…Остров был белым и безлюдным. Голубое небо, синее-синее море и посреди — пустынный белый остров чистого, сыпучего песка. Песчаные дюны под ветром принимали самые причудливые очертания и пели. Море тоже пело на разные голоса, по своим таинственным, неведомым человеку канонам, но звуки песчаных дюн, на которых играл ветер, выделялись на фоне голосов моря и неба, как выделяются голубые прожилки на белой и нежной женской груди.
Дюны уступами спускались к морю и исчезали.
На берегу плясали женщины. Смуглые, гибкие, полные страсти и неги, они плясали с бесстыдным самозабвением плавно и быстро кружились, и фигуры их походили на смерч, в котором нежно колыхались руки, напоминая сказку в устах ребенка.
Я без волнения, сам себе удивляясь, смотрел на их танец и пел, повинуясь голосам песка, неба и моря. Я пел громко, но женщины не слышали мою песню, не видели меня. Они искрились в головокружительной пляске под белым солнцем, на белом песке, среди синего моря и неба. И не было в этом сине-белом пространстве тени — ни от женских фигур, ни от горбатых дюн. И чем выше поднималось солнце, тем громче пели пески, тем стремительней двигались женщины — чуть приметно трепетали упругие груди и легко переступали по песку длинные прекрасные ноги.
Женщины не видели меня. Они без устали кружились неистовым блаженством откликаясь на новые ритмы Я отполз от них к воде, а они, ничего не видя в самозабвении пляски, все наступали и наступали на меня. Их загорелые тела были невесомы, но, касаясь меня, они тяжелели, словно отлитые из бронзы. Я приподнялся. Женщины вскрикнули и вихрем закружились вокруг.
Песок обжигал ноги, я кричал, пел, но исступленно-страстные голоса женщин глушили мой голос. Я медленно тонул, без надежды на спасение, погружаясь в море белого песка, и снова кричал. Женщины неудержимо кружились вокруг меня, вихрем взвивая белый песок и затмевая солнце.
Внезапно все замерло.
Я повалился на берег у самого прибоя.
Первая волна обожгла мое исцарапанное песком тело. Потом набежали другие и, обласкивая прохладой, унесли в море. Телу стало легко, свободно. Набрав в легкие воздуха, я стремительно летел под водой, словно в невесомости. Вода нежила и успокаивала. Воздух расправлял легкие. Отдохнув, я вспомнил о женщинах и поплыл к берегу. Пустынный белый остров безмолвно расстилался передо мной. Непонятный страх проник в душу. Я стоял на белом песке и не знал — были здесь женщины или нет. На белом песке осталось множество легких, едва приметных следов. И надо всем простиралось голубое небо, вокруг синело море, и ослепительное солнце освещало безлюдный белый остров.
Я был один. И вспомнились дни, оставившие неизгладимый след на белом песке моей души.
Муж и сын Колдуньи без вести пропали на войне. Сначала ожидание, а потом горе состарили ее. Много видел я пожилых людей, но никого с таким морщинистым лицом.
Колдунья вела в школе историю, географию, логику и психологию. В свободное время занималась с отстающими по физике и математике.
Старшеклассники сказали, что на ее уроках надо вести себя тихо. Старшеклассников мы боготворили, но насчет поведения держались своего мнения. Обучение тогда было раздельным, класс состоял из одних мальчиков.
Колдунья вошла в наш класс и, взявшись за журнал, жестом разрешила сесть. Мы сели, дружно хлопнув крышками парт. Грохот был почище взрыва, но лицо Колдуньи осталось бесстрастным. Мы насторожились — этот прием действовал на нервы учителей безотказно и всегда вызывал поток нравоучений. А Колдунья словно и не слышала. Раскрыла журнал и стала выкликать учеников. Назвав фамилию, она пристально вглядывалась в ученика, словно пыталась вспомнить, где его видела. На наши отклики вроде: «Я здесь!», «Здесь, уважаемая!», «Что вам угодно?» «Да!», «Здесь я!», «Вот я!» — не обращала никакого внимания. Покончив с перекличкой, она закрыла журнал и швырнула его в ящик стола. Демонстративно швырнула. Класс еще больше насторожился — что у нее на уме?
Она начала урок с объяснения того, что является предметом логики, в чем ее значение. Если кто-нибудь шептался с соседом, она прерывала объяснение и говорила: «Берадзе, ты меня слушаешь, детка?» Или: «Маисашвили, успокойся, дорогой», «Для тебя рассказываю, Чикобава!»! Мы ошалели — с одного раза запомнила все фамилии! Не верилось, каждому хотелось убедиться, запомнила ли она его. Я достал английскую булавку и кольнул под партой соседа в руку. «Отарашвили!» — тут же обратилась ко мне Колдунья и протянула руку. Я встал и смущенно бросил булавку ей на ладонь. И тогда Колдунья сказала нам: «Ребята, ваши глаза как окно, в них видно все, что у вас на уме и на сердце. Не приучайтесь лицемерить. Растите настоящими мужчинами — с открытым взглядом. Душа и сердце должны отражаться в глазах. Не поступайте дурно, не лгите и не притворяйтесь, все равно никого не проведете. Ваши глаза должны светиться чистым, ясным светом».
Колдунья глянула на часы. Несколько секунд прошло в молчании, потом зазвенел звонок.
Колдунья… Наша учительница дорогая, наша тетя Оля! Почему не все восприняли ваши слова?! Почему не у всех из нас открытый взгляд и не у всех глаза светятся чистым светом?! Мы всем классом поклялись хранить дружбу, стали побратимами. Откуда же взялся среди нас предатель? И почему им непременно должен был оказаться моя друг, мой брат, частица моей души и плоти?..
Из всего класса мы трое были неразлучны. Мы проводили вместе все свое время — с утра до ночи. Только спали врозь. В трудные годы войны не просто было накормить двух лишних людей. Поэтому, не уговариваясь, мы по очереди ходили друг к другу. Все трое окончили школу с золотой медалью. Важа поступил в медицинский, решил стать хирургом, Гига — в театральный, на режиссерский, я — в политехнический, на дорожно-строительный. Считалось, что мы выбирали профессию сообразно своим влечениям и наклонностям — так приучили нас думать в школе. И Гига не говорил, что поступил на режиссерский под влиянием отца, довольно известного артиста. И мать его тоже была артисткой, чуть ли не на сцене родилась… Я поступил на дорожно-строительный потому, что мой старший брат давно проводил дороги в горах. А кроме того, манила природа, жизнь в палатках, постоянная новизна — все то, что называют романтикой. А почему Важа оказался на медицинском, никто не знал. Отец его строил мосты и туннели, мать работала переводчицей. Она отлично владела английским и испанским.
Лекции у нас бывали в разное время, но мы умудрялись встречаться, гулять по проспекту Руставели и спорить, спорить, словно без этих споров наши встречи не имели смысла. Спорили обо всем: о том, что знали, и о том, чего не знали. В школе со слезами расставались на летние каникулы, в институте старались в одно время сдать экзамены, чтобы всем вместе укатить к морю.
Мы любили друг друга крепко, по-настоящему.
Потом мы полюбили девушек. Сначала влюбился Важа. Это было странно, потому что он не проявлял интереса к девушкам. Потом я и, наконец, Гига. И теперь мы всюду ходили вшестером. В театр, в кино, на концерт, в гости. Мы все любили друг друга, крепко, по-настоящему — все шестеро. И казалось, счастливей нас нет никого.
Однажды Гига пришел ко мне мрачный — он рассорился со своей девушкой. Мы пытались, но не смогли их помирить. Важа два раза ходил к девушке, уговаривал ее. Ничего не вышло. С горя зачастили в ресторан, пили и спорили. Спорили о первой любви, которая бывает такой мучительной. Гига и правда походил на мученика — осунулся, побледнел, оброс.
Моя девушка тоже покинула меня — вышла замуж. Не сразу, понятно, сначала и мы поссорились.
Прошло время. Мы с отличием окончили институты. Я и Важа стали работать в научно-исследовательских институтах. Гига — в театре. Важа женился на той самой девушке, которую полюбил впервые. За день до свадьбы мы устроили «мальчишник», и Важа уверял нас, что любил Марину с пятого класса. Мы, конечно, не поверили. Пять дней веселились мы на их свадьбе, а на шестой усадили молодоженов в поезд и отправили в Сочи, к дяде Важи. Когда мы их проводили и остались с Гигой одни, он сказал:
— Как я счастлив, Гурам, если б ты знал! Мы с тобой обрели сестру. Марина — прелесть.
И всю дорогу до дома только и говорили о Марине. Мы действительно были счастливы.
Прошло несколько лет. Я по полгода проводил в экспедициях. Перед отъездом мы всякий раз собирались в ресторане вчетвером: я, Важа, Гига и Нана. У Марины росли уже сын с дочкой, ей некогда было ходить с нами в ресторан.
Мы с Наной любили друг друга. По-настоящему. Прошло время, когда я изображал любовь.
Мы сидели в ресторане. Нана не сводила с меня восторженного взгляда своих синих-синих глаз. Для Наны я был самый умный, красивый, сильный. Она хотела, чтобы я провел самую лучшую дорогу, стал бы самым знаменитым. Она смотрела на меня зачарованно. Я любил Нану, мечтал быть с ней всю жизнь. Я знал: когда Нана и ребята проводят меня и поезд тронется, Нана заплачет. Потом каждый день, каждый божий день будет встречаться с Гигой, Важой и Мариной (у Марины она «учится материнству»). Они вместе будут ходить в кино, в театр — если Марина сможет выбраться, а если нет, пойдет с Гигой… Важа не оставляет Марину одну с двумя детьми, поэтому Нане приходится проводить время с Гигой. Обо всем этом мне сообщает Гига — пишет письмо или рассказывает, когда я возвращаюсь.
