно, — согласился Лей. — Знаете, что я сейчас вспомнил? Я в девятнадцатом году сидел во французском лагере для военнопленных. Скука была смертная, жрали одни консервы… И вдруг сердобольная дамочка из Красного Креста привозит в наш лагерь целый вагон экзотических фруктов! До смерти не забуду, как беру в руки какой-то гигантский, мохнатый, рыжий шар и, в буквальном смысле, ухожу в него, погружаюсь…

— Папа, ты не находишь свое сравнение несколько… своеобразным, в части «скуки и консервов»? — улыбнулся Вальтер.

Лей рассмеялся. За ним — остальные.

— Кстати, после того, как мы слопали тот вагон, лагерь стал напоминать муравейник перед грозой — так все забегали. И это, извините, сравнение навело меня на мысль, — продолжал Роберт, — а не потанцевать ли вам? Штраус называл вальсы «музыкой для ног», а то, что вы слушали, скорее — музыка для торса. Европе придется через это пройти.

— Чтобы вернуться к музыке для души? — спросил Вальтер.

— Не сразу. Будет еще и «головная» музыка. Так как насчет танцев?.. Что тебе? — спросил он Элен, которая уже несколько раз тихонько сжимала ему руку.

— Давай уйдем, — шепнула дочь. — А то они при тебе будут стесняться.

— Конечно, уйду, — ответил Лей. — А ты позови сюда остальных ребят.


Лей ушел. Элен сначала выманила из общей гостиной всего несколько человек, «самых нормальных», как она их называла. Она сказала им, что отец хочет, чтобы они танцевали под ту музыку, которую сейчас услышат. Она сказала это так живо и непосредственно, что, не спрашивая ни о чем, ребята покорно последовали за ней. Очень скоро спортивные, гибкие тела молодых арийцев с наслаждением отвечали эротичному зову «неполноценной» музыки…

И эта сцена, вся в живом, колеблющемся свете зажженных свечей и оттого еще более экзотичная, внезапно открылась перед Эмилией фон Рентхельд, которую Элен привела к дверям гостиной. Темп танцевальной импровизации рос вместе с возбуждением; одна из девушек скинула туфельки, и скоро все девушки танцевали босиком, все откровенней и смелей отвечая на призывные движения партнеров.

— Товарищи, перестаньте! Вас могут услышать! Вспомните, где вы находитесь! — воскликнула Эмилия и услышала в ответ веселое объяснение о танцевальном эксперименте под названием «поедание экзотических фруктов».

— Но если кто-нибудь из старших товарищей увидит… — волновалась Эмилия.

Все дружно рассмеялись. Мили, считавшая себя обязанной во всех ситуациях нести ответственность, настолько растерялась, что заговорила митинговым языком низовых ячеек Гитлерюгенда:

— Это идеологическая диверсия… Вас провоцируют… Кто инициатор? Музыка отвратительна! Фюрер считает нашу молодежь обязанной… — И так далее.

Стоящая рядом Элен все это время, не отрываясь, смотрела в смущенное, страдающее лицо брата, который один не смеялся. Незаметно выйдя, Элен со всех ног понеслась к отцу и, оторвав его от разговора, упросила пойти с ней как можно скорее.

Лей вошел в гостиную, где еще плавали приглушенные звуки.

— Вот! — победоносно объявила юная интриганка, подведя отца за руку к возбужденной Эмилии. — Вот инициатор!

Лей, весело оглядев ребят, тут же быстро шагнул к Мили, чтобы поддержать ее под руку: девушка сильно побледнела, и он подумал, что она, должно быть, переусердствовала в танцах.

— Аккуратнее, друзья, — сказал он, усадив фройлейн. — Эти ритмы из другого мира и могут быть коварны. — Он улыбнулся. — Но красивы, не правда ли?!

— Да, папа, Мили очень понравилось, — громко объявила Элен, опять впившись глазами в лицо брата. — Она так хвалила музыку! Она сказала, что это прекрасно.

— Вам нравится? — снова улыбнулся Лей.

— Да, очень… — пробормотала Эмилия.

— Мили сказала, что эта музыка достойна немецкой молодежи! Что фюрер был бы рад…

Лей, резко повернувшись, пристально взглянул на дочь; потом его точно толкнуло что-то в сторону сына. И он все понял. Вальтер готов был сейчас умереть.

— Вообще-то я должен вам сказать… — начал Роберт, подавив желание отшлепать свою Ленхен, — что мы, старшие, случается, позволяем себе расслабиться. Я иногда так устаю, что на все готов, лишь бы вывести себя из этого состояния — на голову встать или начать отплясывать… африканское. Но вы молоды, вам еще рано… Я понимаю, что возмутило Эмилию. Это я виноват… — Он продолжал говорить, смягчая обстановку. Элен, стрельнув глазами в отца, поджала губы. Она так и не поняла, почему, когда через несколько минут он вышел, то даже не позвал ее с собой, словно забыл, что она стоит у двери. Ей казалось, что она-то все сделала правильно.


В это время Лея разыскивал Гесс, которому только что позвонил Гитлер. Была уже ночь, но фюрер никогда не ложился раньше двух-трех часов.

Об этом знал его бывший главный адъютант, старый боевой соратник по мировой войне Фридрих Видеман. Его Гитлер отправил в Лондон для переговоров с лордом Галифаксом[19]. Видеман знал и то, что в ночные часы ум Гитлера работает особенно продуктивно, а потому и выбрал их для своего звонка.

Гитлера сейчас сильно раздражала неопределенность в позиции Соединенных Штатов, руководимых лисой Рузвельтом, которого фюрер ненавидел. Американский президент упорно не давал своему послу в Лондоне Джозефу Кеннеди разрешения на поездку в Германию, поскольку это могло бы вызвать ненужный ему перед выборами скандал. При этом Рузвельт явно стремился получить информацию о положении в рейхе «из первых рук» и, как полагал Видеман, все же дал своему другу такое разрешение, тайно. «Одним словом, Кеннеди готов прибыть в Германию, если ему будут даны соответствующие гарантии, — сообщал Видеман. — Возможно, позже посол сможет приехать вторично, на более длительный срок, пока же секретность должна быть полная — ни Дирксена, ни Вайцзекера, ни тем более Дикхоффа[20] ни во что не посвящать!»

— Адольф сказал, что, подумав, решил спросить совета только у нас двоих, — сказал Гесс. — Так что…

— Постой, в июле Кеннеди всех оповестил, что хотел бы повторить «маршрут Виндзоров»! Какая же тут может быть секретность? — удивился Лей. — Не в багажнике же его привезут!

— Это не наша забота. Что скажешь по существу?

— Да кто же отказывается от таких визитов?!

Они немного прошли в глубь аллейки, на которую Роберт вышел, чтобы отдышаться после сцены, которую ему устроила глупая дочь.

— Над чем думал фюрер?! И какого совета он ждет?! — продолжал недоумевать Лей, усаживаясь на скамейку. — Ты понял?

— Он просто хочет нас помирить, — усмехнулся Рудольф.

— Да, ты извини меня, пожалуйста, — нахмурился Лей. — У меня от этой боли в голове был какой-то туман.

— Ничего, бывает.

— Я тебе так благодарен, Руди! — Лей посмотрел на залитый светом дом. — Тошно подумать, что бы тут сейчас было, если бы не ты. Помнишь Франкфурт?

— Полежать бы тебе и теперь не мешало, — заметил Гесс.

Лей не ответил. Он подумал, что едва ли даже чуткий Рудольф до конца представляет себе, какую безумную боль он испытал там, на бетонном полу заводского цеха. Но… стерпел и еще стерпит… эту кару за Марго.

— Значит, предварительную беседу с Кеннеди проводим мы с тобой, — подытожил Гесс, — а после… Эй, кто там прячется, выходи! — весело обернулся он на укрытые в лунной тени кусты. — Детвора, наверное.

— Это мои, — усмехнулся Лей, всмотревшись. — Большие уже, а ведут себя…

На аллейке обозначились Робер и Элен; мальчик крепко держал сводную сестру за руку. Рудольф, кивнув им, попрощался с Леем и пошел к дому. Роберт собрался сделать детям замечание, но вдруг заметил на щеках дочери блестящие бороздки от слез.

— Что случилось? — ласково спросил он.

— Папа, я не могу ей объяснить, — начал Робер. — Она говорит, что так не должно быть… что неправильно любить лицемеров.

— А кого правильно любить? — улыбнулся дочери Лей.

— Вальтер же увидел, какая она, папа! — шагнула к нему Элен. — И все смеялись!

— Кроме него, детка, — напомнил отец. — Ты очень некрасиво поступила.

— А она — красиво? Лицемерка! Ханжа! Они в Гитлерюгенде все такие! Или тупые, или лгут! Она все время лжет! Она и ему лгать будет! Папа!!! — Всхлипнув, девочка вырвала руку и отвернулась.

— Что произошло? — тихо спросил Лей сына.

— Мы гуляли по парку и случайно увидели, как Вальтер и Мили… целуются.

Роберт едва не рассмеялся. Глупышка Ленхен! Замышляя свой демарш, она и не предполагала, что он только откроет Эмилии глаза на чувство к ней Вальтера.


Роберт позвал детей к себе и, усадив их по бокам, обнял за плечи. Ночь была тихая, теплая. Пахло лилиями и… сандалом. Откуда это?

Дочь сидела напряженная, вытянув шейку. Она даже не прижалась к отцу, как обычно делала, когда он обнимал ее; сын, напротив, придвигался все ближе. Роберт вдруг понял, откуда этот приятный тонкий запах: маленький парижанин пользовался какой-то туалетной водой, должно быть из новинок. Роберт вспомнил, какой любительницей новых духов была мать Робера, и, чуть повернув голову, взглянул на профиль сына. Ресницы кукольные, чуть вздернутый, лукавый носик, спиральки волос на висках… Полетт… «Все-таки твоя Полли», — так она подписала свое предсмертное письмо. И вот теперь сидит рядом ее воплощенье — тот же профиль, та же легкость в приятии жизни, даже запах… А ведь это создание когда-нибудь спросит, как и почему погибла его мать?

Нет, с того боку, где сидел сын, не ждать ему успокоенья. А чего ждать с другого боку?.. «Они все тупые или лгут!» Девочка, единственная в своей элитной школе, не вступила ни в один союз. Дочери Лея все прощают… Но ведь и она когда-нибудь спросит…

Нет, не получалось у него передышки, даже с двумя своими птенцами, для которых он пока такой большой и сильный…


Если дети пока отцу вопросов не задавали, то сделать это твердо намеревался партийный судья Бух.

Этим летом Борман буквально умолил тестя не предпринимать ничего важного, не поставив его, Мартина, в известность. Бух тогда как будто обещал. Да, видно, забыл.

Еще раз просмотрев «дело», судья, как было принято в таких случаях, прежде всего вызвал Лея для личной беседы.

Если бы Бух сделал это в другой день, Лей, безусловно, поехал бы. Но в то утро, после дня рождения сына, он чувствовал себя настолько измученным, что перспектива встать на ноги и опять куда-то на них передвигаться вызывала у него ужас. Он послал отказ.

Буха это возмутило. Из газет он знал, что ничего серьезного с рейхсляйтером не случилось. Да он и сам недавно наблюдал Лея в английском посольстве, на очередном фуршете в честь подписания англо-итальянского соглашения по Эфиопии. Загорелый, улыбающийся Лей, стоя рядом с английским послом в Риме лордом Пертом, бодро доказывал французскому послу выгоды от вручения верительных грамот на имя «короля Италии и императора Эфиопии» одновременно с англичанами[21].

Судья представил увесистое «дело» о коррупции в ГТФ лично фюреру.

— У вас уже была беседа? — спросил Гитлер.

— Доктор Лей отказался приехать, — ответил Бух.

— Это на него похоже?

— Н-нет.

— Да! Человек из последних сил делает чужую работу и просто не оставляет их на то, чтобы оправдаться. Какова общая сумма присвоенных доходов?

— Лично рейхсляйтером — ноль. Но…

— Проверьте все еще раз. — Фюрер положил ладонь на закрытую папку. — После съезда мы к этому вернемся, Вальтер.


Партийный съезд «Великая Германия»[22] открылся 11 сентября.

Застроенный стадионами, специальными площадками, плацами и залами Нюрнберг гудел от миллионов местных и съехавшихся со всего мира поклонников фюрера и национал-социализма.

Съездовские церемониалы не отличались разнообразием, скорее — консерватизмом. Разнообразие вносили подробности, особенно для самих организаторов. Борман замучил командующих парадом на Адольф Гитлерплац ваксой для сапог, по его мнению «съедающей блеск». От мелочных придирок Бормана все устали. И, конечно, до того, как устал сам Борман, никому не было дела, разве что его жене Герде: она в эти дни старалась не подпускать к нему детей, которых он колотил нещадно.

Если вакса Мартина так и не удовлетворила, то готовящимися световыми эффектами он мог гордиться. Центральное же событие — программная речь фюрера — вообще будет обставлено так, что сам Зевс-громовержец позавидует.

Во время генеральной репетиции парада Борман спросил Шмеера: а где эта вездесущая Рифеншталь со своей группой? Оказалось, что группа на месте, работает, а самой Лени нет — улетела в Штаты. «Это… как же понимать?!» — Даже Борман несколько растерялся.

Разъяснения мог бы дать Геббельс. В конце августа он сделал Рифеншталь официальный заказ на фильм о съезде «Великая Германия» и получил следующий ответ: «Я уже сняла один съезд. Для меня этот этап пройден». У Геббельса от такой наглости отвисла челюсть. Он решил попытать счастья и передать ответ лично фюреру. Но Гитлер как будто даже не понял: «Я уже сказал — оставьте Хелену в покое. Почему я должен это повторять?»

Съезд торжественно открылся в Зале Конгрессов речью Рудольфа Гесса. Махина торжеств сдвинулась и поползла…

Зал Конгрессов несколько часов сотрясался от возгласов, рукоплесканий, скандирования «Зиг Хайль», пения национального гимна и «Хорста Весселя»[23]. Возбуждение, как пламя, вырывалось из окон здания наружу, грозя поджечь некогда тихий старинный баварский городок. Над подиумом нависала такая гигантская золотая свастика, что некоторые функционеры поглядывали на нее с опаской: сорвись она, десяток из них уложила бы на месте.

За фюрером сидел, а позже шаг в шаг следовал повсюду Мартин Борман, которого периферийные руководители до сих пор знали лишь как начальника штаба Рудольфа Гесса. Борман оторвался от Гитлера только перед началом парада на Адольф Гитлерплац, чтобы появиться в ложе для почетных гостей в числе двадцати рейхсляйтеров — этого партийного Олимпа, сверкающего золотыми значками ветеранов сонма богов, каждый из которых владычествовал в своей партийной епархии, страшась лишь всевидящего ока Верховного Владыки.

После того как Гитлер в тридцать третьем году отменил для Гесса все титулы, оставив лишь поднебесный — «заместитель фюрера», самое почетное правое крайнее место обычно занимал Роберт Лей; за ним медленно, по одному, на горделивом друг от друга отдалении следовали остальные девятнадцать человек, и среди последних — коротышка с бычьей шеей — Мартин Борман, на которого «боги» демонстративно не обращали внимания, выказывая хотя бы таким способом ненависть «старых бойцов» к «выскочке» и «темной лошадке».

Трудно сказать, то ли эта холодная неприязнь коллег так допекла в общем-то общительного и не лишенного чувства юмора Мартина, то ли от постоянного переутомления у него сдали нервы, то ли и тут был точный расчет, но только сегодня шествие партийных богов совершилось не по заведенному распорядку. Неожиданно для рейхслятеров Борман, опередив всех, решительно прошел к крайнему правому креслу и крепко уселся. Лей, шествовавший во главе блистательной когорты, несколько замедлил шаг и вперил в Бормана свой тяжелый «бульдожий» взгляд. Борман его выдержал. Два взгляда так и оставались сцепленными, пока Лей не сел в соседнее кресло и, откинувшись на мягкую высокую спинку, не растянул губы в два десятка нацеленных на него объективов. По ряду занимавших места рейхсляйтеров прошла волна презрительно-ироничного недоумения, быстро перешедшего в возмущение и гнев. «Темная лошадка» бросила вызов не только лично Лею, но и всем остальным восемнадцати могущественным функционерам, как бы опустив их на ступеньку вниз.

Острее других восприняли демарш Бормана рейхсляйтеры Вильгельм Фрик, министр внутренних дел, и Ганс Франк, главный партийный юрист[24].

Именно их активное негодование, как инфекция по воздуху, дошло до Гитлера, и он, оторвав взгляд от марширующих красочных колонн, недовольно, вполоборота, посмотрел на ложу рейхсляйтеров.

— Чего они там? — спросил он Гесса. — Не знаешь?

Но Рудольф даже не понял, о чем вопрос. Эта бывшая рыночная площадь перед Фрауенкирхе, переименованная в площадь Адольфа Гитлера, каждый раз слегка бросала его в жар, как бы ни была декорирована. Она хранила в себе воспоминание семилетней давности: тогда, во время предвыборной кампании, он, вынужденный заменить потерявшего голос Адольфа, после своего выступления внезапно упал в обморок.

Больше рядом с Гитлером сейчас никого не было. Позже он повторил свой вопрос Юнити, когда после прохождения великолепного «Лейбштандарт СС Адольф Гитлер»[25] включили фонтан и фюрер предложил некоторым из дам пересесть поближе.

— Борман уселся на место Лея, — объяснила Митфорд. — Вожди вскипели и теперь выпускают пар.

Гитлер раздраженно поморщился, но через минуту легонько хлопнул себя по колену и рассмеялся.

— Ты представил себе обиженную физиономию Роберта? — шепотом поинтересовалась Юнити.

— Не то. — Гитлер наклонился к ней и сидящей тут же Эльзе Гесс. — Лей как-то подложил Борману свинью в виде публичного выступления и пообещал мне предоставить доказательства того, что Борман непременно отомстит. По-видимому, месть состоялась.

— Ты думаешь, он на этом остановится? — возмутилась Юнити. — Как можно держать при себе такого человека?!

— Заметь, дорогая, — Гитлер обращался уже к одной Эльзе, — что, будь Мартин голливудской звездой, любимцем толпы, лихим трюкачом или просто обаятельным человеком, она бы так не возмущалась!


На вечернем приеме в зале городской ратуши, затянутом белым штофом и украшенном бывшими наполеоновскими трофеями — государственными регалиями Первой германской империи, вывезенными из Вены, Гитлер коротко передал дипломатам суть своей речи в рейхстаге от 21 февраля, особенно нажимая на то, как невыносимо для каждого немца сознание того, что братья по расе подвергаются мучениям (в Судетах).

— Мы не только восстановим их гордость и самосознание, мы дадим им рабочие места, — разъяснял он всегда настороженно слушавшим его иностранцам. — Мы построим для них жилье, дадим хорошую медицинскую помощь, спорт, отправим в отпуска за границу… И это… кто-то именует «захватом», «агрессией» или как там еще?! Повторяю, господа, у Германии нет в Европе территориальных претензий!

«Еврейский вопрос» фюрер аккуратно обошел. Да и к чему было повторяться, если днем, в своей программной речи на съезде, он, обратившись к залу с вопросом: «Кто больше всех заинтересован развязать войну в Европе?», получил дружный рев зала: «Евреи!!!» Повтори он этот вопрос на площади, было бы то же самое. К политику нет вопроса там, где ответ единодушно дает сама нация.

Обычно после «централизованного общения» фюрера с наиболее важными из гостей их, по сценарию партийных приемов, по одному «растаскивали» рейхсляйтеры, для дальнейшей обработки. Но сегодня вожди выглядели рассеянными и проявляли мало энтузиазма. Однако Юнити ошиблась, полагая, что они всего лишь выпускают пар. Выскочка Борман застрял костью в горле блистательной когорты: практически у каждого из девятнадцати имелся к нему свой счет. При этом за каждым стояла еще и своя когорта — из гауляйтеров, наделенных фюрером независимостью (указ от 1932 года). Гауляйтеры, далекие от центра, на указания Бормана смачно плевали, как, например, это всякий раз демонстративно проделывал перед своим аппаратом гауляйтер Швабии Карл Валь. А Борман шел дальше. Он измыслил и аккуратно внедрял новую должность — штабсляйтера (начальника штаба округа), подбирая на нее своих людей и наделяя их функцией надзора за гауляйтерами, и, таким образом, целая свора ищеек уже начинала расползаться по партийным штабам, мороча, глуша все, что там еще оставалось живого. А сколько было личных обид! Сколько накопилось ненависти к лезущему во все дыры и норки «какому-то начальнику штаба»!

Сегодня рейхсляйтеры получили наглядное подтверждение того, во что вылилась кротовая работа Бормана и куда его вознесла. Все понимали и то, что фюрер не захочет вмешиваться: фюрер выше партийных дрязг. Но если все, объединясь, выразят ему общую волю…

Дружную решимость рейхсляйторов сбивало только поведение самого «обиженного» Лея, который сегодня выглядел что-то уж чересчур беззаботным. Он откровенно избегал коллег и дипломатов и проводил время в обществе дам.

По этому поводу особенно негодовал и суетился Геббельс. «Ишь, обсели, как мухи патоку, — комментировал он Фрику и Русту. — Предлагаю вызвать его и откровенно поговорить».

Чтобы не привлекать лишнего внимания, поговорить взялся сам гауляйтер Берлина — Йозеф не просто ненавидел Бормана, он начал даже побаиваться… силы своего чувства.

— Ты, что, не видишь что происходит?! — накинулся он на Лея, когда они остались вдвоем в одной из курительных. — Такой удобный случай! Все девятнадцать — в один кулак и по этой наглой морде! Фюрер не устоит.

— Ты, Йозеф, когда увлекаешься, сам себя не слышишь, — равнодушно заметил Лей. — А вообще… все это не стоит и пфеннига. Знаешь, откуда цитата? — И продолжал спокойно курить.

— Как с тобой иногда трудно, Роберт! — поморщился Геббельс. — Ну, что на тебя нашло?! Такой великолепный случай! Ты сам говорил, что Борман, как гриб-паразит, разъедает партийный ствол…

— Послушай, Йозеф. — Лей туманно глядел на него сквозь сигаретный дым. — Я вот давно хочу тебя спросить… Тебе когда-нибудь бывает стыдно?

— Нет! — отрезал Геббельс. — Нет и нет! С тех пор, как я выбрал цель! И знаешь, что я хочу тебе сказать? Когда человек злится, это я могу понять, но человеческая глупость ставит меня в тупик!

— У Лея парализована воля, — прокомментировал Геббельс этот разговор коллегам. (Йозеф умел найти нужное слово и сделать так, чтобы оно дошло до фюрера.)

— По-моему, у него новый роман, с Шуленбург, — снисходительно усмехнулся Вальтер ъъъ Дарре[26].

— А по-моему, с фон Лафферт, — поправил Франк. — Графиня — пройденный этап.

Геббельс с возмущением смерил их взглядом. О чем они, черт подери?! Срывается общее дело… Лея нужно встряхнуть как следует, а не гадать, какая из прилипших к нему красоток ночью прыгнет к нему в постель!!!

Как Геббельс и предполагал, вожди способны были наступать лишь когортой. Стоило одному из нее выпасть, оставшиеся восемнадцать обратили свои взоры на фюрера.


О неподобающем поведении Бормана Гитлеру поведал Геринг, который сам ничего не видел, но был не прочь лишний раз лягнуть соратника, хотя бы за то, что чересчур близко подобрался к фюреру.

15 сентября, в самый разгар съездовских мероприятий, ожидался визит премьер-министра Англии Чемберлена, и Геринг дал Гитлеру совет принять его в Бергхофе, без особой помпы: несколько личных бесед, прогулка к «Гнезду орла» в обществе двух-трех красивых дам, владеющих английским (Геринг имел в виду Эльзу, Маргариту и свою жену). Гитлер согласился. Из ближайших соратников он собирался пригласить с собой только Гесса, Геринга, Бормана и Риббентропа. Остальные были ему или не нужны, или, как Геббельс и Лей, заняты во всевозможных мероприятиях. Однако вспомнив сейчас о присутствии в Бергхофе Маргариты, Гитлер все же пригласил Лея «слетать на денек».

— Я бы с удовольствием, если… Борман заменит меня на трибунах, — пошутил Лей.

Гитлер хмыкнул.

— Я толком не понял, что там произошло между вами, но, по-видимому, это то, о чем вы мне говорили, помните, в Вене?

— То самое, — кивнул Лей.

— Я бы не стерпел, — заметил Геринг.

Они беседовали втроем, сидя за круглым столиком, на приличном удалении от остального общества, однако Лей, отвечая, заметно понизил голос:

— Видишь ли, старина, Борман хотел сделать мне гадость, но принес пользу делу. Институт рейхсляйтеров исчерпал себя. Он — пятое колесо в телеге.

Гитлер и Геринг быстро переглянулись. Гитлер широко улыбнулся.

— Вы читаете мои мысли, Роберт. Если бы все так понимали суть процесса!

— Я говорил то же самое, — напомнил Геринг.

— Да, да, Герман! Однако, если хотите, Борман извинится, — снова повернулся фюрер к Лею.

— Тогда ему придется встать в очередь, — пошутил Роберт. — Я утром говорил со Штрайхером. Он тоже готов принести извинения.

Геринг слегка отпрянул; было заметно, как его бросило в жар.

— Сегодня в отеле «Дойчер гоф», где мы ночуем, — продолжал Лей, безжалостно, в упор, глядя в полное лицо Геринга, которое мгновенно покрылось каплями пота, точно его сбрызнули. — В присутствии тех, кого ты сам назовешь. Если тебе это нужно, конечно, — добавил он.

Гитлер тоже сначала искоса, потом прямо взглянул на Геринга.

— Не знаю… — пробормотал тот. — Я… подумаю… соображу… Извините. — Он поднялся. — Пойду пройдусь… на воздух… подышу.


— Да-а… — задумчиво протянул ему вслед Гитлер. — Нужно все организовать самим… поделикатней.

— Тогда без Бормана не обойтись, — заметил Лей. — Можно позвать его прямо сейчас и… поручить.

Гитлер низко опустил голову, сделав вид, что прячет улыбку; потом, кашлянув, поглядел на Лея.

— Я отлично понял вас, Роберт. Причем сразу. Вы умница… мне так легко с вами. Надеюсь, нас никто не поссорит. До конца.

Фюрер, немного повернув голову, одним взглядом подозвал всегда готового стартовать к нему Мартина, и тот в три шага достиг кресла, в котором только что сидел Геринг, присел и характерным движением одновременно повернул, наклонил и выдвинул вперед голову.

Они говорили втроем минуты три. Со стороны это выглядело доверительной беседой. Рейхсляйтеры недоумевали. Опять этот скользкий Борман первым проскочил к фюреру. Напрасно негодующий Геббельс доказывал, что виноват Лей с его вечными вывертами. Геббельса пристыдил мальчишка фон Ширах, сопливый демагог, любитель тупых афоризмов. «У нас благородство теперь вышло из моды, — бросил он в воздух перед носом Йозефа. — Некоторые забыли, что можно просто пройти мимо». Геббельс искусал губы от досады. Мало того, что, улыбаясь сейчас Борману, Лей окончательно сорвал атаку рейхсляйтеров, он опять, как магнитом, притянул к себе дам и, как всегда, самых красивых и молодых, самых избалованных, привыкших властвовать. А ему, Йозефу, уже сунули в лицо похабный список из тридцати шести имен якобы его любовниц, составленный негодяем Ханке[27] и включенный Магдой в реестр грехов ее мужа, который она всучила лично фюреру!

Разговаривая сейчас с дипломатами, Геббельс порою глядел перед собой такими злыми глазами, что многим становилось не по себе.

Одно согревало ему душу — Лида. Нет, ни за что он не отдаст ее им на растерзанье — нежную, понимающую его, как никто, терпеливую… — как бы ни старались и ни злоумышляли его враги!


12 сентября был днем речей: вожди говорили с открытых площадок, и теперь не только стены Зала Конгрессов, но и весь старинный Нюрнберг вздрагивал от взрывов энтузиазма многотысячных толп.

Такие взрывы происходили в разных местах, где выступали сам фюрер, Геббельс, фон Ширах и Лей. Один американский журналист[28] провел даже исследование «у кого громче орут». Он пришел к выводу, что почти одинаково, но разными голосами: в толпах Лея рявкали и гудели, партийцы Геббельса вопили — звонко и длинно, визжали молодые поросята Шираха.

Эта звуковая гамма и наполняла в тот день город, а впереди ждала еще гамма цветовая: готовились факельное шествие, игра прожекторов, всевозможные пиротехнические и прочие эффекты.

На этом фоне личная жизнь вождей своего напряжения не теряла ни на минуту. Накануне вечером Геринг принял извинения Юлиуса Штрайхера, в присутствии двух десятков человек. Затем и Мартин Борман, попросив слова, извинился перед товарищами по партии за то, что, измученный делами, «перепутал фланги».

Оба извинения ничего не изменили: Геринг не простил; рейхсляйтеры остались униженными.


Еще одна неприятность досталась Герингу от Роберта Лея. Уже ночью Лей в прямом смысле втащил ее в комнату Германа в отеле «Дойчер гоф» и бухнул у порога.

— Вот, — сказал он, ткнув пальцем в здоровенный почтовый мешок. — Здесь только те, что пришли на съезд на мое имя! В Берлине и Мюнхене у меня еще по десятку таких же мешков. Что мне с ними делать?

Геринг хотел сказать грубость, но сдержался. «Демонстрация» Лея хотя бы не была рассчитана на публику — Герман это оценил. Он знал, что в этих письмах. Бурные жалобы партийцев на его, Геринга, отчуждение, зазнайство, роскошный образ жизни и проч. приходили и к Гессу, и Рудольф уже заметил ему, что следовало бы почаще бывать в массах. Но Гесс сделал это мягко; Лей же не собирался церемониться.

— Чего ты от меня хочешь? — прямо спросил Геринг.

Этот невинный вопрос отчего-то так разозлил Лея, что он пнул мешок ногой.

— Завтра я должен на это отвечать. Завтра!!! У меня «рабочая пресс-конференция»! Изобретение Мефистофеля в лице господина Геббельса! Вот иди туда и сам объясняйся!

— Что ты на меня кидаешься?! — тоже разозлился Геринг. — Если ты устал, то иди спать. Завтра… придумаешь… формулировки. В первый раз, что ли?!

— Если не в первый, то в последний, Герман. — Лей глубоко вдохнул и выдохнул воздух. — Это я тебе обещаю.

— И ты, Брут?! — бросил ему вслед Геринг.

Герман, конечно, любил роскошь: красивые машины, удобную мебель, дорогие удовольствия… Любил и посмеяться от души, и одарить гостеприимством, дружелюбностью, хлебосольством. Но и послы, принцы, прочие вельможные иностранцы любили все это. И где они бы это нашли?! У аскета Гесса?! У нищего Геббельса?! Или у этого «демократа» с его оппозиционеркой Маргаритой?!


Тринадцатого речи продолжались; снова прогремел парад: два с половиной часа шел Трудовой Фронт — мрачноватое и грозное зрелище. На пролетарский монолит красиво набегали волны из мальчиков и девочек в хорошо сшитой униформе «Гитлерюгенда»; демонстрировали приемы рукопашного боя восемнадцатилетние воспитанники из школ «Адольфа Гитлера», будущая партийная и государственная элита; танцевали семнадцатилетние девушки из подразделения «Верность и красота», которое, по замыслу Шираха, должно было вырастить из каждой идеальную немецкую женщину — супругу и мать. Эти девушки привлекали особое внимание. Первый набор 37-го года производил сам эстет и вождь «Гитлерюгенда», женатый на прелестной дочери «создателя исторических образов» Генриха Гофмана. Фон Ширах знал толк в женской привлекательности.

Все происходящее было красиво и завораживало. Многие из зрителей с ног сбились, бегая с одного места в другое, боясь что-нибудь пропустить, особенно журналисты. Именно они первыми подметили равнодушие на трибунах и в ложах вождей: уже к концу третьего дня съезда у тех поскучнели лица. Вожди, по-видимому, устали.


Утром четырнадцатого, у фюрера собрались за завтраком Гесс, Геринг, Геббельс, Лей, Борман, Франк, Гиммлер, Штрайхер, адмирал Редер, Ширах, Розенберг, Шмеер, Фрич, Гофман, Функ, Юнити Митфорд, руководитель пресс-службы и самый популярный радиокомментатор рейха Ганс Фриче, судья Бух и врач Феликс Керстен, следивший за самочувствием вождей.

У Керстена с каждым часом прибавлялось работы, и он поделился своими проблемами с Гессом. «Программа съезда такова, — сказал он, — что своими средствами я уже не справляюсь».

За завтраком Гитлер предложил коллегам несколько «перераспределить энергию» и, в частности, взять на себя сегодняшние мероприятия Роберта Лея.

Первым предложил свои услуги Гесс (чем и выдал себя). За ним с готовностью вызвались Штрайхер, Франк и Розенберг. Геринг отказался: у него все было расписано по минутам. Ширах и Шмеер промолчали, считая себя неравноценной заменой. Таким образом выходило, что если четверо возьмут на себя по два выступления, то останется еще четыре.

— Можно объединить митинг у церкви девы Марии с конференцией автокорпуса и его смотром, — подсказал Борман. — На студенческом фестивале выступит Эссер, а от партии… я мог бы сказать несколько слов.

Над столом раздался звук, как если бы два десятка человек хором произнесли про себя: «О-о-о!»

— Отлично, Мартин! — одобрил фюрер.

Лей слушал все это довольно мрачно, пытаясь сообразить, за что его отстраняют. Правда, Керстен вчера предупредил его, что если еще день он проведет так же, как предыдущие, то или уснет на трибуне, или с нее свалится.

— А я-то что должен делать? — наконец спросил он.

— А вы сегодня отдохнете, Роберт, просто поспите, — улыбнулся ему Гитлер. — Итак, что там еще осталось? Может быть, вы, Йозеф?

Геббельс тяжело поднял от полной тарелки воспаленные, с распухшими веками глаза. Вот уж такого он никак не ожидал! Мало того, что сам фюрер восходит раз на полчаса, как солнышко в декабре, Гесс с таинственным видом заседает в кабинетах, Ширах играется с девчонками, Франк и Розенберг умничают в зальчиках на триста мест, а Геринг не вылезает из ресторанов, и всю настоящую идеологическую работу, весь поток партийной воли тянут, толкают вперед он, Геббельс, да Юлиус Штрайхер… Так вот еще, значит, как это воспринимается фюрером! Выходит, что Лей, которого сутками носит по каким-то «рабочим сходкам», всего лишь переутомился, о нем нужно проявить отеческую заботу, как раз в духе нынешнего партийного представления, тогда как им, Йозефом, полезно заткнуть очередную дыру?!

Геббельс опустил голову, чтобы скрыть свой загоревшийся негодованием взгляд. Это восприняли как согласие.

Это же и стало последней каплей в без того уже переполненной обидами душе Геббельса. Тогда он и сказал себе: «Все. Остается или послать вас всех к чертовой матери… или вступить в альянс с Борманом!»