Мне приятно, что друзья внимательны к Нане…
…Поезд тронулся.
— Перестань плакать, хватит, — успокаивал Важа Нану.
— Нана — большая девочка, Нана не будет плакать, — сказал ей Гига словно маленькой и обнял за плечи.
Нана молча глотала слезы, ласковые слова Гиги еще больше растравили ее. Она припала к его плечу и разрыдалась…
Когда поезд скрылся, Нана подняла голову и глубоко вздохнула. Вздохнула и… снова уткнулась лицом в широкое плечо Гиги, захотелось, чтобы он обнял ее, утешил. Она посмотрела на убегавшие вдаль сверкающие рельсы и улыбнулась.
И так захотелось ей снова опустить голову на грудь Гиге или кому-нибудь еще, все равно кому, лишь бы излиться — какая она несчастная, самая несчастная на свете, потому что одинока. Но кто умеет слушать лучше Гиги! Его глаза так и впитывают слова Наны. С первого дня знакомства он был чутким. Почему же она только сейчас вспомнила об этом? В глубине души ей было приятно, что она и раньше замечала, как внимателен Гига. И ей снова захотелось поведать ему, как тяжело оставаться одной…
— Послушай, Гига, кто та красивая девушка, с которой ты шел вчера в обнимку?
— Какая девушка? — Гига тупо соображал с похмелья.
— Черноволосая, синеглазая, в платье с синими цветами.
— А!
Гига растерялся. Вспомнился сон…
— Не крути! — не отставал от Гиги заслуженный артист республики, который всегда говорил о нем так: на моих глазах вырос, кто бы подумал, что окажется таким талантливым.
— Приготовьтесь, третий звонок, — неестественно громко сказал Гига и спустился в зрительный зал.
Театр был полон. Из обширного репертуара театра лишь спектакль Гиги давал полный сбор, несмотря на то что шел уже в тридцатый раз. Спектакль начался. Гига вошел в ложу — там сидели Важа, Марина и Нана — и сел в кресло.
— Успеете в этом сезоне дать в тридцать пятый раз? — спросил Важа. (Каждый пятый спектакль друзья смотрели вместе и обсуждали происшедшие изменения. Если бывала хорошая погода, шли в сад на набережной; если нет — собирались у Важи.)
— Не знаю. Думаю, что нет! — ответил Гига.
— Пойдете к нам после спектакля? — спросила Марина.
— Я спешу домой, — сказала Нана.
— Гига тебя проводит.
Когда Важа и Марина сели в троллейбус, Гига взял Нану под руку и сказал:
— Знаешь, меня сегодня спросили в театре — кто была эта красивая девушка, которую ты провожал?
— Правда?
— Наверное, и завтра спросят.
— А ты что ответил?
— Мне всю ночь снился один сон!
— Что же именно?
— Ты мне снилась, Нана! Всю ночь!
— Я?!
— Нана, милая, что это за интересный молодой человек провожает тебя вот уже второй день? — полюбопытствовала пожилая соседка Наны: окна ее комнаты выходили на улицу.
— Знакомый один.
— Славный, видно.
— Да, талантливый режиссер.
— Ах, — развела руками вдова, — от артиста лучше подальше!
Нана рассмеялась.
Чудесно в городе по вечерам в начале июня. Это потом, с середины июля, начнет плавиться днем асфальт, а вечера становятся душными.
— Алло!
— Попросите, пожалуйста, Нану!
— Я слушаю.
— Не узнал. Такой печальный голос!
— Здравствуй, Гига. Как ты? Где пропадаешь?
— Придешь вечером к Марине?
— Не знаю… Наверное… Почему спрашиваешь?
«Как внезапно врывается в сердце сомнение, без спросу, бесцеремонно!»
— Видишь ли… Если ты будешь… Одним словом, скажи, если придешь, не хочу ходить к ним зря.
В кино им встретились знакомые. Они сидели молча, Гига держал руку Наны и не шевелился. Фильм был интересный, но они не могли сосредоточиться. От руки к руке переходил таинственный ток, он жег лицо, волновал кровь, туманил голову.
На улице было жарко. По дороге о чем-то говорили. Когда расстались, Нана задумалась, но Гурама она ни разу не вспомнила.
Гига не спал всю ночь. Все казалось, что держит нежную, легкую руку Наны. Рука его горела. Он не выдержал, прошел в ванную и подставил под холодную струю сначала руки, потом пылающий лоб… Эта девушка с синими глазами, иссиня-черными волосами, остро торчащими грудками влекла его неумолимо. Она ходила легкой и царственной поступью, встречные оборачивались ей вслед. В ней была уверенность красивой женщины и мягкая крадучесть коварного хищника. Она была необыкновенна. Только идиот или несмышленый малыш мог оставаться к ней равнодушным. Гига был взволнован своим открытием. Охватившее его чувство засасывало, как засасывает болотная трясина или прибрежный морской песок. Он и не пытался удержаться, он забыл обо всем на свете.
«Есть ведь кое-что, от чего можно найти спасение. Верно?»
«Верно, Нана».
«Значит, есть и такое, от чего нет спасения?»
«Наверное, есть».
«Вот это как раз то, от чего нет спасения! А когда нельзя спастись от чувства, исход ясен с самого начала. Я уже не могу без его рук, без его губ, без его глаз. Он необходим мне каждый день, каждый час, каждую минуту. Понимаешь?»
«Понимаю, Нана, понимаю…»
— Важа, а ты знаешь, невеста Гурама встречается с Гигой.
— Постыдись, что ты говоришь!
— Майя видела их на фуникулере! Позавчера поздно вечером.
— Ну и что?! Нельзя погулять на фуникулере?
— ?!
— Какая Майя?
— Моя Майя. К ней приехали родственники из Киева, вот она и водит их по городу…
— Думаю, не разобрала в темноте, ошиблась.
— Да, наверное.
— Арбуз принес?
— Нет, забыл.
— А хлеб?
— Нет. Пойду принесу.
— Я одна должна помнить обо всем! Я должна стирать, гладить, подметать и еще помнить обо всем, покупать хлеб?..
Марина швырнула детскую рубашку в ванну и пустила горячую воду.
— Что с тобой? Сказал же, схожу, принесу что надо.
— Ты совсем не думаешь о семье! Когда хочешь, уходишь, когда хочешь, приходишь… Где ты пропадаешь, где?
— Что случилось, моя девочка, что? — Важа ласково улыбнулся Марине. Марина поспешно вышла из ванной и стала накрывать на стол.
— Что случилось? — спокойно повторил Важа.
— Сходи за хлебом.
Когда Важа принес хлеб, стол был уже накрыт. Дети ушли играть во двор. Марина налила Важе суп.
— Что же все-таки произошло? — снова спросил Важа.
— Ты ничего не слышал о Нане и… Гиге?
Три месяца пробыл я в экспедиции и теперь на день возвращался в город.
Я отлично выспался в поезде. Проснулся в хорошем настроении. Начинался обычный день, ничем не отличающийся, как я думал, от всех других.
На вокзале меня встретил только Важа. Мы обнялись и расцеловались. Потом заняли очередь на такси. Когда и через пять минут Важа не заговорил о Нане, мне стало страшно. Я смотрел другу в глаза: как всегда, взгляд его был спокойным. Я еле поспел в институт на ученый совет.
— Слушаю.
— Попросите, пожалуйста, Нану.
— Ее нет. Позвоните через час.
— …Слушаю.
— Это опять я. Попросите Нану…
— Наны нет, дорогой. А кто ее спрашивает?
— Гурам. Передайте, что сегодня в одиннадцать часов я уезжаю, вагон десятый.
— Хорошо, передам. А кто вы?
— Гурам.
— Гурам?
— Гурам, ты дома? — послышался голос Важи.
Я выглянул из окна. Внизу стояла белая «Волга». Важа улыбался.
— Что ты скалишься?..
— Выводи свой «катафалк», а то аккумулятор сядет.
Моя «Волга» была черного цвета, и ее с первых дней окрестили «катафалком».
— Не сядет, не бойся. Ты же знаешь, я на день приехал, и не стоит ее тревожить. Куда собираешься ехать?
— Вместе с тобой в «Нарикала»! Ты столько времени не был здесь, неужели не соскучился по шашлыкам дяди Васо?
Дядя Васо был шеф-поваром ресторана «Нарикала».
— И мы не уместимся в твоей «Волге»?
— В моей «Волге» мое семейство еле умещается.
— Ладно. Спускаюсь.
Важа ехал впереди. Он не свернул к своему дому, и я поднял руку, чтобы остановить его. Он не остановился, а подал знак следовать за ним.
Важа не станет попусту тратить время.
«Москвич» осторожно выехал с зеленого поля на проселочную дорогу, вздымая за собой пыль. Из радиоприемника неслись навевающие печаль звуки блюза. Женщина, спасаясь от пыли, стала поднимать оконное стекло.
— Не закрывай, жарко! — попросил мужчина.
Женщина закрыла окно. Через несколько километров проселочная дорога сомкнулась с широким шоссе. «Москвич» легко помчался по асфальту к городу. Их было двое. Они молча ехали по давно знакомой дороге, но и молчание, как и взгляды их, выражало ласку.
Все было рассчитано: когда они подъехали к городу, уже темнело. «Москвич» засиял глазами-фарами. Встречные машины подмигивали друг другу. «Москвич» несся, ничего не подозревая. Впереди замаячила бензоколонка. «Москвич» сбавил скорость и неожиданно затормозил.
— Что случилось? — спросила женщина.
— У бензоколонки машина Важи, видишь?
— Вижу.
— Что делать?
— Не знаю.