Поздно вечером, выбравшись из машины, Йозеф еле доковылял до белеющей в темноте двери маленькой гостиницы, где ждала его любимая. Здесь было почти тихо; жило лишь несколько военных чинов, которые в это время обычно спали.

Лида ждала его с горячей ванной и ужином и, лишь когда он немного пришел в себя, спросила, отчего он такой грустный и недовольный.

Когда она говорила с ним так, он сразу вспоминал свою заботливую, всегда ласковую мать (дай ей бог долгих лет жизни!), как он в детстве приходил к ней на кухню, садился возле стола, где она что-нибудь резала вместе со служанкой, и сидел «грустный и недовольный», пока она не спрашивала, не обидел ли его кто-нибудь? Хотя прекрасно знала, что никто его не обижает: старшие братья Ганс и Конрад были резвые мальчики, дрались и шалили, однако Йозефа жалели, оберегали, заботились о нем и покорно сносили от него любые притеснения. Но он все равно иногда плакал, просто так, и тогда мать, целуя его, говорила: «Не плачь, мой маленький, все у тебя будет лучше, чем у всех». Когда в 21-м году его первый роман «Михаэль» был дружно отвергнут шестью издательствами, он приехал из Бонна в свой родной Рейдт, такой же «грустный и недовольный», и мать, так же целуя его, повторяла, как в детстве: «Не огорчайся, мой маленький, что-нибудь у тебя будет лучше, чем у всех».

Это была существенная поправка, но он подумал, что хотя бы мать верит в него… А если в тебя верит хотя бы одна женщина, ты победишь.


— Какое неприятное место ты выбрала, — заметил Геббельс, глядя в окно, из которого виднелся кусок стены, полукругом обвивавшей комплекс зданий Нюрнбергской тюрьмы.

— В городе все занято, — объяснила Лида, — а ты просил найти что-нибудь подальше от…

— И опять этот твой «сундучок на колесах»! Я его видел у гостиницы. Я же купил тебе «Мерседес».

— Он чересчур большой, я с ним не справляюсь. — Она обняла его и прижалась щекой к щеке. — Ну что случилось? Ведь ничего нового, да?! Но мы с тобой как-то научились справляться.

— Вернее, ты — со мной. Потому, что я не «Мерседес».

— Господи, как я их всех ненавижу! — вдруг воскликнула Лида. — Они тебе не прощают того, что ты талантливей! Что у тебя получается лучше, чем у них! Но Гитлер ценит тебя.

Йозеф поморщился.

— Фюрер вступил в полосу триумфов. Он стал меньше во мне нуждаться. Прежде Гесс «играл» его для партии, а я — для народа, пока он был королем. А теперь он император, бог! Он самодостаточен. Ничего! Когда начнется полоса неудач, он еще обо мне вспомнит.

— Что же все-таки случилось? Просто расскажи мне, — попросила она.

Геббельс, немного подумав, тряхнул головой:

— Только то, что я встретил тебя. И почти… принял решение. Здесь нам все равно не жить. Попрошусь послом в Японию, получу развод. Мы поженимся. Только не торопи меня.

Он почувствовал, как все ее тело зашлось радостью, как она вздохнула полной грудью. И лишь сейчас поверил до конца: любит, предана, будет верна.

Нет, никогда так возле него не вдыхала счастье ни одна из его женщин — ни Магда, ни Хелен, которая жила сейчас в Токио.


Отправляясь вместе с Гитлером в Бергхоф для встречи с английским премьер-министром Чемберленом, Гесс вез с собой письмо для сестры; вылетев обратно шестнадцатого, имел при себе другое, для Роберта.


«Моя любимая!

Это письмо отправится к тебе на груди Рудольфа и еще теплым попадет в твои ручки. Это тяжкое испытание, потому что я почти разучился писать спокойно и то, что хочется.

Прежде, когда я писал тебе в Париж, я или жаловался, или пытался развлечь тебя всякими курьезами. Пожаловаться, впрочем, и теперь можно, и несуразностей хватает. Например, я сегодня весь день спал: меня отлучили от деятельности. И плевать. Хотя прежде я бы душу вытряс из твоего брата — за какие провинности такое человеколюбие?

Мы тут играем очень шумный и очень скучный спектакль. Каждый год одно и то же. На очередном трескучем параде я закрыл глаза и вообразил себе внизу, под трибунами, синюю медленно текущую реку, а после — желтое поле раскрывшихся одуванчиков. Это было так приятно! Но Керстен запретил мне это делать. Я решил его перехитрить. Выбрал относительно неподвижный объект — пуговицу на мундире Геринга, который всегда стоит очень удобно, вполоборота к фюреру, и представил себе стеклянный шар со скачущим всадником внутри: в детстве у нас такие игрушки вешали на рождественскую елку. Сразу запахло хвоей, детством… На этот раз не понравилось Герману. «Чего ты уставился на мое пузо?! Думаешь, что я теперь в кабину не влезу?!» и т. д. Я попытался объяснить, но он ничего не понял, только обиделся.

Проклятая усталость так въелась в весь мой организм, что я веду себя не вполне… адекватно?

Непонятное чувство у меня и к Нюрнбергу. Я никогда не любил этот город, но в этот приезд как-то особенно неприятно. Я что-то здесь слышу. Рудольф, с которым я поделился, объяснил, что это жалуется душа Дюрера: «Крыша на доме совсем прогнила, а вы все маршируете мимо». Дом в самом деле в скверном состоянии. Рудольф предложил мне выделить деньги на ремонт, тогда у меня «на совести станет потише». Вот так мы теперь шутим.

Все не то я пишу. Нужно бы порвать и начать новое письмо, но Рудольф разбудил меня за час до их вылета, и я не успею. Все главное, важное ты сама знаешь. Теперь, когда ты моя перед богом, мне больше нечего желать. Но вот что я хотел бы понять. Я слишком хорошо знаю и себя, и степень греховности того, что я делаю, тем не менее Господь послал мне тебя! Что же он мне послал? — Зеркало, чтобы видеть свое уродство? Но я быстро научился его не замечать. — Новую, чистую совесть? Но он знает, что имей я их хоть десять, все равно все изведу, как в 20-м, в лагере, носовые платки на портянки. Или ты — приказ? Но я солдат и выполняю приказы фюрера. Так что же ты такое, моя Маргарита? Объясни. Вы с Рудольфом все умеете объяснить. VVVV[29] Только спросонья можно писать такой бред. Керстен называет это «струей сознания». Нужно, нужно порвать… Но сейчас придет твой брат и потребует письмо.

Я люблю тебя. Пожалуйста, поосторожней со Скорцени. Слышишь? Если на тебя нападет бешеный медведь, он кинется с ним врукопашную, но это не основная его миссия.

Еще, последнее. Я все-таки признаюсь, одной тебе, — что меня тут добило. Марш Трудового Фронта! Они шли в ярких куртках, разных цветов, с эмблемами отраслей… а я видел их в шинелях. Я понимаю, что это неизбежность. Я понимаю, что у меня нет политического будущего, если я по-прежнему стану отвечать отказом вступить в СС. Но, может быть, будущее есть у нашей Германии, просто я его не слышу? В молодости я был излишне самоуверен. А сейчас меня расшатали, как пень перед корчевкой, — половина корней наружу, половина подрезана. Чем я еще держусь?! Прости. Я все-таки…»


В Бергхофе Гесс сказал Маргарите, что почти силой отнял у Лея это письмо, которое тот собирался разорвать, бормоча что-то про «струю сознания». «Он от усталости сейчас какой-то невменяемый, — объяснил Рудольф. — Мне кажется, ему нужно поскорей получить от тебя что-то, может быть, ответ на какие-то мысли. Поэтому я и отобрал у него написанное».


15–16 сентября, ночь.

«Роберт, милый, я тоже разучилась писать без оглядки на perlustre, но почему же ты хотел это порвать?! Я же не стыжусь перед тобой раздеваться, а ты — передо мной! И о какой «неадекватности» ты говоришь?! Тогда и я неадекватна, потому что если люблю тебя «каким-то», то таким!!!

Как радостно и одновременно неспокойно мне было читать твое письмо! Радостно оттого, что я наконец прикоснулась к тебе — моему, настоящему; неспокойно — оттого, что здесь целый день лгут о мире. Приехал старый, очень красивый и очень больной человек решать судьбу Европы. Другой, двадцатью годами моложе, с вытаращенными глазами и невозмутимостью Сцеволлы клялся ему в своей страстной любви к миру, а нам обещал «великую осень». Вот где бред!!! Конечно, история потом по-другому расставит акценты, и то, что сейчас проходит мимо как эпизод, возможно, назовут «историческим событием», но нам, живущим в этом «эпизоде», труднее лгать себе!

Ты не любишь Нюрнберга. Я тоже. Особенно меня пугает тюрьма, я отчего-то панически боюсь этого места. Я сегодня вспомнила, как на Рождество, в 24-м, когда Рудольфа только освободили из тюрьмы и он пришел домой, мама начала плакать и целый день не могла остановиться. А Руди был такой веселый! Они с Адольфом просто выпили, но я еще этого не замечала и спросила его, почему плачет мама. Он взял меня за руки, поставил перед собой и сказал: «Если твой муж или сын когда-нибудь попадут в тюрьму, будь веселой, а когда они выйдут оттуда, можешь и поплакать». К чему я сейчас об этом?! У меня тоже «струя сознания».

А что я такое? Одно я твердо знаю, что на ближайшее время я — твоя сиделка или тюремщица, смотря по твоему поведению и обстоятельствам, потому что нужно что-то делать с твоим здоровьем. Так дальше нельзя! Не сердись, но я сказала об этом Адольфу. Он ответил, что до конца сентября отпустить тебя не может, но вторая половина осени — наша. Еще он сказал: «Если 1 октября твой муж, детка, решится-таки надеть форму, пусть, не черную — он так не любит этот цвет, — а полевую, подполковника танковых войск, я договорюсь с Гудерианом. VVVV (ха-ха-ха). Шучу!» Как он самоуверен!

Если бы Барту остался жив! А сэр Невилл… Ему нельзя сейчас руководить страной. Я видела его глаза — в них усталость и желание покоя. Но, кажется, и расчет, растущий из ненависти к России. Рудольф передал мне его мнение о русских. «С русскими трудно договариваться. Цивилизованному цинизму трудно пробиться сквозь пафос их средневековых душ». А я вспомнила, как наши студенты жгли во дворе Университета книги. Что это было? Цивилизованный цинизм или Средневековье? Или это одно и то же на нашей земле? Меня сэр Невилл спросил, отчего у нас так много писателей теперь выступает с трибун и занимается политикой? Я ответила, как полагается: идея ясна, но требует художественного осмысления и еще что-то в этом роде. Он усмехнулся и спросил мое личное мнение. Я аккуратно поджала хвост. Он снова усмехнулся и ответил сам. Я запомнила дословно. «Писатель — я говорю о талантливом — может говорить то, что ему прикажут. Но если он садится за стол и начинает писать, то ему приказывает талант. А это непременно выльется в критику режима. Вот почему слабая власть так охотно пускает писателей на трибуны».

Но это я так, к слову. Мне трудно собрать мысли. В голове звенит пронзительная печаль. На днях отошлю свои разработки Русту. Неожиданно появилась еще работа. Йозеф предложил сделать выставку из рисунков и картин душевнобольных. Я прямо его спросила: каков замысел? Он говорил много, но на вопрос не ответил. Будем надеяться, что замысла пока нет, хотя это не похоже на Геббельса. Я подумала, что в любом случае было бы полезно попытаться обратить высокое партийное внимание на духовный мир этих людей, тогда будет труднее забыть об их нуждах. Я могла бы, пока ты занят, поездить по стране и отобрать работы для такой выставки. Йозеф обещал мне дать «ненавязчивых» сотрудников. Я еще вспомнила: — в «струе сознания» у Йозефа прошла мысль создать Сенат по культуре и пригласить туда, вместе с Пфитцнером и Яннингсом, Гиммлера. И тебя. И ведь пригласит.

За этой болтовней чуть не забыла о важном. Ани мне по секрету сказала, что хорошо было бы пригласить пожить у нас Давида (ты его помнишь — сын управляющего моих родителей). Она считает, что Генриху очень нужен друг, что ему нравятся Кронци и Давид, но Адольфа мы пригласить не можем, потому что он учится в какой-то странной школе[30] (я ее цитирую), а Давида — можно, если мы согласимся. Генрих будет счастлив. Я подумала, что мы могли бы взять мальчика с собой, когда отправимся в отпуск?

Ты был прав, говоря, что Генрих меняется, но и Ани меняется тоже — она становится мягче, внимательнее. За последний год не вспомню, чтобы она толкнула брата или поссорилась с ним. Она как будто поняла, что ему нужна ее помощь.

Хочется писать тебе всю ночь. Думай обо мне… думай обо мне и о детях чаще. Пусть мы будем не «зеркалом» и не «приказом», а составляющей твоих мыслей. Думай о нас, и пусть Керстен говорит что угодно. Попытайся.

Грета».

Часть 3

«Великая осень» 1938 года зародилась еще «великой весной» того же года, когда в секретной директиве по реализации плана «Фаль грюн» Мартин Борман со слов Гитлера записал:

«Я принял окончательное решение разгромить в ближайшее время Чехословакию военным путем».

«Великая осень» продолжалась не менее «великим» летом, когда Даладье и Чемберлен, при одобрительном молчании Рузвельта, буквально обрушили на президента Чехословакии Бенеша поток уговоров и угроз.

Бенеш не соглашался отдавать Судеты. Он понимал, что, откусив кусок пирожного, Гитлер, почитатель европейских кондитеров, съест его целиком. «Великая осень» в полной мере явила свое «величие» миру, когда 21 сентября преданный и проданный Бенеш в последний раз обратился с нотой к Чемберлену и Даладье:

«Вынужденное обстоятельствами и уступая категорическому нажиму французского и английского правительств, правительство Чехословацкой республики с горечью принимает франко-английские предложения. Правительство Чехословацкой Республики с сожалением констатирует, что при разработке этих предложений его даже не спросили о его позиции».

Вернее, спросили не его, президента суверенного государства, а Гитлера. И фюрер ответил — «годесбергской» программой — Чемберлену, 22 сентября в своем любимом Бергхофе: никакого контроля со стороны Англии и Франции, никакого плебисцита, никаких гарантий Чехословакии… «Но, господин канцлер, нужно все же соблюсти… законность!» — отвечал на это растерянный Чемберлен.

Двадцать шестого Гитлер, собрав в Берлинском дворце спорта возбужденную толпу, бросал фразы в зал:

«Вопрос, который нас волнует… звучит не столько „Чехословакия“, сколько „господин Бенеш“!.. Теперь он изгоняет немцев. Но это последняя точка, на которой игра заканчивается! Я или господин Бенеш!.. Пусть он решает — стремится он к миру или к войне! Он должен дать немцам свободу, или мы сами добудем ее!»

В присутствии журналистского и дипломатического корпусов Гитлер обещал:

«Если судетский вопрос решится, то у Германии не будет в Европе никаких территориальных претензий…. Как только чехи договорятся со своими национальными меньшинствами… я не стану больше интересоваться Чешским государством. Это будет гарантировано».

В самом начале сентября Рудольф Гесс и Роберт Лей, тайно встретившись с эмиссаром Рузвельта Джозефом Кеннеди, повторили ему фразы Гитлера, произнесенные им еще год назад на совещании руководства: «Присоединение Австрии и Чехословакии (целиком) дает нам военно-политическое преимущество в результате сокращения границ, их лучшего прохождения, а также высвобождения вооруженных сил для других целей и возможности формирования новых войск в размерах около 12 дивизий».

…А пирожное было вкусным! Чехословакия — развитая европейская страна с сильной экономикой, сильной парламентской демократией, сильным самосознанием, сильной современной армией…

Гитлер блефовал: 39 дивизий рейха против 36 чехословацких; 2 тыс. 400 самолетов люфтваффе против 1 тыс. 500; 700 танков против 500, при том, что, выстави Германия эти силы, у нее осталось бы лишь десять слабых дивизий на западе да «генлейновцы», с которыми успешно справлялись пограничные чехословацкие войска. Чехословакия же опиралась на целую систему прекрасно спланированных укреплений — 38 укрепрайонов и высокий национальный дух. Ее союзница Франция располагала к 1938 году миллионной армией. Великобритания могла бросить на континент до тысячи боевых самолетов. Россия имела на западном направлении значительные силы. И что же?

Ответ прозвучит позже, из уст будущего начальника Генштаба вермахта Вильгельма Кейтеля:

«Рейх не напал бы на Чехословакию в 1938 году, если бы Запад поддержал Прагу. В военном отношении мы были недостаточно сильны».

«А сильны ли мы духом для вероятной войны?» — прямо спросил Гитлер тех, кому доверял.

Общее мнение было выражено в донесении военно-промышленного штаба главного командования армий от 1 октября 1938 года:

«Ненадежность внешнеполитического положения действует угнетающе на население страны. О войне с Англией и Францией никто не хочет и слышать».

— Как поведут себя рабочие наших главных промышленных районов при объявлении всеобщей мобилизации и начале широкомасштабных боевых действий? — спросил Гитлер вождя Трудового Фронта.

Лей долго молчал. Гитлер терпеливо ждал, не мешая ему с максимальной ответственностью выстроить ответ. Ведь Гитлер спрашивал не о тех массах, чье сознание выковывалось в многочисленных «союзах» и очищалось в профильных лагерях, а о тех, кто сутками стоял у станков и не поднимался из шахт, о тех, чье сознание «выковывалось» работой и «очищалось» социальными программами мирной и сытой жизни.

— Рабочие, безусловно, подчинятся, — наконец ответил Лей. — Но национальный дух будет подорван. Вера поколеблена. Если же война затянется, настроение может окончательно переломиться.

И добавил в своем роде замечательные слова:

— Тем, кто не привык думать, нужны примеры. Немецкому рабочему следует показать маленькую победоносную войну.


Итак, Гитлер блефовал дважды. Впрочем, политический блеф — блестящее оружие, если его начистить, чтоб сверкнуло в глаза. И оно сверкнуло, заставив Даладье и Чемберлена крепко зажмуриться и не увидеть будущего Европы в серо-голубых глазах Адольфа?!

19 сентября оба миротворца вручили Бенешу ультиматум с требованием отдать Германии Судеты.

В Чехословакии начались дни небывалого душевного подъема. 23 сентября была проведена всеобщая мобилизация.

«Национальной драгоценностью страны» назвал чешский поэт эту ночь 23-го, когда народ был настроен так решительно, что даже политики поверили, что с уступками нацистам может быть покончено. На границах «генлейновцы» тоже получили по зубам. Теперь слово было за Францией — международной опорой, союзницей.

«Если бы Барту был жив…» — писала Лею Маргарита. Но Луи Барту, энергично готовивший Восточный пакт — юго-западный «пояс безопасности» против германо-итальянской экспансии, умер от пуль в 1934 году. И Франция тотчас же по-лакейски улыбнулась устами Лаваля германскому послу: «Доведите до сведения канцлера, что мы в любое время готовы отказаться от франко-советского пакта в пользу франко-германского договора большого масштаба!» Но сказать, что «Франция предала союзника», было бы несправедливо: союзника предали Лаваль и Боннэ.

Англия и Франция, конечно, побаивались кусачего «германского пса», но пес так выразительно скалился на Советы!

Тайно посетив в начале осени Германию, эмиссар Рузвельта Джозеф Кеннеди уверенно поделился с президентом своим мнением относительно того, в кого первым вцепится Гитлер. «Немцы любят веселых американцев, — рассказывал он. — А на англичанке Гитлер, возможно, даже женится. Мне это сообщили конфиденциально самые близкие к нему люди. „Красными“ же там пугают детей».

«Удобный план, однако, созрел у этих господ в головах, — подытожил Гесс после встречи с Кеннеди. — Накормить „германского пса“ Чехословакией, потом опять дать проголодаться и стравить с „русским медведем“. А самим наблюдать. И вооружаться».

— А я всегда хотел только мира, — вздохнул Адольф.


Из «Соглашения между Германией, Великобританией, Францией и Италией».

Мюнхен, 29 сентября 1938 г.

«Германия, Соединенное Королевство, Франция и Италия согласно уже принципиально достигнутому соглашению относительно уступки Судето-немецкой области договорились о следующих условиях и формах этой уступки, а также о необходимых для этого мероприятиях и объявляют себя в силу этого соглашения ответственными каждая в отдельности за обеспечение мероприятий, необходимых для его выполнения.

1. Эвакуация начинается с 1 октября.

2. Соединенное Королевство, Франция и Италия согласились в том, что эвакуация территории будет закончена к 10 октября, причем не будет произведено никаких разрушений имеющихся сооружений, и что чехословацкое правительство несет ответственность за то, что эвакуация области будет проведена без повреждения указанных сооружений.

3. Формы эвакуации будут установлены в деталях международной комиссией, состоящей из представителей Германии, Соединенного Королевства, Франции, Италии и Чехословакии.

4. Происходящее по этапам занятие германскими войсками районов с преобладающим немецким населением начинается с 1 октября. Четыре зоны, обозначенные на прилагаемой карте, будут заняты германскими войсками в следующем порядке. <…>

Остальная область, имеющая преимущественно немецкий характер, будет незамедлительно определена вышеупомянутой международной комиссией, и она будет занята германскими войсками до 1 октября.

…Пункт 5 оговаривает обязанности международной комиссии в связи с проведением плебисцита в оккупированных районах.

6. Окончательное определение границ поручается международной комиссии. Ей предоставляется право, в известных исключительных случаях, рекомендовать четырем державам <…> незначительные отклонения от строго этнографического принципа в определении зон, подлежащих передаче без проведения плебисцита.

…Пункт 7 предусматривает право оптации (перемены гражданства. — Авт.) в течение шести месяцев с момента заключения соглашения.

8. Чехословацкое правительство в течение четырех недель со дня заключения настоящего соглашения освободит от несения военной и полицейской службы всех судетских немцев, которые этого пожелают. В течение этого же срока чехословацкое правительство освободит судетских немцев, отбывающих заключение за политические преступления.


Гитлер

Эд. Даладье

Муссолини

Невиль Чемберлен»


1 октября на «Судето-немецкую» территорию вступили первые части немецких войск. Бенеш подал в отставку и улетел в Лондон.

А народ не мог улететь. «Беженцы уходят пешком, неся на себе свой домашний скарб: ультиматум Гитлера, принятый чехословацким правительством, запрещает вывозить из Судетов какое бы то ни было имущество и уводить скот. Крестьяне уходят без своих коров, лошадей, оставляя дома, мебель, овощи на огородах…» — сообщал по телефону в редакцию газеты «Правда» советский журналист Кольцов.

…Люди рыдали, люди в бессилии сжимали кулаками воздух… Люди тащили по дорогам ручные тележки с осколками своей разбитой и вышвырнутой на помойку жизни. И шаг за шагом, вдох за вдохом, слеза за слезой ЛЮДИ учились ненавидеть ВЛАСТЬ.

С Чехословакией было покончено. На очереди стояла Польша.


Уже в ночь с 30 сентября на 1 октября польский посол в Германии Юзеф Липский передал министру иностранных дел Чехословакии Крофте ноту с требованием уступить Польше чехословацкие районы — Фрейштадт, Тешин, Яблунков.

Липского пригласили в Министерство иностранных дел, где Риббентроп обещал Польше в случае польско-чешского конфликта «доброжелательную позицию», а при польско-советском конфликте — «более чем доброжелательную».

Затем польскому послу было сказано, что его примет Геринг.

Геринг к половине одиннадцатого ездил встречать Гитлера, прилетевшего из Мюнхена. Фюрер посоветовал ему как следует «обработать» поляка после Риббентропа, что Геринг и сделал, уже впрямую обещав военную помощь в случае конфликта с СССР.

Еще позже Липскому было передано, что сегодня за завтраком канцлер дал высокую оценку политике его страны, что значило — «действуй, Польша!»

(Очень скоро, 24 октября, господин Риббентроп снова примет господина посла Липского. Господин Риббентроп предложит господину Липскому начать «комплексное урегулирование» польско-германских отношений… путем присоединения к рейху польского города Гданьска!!!)


За тем завтраком в рейхсканцелярии, во время которого Гитлер хвалил поляков, присутствовало почти все руководство, и прибывшее из Мюнхена, и встречавшее в Берлине. Хвалили не только Польшу, но и Венгрию, тоже пожелавшую кусочек чехословацкого «пирожного». Хвалили и бывшего премьер-министра Англии Болдуина, давшего Чемберлену совет «избежать войны с рейхом ценой любого унижения». Хвалили мудрого Ллойд-Джорджа, трезво оценившего обстановку: таким образом западные демократии получили давно обещанный им фюрером плевок в лицо и пинок под зад; Боннэ еще трусливей Лаваля и вообще изменник; Франция теперь второсортная страна, а с такими не церемонятся; Даладье «смел только с чехами в Мюнхене»; Лига Наций мертва, а Чемберлен, размахивая пактом четырех, надеется отбиться от коммунизма, который Англии и так не угрожает… Получается, что одни русские молодцы — поступают порядочно: Литвинов снова заявил, что СССР по-прежнему предлагает выполнить все свои обязательства по советско-чехословацкому пакту и стыдит французов: Мюнхен, мол, второй Седан; теперь даже для Англии Франция — слабый союзник, поскольку Мюнхен «отменил» эту страну.

— Старик Ллойд всех насквозь видит, — заметил Гитлер и шепнул сидящему рядом Гессу: — Кроме меня.


Фюрер с 28 сентября по сегодняшнее 1 октября находился в постоянном нервном возбуждении, трое суток он не спал, почти ничего не ел, расхаживая по помещениям, не замечал мебели и постоянно сбивал стулья или ронял что-нибудь. Говорил же он в эти дни непрерывно, один за всех. И только сейчас, в Берлине, этот словесный поток начал иссякать. Спад у Гитлера всегда напоминал обвал.

Гесс, Геринг, Геббельс и Лей четверть часа ждали его у машин, чтобы ехать в радиокомитет: требовалось срочно сделать записи речей и радиообращений к нации накануне поездки фюрера по присоединенным чехословацким землям. Но Гитлер не выходил, и Гесс поднялся взглянуть, что его задержало. Адольф лежал на диване ничком, в мундире, плаще и фуражке, съехавшей на шею.

«Он рухнул», — прокомментировал сцену Гейнц Линге.

— Приготовьте, пожалуйста, постель, — попросил Гесс. — И нужно бы раздеть. Мне одному не справиться.

— Но вы же знаете… — потупился камердинер.

Гитлер часто засыпал в одежде, даже в верхней, как сейчас, но Линге он запретил себя раздевать, пытаться переместить куда-либо и вообще до себя дотрагиваться. Этого он не позволял никому.

Гесс, конечно, в счет не шел. Адольф всегда был только рад, когда его Руди приходилось с ним немножко повозиться.

Диван оказался неудобным, слишком узким. Нужно было перетащить бесчувственное тело в смежную комнату, где Линге застелил более удобное ложе.

Гесс попросил Линге позвать кого-нибудь из ожидавших у машин подняться сюда, в кабинет, по его, Рудольфа, просьбе. Все четверо были опытны и догадались, какого рода помощь от них понадобилась. И ни один не пришел. Линге вернулся, растерянно улыбаясь.

Передайте доктору Лею, что я прошу его прийти, — сквозь зубы бросил Гесс.

Лей все же явился. Вдвоем они перенесли фюрера.

— Вообще свинство с твоей стороны, — заметил Роберту мокрый и злой Гесс.

Лей закурил, выдохнув над спящим струю дыма. — Это все?

— Все! — Рудольф отвернулся.

Лей ушел.

Гесс присел на край дивана. Усталость и безумное напряжение последних дней на всех подействовали плохо, и все-таки…

«А ведь случись со мной что, — болезненно царапнулась полузадушенная мыслишка, — и он останется один. Или с Мореллем, который за два-три года превратит его в инвалида. Ведь ни у одного из преданных соратников не найдется для него и капли простой жалости».


В отсутствие фюрера вожди записывали речи, читали радиообращения.

В Берлин прилетели эмиссары Юзефа Бека, президента Польши. Гесс от имени канцлера и правительства заявил, что Германия три месяца не станет вмешиваться в польско-чехословацкий конфликт, затем урегулированием вопроса займутся представители четырех держав. После официального приема эмиссары попали к Герингу, и тот повторил им, что, чем решительнее будут действия Польши, тем крупнее германская «помощь».

Таким образом, почти одновременно с исходом населения из Судетской области, цепочки беженцев потянулись и из Тешина, а в Генеральном штабе РККА приняли телеграмму следующего содержания:

«От военного атташе получил сведения о том, что после разрешения судетского вопроса следующей проблемой будет польская, но она будет разрешена между Германией и Польшей по-дружески в связи с их совместной войной против СССР.

Рамзай».


Это донесение отправил советский разведчик Рихард Зорге[31].

1 октября Первая танковая, 13-я и 20-я мотодивизии генерала Гудериана вышли на демаркационную линию Судетской области. Гудериан, гусеницами своих танков уже вдавивший в историю «аншлюс» Австрии, теперь ожидал в штабе корпуса Гитлера и шутил по поводу «белого танка», на котором в современной войне следует победителю въезжать в завоеванные города.


Отъезд фюрера с частью руководства в штаб Гудериана был назначен на 5 октября. Гесс, двое суток выполнявший обязанности фюрера, впервые, около трех дня, вошел в тот кабинет, где оставил спящего Адольфа. То, что он увидел и услышал от дежурившего возле фюрера Линге, привело его в замешательство. Адольф лежал на спине, в той же самой позе, в какую его положили, а Линге подтвердил — за пятьдесят с лишним часов он ни разу не пошевелился.

Рудольф долго стоял у дивана, соображая, как ему поступить. Рейхсканцелярия была полна сотрудников и коллег; кроме уже известной четверки, никто не знал, что Гитлер находится здесь же, в двух шагах. Геббельс вторые сутки оповещал всех о том, как «великий человек трудится сейчас в суровом уединении, и само божественное провидение благословляет его неустанный труд».

Йозеф в эти дни проявил мало таланта, а главное — энтузиазма — и в своих речах даже повторялся, например судетских немцев назвал «самыми несчастными, ставшими благодаря фюреру самыми счастливыми», как в апреле говорил об австрийцах.

Сейчас, стоя над телом фюрера, Гесс понимал, что ему, как и два дня назад, в сущности, некого позвать на помощь, а провести сюда врача сквозь кордоны любопытных он позволить себе не мог. Да и некого было: Брандт отсутствовал; Керстен находился при Гиммлере, а Морелля Рудольф и к умирающему не пустил бы. Но нужно было хотя бы проконсультироваться с кем-то.

Подобная «летаргия» посещала и Гиммлера, который был в Судетах, и Геббельса, становящегося ядовитым, как змеиное жало, едва при нем заговаривали о чьем-либо физическом недостатке или болезни, и Лея, на которого Гесс был зол.

Рудольф все же позвонил ему и спросил, что делать с телом после пятидесятичасовой неподвижности.

— Массаж с четырех крайних точек по току крови к сердцу одновременно в четыре руки, — начал объяснять Лей.

— У меня только две, — уточнил Рудольф.

Лей, тихо выругавшись, бросил трубку. Он понимал, чего добивается Гесс: скрыть слабость фюрера от максимально большего количества человек, но Лей не горел желанием ходить в «посвященных».

Через четверть часа он все же приехал, и они принялись за дело «в четыре руки». Когда Адольф, несколько раз глубоко вздохнув, начал стонать и потягиваться, его уложили на живот, и Лей показал, как правильно делать массаж онемевшей спины, чтобы несчастный через минуту не завопил от боли.

— Я знал, что ты специалист, — подбодрил Лея Рудольф.

— Кое-чему следовало бы обучить Еву, — тихо заметил Роберт. — Ты едешь с комиссией или с фюрером?

— Нет, с комиссией едва ли, — ответил Гесс. — Довольно им и Риббентропа.

Лей выпрямился и стал опускать закатанные рукава.

— А ты в Риббентропе не ошибся ли? — отчетливо спросил он Рудольфа. — Этот «фон», по-моему, не все понял.

— Что ты имеешь в виду? — насторожился Гесс, которому тоже показалось, что Риббентроп не то «не понял», не то ловко скрывает главное: фюрер будет выполнять не мюнхенские соглашения, а «годесбергскую программу»[32].

— Я на приеме рассказываю Чаки[33] о будущем автобане Бреслау — Вена, а наш «фон» стоит рядом и смотрит на меня, как индюк на… запонку, — Лей, нагнувшись, поднял упавшую запонку. — С этой комиссией нужно поехать кому-то и настроить инструмент до начала игры, а то даже у Гахи[34], по-моему, отрастают иллюзии.

— Однако скверно, — вдруг произнес Адольф.

— Смотри, он живой, — улыбнулся Гесс.

— Теперь теплая ванна и обед не из травы, — подмигнул Рудольфу Лей. — Я скажу Линге.

Примерно через час камердинер фюрера Гейнц Линге разыскал Лея в телетайпной и спросил, обедал ли уже сегодня господин доктор. Лей понял, что делами ему сегодня заниматься не дадут.


В начале этого года, начиная перестройку «склада компании по производству мыла», как Гитлер обозвал старое здание дома правительства, в теперешнюю неоклассическую роскошь (целый квартал из зданий), Альберт Шпеер спланировал и несколько уютных интимных помещений в теплых тонах, с мягкой, немного старомодной, но удобной мебелью. В них можно было попасть из «Почетного внутреннего двора», но не «дипломатическим» путем через четыре гигантских мраморных палаты, а сразу, свернув направо. Маршрут пока хорошо изучили немногие: помимо самого архитектора, лишь несколько адъютантов да Линге, который и привел Лея, куда требовалось.

Маленькая круглая столовая-гостиная с глубокими креслами, обхватывающими тело, и хитроумным столом в виде многогранника, из которого в любой момент и на любую длину можно было выдвинуть к себе доску так, чтобы поглощать пищу, откинувшись и даже полулежа в кресле.

Лея с порога встретила улыбка торжествующей Юнити. Она и пригласила к столу присутствующих — фюрера, Гесса с Эльзой и Роберта.

Она же (а кто ж еще?!) и обрядила Адольфа в клетчатую рубашку со множеством молний и пуговиц: фюрер в ней походил на простофилю-ковбоя из легкого вестерна; сама же леди была в соблазнительном декольте.

Когда сели за стол, одно кресло осталось незанятым. Юнити сказала, что прибудет «сюрприз».

— У нас табу на политику. За нарушение, штраф — сто марок, — объяснила она Лею.

Мюнхенское соглашение было ее торжеством. За него и подняли первый тост, превратив «табу на всю политику» лишь в стремительный прыжок Валькирии к заветной цели.

«Да что же тебе еще нужно?! — нетерпеливо и властно вопрошали ее глаза, впиваясь в разгоряченное от сна и шампанского, равнодушное лицо Адольфа. — Твой блеф прикрывали мои друзья в Лондоне! Я часами забалтывала тобою Идена, Черчилля и Ротемира! Я поклялась берлинцам, что моя родина никогда не будет с ними воевать! Ради тебя я умолила Дебору оставаться с этим кретином Мосли! Ради тебя я стала антисемиткой, „товарищем по борьбе“ и, отринув прошлое, потеряла всех, кого любила!!! А ты?.. В Бергхофе у тебя сидит эта Браун! В Байройте — Вагнер! В Мюнхене — Лафферт! В Берлине… Кто у тебя в Берлине? Чехова? Троост? Дарановски?..»

Тут Юнити и сама почувствовала, что раздражается уже на пустом месте, тем более что Адольф выглядел сейчас таким мирным и нелепым, что Юнити ограничилась лишь замечанием Эльзе о том, что если бы Венера надела на своего мужа Марса что-нибудь современное, то он сразу сделался бы таким же пошлым, как нынешние войны. Эльза промолчала, зато трое мужчин одновременно повернулись к ней, чтобы ей возразить, но, переглянувшись, снисходительно улыбнулись.

— Видишь ли, детка, — начал после некоторого' молчания Гитлер. — В танках и самолетах пока сидят люди, а к концу века какой-нибудь толстопузый чин станет перемещать их при помощи рычагов на пульте управления. Вот когда наступит пошлость.

— К концу века переменится сознание, — заметила Юнити.

— Переменится лишь техническое оснащение и только. Тот пузатый чин не задумается передвинуть рычажок и стереть целый город одной из тех штук, что нам обещает фундаментальная наука… которую я прямо-таки задушил. —.Гитлер выразительно посмотрел на Лея. Взгляд был веселый.

— По-моему, кто-то платит штраф, — улыбнулся Гесс Юнити.

— На первый раз прощается, — сказал Адольф. — Поговорим о приятном. У меня до сих пор как будто вата в голове. Не хочется думать.

— Если не думать, но о приятном, то предмет очевиден — женщины, — снова улыбнулся Гесс.

— Говорят, принцесса Савойская… — начала Юнити. — Ах, я опять забылась! Какой там у нас штраф?

Она достала из валявшейся на полу сумочки губную помаду и написала ею на салфетке цифру сто. Гитлер на этот демарш только развел руками. В Риме он беседовал с прелестной принцессой, улыбался ей, а дипломаты раздули из этого и впрямь какую-то «политику»! Но он-то тут при чем?!

Фюрера выручил Лей. Он потрогал вилкой выложенный ему Линге на тарелку «объект», сплошь декорированный ароматическими травами и красиво увенчанный розовыми и фиолетовыми листочками с гофрированными краями, и поинтересовался: что это такое?

— Ешьте смело, Роберт, — проворчал Гитлер. — Обыкновенная свиная отбивная.

Лей взял было нож и внезапно расхохотался. Все поглядели на него вопросительно.

— Мне показалось… что это… это… — Роберт с трудом говорил через смех, — …похоже… на Мюнхенский пакт!

Все пятеро посмотрели себе в тарелки, и… маленькая столовая взорвалась от приступа отчаянного торжествующего смеха, за которым последовало еще несколько «взрывов».

Хохотали до слез, до спазмов… Линге прибежал посмотреть, что происходит, и увидел сгибающегося, полузадохнувшегося фюрера с мокрым от слез лицом, хохочущего Гесса (редкое зрелище), держащуюся за грудь леди Юнити, уголком салфетки поймавшую черную слезу, Лея с запрокинутой головой и закушенные губы фрау Гесс. Эльза одна не смеялась. Расхохотавшись вместе со всеми, она подавила в себе эту очевидную истерику, испугавшись за мужа, у которого за пятнадцать лет она ни разу не видела такого приступа.

В эти минуты в дверях появился обещанный «сюрприз» — срочно вызванный Юнити из пригорода Мюнхена.


Маргарита вместе с «ненавязчивыми» сотрудниками министерства пропаганды за две недели посетила почти все лечебницы для умалишенных и инвалидов южной и юго-восточной Германии, собирая работы для предполагаемой выставки. Часто ее сопровождал энергичный Леонардо Конти, фактически уже выполняющий обязанности начальника Имперского здравоохранения. Случайно, в разговоре, Конти сказал Маргарите, что ее поездка оказалась очень своевременной, поскольку большую часть клиник уже начали вывозить в отдаленные районы: в частности, эту, под Мюнхеном, вскоре объединят с двумя другими и вывезут в Польшу.

Рейхсдоктор, казалось, проговорился нечаянно; возможно, просто расслабился — с Маргаритой он мог себе это позволить. И на ее закономерно возникший вопрос он также без особой осторожности сообщил кое-что о «медицинских проектах», причем слово «эвтаназия» было произнесено, а понятие «расширено».

…Сейчас Маргарита стояла в дверях, глядя на закатывающуюся в креслах кампанию. Смех меняет человеческие лица, и в первый момент ей почудилось, что она видит перед собой незнакомцев. Она узнала только Эльзу, сидевшую к ней спиной.

Поздно вечером, вернувшись из театра, куда в завершение дня захотелось поехать фюреру, Маргарита сказала Роберту, что им нужно поговорить. Он собрался было попросить перенести разговор на завтра, но покорно прошел за ней в гостиную, встал у окна и закурил. Поездка по сумасшедшим домам закономерно должна была окончиться для нее вопросительным знаком, и он был к этому готов, решив отвечать спокойно и обстоятельно.

Она подошла совсем близко, но не положила руки ему на плечи, как обычно делала, и не прижалась щекой к груди, а просто смотрела своими зелеными, как у брата, глазами:

— Роберт, скажи мне только одно. Ты… знал об этом?

Он собрался удивиться: о чем? — разыграть непонимание, в конце концов хотя бы выяснить, что ей известно. Но в ее глазах он прочел запрет — тот самый «приказ», о котором он сам и писал ей. И он, сильно затянувшись и выдохнув в потолок дым, резко наклонил голову.

— А Руди?

— Не думаю… Нет!

Она больше ничего не спросила. Еще постояв с ним рядом, повернулась и молча ушла. Он, докурив, снял пиджак и галстук, расстегнул рубашку и пошел в ванную комнату, по пути увидев мельком, как она прошла в спальню, на ходу вынимая из ушей сережки. Через несколько минут она заглянула к нему спросить про ужин. Роберт ответил, что ему не хочется.

Он долго лежал в остывшей воде, вытянувшись и закрыв глаза, чувствуя, как ему трудно дышать и как еще труднее будет подняться.


Когда в постели потянувшись, он привычно положил ей на живот руку, она только судорожно вздохнула. И впервые в жизни он всем зашедшимся от боли телом ощутил «запрет» в себе и, повернувшись на живот, стиснул зубы.

Она не двигалась. И он лежал неподвижно, пережидая нестихающую боль. Первая в его жизни ночь… ожидания женщины.


4-го, днем, родители привезли из Рейхольдсгрюна двойняшек. Старшие Гессы собирались обратно в Александрию: осенью в фатерланде у Фридриха Гесса обострялись хронические болезни, и родители вынуждены были проститься с детьми и внуками до будущей весны.

Двойняшки сразу спросили про поездку к морю, которая была им обещана. Маргарита ответила, что, как только папа проснется, они вместе все обсудят. Дети, довольные, убежали в парк что-то показать Давиду, которого Гессы тоже привезли из Рейхольдсгрюна. Мальчик заметно стеснялся и робел в этом огромном особняке с несчетным, как ему показалось, количеством телефонов, секретарей и охранников.

Вечером ожидался большой правительственный прием в честь подписания Мюнхенских соглашений.

Разбудив Роберта, Маргарита спросила, какой мундир или костюм ему приготовить, и, выслушав что-то невразумительное, пошла одеваться сама. Но с полдороги вернулась…

Через полчаса, уже одевшись и поправляя волосы, она увидела в зеркале его взгляд, совсем не тот, каким он всегда смотрел на нее после их близости, а как будто даже укоряющий.

— Роберт, оттого, что ты станешь сгибаться от боли и злиться на весь мир, ни мне, ни детям лучше не будет.

Сказала, не особенно подбирая слова, то, что в этот момент подумала, и увидела в зеркале, как еще больше потемнели его глаза и болезненно дрогнули губы. Бросив расческу, она села на постель и, наклонившись, поцеловала в глаза.

— Я сама без тебя с ума схожу. Мы с тобой… стоим друг друга.

Утешила.


На прием они приехали с опозданием. Три уже отделанных и полностью готовых к приему гостей зала новой рейхсканцелярии гудели от мужских голосов и переливались бриллиантами дам, которых было сегодня особенно много: не только руководство рейха и послы, но и все приглашенные искупаться в лучах «мюнхенского триумфа» явились с женами.

Сам триумфатор держался скромно, был улыбчив и подчеркнуто внимателен к мелкой дипломатической сошке — посланникам, консулам и торговым представителям второ- и третьестепенных государств.

«Дипломатическое» общение и было сейчас главной партийной «работой» вождей, в которую Лей должен был включиться, что называется, с порога.

Вальтер Функ, порядком уже выпивший, очень обрадовался Лею и, пользуясь их приятельскими отношениями, сразу представил Маргарите сэра Фредерика Лейт-Росса, главного экономического советника английского правительства. Пока любезный англичанин беседовал с прелестной фрау, Функ тихо пожаловался Лею на свои «тридцать три болезни» (Геббельс именно так за глаза Функа и называл) и попросил переговорить с сэром Фредериком о «ну, ты сам знаешь, а то я что-то не того».

Слух о том, что фюрер чрезвычайно доволен тем, как Лей делает «чужую работу», дошел до рейхсляйтеров и министров через наивного судью Буха, и многие не прочь были этим воспользоваться, поскольку лавры от «хорошей работы» все равно доставались им. До иностранцев же доходили другие слухи — о возрастающей близости доктора Лея к фюреру, и сэр Фредерик настроился на вполне конкретные договоренности: о валютном займе (к обещанному по плану «Ван-Зееланда» Лей попросил еще 25 % для закупок на Балканах с тем, чтобы на тамошний рынок снова пошли английские колониальные товары), о срочной поездке в Англию немецкой экономической комиссии, о срочном же создании специального фонда при Банке международных расчетов и т. д.

— Какова главная экономическая проблема Германии на сегодняшний день? — прямо спросил Лейт-Росс. — Помимо валютной?

— Наша проблема обратна вашей, — ответил Лей. — У вас безработица, у нас нехватка рабочих рук. По своей серьезности она перекрывает даже нехватку сырья. Но скоро мы ее решим. Сами. Что же касается сырья и рынков, так не пора ли перейти от слов к делу?

— Безусловно, — согласился сэр Фредерик — Англия чувствует свою вину за то, что этот процесс затянулся. И должен вам заметить, — с особенной любезностью закончил он, — у нас высоко ценят благородную задачу вашего правительства в кратчайший срок повысить уровень жизни немецкого народа и ваш личный вклад в это важное дело.


Пока продолжалась их беседа, в соседнем зале начались танцы, и дамы мягко, но настойчиво принялись извлекать партнеров из «политической скучищи», как кто-то из них назвал мужские разговоры. К сэру Фредерику приблизилась его давняя знакомая, леди Юнити, и попросила уступить ей Роберта.

— Потанцуй со мной, — попросила она Лея, — а то мне весь вечер придется просидеть у стенки. Никто не решится меня пригласить, а ты снимешь табу.

После танца с ней Роберт пошел передохнуть в курительную. Следом за ним туда явился Геббельс и попросил сигарету. Затянувшись, он долго кашлял с непривычки, но продолжал упорно затягиваться. Все заходившие в курительную, полюбовавшись на это зрелище, торопились удалиться.

Зашел Функ, уже совсем пьяный, и, увидев Лея, радостно изумился:

— А ты почему не танцуешь?

— Ноги болят, — поморщился от его вида Роберт.

— Они у тебя здоровые, оттого и болят! — внезапно с такой злобой бросил, выходя, Геббельс, что все невольно посмотрели ему вслед.

— А у меня к тебе еще просьба, — улыбнулся Функ Лею. — Меня так хорошо встречали в Истанбуле, что… поговори с турком. Теперь удачный момент. А то я опять не того что-то.

— Пить надо меньше, — буркнул на это Лей.


Тяжелая болезнь президента Турции Кемаля Мустафы Ататюрка фактически устранила его от руководства страной, и правительство сразу качнулось в сторону дружбы с Германией. Посол Турции только что по-дружески сообщил Функу, что президент при смерти, ему осталось не более месяца. Но Функ оказался к разговору не готов. «Они там, в бергхофском гнездышке, решают что-то, эти ближние, а мне дают только счета подписывать. Вот и пусть…» — злился министр и глотал коньяк.


После беседы с Арпагом[35], в которой Лей предложил его правительству передать все военные поставки для Дарданелл Германии, Роберт снова собрался покурить. Маргарита танцевала и выглядела веселой, а больше его сейчас ничего по-настоящему не волновало.

Выходя, он еще раз отыскал глазами танцующую Грету. Он слишком хорошо знал это выражение на ее лице со слегка поджатой нижней губой, даже когда она смеялась. Напряжение мышц было ему заметно и выдавало переживаемую ею боль. Он-то хотя бы временно забывался, вдалбливая иностранцам политическую волю фюрера, а каково ей?!

Роберт случайно увидел мелькнувшее в толпе довольное лицо Леонардо Конти и испытал такое острое желание вцепиться ему в глотку, что невольно поднял руки, и бдительный лакей тотчас же подставил ему поднос с бокалами. Роберт машинально взял бокал. К нему, слегка толкнув плечом, шагнул Эрнст Удет, тоже с бокалом:

— У меня созрело намерение надраться, старина. Не могу слышать того, что они болтают. — Он покосился на приближающуюся компанию: Геринга, английского посла Гендерсона, генерала Шперрле и двух молоденьких асов — Вильгельма Бальтазара, прозванного в люфтваффе за благородство «рыцарем Бальтазаром»[36], и сына Муссолини, отважно летавшего над тихой Эфиопией. Теперь он делился впечатлениями. Особенное наслаждение паршивцу доставляло глядеть сверху, как после сброшенной бомбы «кучка людей внизу раскрывается, точно красный бутон». Бальтазар при подобных сравнениях глядел в пол, Удет злился и пил, посол слушал, а Геринг по-отечески усмехался, понимая, что темпераментному итальянцу просто захотелось похвастать своим хладнокровием перед немецкими героями; Гендерсону же полезно послушать.


Несколько дам тоже с интересом прислушивались к этому разговору. Лею почудилось, что он увидел среди них бледно-розовое декольте Маргариты.

Роберт на мгновение так напрягся, что правая рука, отчаянно сдавив зажатый в ней бокал, с хрустом разломила его. Осколки глубоко впились в ладонь, порвав какую-то жилу, и кровь хлынула на пол, смешиваясь с шампанским.

В ладони у Лея застрял большой осколок. Шперрле, ловко выдернув его, туго перетянул запястье Роберта носовым платком, как жгутом, остановив кровь; другим перевязал ладонь. К ним подошла находившаяся в этом же зале Эльза.

— Нужно наложить швы, — сказал Шперрле.

Лей поблагодарил, и они с Эльзой прошли к стоящему у стены дивану. Случившееся казалось Роберту забавной нелепостью: красноватая лужа шампанского на полу выглядела устрашающе, как будто здесь кого-то зарезали.

— Нужно показать врачу… ты слышишь меня, Роберт? — теребила его Эльза. — Позвать Грету?

Внезапно он так побледнел, что она поспешно встала, но почувствовала, как он удержал ее руку.

— Эльза, я теряю ее… Что мне делать?

Эльза медленно села, лихорадочно подыскивая слова.

— Она со мной начинает презирать себя. Гессы с этим не мирятся, — продолжал Лей, не замечая обращенных на него взглядов. — Теперь только уехать с ней мало. Теперь… я должен бороться. А-а, летят, стервятники, — сквозь зубы бросил он, с ненавистью глядя в зал.

К ним быстро шли Карл Брандт и Леонардо Конти.

— Роберт, возьми себя в руки, — жестко приказала Эльза.

Он покорно пошел за вождями от медицины, куда они повели его, сел там у стола и стал глядеть в стенку. Брандт был немного пьян, поэтому зашивать взялся Конти.

Пришла Маргарита, за нею — Гесс. Грета молча обняла сзади за шею и, наклонившись, прижалась щекой к его виску.

— Видимо, треснувший бокал попался, — заметил Рудольф. — Не повезло.

— Вообще, вам в этом году удивительно не везет, Роберт, — заметил Брандт, готовя шприц. — Это может значить, что следующий обойдется без неприятностей.


Через полчаса все возвратились на банкет. Еще предстояла работа. Риббентроп важничал. Гесс был чересчур деликатен. Геринг, Лей, Штрайхер, Отто Дитрих, Геббельс, Вильгельм Фрик были те люди, что проталкивали политическую волю фюрера и прихлопнули сегодня не одну из «отрастающих иллюзий» европейских политиков, в чем на этом же банкете периодически ходили отчитываться перед Гитлером. Маргарита, старавшаяся больше не оставлять Роберта, стала свидетельницей того, как ее любимый, не церемонясь, сообщил чеху Хвалковскому, что фюрер желает видеть его, Хвалковского, на посту министра иностранных дел Чехословакии, и весело добавил, что «вообще-то оставшаяся часть страны экономически мало дееспособна и лучше бы ей сразу войти в состав рейха». Будущий (уже с октября) министр так побледнел, что даже синева у губ выступила.

Геринг в это время «работал» с английским газетным магнатом и политиком лордом Бивербруком. Оба были довольны друг другом.

Сам Гитлер ни в какие разговоры с иностранными гостями не вступал. Ни одна из самых влиятельных европейских и прочих персон не смогла бы похвастаться тем, что сегодня услышала что-либо лично от самого канцлера. Когда Геринг после беседы с Бивербруком отправился к Гитлеру, Маргарита, оставив Роберта, пошла вместе с ним. Геринг, под голый локоток, провел ее через зал и усадил рядом с фюрером.

— Когда мы уедем в отпуск? — спросила она Гитлера.

— Детка, мы это уже обсуждали. — Фюрер дипломатично улыбнулся на публику, точно Маргарита сказала ему приятное. — В конце октября.

— Вы знаете, что сейчас произошло?

— Да… Он сильно поранился?

— Четыре шва.

— Я прикажу нашего интенданта за ноги повесить.

— Бокал тут ни при чем. Роберт просто сдавил его слишком сильно. Вот так. — Маргарита взяла стоящий рядом с Гитлером бокал с минеральной водой и показала.

Гитлер взял у нее бокал, несколько раз, пробуя, стиснул его в ладони и пожал плечами.

— Конечно, была трещина. Вот я же давлю.

— У вас не хватает силы.

Гитлер быстро взглянул на нее, подняв брови, и прищурился. Маргарита резко отвернулась:

— А ты, Герман, смог бы?

— Легко! — воскликнул Геринг, к своему несчастью слышавший не все из их разговора. Он взял салфетку и, обхватив ею бокал, сильно сдавил. Потом, выдохнув, еще раз. Бокал хрустнул и распался.

— Салфетка помешала, — объяснил он первую неудачу. — А-а, собственно, для чего…

Он не договорил — бокал в правой руке поднапрягшегося Гитлера тоже хрустнул и раскололся.

— Убедились? — невозмутимо улыбнулась Маргарита.

Она взяла его ладонь и провела по ней пальцами.

— Видите, ничего. А у него четыре глубоких пореза. Это результат нервного возбуждения.

Гитлер глубоко вздохнул и, быстро оглядев зал, усмехнулся.

— Не думаю, детка, чтобы у Роберта нашелся здесь возбудитель более сильный, чем ты. Что же ты хочешь? Я могу приказать ему работать, но не могу запретить. Подобное уже было однажды неверно понято. Однако… хорошенький спектакль ты мне тут устроила! — Он снова быстро огляделся. — У меня такое чувство, что сейчас все начнут хрупать эти несчастные бокалы.

— Так когда же? — настаивала Маргарита.

— Детка…

— Но хотя бы после двадцать четвертого…

— После двадцать четвертого — конечно! — быстро ответил Адольф.

Маргарита встала. Она собиралась разыскать Роберта, но тут из одного кружка оживленно беседующих вышел актер Эмиль Яннингс[37] и, кашлянув, шагнул к ней. Маргарита взяла его под руку, и они пошли по залу, полуобернувшись друг к другу, давая понять, что беседа личная.

— Просто не знаю, как мне уговорить рейхсминистра Геббельса не предпринимать больше попыток вернуть Дитрих в Германию, — пожаловался Яннингс. — Он ставит себя и всех в унизительное положение.

— Если Геббельс задался целью, он все равно не свернет, — вздохнула Маргарита. — С Дитрих ведут переговоры, а после очередного отказа выливают накопившееся ведро помоев. Цель — не вернуть ее, а дискредитировать.

— Ужасно, но мне эта мысль тоже приходила в голову, — признался Яннингс.

В это время, закончив очередную обработку, Лей тоже разыскивал Грету и, увидев ее в обществе приятного ему человека, быстро провел обоих в укромное местечко — небольшой зимний сад, где стояло несколько столов с мороженым и удобные кресла.

— Вы продолжайте, продолжайте… — кивнул он, пробуя мороженое левой рукой. — Я тут с вами посижу немного, передохну.

— Мы говорили о Марлен Дитрих, — пояснил Яннингс.

— А что Дитрих?! Играет шлюх, упакованных в жидовские миллионы, да запивает наркотики коньяком. А вынь ее из упаковки, останется несчастная баба, без семьи, без родины. Без души. Маска. Манекен.

— Ты не находишь в ней шарма? — улыбнулся Яннингс.

— Шарм был в тебе, старина, когда ты душил ее в «Голубом ангеле». А в ней одна сонная фальшь.

Яннингс собирался возразить, но лишь безнадежно посмотрел на Маргариту:

— Я с вождями не умею спорить. Так иногда скажут! Сонная фальшь! И это о Марлен-то?!

— А чего с нами спорить? — Лей продолжал поглощать мороженое. — Мы все злющие… У нас скепсис, как раковая опухоль.

— А я вот мечтаю сыграть вождя, — признался Яннингс.

— Верховного? — улыбнулась Маргарита.

— О, нет! Не конкретно. Типаж.

Лей засмеялся.

— А если честно, — продолжал Яннингс, — я бы с удовольствием сыграл Роберта Лея.

— Что бы вы стали играть, Эмиль? — спросила Маргарита.

— Контрасты! Неуравновешенность. Напор! Скепсис. Боль. То, как он, сам того не желая, постоянно подает примеры. Недавнюю сцену с бокалом сыграл бы. Еще… автогонки. Как он копается в моторе с механиками, весь перепачканный машинным маслом, а через два часа танцует с герцогиней Виндзорской. Сыграл бы усталость — до истерики, напряжение на грани срыва. Любовь.

Лей отодвинул вазочку:

— Нашей почтеннейшей публике, старина, было бы полезней, если бы ты сыграл актера — немца, арийца, национальную гордость, недосягаемую мечту всех театров и киностудий мира, живущего, однако, дома, с нами, с вождями, примерно как женщина с негодяем мужем, которого еще не успел разлюбить ее обожаемый ребенок-народ. — Он встал. — Все. Нужно идти. Извини, старина. Я ведь не о ком-то конкретно, а о типаже.

Когда Роберт ушел, Маргарита поймала на себе как бы нечаянный, но так много сказавший ей взгляд актера. Вождь всех вывернул наизнанку. Сам ушел, а их оставил сидеть друг напротив друга.

Но им не хотелось возвращаться в насквозь продуваемые ветрами европейской политики залы, в которых маялось еще несколько зябнущих душ.


Юнити Митфорд устала от роли поклонницы, конформистки и адепта режима, к которому у нее накопилось слишком много вопросов, да и просто — от необходимости притворяться глупее, чем есть. Увы! Именно сегодня ей открылись подлинные планы Адольфа — почти осязаемая цепь, которая будет наброшена на шею Британии, и его истинное желание — превратить гордую владычицу морей в поникшую рабыню. Но Адольф не знает Британии!!! Он не захотел понять эту страну, как не захотел понять ее, Юнити, Валькирию, посланную ему самою Судьбой.

Это была ошибка Гесса. Большая и… фатальная. И Гесс за нее еще станет платить.

Сегодня с особым отвращением взирала она на радостно галдящих американцев. У Адольфа с «еврейскими королями доллара» свои счеты, и если он доберется до британских военных баз, то исполнит свою мечту «замешать доллары в еврейской крови».

Еще одни глаза с ненавистью глядели на самоуверенных американских дипломатов — глаза Йозефа Геббельса.

Компания наглых янки была сегодня его «партийным участком», от которого он сразу попытался избавиться.

— Они все евреи, меня от них тошнит, — сказал он Вернеру Науману, главе отдела кадров своего министерства.

Верный Вернер — белокурый атлет, под два метра ростом, только что выигравший проведенное тайком, в курительных, состязание по «хрупанью бокалов» у асов люфтваффе, — покорно занялся «обработкой» янки, вдохновив Гитлера на следующий монолог:

— Геббельс ничего не желает делать! По-видимому, у нашего доктора хватает сил только на Баарову. Да и та скоро от него сбежит. А Науман хорош! Энергичен, умен, смел. Настоящий викинг. Сколько ему — двадцать девять? Вот такая молодежь со временем сменит нас, стариков, а кое-кого, возможно, и в ближайшее время.


Слова фюрера в точности были доведены до Геббельса. Йозефа охватила внутренняя дрожь от такой злобы, какой он не испытывал со времен «бамбергского кризиса». А ведь если бы тогда, в двадцать шестом, он поднажал, кто знает — возможно, «жалкого буржуа» Адольфа Гитлера вышвырнули бы из партии, как напаскудившего щенка!

Геббельс ушел из зала и в тоске, случайно забрел в тот же зимний садик, где сидели Маргарита с Яннингсом. Обнаружив там мороженое, принялся глотать его, порцию за порцией, чтобы охладиться.

И снова остро вспомнилась та конференция в Ганновере, когда он сорвался на визг, требуя исключить из партии «жалкого буржуа Адольфа»… Не там ли и зародилась ненависть ничего не прощающего фюрера? Руст тогда тоже что-то бубнил о «собственных убеждениях» — вот и сидит на посту министра образования, где об «убеждениях» ему пришлось накрепко забыть. Зато Лей… О!

Когда при голосовании об экспроприации недвижимости императорской семьи, за которую выступили все, неожиданно против поднялась одна его рука в белоснежном манжете и раздался бульдожий лай о том, что собрание неправомочно, что вышвырнуть следует «всяких случайных болтунов» и что фюрер непререкаем… не тогда ли благодарность Адольфа и распростерла над ним свои крылья, прикрывая все будущие выходки и самодурство?!

«Тогда что я здесь делаю? — зло спросил себя Йозеф. — Рано или поздно месть Непререкаемого все равно обрушится на мою голову, как Дамоклов меч!»


…Еще одна мятущаяся душа искала убежища от чуждых ей стихий. Маргарита первой заметила, как эта девушка вошла в садик и присела у крайнего стола.

Инга сопровождала своего отца, крупного чиновника министерства иностранных дел, и всеми силами старалась остаться незаметной для людей, которые, как ей казалось, все были посвящены в ее тайну.


Альбрехту Хаусхоферу.

7 января, 1938.

«Прости меня. Я как будто заболела, тяжело и безнадежно, и такою тебе лучше не видеть меня и поскорей забыть. Я виновата перед тобой и перед тем человеком, твоим другом, о котором ты спросил меня и все понял. Забудь меня, выброси из своей жизни, как случайную колючку из букета. Бог любит тебя, и он защитил тебя от такой никчемной и порочной глупышки. А меня бог не простит. Это я знаю.

Инга».


Из письма Полномочного представителя СССР в Англии И. Майского Народному комиссару иностранных дел СССР.

25 октября 1938 г.

«…Какова будет дальнейшая линия английского премьера?… Никаких серьезных попыток противостоять германской экспансии в Юго-Восточной Европе со стороны Чемберлена ожидать не приходится. Наоборот, как раз из его окружения я слышал такую сентенцию: „Какой смысл подкармливать корову, которую все равно зарежет Гитлер?“ Даже в вопросе о колониях Чемберлен занимает явно капитулянтскую позицию. Я уже передавал вам по этому поводу мнение Бивербрука…Чемберлен недавно создал специальную комиссию для выработки плана или планов по удовлетворению колониальных притязаний Германии. Германия создает себе „африканскую империю“ в составе Того, Камеруна, Анголы и большей части Бельгийского Конго. Не знаю, насколько Гитлер удовлетворился бы сейчас подобным подарком… В окружении премьера сейчас в большом ходу теория, что Германия „свирепствует“ лишь потому, что у нее „пустой желудок“. Когда „желудок“ несколько наполнится, Германия станет спокойнее…»


План речи рейхсканцлера Германии на совещании представителей военных, экономических и партийных кругов Германии (рабочий вариант):


1. Обсуждение экономических вопросов и вопросов рабочей силы. Фюрер: Насущная проблема — обеспечить себя источниками сырья, необходимого для его благосостояния. Для того чтобы немецкий народ мог пользоваться этим благосостоянием, должны быть полностью истреблены его враги: евреи, демократии и «международные державы». Все они представляют угрозу мирному существованию немецкого народа.

2. В этой связи: Прага нужна как средство доступа к сырью. Не позднее 15 марта 1939 года Чехословакия должна быть полностью оккупирована войсками.

3. Затем последует Польша. Господство Германии над Польшей необходимо для того, чтобы снабжать Германию сельскохозяйственными продуктами и углем. Сильного сопротивления тут ожидать не приходится.

4. Венгрия и Румыния также относятся к жизненно необходимому пространству Германии. Падение Польши и оказание соответствующего давления сделают их сговорчивыми. Тогда Германия будет полностью контролировать их обширные сельскохозяйственные ресурсы и нефтяные источники.

Это план, который будет осуществлен до 1940 года. Тогда Германия станет непобедима.

5. 1940 и 1941 годы: Германия сведет счеты со своим извечным врагом Францией. Эта страна будет стерта с карты Европы. Англия старая и хилая страна, ослабленная демократией. После победы над Францией Германия с легкостью установит господство над Англией и получит все ее богатства и владения во всем мире.

Таким образом, впервые объединив континент Европы в соответствии с новой концепцией, Германия предпримет величайшую за всю историю операцию: используя британские и французские владения в Америке, уничтожит эту еврейскую демократию. Еврейская кровь смешается с долларами. За все оскорбления нашего народа американцы дорого заплатят.

6. И наконец, в середине 1941 года Германия обратит свои взоры на восток. Наша главная цель — Россия. Колосс на глиняных ногах будет опрокинут.


До середины октября фюрер уехал с инспекцией в Судеты, и Геринг вживался в статус преемника. Он не пропустил ни одного из публичных мероприятий, особенно — ГТФ, на которых, подражая уехавшему с фюрером Лею, опирался локтями о трибуну, махал руками, обнимал работниц, хохотал и ругался и все это в костюме из одной рубашки. В конце концов, он простудился, охрип и, обозлившись, сказал Лею по телефону, что у него «на всю эту демократию здоровья нет».

Гесс тоже болел: у него участились приступы резей в животе. В доме поселились врачи и целители. Эльза грустно шутила, что и сама сделалась специалистом по нетрадиционной медицине. Но облегчение не наступало. Наконец одно из европейских «светил» сделало заключение о том, что источник боли — инфекция, которая гнездится в корнях зубов. Гессу удалили часть здоровых зубов, но и это не помогло.

Непонятная болезнь обострила в Рудольфе врожденную склонность к мистицизму, к отходу от всего рационального, объяснимого, лежащего на поверхности. Теряя внешние опоры, Гесс уходил в свой мир ему одному внятных образов и ассоциаций, доступ в который был закрыт для всех. Даже Гитлер, всегда стремившийся к близости со своим Руди, пугался, не понимая, что с ним происходит, и однажды пожаловался Эльзе, как невыносимо тягостен для него теперь каждый разговор с другом.

Пожалуй, только Маргариту и Альбрехта Хаусхофера не огорчало и не пугало самоотстранение Рудольфа. «Мне пока не важно, куда он уходит, — сказал Альбрехт отцу той осенью тридцать восьмого года. — Лишь бы уходил».


— Я чувствую себя лишним, — признавался Гесс жене, приехав с нею по просьбе Гитлера в Бергхоф накануне очередных переговоров по Данцигу. — Сейчас и здесь я Адольфу не нужен.

— Он ну-ужен мне!!! Почему он сбежал?! — стонал Гитлер едва ли не вслед отъехавшей машине Гессов. — И Эльзу увез! Господи, да почему же вы все меня бросаете?!

Маргарита, 25 октября заехавшая за Робертом в Бергхоф и провожавшая по-английски отбывших родных, поспешно прошла мимо Адольфа, стоявшего на ступеньках веранды. Она еще сама надеялась на такой же скорый отъезд.

Хлестал обычный осенний бергхофский ливень. Воду отстреливало от стен, от каменных ступеней… Гитлер в первую же минуту вымок до последней нитки, но Маргарита знала, что спектакль начался, и Адольф не сдвинется с места, пока она не вернется и не уведет его, как ребенка, за руку. Именно она, Маргарита! Остальные станут бегать на отдалении и ужасаться. В очередной раз она поразилась степени своего недоверия к чувствам этого человека. Но, конечно, вернулась.

Надежды на сегодняшний отъезд таяли.


Переговоры в Бергхофе велись с середины октября. 18-го Гитлер принял отбывавшего в Италию бывшего французского посла в Германии Франсуа-Понсе. Фюрер наобещал ему много, вплоть до рассмотрения вопроса о запрещении бомбардировок в целях «гуманизации войны»(!). Однако никакого коммюнике беседы до сих пор не появилось, хотя оно было Гитлером обещано. Французская печать начала кампанию; кто-то уже назвал «историческую встречу» очередным блефом, и Гитлеру все же пришлось дать указание Риббентропу. Коммюнике было подготовлено, вместе с другим — о вчерашней встрече с послом Польши по вопросу о «вольном городе» (Гданьске-Данциге), после которой к послу срочно вызвали врача. Гитлер, прочитав оба документа, выругался и отдал «польский» Борману, а «французский» Лею, чтобы «прошлись» по ним.

Это отняло еще сутки.

— Если мы завтра же не уедем, то Генрих разболеется до Рождества, — сказала Маргарита Роберту. — Я специально не принимала никаких мер, рассчитывая на то, что в это время мы будем уже у моря!

Лей промолчал. Весь вечер и ночь он был занят и наконец двадцать седьмого, утром сказал Маргарите, чтобы к трем часам спускалась с детьми к машинам.


Около трех, уже усевшись у окон, двойняшки снова выскочили и побежали поздороваться с дядей Йозефом.

Геббельс попросил у Маргариты позволения лететь в их самолете до Берлина, а то пришлось бы дожидаться своей очереди, поскольку его отлет на сегодня не был запланирован, а расписание очень плотное.

— Разве мы летим в Берлин? — уже с трудом сдержалась Маргарита, когда кортеж отъехал наконец.

— Только на пару часов, — ответил Лей. — Там мы пересядем в гражданский ВФ и — в Париж, а оттуда в Ниццу. Но если хочешь, вы можете прямо…

— Нет уж! Летим вместе.

Она не спросила, для чего ему эта «пара часов» в Берлине, а он был рад.

Он еще сам не ведал, как и что у него получится. Он решил нанести визит партийному судье Буху и полностью взять на себя всю ответственность за все нарушения в ГТФ. Больше того — он собирался оставить Судье подробный отчет обо всех негласных директивах и секретных инструкциях сотрудникам своего аппарата, из которых «дело» можно было скатать, как ком из рыхлого снега, не утруждаясь.