— Куда ехать? А может, проскочим?.. Не заметит в сумерках. Смотри, и «катафалк» здесь!
— Гурам?! — в один голос вскрикнули оба.
— Они оба тут! Незамеченными не проедем!
Белая «Волга» развернулась и осветила фарами «Москвич».
— Куда ехать? — растерянно спросил мужчина.
— Назад!
«Москвич» стал разворачиваться, но «Волги» успели тронуться.
— Надо было въехать в город, там легче скрыться… — Мужчина был в панике.
— Успокойся, главное — не волноваться. Видно, кто-то сообщил им… Но кто? — Женщина была потрясена.
— Мы пропали! — прошептал ее спутник.
— На этой дороге они легко нагонят нас.
За белой «Волгой» гнался милиционер на мотоцикле.
— Смотри, Важу остановили! — ликуя, сказала женщина.
— Нам от этого не легче. Посмотри лучше, что впереди!
На дороге застряла грузовая машина с прицепом. Прицеп почти перекрывал дорогу. Рассуждать было некогда.
«Москвич», не сбавляя скорости, перескочил через изрытую обочину и объехал грузовик. Лишь на минуту удалось им скрыться, их преследователи тоже объехали грузовик.
— Кто там еще третий?
— Милиция на мотоцикле!
— С милицией едут! Ух… — Мужчина грубо выругался.
— Если еще раз выругаешься, выпрыгну из машины! — возмутилась его спутница.
Женщина надеялась, что им удастся скрыться. Спидометр показывал сто. «Волги» не настигали, но и не отпускали от себя их машину.
«Неудовлетворительно освещение и на остановках транспорта напротив Дворца космонавтов, у Дома инженеров…» — гремело в радиоприемнике.
— Выключи его к черту!
Женщина выключила. Наступила неприятная тишина. Спидометр показывал сто двадцать. «Волги» неслись с той же скоростью, мотоцикла не было видно. Медленно, как годы, тянулись секунды.
— Что они задумали?! Чего добиваются? Остановлю сейчас машину, и пусть делают что хотят!
— Трус! — К женщине вернулось самообладание.
— Чего они хотят? Почему не догоняют?! Чего хотят? — нервно кричал мужчина.
— Успокойся. Свернем к нашей деревне. Им не проехать между плетнями.
У них не было дома в этой деревне, но место своих встреч они называли «своей деревней». Мужчина не слушал спутницу и нажимал на тормоза. Машина сбавила скорость.
— Что ты делаешь? С ума сошел? Говорю тебе, между плетнями не пролезут!
— Видишь, видишь! — проговорил мужчина. — Они тоже остановились!
Женщина обернулась и заметила, как замедлила ход передняя «Волга». Оба поняли — преследователи все обдумали. Но что они задумали? Что? Уже решили, как с ними поступить?
— Ты права, вернемся в деревню. Молодчина — сообразила! Они хотят, чтобы мы врезались во встречную машину или в дерево, наехали на прохожего! Не выйдет! Я возьму себя в руки и проеду между плетнями!
«Москвич» сорвался с места. Вдали виднелся перекресток. Мужчина, громко сигналя, еле успел перерезать дорогу другому «Москвичу», ехавшему рядом, свернул с шоссе на проселочную дорогу. «Волги» не ожидали, видимо, такой прыти от «Москвича» и проскочили поворот у перекрестка.
— Не свернули! — радостно воскликнула женщина.
— Спутали в темноте машины, поехали за тем «Москвичом», он такого же цвета, как и наш, — заключил мужчина. Он сбавил скорость и, открыв окно, подставил разгоряченный лоб ветерку. Женщина облегченно перевела дух.
— А ты собирался сдаваться! — сказала она. — Руки поднять всегда успеешь. Сначала все средства надо испытать, даже за соломинку ухватиться.
— Ну и пусть догоняют, мне все равно.
— Зачем же мы тогда удирали?
— Почем я знаю.
— А я знаю. Испугались. И знаешь чего? Честное имя потерять: «Что скажут люди!»
— Они — не просто «люди». Их слова — приговор судьбы для нас.
— Они не догнали бы.
— Догнать-то запросто догнали бы, но почему не догнали, почему? — снова разволновался мужчина.
— Лучше не встречаться, чем встречаться, как мы…
— Завела свою песню…
Внезапно совсем близко сзади засветились фары двух «Волг». «Москвич» ошалело понесся дальше.
— Скорей бы до деревни, скорей бы изгороди! — Нервы у мужчины были на пределе, он готов был махнуть на все рукой.
— Быстрей, быстрей! — кричала женщина в панике.
«Москвич» проскользнул между плетнями, оцарапав бока. «Волги» легко раздвинули шаткую изгородь и высветили «Москвич»; он уже мчался через поле. За полем начинался лес, и дорога вела прямо туда. Лес был редкий, небольшой, переходил в кустарник.
«Москвич» мчался, пока не кончилась дорога. Потом притормозил, объехал два-три дерева и врезался в толстый ствол дуба. Раздался крик женщины. «Волги» остановились. Они с двух сторон осветили разбитый «Москвич». Важа подбежал к «Москвичу». С мужчиной ничего страшного не произошло. Впрочем, что могло случиться с ним страшнее случившегося. Я не сомневался, что из «Москвича» выйдет Нана, но как мне не хотелось, о, как не хотелось, чтобы из него вышел тот мужчина! Но он вышел. У него хватило духу, прикрыв лоб рукой, глянуть в сторону моей «Волги». Потом силы покинули его, и он свалился на землю.
В машине Важи оба лежали без сознания.
Потом из «Москвича» выкарабкалась месть. Она была сторукая и стоглазая. Быстро семеня ногами, поблескивая зоркими глазами, все ближе подбиралась ко мне, злорадно улыбаясь и что-то шепча. Она разрасталась на глазах и разрослась так, что подхватила меня вместе с машиной! Убаюкивала, перекидывая с руки на руку. О, как тешила она меня! Важа выехал из лесу. Месть стала уменьшаться; уменьшилась, сжалась и заползала по земле. Я вышел из машины и раздавил ее ногой — не дал возродиться. Потом сел в свою машину и поехал вслед за Важой.
Помятый «Москвич» привалился к дубу.
— Слышали, Нодар машину разбил!
— Не Нодар, а Гига.
— У Гиги же нет своей машины!
— Ехал на чужой.
— Когда разбил?
— Вчера.
— Один был?
— Нет, с кем-то.
— Не знаешь с кем?
— Кажется, с Наной. Оба пьяны были.
— Сильно разбились?
— У машины перед помят, надо менять.
— С какой Наной, которую в своем фильме снимает?
— Да.
— Гига оставил театр?
— Давно!
— А что говорит Нодар, во сколько обойдется ремонт?
Прошло два года. Я, Гига и Важа шли по нашей улице и увидели вдруг Колдунью. В последние годы мы редко встречали ее. Со свертком в руках она по-старчески неторопливо брела по улице.
— Здравствуйте, тетя Оля! — хором, по-школьному поздоровались мы с ней.
Колдунья обернулась. Дотронулась до очков и слегка приподняла их.
— Здравствуйте, ребята! — Она пригляделась. — Это ты, Гига?
— Да.
— А ты — Важа… Значит, третий — Гурам.
— Мы слышали, сын ваш вернулся?
— Вернуться-то вернулся… — Колдунья вздохнула. — Лучше бы не возвращался, — процедила она сквозь зубы.
— А что такое?
— Был в плену, потом в Сибири мыл золото. Пристрастился к спирту. Теперь лежит в психиатрической. Иду к нему, если пропустят, сегодня неприемный день, да у него день рождения, у окаянного!..
— Я помогу вам, — сказал Гига, — брат приятеля там заведует отделением.
Мы пошли с ней в психиатрическую лечебницу. Дежурный врач оказался знакомым Важи, и заведующего отделением не пришлось беспокоить.
Сын Колдуньи встретил нас как давних знакомых и сразу сообщил:
— У меня сегодня день рождения.
— Поздравляем!
— Вы ученики моей матери, верно?
— Верно.
— А ну, посмотрите мне в глаза! — начал он заученно. — По глазам должно быть видно, что вы за люди! Не лгите, не притворяйтесь, все равно никого не проведете! Ваши глаза — это окна. Заглянешь в них и увидишь, что на уме и что на сердце. А ну, посмотрите мне в глаза!
За окнами был день, бесконечный, серый день, который никогда не станет ясным для Колдуньи. Глаза ее наполнились слезами. Смотреть на нее не было сил. Мы ушли, оставив мать наедине с сыном.
Мы шли молча. Я остановил какую-то машину и назвал адрес Важи. По дороге купили вино.
Марина всегда была рада нашему приходу и засуетилась. Детей отправили во двор.
Сначала пили молча. Потом заговорили все вместе. Гига порывался что-то сказать. Он давно пытается сказать это «что-то», но Важа не дает. Важа считает, что это «что-то» навсегда должно остаться в душе Гиги, чтобы мучило его и терзало. Нет, не дадут Гиге объясниться и повиниться!
Потом мы пели. Давно не пели так слаженно. Все трое чувствовали, что познали измену, но и прощать научились. Чтобы прощать, нужно иметь большое, очень доброе сердце. Мы выпили за человека с большим добрым сердцем. Кажется, за Гигу. Нет, не за Гигу — за меня! Нет, не за меня, а за Важу! Нет, вру! Впрочем, хоть убей, не вспомню, кто из нас был самым добрым и в чем проявилась доброта. Не помню, в самом деле не помню, где и когда произошла эта история. Кажется, Гига был Гурамом, Гурам — Важой, а Важа — Гигой. Или наоборот.
Не знаю, не помню, боюсь вас обмануть…
— Меня звать Зоей, но домашние предпочитают Зейтун-ханум.
— Можно и я буду называть Зейтун?