Сколько тонкого расчета и хитроумного коварства припишут после этому поступку «рабочего вождя»!

Через семь лет, при обстоятельствах чрезвычайных и толкающих к оправданиям, Лей сам дал объяснение, которому можно доверять: «Нет, это не было актом даже внутреннего сопротивления. Я был настолько вымотан, что решил положиться на судьбу. Если бы меня отстранили и даже судили, я не испытал бы сожаления, зная, что, теряя, приобретаю несравнимо больше».

Последние три слова остались загадкой для адвокатов, истолковавших их по-своему. Но все загадки когда-нибудь проясняются.


В самолете Геббельс играл с детьми в какие-то математические игры на пальцах; двойняшки быстро сдавались и проигрывали, но Давид держался долго и был достойным соперником. Играющие производили массу шума. Геббельс вел себя несколько странно: громко хохотал, страстно объяснял что-то, спорил на равных с одиннадцатилетним мальчуганом… Маргарита понимала, что у Йозефа просто до предела взвинчены нервы. Но дети, конечно, ничего не замечали и радовались игре.


Этим утром Геббельс попросил у фюрера аудиенции. Вероятно, он выбрал не лучший момент, но еще вероятней, что лучшего для него уже и не предвиделось.

Гитлер принял его настороженно, в присутствии Бормана, но через пару минут все же попросил Мартина перейти с бумагами в соседний кабинет.

Геббельс, не глядя в стеклянно-прозрачные глаза Адольфа, изложил суть дела: он был с фюрером на всех этапах борьбы; он делал все, что было в его силах, но теперь в нем, похоже, перестали нуждаться. Он воспитал себе достойного заместителя в лице, например, Наумана. Он сам, конечно, тоже готов служить общему делу, но, может быть, на другом посту, где-нибудь в дружественной стране, в Японии к примеру.

Геббельс сделал паузу и посмотрел на Гитлера. У того в лице ничего не переменилось. Холод и скука. Йозефа слегка бросило в жар.

Он продолжал, сказав, что Магда хочет развода и он не намерен этому препятствовать, потому что чувствует свою вину перед ней. Да, он полюбил другую женщину и хотел бы связать с ней свою судьбу, а какова эта судьба, будет зависеть от воли фюрера. Он, Геббельс, ко всему готов.

Гитлер молчал. Озноб у Геббельса перешел в нервную дрожь; голову охватило пламя. Гитлер знал силу своего молчания и продержал в нем Йозефа не меньше трех минут.

— Рейхсминистр и вождь не может позволить себе подобное поведение, — наконец произнес он. — Никаких разводов. Никаких романтических чувств и дружественных стран. Мы стоим у границ Европы! Мы на грани войны со всем миром!.. Едва ли мне нужно излагать вам свою волю — вы ее знаете. Работа и очищение от всего, что ей мешает! Заместителей много, но Геббельс один. Вы должны немедленно порвать с этой женщиной. Это мой приказ, и он должен быть выполнен.

Еще помолчав, Гитлер приглушил звон металла:

— Как смягчить этот удар неповинной женщине, позаботятся ваши друзья. Но вы с ней больше не должны видеться, ни при каких обстоятельствах.

Зазвонил телефон. Это Борман, по договоренности, сигнализировал о том, что прошли отпущенные на аудиенцию десять минут.

Гитлер встал. Геббельс тоже. Они несколько секунд стояли друг перед другом, но их взгляды ни разу не пересеклись.


«Друзьями», которым предстояло позаботиться о «смягчении удара» Бааровой и об остальном, стали полицай-президент Берлина граф Вольф фон Гельдорф (после безобразной истории с компроматом на Бломберга крепко и над многим призадумавшийся) и… Геринг. Гельдорфу, как человеку деликатному, было поручено побеседовать с девушкой. Геринг же, если Геббельс будет настаивать на последней встрече, должен был предоставить для нее свой дом. И сам присутствовать, не оставляя влюбленных без свидетелей.

Поручение показалось Герингу препротивным, но и забавным одновременно, и он согласился.

О развитии этой истории нет достоверных сведений — только домыслы; на поверхность вышел лишь финал.

Когда двадцать девятого Геринг вернулся из Бергхофа, ему позвонил Гельдорф и сообщил, что Баарова требует разговора с Геббельсом, в случае же отказа угрожает покончить с собой.

Сам гауляйтер все это время находился дома, никого не принимал и нигде не показывался.


У Йозефа не было друзей. Прежде его это не беспокоило. Но сейчас оказалось, что ему некому даже выговориться. Разве что матери? Чтобы она снова принялась причитать над ним: «ты мой маленький» да «ты мой бедненький»?! Была еще Магда. Всегда выслушивавшая, утешавшая… Как, однако, неприятно оказалось лишиться ее!

О Лиде он заставлял себя не думать. По тому, как говорил с ним Гитлер, Йозеф понял, что выбирать ему предстоит не между женщинами или странами, а между жизнью и небытием. Лет пять назад он, возможно, еще мог бы уехать, «выйти из игры», затеряться, как это сделал Пуци, но теперь он… кентавр. Ему уже нет места в табуне — чересчур заметен.

Чтобы избавить себя от болезненных эмоций, он несколько раз принимал снотворное и трое суток практически проспал.

Когда неожиданно позвонил Геринг, Йозеф даже не сразу понял, чего от него хотят. Геринг объяснил, что Баарова требует последнего свидания.

— Я п-перезвоню, — с трудом произнес Йозеф.

Его точно ударило упругой волной. Эта девушка — такая родная, доверчивая, вся открытая ему и такая нестерпимо похожая на Хелен — как будто уже стояла за дверями, готовая шагнуть навстречу. Разве такое по силам ему? Снова уснуть, ничего не знать, не чувствовать — вот что он только и может сейчас, чтобы потом как-нибудь выбраться и снова начать дышать, жить…

Но совсем отказаться от последнего разговора было бы нелепо, стыдно… хотя бы перед Герингом. Он перезвонил, сказал, что хочет поговорить с ней по телефону.

— По телефону или лично вы станете говорить — не важно. Но сделать это вы должны из моего дома, — вкрадчиво (конечно, с ухмылкой) произнес ненавистный Геринг. — Приезжайте.

Йозеф поехал. Лида в это время находилась дома, после беседы с Гельдорфом она ждала, когда им, наконец, позволят увидеться.

Когда раздался звонок, она не сразу узнала его голос — глухой, как из трубы.

— Я звоню из дома моего товарища по партии Геринга, — начал Йозеф. — Я должен тебе сказать… Я хочу сказать… — Он запнулся.

Геринг, сидевший в кресле, встал и вышел. Геббельс, белый, с трясущимися губами и ледяными руками, был ему противен. Но еще неприятней было воспоминание о собственных трусости и слабости, сломавших в нем решимость расправиться с оскорбившим его Штрайхером и вынудивших пожать тому руку.


Помимо необходимости перетерпеть боль, Йозефу еще предстояло как-то сохранить лицо, то есть попытаться придать общей картине максимум черных тонов, чтобы партийные остряки все не обратили в смех. Ему, самому все и всех высмеивавшему, именно это и грозило теперь, и было опасней, чем прямой гнев фюрера. Смешных людей Адольф при себе долго не терпел.

Геббельс быстро проанализировал, от кого исходит главная опасность. Геринг? Но тот сам был участником и станет помалкивать. Риббентроп, которого Йозеф вышучивал «раз в неделю»? Ему, пожалуй, сейчас не до того. Розенберг? И этому не до Геббельса. Борман? Пожалуй. Лей? Слава богу, в отпуске. Штрайхер? Да, его следовало опасаться прежде других. Этот сумасшедший уже показал, на что способен. Штрайхера полезно было бы задобрить какой-нибудь антисемитской акцией…


Единственным человеком, который в первую неделю ноября встречался с затворником Геббельсом, был Генрих Гиммлер.

Рейхсфюрер приехал к деревушке Ланк под Берлином, неподалеку от которой в уютном деревянном домике Геббельс предавался меланхолии.

— Фюрер окончательно решил судьбу евреев в Германии, а мы чересчур пассивны, — сказал он. — На днях в Париже ожидается акция, после которой гнев немецкого народа должен выплеснуться наружу в стихийной форме. От вас требуется скорректировать в связи с этим вашу речь в Мюнхене и разделить ответственность.

— Почему я? — все поняв, вяло спросил Геббельс.

— Потому что больше некому. Не самому же мне на трибуну лезть, — поморщился Гиммлер. — Штрайхер чересчур одиозен… однообразен, я хотел сказать. Гесс выдвигает условия — чтобы обошлось без жертв. Требует от меня слово чести. — Гиммлер пожал плечами. — Геринг отказался. Лея фюрер сейчас беспокоить запретил. Остальные не годятся. Извините, Йозеф, но придется вам к юбилею путча собрать себя и, так сказать, вдохнуть энергию в акцию, техническая сторона которой подготовлена.

Гиммлер уехал. Геббельс опять запер все двери, но телефоны включил все-таки. Видит бог, как ему было тошно!!!


«Здравствуйте, мои дорогие!

Мы уже неделю в Ницце. Погода здесь волшебная, море такое теплое, что дети купаются. Роберт чувствует себя неважно, но это у него проходит быстрее, чем прежде. Он целыми днями с детьми у моря — я часто вижу их из окон. Сегодня он учил Давида плавать. А наши плавают, как рыбки! Роберт где-то раздобыл ручного дельфина по имени Людвиг. Это чудо природы специально обучено следить за детьми в море и играть с ними. Вообразите себе, сколько радости, веселья, смеха и счастья!

Мы никуда не ходим и ни с кем не видимся. Только море, солнце, Людвиг, детские выдумки и… бесконечное сожаление о каждой уходящей минуте. Сейчас „остановись, мгновенье!“ — это крик моей души.

Восьмого Роберту нужно ехать в Мюнхен на юбилей „Пивного путча“. Я решила, что мы будем с ним. Но это всего на сутки. Как только мы вернемся, я непременно снова напишу вам, уже с легким сердцем, длинное и подробное письмо. И дети напишут и нарисуют море и Людвига.

Глюкам я писала дважды. Давид, как мы и договорились, 11-го будет в Рейхольдсгрюне, на дне рождения отца.

Берегите себя, мои любимые.

Целую вас нежно.

Маргарита.

5 ноября 1938 года».


Она редко писала родителям в Александрию такие короткие письма. Она привыкла быть с ними искренней и доверять свои чувства.

Все последние годы, переживая разлуки с Робертом, страдая и мучаясь, она была счастлива, и это было главное, что отец и мать знали о ней. Это же делало их жизнь спокойной, несмотря ни на что. Маргарита же, как и ее братья, до конца готова была бороться за то, чтобы сохранить для родителей этот покой. Но если прежде подобные усилия требовались лишь от одного Рудольфа, то теперь, по-видимому, пришел и ее черед.

Что она могла им написать, чем успокоить?!

…Никогда еще, оставаясь с Робертом наедине, они не говорили так мало. Никогда еще не проводили ночи, не допуская соприкосновений, как будто боясь ощутить не желанную плоть, а холодное стекло, которое кто-то упорно ставил между ними вдоль их брачного ложа. Странное происходило и с самою плотью. Маргарита почти перестала ее ощущать. Внутри что-то выросло и заполнило собой тело. И это «что-то» страшилось близости, отторгало ее.

Он, конечно, все чувствовал. Измученный, он почти перестал спать ночами; просто лежал на спине и глядел перед собой. И она глядела, молча.


7 ноября в их особняке на берегу моря раздался телефонный звонок, единственный за все время.

Переговорив, Роберт сказал Маргарите, что только что в Париже убили барона фон Рата.

Эрнст фон Рат, третий секретарь немецкого посольства во Франции, был ее ровесником и хорошим приятелем. Только происхождение и связи позволяли ему как-то удерживаться на своем посту, да посол Вильчек, прикрывавший все его смелые высказывания и насмешки над нацистами.

Маргарита вдруг подумала: а только ли насмешками все ограничивалось и не перешел ли молодой дипломат к реальной борьбе?

— В него стрелял какой-то мальчишка, еврей, семнадцати лет, в отместку за то, что его семью якобы выселили из их дома в Ганновере. Во всяком случае, так он сам объяснил в полиции, — продолжал Лей. — Три выстрела в упор, один смертельный. Ты ведь Рата знала?

Маргарита кивнула.

— По-видимому, этот парень, Грюншпан, ждал самого посла, а не дождавшись, выпалил в кого попало. Не повезло, — закончил Роберт.

Маргариту вдруг что-то стукнуло. Она подошла к нему вплотную, но он продолжал просматривать газеты, словно не замечая ее взгляда.

— Роберт! Кто тебе звонил?

Он резко повернулся к ней:

— Гейдрих!

— Роберт… Ты можешь… что-нибудь сделать?

— П-повеситься!!!


Он ушел с детьми на пляж. Маргарита села у окна, смотреть на них и на море. Она смотрела и ничего не видела. Жаль было Эрнста, славного, честного. Его убил еврей… Еврей убил немца. Провокация это или случайность — теперь не важно. Какова будет цена?

О погромах говорили повсюду, их ждали… Они, как торф, тлели под спудом, то и дело прорываясь наружу — оскорблениями, избиениями на улицах, разбитыми витринами — повсюду, где под пластами культурных наслоений тлел этот непроницаемо-дремучий, слежавшийся, первобытный слой. Но здесь, в Германии, он казался укрытым так надежно! Ведь одно дело — тявканье с трибун, злобные статейки, глупые, позорные законы! Все это шелуха, политический мусор, легко сметаемый ветрами, всегда обдувающими Германию. Другое дело, если этот сор попал в глаза, в головы немцев…


Утром восьмого они вылетели в Мюнхен.

День 9 ноября отмечался теперь как годовщина легендарного «Пивного путча» 1923 года — самый грандиозный, значимый и торжественный праздник, кульминация всех годовых торжеств.

Маргарита никогда не посещала этих мероприятий, обычно пережидая их где-нибудь на максимальном отдалении. Но теперь удержать детей дома в переполненном людьми, гремящем и поющем Мюнхене оказалось невозможно. Генрих прямо заявил свои права: «Там папа и дядя Рудольф, я тоже хочу». Анна его поддержала.

Маргарита привезла детей сразу на Одеон-плац, где уже горело 240 светильников, по числу нацистов, погибших до 1933 года. Колонна «старых бойцов» еще двигалась от пивной «Бюргерброй», и вскоре стала видна ее «голова» — первая шеренга, в которой были Гитлер, Геринг и Гесс. Перед фюрером шествовал Юлиус Штрайхер со «знаменем крови». В шеренге фюрера шли его главные соратники, называемые «группой фюрера», через промежуток, за ними, — шеренга «старых бойцов», кавалеров «ордена крови», затем — шеренга рейхсляйтеров, гауляйтеров, крейсляйтеров и так далее, по степени важности в партийной иерархии.

Когда это шествие приблизилось к площади Одеон, ударили барабанщики. Началась «последняя перекличка», которую проводили у пантеона павшим — «Фельдхернхалле», около которого стоял в траурном строю Гитлерюгенд. Все смолкло. Геринг в эффектной тишине выкрикивал поочередно шестнадцать имен погибших в 1923 году нацистов, а мальчики отвечали звонкими голосами: «Здесь!» Затем к пантеону возложили гигантские венки. Начались речи, и первой — речь фюрера. Все это выглядело красиво, умиляло, хотя тех шестнадцать погибших едва ли кто помнил в лицо.

Дети глядели восторженно, старались подпевать, запоминая слова «Хорста Весселя». Генриху очень хотелось пройти в колонне с горящим факелом, но этого намерения не поддержал даже отец. Лей сказал сыну, что «прежде чем что-то делать, нужно понять, что ты делаешь» и что здесь «не карнавал». Мальчик не принял этого объяснения и продолжал настаивать. Он проявил небывалое упорство и самостоятельность, обратившись напрямую к Шираху, попросив позволения ему с другом встать в колонну.

Маргарита видела, как Ширах с улыбкой кивает; видела удовольствие на лице Роберта, наблюдавшего за этим проявлением характера сына, но не вмешалась. Она понимала, что сейчас должно произойти.

Генрих не взял факела и не встал в колонну Гитлерюгенда. Сын вернулся к ней как побитая собачонка. Давид стоял рядом с пылающими щеками.


Вечером, уже лежа в постели, Анна рассказала матери, как все произошло. Генрих собирался пойти и взять два факела, но Давид его остановил. Он сказал, чтобы Генрих взял только один факел. Генрих сказал, что один он идти не хочет, и стал уговаривать друга. Но Давид сказал, что он не может взять факел и встать в колонну, потому что он еврей. Генрих не поверил и спросил Шираха, может ли встать в колонну еврей. Ширах ответил, чтобы Генрих не беспокоился и еврея в колонне, конечно, быть не может. И Генрих сразу тоже расхотел идти и сказал, что у него голова болит от дыма.

— Мама, а почему еврей не может встать в колонну с теми мальчиками? — спросила Анна, закончив свой рассказ. — Потому что евреев все бьют, а они не дают сдачи? Но Давид сильный. Он гордый! Если бы он подрался с теми мальчиками, то побил бы их!

Маргарита, поцеловав дочь, обещала поговорить с ней завтра.

Наступала ночь с 9 на 10 ноября 1938 года…

Геббельс уже произнес свою речь с прямым призывом отомстить евреям за убийство Эрнста фон Рата.

Гейдрих уже подписал приказ о том, что «полиция должна обеспечить соблюдение инструкций».

«Во всех землях, — говорилось в этом приказе, — должно быть арестовано столько евреев, а в особенности богатых, сколько может быть размещено в имеющихся в наличии тюрьмах. В настоящее время должны быть арестованы только здоровые и не слишком старые мужчины. После их ареста следует связаться с соответствующими концентрационными лагерями для того, чтобы как можно скорее направить их в эти лагеря».

Уже ждали сигнала «боевые отряды», вооруженные металлическими прутами, кастетами, ножами, взрывными устройствами и… мешками для товаров, которые в еврейских магазинах можно будет красть («освобождать») в неограниченных колличествах.


И началось.

Пример подал Берлин. Удары металлического лома в витрину часового магазина на Курфюрстендам, вероятно, не были первыми, но с них могла бы начать снимать фильм об этой ночи знаменитая Лени Рифеншталь — множество часов, больших и маленьких, в первую же минуту погрома испортилось и разбилось, словно само Время отказалось двигаться дальше и нарушило свой ход. Лени любила аллегории, такие кадры ей бы удались. А дальше…

Били витрины и окна домов. Страшно, зверски избивали людей. Выстрелов почти не было. Забивали стальными прутами, кастетами, дубинами, наносили раны ножами и даже… вилками, обыкновенными, столовыми.

Вытащив намеченную жертву под свет фонаря или горящих факелов, били долго, показательно. Часть «боевого отряда», разойдясь по ближайшим домам, собирала соседей; им тоже давали палки и прутья и позволяли или приказывали бить. Многих арестованных били по дороге к тюрьмам, причем, как и было оговорено в приказе Гейдриха, — «здоровых и не слишком старых».

Старых же в тюрьмы не возили. Их калечили и бросали в разгромленных домах. Так же поступали и с детьми. Еврейских женщин тоже избивали, однако случаи изнасилования (расовое преступление) были единичны.

«Богатых евреев обдерут богатые немцы», — говорили простые берлинцы и мюнхенцы и тащили из магазинчиков своих соседей-евреев все, что попало, — посуду, белье, дешевые сладости, домашний скарб.

Наутро многие опомнятся, понесут добро обратно. Приютят оставшихся без крова, накормят перепуганных, рыдающих детей… Придут в себя… и постараются забыть. Хотя бы на время.


А ночь была лунная… Зрелище битого стекла, засыпавшего улицы немецких городов и отражающего раздробленный свет небесных светил, навеяло красивое название для этой ночи не на поэтического Геббельса, а на министра экономики Вальтера Функа: именно ему принадлежит идея оставить ее в анналах истории, как «Хрустальную». Правда, в отчетах по его и другим министерствам она проходила, как «ночь битых стекол», но историки предпочитают красивые названия, энергично контрастирующие с безобразием сути.


Проводимое Гитлером торжественное совещание руководства НСДАП закончилось около полуночи. Большинство разъехалось, но в Коричневом доме оставались все вожди — своего рода оперативный штаб.

Гитлер играл в полное неведение. В такое же полное неведение позволено было сыграть Гессу, Герингу, Лею, Риббентропу, Отто Дитриху, Борману, Функу, Ламмерсу, Гиммлеру и Гейдриху; остальным — лишь в частичное.

Главным инициатором, вдохновителем и едва ли не техническим руководителем был назначен Геббельс.


Неведение игралось до трех ночи, когда Геббельс, наконец, объявил, что «стихия народного гнева охватила всю Германию, и полиция бессильна».

Гитлера, Гесса, Геринга, Лея и Гиммлера при этом не было: они уже разъехались по домам. Четверым последним, впрочем, «сообщили» о происходящем; фюрера же «беспокоить» не стали, так как он уже удалился в спальню.

Коричневый дом ярко освещенными окнами одобрительно взирал на мюнхенские погромы. Наутро Гитлер собирался вылететь в Бергхоф. Самым неприятным последствием могла стать реакция в мире.


Пока вожди играли неведение, их охрана обсуждала происходящее. (Охрана в эту ночь была усилена.)

В доме Лея один из постов внутренней охраны располагался так, чтобы постоянно держать в поле зрения двери в спальни детей. Охранники были уверены, что дети крепко спят, и говорили между собой, не выбирая выражений. Эти бодрые парни, возможно, и не стали бы так эмоционально делиться друг с другом услышанными от своих товарищей подробностями побоища, идущего неподалеку, если бы знали, что их слушает восьмилетний мальчуган.

Генрих, взволнованный увиденным на юбилее «Пивного путча», пораженный обидой, нанесенной его другу, не смог заснуть в эту ночь. Он ждал утра, чтобы поговорить с отцом или матерью, которые все объяснили бы ему и внесли покой в его душу. Но мать уснула с каким-то письмом прямо в кресле; отца не было дома. Генрих ждал его; он часто смотрел в окна, подходил к двери и прислушивался. Так он и услышал голоса охранников, славных, улыбчивых ребят, услышал то, что они говорили:

— …обидно сидеть без дела. Я бы паре абрамов тоже объяснил, что я о них думаю.

— …похоже, ни один еврей сегодня без синяка не останется. Все к утру будут с отметиной.

— Все, да не все. Тут у хозяев, по-моему, тоже жиденок пристроился. А я вот думаю, изводить это племя, так уж начисто…

…Сердце Генриха сжималось, сжималось пока ни сделалось совсем крохотным, как узелок. Он понял: эти двое охранников, Курт и Бруно, знают, что сейчас в городе происходит что-то очень страшное, что касается всех евреев; еще они знают, что Давид тоже еврей, и поэтому «страшное» может прийти сюда. Генрих хотел броситься к матери, рассказать. Но вдруг подумал, что если он выйдет, то они, Курт и Бруно, могут войти или впустить кого-нибудь из жуткой ночи. Он понял, что ему никого не удастся позвать на помощь и нужно самому защитить друга. Он стал думать, как это сделать. Он сам маленький и слабый. Если разбудить сестру, то вдвоем они сильнее. Но было жалко ее пугать. И вообще… он же мужчина! Он должен сам справиться. Если бы достать пистолет или ружье… Когда он был маленьким, он видел много красивых ружей, висящих на стенах, но теперь их все убрали. А пистолет есть только у отца. Как же его достать? Ведь придется пройти мимо охранников…

Генрих шлепал босыми ногами по полу спальни, залезал на подоконник, прижавшись лбом к стеклу, с тоской вглядывался в ночь. Сердце свое он перестал чувствовать — оно теперь сделалось огромным и пульсировало везде.

Внезапно он услышал звуки подъехавших машин, хлопки дверей… Кто-то входил в дом… Ему захотелось залезть в постель, накрыться одеялом и притвориться, что он спит, — его-то они не тронут.

Он погасил лампу, хотел задернуть шторы… Но вспомнил… Там, за этими шторами, был мир, о котором говорил однажды отец матери, когда играл музыку «моего фюрера», а он, Генрих, вот так же нечаянно подслушал.

Отец говорил, что не хочет прятаться за шторами, что ему это противно, что он любит парады… Генрих тоже ходит на парады. А теперь должен научиться и не бояться.

Звуки были совсем рядом, они приближались… Генрих перестал дрожать и испытал странную легкость. Он просто стоял и ждал тех, кто сейчас появится…

…Лей, вернувшись под утро, приоткрыл дверь в спальню сына. Еще ничего не различая в темноте, он услышал голос — пронзительный, тоненький — и едва успел подхватить метнувшееся к нему и сразу обмякшее тельце.

Время как будто забежало вперед и, обернувшись, показало немцам печальные картины разоренных, замусоренных улиц с разбитыми стеклами, сожженными остовами машин, с запахом гари и привкусом боли — картинки будущего немецких городов.

Материальный ущерб от «хрустальной ночи» превысил миллиард марок.

Доходов никто не успел подсчитать, поскольку они сразу же начали растекаться и расползаться: свои права на конфискованное у евреев имущество заявили Геринг, как «уполномоченный по выполнению четырехлетнего плана», Гиммлер, считавший любые конфискации прерогативой СС, министр экономики Функ, министр финансов Шверин фон Крозиг и др. Все они спорили, делили и дружно кидались на Геббельса, обвиняя его в «превышении полномочий».

Погромы еще продолжались 10 ноября, но полиция уже начала принимать кое-какие меры: запретила поджоги, взяла под охрану некоторые объекты, арестовала нескольких погромщиков. Все это было сделано после того, как США отозвали из Берлина своего посла.


Фюрер выглядел очень недовольным. Когда судья Бух заявил, что возбуждает дело против участников погрома, Гитлер демонстративно с этим согласился.

26 самых зверских убийств были отданы на рассмотрение в так называемый особый еврейский сенат.

Из 30 членов НСДАП, привлеченных по этому делу, сроки получили 6 человек; условные сроки — трое; остальные освобождались от ответственности.

Прямой вины Буха в таком «мягком» решении нет. Этот человек был искренне возмущен учиненным беззаконием и уже 11 ноября пришел к Гитлеру с изложением своих принципов подхода к этому делу.

Гитлер принял его благожелательно. Того, чего фюрер опасался — международных санкций против Германии, — не последовало (Риббентроп заверил его, что и не последует), и диктатор снова почувствовал себя уверенно.

Но Бух не был бы Бухом, если бы с первых же минут не вывел Адольфа из себя.

Судья принес сразу два «дела» — о нарушениях в ГТФ и о погромах «хрустальной ночи». К обоим он приложил один и тот же принцип: подчиненный не может нести всю ответственность за преступление при отсутствии обвинения по отношению к его начальнику. Это означало, что в «деле» о погромах следует начать с вдохновителей и организаторов, а в «деле» ГТФ — с рассмотрения виновности руководителя, тем более что Лей полностью берет ее на себя.

Гитлер, поджав губы, начал читать «показания» Лея и, дойдя до «тарифной сетки» взяток за те или иные подряды и контракты, спрятал документ в стол. И после этого дал выход своему гневу.

Гитлер высказал Буху все. Начал «от римского права» — первых партийных расследований 20-х годов и закончил «делом Лея», когда «тупое следование букве закона вперемежку с ничего не имеющими с ним общего „принципами“ создает в партии „пятую колонну“ из правоведов и предателей», а «великая борьба низводится до подлого копания в грязном белье фетишизированной бабы с повязкой на глазах». И еще на четверть часа, в том же духе.

Выслушав, Вальтер Бух по-военному щелкнул каблуками и спросил, кому сдать дела.

— Никому! — рявкнул Гитлер. — Вы будете работать! Вы! Вот это «дело» я забираю и запрещаю вам даже вспоминать о нем! А вот это забирайте вы и работайте с ним! Желаю вам работать так, как это делает доктор Лей, достигая ре-зуль-та-та!!!

Взяв папку с «хрустальной ночью», Бух вышел, даже не кивнув на прощание. В соседнем кабинете все это время сидел белый, как лежащий перед ним лист, зять Борман. Его колотило. Мартин смертельно боялся раздражения фюрера, имевшего обыкновение искать новых жертв. Тут необходим был какой-нибудь рискованный и точный шаг.

Через полчаса фюрер с ближними должен был вылететь в Дюссельдорф на пышные похороны фон Рата. Борман, придав лицу озабоченное выражение, вошел в кабинет, где в кресле напротив двери сидел тяжело дышащий, гневный Адольф.

— Мой фюрер, все готовы к вылету, — доложил Борман. — Кроме доктора Лея. Он вынужден остаться.

— Что… почему? — сердито бросил Гитлер, глядя на Мартина, как на вторгшегося врага.

— У него опасно заболел сын.

Гитлер прищурился. Опустив глаза, поводил взглядом у своих ног, потом снова посмотрел на Мартина:

— Который… маленький?

— Да, младший.

Гитлер выдохнул, покачал головой. Взял телефонную трубку, подумав, велел соединить его с Гессом. Трубку взяла Эльза.

Сегодня утром, проводив вместе с матерью и сестрой Давида, торопившегося на день рождения отца, Генрих вдруг ушел в свою комнату, отказавшись от занятий и игр. Маргарита сначала подумала, что сын просто расстроен разлукой с другом, и пошла к нему, чтобы утешить и приласкать. Но едва до него дотронулась, как все в ней опустилось. Температура…

Его болезни были ее вечным ужасом, смертной тоской… Роберт знал эти состояния Греты и всегда старался их облегчить. Он сразу приехал и сам испугался, в особенности диагноза, поставленного Брандтом: нервная лихорадка. «Какие нервы?.. — недоумевал Роберт. — Они у него еще не выросли… Простуда? Ангина? Что у него?» — «Простуда сама собою, — отвечал сосредоточенный Брандт. — Но дело не в ней. Тут еще что-то».

Мальчик дрожал, бредил; то просил позвать Людвига, то запереть двери, а главное — слабел на глазах, как будто таял.

Мучительная догадка бродила в голове Лея. Он опросил внутреннюю охрану, дежурившую в доме в ночь с 9 на 10 ноября, но никто ничего не слышал. Один из парней видел полоску тусклого света под дверью в спальню Генриха, но решил, что ребенок просто привык спать при неярком свете. Но Генрих в ту ночь не спал. Он, по-видимому, услышал что-то. Парни, конечно, обсуждали погром — о нем все тогда говорили. В голове Лея зрела догадка.

Лей снова вызвал охранников и велел им повторить свой разговор на посту, у дверей гостиной. Сам встал возле двери в спальню Генриха и послушал. Он сразу понял, что даже нескольких фраз из такого разговора мальчику хватило, если учесть, что в это время в смежной комнате спал Давид Глюк.

Роберт вспомнил, как бросился к нему сын, как долго потом дрожал и плакал, как не хотел ничего объяснить, а он подумал, что ребенку всего лишь приснился страшный сон, и ничего не сказал Маргарите.

Восстановив таким образом картину происшедшего, Лей все рассказал Брандту и Керстену. Но по их реакции понял, что это уже ничего не может изменить.

Ребенок уходил… Чем дальше, тем спокойнее.

Наблюдая в эти часы Маргариту, Роберт подумал, что вслед за сыном уйдет и она. И, собрав все свое отчаянье, он сделал абсурдную попытку переломить судьбу: согласился поступить так, как предложили ему Керстен и Гесс.

Рудольф сам сел за штурвал своего новенького, модернизированного МЕ-110. Через несколько часов Лей положил сына на волны, возле испуганно снующего дельфина Людвига, и, как велел Рудольф, не оглядываясь, вышел из воды на берег.

Он уже плохо соображал, что делает. Тело сына казалось ему бездыханным; Роберт был уверен, что отдал дельфину труп. Поэтому он просто лег ничком в песок, не чувствуя и в себе ни капли жизни.


…Уже сгущались сумерки. На волнах закачалась луна и растеклась от нее ребристая светлая полоса. Море было таким приветливым, что по этой дорожке хотелось спокойно и долго уходить куда-нибудь. Дельфин ласково лопотал, кружа и покачивая детское тельце…

Лей крепко спал на песке, обхватив руками голову.

Рудольф глядел на луну, впуская в себя ее магическое свеченье и, как ему казалось, целиком погружаясь в совершавшееся таинство — установление связи со Вселенной.

Он сам вынес из воды Генриха. Обтерев его разбавленным спиртом, закутал в одеяло и всю ночь носил на руках, рассказывая сказки про нежных эльфов, очень добрых волшебников и прекрасных принцесс. Мальчик слушал, изредка глубоко вздыхая, глаза глядели осмысленно. Потом он уснул.

Гесс позвонил в Мюнхен, сказал сестре, чтобы прилетала с врачами в Ниццу: Генриху лучше, но его предстоит лечить. Роберта он не стал трогать, только подложил ему под голову полотенце.

Оба вышли из этой ночи переменившимися: Роберт — с жесткостью в глубине глаз, которая, как ржавчина, больше не отходила; Рудольф — с победившей верой в сторонние силы, которые ему удалось призвать.

С этой ночи Рудольф Гесс сделался, если можно так выразиться, верующим человеком.


«Мои дорогие!

Вот мы и вернулись в Ниццу, правда, немного позже, чем предполагали. Генрих в Мюнхене заболел, но теперь ему лучше.

Погода по-прежнему прекрасная. Море теплое, и Людвиг приплывает к Генриху каждый день и играет в воде, прыгает, переворачивается. Этот дельфин — настоящее чудо! Не сочтите меня язычницей, но порою мне кажется, что у этого бесконечно дорогого мне созданья, конечно же, есть душа. Я даже не хочу теперь сказать — человеческая, — просто — душа, потому что „человеческое“, по-моему, уже не всегда приближает к богу…

14 ноября, 1938 года».


На 15 марта будущего года Гитлер назначил «окончательное решение» чехословацкого вопроса. Были подготовлены все соответствующие приказы, в том числе — о всеобщей мобилизации.

15 марта 1939 года стало реальным сроком начала Второй мировой войны.


В конце года Гитлер планировал поездку по ряду городов Германии с «разъяснительными» выступлениями, а также детальный осмотр «линии Мажино» вместе с военными, настроения которых в основном оставались пока «переломными».

На несколько дней фюрер уехал в Бергхоф, для «размышлений», пригласив лишь «самых из самых», в том числе супругов Геббельс. Нашелся и повод — день рождения Магды, а одновременно — почти десятилетие ее брака с Йозефом.


…Величественное «Гнездо орла» словно парило в струйных потоках отливавшего сталью воздуха.

Дети Геббельсов, вместе со взрослыми вознесенные на эту высоту быстроходным лифтом, поглядывали вниз с испугом, и кто-то пошутил, сравнив их с «ангелочками на облаках» (что очень не понравилось Магде).

Скрепя сердце она согласилась на эту поездку, понимая, чего ожидает от нее Адольф. Гофман, снимавший детей, постоянно старался поймать в объектив их родителей, но это ему никак не удавалось: супруги Геббельс ближе, чем на десять метров, друг к другу не приближались.

Магда очень ждала Маргариту, надеялась на ее приезд, а узнав от Эльзы, что Грета осталась с детьми во Франции, вдруг расплакалась.

У Магды, помимо Йозефа, была еще одна тяжесть на душе — ее отчим Рихард Фридлендер. Он был евреем, но отказывался эмигрировать. Офицер Первой мировой, еще на что-то надеясь, он давно уже потерял работу, деньги, положение — все. Этим летом, во время одной из «акций» СС, Фридлендера арестовали прямо на рабочем месте, в цехе завода, куда его вместе с такими же «неарийцами» направили на принудительные работы. А недавно Магде каким-то чудом передали от него письмо из концлагеря Бухенвальд.

Отчим писал, что люди в лагере в основном пожилые, а условия ужасны: работа по 15 часов — мощение улиц и обработка камня, питание скудное, охрана жестока, живут в бывшем хлеву, наспех переделанном под барак. У него стало совсем плохо с сердцем, мучает кашель. Он не просил о помощи, понимая ее положение. Он просто рассказывал, потому что появилась возможность рассказать.

Магда любила этого человека, не жалевшего для нее ни средств, ни души. Она много лет носила его фамилию и считала своим отцом.

Единственными людьми, с которыми Магда решилась бы говорить об этом, были Гесс и Лей, причем второй — предпочтительней: с ним она чувствовала себя свободнее. Но прежде все-таки хотела поделиться своей бедой с Маргаритой: Грета была гарантией того, что Лей не откажет. Но… Подруга не приехала, и Роберт выглядел каким-то странным.


Перед вечерним визитом в «Гнездо орла» все приглашенные собирались на открытой веранде, чтобы сесть в машины и ехать к подъемнику.

Спираль дороги была довольно крутой; шел густой снег, и дорогу приходилось постоянно чистить. Гитлер, не любивший рисковать (а в скоростном лифте его еще и мутило), все же решился на поездку, объяснив Гессу, что задумал сегодня помирить Геббельсов, а для этого нужна «обстановка».

Когда Рудольф с Эльзой спустились на веранду, там был только Лей, прогуливавшийся в меховой куртке, боковой карман которой оттопыривала бутылка. Увидев Гессов, он быстро сделал несколько глотков и, размахнувшись, метнул пустую бутылку через перила.

— Ты что, в своем уме? — поразился Гесс.

Лей заглянул через решетку и махнул рукой:

— В этом «гнездышке» с голоду подохнешь. Я замерз.

Рудольф и Эльза переглянулись. Они еще днем заметили, что Роберт пьет и останавливаться не собирается. Было ясно, что с Гретой вышла у него очередная размолвка, и все-таки… Напился он впервые за семь лет.

Посмотрев на них, Лей снова махнул рукой:

— Вот только объяснений не нужно бы! Лучше меня сейчас оставить.

На веранду начали спускаться остальные. Рассевшись по машинам, длинной вереницей быстро седеющих «Мерседесов» выехали на шоссе.

Машины ползли медленно; дорога после расчистки была скользкой, но мощные моторы неутомимо вытягивали кортеж к цели. Неожиданно одну из машин круто занесло, и она багажником врезалась в огромный сугроб, насыпанный дорожными рабочими, и наполовину накрылась им, как шапкой. В этом автомобиле за рулем сидел шутник Лей, а на заднем сиденьи — Магда Геббельс и несколько коробок с пластинками.

Лей, приоткрыв дверцу, посмотрел на крышу и, сев опять за руль, дал задний ход, после чего «Мерседес» зарылся в снег окончательно. Все вылезли и побежали к почти исчезнувшей из виду машине. Первым примчался Геббельс. Он кое-как открыл заднюю дверцу, чтобы помочь Магде выбраться, но Лей снова дернул машину, отчего порядочный слой снега съехал на Йозефа и буквально забил его в салон.

Гитлер и остальные с недоумением глядели на ерзавший сугроб — Лей то и дело заводил мотор, «Мерседес» дергался; снеговая шапка наконец развалилась; в машине барахтались, и из нее доносились какие-то звуки.

Гесс и Шпеер попытались помочь открыть дверцы, но тоже были погребены.

— Прекрати дергать мотор! — кричал Геринг Лею, тоже стараясь проникнуть к дверцам.

Наконец мужчины вытащили хохочущую Магду. Геббельс выкарабкался сам, красный и злой, но, взглянув на нее, стал хохотать и он.

Общими усилиями «Мерседес» вытянули из сугроба на шоссе. Кортеж продолжил путь.

Лей задержался, сказав, что догонит, только перенесет ящики с пластинками в машину Гессов. Рудольф с Эльзой поняли, что он просит их остаться.

— Без объяснений мне все равно не обойтись, а здесь как раз удобно, — сказал он, машинально смахивая перчатками снег с крыла «Мерседеса». — У Гессов ведь врожденная любовь к формулировкам. Но… может быть, тебе все ясно? — Он лишь на мгновенье поднял на Эльзу глаза.

— Роберт, но у вас с Гретой уже бывало… — начала она.

— Бывало, да закончилось. Она больше не вернется ко мне. То есть она, может быть, и вернется, если я… взорву Коричневый дом. Или объявлю по радио, что выхожу из партии и начинаю войну. Или объясню немецкому рабочему классу, что евреев обижать нехорошо. Или застрелюсь на трибуне. Вот тогда она вернется.

Он достал из-за пазухи коньяк, сделал глоток и швырнул пустую бутылку через поваленное ограждение вниз.

— Ты собираешься и дальше здесь пить или все-таки поедем? — предложил Гесс.

— Я не поеду. Я уже внес свой вклад в примирение супругов. С меня достаточно.

— Роберт, Грета сама тебе все это сказала? — тихо спросила Эльза.

Лей усмехнулся:

— Она сказала, что хочет услышать правду. Но я уже давно понял, что для нее правда — ее принципы, а для меня — мои чувства.

— Что же ты ей сказал? — Гесс подошел к нему вплотную. — Что ненавидишь евреев? Что еврей — всегда проблема и всегда — зло? Что из-за еврея ты едва не потерял сына?!

— Роберт! Неужели ты… обвинил ребенка? — не поверила Эльза.

Лей резко вскинул голову. Он почти минуту, прямо и вопросительно, смотрел в глаза Гесса, и Рудольф с трудом выдержал этот взгляд.

Вопрос Эльзы был обращен и к нему.


…Ответ на него — прямой и ясный — лежал в одной из папок, представленных на рассмотрение в «бюро Гесса», как в высшую инстанцию, принимающую решения от имени фюрера.

Леонардо Конти отказался от руководства «программой эвтаназии», получив у фюрера письменное разрешение. Дело передали Филиппу Боулеру, члену имперского Сената культуры и автору книги «Гениальный Наполеон — светящийся след кометы». Боулер подписи фюрера не просил, однако от еврейских детей принципиально отказался, обосновав это тем, что инвалидов и умственно отсталых среди них единицы и не следует «еврейский вопрос» смешивать с медицинской программой. Было ясно, что Боулер просто выговаривает себе право на «чистую медицину», и Гесс наложил резолюцию: «Удовлетворить потребность в материале партией белых мышей и кроликов». Боулер иронию понял и затих.

А папка продолжала лежать в столе. Считая проблему с эвтаназией улаженной, Борман положил в нее другой документ — о «гуманизации процесса»:

«…при отделении детей от родителей следует проявлять вежливость и разъяснять, что эта мера временна…

…Матерям следует позволить самим раздеть детей, требуя при этом соблюдения аккуратности. Пример объявлений: „Детские чулочки вкладываются в туфельки и ботиночки детей во избежание их потери. Будьте аккуратны!“

…Детей ведут в „душ“, предварительно раздав им игрушки…

…плачущего ребенка следует отвлечь, дав ему сладости и игрушки.

…В любой партии, подлежащей ликвидации, строго соблюдать очередность… дети всегда пропускаются вперед».


«Правильные идеи доводятся фанатиками до самоуничтожения», — вспомнил Гесс Шпенглера, — а эта папка и есть самоуничтожение. У Роберта, похоже, опять сдали нервы. Он как будто показал Грете уголок этой папки. А она ее раскрыла. Она так устроена… Любит формулировки, глядит до конца, до «самоуничтоженья».


…Лей сидел на поваленном столбе огражденья и смотрел вниз. Эльза стояла рядом. Рудольф понял, что прошло какое-то время, на которое он сам словно выключился. Он вернулся в свой «Мерседес». Вскоре к нему села Эльза.

Лей остался сидеть на обочине.

— Он не поедет, — сказала Эльза. — Не нужно его трогать. Он попросил меня объяснить ему кое-что. Может быть, ты поможешь?

— Что? — поморщился Гесс.

— Грета сказала: «Сделай так, чтобы я не возвращалась в Германию. Пока…».

— Он не понял этого «пока»?

— Понял. Но он не знает, что сделать, как поступить.

— В третий раз жениться, — буркнул Гесс. — Господи!

Он включил мотор. Пожалуй, только сейчас, в этих последних словах сестры, дошла до него вся сила ее отчаянья.


В ноябре румынский король Кароль II, совершая поездку по Европе, неофициально посетил Германию. 24 ноября он выразил Гитлеру пожелание «сохранить и углубить хорошие отношения с рейхом», а также готовность активно развивать торговлю и проч.

Само по себе это было неплохо, однако Румыния нужна была Гитлеру только как плацдарм для наступления на Украину. «Поработать» с королем было поручено Герингу. Встреча рейхсмаршала с Каролем II планировалась на 26 ноября.


Геринг находился сейчас в состоянии очередной склоки с Риббентропом, который демонстративно махнул рукой на Англию.

«Этот кретин втянет-таки нас в войну на два фронта, — сказал Геринг Гитлеру. — Я, конечно, поеду в Лейпциг и буду давить на румына, но умоляю вас, мой фюрер, успокойте хотя бы военных! Обещайте им, что „восточный вопрос“ будет отложен для тщательной проработки хотя бы на три-четыре года! А лучше — на пять».

Если уж Геринг говорит такое!

— Нужно начать активнее и напрямую работать с англичанами, — продолжал Геринг. — «Челночная дипломатия» исчерпала себя. Я сам готов вылететь в Лондон, в конце концов!!! Что ты молчишь?! — нетерпеливо повернулся он к сидящему тут же Гессу.

Гесс метнул в него сверкнувший взгляд.

— В Лейпциге сейчас твой замечательный Альбрехт Хаусхофер, день как с острова прилетел и, конечно, со свежими новостями. К нему, похоже, направляется посол Гендерсон, — продолжал Геринг. — Может быть…

— Может быть, тебе съездить в Лейпциг? — тоже повернулся к Рудольфу фюрер.

— Какой смысл? — резко ответил Гесс. — Все знают, что я марионетка.

— Руди!

— Не в том суть. Спектакль с Гендерсоном может сыграть Лей.

Гитлер поморщился и махнул рукой:

— После десятидневной пьянки?

— Я, пожалуй, съезжу к нему, — сказал Геринг. — Попробую встряхнуть. Скажу, что его дожидается Альбрехт. На нас он плюет, но Хаусхофер — это да! Это серьезно!


Лей десять дней пил. Как прежде, так и теперь, пить в одиночестве ему не давали. Приезжали то Функ, то Удет, а то и сам рейхсминистр Геринг, замечательно с ним за компанию надравшийся и двое суток потом приходивший в себя.

Но сейчас Геринг приехал сердитый и решительно потребовал от Лея «прекратить». Потрясая именем Альбрехта Хаусхофера, Герман добился-таки от Роберта обещания проспаться к завтрашнему утру и выехать с ним в Лейпциг.

Любопытно, что именно в эти дни Лей окончательно уразумел, что долго и примитивно пить ему становится… скучно. Голова упорно продолжала работать, боль в сердце застряла, как осколок, который некому выдернуть, а от непрекращающихся возлияний еще и принималась пульсировать. Одним словом, легче ему не становилось, наоборот.


За контактами посла Англии Невилла Гендерсона следил молодой коллега Гейдриха Вальтер Шелленберг, только что отлично «отработавший» Генлейна. Благодаря информации Шелленберга, Геринг смог сделать эффектный «открытый ход»: пригласил посла в свой поезд для личной беседы и предложил встретиться в Лейпциге с Альбрехтом Хаусхофером, «очень осведомленным человеком».

— А то они только на свою Secret Service молятся, — весело прокомментировал Геринг Лею. — Но каков сэр Невилл! И бровью не повел! «Oh, yes! With great pleasure!»[38] Но все же есть тут маленькая загадка. Отчего это ваш прекрасный Альбрехт застрял в Лейпциге? Проще было бы этому Магомету приехать в Берлин, к горе. Переконспирировали они что-то!

Да, неясность оставалась. Был и откровенно неприятный момент.

— Представь, как чувствуют себя сейчас дома младшие Хаусхоферы, — сказал Лей Герингу уже в поезде, и сам сейчас подумав об этом впервые.

— Эта сволочь отсиживается у себя в Шваненвердене, а нам с тобой расхлебывать, — кивнул Геринг, имея в виду Геббельса.

Лей на это не ответил. Мучительно болела голова. Но ехать нужно было. Под Лейпцигом, сразу на трех заводах, где в основном работали итальянцы, началась забастовка. Макаронникам надоели эрзацы, десятичасовой рабочий день, отсутствие девочек. А забастовка — вещь заразная… И очень хотелось увидеть Альбрехта, на котором словно лежал отсвет от прошедшей полосы жизни длиною в год, — полосы счастья.

Вчера днем Роберт получил телеграмму от Маргариты с кратким сообщением о здоровье детей. Этот драгоценный листок и теперь едет с ним. Клочка бумаги оказалось достаточно, чтобы открыть глаза, вдохнуть воздуху, даже подумать об итальянских забастовщиках.


В поезде Геринг пригласил к себе обедать. Английский посол Невилл Гендерсон был милый человек, занятный собеседник. Возможность спокойно говорить по-английски и французский коньяк благотворно на него подействовали; к тому же оба vis-à-vis ему нравились. «Два самых приятных человека на коричневой верхушке (at the brown top)», — так он отозвался о них своему другу Черчиллю.

Супруга посла тоже была очень мила. Она тонко и твердо руководила своим мужем и британской политикой в Германии. «Спектакль» для Гендерсона игрался для миссис Гендерсон, а кто мог бы сделать это лучше Роберта Лея?


Лей пришел к обеду полусонный и долго молчал, автоматически на все улыбаясь. Эмма Геринг тихо спросила у него о самочувствии, и он пожаловался, что стоит ему только уснуть днем, так непременно снится один и тот же сон — как будто у него с головы срывает ветром шляпу и уносит куда-то. Эмма поинтересовалась у миссис Гендерсон, умеет ли она разгадывать сны, и та отвечала, что умеет и делает это безошибочно. (Информация о пристрастии супруги посла к расшифровке снов поступила от Вальтера Шелленберга.) Лей повторил свой сон; миссис Гендерсон опустила глаза и как будто несколько смутилась.

Содержание сна подсказал Лею один из астрологов Гесса и уверил, что толкование может быть только одно: потребность излить душу, высказаться с предельной откровенностью и т. д. После такого сна удобно играть в искренность, вбивать в голову собеседнику какие-нибудь «сокровенные мысли».

— Ваш сон означает, что вы обладаете избытком… мужской энергии, которую необходимо излить, — наконец произнесла миссис Гендерсон, лукаво поглядывая по сторонам. — Вообще, мужской головной убор — известный символ, а образ уносящегося потока, движения — это своего рода подсознательная потребность самовыражения в наиболее сильной и… естественной из форм.

Слушая ее, Роберт пытался вспомнить имя того «толкователя снов», чтобы при случае отвернуть ему голову. Геринг про себя хохотал, прикидывая, как бы сам стал сейчас выкручиваться. Он уже придумал один словесный переход, но оказалось, что порою все мужчины мыслят одинаково.

Посол сам высказал нужную мысль, сравнив мужчин с государствами, у которых также наблюдается потребность энергетической экспансии, пример чего подает миру Германия. Лей, мысленно свернув шеи всем немецким астрологам, про себя поблагодарил посла, перехватил поводья и пустил колесницу вскачь.


Из телеграммы посла Англии в Германии министру иностранных дел Англии, 9 марта 1939 года:

«<…> По моему мнению, со времени войны мы совершили ошибку, проявив неспособность и нежелание понять подлинную сущность Германии. Как бы неприятно это ни было для нас и для остальной Европы, но стремление Гитлера объединить немцев — будь то австрийцы или судетские немцы — в великой Германии не было низменным. Методы, которыми было осуществлено присоединение в этих двух случаях, вызвали у нас справедливое негодование, но само по себе это присоединение было ни чем иным, как осуществлением стремления, которое никогда не оставляло умы всех германских мыслителей на протяжении веков.

Другой фактор, который мы не сумели учесть, — это то, что за самоуверенностью нацистского режима все еще скрывается комплекс неполноценности и глубоко укоренившаяся нервозная неуверенность. Мы не можем представить себе, сколько выстрадала Германия в результате блокады во время войны и условий Версальского договора. В настоящее время всех немцев больше всего пугает возможность повторения этих страданий, и это в значительной степени оказывает влияние на политику Гитлера.

Гитлер указал в „Майн кампф“ совершенно ясно, что „жизненное пространство“ для Германии может быть найдено только в экспансии на восток, а экспансия на восток означает, что рано или поздно весьма вероятно столкновение между Германией и Россией. Имея под боком доброжелательную Англию, Германия может сравнительно спокойно предусматривать такую возможность. Но она живет в страхе, что может произойти обратное — война на два фронта, которая как кошмар преследовала еще Бисмарка. Лучший способ установления хороших отношений с Германией — уклоняться от постоянного и раздражающего вмешательства в дела, в которых интересы Англии прямо или существенно не затрагиваются, а также сохранять нейтралитет Англии в случае, если Германия будет занята на востоке.

<…> Мне всегда кажется, что разговоры о стремлении Германии к „мировому господству“ все-таки вводят в заблуждение. <…> Возможно, что у некоторых немцев есть такие безумные мысли, но я не верю, что сам Гитлер лелеет такую дикую фантазию. До наполеоновской эры властелин Европы мог стремиться стать властелином мира. Но в XX веке эта концепция устарела».


Прогулки английского посла по торговым павильонам Лейпцига, его встречи с румынским королем под присмотром Геринга и переговоры самого рейхсминистра с Каролем II были внешней, повернутой к миру стороною этой последней недели ноября 1938 года. Но была и внутренняя сторона — информация, привезенная с острова Альбрехтом Хаусхофером, и его встречи с послом, о которых Геринг и Лей знали.

Альбрехт находился сейчас в уникальном положении: ему доверяли по обе стороны Ла-Манша. Однако он не был двойным агентом. Альбрехт работал на Германию и только на нее, тогда еще не отделяя родины от ее политики.

Но и у этой «внутренней стороны» оказалась еще одна, совсем уж скрытая: Альбрехт приехал в Лейпциг, чтобы увидеть Ингу, которая вместе с дипломатической группой, в которую входил и ее отец, сопровождала румынского короля в его поездке по Франции и Германии.

После долгой борьбы с собою, болезненных сомнений и непереносимого хаоса чувств отвергнутого влюбленного Альбрехт решился на отчаянный шаг — сделать девушке еще одно предложение.

Хаусхофер вместе с дипломатами приехал встречать рейхсмаршала и английского посла на Лейпцигском вокзале и испытал сложное чувство, увидев выходящего из вагона вождя ГТФ, к которому, кажется — все до одной, устремились костюмированные девушки из «группы приветствия».

На вокзале Инги не было, но вечером, на приеме, она будет непременно. Альбрехт сердился на себя за пустые мысли, но он дорого бы дал, чтобы Инга сегодня не увидела Роберта.


В это время Лей, мучившийся от головной боли, собирался отдохнуть перед приемом и велел на два часа считать себя покойником. Но об одном визите адъютант ему все-таки доложил.

…Джессика Редсдейл, подруга Маргариты, младшая сестра Юнити Митфорд — «рыжеволосый тайфун», аристократка и коммунистка, так решительно потребовала немедленно пропустить ее к Лею, что многочисленная и искушенная охрана рейхсляйтера растерялась.

Тоненькая, как подросток, нежная синеглазая леди с белой повязкой вокруг головы, прикрывавшей шрам от полученного в Испании ранения, твердым шагом прошла впереди адъютанта в кабинет и, бросив сумочку на ковер, остановилась посередине, нетерпеливо покусывая губы. Ее взгляд, обращенный на вышедшего к ней Лея, показался адъютанту таким недружелюбным, что он помедлил выйти. Но Лей спокойно кивнул ему и улыбнулся гостье.

— Я через полчаса уезжаю, — сразу заявила Джессика. — Я специально приехала, чтобы поставить тебя в известность. Грета едет со мной в Америку.

В ответ она ожидала чего угодно — насмешки, резких слов, его обычной, особенно с нею, язвительности… Но он только молча делал какие-то движения правой рукой, точно пытался нащупать опору. Наконец, дотянувшись пальцами до спинки кресла, кое-как сел в него.

— Ну, здравствуй, Джесси.

— Здравствуй, Роберт. — Джессика снова прикусила губы.

Маргарита умоляла ее говорить с ним осторожно, быть мягче, бережнее. Но Джессика знала себя: если сейчас расслабиться, позволить себе сопереживанье, то все произойдет, как уже происходило в ее поединках с этим человеком: он сумеет разбудить в ней теплое к себе чувство и… победит.

И Джессика заговорила с той же твердостью, с какой вошла:

— Роберт, выслушай. Грета сейчас мертвая и здесь ей не ожить. Ей нужен океан. Он нужен и Генриху. В Штатах мы пробудем год. Это первое. Второе. Я привезла тебе приглашение… — Оторвав от лежащего на столе листка, она написала по-английски: «Henry Ford» и протянула ему. — Очередное, но последнее. Он просил это подчеркнуть. И третье. Я знаю, что ты откажешься. А ты знаешь, как я отношусь ко всему, что вы делаете. Но я тебе обещаю — никогда не пытаться влиять на Генриха и Анну. Это все. Прощай.

Она пошла к двери. Взявшись за ручку, постояла, к нему спиной, подождала. Хотя знала, что ждать нечего.

Заглянувший после ее ухода секретарь увидел, что Лей лежит на ковре совершенно неподвижно; глаза закрыты, руки вытянуты за головой.

Этот прием релаксации показал Лею Рудольф Гесс, часто наблюдавший в детстве, как отдыхают на горячем песке слезшие с верблюдов арабы, после многочасовых переходов по пустыне.

Секретарь на цыпочках отошел от двери.


— В конце концов, у фюрера лопнет с ним терпение, — сказал Геринг на приеме Альбрехту Хаусхоферу. — Неужели он не понимает, что весь мир только и вынюхивает в наших рядах оппозицию?

Да, отсутствие на банкете Лея выглядело подозрительным. Рейхсляйтер просто обязан был здесь появиться. Но для Альбрехта это стало подарком судьбы.

Он с самого начала не собирался назначать Инге никаких свиданий, а предполагал объясниться с ней здесь же, на балу: просто спросить, не переменилось ли что-либо в ее отношении к будущему — его и ее — или не может ли он хотя бы рассчитывать на такую перемену.

Инга держалась с ним по-дружески, разве что несколько сдержанней, чем в год их знакомства. Но тогда ей было всего семнадцать; она была дитя. Альбрехт невольно и с тревогой отметил, как она изменилась и какой взрослой кажется в свои неполные двадцать лет.

Через полчаса начинается бал… Увы, судьба не пожелала сделать Альбрехту почти обещанного подарка.

— Дорогой мой, у меня к вам просьба, — сказал ему озабоченный Геринг. — Не могли бы вы привезти, наконец, этого анархиста? Напомните ему, что Гафенку не может говорить ни со мной, ни с Риббентропом, а переговоры нужно провести се-год-ня!!! Черт бы подрал всех и вся! Завтра кое-что переменится! Одним словом, я не стану вас нагружать ненужной информацией, но очень прошу его привезти. Если он, конечно, еще соображает.


О том, что завтра в Бухаресте ожидается путч профашистской «Железной гвардии», после которого отношения, безусловно, осложнятся, Альбрехт не знал. Но он видел, что Геринг, отвечающий за переговоры лично перед фюрером, сильно нервничает и, как всегда в таких случаях, становится совершенно невосприимчив к настроениям и чувствам других людей.

«Вот уж точно, что черт бы подрал… вас всех», — только и подумал про себя Альбрехт. И поехал за Леем, который, кстати, находился при исполнении своих служебных обязанностей: улаживал требования итальянских забастовщиков.

Лей побывал в бараках, где жили рабочие, согласился, что холодно, тут же распорядился привезти уголь и две сотни самых новых радиаторов, затем сократил рабочий день на час и, наконец, героически перепробовал несколько тех самых эрзацев, которые рабочие отказывались употреблять, заявляя, что все — и маргарин, и сосиски, и соевый шоколад — отдает резиной.

Альбрехт застал Лея в разгар попойки с темпераментными итальянцами. Все конфликты оказались улаженными, рабочие выглядели довольными, а Роберт еще здраво соображал и вполне мог бы решить пару-тройку необременительных международных проблем. С Хаусхофером он поехал без возражений, пояснив, что и сам уже собирался и планировал прибыть как раз после банкета, потому что напробовался тут такой дряни, что теперь два дня ничего в рот не возьмет, а Геринг истеричка хуже Риббентропа, и вообще нечего Альбрехту выполнять его «поручения» — много чести!

Так он ворчал всю обратную дорогу, а Альбрехт смотрел в темное окно машины и с грустью думал о том, как переменился за последний год Роберт и как незаметно это произошло. «А я сам… — вдруг больно кольнуло под сердцем. — Разве я… прежний я, вернулся бы в эту страну, где меня, по протекции, определили в категорию „особо ценный еврей“?»

— Давай выйдем, — неожиданно предложил Лей.

До площади мэрии оставалось еще метров триста, но Роберт все замедлял шаг. Он как будто проверял, не заговорит ли Хаусхофер первым. Но Альбрехт молчал.

Он встретил здесь, в Лейпциге, Джессику Редсдейл, знал о ее плане увезти Маргариту с детьми за океан. И теперь он думал, что Грета, конечно, уедет из Германии, а вот он, еврей, возвратился… И что справедливо было бы таких «особо ценных» называть… «особо подлыми».

— Долго собираешься молчать? — наконец раздраженно спросил Роберт. — Ладно. Я тебе сейчас сам всех назову — этих ос, вьющихся вокруг Бека. Вицлебен, Шуленбург, Небе, здешний мэр Герделер… Кто еще… Шахт, Гальдер…[39] Нет, этот теперь выполняет приказы! Кто-то из них уже приходил к тебе с предложением встать под их знамена? Нет? Допустим! Так еще придут! А как эти господа умеют конспирироваться — сам видишь. Подумай, что тебя ждет. Фарс! И очень много крови.

— Чего ты от меня ждешь? — резко спросил Хаусхофер.

— Наверное, уже невозможного. — Лей остановился.

Они находились почти у самого фасада, в центре залитого светом треугольника, под взглядами десятков людей.

— Единственное, что я могу для тебя сделать, — назвать имя того, кого Гиммлер посадил тебе на хвост. Я его скоро узнаю.

Когда поднимались по уставленной часовыми лестнице, Лей снова замедлил шаг. Альбрехт обернулся. Роберт был очень бледен; на лбу выступил пот.

— Фу, что-то мне нехорошо, — сказал он, расстегивая воротник рубашки. Глубоко вздохнув, тряхнул головой. — Да нет, ничего. Показалось.

«Ну, понятное дело, — усмехнулся про себя Альбрехт. — У вождей желудки нежные… Где им переварить то, что вынуждена жрать нация?»

Зато Геринг остался доволен. Отсутствие Лея он объяснял гостям плохим самочувствием коллеги. Тот появился и пару раз эффектно побледнел у всех на виду. Отлично сыграно! Геринг даже подумал, не стоит ли и ему самому попроситься в ученики к Керстену, чтобы не отстать от Гиммлера и Гесса, которые, по слухам, уже и сердце себе научились останавливать.

Бал продолжался до утра. Пока шли политические беседы, дамы танцевали, изредка меняя партнеров, и лишь в пятом часу в бальном зале начали появляться утомленные политикой свежие кавалеры.

Инга танцевала с Гельмутом фон Мольтке, симпатичным молодым адвокатом, приехавшим сюда вместе со своим родственником, послом в Польше Адольфом фон Мольтке, еще надеявшимся отвлечь Гельмута от активной борьбы с режимом.

«Еще один из тех, к кому „приходили“», — подумал про него Альбрехт, вспомнив резкое предостережение Лея. За Робертом он, из человеколюбия, старался присматривать. Лей явно чувствовал себя все хуже. Альбрехт видел, как он, беседуя с Вольтатом[40] и старшим Мольтке, несколько раз поправил галстук, машинально стараясь ослабить воротник.

Но разговор был важный. Уже сегодня, двадцать седьмого, Польша подпишет с СССР совместную декларацию, суть которой — отказ от поддержки Германии в вероятном германо-русском конфликте. Гитлер по этому поводу выразил очень большое недовольство, но посол Польши в СССР Гжибовский лично заверил посла Германии в Польше фон Мольтке, что это пустая формальность, не более. В стоящем сейчас у колонны «треугольнике» (Вольтат, Лей, Мольтке — все немцы!!!) «польский вопрос» варился следующим способом: Германия (ее плоть — ГТФ — 30 млн рабочих!) в лице Лея диктовала Польше в лице Мольтке (посла Германии!), чтобы тот в лице Польши через Вольтата диктовал Румынии… в лице министра иностранных дел Гафенку, с которым сегодня Германия уже поработала (в лице Лея)!!!

Трое немцев, таким образом решавшие «польский» и «румынский вопросы», должны были бы испытывать сейчас большое удовольствие, однако по их лицам этого было не заметно. Лей выглядел так, точно держал во рту ломтик лимона; Вольтат вообще был мизантроп, а фон Мольтке, правнук легендарного воина и профессиональный дипломат, глядя на себя со стороны, все чаще сам пугался того, что делал.

…А у Альбрехта Хаусхофера росло ощущение неизбежности. Он даже не удивился, когда молодой Мольтке вместе со своей дамой подошел к «треугольнику» у колонны. Полуопущенные глаза Инги лихорадочно блестели. К этой группе приближалась другая: Геринг с миссис Гендерсон, сам посол с Эммой Геринг и еще один озабоченный человек — генерал Гусарек, представитель Чехословакии в «Комиссии четырех», созданной для реализации Мюнхенского соглашения. Обе группы «перетасовались» и, образовав новые, продолжали плавное движение среди колонн. Альбрехт увидел, как Инга, обернувшись, позвала его взглядом.

Он подошел и пригласил ее на очередной тур непрерывно порхающего по залу вальса. Держа ее руку, он почувствовал, как она напряжена.

— Неужели вы все не видите?! — прошептала она, подняв на Альбрехта чудно блестевшие глаза. — Неужели человек должен потерять сознание у всех на глазах, чтобы поняли, как ему плохо?

— Он не ребенок… — пробормотал Альбрехт, внезапно ощутив отчаянную злость. Ему захотелось подхватить Ингу на руки и, прижав к себе, бежать отсюда прочь.

Но он уже знал ее следующую реплику:

— Попроси его на пару слов и уведи куда-нибудь, — сказала она. — Ты говорил мне, что вы друзья… Альбрехт!

Она быстро пошла через зал.

Лея они догнали уже на верхней ступеньке лестницы, держащимся за перила обеими руками. Охрана была рядом и наготове. Втроем они осторожно спустились на первый этаж.

— Ничего, спасибо, я сам… — бормотал Роберт, утирая мокрое лицо. — Выйду, подышу.


Дежурный распахнул перед ними входные двери, и приятно дохнуло острой морозной свежестью. Они вышли в треугольник света, в многолюдье охраны, журналистов и зевак, ожидающих зрелища разъезда блистательного собрания.

Кортеж румынского короля расположился справа от парадного входа, перекрыв доступ к небольшому скверу, упиравшемуся аллейкой в боковую стену мэрии, и Альбрехт, оглядевшись, указал Лею этот путь в относительное и необходимое ему уединение. Они втроем пробрались сквозь шеренгу машин. Ветер гнал из мутного света резиновую поземку, сигаретный дым, обрывки фраз полусонных охранников… Альбрехт вспомнил, что не успел даже накинуть шубку на обнаженные плечи Инги. Он еще держал ее руку…

— Его нельзя оставлять, — прошептала она.

Ответная реплика Альбрехта была точна и… бессильна, как и его рука, не способная удержать ее…

— Инга! Все это уже было в его жизни! Восемь лет назад так же бросилась за ним влюбленная девочка, обвиняя в бесчувствии весь мир! Неужели это повторится с тобой, моя нежная, моя гордая… моя самая любимая? Остановись!!!

Он больше не чувствовал ее руки и, закрыв лицо от прыгающего света фонариков, стоял, так и не поняв, куда ушел его голос — в мутный ли свет, поглотивший Ингу, или внутрь себя.


«Мой любимый,

я посреди океана, и вокруг меня океан тоски. Атлантические ветры выдули из меня все, кроме моей боли и моей любви. Теперь это одно целое, это я. Упасть бы в волны и плыть к тебе, пока хватит сил… У Анны твои глаза; Генрих так же поджимает губы и у него такая же быстрая, как судорога, улыбка. Я смотрю на них, дышу возле них и так сохраняю разум, волю жить… без тебя. Я нужна им, и я справлюсь. Только помоги мне, сделай так, чтобы я не возвращалась в Германию».


…Совсем короткое письмо, написанное на дышащей палубе океанского парохода, Маргарита в последний момент отдала Гейнцу Хаусхоферу, провожая его на нью-йоркской пристани домой. Этот листок был все, что она попросила передать Роберту. Боль, втиснутая в буквы. И та же неразгаданная просьба в конце.

Гейнц отдал письмо Альбрехту в Бонне, в середине декабря, и тот заставил себя возвратиться в Лейпциг, где Роберт уже две недели лежал в клинике профессора Шварца с отравлением и тяжелой депрессией.

Почти одновременно с Альбрехтом в Лейпциг прибыл Геббельс, решивший лично руководить «культурной подготовкой» города к приезду фюрера, который совершал сейчас поездку по Германии. Геббельс задумал несколько «сюрпризов», и одним из них могла бы стать выставка современных художников-авангардистов, как еще уцелевших в фатерланде, так и эмигрировавших, которых вежливо пригласили.


Отношение Гитлера к экспрессионизму во всех его формах было хорошо известно: фюрер не отрицал и не критиковал, а при первом же взгляде на «эту пачкотню» и «творческие поиски» приходил в бешенство, грозил и ругался. В этом отношении сюрприз Геббельса выглядел сомнительно. Но Йозеф напускал таинственность, обещал всем «удовольствие»…

Навестив Лея в клинике, он показал ему список участников и весело наблюдал, как Роберт, группируя имена и названия, пытается разгадать интригу или, проще говоря, суть той пакости, которая, как динамит, где-нибудь непременно заложена.

…Макс Бекман, Отто Дикс, Карл Хофер, Макс Эрнст, Карл Шмидт, Оскар Кокошка, Эмиль Нольде, Леа Грундиг, Альфред Франк…

— А если кто-то приедет сам, то спокойно уедет обратно? — уточнил Лей.