— Хорошо, зови Зейтун или Зейтун-ханум.
— Жарко, Зейтун!
— Проходи в эту комнату, здесь прохладно, сюда не проникает солнце.
— Очень жарко.
— Сними ботинки. Видишь, какой чистый пол, до блеска натерла.
— Ты и сама чистая, Зейтун.
— Нравлюсь тебе?
— Очень!
— Скажи еще, скажи, чем тебе нравлюсь?
— Я не умею говорить.
— Что же ты умеешь? Сколько тебе лет?
— Восемнадцать.
— Да ты еще ребенок, азиз-джан.
— А тебе сколько?
— Я вдвое старше, нет, в десять, в тысячу раз старше. Я старая.
— Ты хорошая!
— А что тебе нравится во мне? Глаза?
— Да, Зейтун.
— Красивые у меня глаза?
— Очень!
— В них мерцает пламя?
— Да.
— Как пламя свечей, да? В моих глазах горят свечи!
— Какого цвета у тебя глаза?
— Цвета меда, разве не видишь? Придвинься поближе. И взгляд у меня сладостный, как мед.
— У тебя чудесные глаза.
— А черные глаза тебе нравятся?
— Нет.
— Голубые?
— …
— У меня красивые волосы?
— Твои волосы переливаются, Зейтун.
— Ты видел черный камень, лежащий у восточной стены Каабы?
— Нет.
— Мои волосы блестят, как тот камень.
— Кажется, будто светятся…
— Это потому, что я распустила их и они ниспадают на шею и белую грудь.
— У тебя мягкие волосы, Зейтун.
— Я тебе нравлюсь?
— Очень!
— Присядь, ковер мягкий. Я сама его ткала.
На полу и на стенах великолепные ковры. Весь дом Зои походил на чудесный музей ковров. Все женщины в их роду, и бабушка, и мать Зои, ткали ковры.
— И эти красивые розы на них сама выткала?
— Да. Нравятся?
— Очень.
— Мои губы краснее или розы?
— Твои губы, Зейтун…
— Иди ко мне ближе, поцелуй…
…Я полз по горячему песку. Все тело горело. Солнце было огромное, раскаленное. Я испытывал безмерное наслаждение. Внезапно я упал в волны и долго-долго погружался в воду. Я задыхался. Холодная вода обожгла кожу, затмила сознание, и я потонул…
— Любишь меня?
— Да, Зоя, но давай помолчим немного.
На таких пушистых коврах, наверно, шахи блаженствуют, и то в сказках. Ковер-самолет был, наверно, таким мягким. Не каждый способен выткать волшебный ковер. Что за тайной владеет ковровщица? Кто ее обучил? Когда?
Я лежал на ковре и парил. И улыбался, вспоминая, как боялся войти в этот дом. Но ощущал и горечь — понял, что разом повзрослел за один этот знойный день, почти состарился, навсегда утратил беззаботность. Но я чувствовал — и иначе больше не мог. Так отчего же боялся войти в этот дом?
Зейтун взяла меня за руку и почти насильно завела к себе, говоря: «Заходи, азиз-джан, ты здесь многому научишься, многое увидишь».
Зоя босой ногой толкнула дверь — руки у нее были заняты большой миской с пловом. Она подала еще сласти, варенье. Потом внесла и самовар. На самоваре стоял чайник для заварки, испускавший дивный аромат.
— Грузинский чай, высшего сорта. Очень вкусный.
С первой минуты меня не покидало здесь ощущение чего-то приятного. Словно кто-то ласкал меня, я почти осязал мягкое касание. Едва Зоя заговорила, я понял, что это ее голос, нежный, певучий, доставлял мне наслаждение. И я затаив дыхание отдавался блаженному ощущению. Зоя поставила передо мной плов, посыпав его изюмом.
— Пей чай, азиз-джан, а потом поедим плов.
— Я сначала поем.
— Как пожелаешь.
— Что ты сказала? — переспросил я, лишь бы еще раз услышать ее голос.
— Очень вкусный получился плов, и чай очень вкусный. Сегодня вообще все очень вкусно.
— Говори, дорогая, говори!
— Тебя не поймешь: то — молчи, то — говори. Устал?
— У тебя сладостный голос, сладостный, как твои глаза.
— Тебе нравится мой голос?
— Говори, прошу тебя, говори, и я исполню все, что пожелаешь.
— Хочешь, расскажу тебе сказку? Ханум много сказок знает, хочешь?
— Хочу.
— Сначала ешь плов. Я тоже проголодалась.
Я смотрел, как она тремя пальцами жадно загребала плов с моей тарелки, словно целую неделю голодала. Масло стекало по губам, она ловко слизывала его и продолжала есть. Я смотрел и дивился удовольствию, с каким смотрел на голодную женщину!
Потом мы пили горячий чай. Пиала обжигала руки Я дул на ароматный чай и отхлебывал маленькими глотками. Утирая пот, я попросил еще, потом еще Зоя, довольная, лукаво улыбалась напоминая игривого котенка мягкого и гибкого.
— Ты сказал исполню все что пожелаешь.
— Сказал, но ты не забыла, с каким условием?
— Нет, конечно… Прошу, не забывай меня, напиши мне хоть одно письмо, а то буду думать, что у нас все произошло без любви.
— Напишу, много писем пришлю.
Потом Зоя рассказала мне сказку.
— Говори, говори, не умолкай!
Я лежал на ковре. Голова моя покоилась на ее коленях и я слушал сказку про Али-Бабу и сорок разбойников. Зоя рассказывала, нет, напевала мне сказку, окутывая ласковыми звуками.
Разве позабыть мне тебя, Зоя, Зейтун, Зейтун-ханум, азиз-джан?!
На второй день я уезжал. Мне не терпелось рассказать друзьям об этом удивительном происшествии в моей жизни.
Зоя не пришла провожать меня на вокзал.
Успела позабыть, наверное.
Сейчас, когда я совсем одинок и остро ощущаю, как ты далека, открою тебе сердце. Я тоскую, очень тоскую по тебе! Когда-то давно я любил девушку. Это была моя первая любовь. Мы не умели выражать свое чувство. Мы тогда много чего не умели и не знали и, вероятно, оттого были счастливы. В первый раз я поцеловал ее в щеку — украдкой. Она смущенно закрыла лицо руками. Тогда я начал целовать ее руки. И девушка заплакала. И сам я тоже заплакал.
Мы сильно привязались друг к другу.
Однажды я заболел и слег. Обычно робкая, девушка смело пришла к нам и села у моего изголовья. Мать улыбнулась и оставила нас одних. Девушка сказала мне:
— Ты мой мальчик, мой хороший мальчик! Ты не должен оставлять свою девочку одну, ты всегда должен быть здоров!
Она погладила меня по голове и поцеловала в лоб. И произошло невероятное — я тут же поправился без всяких лекарств и на следующий день снова целовал волшебные руки моей любимой.
Она ухаживала за мной нежно, как ухаживают за младшим братом, ласково приникала ко мне. И, разумеется, была мне дороже всех на свете. Я любил ее, очень любил. У нее были прекрасные руки с теплыми, нежными пальцами. Они умели найти на моей груди места, неведомые даже матери. Они умели наполнить меня удивительным теплом, но я предпочитал, чтобы она гладила меня по голове и шептала, как могла шептать только она: «Мой хороший мальчик… Мой славный мальчик».
Первая любовь остается в тебе навсегда. Отдаваясь ей, ты не способен трезво мыслить, взвешивать, оценивать… Много ли надо, чтобы в девятнадцать лет потерять голову и лишиться покоя! Но беда в другом. С годами как будто умнеешь, набираешься опыта, и все равно каждое новое увлечение измеряешь первой любовью и остаешься неудовлетворенным; не миришься с тем, что новое чувство не достигает ее высот. Блеклым, бесцветным представляется каждое новое чувство. Поэтому и не забывается первая любовь.
Поразительно самоуверенна и самодовольна первая любовь. На всем белом свете нет для тебя никого другого. Друзья ругают — ты радуешься; брат сердится — ты обнимаешь его; отец подтрунивает над твоей рассеянностью — ты только улыбаешься в ответ; мать упрекает за невнимательность (что может быть обидней для матери) — ты целуешь ее и душишь в объятиях… И на всем свете нет больше ничего и никого. Никого, никого!
Наверное, поэтому не забывается первая любовь! Паришь в голубых небесах, ходишь не касаясь земли, и кажется — все тебе простительно.
Потом я остался вдруг один. И все вокруг опустело, обступила тишина, и страх охватил душу.
Как ожесточается обманутое сердце! Как черствеет оно и озлобляется! Мечешься, не находишь себе места, бродишь по пустынным улицам, пусто в городе, пусто во всем мире! Встречаются какие-то существа, которых ты называл раньше людьми. Ни у кого из них нет сердца, нет глаз; и в целом мире нет никого, кто бы протянул руку помощи, согрел тебя, потому что нет у них тепла. Ты не голодаешь, не замерзаешь, но все кончено, спасения нет, а всех друзей, что были тебе дороже жизни, всех советчиков считаешь если не сумасшедшими, то врагами. Вся безмерность недавнего счастья выливается в безмерность одиночества…
А потом? Проходит время. Ты этого не замечаешь. Но время идет и несет с собой что-то. Внимательно приглядись и увидишь: это «что-то» — надежда. Ты крепнешь духом. Время идет, и ты снова встречаешь людей, у которых есть и сердце, и глаза, и душевное тепло.
А дальше? Дальше — не знаю. Но с тех пор я жду. Так много прошло времени. Но я жду, жду тебя — удивительный цветок нежности. Я тоскую, очень тоскую по тебе. Верю — ты придешь. Во мне накопилось столько ласки, я был так скуп и сдержан в своем одиночестве, так берег для тебя душу, что, признаться, уже боюсь твоего появления. Знаю — не прощу, что так надолго был покинут тобой.