— Мы что, пираты, что ли? — засмеялся Геббельс.

— И Франк?

— Франк и не уезжал никуда. Он давно в тюрьме сидит.

Художник Альфред Франк сидел в тюрьме, министр Геббельс выглядел веселым, и Роберт, еще поразмышляв, в тот же день отправил своего курьера во Францию с приказом срочно разыскать Элеонору Карингтон, подругу художника Макса Эрнста, и передать ей, что всем, решившим принять приглашение германского МИДа, следует все же проявить осторожность; если же ее друг Макс решил показать свои работы соотечественникам, то привезти их в Германию лучше Леоноре. Хотя он понимал, конечно, что Геббельс едва ли поведет себя как «пират», и его «сюрприз» лежит в другой плоскости.

Пока Лей изучал списки, Геббельс с интересом оглядел «палату», в которой Роберта выводили из депрессии: помимо цветов и книг, в ней висело несколько картин — чистый авангард, например те же цветы и фрукты в виде частей женского тела.

Картины попали сюда с международной выставки сюрреализма, которая прошла в этом году в Париже. В ответ Геббельс и задумал собственную, держа пока и название, и «интригу» в тайне. Психиатр Шварц считал, что эти «изыски» придают энергии, лечат нервы и вообще благотворно воздействуют на уставшего, опустошенного человека, потому и купил их для своей клиники.

«Любопытно, что сказал бы по этому поводу фюрер, если бы навестил здесь Лея?» — забавлялся про себя Геббельс.

Картины были первое, на что Адольф обычно устремлял ревнивый взор, входя в незнакомое помещение.

Геббельс еще помнил, как нынешний любимец фюрера Альберт Шпеер, чтобы украсить одну из комнат в перестроенном им доме Геббельсов в Берлине, повесил несколько чудесных акварелей Эмиля Нольде. Йозеф и Магда были в восторге. Но в гостях побывал Адольф и, увидев картины, так рассердился, что даже ногой топнул. Едва он отбыл, Геббельс сорвался на Шпеера, велев немедленно убрать «эту гадость».

Акварели благополучно вернулись в Берлинскую Национальную галерею, а Йозеф навсегда удостоился презрения Шпеера, хотя тот сам и не подумал возразить Гитлеру.

Геббельс с удовольствием еще раз навестил бы Лея вместе с фюрером, чтобы поглядеть, на кого и как наорет Адольф здесь, в «антидепрессивной палате».


Лейпцигская аудитория всегда была для Гитлера тяжелой. Этот город, деловой центр Европы, по-прежнему предпочитал торговать, а не маршировать.

Кстати, именно в Лейпциге в 1933 году профсоюзы дали серьезный отпор штурмовикам и несколько раз отбивали у них свою штаб-квартиру. И рабочие здесь дольше других не признавали унифицированный Трудовой Фронт и его вождя, который с тех пор Лейпцига не любил не меньше, чем Гитлер.

Зато Геббельс с удовольствием вместе с экспертами просматривал картины, принимал гостей, много улыбался и был очень мил.

Элеонора Карингтон, приехавшая в Лейпциг с работами Эрнста и некоторых своих друзей, навестила Лея в клинике Шварца.

Роберт, ежедневно крест-накрест перечеркивающий длинный список посетителей, который ему приносили, несколько имен обвел красными чернилами, в том числе и ее. Он надеялся, что по впечатлениям Элеоноры сумеет хотя бы накануне обнаружить и «разминировать» замысел Геббельса. Но художница ничего особенного не рассказала: рейхсминистр очень любезен со всеми, его супруга — красавица, настоящая леди; сама выставка уже смонтирована; она огромна — «километры впечатлений»; будет много иностранных гостей, экспертов, ценителей; есть надежда на широкую прессу, выгодные заказы.

— Я не знала, что господин Гитлер — поклонник современного искусства! — удивлялась Леонора. — А иначе зачем бы с таким размахом это искусство здесь представлять?!


…Приближалась ночь. Ночи всегда приносили ему «океан тоски».

Положив на подушку последнее письмо Греты, он обычно лежал, закрыв глаза, и видел ее на колышущейся палубе, глядящею на него. Так они теперь глядели в глаза друг другу… через космос.

Но сегодня он не увидел глаз Маргариты. Может быть, она уснула?

Сердце металось, точно больной в бреду, и Роберт, одевшись, вышел в сад клиники. И вдруг подумал — а черт с ним, с Геббельсом! Огромный павильон, «километры впечатлений», как выразилась Элеонора. Пойти туда, походить одному, просто подышать, как Грета — возле детишек. Эти современные художники — тоже дети. Они не понимают реальной жизни, но не понимают — каждый по-своему. А это интересно. Это то, без чего задыхается душа.

Не обращая внимания на напряженную охрану и переполошившихся врачей, Роберт сел в машину и велел везти себя к выставочному павильону.


Целый квартал зданий на Адольфплац полыхал огнями. Повсюду была выставлена усиленная охрана. Машину рейхсляйтера аккуратно сопроводили к самым входным дверям, и Лей с досадой обнаружил, что в павильоне светло, как днем, и вовсю кипит работа. А он-то надеялся побыть здесь один.

Он собрался уже ехать обратно, как вдруг вспомнил слова Леоноры о том, что выставка полностью готова и вечером все участники в последний раз перед открытием прошлись по ее залам.

Он вошел внутрь. Первое, что глянуло на него с торца стены, была огромная — метр на полтора — фотография… идиота, должно быть, пациента какой-нибудь психиатрической больницы: отвратительное, лишенное мысли лицо с тупой злобой во взгляде и отвислым слюнявым ртом. А над ним надпись — «ДЕГЕНЕРАТИВНОЕ ИСКУССТВО XX века».

«Перепутал павильоны?» — мелькнула мысль.

Но вторым впечатлением — нежно-феерическим облаком экстаза — взглянула на него «Леонора в утреннем свете» — вздох счастья Максимилиана Эрнста.

Напротив — два пейзажа Карла Хофера. Между ними какое-то нагромождение геометрических фигур в розовой рамке, облепленной кусочками сусального золота. Дальше — «Белые стволы» Эмиля Нольде, несколько работ недавно умершего Кирхнера: ранние — задорные, колючие, как «Красная башня в Галле», и поздние — поблекшие, точно уставшие, полные тоски сельские пейзажи… А рядом нечто грязно-размытое, слепое, дохлорожденное.

Лей шел по залу, уже все понимая, но еще боясь в этом признаться. Вся выставка была как гнилью поражена: рядом с картинами художников висели фотографии клинических уродов, сумасшедших и их «творения». Рабочие, перевешивавшие картины, и чиновники министерства пропаганды, отдававшие им распоряжения, испуганно отворачивались от гневных взглядов рейхсляйтера; несколько раз его рука сама поднималась, чтобы сорвать со стены очередную гадость и швырнуть прочь. Но что-то его удерживало, что-то накатывалось на его презрение и гнев, точно за первой волной шла другая — мощнее, черней.

Эти работы душевнобольных, их неумелые попытки и беспомощное «самовыражение» собирала по клиникам и лечебницам… Маргарита.

Отдельно, сами по себе, они производили совсем другое впечатление, вызывали скорее жалость, боль за этих людей, напоминание о них обществу и укор ему.

Остановившись посреди зала и словно кружась в безумных контрастах, агрессии мазков и лиц, в убийственном хаосе собственных мыслей, Лей внезапно осознал… о чем просила его любимая и… что он должен сделать для нее.

Или взорвать, сжечь, уничтожить это зло… или не дать ей больше к себе прикоснуться. Как же он сразу не понял?! Не от Германии ушла Маргарита, а от него. От того, кто сейчас уйдет отсюда в свою «депрессию», в пьянку, на трибуну…

«Сделай так, чтобы я больше не возвращалась в Германию. Пока…»

Вот теперь ясно. Прости, детка. Застрелиться я себе позволить пока не могу: у меня здесь еще четверо… Но я добью свою душу, и ты постепенно излечишься, отдохнешь.


Гитлеру выставка не понравилась. Он ходил молча, недолго; лицо точно замерзло изнутри, губы были брезгливо сжаты.

Вечером он разразился монологом, из которого следовало, что эта «злая неэстетичная выдумка» полезна, как горькая пилюля, которая лично у него «в горле застряла», а затем, излив одно раздражение, впал в другое, вспомнив, как не поступил в Венскую Академию художеств, так как не представил требуемое количество работ, а именно — портретов.

— Но это бы ладно! Я был такой распиздяй, что и поделом мне! Но мои пейзажи хотя и прошли творческий конкурс, но были помечены отзывом «склонен к подражательству». Вы подумайте! Я пришел учиться! И не подражая? Кретины!!! Мы говорим — «школа Рубенса», «школа Рембрандта»! Ни один эксперт на их картинах не отличит руку мастера от руки ученика, потому что допущенные к холсту мастера ученики сами почти мастера. Под-ра-жа-тели! Но со временем, доведя подражательство, то есть мастерство, до совершенства, освоив технику рисунка, анатомию, те из них, кто отмечен был талантом, выходили из мастерских с собственными сюжетами, становились оригинальны, то есть сами делались мастерами и создавали школы. А нынешние? Взял в руки кисть, плюнул в охру, мазнул. Самовыразился! Зачем учиться?! Чему?! Если можно поваляться на диване, поковыряться в себе, изобразить… нечто левой ногой и назвать «творческими поисками»! «Самовыражением»! Не-на-вижу эти слова!

Гитлер говорил долго. Постепенно успокаиваясь, закончил так:

— Конечно, среди наших новаторов есть такие, кто сознательно отошел от ряда школ. Хофер, Пикассо, Шлихтер, например, — бесспорные мастера. Их поиски мне не интересны, но я признаю за ними право. В конце концов, мы все экспериментируем. Но эксперименты этих единиц взбаламутили поисковый инстинкт у сотен бездельников, которым место…

На этом он оборвал себя. Потом жаловался, что три ночи не мог уснуть.

Но Геббельсу не сказал ни слова.

Йозеф, давно и прочно отделивший собственные эстетические пристрастия от застарелой болезни самолюбия, был почти удовлетворен. Он распорядился срочно изъять картины названных фюрером художников и еще пару-тройку, на свой вкус, и в таком виде «Дегенеративное искусство» отправилась в «воспитательное» турне по Германии.


Лей не вернулся в клинику Шварца, и напрасно ждала его там Элеонора Карингтон, пораженная, не желающая верить в то, как обошлась с ее Максом его родина.

В ночь после посещения переделанной Геббельсом выставки Нора долго сидела в сквере перед клиникой, чувствуя необычную легкость в коленях и шум в голове, — тоже непонятный, состоящий из множества голосов, из которых она пыталась расслышать хотя бы один, способный объяснить… Нора думала о Максе, о том, как рассказать ему, как оправдать то, что увидела[41].


— Я этого года просто не помню, — сказал Гитлер Гессу под Рождество 1938 года в Бергхофе. — Остались какие-то картинки, «сцены», например как сидел на венском кладбище, у ее могилы, и как Лей отдал мне ее пистолет. Еще — как катался с Гретой в лодке у вас в Харлахинге и ловил звезды. Ни одной «сцены» для истории! Забавно, как работает память. А у тебя?

— Помню первый день рождения сына, твою речь в Вене, еще кое-что. Да в общем — так же. Наверное, память оставляет то, что выбрало сердце, — ответил Рудольф.

— Ах, Грета, Грета, — сетовал Гитлер. — Просто поверить не могу! Зачем ей эта Америка?! Как ты считаешь, не бросит он все и не уедет за ней?

— Нет, не уедет, — покачал головой Рудольф. — Ты в этом сегодня убедишься.


Когда-то в Бергхофе собирались тесным кружком — человек двадцать — и веселились как могли. Теперь по залам расхаживали известные политики, аристократы, подобные принцу Гессе или принцессе Стефании, увлеченной политикой и Адольфом, или актрисы, вроде венгерки Марики Рокк, неуравновешенной Маргарет Слезак или гордячки Ольги Чеховой. Обе не сводили с Гитлера глаз. Вообще, дамы сегодня как сговорились, готовясь к атаке на неприступный бастион — Адольфа Гитлера, который, по их мнению, должен был (да просто обязан!!!) остановить, наконец, свой выбор на одной из достойных.

Бедная Ева тихой мышкой жалась к доброй фрау Гесс и вечно беременной Герде Борман, но Юнити отнюдь не собиралась уступать и пяди завоеванных ею позиций. Ее не беспокоили происки глупых актрис или одиозных аристократок; ее раздражал сам Адольф. За час до выхода он неожиданно зашел к ней в комнату, когда она еще была не одета, уселся в кресло у нее за спиной и четверть часа наблюдал, как она примеривает бриллианты.

— Ты можешь меня поцеловать, — наконец не выдержала Юнити.

Встал, подошел сзади, посмотрел в зеркало, перед которым она сидела, наклонился и поцеловал в шею.

— А дальше? — улыбнулась она.

— Тебе разве хочется? — спросил он — Я всегда чувствую… — не договорил и снова уселся.

Она поняла, что допустила ошибку. У него была дьявольская интуиция и звериное чутье. А что вообще в нем было человеческого? Ревность! Зайди он к ней и найди в объятьях любовника, перед ней был бы сейчас совсем другой Адольф!

Юнити стало скучно. В такой толпе нужно или быть в центре, или уйти куда-нибудь и увести нескольких друзей… хотя бы в ближний «Чайный домик». На Рождество хочется уюта в душе.

Юнити поделилась идеей с Магдой Геббельс, и та тотчас выразила готовность предупредить Гессов, Герду Борман, Лея, Керстена. И исчезнуть всем, часа на два. Геббельс сам явится. Можно не сомневаться, что придет и Адольф. Неожиданно Юнити почувствовала, как Магда сжала ее руку. Юнити поискала глазами, куда та глядит. Магда глядела туда же, куда и Гитлер.

У самых дверей стоял только что приехавший Роберт Лей, хмурый, прижав пальцы к виску. Рядом с ним робко глядела в зал совсем юная девушка, в принужденной улыбке чуть приподняв верхнюю пухлую губку. Ее левая рука лежала на согнутой руке Роберта, правая, в бриллиантовом браслете, висела вдоль бедра.

На эту пару все обратили внимание. Во-первых, Лей давно не водил на приемы любовниц; во-вторых, сама девушка была так юна и свежа, что казалась попавшею сюда из «другой сказки».

Первыми к ним подоспели фон Риббентропы. Всегда медлительная, лениво-высокомерная Аннели фон Риббентроп проявляла необыкновенную расторопность, когда дело касалось сплетен и слухов. Она и тут все узнала первой: Лей привез в Бергхоф не любовницу, а будущую жену — фрау Ингу Лей. Но сам он и не подумал представить ее фюреру или Гессу, а, оставив с Риббентропами, ушел в буфет.

Ингу тут же взял под покровительство и Геринг, который помнил ее по Лейпцигу. Он познакомил ее с Эммой, а та — с Геббельсами. Все это время Гитлер буквально не сводил с нее глаз и несколько раз тихо воскликнул: «Какая девушка!», «Ах, какая девушка!»

Гесс, знавший о намерении Лея жениться «самым нелепым образом», был поражен, хотя сам и подал другу эту идею. Рудольф подумал сейчас не о Грете, а об Альбрехте Хаусхофере, и увидел его таким, каким тот сидел рядом с ним за чтением «Суллы».

Юнити тоже была поражена и озадачена. Магда предупредила ее, что они с Эльзой, Гердой Борман и Керстеном готовятся потихоньку перебраться в тихий «Чайный домик» — в конце аллеи, ведущей на холм; мужчины уже предупреждены и присоединятся, как только закончат свой политический «пин-понг».

— Не позвать ли и девочку, — рассуждала Магда, — ведь совсем дитя. К тому же если она невеста… — Магда вдруг зло усмехнулась, близко склонившись к уху Юнити. — Видишь, как все просто решается — с одной венчаться, с другой — подпись на бланке гауляйтера. А мой Поль не догадался!

Юнити нашла Лея на заснеженной веранде, в расстегнутом мундире и, конечно, с бутылкой. Когда она видела его таким, ей хотелось наговорить ему гадостей. Но она сдержала себя.

— Прежде чем ты вернешься в зал и представишь девочку Адольфу как свою жену, выслушай меня, пожалуйста. Только не глотай коньяк, хотя бы пока я говорю.

— Хорошо. — Лей поставил бутылку в снег. — Судя по тому, что ты раздета, монолог не будет длинным.

— Не будет, — кивнула Юнити. — Ваши с Гретой отношения перешли в такую степень сложности, что мой слабый ум отступил. Но я догадываюсь, что ты делаешь это для нее. Тогда тебе безразлично — кто, не правда ли?

— Нет, не безразлично, — резко перебил Лей. — Во-первых, Инга молода и мало что понимает. Ей будет проще сыграть нужную мне роль. Во-вторых… она меня любит.

— Боже мой, Роберт! — поразилась Юнити. — Ты же все сказал сам — она вдвойне уязвимей…

— Кого, тебя? — Он холодно засмеялся. — Старая песня! С новыми словами? Теперь я кандидат тебе в мужья и красная тряпка для Адольфа? Ты смешна. Все! Ступай в зал, а то подхватишь воспаление легких.

— Я смешна. Но я хоть что-то еще делаю.

Он молча застегнул мундир и сам ушел в стеклянные двери. Юнити подняла бутылку, сделала несколько глотков. Ее бросило в жар — от его грубости, от своего бессилия. Дико и страшно было стоять так, посреди ледяной террасы, с бутылкой в руке и глядеть в замутненную светом ночь.

…Грета уехала, Эльза ушла в свой мир… А что ей делать?

Юнити не вернулась в зал, а, накинув шубку, пошла вверх по заснеженной аллее к «Чайному домику», глядящему на расцвеченную огнями виллу одним теплым желтым глазком. Только что, перед нею, туда вошли Магда, Эльза, Герда Борман и сам Борман, сразу же занявшийся растопкой камина.

Как Мартин не любил подобных беспорядков! Что бы стоило дамам предупредить — было бы уже и тепло, и светло, и красиво. Тем более что следует ожидать скорого появления фюрера, который, конечно, не пропустит эту «тайную вечерю».

Гитлер уже сказал ему и Гессу, что устал от «толкотни», что от улыбки у него «сводит челюсть» и что дамы «отлично придумали». Пусть Геринг на два часа возьмет на себя роль хозяина, Эмма — хозяйки; им помогут Риббентропы.


Камин быстро разгорелся. Дамы сняли шубы, адъютанты принесли ящики с вином, фруктами и живые цветы.

Гитлер пришел с Гессом и Керстеном. Он громко смеялся (само по себе уже редкое явление) и выглядел возбужденным. Быстро окинув взглядом маленький зал, он как будто не нашел в нем кого-то и не сумел скрыть разочарованья. Когда через несколько минут послышались шаги и приоткрылась дверь, он заметно напрягся, глаза снова блеснули… Но это заглянул Геббельс.

Извинившись, Йозеф попросил Магду выйти к нему в соседнюю комнату. Оказалось, что молодые адъютанты, бегая с ящиками к павильону, раскатали в одном месте крутую дорожку, и Йозеф, добираясь сюда в одиночестве, поскользнулся и упал, сильно ударившись спиной.

Геббельс ненавидел такие приключения. Мучительно стыдясь своей физической неловкости, он всегда и от всех скрывал их. Кроме Магды.

…Когда он молчал и у него что-нибудь болело, он был похож на мокрую птицу, сердитую и жалкую, и Магда принимала его таким без тени раздражения. Возмущал он ее, когда, прицепив павлиний хвост, принимался выводить свои «трели». А в последний год он подобное наловчился проделывать и с ней…

Она хотела позвать к нему Керстена, но Йозеф попросил только раздобыть ему какого-нибудь обезболивающего и молчать. В это время появились Лей с Ингой. У Роберта всегда имелись при себе всевозможные препараты, которые сам он потреблял горстями. Лей ничего слушать не стал, а, отправив дам в гостиную, сам прошел к Геббельсу. Довольно скоро оба присоединились к обществу. Возможно, в другое время подозрительный Гитлер и поинтересовался бы, что там за заминка. Но сейчас «какая девушка!» — только и стояло в его глазах, блестевших, как в разгар какой-нибудь воодушевляющей речи, да и то в прежние годы. Глаз он не сводил с Инги, сидевшей с дамами, и все его слова обращены были к ней одной. А говорил фюрер не смолкая.

Живопись, музыка и философия; архитектура с экскурсами в историю, собственные мечты о будущей гармонии немецких городов, его самые любимые планы и проекты, которые присутствующие знали наизусть… Слова изливались из него, как тугие струи фонтана. Было время — между 1932 и 1934 годами, когда такие же «песнопения» возносились в честь другой женщины — леди Юнити, Валькирии.

Тогда она решила, что нашла своего воина-героя, и готовилась ему служить. А сейчас равнодушно взирала на разгорячившегося Адольфа, удивляясь лишь тому, что могла так обманываться и разглядеть нечто «мифологическое» в обычном мужчине, вожделеющем по свеженькой девочке.

«Но эта девочка все же не такая дурочка, как я, — подумала Юнити, заметив, как Инга несколько раз бросила на Роберта быстрый вопросительный взгляд. — Хотя… и она, кажется, думает, что нашла себе „героя“».


Посреди разглагольствований фюрера Лей встал и вышел покурить. Его проводили, как всегда, завистливо-недоуменными взглядами. Юнити последовала за ним.

— Похоже, мы там с тобой лишние, — заметила она.

— Накинь шубу, я хочу тебя кое о чем спросить, — сказал Роберт. — Скажи мне вот что, — продолжал он, когда она вернулась. — Отчего ты как-то раз назвала Грету коммунисткой?

Юнити не удивилась вопросу. Она его ждала.

— Однажды я услышала, как Грета объясняет детям суть трех мировых порядков — фашизма, коммунизма и демократии. Отсюда и сделала вывод.

Он нетерпеливо ждал.

— Фашизм — это когда хорошо только избранным, лучшим, а остальным — не очень. Коммунизм — когда всем одинаково не очень. А демократия — когда хорошо худшим, а лучшим и остальным — не очень.

— Это она так объясняла? — уточнил Лей.

— Да, она.

— И что же?

— Анна сказала, что если лучшим хорошо, а остальным — не очень, то лучшие не лучшие. А если худшим хорошо, то это не правильно. А Генрих сделал вывод: пусть лучше всем будет одинаково, тогда все вместе постараются и сделают, чтобы стало хорошо.

— О, господи! — Лей бросил сигарету и стиснул ладонями виски. — Три часа голова не болела. Как будто стукнуло… Теперь надолго. Спасибо. Ты мне ответила. Пойдем.

— Я еще подышу.

Он снова ушел, и она осталась в одиночестве, на склоне обдуваемого ветрами холма, с которого видны были мерцающие огоньки Зальцбурга.

…А что делать ей?! Сорваться вместе с ветром и лететь в ледяных потоках над цепями гор в пустую Валгаллу, где больше некому прислуживать на пирах? Что делать Валькирии, не нашедшей героя в самой грандиозной из битв?


В течение января — февраля 1939 года эмиссары президента Чехословакии Эмиля Гахи и члены кабинета нового правительства Берана ездили в Берлин и всякий раз возвращались «ощипанными». С ними Гитлер придерживался уже блестяще показавшей себя тактической игры. Решения фюрера для обдумывания сообщал иностранным представителям Роберт Лей, как «воплощение» тела и массы немецкого народа, — в приватных беседах, на приемах, за бутылкой. Затем на эмиссаров наезжал танком Геринг в форме главы люфтваффе, часто его сопровождал зверообразный Шперрле со своей улыбкой. И только после этого в игру включались официальные лица из «бюро Риббентропа» и он сам.

Так продолжалось до 18 февраля. Утром чиновник министерства иностранных дел Германии передал чехословацким дипломатам документ о предоставлении их стране гарантий независимости на условиях выхода из Лиги Наций, присоединения к «антикоминтерновскому пакту», сокращения армии и т. д. Дальнейший сценарий, по которому следовало вручить Гахе ультиматум об отторжении Чехии и Моравии, пока находился «в работе». Устроив в своей берлинской резиденции прием, Роберт Лей громко и внятно представил фрау Лей и гостям Фердинанда Дурчанского, одного из лидеров чехословацких фашистов, как «уполномоченного словацкого правительства». Другому лидеру, Иосифу Тисо, тоже приглашенному в гости, он тут же продиктовал текст телеграммы, которую тот обязан будет отправить лично Гитлеру до 14 марта:

«Испытывая огромное доверие к вам, вождю и канцлеру Великогерманского рейха, Словацкое государство отдает себя под вашу опеку».


Чехословацкие фашисты взялись за дело, и с 10 марта в Словакии была фактически установлена военная диктатура. Дурчанский уведомил Гитлера об официальном отделении Словакии и попросил «защиты». Через три дня словацкий парламент провозгласил независимость Словацкого государства. А еще утром того же дня Тисо послал Гитлеру ту самую телеграмму не изменив ни слова. Гитлер подтвердил ее получение и назвал этот день «величайшим в своей жизни».

14 марта Риббентроп передал чехам германский ультиматум, а Гитлер уже по-хозяйски вызвал к себе в Берлин Гаху и министра иностранных дел Хвалковского. Когда те прибыли, вручил им документ о включении Чехии и Моравии в состав рейха и велел подписать. Гаха пытался протестовать.

— Переговоров больше не будет, господин президент, — оборвал его Гитлер. — Это время закончилось. Я уже подписал приказ войскам перейти границу.

— Подписывайте, господин президент, — спокойно произнес Геринг. — Иначе и я отдам приказ — бомбить Прагу.

Гаха побледнел и пошатнулся. Более крепкий Хвалковский поддержал его под руку. В результате свет увидел следующий документ:

«Обе стороны высказали единодушное мнение, что их усилия должны быть направлены на поддержание спокойствия, порядка и мира в этой части Центральной Европы. Президент Чехословакии заявляет, что для достижения этой цели и мирного урегулирования он готов вверить судьбу чешского народа и самой страны в руки фюрера и германского рейха».

Фюрер же, со своей стороны, выразил твердое намерение «взять чешский народ под защиту и гарантировать ему автономное развитие в соответствии с национальными традициями».

16 марта Гитлер со свитой в королевском замке Градчаны подписал декрет о создании «Протектората Богемия и Моравия».

Рейхспротектором он назначил бывшего министра иностранных дел Константина фон Нейрага, как человека «умеренного и терпеливого».


Нейрат и в самом деле был умерен, а потому очень скоро сделался лишь прикрытием для своего статс-секретаря Карла Франка, генерала СС, в прошлом заместителя Генлейна, профессионального провокатора, тоже проявившего «терпение» и буквально потопившего протекторат в крови. Про Карла Франка в Праге говорили: «Если у Франка есть что-нибудь человеческое, так это его стеклянный глаз».


15 марта 1939 года части вермахта вошли в Прагу. А двадцать третьего фюрер был уже на крейсере «Германия», чтобы присутствовать при следующем «мирном захвате» — главного литовского порта Клайпеда. И тут же, на борту, Гитлер в очередной раз «успокоил» Европу: «В наши намерения не входит причинение миру страданий. Мы хотим лишь одного — чтобы обиды, нанесенные немцам, были возмещены. Считаю также, что этот уникальный процесс в значительной степени завершен».


— Что за парадокс?! Ресурсы наши растут, бюджет пополняется… А мне уже ни на что не хватает! — жаловался Лей Вальтеру Фрику после очередного весеннего отчета в министерстве финансов. — Ответь мне просто, как президент Рейхсбанка, где валютные кредиты? Где 50 миллионов долларов чешского банка? Куда деньги деваются?!

В ответ Функ развел руками так, что правая оказалась направленной в сторону довольного Геринга, а левая указала на Гиммлера; заметив внимание к себе, тот одарил коллег дружелюбной улыбкой.

Сегодня рейхсфюрера сопровождал высоченный детина с бычьей шеей, глубоким шрамом от носа до угла рта и сверлящими глазами — Эрнст Кальтенбруннер, которого Гиммлер недавно прочил на пост начальника австрийского СД. Однако этого «быка» сильно покусал «волк» Гейдрих, и Кальтенбруннера посадили в Вене, ограничив его власть одним этим городом.

Лей, отозвавший Гиммлера в сторону, поймал на себе ненавидящий взгляд Кальтенбруннера; этот взгляд тот без изменений перевел и на вышедшего следом Геринга, затем еще на кого-то. Проколов взглядом всех, кто ему попался, Кальтенбруннер сел в машину и с силой захлопнул дверцу.

— Ну и типажи у вас в учреждении, Генрих, — хмыкнул Лей. — Я этого господина просто боюсь.

— Я его и сам побаиваюсь, — тоже усмехнулся Гиммлер. — Интриган, прикидывается тупицей и озлоблен к тому же. Но это между нами.

— Безусловно. А у меня к вам просьба. У вас в машине можно поговорить?

— И в вашей машине можно, — улыбнулся Гиммлер. — Будьте уверены.

Машина Гиммлера оказалась к ним ближе, и они сели в нее.

— Вскоре ожидается большой приток рабочей силы, и мне придется с этим работать, — объяснил Лей. — В вашей системе концлагерей тоже произойдут структурные перемены. Но мне уже сейчас нужно увидеть, как все организовано: отбор, транспортировка, условия содержания… Одним словом, можно ли рассчитывать хотя бы на какую-то производительность.

— Хорошо, я предоставлю вам документы, — кивнул Гиммлер.

— Бумаги меня не интересуют, — сказал Лей. — Всю процедуру — от ареста до начала трудовой повинности — я хочу пройти сам.

— То есть вы хотите, чтобы вас вытащили ночью из постели, отвезли в тюрьму, допросили, затем в товарном вагоне отправили в лагерь? — уточнил Гиммлер. — Как вы себе это представляете!?

— Ну, бить меня, конечно, не нужно, а все остальное… Товарного вагона я, что ли, не видел?!

— Заче-ем вам это? — поморщился Гиммлер.

— Боюсь, вам меня не понять. Вы имеете дело с железной дисциплиной, а я — с хаосом. Вы приказываете — я объясняю. Перед вами строй — передо мной стадо, которое изо дня в день стало мычать одно и то же: «Где обещанное и почему так много арестов? Получается, что врагов становится больше? Поче-му-у?» Пока я еще как-то отбрехиваюсь, но это уже не действует. Нужно переходить на другой язык, другую систему доводов… А у меня нет внутреннего ресурса, вдохновения.

— Я-то как раз вас понял, — вздохнул Гиммлер. — Я и сам иногда проделываю с собой похожие «процедуры». Это оттого, Роберт, что мы с вами еще дилетанты. Вот Кальтеннбрунер — профессионал. Потому я его и побаиваюсь.

— Значит, договорились! — улыбнулся Лей. — Это моя личная просьба, и всю ответственность я беру на себя.

Гиммлер кивнул. Просьба Лея его даже позабавила. Во всех «экскурсиях» по концентрационным лагерям, которые рейхсфюрер в воспитательных целях устраивал для своих коллег-руководителей, Лей всегда отказывался принимать участие. «Что ж, если государственных ресурсов не хватает, — рассуждал Гиммлер, — вождю следует изыскать их в себе — установка правильная. И все-таки…»

— И все-таки, давайте начистоту, — предложил он. — Зачем вам это? Знание умножает скорби…

— У всех свои опоры, Генрих. Моя опора — знать. Как и ваша. Так что, кто профессионал — вопрос еще спорный.

«Что ж, тоже понятно», — усмехнулся про себя Гиммлер.

Кортеж машин, отъехавший от министерства финансов на Кайзергофплац, уже выруливал на Доротеенштрассе, к французскому посольству. 21—22-го ожидались переговоры в Лондоне между Чемберленом и Бонне. Министр иностранных дел Франции только что, 15 марта, сыграл в полное неведение по поводу словацких событий («Для меня это чистая неожиданность!») и роли Польши. Тогда же он пожаловался, что Лондон «предпочитает не вмешиваться» и «нам одним приходится иметь дело со свирепым Берлином».

«Свирепый Берлин» в лице партийных руководителей и министров прибыл сегодня во французское посольство поздравить с днем рождения супругу посла — мадам Кулондр, а заодно и успокоить французов насчет германской экспансии на запад.


Посол Кулондр — министру иностранных дел Франции Бонне, от 19 марта 1939 года:

«После аннексии рейхом Богемии и Моравии и перехода под немецкую опеку Словакии я хотел бы охарактеризовать перемены, резко изменившие карту Европы, и определить, в каких направлениях будет развиваться немецкая экспансия…

По моему мнению, захват немцами Богемии и Моравии и распространение германской опеки на Словакию вполне соответствуют политике движения на восток, о которой Германия открыто заявляла с осени прошлого года.

<…> Мюнхенские соглашения больше не существуют. <…> Мы находимся перед лицом совершенно новой ситуации. Германия не довольствовалась лишь расширением и упрочением своего экономического и политического влияния на народы, живущие в границах рейха. Она проявила намерение поглотить, если не уничтожить, эти народы. От политики экспансии она перешла к политике захвата, а требования, основанные на расовой общности, отныне уступили место военному империализму.

<…> Германия, все валютные ресурсы которой были почти полностью израсходованы, наложила руку на большую часть золотого и валютного запаса чешского эмиссионного банка. Полученная таким образом сумма (50 млн долларов) является весьма ценной поддержкой для страны. Еще более важным является тот факт, что Германия получила в свои руки значительное количество первоклассного вооружения, а также заводы Шкода. <…> Обладая заводами Круппа и предприятиями Шкода, рейх теперь, бесспорно, имеет все преимущества для поставки вооружения в Восточную и Юго-Восточную Европу.

Кроме того, захват Богемии и Моравии значительно улучшит продовольственное снабжение Германии. <…> Чехи, которых немцы считают недостойными службы в армии, поставят миллионы рабочих, которые потребуются в случае всеобщей мобилизации.

<…> Наряду с ростом материальных сил следует учитывать также огромное чувство национальной гордости, которое не могло не вскружить головы германским руководителям. Всего за год, без боев, без особых затруднений, влить в рейх 20 млн человек; полностью перетасовать структуру Европы, создать военный аппарат такой силы, что Европа вынуждена неоднократно и в решающие моменты уступить немецким требованиям, — все это действительно может вскружить даже самые уравновешенные умы. <…> И как же теперь Гитлеру не возомнить, что ничто не может устоять перед его волей? <…>

Кулондр».


В последнее время Гитлер поменял форму общения с соратниками. Вместо вызовов в кабинет, постоянных совещаний и заседаний стал приглашать к себе, на своего рода «вечеринки» и непременно с женами. Впервые Гитлер отослал от себя «бергхофскую затворницу» — тихую Еву Браун, которая вместе с матерью и сестрой Гретль отправилась в длительный круиз по Северному морю на комфортабельном лайнере, принадлежащем организации Трудового Фронта «Сила через радость». В отличие от прошлых лет, Еву окружали уже не рабочие и работницы, а общество избранное — чиновники различных ведомств, партийные руководители и дипломаты.

…Сегодня вечером у фюрера собрались счастливые семейные пары: Гессы, Геринги, Геббельсы, Шпееры, Тодты, Риббентропы, Дитрихи, Шмееры (Рудольф недавно женился), Розенберги… И Лей с Ингой. Ради нее все эти перемены и затевались.

Насколько всерьез Гитлер увлекся юной фрау Лей, судить было трудно: он был чересчур занят в эту великую («величайшую») весну. Но при всех перегрузках и круглосуточном напряжении нервов он умудрялся по нескольку раз в неделю видеть Ингу. В свете уже шутили, что Лей, наставивший рога целому стаду мужей, теперь сам оказался с «маленькими гипотетическими рожками».

Чуткая Инга постоянно ощущала себя на поле какой-то игры, в которой она сама почти ничего не значила. Гитлер оказался единственным, в ком она видела неподдельный мужской интерес, живые к себе чувства. Остальные ее разве что немного жалели.

Роберт же оставался по-прежнему равнодушен.

«Мне нужна жена. Хотите стать ею?» — спросил он ее еще в лейпцигской клинике, когда она, собравшись с духом, записала свое имя на листе посетителей, и ее неожиданно пригласили. Он произнес это так, точно просил о какой-то мелочи, вроде: «Мне нужна шляпа, не могли бы вы пойти и купить?»

Конечно, она еще надеялась. С жадностью ловила каждый его взгляд, проводила сутки в нервном ожидании, в сладком трепете первой любви… Иногда, уже под утро, он лениво давал ей то, чего она ждала неделями. Зато едва ли не через день заезжал за ней вечером и, велев одеться, вез к Гитлеру. При этом ворчал и ругался, что должен таскаться с ней на какие-то «ничегонеделанья» в то время, как дела его скоро совсем задушат.


Сегодня он был как-то особенно раздражен. По обрывкам доносившихся телефонных разговоров Инга догадалась, что у него неприятности на заводах, и впервые робко спросила, отчего он сердится.

— Я же не могу им прямо сказать, в каком болоте всеобщей некомпетентности мы сидим! — возбужденно заговорил Лей. — От нашего «партийного духа» все профессионалы передохли, как мухи, или разлетелись! Я сегодня после посольства заехал на одно предприятие и, знаешь, меня на трибуне все время не оставляла смешная мысль, что, будь теперь осень, кто-нибудь непременно запустил бы в меня гнилым помидором.

Инга не нашла что ответить. Но эти несколько фраз — первое его переживание, которым он с нею поделился, — так ее взволновали, что она постоянно о них думала.

Фразу Роберта она, слово в слово, повторила Гитлеру, когда этим вечером он спросил ее, «какие мысли держат сегодня в плену ее прелестную головку?». В ответ фюрер лишь понимающе кивнул и согласился, что «Роберту трудно». Девочке он, конечно, и виду не показал, насколько эти опасения Лея были и его собственными.


В эту «величайшую весну» 1939 года Адольф панически боялся двух вещей: хотя бы временного союза Запада с Россией и активного протеста махины ГТФ — этого монстра, которого с 33-го года ублажают и откармливают, как… каплуна.

— Подержите их еще немного, Роберт, еще немного, — прямо сказал он сегодня Лею. — Повысьте зарплату, хотя бы символически, проведите какие-нибудь общегерманские «иды»… Привлекайте кого угодно, моим именем. Средства… Средства возьмите из моего «фонда». Одним словом, я понимаю, что ставлю перед вами почти невыполнимую задачу. Но у нас все задачи такие. Пока мы не доберемся до кавказской нефти и украинского хлеба, мне вас по-настоящему поддержать нечем.

«Спасибо, мой фюрер, а то я сам не знал!» — про себя огрызнулся Лей.

— Вместо «мартовских ид» я, пожалуй, начну общегерманскую кампанию по борьбе с пьянством, — сказал он вслух. — Во-первых, резерв экономии семейного бюджета, во-вторых, женщины обрадуются.

— Я всегда говорил, что вы умница!!! — Гитлер хлопнул себя по колену.

Оба мрачно поглядели друг другу в глаза. И захохотали.


31 марта Чемберлен в Палате общин британского парламента сказал:

«…B случае любой акции, которая будет явно угрожать независимости Польши и которой польское правительство сочтет необходимым оказать сопротивление своими национальными вооруженными силами, правительство Его Величества считает себя обязанным немедленно оказать польскому правительству всю поддержку, которая в его силах. Оно дало польскому правительству заверение в этом».


«Слава богу», — вздохнул доверчивый рядовой гражданин Европы.


Гитлер же отреагировал в характерной для него теперь самоуверенно-агрессивной манере: «В отношении Польши мы пойдем пока „чехословацким“ путем, и сэру Невиллу мы предоставим еще месяцев пять-шесть для болтовни».

«Чертов день рождения мне все планы сбивает», — досадовал он Гессу.

Гитлер готовил большую речь в рейхстаге с «программным» обвинением Польши и ответом Рузвельту, послание от которого пришло к нему 14 апреля.

Президент США прислал длинный список из 30 стран, на которые Германия должна не нападать в ближайшие 10 или 25 лет, и тогда все будет прекрасно, и Америка в качестве «доброго посредника» всех в Европе помирит и все уладит.

Накануне, тринадцатого, были получены тексты деклараций: Англии — о предоставлении гарантий Греции и Румынии; и Франции — о гарантиях Греции, Румынии и Польше.

Гитлер и Гесс эти послания читали вдвоем, и оба смеялись. Четырнадцатого Гитлер тоже смеялся, а Гесс вдруг рассвирепел. Да так, что даже прикрикнул на Адольфа:

— Что здесь забавного? Что этот колонизатор снисходительно усмехается из-за океана?! Опять желает немцев, как краснокожих, в резервацию загнать! Европа в гигиенических целях вымела из себя мусор за океан, и эта «соединенная помойка» опять указывает нам, великой нации?! Версаль вспомнил господин «добрый посредник»?

— Руди, Руди, постой! Напиши! Напиши мне речь! — живо отреагировал Гитлер. — И ты прав. Смеяться в самом деле нечему. Не сердись!

Гесс прошелся по кабинету и сел в кресло напротив. Оба приняли одинаковые позы: нагнувшись, уперлись локтями в колени так, что их головы почти соприкасались.

— Я напишу. Как решено — о денонсировании польско-германского договора, о возврате Данцига, но это уже пройденный этап. Не пора ли пропихнуть Риббентропа в Москву? Не опередили бы нас, — тихо произнес Рудольф.

На лице Гитлера появилось выражение зубной боли.

— Сталин так же боится войны на два фронта, как и мы, — продолжал Гесс. — Начнем с торгового договора.

— Хорошо, с торгового… После Риббентропа пропихнем, как ты выразился, — еще сильнее сморщился Гитлер. — А потом… ты предложишь мне поцеловаться со Сталиным?

На этот раз улыбнулся Гесс, а Гитлер разозлился:

— Руди, я тебя предупреждаю! Ради дела я готов прикинуться куском дерьма и плавать под английским флагом! Но в Москву, в крайнем случае, поедешь ты!

— Надеюсь, до этого не дойдет, — спокойно, уже по-деловому, ответил Рудольф. — Но в тексте твоей речи я демонстративно ни разу, не обругаю Советы. С этого начнем. Кстати, в Москву мог бы съездить наш «трудовой вождь», — добавил он. — В крайнем-то случае.


В тот же вечер, четырнадцатого, Гесс навестил Лея в его новом доме на Кроненштрассе, неподалеку от Министерства авиации и личного Кабинета фюрера.

Местоположение было ужасно; сам особняк отлично подходил для пышных приемов и обедов, но жить в нем было неудобно. Прежние свои резиденции, еще сохранявшие запах духов Маргариты в их спальне и рисунки детей в его кабинете, Роберт запер и жил теперь в служебных квартирах или, как здесь, в Берлине, — в большом помпезном особняке, в самой атмосфере которого, казалось, чувствовался смертный приговор.

Сегодня тут было особенно мрачно. Обычно, получив большой конверт из Нью-Йорка или Сан-Франциско с рисунками детей и запиской Греты, Роберт несколько дней ходил точно пьяный от радости. В такие дни он становился похож на себя прежнего, и все вокруг него кипело. Но сегодня… Распечатав конверт и прочитав письмо, он так и остался сидеть с этим листком в руке — неподвижный, с застывшим взглядом. Потом с трудом произнес одну фразу ожидавшему его секретарю о том, что никуда не поедет, ушел в спальню, лег там ничком и до сих пор не поднимался.

Рудольф узнал обо всем от Инги, которая не смела не только ни о чем спросить, но даже зайти к Роберту. Гесс прошел к нему сам. Лей спал. Около него на постели лежали четыре листа с рисунками Генриха и Анны и наполовину вложенное в конверт письмо. Почерк был не Маргариты. Встревоженный Рудольф взял было письмо, но положил обратно и потрогал Роберта за плечо. Тот медленно повернулся на спину. «Можно мне прочесть?» — спросил Рудольф. Лей кивнул.


«Я понимаю, что причиняю тебе этой просьбой лишнюю боль, а это именно то, чего так боится Маргарита. Она тебя любит до безумия. В прямом смысле, Роберт. Я боюсь за нее. Каждый раз, как она тебе пишет или читает письмо от тебя, с ней начинает твориться что-то, что всех путает. Она словно уходит к тебе и вызвать ее обратно не всегда могут даже дети. Она и их пугает. А Генриху этого нельзя. Его нервное заболевание сразу дает о себе знать. В последний раз мы нашли Грету сидящей на набережной. Дул сильный ветер, она улыбалась… Позже она успокаивается и становится прежней Гретой, но только — до следующего письма. Я заметила: чем дольше этот перерыв между письмами, тем живее, естественнее и теплее ее поведение, тем радостнее с ней детям. Таков мой опыт. Я это видела уже несколько раз. И я должна была тебе об этом рассказать. Рисунки детей я послала тебе сама, без ведома Греты. Она сейчас спокойна, много пишет статей, переводит, увлечена. Я могла бы иногда писать тебе о детях, о Грете. Конечно, ты все, как всегда, решишь сам. Но разве… ты уже не решил?! За себя и за нее. Прости.

Джессика».


* * *


Рудольф вложил письмо в конверт и сунул в карман.

— Я это дам прочесть Эльзе? Может быть, она… — Он не договорил.

Лей сел на постели:

— Ты по делу зашел? Я сейчас, только умоюсь.

— Ты решил что-нибудь? — не глядя на него, спросил Гесс.

— Джесси добрая девочка и любит Грету. Ей сейчас видней, — он обхватил голову руками. — Господи, да у меня только и осталось, что эта возможность — писать ей. Меня как будто опять ударили по больному месту. Но, видимо… Джесси права. Больные места нужно защищать. Так ты говоришь, дело не срочное… — Он встал и прошелся. — Может, поужинаем? Или у тебя, говорят, какая-то… биодинамическая диета?

— Это адъютанты Адольфа издеваются, — заметил Рудольф, рассматривая рисунки племянников, лежавшие на постели. — Просто мне теперь все готовят на пару. Хотя, знаешь, от жареного мяса я бы сейчас не отказался.

Рудольф позвонил жене. Но еще до звонка отослал своего шофера домой с письмом Джессики. Как он и предполагал, Эльза приехала с Буцем.

Десяток пылающих каминов так не согрели этот дом, как крохотный ребенок в считанные минуты. Лей умел обращаться с детьми. Пораженная, счастливая Инга, как зачарованная, не сводила с него взгляда. Взгляд был слепой, взгляд любви.


Двадцатое апреля все-таки наступило, как ни морщился Адольф, как ни жаловался на свою нелюбовь к «датам умирания» — так он называл свои дни рождения после двадцати пяти лет. И погода с утра была скверная, и колокола в Берлине гудели с каким-то присвистом от навешенных на них свастик (их только к одиннадцати успели переместить на фасады), и голова у него болела оттого, что пришлось встать в семь утра… Да еще подаренный накануне живой орел, которого фюреру предстояло эффектно выпустить в горах как символ германской мощи, вырвался из клетки и распугал нарядных секретарш. Пока адъютанты его ловили, этот «символ» сумел испачкать злополучный белый китель Геринга, приехавшего из радиокомитета в самом боевом и приподнятом настроении.

Это происшествие сняло раздражение и насмешило Гитлера, зато теперь Геринг расстроился. Старшая секретарша фюрера Хильда Фат аккуратно почистила мундир какой-то жидкостью, но пятно все-таки осталось.

Гитлеру предстояло выехать из рейхсканцелярии и в открытом «Мерседесе» проследовать по новому восьмикилометровому берлинскому бульвару, переполненному людьми, к Площади Парадов. В половине двенадцатого начнется движение войск, и свита уже должна к этому времени занять трибуны и дожидаться фюрера.

Было двадцать минут одиннадцатого, а соратники вместо того, чтобы ехать на площадь, «утешали» огорченного рейхсмаршала.

Геринга перед этим и так уж обидели: не позволили поднять в небо МЕ-110, открывающий воздушный парад. «Вы, Герман, как мой преемник, должны стоять рядом со мной, а не летать где-то, как птичка», — сказал ему Гитлер.

Геринг именно эту «птичку» и не мог забыть, а тут еще другая птичка подгадила.

— Перевесь какой-нибудь орден на это место и забудь, — предлагал ему Гесс.

— У меня все ордена на своих местах, — отвечал на это Геринг.

— Ну, хочешь, возьми мой. Вот этот нюрнбергский знак — он как раз по форме подходит. И орел на нем… воспитанный, — продолжал издеваться Лей.

— А ну вас всех к черту! — наконец фыркнул Геринг и пошел к дверям.


Сегодня был нерабочий оплаченный день, и на улицы Берлина вывезли даже паралитиков и грудных детей. Пока «Мерседес» с фюрером плавно скользил по аллее среди аплодирующей, кричащей, плачущей и смеющейся толпы, у Гитлера, конечно, поднялось настроение. Он потом признавался, что, случайно увидев в толпе первую рыдающую женщину, в первый момент испугался, но потом заплаканные лица замелькали, как в калейдоскопе, и он понял: это слезы благодарности и любви. Предвкушением торжества был и военный парад, который вместе с руководителями Германии будут смотреть и несколько сотен важных иностранных гостей: фюрер заранее распорядился пригласить побольше этих «трусливых штатских и свинорылых демократов».

«Я им покажу парад самой современной армии в мире!» — говорил он.

И показал.

Всего в параде участвовало 320 армейских частей и подразделений, примерно 40 тысяч солдат: пехотинцев, конников, мотопехоты. Тракторы провезли длинные артиллерийские стволы. Затем раздался гул, как из преисподней, — пошли танки: 100 новеньких машин, некоторые с выразительными именами: «Мемель», «Прага», «Карлсбад»… И, наконец, разверзлись небесные хляби и тенью накрыла Берлин гордость Геринга — 162 серебристые «птички» люфтваффе, от тяжелых пузатых бомбардировщиков до хищных «ястребков».

«Рейх покоится под защитой немецкого оружия. Немецкий народ чувствует, что вместе с Гитлером он поднялся еще на одну ступень в мире, в котором имеет свои права», — утром в радиообращении к нации сказал Геббельс. Эту мысль сегодня трудно было оспорить.

Парад длился четыре с половиной часа. Все это время Гитлер с соратниками должен был стоять, гордо выпрямившись, почти не опуская вытянутой руки. Двенадцать кинокамер фиксировали малейшее движение на трибунах.

Когда парад закончился, кортеж открытых автомобилей отбыл не так красиво, как прибыл сюда: утомленные соратники развалились на мягких сиденьях, и фюрер последовал их примеру — стоять у него уже не было сил.

Предстояло еще принимать поздравления и подарки, улыбаться, благодарить и олицетворять собою крепость тела и бодрость духа. И все перед камерами.

Журналистам было объявлено (и передано по радио), что сегодня Сенат Данцига (Гданьска) присвоил Адольфу Гитлеру звание своего Почетного гражданина. А кто-то из дам преподнес фюреру в подарок золотые запонки со свастиками над гербом «Вольного города».

Очень по-женски, но в самую суть!

Вообще, подарки были удивительные. Помимо так огорчившего Геринга живого орла, лежала, например, большая серая куча — мягкая и шерстистая. Юнити, зашедшая после парада с Магдой Геббельс в одну из комнат рейхсканцелярии поправить туалет, едва не упала в обморок, приняв ее за холмик из трупов мышей. А это оказались добротные вязаные носки — «подарок от женщин Вестфалии» солдатам фюрера.

Из подарков можно было бы составить выставочную экспозицию, демонстрирующую не только любовь к фюреру, но и кустарное мастерство различных немецких земель.

Был и целый арсенал оружия: от револьверов и кинжалов с инкрустированными драгоценными камнями рукоятями до каких-то диковинных ножей с потайными лезвиями, с которыми удобно было бы ходить на «большую дорогу». Подарен был и живой лев, которого, в отличие от орла, хотя бы не привезли в рейхсканцелярию, а сразу отправили в берлинский зоопарк.

Церемония поздравления растянулась часа на четыре — столько длился парад. Гитлер запретил своему окружению делать ему ценные подарки, предложив ограничиться цветами и конфетами, и дамы были очень этим недовольны. Зато их мужья проявили фантазию и обошли запрет: Функ преподнес полотно Тициана, зная, что к этому художнику у Гитлера особенное отношение. Геринг подарил коллекцию старинного саксонского фарфора; Геббельс — гигантскую фильмотеку, практически все, отснятое в мире к 1939 году; Лей — внешне совершенно обычный «Фольксваген», но с кондиционерами, баром и особой системой безопасности, а Гесс — коллекцию писем Фридриха Великого, ту самую, и она обрела, наконец, своего владельца.

Пышный и многолюдный банкет Гитлер тоже запретил. Он поблагодарил всех и скромно удалился, напомнив, что завтра рабочий день.

Дипломаты и гости разъехались; многие разбрелись по продолжавшим праздновать ярко освещенным берлинским улицам.

А Гитлер, наконец, смог остаться среди своих и отдохнуть от официоза. К полуночи он был уже изрядно пьян, присоединяясь ко всем тостам.

Юнити с Эльзой и Магдой Геббельс мрачно наблюдали, как, держа за руку Ингу, Адольф заплетающимся языком излагал ей «Фаль Вайс» («Белый План») — операцию по нанесению фланговых ударов по Войску Польскому.

— …На южном фланге мы используем Словакию, на северном — свяжем восток Пруссии с Померанией, займем исходные позиции наличными силами быстро… быст-ро! Блокируем морские пути, нейтралов — вон, из Данцига — вон! На Северном море будем осторожны… Не станем их злить, этих свинорылых! Но! Авиации я дам три часа. Три!!! Где Геринг? Накрыть все польские аэродромы!

— Да, да, мой фюрер, непременно, — хмурился Геринг, который тоже был пьян.

— Однако, — продолжал Гитлер, беря Ингу за вторую руку. — Де-точка! У меня от голландской границы до Базеля всего пять дивизий. Но я сознательно рискую, потому что… свинорылые будут — тс-с! И ни с места. Де-точ-ка! Вам ведь это неинтересно…

— А разве нельзя мирным путем? — спросила Инга. — Если Данциг нам отдадут и железную дорогу — тоже?

— Деточ-ка! Зачем мне мир? Что может дать мир? Зачем мне Польша? Мне нужна не Польша, а польская земля! Зачем нужны поляки…

— Но ведь будут гибнуть немецкие солдаты! Разве они не дороги вам?

Гитлер нахмурился, но, подумав, нашел решение:

— Немецкая женщина должна рожать много детей.

Ответ ему самому не понравился и он сосредоточился:

— Знаете, Инга, кто начинает войны? Военные? Политики? Нет. Войны начинают бездарные экономисты. Это они приводят страну к кризису и отдают бездарным дипломатам, а те — военным. Если же и военные бездарны, страна погибнет. Но если военные талантливы, то есть шанс исправить ошибки экономистов и дипломатов.

— А может быть, войны начинаются с бездарных идей? — тихо спросила Инга.

Присутствующие, как ни были пьяны, а все же несколько напряглись.

Но Гитлер улыбнулся:

— Безусловно, мое дитя. Не было на свете бездарнее идеи, чем идея уподобить немцев краснокожим и черномазым! Однако, господа, выпьем за наших дам!

Выпили за дам. У Гитлера от коньяка и усталости уже сами закрывались глаза. Но он все держал Ингу за руку и говорил ей о том, что пьян, а завтра опять будет трезв и скучен, что такого состояния у него больше не будет никогда, потому что счастье неповторимо, что ему так хорошо сейчас, что он готов умереть, потому что лучше уже не будет, и договорился до того, что хочет умереть прямо здесь, у ее ног.

«Гипотетические рожки» Лея, однако, ничуть не подросли, поскольку, утопив Ингу в словоизлияниях, Адольф целомудренно держал лишь кончики ее пальцев и томно вздыхал, не опуская глаз ниже ее ротика.

От его близости Инга безумно устала. Этот человек, которым она всегда восхищалась, вызывал у нее сейчас странное чувство: ей казалось, что это не он, а его двойник, мало похожий на оригинал и дурно его играющий.

По-видимому, опьянение вызвало такой резкий сбой во всем жестко и точно отлаженном организме Адольфа Гитлера, как если бы часы, к примеру, вместо того, чтобы идти вперед, внезапно запрыгали на месте, точно резиновый мячик. Зрелище это всем было не по вкусу, и когда Гесс предложил последний тост, все испытали облегчение.


Перед своей речью в рейхстаге Гитлер посетил смотр дивизии «Тотенкопф» («Мертвая голова»), специально натасканной на уничтожение гражданского населения Польши. Речь фюрера была короткой:

«Солдаты! В бою главное — победа! Ваша победа — это победа и над собой! Вы должны победить в себе жалость. Жалость — ваш враг. Если жалость победит, Германия проиграет. Убивайте жалость! Только так вы завоюете необходимое нам жизненное пространство. Польша должна быть обезлюднена и колонизирована. Вы раса господ! Вы победители!»

Одновременно Гейдрих начал операцию «Акция АБ» — по планомерному уничтожению польской интеллигенции. Для начала из Краковского университета бесследно исчезли четыре профессора. «В дальнейшем, — инструктировал сотрудников Гейдрих, — никаких перевозок и лагерей для них. Этот контингент подлежит уничтожению на месте».

С другим, менее «вредоносным» контингентом Гиммлер готовился поступать более рационально, с хозяйственной выгодой: ему полагалось «уничтожение трудом». Но предварительно, конечно, предстояло потрудиться «селекционерам». Например, детей «чистой расы», как писал в инструкции Гиммлер, «следует отбирать у родителей и вывозить в Германию, где они будут воспитываться в специальных детских садах или детских домах в арийском духе».

В начале лета Гиммлер пришел к Гитлеру за поддержкой против части армейского руководства, еще надеющегося не быть втянутым в прямой геноцид в отношении мирного населения Польши. Гиммлер хотел получить официальное согласие командования на полную свободу рук СС в тылу немецких войск.

— В этом вопросе я вас полностью поддерживаю, — коротко отвечал Гитлер. — И вот еще что. Мы, по-видимому, скоро подпишем с русскими мирный договор, — продолжал он. — Но вас это не должно расслаблять ни в малейшей степени. Ваши разработки по Европе для России не годятся. Они чересчур гуманны. В России у нас другие цели.

— Я это понимаю, мой фюрер, — ответил Гиммлер. — Мы активно работаем и по России.

— Ускорьте эту работу, Генрих. События развиваются стремительно. Порой мне кажется, — заметил он, — что наше сознанье катастрофически отстает от реальности, и мы все еще где-то в начале тридцать восьмого… Но ваш аппарат отличный стимулятор. Да, да, СС отличный стимулятор для тех, кто еще грезит о мире и еще нежится в середине тридцатых. Работайте и с ними, будь то военные или гражданские — все равно. Это тоже ваш фронт борьбы. У вас еще что-то, Генрих? — прищурился Гитлер, заметив едва промелькнувшее замешательство Гиммлера. — Говорите. Говорите мне все.

— Я хотел посоветоваться, — начал Гиммлер, — относительно леди Юнити. Это касается конфликта Лея с группенфюрером Полем…

— Я знаю, — поморщился Гитлер. — Если Лей требует рабочих из лагерей, он должен их получать. Если хочет предоставлять им всякие блага, пусть. Но я его предупредил: основной приток рабочей силы должен быть выведен в отдельное русло. Я ему предложил взять на себя все функции уполномоченного по использованию рабочей силы. Он бы от Геринга был совершенно независим, более того… Герингу следует сосредоточиться на другом, а Лей мог бы впрямую заняться экономикой. — Гитлер с досадой покачал головой. Он вспомнил недавнюю сцену, когда Лей (изрядно пьяный) заявил ему, что привык иметь дело с «рабочей, а не рабской силой», что «гоняться за рабами от Балтики до Урала он не станет», что он «не рабовладелец»…

— В общем, объясните Полю и остальным, чтобы не конфликтовали. Все, что Лей требует, пусть получает. Даже если захочет целый концлагерь переселить в новостройку, подарить каждому по «Фольксвагену» и назначить отпуск по тридцать дней. Пусть потешится. Вы ведь его знаете, Генрих! У него голова на месте. Сам после все расставит по местам. И еще точней, чем было. Да… А при чем здесь фрау Митфорд?

— Дело в том, что фрау Митфорд посетила несколько концентрационных лагерей, получив разрешение за подписью Поля. Он вместе с Эйке сопровождал ее, в частности в лагерь Гросс-Розен, под Штутгартом. А Лей был в это время в городе. Он узнал об их визите, поехал в Гросс-Розен, наорал там на Поля, фрау Митфорд посадил в машину и увез. В результате у него конфликт с Полем и Эйке, в который уже втянулись Тодт, Заукель, Шпеер и Хирль. Тодт мне сказал, что Эйке сумасшедший и его нужно вернуть в психиатрическую лечебницу.

— Чего эти верещат, не знаю, а у Лея на Эйке «большой зуб» из-за Рема, — вздохнул Гитлер. — Мне Эйке тоже не особенно приятен. Но… человек полезный. Пусть работает. Да вам-то что до всего этого, Генрих? Черт с ними!

— Дело в том, что фрау Митфорд теперь просит меня подписать ей все необходимые разрешения на посещения лагерей. Я хотел посоветоваться.

Гитлер задумался. Он все понял. Весь этот шумный конфликт, похожий на погремушку, имел своей «начинкой» Теодора Эйке, который в 34-м году собственноручно застрелил полусонного Рема. Эйке с тех пор всегда держали на отдалении, «на обочине», поручая «грязную работу», и черт его занес под Штутгарт, когда там находился Лей!

— Эйке отправьте в Польшу, — сказал фюрер Гиммлеру. — А что касается фрау Митфорд, так покажите ей лучше какой-нибудь красивый ритуал в вашем Вевельсбурге[42]. Я знаю, вы к ним женщин не допускаете, но для нее, я думаю, можно сделать исключение.


Речь фюрера в рейхстаге, полная насмешек по адресу Рузвельта (Гитлер, например, предложил ему в ответ на германские гарантии Европе дать такие же всем народам, населяющим континенты Северной и Южной Америки), тем не менее оставляла мир в неведении: остановится германская военная машина или нет?

Любопытно, что еще в начале лета 39-го года Геринг в присутствии своих асов — зевающего Удета и плотоядно улыбающегося Шперрле — вовсю морочил поляков, предлагая им вместе напасть на СССР: «Вы нам отдадите свое побережье (Балтийское), а мы вам — Украину». Чем плохая сделка?

План «Фаль Вайс», который Гитлер на своем дне рождения излагал Инге Лей, между тем был выверен до деталей; к нему прилагалось несколько сценариев «инцидента на границе».


А Бергхоф в это лето стал похож на Генштаб: там теперь собирались в основном военные, и даже «Гнездо орла» предоставлялось для особо важных совещаний и в такие часы выглядело особенно угрожающе. Гитлер тоже смотрел орлом, но нервы у него были на пределе, и в Бергхофе опять поселился Морелль.

Летом 1939 года Гитлер шел на самую крупную в своей жизни авантюру и как никогда был близок к краху. 90 французских и британских дивизий на франко-германской границе противостояли… 33 немецким! Остальные части (и все танки) были переброшены на восток — против Польши. Да еще и Риббентропа никак не удавалось «пропихнуть» в Москву, поскольку русские до середины августа надеялись договориться с французами и англичанами. В Москве с 12 августа ежедневно шли заседания военных миссий СССР, Англии и Франции под председательством попеременно маршала Ворошилова, адмирала Дракса и генерала Думенка. Дракс и Думенк постоянно атаковали свои правительства с просьбой дать им хотя бы какие-нибудь полномочия. Последнее заседание состоялось 21 августа и окончилось в семнадцать часов двадцать пять минут. Заключительными словами адмирала Дракса были:

«Я согласен с предложением маршала отложить наши заседания, но перед этим хочу заявить следующее: я считал бы удивительным, если бы ответ на политический вопрос задержался. Объявляю заседание закрытым».

К некоторому облегчению Гитлера, Сталин еще 19 августа все же дал согласие на приезд в Москву Риббентропа. Однако в гости германского министра ждали не раньше 27 августа. А это было исключено! Военная машина, как известно, если уж сдвинулась, то пошла вперед. Остановить ее — значит вывести из строя надолго.

21 августа Гитлер получил от посла Шуленбурга следующее шифрованное сообщение:

«В 11 часов получил согласие Молотова на неофициальный визит доктора Лея. Министр дал понять, что Сталин примет его для дружеской беседы в день приезда».


Гитлер, Гесс и Лей в течение трех часов напряженно размышляли над этой шифровкой, перебирая все доводы и варианты. Гитлер был за срочный вылет Лея в Москву; Гесс и Лей — против. Их аргументы сводились к одному: суета! Русские уже согласны, поскольку их переговоры с Западом зашли в тупик, и все дело лишь в сроках.

— Попроси Сталина принять Риббентропа двадцать третьего. Он не откажет, — советовал Гесс.

— Почему ты так убежден? — негодовал Гитлер, бегая по кабинету. — На что вы меня толкаете? На унижение? На позор?

— На риск, — отвечал Лей. — Большой, но оправданный.

— А если Сталин в последнюю минуту согласится на условия французов и англичан?

— Тогда англичане изобретут новые условия, а французы их поддержат, — отвечал Лей. — Сейчас главное — время. Вы могли бы уже позвонить.

— Почему вы не хотите лететь в Москву? — накинулся на него Гитлер. — Говорите прямо! Отвечайте!

— Потому что это только отняло бы время. — Лей опустил глаза, чтобы не видеть потного, в красных пятнах лица Адольфа.

Гитлер откровенно трусил — глядеть на это было неприятно.

— Адольф, звони, — настаивал Гесс. — Или пошли телеграмму.

— У русских процедура. Сталин еще должен будет созвать Политбюро, а это все — время, время! — повторял Лей.

— Черт! Черт! — ругался Гитлер. — Что ты пишешь? — метнулся он к Гессу, взявшемуся за перо.

— Текст телеграммы.

— Черт! Черт! Черт! Черт!!!

«Напряжение между Германией и Польшей сделалось нестерпимым. Кризис может разразиться со дня на день. Считаю, что при наличии намерения обоих государств вступить в новые отношения друг к другу представляется целесообразным не терять времени. <…> Я был бы рад получить от вас скорый ответ.

Адольф Гитлер».


Телеграмма была послана. Началось ожидание. Гитлер ничего не мог делать. Он орал на секретарей, гонял адъютантов с поручениями, назначал встречи и забывал о них. Морелля он удалил, но Гесса и Лея не отпускал, изводя вопросами, ответов на которые пока не было ни у кого. Гесс ходил за ним и успокаивал как нянька, а Лей в восьмом часу предложил, не раздумывая, сесть в машины и ехать в Берлинскую драму, на «Разбойников».

Гитлер Шиллера терпеть не мог, считал одним из самых «вредоносных» авторов и раскричался было по этому поводу, но Лей уже вызвал по телефону Ингу и выставил ее вперед как боевого слона. В половине восьмого поехали.

Было 21 августа 1939 года.

Берлинский драматический театр был в тот вечер полон обычной публики; фюрера не ждали.

Зал, конечно, успели набить охраной в штатском, но этим и ограничились — атмосфера осталась театральной, приятно расслабляющей.

Гитлер отвлекся. Он говорил с Ингой, улыбался и подшучивал над Леем, который отчаянно боролся со сном, и над Гессом, знавшим пьесу наизусть и возмущавшимся по поводу допускаемых актерами импровизаций.

Нелюбимый Шиллер удивительным образом поднял Гитлеру настроение. Фюрер уезжал с укрепившейся верой в свою счастливую звезду.


Вернувшись домой, Лей сказал Инге, что до завтрашнего полудня будет спать, что бы ни случилось. Он был абсолютно уверен, что ответ от Сталина придет, но не раньше часа-двух, и Гитлер, конечно, до этого времени станет метаться и всех изводить.

Ему снилось что-то необычайно приятное, тепло-золотое. Как будто лето во сне вернулось к нему, на прощание.

Внезапно все рухнуло, раскололось… Белый острый свет прожег ему глаза до самого мозга, в первые секунды он даже не мог их открыть и только заслонялся руками.

Спальня была полна эсэсовцев. Десяток фонарей шарил вокруг, то и дело встречаясь на фигуре рейхсляйтера, пытавшегося приподняться и что-нибудь понять.

— Какого черта? Что такое? — бормотал он, закрываясь от фонарей.

— Встать! Одеться! — раздался лающий приказ.

Лей, наконец, сел. Перед ним у постели стояли четверо эсэсовцев; еще четверо с автоматами — у дверей. Рейхсляйтер, голый, сонный, взлохмаченный, только хлопал на них глазами, ничего не в силах понять.

— Встать! — снова тявкнул эсэсовский чин. — Живей!

«Арест?» — метнулось в голове. — «Не может быть! Меня?! За что?»

— Одеться! Живей!

Лей спустил голые ноги с постели и тупо глядел на них. Нет, невозможно… Где его охрана, адъютанты, секретари? Впрочем… Но… за что?!

Он надел брюки, открыв шкаф, нашел какую-то рубашку. В голове колотился все тот же вопрос: Что он сделал или сказал… или не сделал и не сказал такого, чего не простил ему Адольф? Отказался лететь в Москву? Отказался заниматься «рабской силой»? Отказался вступать в СС?.. А Гесс? Как он мог предать? Впрочем… Ведь смог же он предать Рема! А тот, кто предал раз, предаст и во второй, и в третий…

— Вперед! Живей! Вперед!

Он вышел на лестницу. Эсэсовцы стояли на ступенях вдоль стен, у входных дверей. У всех были каменные лица, невидящие взгляды. Лей поймал на себе только один взгляд — того, кто стоял к нему ближе других и до сих пор не произнес ни слова. Лей протер глаза. Штандартенфюрер СС Карл Лангбен, близкий друг Гиммлера, бессменный секретарь «Круга друзей рейхсфюрера СС», юрист, добившийся официального разрешения дуэлей для членов ордена, и вообще светский малый… выглядел здесь не менее нелепо, нежели сам ошарашенный Лей. Поглядев на его натянутую физиономию, Роберт вдруг вспомнил и едва не выругался. Да он же сам просил Гиммлера! Тьфу!

Лей стал медленно спускаться по лестнице, стараясь собраться с мыслями и прийти в себя. Ему было очень жарко; в голове гудело, как под куполом на Пасху. Однако, как это у них лихо все начинается… или это только для него Гиммлер постарался? Ладно, поглядим, что дальше.