Эника стояла, протянув руки с хлебом к солнцу, словно кормила его. Ветер трепал ее русые волосы, закидывал тяжелые пряди на глаза, мешая видеть. Но руки Эники оставались протянутыми к солнцу. Откуда-то слетела белая-белая чайка, склюнула хлеб и исчезла. Эника рассмеялась. Белая прозрачная косынка сползла с ее плеч и плавно опустилась на воду. Кто-то вскрикнул, и Эника открыла глаза, но тут же снова закрыла их. Неожиданно появилась еще одна сверкающая белизной чайка и склюнула кусочек хлеба. Волны за кормой парохода завертели косынку, скрыли ее в бурлящей пене. Прилетели еще две чайки и разом вырвали хлеб из рук девушки. Изумленная Эника открыла глаза. На ресницах ее блестели слезы. За пароходом неслась стая чаек.
— Чего ты плачешь?
— От радости. Чайки привыкли ко мне, не боятся близко подлетать; видел, как они клевали хлеб из моих рук?
— Я не спускал с тебя глаз.
— А других боятся, не веришь — проверь.
Эника достала из кармана хлеб и дала мне. Я протянул хлеб к солнцу. Немного погодя прилетела чайка, но приблизиться не решилась. Я ждал затаив дыхание, боялся ее спугнуть. Чайка подлетела совсем близко, а клюнуть не осмелилась. Тогда я подбросил кусочек хлеба. Чайка испуганно шарахнулась, но, заметив хлеб, стремительно подхватила его на лету. Я подбросил еще кусочек. Чайка стала доверчивой. Это стало нашим любимым занятием.
Кормя чаек, Эника плакала, плакала от избытка радости; не умела иначе выразить свой восторг.
— Эника, глупенькая, ну что ты плачешь?
— От радости, Гурам! Просто рада, очень, очень рада.
— Кто же от радости плачет?!
— Не знаю… — Пожимая плечами и улыбаясь, Эника щурила глаза. В эту минуту она казалась такой беспомощной, маленькой, чистой и красивой, что хотелось кричать, крушить, ломать все вокруг, потопить пароход или просто заплакать самому.
За моим столом сидели трое мужчин: Директор, Маэстро и Генерал. Двадцать два дня мы провели вместе, но я ни разу не услышал их имен.
Директор был приземистый, с брюшком, волосатый — даже пальцы заросли волосами. Он ходил в рубашке морковного цвета с короткими рукавами, в белых широких брюках и белых парусиновых туфлях. От солнечных лучей его защищала широкополая соломенная шляпа. «Хватит с меня солнца и дома!» — говорил он. Директор был из Красноводска.
Маэстро напоминал рыжего питекантропа. Челюсть не в меру выдвинута вперед, вместо верхней губы — тонкая розовая линия. Дюжий, с могучими плечами. Внушительной длины мощные руки заканчивались здоровенными кистями. Маэстро был облачен в белую нейлоновую сорочку и довольно-таки узкие брюки из синтетической ткани. Ходил в шлепанцах.
Генерал был среднего роста, смуглый, с синими глазами, с длинными белыми пальцами. Очень следил за своей внешностью, переодевался в день раза три. Никогда не появлялся небритым. Говорили, что Генерал, Маэстро и Директор с самого начала поездки оказались в одной трехместной каюте и так сдружились, что друг без друга обходиться не могут.
Это действительно было так.
— Думаешь, легко работать истопником? — сказал мне однажды Директор ни с того ни с сего.
Мы стояли на палубе, глядя на медленно текущую воду.
— Видишь, какие дела: зима в этом году выдалась суровая, а тут один мой коллега, старик, концы вдруг отдал. А топить еще целый месяц надо. Бедняга, царство ему небесное, любил выпить, может, водочка и сократила ему жизнь. Второй истопник поскользнулся и расшибся, вдобавок на операцию положили, аппендицит оказался. Ну и пришлось мне работать за троих. Волчком вертелся, на части разрывался, весь день черный от угля. Зато душа радуется, когда видишь довольных жильцов, знаешь, что это ты разрумянил им лица, своими мышцами согрел их. Самому тепло становится. Видишь, какие дела?
— Ты что — истопник? — Я не мог поверить в «разноликость» Директора.
— Случается, и мы нарушаем правила. Бывает, как не бывает. Видишь, какие дела? Ребята заходят ко мне в подвал, особенно двое, водку приносят. А там четыре огромных котла, топка пылает, антрацит трещит. Ребята шутят. Выпьешь стакан, и слышишь — вроде бы мурлычут котлы. Пропустишь второй — они уже поют… Ха, ха… Видишь, какие дела? А как пропустишь третий, уже не слышишь, как поют котлы, потому что сам горланишь. Тут напарник подоспеет и айда домой, идешь к своей старухе.. Ты вот скажи — это твоя девушка?
— Нет, это Эника!
— Звать ее так?
— Да.
— Славная девочка! Да видишь, какие дела… В конце месяца позвали меня в три места — деньги дают. Не беру. Отшучиваюсь: не может один человек трех истопников заменить! Не отстали. Взял я и послал одну часть вдове старика, другую часть тому бедолаге — в больницу, а третью своей старухе отнес. Скоро и зиме конец пришел. Вызвали меня в местком и преподнесли туристическую путевку — поездка по Волго-Дону. Наградили, братец. Доброе дело не пропадает. Видишь, какие дела?
— Почему же тебя Директором зовут?
— Почем я знаю! Маэстро заладил: человеку твоей комплекции положено быть директором.
— А сам он где работает?
Директор на миг задумался.
— На рыболовном сейнере. На Севере, три ордена имеет! Большой человек!
— А Генерал?
Директор опять задумался.
— На саксофоне и кларнете играет в джазе. Говорит, что и на трембите умеет. Не знаю, может, и правда умеет. Не проверишь ведь, где тут трембиту достанешь! Он сейчас внизу, в машинном отделении, занимается, капитан разрешил. В день по пять-шесть часов упражняется. Виртуоз!
Я был ошеломлен. Никогда не видел в руках у Генерала ни саксофона, ни кларнета.
— Генералом ты его окрестил?
— Нет, Маэстро.
— А кто крестный Маэстро?
— Генерал. Видишь, какие дела, — рассмеялся Директор.
По палубе прошла Эника и скрылась в музыкальном салоне. Директор перестал смеяться и сказал:
— Если ты друг мне, если ты меня уважаешь, уважаешь мою седину, одним словом, если ты мужчина, не обижай эту девочку! — и ушел.
Я оторопел. Неужели у меня на лице написано, что Эника нравится мне? Вряд ли тогда это укрылось от ее проницательных глаз. В таком случае противник знает, откуда ждать атаки, и примет соответствующие меры к защите. Меры будут, конечно, верными, и внезапное нападение не вызовет растерянности и паники! Что ж, это меня устраивает.
Пароход подходил к берегу. Эника вышла на палубу, перегнулась рядом со мной через борт и сказала между прочим:
— Приближаемся к Плесу. Здесь писал Левитан.
Вскоре на палубе появился Директор с рыболовными снастями и маленьким закопченным котелком в руке.
— К Плесу подходим? — спросил он и усмехнулся. — Если не ошибаюсь, Левитан здесь писал свои пейзажи.
Генерал, у которого что-то подозрительно топорщилось за пазухой, завидев Плес, вскричал:
— Смотрите, смотрите, какие знакомые места… Это, кажется…
— Вы узнаете эти места по картинам Левитана, — подсказал расфранченный Маэстро. Он держал в руках какой-то сверток.
— Вот так запасаются туристы сведениями перед путешествием, — смеялся Генерал. — В основном из энциклопедий.
Все рассмеялись, потом Директор сказал:
— Давайте не терять в лесу друг друга, мне очень нравится наша пятерка.
— Не пятерка, а Эника в сопровождении мужского квартета! — поправил его Маэстро.
Эника смущенно опустила голову.
Пароход дал еще два гудка и причалил к берегу. Туристы направились к лесу. Директор выбрал место для костра и распорядился:
— Разведите огонь, вскипятите воду. Гурам, как самый младший, принесет воды из колодца! — Потом повернулся к Энике: — Пойдем со мной.
Эника молча взглянула на меня, схватила удочку, и они ушли.
Маэстро и Генерал срезали две толстые рогули, воткнули в землю и развели костер. Я принес воду, и мы повесили котелок на специальном крючке над огнем.
Не знаю, много ли прошло времени, но я уже скучал по Энике, по ее ясному лицу, ее доверчивым лучистым глазам, и минута казалась мне веком.
— Опаздывает старик, — подлил масла в огонь Генерал и улыбнулся.
— Как можно брать на рыбалку девушку! — добавил Маэстро. — На охоте, на рыбалке и в картежной игре женщина всегда приносит неудачу.
— Эника — неудачу?! — возмутился я.
Они переглянулись и весело расхохотались.
Наконец Директор и Эника вернулись. Эника была оживлена и очень довольна. Пока Директор рассказывал всякие небылицы о рыбалке, Генерал выпотрошил рыбу, промыл и передал Маэстро. Маэстро принялся варить уху. Когда уха поспела, Генерал достал из-за пазухи две поллитровки. Маэстро развернул сверток, и пиршество началось. Уха вышла на славу, хотя после стакана водки человеку все кажется вкусным. Нет, уха все же была замечательной. Молодец, Маэстро! Водка быстро подействовала на нас, расслабила нам колени, согрела грудь.
— Давайте споем!
— «Подмосковные вечера» — завтра в Москве будем!
— Композитор Соловьев-Седой, «Подмосковные вечера». Исполняют Эника и мужской вокальный квартет в составе Директора, Генерала, Маэстро и… — Маэстро на миг задумался, — и кацо.
Мы много смеялись, хотя в другой раз я никому не спустил бы этого. Потом мы пели. Расхваливали друг друга, обнимались и целовались. Когда выпили за здоровье Директора, Маэстро сказал:
— Необыкновенный человек Директор! Мы с Генералом отравились на одной свадьбе и слегли. Так, представляете, он за нас троих работал.
— Хватит, ребята, нашли что вспоминать.
— Мы еще не перешли на газовое отопление, — объяснял мне Маэстро, — дедовским способом топим, углем.
— Видишь, какие дела!
— Ясно — все вы трое истопники!
— Главное то, что никто не остался внакладе, — продолжал Маэстро.
— Славные люди, да! — У Эники сияли глаза.
— Ах ты, обманщик этакий! — сказал я Директору, осмелев.
— Извини, опьянели, не соображают, что говорят! Видишь, какие дела!
Трижды прозвучал гудок парохода.
Мы стали собираться. Оставшейся водой Маэстро загасил костер. Эника убрала мусор. Директор вскинул на плечо свои снасти. Мы с Генералом шли впереди, распевая: «Джу джу, джу-джаларим». Темнело.
— А теперь — спать Завтра Москва, рано вставать, — напомнил нам Директор.
— Долой обман! Видишь, какие дела! — пошутил я, обращаясь к Директору.
Директор улыбнулся, ухватил меня за ухо своими узловатыми пальцами (не скрою, было больно) и повторил:
— Пошли спать.
Пароход отчалил от берега.
— Эника!
— Почему ты не спишь, Гурам? — Эника вышла из каюты.
— Посмотри, какая луна! Я не могу спать, когда такая яркая луна.
В реке лежала большая оранжевая луна.
— И правда, какая она красивая!
— Подплывем поближе, перегнусь через борт и достану ее из воды, хочешь?
— Хочу, очень хочу!
— Моя Эника, моя Эника, моя Эника!
— Ты пьян?
— Моя Эника, моя Эника, моя Эника!
Я хотел обнять весь мир, прижать к груди Волгу, погладить кудри чудесного леса, темневшего по берегам, хотел приколоть к платью Эники все звезды с неба, а потом поцеловать глаза моей Эники, ее волосы и снова глаза. И я уже намерился исполнить это, но Эника возмутилась, глаза ее метнули искры, и она закатила мне пощечину. Левый глаз мой наполнился слезой, но другим я ухитрился разглядеть, какой неприступный вид был у Эники, как величественно удалялась она и как сверкали на ее платье звезды, сорванные мною с неба. На палубе никого не было. В руке у меня осталась белая прозрачная косынка, а на щеке — пять маленьких красных пальцев.
Сердце у меня билось совсем как тогда, когда русоволосая девушка несправедливо бросила меня…
В десять часов утра пароход прибыл в Москву на Северный речной вокзал в Химках. Туристы принарядились. Эника направилась к автобусу, не удостоив меня взглядом. Я разозлился. Моя дерзость не заслуживала столь сурового наказания. И я решил отомстить ей.
Почему человеку приходят в голову мысли, идущие вразрез его желаниям! Я не сел в экскурсионный автобус, где мое место было рядом с Эникой, а направился к метро.
Из метро я вышел на площади Революции. Куда я, собственно, иду? Выстроившиеся в ряд телефоны-автоматы напомнили, что в Москве у меня немало знакомых и друзей. Перелистал записную книжку: встречусь-ка с одной из них — позлю Энику.
Зачем, я не знал; я просто считал, был убежден, что так нужно.
С трудом я разыскал дом, на четвертом этаже которого в четырнадцатой квартире жила Ирина. Вокруг все снесли — район перестраивался. Прежде чем нажать кнопку звонка, я немного подождал, приложил ухо к двери. Неужели никого нет дома?! Хотел уйти, но на всякий случай постучался.
— Кто там?
— Я.
— Кто именно?
Я что-то пробормотал. Ирина открыла дверь, большие синие глаза ее распахнулись, лицо просияло.
— Ой! Так ведь удар может хватить от неожиданности! — воскликнула она и попятилась. Губы у нее дрожали.
Я тихо прикрыл за собой дверь.
— Гурам! Как я рада! Значит, не забыл меня!
«— Знаешь, Гурам, ты единственный, кому я действительно нравлюсь. Я вижу и чувствую это. Потому и радуюсь твоим редким приездам. Представляешь, со дня нашей последней встречи прошел год и три месяца. В течение этих пятнадцати месяцев я была одна и ждала. Не думай, что именно тебя. Пойми меня. На улице, на вечере где-нибудь ребята глаз не сводят с меня, любуются моей красотой и — все. Иногда перехвачу на себе взгляд, думаю: этот наверняка пойдет за мной и при первом удобном случае заговорит. Я уже придумываю, что ответить… Но… Но он проходит мимо.
— Видишь ли, у некоторых женщин бывает такой неприступный вид, что самый дерзкий и смелый не решается заговорить.
— Это относится ко мне?
— У тебя холодный, высокомерный взгляд. И еще — ты слишком красивая.
— Я устала, постарела. Но все же хочу помнить, что мне всего двадцать один. Прошу тебя, очень прошу, напомни мне об этом…»
Такого диалога между нами не было, но если я когда-нибудь напишу об Ирине, диалог будет именно таким. Не знаю, о чем думает Ирина, и не знаю, насколько она откровенна со мной, но я почему-то думаю так.
Не надо бояться правды. Иногда бывает такое чувство, словно стоишь совершенно голый перед бесчисленными судьями и всем видны твои недостатки. Мужество именно в том и состоит, чтобы не бояться своей открытости, обнаженности. Вот почему надо иметь чистую совесть! Тогда нечего будет страшиться.
Не знаю, почему мне приходят подобные мысли, когда я смотрю в печальные синие глаза Ирины. Конечно, я и раньше понимал все это, но лишь сегодня, сейчас осознал по-настоящему. И поразительно, что именно Ирина, необыкновенная, синеглазая Ирина, одним вопросом прояснила мне это.
— Гурам, скажи честно, я тебе нравлюсь? Если нет, не отвечай, так будет лучше.
На этот раз я не задумываясь сказал, что она мне очень нравится…
В Москве я провел три дня. У Ирины были каникулы, и мы целые дни бродили по городу. Были в зоопарке, на ВДНХ, в Пушкинском музее, ходили в кино, в театр. Но нам не хватало чего-то, что было у нас пятнадцать месяцев назад. И в последний вечер я понял — чего.
Я понял, что веду себя по-свински и что я один виноват и перед Ириной, и перед Эникой, а прежде всего перед своей совестью.
— Что с тобой? — недоуменно спросила Ирина.
Сейчас мне надо получить по заслугам! Главное сейчас — получить по заслугам!
— Ты задумывалась хотя бы раз, кого ласкаешь? — спросил я.
— Что с тобой? — еще больше удивилась Ирина.
— Ты ласкаешь грязную свинью! Я — свинья!
Ирина все поняла. Разом сникла, потом провела рукой по моим волосам и сказала:
— Иди ко мне…
Я вскочил как ужаленный и бросился к двери. Дверь оказалась запертой.
— Отопри дверь! Скорей, скорей!
Ирина растерялась и не могла открыть дверь.
— Никогда больше не приду к тебе! Если можешь, прости!
— Успокойся, Гурам.
— Если можешь, прости, дорогая, прости…
— Псих!
Стремглав летел я вниз по лестнице.
Химкинский речной вокзал был пуст. Собравшись с мыслями, я перелистал путеводитель туриста. Потом отправился на Курский вокзал. Завтра в три часа дня наш пароход на пять часов остановится в Горьком. Может, успею нагнать их поездом.
Когда пароход показался у речного вокзала в Горьком, я побежал на набережную и стал кричать, размахивая руками:
— Эге-ге-гей!
Отрывистые гудки парохода заглушили мой крик. Пароход приближался очень медленно.
Я уже различал Энику, которую в чем-то горячо убеждали Директор, Маэстро и Генерал. У меня перехватило дыхание от нетерпения. Как медленно двигался пароход к причалу!
— Эгей-эй-эй-эй! Эгей-эй-эй!
Вдруг я увидел, как Эника протянула руку в мою сторону и исчезла с палубы. Директор, Маэстро и Генерал повернули головы, увидели меня и заорали:
— Из-мен-ник! Из-мен-ник!
Пароход был уже близко. Меня узнали и остальные. Сначала директор турбазы (от него мне влетит, конечно, за самовольную отлучку) и завбиблиотекой присоединились к хору моих друзей, потом их примеру последовали другие… Пароход подплывал, неся мне заслуженный упрек:
— Изменник! Из-мен-ник!
Когда я попал в объятия Директора, он чуть не задушил меня.
— Где ты пропал, кацо, девочка слезами исходит!
Маэстро и Генерал качали головами, а глаза у них блестели от радости.
Крикнув: «Братцы, простите!» — я помчался на пароход, потому что туристы уже садились в экскурсионную машину.
Энику я нигде не нашел, не пришла она и на ужин. Я посмотрел на соседний стол. Трио истопников мирно ужинало.
— Где она?
Директор пожал плечами.
— И ты не знаешь?
Маэстро покачал головой.
— И ты не видел?
— Кого? — спокойно спросил Генерал.
— Кого — да Энику!
— Музей Максима Горького мы осматривали вместе. Больше я ее не видел.
Неужели отстала? Почему? Почему? Одна-одинешенька в чужом городе?! Нет, вряд ли решилась бы. Хотя оскорбленная гордость может на все толкнуть.
— Где моя Эника, где?! — закричал я.
В ресторане наступила тишина.