* * *

Гиммлер, как и обещал, ничего не изменил в «процедуре», только внес кое-какие дополнения. Эту операцию под литерой «Л» он продумал и расписал еще две недели назад, однако решился «запустить» лишь после разговора с фюрером, который полушутливо посоветовал ему «простимулировать» тех, кто еще нежится в середине тридцатых. К Лею это, конечно, едва ли относилось. И все-таки давало повод выполнить просьбу о «личной услуге», которая, кстати, и самому Гиммлеру сулила немало удовольствия.

Гиммлер нарочно поставил во главе «операции» своего личного друга Карла Лангбена — и для страховки, и чтоб было потом кому поделиться впечатлениями. Основные исполнители операции «Л» были в званиях не ниже штурмбанфюрера и осведомлены о «личной просьбе Лея»; остальные просто получили инструкции: первое — ни при каких обстоятельствах к рейхсляйтеру ближе, чем на метр, не приближаться; второе — сразу, без малейшего промедления, выполнить любую его просьбу или приказ, если таковые последуют. Еще Гиммлер попросил Феликса Керстена постоянно находиться в непосредственной близости от Лея, с начала и до конца, естественно, своего присутствия не выдавая.

Первый доклад о ходе операции «Л» Гиммлер получил в три часа двадцать минут:

«Охранный арест произведен. Л. находится в машине на пути к тюрьме „Плетцензее“».


22 августа советские газеты писали:

«После заключения советско-германского торгово-кредитного соглашения встал вопрос об улучшении политических отношений между Германией и СССР. Произошедший по этому поводу обмен мнениями между правительствами Германии и СССР установил наличие желания обеих сторон разрядить напряженность в политических отношениях между ними, устранить угрозу войны и заключить пакт о ненападении. В связи с этим предстоит на днях приезд германского министра иностранных дел г. фон Риббентропа в Москву для соответствующих переговоров». («Известия» 22 августа 1939 года.)

В СССР никто, кроме Сталина и ближайших к нему лиц, еще не знал, что Риббентроп будет в Москве уже завтра и завтра же состоится подписание пакта.

Гитлер получил ответ от Сталина двадцать второго, в половине второго дня. И уже спокойно, с насмешками, читал полученное двадцать второго же письмо от Чемберлена, в котором тот вежливо предупреждал фюрера об обязательствах Англии в отношении Польши, призывая восстановить доверие, чтобы дать возможность проводить переговоры в атмосфере, отличной от той, которая преобладает сегодня, и проч. и проч.

Гитлер ответит Чемберлену только 25 августа, через английского посла Гендерсона. Этот ответ будет таков, что англичане снова устами Гендерсона и Галифакса сделают себе приятное, объявив нации, что «господин Гитлер по-прежнему хочет избежать мировой войны».


Тюрьму Плетцензее Гиммлер выбрал за ее обычность: квадратный дворик, барак для казней, камеры смертников, гильотина.

Лей еще в машине начал сильно мерзнуть. Машина была отвратительная; в ней воняло, отовсюду дули сквозняки. Скамейка, на которой он сидел, была неровной, и все время приходилось напрягаться, чтобы удерживаться на ней; в спину что-то давило… Наконец остановились. Начались команды: «Встать!», «Выйти!», «Вперед!», «Стоять!», «Вперед!», «Руки за спину!», «Направо!», «Налево!», «Вперед!»… Ни одного человеческого слова — сплошной лай.

Камера была маленькой и такой холодной, что Лей даже растерялся — как в ней можно находиться? Это же верная простуда! Камера была к тому же абсолютно пустой. Лампа над дверью едва горела. Эта дверь захлопнулась за его спиной с таким грохотом, что его точно треснуло по затылку. Он остался один в маленьком, холодном, тусклом пространстве. С больной головой, невыспавшийся, замерзший. Совершенно не представляя себе, как проведет здесь остаток ночи. Но он-то хотя бы понимал, что происходит…

Во всей этой ситуации Роберт совершенно забыл об Инге, ничего не знавшей, смертельно перепуганной, сжавшейся в углу постели под фонарями эсэсовцев. Все происходящее не показалось ей невероятным. Она знала, что людей арестовывает и увозит СС. Она слышала об этом от друзей отца, она помнила его знакомых, которые подверглись «охранному аресту» (то есть аресту без санкции прокурора) и вот так же ушли и не вернулись. И каким диким ни казался ей контраст между минувшим вечером и этой ночью, Инга, пересилив себя, позвонила Гитлеру.

Гитлер, разбуженный Линге, сразу подумал о новостях из Москвы, затем, после первых фраз Инги, — о заговоре и судорожно нащупал лежащий под подушкой «Вальтер» (любимый драгоценный браунинг Ангелики у него пропал, точно испарился). Он тут же приказал соединить себя с Гиммлером. И наконец все понял.

Он держал сразу две трубки: в одну слушал объяснения Гиммлера, в другую пытался успокоить Ингу. Поняв, что это только инсценировка и Роберту ничего не грозит, она разрыдалась. Ее слезы так его растрогали и умилили, что он сказал, что сейчас сам к ней приедет и сделает все, что она хочет, только бы она не плакала — бедная милая девочка — и что все они, мужчины, свиньи: и ее Роберт, и Гиммлер, и он сам… и весь мир — свинский мир, если заставляет ее плакать.

Инга взяла себя в руки, поблагодарила и извинилась. Ей совсем не хотелось, чтобы он приезжал, и она сказала, что уже все поняла и вполне успокоилась.

Положив трубку, Гитлер сказал Гиммлеру, чтобы тот утром заехал к фрау Лей и еще раз все ей спокойно объяснил, а с Леем он сам поговорит после, по-мужски.

Гиммлер утром заехал и, увидев Ингу, понял, что она проплакала остаток ночи. О чем? О «свинстве мира» или о свиньях, его населяющих? Вся бездна равнодушия к ней Роберта предстала перед Ингой в этом ночном происшествии, и вид этой бездны поразил ее.

В шесть утра надзиратель с конвойными с грохотом и визгом открыл дверь в камеру, где в дальнем углу, на корточках, сидел вождь ГТФ.

Лей весь остаток ночи пробегал по камере, пытаясь согреться и исходя негодованием — вина человека еще не определена, а его уже так наказали!

«Встать!», «На выход!», «Руки за спину!», «Вперед!».

Пока он с трудом ковылял на затекших ногах, его не оставляло ощущение, что сейчас он получит прикладом между лопаток или в шею. Только так здесь и конвоировали.

Его провели через двор в большой кирпичный барак, разделенный пополам плотным черным занавесом, и с часовыми во всех углах. Прямо напротив двери стоял массивный стол, за которым сидели господа в мантиях — судьи и прокурор, еще кто-то в красном балахоне (оказалось, не палач, а член Верховного апелляционного суда), какие-то чиновники, врач в белом халате. У стола стоял священник, с крестом и четками.

Перед Леем в это помещение ввели еще двоих, и ему пришлось встать в очередь. «В сторону!» — скомандовал конвоир. Мимо них пронесли что-то длинное под рогожей. Судья бубнил глухо и монотонно. Тот, кто стоял перед Леем, был в наручниках, голый до пояса. Его спина представляла собой одно кровавое месиво; из лопатки что-то торчало, по-видимому кость. Впереди быстро отдернули и снова задернули занавес. Оттуда ударил в глаза яркий белый свет. Раздался какой-то звук, потом другой — тихий, свистящий. Стоящего перед Леем толкнули ближе к столу. Мимо них, из-за занавеса, пронесли что-то, в опилках. Судья читал приговор. Встал прокурор и повернулся к занавесу:

— Палач, приступайте к выполнению своих обязанностей.

Изнутри отдернули занавес и вышел палач в обычном черном костюме; с ним еще двое. Лей увидел гильотину — большую, черную, с вертикальной доской на шарнирах. Лезвие было поднято; под ним — корзина с опилками.

Лей отвернулся. Он мог не смотреть, но не мог не слушать.

Тот, кто стоял перед ним, видимо, не прочел висящих на стенах надписей, типа:

«Осужденным вести себя достойно и сдержанно».

«На месте казни немецкое приветствие не отдается».

Приговоренный хрипел и вырывался. Лей услышал тот же звук — это доску с телом опрокинули в горизонтальное положение. Потом — свист лезвия, мягкий шлепок.

— Господин верховный прокурор, приговор приведен в исполнение.

Лей невольно посмотрел туда, откуда все еще слышался посторонний звук. Тело казненного не было привязано и билось в конвульсиях; ноги как будто брыкали воздух или пытались сбросить обувь. Из горла, как из кратера, выталкивало мягкую черную струю.

Сидящие за столом поднялись и цепочкой потянулись к выходу. Палач задернул занавес. Помощник вынес корзину с головой и тоже удалился.

«Повернуться!», «Руки за спину!», «Вперед!», «Стоять!», «В сторону!», «Стоять!» — снова загавкали у него над ухом. Лей, повернувшись, впервые посмотрел на своего конвойного. Тот тоже смотрел на него, но тотчас отвел глаза. Мимо них пронесли на плечах тело с рогожей, за ним — второе.

«К выходу!», «Вперед!», «Живее!».

С улицы дохнуло свежей сыростью — моросил дождь. У входных дверей стояло два гроба. В одном — два туловища; оба на боку, подразумевалось: лицами друг к другу. В другом — одно, тоже на боку; половина пустая. Лей заглянул туда и догадался: место предназначалось для четвертого. Кто же знал, что им окажется Роберт Лей?

Его снова провели через тюремный двор, велели идти прямо, вдоль стены…


Очередной доклад об операции «Л» Гиммлер получил в семь часов тридцать минут: «Процедура пройдена. Л. ничего не говорит. Находится на пути к лагерю Заксенхаузен».


От Берлина до Ораниенбурга, где находился этот лагерь, была короткая железнодорожная ветка, по которой иногда ходил товарный состав с заключенными, но чаще их здесь возили на крытых грузовиках. Однако для Лея оба варианта могли стать опасными, поэтому всю партию отправили пешим маршем по заранее обезлюженной эсэсовцами дороге, прямо от ворот тюрьмы Плетцензее.

По-прежнему моросил дождь. Воздух был пропитан сыростью и тяжелым дыханием почти бегущих людей: партию перегоняли в ускоренном темпе, поскольку по этому шоссе вскоре должна будет пойти военная техника.

…В 1920 году старший лейтенант Роберт Лей так же шел в колонне военнопленных от Реймса, вдоль Марны. Тогда тоже был конец лета, потому что, как ему помнилось, крестьяне везли огромные корзины фруктов на волах, целые телеги овощей, укрытых от дождя соломой. Можно было спокойно постоять у этих телег, купить груш или зеленого лука; конвойные-французы тоже покупали фрукты, болтали с пленными; уставших сажали в грузовики, больных везли в санитарных машинах. Никто на них не орал, не бил прикладами, не натравливал собак…

После бессонной промозглой ночи, без глотка воды со вчерашнего вечера, в одной насквозь промокшей рубашке Лей уже с середины пути перестал вспоминать и сравнивать. Все мысли у него сосредоточились на одном: когда же это закончится? О том же, видимо, думали и остальные. Люди, идущие рядом, изредка поднимали головы, смотрели с тоской и безнадежностью над головами идущих впереди и тут же снова втягивали голову в плечи, рискуя получить в зубы или висок прикладом автомата.

Эту партию перегоняли из-под Веймара, из лагеря Бухенвальд; почти все были в полосатых робах: часть — с красными треугольниками на груди и штанине (политические); часть — с черными (антисоциальные элементы), самые безобидные, обычно попадавшие под «охранный арест» по доносам. Другие цвета — зеленые (уголовников), желтые звезды (евреев) и коричневые (цыган) — заранее отделили. Политические считались, естественно, самой опасной категорией; однако Гиммлер счел их самой безопасной для Лея. Гиммлер очень рассчитывал, что после этого марш-броска по мокрой ветреной дороге в 12 километров Лей выйдет из дурацкой игры и за воротами лагеря не останется.

Там, за этими воротами, начиналась уже другая игра, посерьезнее холодных камер, конвульсирующих трупов и голов в опилках.


* * *

Днем 22 августа Гитлер вызвал к себе Риббентропа и велел ему готовиться к визиту в Москву.

В полученном сегодня ответе на телеграмму Гитлера Сталин выразил надежду, что германо-советское соглашение о ненападении создаст «базу для установления мира и сотрудничества между нашими странами».

Русские пересматривали старые военные доктрины, перевооружали армию; голова у них «болела» с обеих сторон: помимо Гитлера на западе, Япония — на востоке. Русские очень много работали и очень не хотели ни с кем воевать.

Двадцать второго же Гитлер вылетел в Бергхоф и вечером собрал секретное совещание. Теперь уже как свое твердое убеждение фюрер сказал следующее:

«Войны на два фронта не будет. Это говорю вам я. И я знаю, что говорю. Завтрашний пакт в Москве смешает западным державам карты. Нам нечего бояться блокады. К тому же Восток поставит нам зерно, уголь, свинец, цинк. Таким образом, первоочередная задача сейчас — уничтожение Польши. Я найду пропагандистские причины для начала вторжения. Пусть вас не волнует, правдоподобны они будут или нет. Когда начинаешь и ведешь войну, главное не право, а победа».


— Ну вот, все решено. Теперь уж окончательно, — сказал Гитлер Гессу в «фонарной» гостиной Бергхофа, в ночь на 23 августа.

Гитлер сидел в кресле, вытянувшись, в расстегнутом мундире. Гесс стоял у раскрытых створок и курил, пристально всматриваясь в пропитанную холодной влагой темноту.

— С двадцать пятого начнем мобилизацию. Сессию рейхстага нужно отменить, — продолжал Гитлер. — Съезд… Что делать со съездом? Тоже отменить?

— Перенести, — пробормотал Гесс. — Перенести, конечно. «Съезд Мира» нельзя отменять.

— Да, «Съезд Мира». — Гитлер засмеялся. — Не радует меня твое настроение.

— Что тут может радовать?.. — поморщился Гесс. — Ты готов к тому, что Англия объявит нам войну? В мягкой форме, конечно.

— Что значит… в мягкой форме? Зачем ты мне это говоришь? — мгновенно вспылил Гитлер.

— Чемберлен не самоубийца, — спокойно продолжал Рудольф. — Пока его не сменят, бояться нечего. Просто ты должен быть готов. Если удастся нейтрализовать Францию, мы начнем с англичанами воздушную войну. При минимуме потерь на земле, при отсутствии жертв среди гражданского населения это будет достойное сражение… И я хотел бы участвовать в нем. Если все же не удастся достичь мира, — добавил он уже еле слышно.

Гитлер вскочил:

— Что?! В чем участвовать? Тебе снова полетать захотелось? Что ж! Идеальное решение! Сразу всех проблем! Да что же это такое?! Два человека — двое, которым я верю, как себе, и оба… черт знает что вытворяют! В самый ответственный момент! Когда нужна холодная голова! Расчет! Воля!!!

— Если ты о Роберте… — начал Гесс.

— Не говори мне о нем! — Гитлер в ярости пнул ногой кресло. — Он развлекается! В такой момент! Теперь ты…

— Не кричи, пожалуйста, — попросил Рудольф. — У меня очень голова болит.

— Хорошо, хорошо. — Гитлер снова сел. — У меня просто нервы сдают из-за таких демаршей. От своих вечно не знаешь чего ждать.

— Если мы справимся с Польшей до конца сентября, дело будет сделано наполовину, — сказал Гесс. — А разговор этот я начал, чтобы ты заранее выпустил пар. И по поводу возможного ультиматума запада, и по поводу Лея.

Гитлер молча кусал губы. Гесс всегда открывал перед ним то, что его собственная воля предпочитала держать под замком. Да, Англия может начать войну, тем более если премьером станет его антагонист и ненавистник Черчилль. И Гесс может сесть в самолет и погибнуть в первом же бою над Ла Маншем. И Лей может еще бог знает что вытворить. Впрочем, его негодование по поводу Роберта было несерьезно. Он понимал, что, несмотря на грубый отказ заниматься «рабской силой», Лей уже занялся ею, в своем обычном экзальтированном стиле. Вообще, Роберт с годами стал ему понятней и как-то по-особенному, по-человечески, ближе. В то время, как Рудольф…

В самом начале их дружбы его Руди был как большой светлый дом, с открытыми дверями во все комнаты. Но теперь, здесь, в Бергхофском «фонаре», молча глядел в ночь настоящий тевтонский замок, полный сложных переходов, темных, никогда не открывающихся залов, и, возможно, сам не ведающий того, что еще укрывают в себе его собственные стены.

— Руди, обещай мне одно… Дай мне слово. Здесь и сейчас! Поклянись — никогда не предпринимать ничего без моего ведома.

Гесс удивленно повернулся:

— Откуда такое странное подозрение? Конечно. Обещаю.


О том, что колонна достигла лагерных ворот, Лей догадался по тому, как зачастили удары прикладов, сгоняя людей теснее друг к другу, и по усилившемуся собачьему лаю, от которого звенело в висках.

Последние километры он шел, не поднимая головы, опасаясь головокруженья и сберегая силы, чтобы все же попасть за ворота.

А поскольку он-таки туда попал, то церемония «встречи», отработанная годами, тоже была изменена. Обычно у самых ворот вновь прибывших встречало эсэсовское «приветствие» в виде ледяной воды из нескольких шлангов, града камней или экскрементов. «Сухим» из такой «воды», естественно, не выходил никто. Эту колонну пропустили, не «поздоровавшись».

Затем следовали стрижка наголо, душ с дезинфекцией, для новоприбывших анкетирование. Стрижку и анкетирование отложили; в душ разрешили идти желающим. Всю колонну разделили на две и развели по баракам. Это было наивысшей «гуманностью»: люди просто рухнули на нары, а часть — на пол. Этих поднимали пинками.

Наконец, дали напиться. Охранники внесли в барак ведра и поставили все в одну кучу. Люди, собрав последние силы, ринулись к воде. Началась свалка. Охранники стояли у стены и смеялись. Кто-то крикнул: «Товарищи, спокойно! Все встанем в очередь! Спокойнее! В очередь!» Стало тише. Лей не видел того, что происходило. Он просто лежал, закрыв глаза. Близость воды вызывала у него нарастающее озверение, от которого сводило живот. Продлись это состояние еще немного, и он мог бы утратить контроль над собой… Кто-то его потрогал за плечо: «Хотите пить? Возьмите». Ему что-то протянули. Он взял обеими руками и сделал четыре глотка.

— Жена мне положила мыльницу, вот половинка только и осталась, — произнес тот, кто дал ему воды.

Половинку от мыльницы тут же забрали. Заключенные наливали воду в то, что при них еще оставалось, и делились с теми, кто не мог встать.


«26 августа, 1939 года.

Дорогой друг, я уверен, что настоящий поворот произошел отнюдь не в это лето и даже не в 33-м году, когда этот человек получил власть. Жуткие формы современного ведения войны сделают благоразумный мир невозможным — нужно было предотвратить ее начало. И сейчас еще не поздно: кое-какие изменения в Польском Коридоре через Восточную Пруссию и долговременное соглашение между Германией и Польшей, базирующееся на значительных территориальных изменениях в сочетании с популяционными изменениями греко-турецкого типа, оттянули бы сроки этой бойни, которая обещает стать чудовищной. „Отсрочка“ могла бы быть использована только для одного: физического устранения Г. Ты прямо спрашиваешь, есть ли в Германии реальные силы, способные взять это на себя. Отвечаю с уверенностью: есть, безусловно. Как безусловно и то, что „отсрочка“ после совершения задуманного будет использована этими силами лишь для „перестройки рядов“ и лучшей организации вторжения. Те же, кто не хочет войны и не начнет ее ни при каких обстоятельствах, тому благоприятствующих, никогда не пойдут на прямое насилие в отношении даже такого человека. В том-то и парадокс. Тот самый нравственный тупик, из которого я вижу для себя только один далекий и туманный выход: внутреннее сопротивленье, протест в любой из ненасильственных форм.

Прости за краткость ответа, но этого требуют условия доставки. Мне сейчас тяжело, как никогда. Крепко тебя обнимаю. Надежда умирает последней.

Всегда твой А».


Это письмо от 26 августа 1939 года было передано Дугласу Клайдсдейлу (будущему герцогу Гамильтону) через Гейнца Хаусхофера от Альбрехта Хаусхофера.

Клайдсдейл показал письмо Черчиллю. Сэр Уинстон увидел в нем не только попытку достичь нового «Мюнхенского» урегулирования по Данцигу, Польскому Коридору и немецким поселенцам в Польше, но и те реальные силы зреющей оппозиции, на которые в будущем следует серьезно опереться.

Черчилля особенно интересовала фигура Рудольфа Гесса, считавшегося в Британии самым близким и преданным Гитлеру человеком. Однако уже сам факт многолетней дружбы Гесса с таким человеком, как Альбрехт Хаусхофер, а также и некоторые сведения о личности Гесса, доходящие до будущего премьер-министра через братьев Хаусхоферов, давали ему пищу для серьезных размышлений и некоторых рискованных расчетов.


О том, что наступила ночь, приходилось судить лишь по почерневшим щелям в стенах барака. Лай собак, крики охраны, шарящие лучи фонарей, выискивающих лица спящих людей, наполняли ночь мучительным ожиданием и нестерпимым напряжением нервов. Внезапно всех подняли криками «на выход» и ударами длинных плетей и вытолкали под хлещущий дождь. Продержали минут пятнадцать и плетьми, как скотину, загнали обратно. Это была обычная процедура, называлась: «ночное умывание».

Кто-то пытался выжать одежду, но охранники выстрелами положили всех на нары: двигаться запрещалось.

Сирена… Подъем… Куда-то погнали по похожей на болотную трясину жиже. Приказ «построиться»… Малый аппельплац для двух бараков… Перекличка по номерам…

И «малый аппельплац», и построение еще не пронумерованных, и прочее — все это были нарушения, за которыми комендант Заксенхаузена Хесс должен был внимательно следить, пока здесь находился Лей.

Опять долго гнали по разбитой и затопленной колее… Воды и грязи под ногами становилось все больше, ноги начали увязать по щиколотку. Одного из упавших свои, идущие рядом, не успели поднять; охранник наступил ему на затылок и вдавил лицом в жижу.

Загнали в настоящее болото, с большими замшелыми камнями, которые, как айсберги, основную свою массу укрывали под водой. Эти камни нужно было вытаскивать из болотной топи и складывать в кучи на твердой земле.

Лей временами переставал понимать, что с ним происходит, терял ощущение себя и окружающего, будто проваливался в бездну. Он был крепким и здоровым от природы, мог подолгу не есть, не спать сутками, выдерживал огромные нагрузки. Однако такой усталости и отупения он еще не испытывал никогда.

В обычной жизни всегда было, чем поддержать себя: сигареты, коньяк, кофе, массаж на скорую руку, чистая рубашка, да и просто человеческие лица и голоса вокруг. А здесь не было ничего. Человека как будто вырвали из его времени и швырнули даже не в неолит, а в какой-то… мезозой, в котором жить ему было еще не положено. Самым страшным была не усталость физическая, а усталость внутри — равнодушие ко всему, а главное покорность. Тебя гонят — ты идешь; приказывают тянуть камень из вонючей трясины — нагибаешься и тащишь камень… и перестаешь видеть себя со стороны. Конечно, это были пока лишь провалы в бессознательное; через какое-то время, словно вынырнув, Лей вспоминал, где он и что делает. Но «провалы» начали случаться у него с путающей частотой. «Физиология берет свое, — говорил он себе. — Еще несколько таких суток, и сознание как в топь болотную опустится». Поразительно было и то, что расслабленность воли приносила ему даже облегчение. Он совершенно ясно это почувствовал: куда проще было нагнуться и, обдирая в кровь руки взяться за валун, чем обернуться и двинуть охранника по оскаленным зубам. Какое-то время назад ему этого еще хотелось, но теперь и этого желания не осталось.

Сколько они таскали валуны и как добрались обратно до лагеря, он почти не помнил. Снова выстроили на аппельплаце, ударами поднимали тех, кто оседал от бессмысленного выстаивания под непрекращающимся дождем.

В бараке впервые за двое суток дали поесть. Пища была горячей, в чистой посуде, и состояла из вареного гороха с большими кусками хорошего мяса и свежего хлеба. Так накормили, естественно, только этот барак; остальным дали залитый кипятком горох в грязных котлах и сухие корки.

Сразу после еды в бараках включили радио. Послышалась музыка, приятная, радостная. Ночной вой сирены и крики терзаемых собаками людей так не ударяли по нервам, как это напоминание о прошлом, о человеческой жизни, о родных… Каждый вспоминал свое, но все сидели с одинаковым выражением, со слезами на глазах; кто-то пытался заткнуть уши. Охрана на некоторое время ушла. Вдруг из одного угла барака послышалась песня — простая, рабочая. Такие песни часто пели еще в 33-м году, на последних демонстрациях Красного Фронта. От нее легче вздохнулось всем.

«Молодцы парни», — с невольным уважением подумал Лей.

Вообще-то «эксперимент» следовало заканчивать. Пора было, как говорится, «и честь знать». По всему его утомленному телу сладкой истомой прошла эта мысль: просто встать и уйти из этого ада. Лечь в горячую ванну, потом в мягкую чистую постель, отоспаться… По-видимому, он задремал, когда сирена на аппельплац точно разрезала мозг на две половины.

Аппельплац… Дождь… Выстаивание без смысла, без цели…


Гиммлер советовался с Гессом, предлагать ли фюреру на рассмотрение детальный план операции «бабушка умерла» или изложить его в общем.

Гитлер сильно нервничал последние дни; то кричал, что его утомили подробностями, то, напротив, требовал от докладчиков таких технических деталей, к изложению которых те были не готовы, поскольку и сами в них не вникали. Гесс дал совет подготовить детальный доклад.

Операцией руководил Гейдрих. Непосредственное руководство из опорного «пункта» в городке Оппельн поручалось начальнику гестапо Мюллеру (лишь три месяца назад вступившему в НСДАП).

Операцию разделили на три этапа. Штурмбанфюрер СС Науйокс с командой из шести человек по сигналу «бабушка умерла» должен захватить радиостанцию в городке Глейвиц и передать в эфир «воззвание польских борцов за свободу». Затем сто пятьдесят эсэсовцев, переодетых в польскую форму, занимают здание таможни в Хохлиндене, и той же ночью, с 31 августа на 1 сентября, после получения условного сигнала «Агата», следует инсценировать нападение на германскую таможню у польско-германской границы. Само здание подлежало разрушению.

К провокации в Глейвице Гиммлер активно привлекал вермахт: начальник генерального штаба сухопутных войск Гальдер еще 17 августа приказал главе военной разведки Канарису подобрать польские военные мундиры и передать их СС.

И, наконец, в ноль часов сорок пять минут должно начаться вторжение немецких войск на территорию Польши.


Гитлер, напряженно слушавший, на этих словах Гиммлера выпрямился и глубоко вздохнул.

— Хорошо, — произнес он и повторил: — Хорошо. Однако нужно позаботиться и об… истории.

— Все лишние свидетели будут немедленно ликвидированы, — уточнил Гиммлер.

— А как вы назвали операцию? — поспешно спросил Гесс. — Слова «смерть», «умерла» отрицательно заряжены, они не годятся.

Гиммлер усмехнулся:

— Изначально, операция имела название «Гиммлер».

— Хорошо, — снова согласился Гитлер. — Это подходяще.

«Как тянется время… — жаловался он Гессу. — Я бы вычеркнул эти дни и поставил на завтра 1 сентября!!!»


Снова гнали по разбитой колее… Коменданту Хессу было приказано ничего не менять в распорядке.

Заключенных выстроили для наказания на «большом» аппельплаце. Посреди квадратной площади стояли «кобылы». К ним привязывали ремнями, головы закутывали мешковиной, чтобы заглушить крики. Еще имелось четыре столба с перекладинами, на которых болтались веревки, — на виселицы это не было похоже.

Лагерь был наказан за побеги. Комендант назначил порку каждому десятому, в течение десяти дней.

Уже совсем стемнело. Прожектора слепили глаза. Охранники с собаками двигались вдоль рядов. Кого-то вытаскивали и по пути избивали; кто-то выходил сам и шел к «кобыле» или к перекладинам. Послышались первые крики — прерывистые, хриплые рыдания и другие, похожие на вой. Свет так бил в глаза, что невозможно было разглядеть, что там происходило, — повсюду плясали причудливые тени. Один из прожекторов немного отвернули в сторону, чтобы лучше высветить какое-то место, и Лей увидел, как эсэсовцы у столбов на веревках начинают медленно подтягивать вверх двоих заключенных. Он отчетливо видел, как напрягались обнаженные торсы и деревенели мышцы и как потом с хриплым вскриком обрывалась эта борьба — выворачивались плечевые суставы и тело обмякало тряпкою.

Эсэсовец шел по их ряду; на счет «десять» тыкал рукоятью плетки в шеренгу. Двое других пинками гнали очередную жертву. Все происходило очень быстро: «кобылы» не пустовали ни минуты; на перекладинах подвешивали одновременно по восемь человек… Все это — и слепящий, кажущийся беспорядочным свет прожекторов и фонарей, и мечущиеся силуэты собак, и смешение людей и теней внезапно предстало перед Леем воплощением дикой неразберихи, которой уже невозможно управлять. Впервые ему стало страшно.

Он стоял в первом ряду и уже точно знал, что сейчас рукоять плетки равнодушного охранника упрется ему в грудь.

Он ощутил этот толчок так, точно засаленная деревяшка толкнула его в сердце… (Охранник держал ее на расстоянии метра.)

Лей вышел из ряда и сделал несколько шагов. Остановился… Секунды тошнотворно растянулись в его мозгу. До него никто не дотронулся. Он повернулся и пошел куда-то прочь.

Он шел, стараясь сохранять достоинство.


На станции дожидался поезд, который шел в Берлин из Ганновера. Поезд задержали всего в 15 километрах от Берлина, чтобы прицепить к нему особый салон-вагон, в каких обычно ездили сам фюрер или верховные вожди.

В этом поезде возвращалась после путешествия по Северному морю графиня фон Шуленбург, супруга заместителя полицай-президента Берлина.

Вилли фон Шуленбург уже полчаса гуляла по платформе и громко возмущалась таким безобразием — одного человека вынуждена ожидать сотня!

Наконец подъехал кортеж из черных «Мерседесов». Из одного вышел Феликс Керстен, которого графиня хорошо знала; из другого… в накинутой на плечи куртке, небритый и странный Роберт Лей. Увидев графиню, он изобразил улыбку и скрылся в свой вагон.

Вилли поджала губы. За минувшие два года она одержала множество громких побед и имела репутацию «самой соблазнительной недоступности», как галантно окрестил ее Геббельс. Но появление юной Инги Лей ввело Вильгельмину в новый соблазн. За сопливой девчонкой увивается сам фюрер! Вот бы какую соперницу ей «обставить» и «обойти»!

Вилли, надувшись, сидела в своем купе, когда ее неожиданно пригласили в салон-вагон.


Подремав в горячей ванне, Лей отказался от услуг Керстена: ему захотелось женских рук.

Лежа в постели, он приказал отдернуть шторы и приоткрыть окно. За прошедшие двое суток он так свыкся с ветром и сыростью, что теперь впустил их к себе, как старых знакомых. В роскошной спальне у него было все, не хватало только ощущения женских пальчиков на утомленном теле.

Вилли пришла, и он, легко раздразнив в ней чувственность, получил то, что хотел: приятный массаж женскими ноготками и зубками, и уже начал сладко засыпать, как внезапно точно догнал его и ударил по сомкнутым векам белый луч прожектора.

Навстречу шел товарный состав — «экспериментальный». Начальник Главного бюджетно-строительного управления и Управления концентрационными лагерями СС Освальд Поль распорядился пустить несколько таких экономичных составов с открытыми платформами для перевозки заключенных. Четыре платформы, до отказа забитые людьми, двигались сейчас к Заксенхаузену.

Всего на несколько мгновений, как из ада, вышли на мутный свет спрессованные человеческие тела, острые плечи, жалкие лица…

«Зачем мне все это нужно было?.. — лениво пытался припомнить Лей. — Ах, да, вспомнил. И напомню немецким рабочим, как теперь ходят германские поезда. Пусть благословят фюрера! Он дал их детям шанс — ехать в моем поезде. А победи тогда коммунисты — скотов опять перемешали бы с богами и получилось бы… дрянное „человечество“. В котором хорошо плодятся одни неполноценные. Селекция неизбежна… Но раса лучше доллара. Боже мой, Грета! Почему… почему ты этого не приняла?!»


— Что ты бормочешь? — целуя его, спрашивала Вильгельмина.

— Так, ничего.

— Ты любишь меня?

— Люблю, детка.


4 сентября 1939 года.

«Я не стану объяснять Вам, почему выбрал Вас в качестве адресата для этого трагического сообщения. Наша с Вами общая цель сейчас — максимально смягчить этот удар для всех, кто искренне любит леди Юнити. Первое и главное — она жива. Обстоятельства сейчас таковы, что никаких сообщений по поводу случившегося вы пока получать не будете, поэтому я считаю своим долгом написать Вам правду и только для тех, кому следует ее знать.

Сегодня утром, в одном из мюнхенских парков, возле Нусбаумштрассе, леди Юнити нашли без сознания, с двумя пулевыми ранениями в висок. Но, повторяю, она жива. Наш посол в Берне сообщит все подробности ее состояния, как только это станет возможным. Но уже сегодня вы можете передать барону Редсдейлу, что, несмотря на объявление войны между Германией и Англией, он может приехать в Мюнхен. Хотя в этом нет необходимости. Жизнь его дочери будет спасена — в этом меня заверил лично профессор Магнус. В письмо я не могу вложить записку, оставленную леди Юнити перед попыткой самоубийства: записка адресована фюреру. Я приведу Вам лишь ее суть. Первые несколько фраз — о выборе между долгом подданной королевства и преданностью нашему вождю. Леди Юнити также считает, что начавшаяся война — катастрофа для обоих братских народов, и теперь они обречены на падение в пропасть. Она пишет и о том, что все, кого она любила, разделены этой пропастью, а потому ее собственная жизнь потеряла для нее смысл.

Все это очень печально.

По просьбе фюрера я сам буду держать известный Вам круг лиц в курсе происходящего. Барон Редсдейл, миссис Дебора Мосли и мисс Джессика Редсдейл могут связываться со мной по каналу, о котором сообщит курьер.

Повторяю, все это очень и очень печально. Мы искренне сожалеем и по-настоящему удручены.

Р. Л


Это письмо было доставлено самолетом и вручено мадмуазель Андре, бывшей гувернантке двойняшек и подруге Маргариты и Джессики, жившей с ними в Нью-Йорке, вечером 4 сентября 1939 года.

Лей отправит еще три письма. Последнее, о состоянии Юнити, Маргарита получит в конце марта 1940 года, когда после многомесячной комы Юнити сможет говорить, несмотря на прогрессирующий паралич. В письмо будет вложена записка:


«Мои дорогие! Я мечтаю увидеть вас дома. Все это был очень длинный и скверный сон. Сейчас я проснулась и улыбаюсь заходящему солнцу. День оказался таким коротким…

Валькирия».

Загрузка...