Директор не выдержал — поднял палец вверх, в направлении капитанского мостика.
Эника подбежала ко мне и сердито забарабанила маленькими кулаками по моей груди, осыпая упреками. Наконец удары стали слабее, и она прижалась к моему сердцу кудрявой головкой.
«Э-ни-ка! Люб-лю! Люб-лю!» — отстукивало мое сердце.
— Бессовестный! — сказала Эника.
Я поднял ее голову. Никогда в жизни не видел таких крупных слез, какие висели на ее ресницах.
Не знаю, сколько времени мы еще будем вместе — Эника, Директор, Маэстро, Генерал и я. Может, до последнего дня путешествия, может, до последних дней нашей жизни. Я не забуду твоих слез, твоей чистоты, твоей теплоты, дорогой мой человек!
Не помню, сколько времени я стоял на палубе, а когда пришел в себя, увидел, что Эника спокойно спит, припав к моей груди. Я подхватил на руки мою светловолосую святыню. Эника открыла глаза.
— Пойду посплю. Четыре дня не смыкала глаз.
— Сладкого тебе сна, девочка! Спокойной ночи.
Проходя мимо каюты друзей, я не вытерпел и осторожно постучал.
— Спят истопники?
Дверь тут же распахнулась.
Никто из них не спал.
— Как дела? — в один голос спросили они.
— Не будет ли у вас чего-нибудь, — я щелкнул пальцем по горлу, — крепкого, мужского, беленького?
— Выпьем! — расшумелся Генерал.
— Вот здесь у нас есть все… — Директор открыл маленький шкафчик.
Маэстро разлил водку по стаканам.
— Так! За что пьем?
— За чайку! За истопников! За белоснежную чайку!
Все чокнулись со мной и выпили.
Зал сверкал. Женщины были в нарядных пестрых платьях, мужчины — в темных костюмах. Смеялись, говорили, но, как в немом фильме, не слышно было ни смеха, ни голосов, ни шагов. Ослепительно светили люстры. Повсюду — в зале, в коридорах, в фойе, на лестницах — разлит был белый свет. Огромные зеркала дробили нежные лучи, умножая и возвращая свет источнику.
Освещенные со всех сторон, люди, казалось, сами испускали свет. Потом движение прекратилось, каждый нашел свое место и притих. Пронесся первый робкий звук — будто пролетела маленькая бабочка. Она запорхала среди ярких цветов. Солнце озаряло поляну золотыми лучами, ныряя в белые шаловливые облака. В траве бился родник, разбрызгивая вокруг радужные капли; капли рассыпались, распадались на звуки. Беспечно резвился ветерок.
Вдруг распахнулась дверь, и показалась голова мужчины. С умными, горящими глазами, крупным, энергичным подбородком, с львиной гривой. Он хотел войти в зал, не зная, что не сможет — в зале не вместился бы даже холмик, а у него вместо плеч громоздились горы. За ними следовали другие горы, тянулись хребтами. А Человек все пытался войти. Стены грозили рухнуть под его напором.
У Человека были удивительно белые руки. Он не был слепым, хотя ничего не видел; не был глухим, хотя ничего не слышал. И так нежно водил своими волшебными руками, что было ясно — пальцы видели и слышали, как рождалась роса, как зарождался первый, еще бесцветный солнечный луч.
Человек пытался проникнуть в зал. С его огромного тела стекали потоки, сливаясь в бушующий океан. Земля была его телом, огнедышащие вулканы заменяли глаза, и солнцем сияло сердце, не обретшее любви. И только руками, белыми, ласковыми руками, искал он радость. Всеосязающими, всемогущими белыми руками искал радость, а радости не было…
— Войди, пожалуйста, зал огромный!
— Не могу, не могу, не умещусь в твоей скорлупе!
— Умоляю, входи! Зал огромный!
— Мои плечи — исполинские скалы и горы! Душа моя — бушующий океан. Разнесу твою скорлупу! Не умещусь в твоем зале!
— Мы давно тебя ждем! Я не один! Входи!
Человек встряхнул плечами… И рухнули все стены, все каноны, все… У него были свои думы, своя душа, которой тесно было на всей земле. И сердце у Человека было необычное. Оно всегда пылало от любви и было могучим и беспощадным. Сердце его пылало в ожидании ласки и радости, хотя по-детски легко терпело разочарование и поддавалось обману. Вот почему гнев его не знал предела, и, когда душа возмущалась, он крушил, разносил все, что вставало на пути, все, что мешало и препятствовало. Но на развалинах и обломках по его следам вырастали вдруг изумительно нежные цветы, пробивалась трава, звенели родники. Родники стекались в реки, реки — в моря, моря сливались в океан, бескрайние просторы которого, то навевающие грусть, то сулящие надежду, были непостижимы.
Я дрожал от волнения.
Вместе с другими я стоял в коридоре и ждал. Коридор был длинный и чистый. Открылась высокая дверь, и женщина в очках назвала мою фамилию. Я вошел в класс, залитый солнцем. В классе сидели еще четыре женщины и седой мужчина. Колени у меня подгибались, сердце стучало молотом. В большой белой комнате стояли кресла и скалил зубы черный рояль. Рояль насмехался. Я разозлился на черное чудище. Разозлился и рояль. Собрался с силами и завыл:
— Доо! Доо! Доо!
Это был первый услышанный мной музыкальный звук.
— До! А ну повтори, мой мальчик, спой! — издевалось чудовище.
У меня пересохло во рту. А рояль все скалил зубы. Я знал, что могу легко выполнить любое задание и не дам черному чудищу взять надо мной верх. Но от этого еще больше злился на себя.
— До! — неожиданно для меня повторило мое горло.
Чудище рассвирепело, напряглось для решительной схватки.
— Ля! — завизжало оно.
— Ля! — повторило мое горло.
— Ми!
— Ми! — не давал я передохнуть роялю.
— Хорошо, хорошо! — произнес рояль во всеуслышание и неожиданно стукнул по черной блестящей крышке: — Там, тарарам, там, там…
— Там, тарарам, там, там… — повторила моя рука. — Тарарам, там, там, тарарам, там, тарарам тамтам тарарам…
— Тарарам, там там, тарарам там, тарарам тамтам тарарам…
— Хорошо, очень хорошо, — произнесло чудище и ожесточенно ударило по белым клавишам. — Сколько тут звуков? — спросило оно так, будто уже одолело меня.
— Три!
— А теперь? — Чудовище одной рукой ударило по клавишам, а другой прикрыло ее.
— Пять!
Чудовище пустило в ход последнее средство — обе руки опустило на клавиши.
— Четыре!
Потом мы снова пели, стучали и опять пели.
Седой человек погладил меня по голове. Женщина в очках взяла за руку и вывела в длинный коридор, показала, где выход. Мать прижала меня к груди и купила мороженое.
С течением времени в мою душу навсегда вплелась тонкая голубая струна музыки. Струна эта вибрирует и трепещет, когда я смотрю на улыбающегося матери малыша. Она трепещет, когда я гляжу на расцвеченный закатными лучами солнца безбрежный простор. Она стонет, когда я бросаю горсть сырой земли на гроб в темной могиле. И снова трепещет, когда, лаская, перебираю волосы любимой. И не ощущаю ничего хорошего, если она молчит, не откликаюсь на боль и не страдаю, если она застыла. Богоподобный исполин с львиной гривой каждый день заглядывает мне в душу. Волшебными пальцами нежно касается струны, и она трепещет и звенит.
Человек не дает струне онеметь. Не дает ей утратить гибкость и трепетность. Струна изнашивается, истончается. Но при этом становится более отзывчивой и могучей, более суровой и доброй. Я уверен, что она всегда будет во мне — исчезнет вместе со мной. Без нее жизнь лишится смысла. Как может жить человек, если в душе его не трепещет эта струна?!
Я взглянул на небо. Небо было ясным. С лучами солнца лились умиротворяющие звуки. В небе парили ангелы с лирами.
Академик Ларин живет на пятом этаже.
Юра и Светлана бегом одолевают ступеньки.
— Гурам, мы ждем! — кричит сверху Светлана.
Академик Ларин — дед Светланы, Юра — ее муж и мой друг. Каждый отпуск Юра и Светлана проводят в Грузии, на море. Потом на несколько дней приезжают в Тбилиси, оттуда вылетают в Ленинград. Юра не любил вина, предпочитал водку, к вину он приохотился у меня. Он прекрасно усвоил строгие правила грузинского застолья, и мы даже выдали ему бумагу шутливого содержания: «Предъявитель сей грамоты отличный парень — умный, верный, честный, с тонкой душой, львиным сердцем и крепкой десницей. Ты — грузин, дорогой Юра, ты настоящий грузин! Советуем всем выбирать его тамадой на пиру, а в беде считать братом и другом. Верьте ему! Гурам, Важа, Гига ».
Юра очень любил эту грамоту и носил ее в нагрудном кармане.
— Гурам, ждем тебя. Скорей, а то опоздаем! — снова кричит Светлана.
Академик любит точность. Мы приглашены на обед к пяти часам. Хозяйка специально для меня приготовила пельмени. Уже без одной минуты пять Светлана нажимает на кнопку звонка. Дверь открывается. За молодой хозяйкой стоит огромный дог.
— Входите, пожалуйста! — Хозяйка радушно улыбается.
Я целую протянутую руку. Юра снимает с меня пальто. Светлана крутится перед зеркалом. Хозяйка провожает нас с гостиную.
Ларину семьдесят лет (об этом мне успела сообщить Светлана). Он сидит в широком кресле, худой, длинноногий, совершенно седой. В пенсне. Улыбается мне тепло, сердечно. Потом встает, жмет руку.
— Ларин.
— Отарашвили.
— Прошу! — и указывает на другое кресло.
Вбегает Светлана, садится деду на колени и целует. Юра целует Ларина в другую щеку.
— Как съездили? — спрашивает Ларин. — Не замерзли? Не припомню таких морозов в Ленинграде.
— Спасибо, не холодно. Юра подарил мне ушанку.
Снова звонок.
— Профессор Петров со своей очаровательной супругой, — улыбается Ларин.
У Петрова и впрямь прелестная жена.
— Извините, пожалуйста, за опоздание.
Девять минут шестого.
Из кабинета Ларина выходит голубоглазый курносый великан лет сорока.
— Мой ассистент, — знакомит нас Ларин, — Михайлов.
Михайлов странно улыбается и порывается что-то сказать, но тщетно.
— Рыбалка — дедушкина слабость. Михайлов — шофер и отличный рыболов, он водит машину дедушки, — объясняет мне Светлана.
— Давайте сядем за стол. Неужели вы не проголодались?! — смеется Ларин.
— Прошу к столу! — Молодая хозяйка приглашает всех в столовую.
Слева от Ларина садится шофер, справа — Светлана, дальше я, Юра и Петров со своей прелестной супругой. На красиво сервированном столе всевозможные яства.
Ларин наполняет водкой рюмки и стучит вилкой по бутылке, хотя никто не нарушал тишины.
— Я хочу выпить за Гурама.
Я пытаюсь возразить, но Ларин не слушает.
— Не потому, что он наш гость, нет. В его лице я хочу выпить за грузин. Этому есть своя причина. В тридцать четвертом я месяц провел в Грузии. После этого я объехал почти весь мир, но ничего подобного ей не видел. К сожалению, не довелось побывать там с тех пор, не позволяли дела, зато каждый грузин, приезжающий в Ленинград, мой гость! Я считаю это своим долгом. Я пью за моего гостя! — и Ларин выпил.
— Хорошо сказано, прекрасно! — Петров схватил рюмку. — А мне разрешите тост за академика Ларина.
— Петров, мы пьем за Гурама. За столом сегодня грузинский порядок.
Все пьют за меня.
— А теперь — за хозяйку, за ангела-хранителя семьи. Будь здорова, моя радость, моя старушка! — Ларин весело смеется и говорит жене: — Генацвале.
Я смотрю на хозяйку. Она молча глядит на Ларина, в глазах ее счастье и любовь!
После обеда включают магнитофон. Все танцуют. Танцуют все — от танго до твиста и шейка.
— Давно так не веселился старик, — говорит мне Петров, — видимо, вашему приходу рад. — Он указывает мне на кресло в углу комнаты. — Присядем? И я бывал в Грузии, правда по путевке. После блокады у меня аллергия, только море и южное солнце спасают.
— Вы перенесли блокаду?
— Да, Ларин распорядился остаться здесь. — Он задумался. Лицо его омрачилось. — Особенно трудно пришлось в последнюю зиму. Водопровод и канализация вышли из строя еще раньше. Питьевую воду мы носили из проруби в обледенелой реке. Извините, что ударился в воспоминания, но одна история терзает меня по сей день и будет терзать до конца жизни. В тот проклятый день Ларин послал за водой меня. На улицах и на берегу валялись трупы, в тот день их было особенно много. Люди валились с ног прямо на глазах. Я и сам еле передвигал ноги и старался не глядеть на трупы, но куда было деться? Не станешь же ходить с закрытыми глазами! Было ветреное утро. Мороз леденил душу. Когда я подошел к проруби, изможденная от голода женщина вытаскивала ведро с водой. Она вытащила его, но не рассчитала шага, поскользнулась и… упала в прорубь. Ухватившись за кромку льда, она тихо молила о помощи. Я окаменел. Тут ко мне подбежал ребенок — не знаю, как он там очутился, — и стал молотить меня кулаками, крича: «Помогите маме, помогите мамочке!» Когда я опомнился, увидел, что бегу от проруби прочь…
Петров не договорил. Руки его дрожали.
— Однажды вечером, — продолжал он, — перед моим домом упал мужчина. «Помогите», — попросил он прохожего. Прохожий протянул ему руку. На другой день, когда вспомогательный отряд подбирал замерзших, пришлось топором отрубить руку, чтобы разъединить их трупы! Будь она проклята, блокада! Будь она проклята, блокада! — с ненавистью прошептал профессор Петров и встал.
— Аминь!
«Будь она проклята, блокада!» — вот единственные слова, которыми пытался оправдать себя Петров.
Он вышел на балкон. В комнату ворвался морозный воздух. Ларин перестал танцевать.
— Петров, уйдите, пожалуйста, с балкона!
Петров вернулся в комнату.
— Вы не маленький и должны понимать, что еще нужны нам. — Ларин по-детски откровенно рассмеялся и обернулся ко мне, объясняя: — Петров доктор наук, физик. Методом парамагнитного резонанса исследует структуру минералов, и довольно успешно. — Он подошел к столу, налил водки и чокнулся со мной. — За здоровье Петрова! Он настоящий герой!
— Что с дедушкой?! — удивляется Светлана. — Так всегда скуп на похвалу, особенно сослуживцам…
— Все выпили за профессора? — вопрошает Ларин. Мы единодушно осушаем бокалы. Потом Ларин затягивает «Цицинателу».
В номере было холодно и тихо. Я забыл закрыть форточку перед уходом, и студеная ленинградская ночь выкрала все тепло. Я был пьян. Лег и сразу уснул… Потом на стенах моей комнаты выступили капли. Капли увеличивались, замерзали, обращаясь, в кристаллы разных форм. Ледяные кристаллы разрастались, наполняя комнату холодом и сковывая меня. Я коченел. Не хватало воздуха, теснило дыханье, меня трясло, но помощи ждать было неоткуда. Показался маленький ребенок. Малыш тянул руки, теплом своего тела растапливал лед, бежал ко мне по льду и, подбежав, заколотил кулаками по моей груди: «Помоги моей маме, помоги мамочке!»
Я проснулся от ужаса. Сердце колотилось, я задыхался. В комнате было тепло и тихо.
Неужели и я совершу что-нибудь такое, что заставит меня навсегда возненавидеть себя?! Я отчетливо слышу крик, стоящий в ушах Петрова: «Помогите моей маме! Помогите мамочке!» От этого крика нет избавления.
Его нельзя забыть.
Можно лишь возненавидеть страх, люто возненавидеть страх, внезапно сковавший тебя и подавивший все человеческое. Но эта же самая ненависть обернется в конце концов ненавистью и отвращением к самому себе. Обратится в кошмар и будет терзать до конца дней, отравляя любую радость.
Неужели и я способен совершить что-нибудь такое, за что навсегда возненавижу себя?! Наверное, нет. Разумеется, нет! Глупо даже думать об этом.
О чем же тогда думать?
О том, о чем редко думаю: о любви.
Когда я говорю, что до боли люблю Грузию, я не лгу. И так же любят Россию Ларин, Юра, Светлана, Петров. Но они любят и Грузию, а я — Россию, и в нашей любви не должно быть разницы. Вот эта любовь — главное на свете! Нужно любить весь мир, надо любить свою землю, друг друга. Лучше любви к людям люди ничего не смогут придумать. И ничего лучше не смогут они сделать друг для друга…
Я вспомнил все дни, оставившие неизгладимый след на белом песке моей души.
Я вспомнил все минувшие дни, но отобрал самые памятные. Воспоминания эти навевают и печаль, и радость, потому что, пережив все это, я стал и суровым и добрым, и слабым и сильным, несправедливым и справедливым.
Ненавижу серые, бесцветные дни. И люблю рассвет, ожидание живительного луча, чтобы, распахнув себя, вместить солнечный день жизни. Хотя и не ведаю, какую несет он мне радость и какую печаль.
Я живу на этом свете, и живут со мной и во мне музыка, радость, разочарование, тоска, любовь и счастье. Живут в моей душе Важа и Гига, Эника и… Нана, Ирина и русоволосая девушка, Директор, Генерал, Маэстро, и сладкоголосая Зейтун-ханум, и еще те женщины, что плясали на белом песке белого острова, славя солнце и жизнь. И кто скажет, сколько еще людей поселится в моей душе, сколько следов появится на белом песке белого острова…
1967
Встречал меня на вокзале дядя Миша, водитель институтского грузовика. Обнялись, расцеловались.
— Наконец-то! Давненько не было тебя в Москве! Как доехал, Гурам? Как вы там, в вашей Сибири? — спрашивал он, радуясь мне словно родному.
— Хорошо, дядя Миша! Вы тут как?
— Нам-то что, мы в столице живем.
Встречать он приехал, собственно, не меня, а мой груз. И пока подводили кран, чтобы перенести контейнер с платформы на нашу трехтонку, я прошел в зал ожидания.
Люблю я вокзалы за их многолюдье и суету. Люблю наблюдать за приезжими, особенно теми, кто впервые в столице, — их сразу заметишь по растерянному, смущенному виду. Толпятся у бюро справок, хотя объявления на стенах и световые табло дают, кажется, любую необходимую справку. Но какой приезжий станет на них полагаться! Ему надо самому спросить, своими ушами услышать.
Людно, шумно, оживленно…
А там, на далекой моей родине, на станции было совсем иначе. Вдоль платформы — дубы-исполины, ни тебе справочного бюро, ни толчеи, ни машин, один-единственный автобус отвозил людей в горные деревни; успеешь на него — хорошо, а нет — шагай до дому пешком. Правда, красотища кругом такая — не заметишь, как отмахаешь пятнадцать километров. Впрочем, и там могло все перемениться, целых двенадцать лет не был в родных местах.
Я выбрался на вокзальную площадь. Дядя Миша подкатил свой так и сверкающий чистотой грузовик прямо ко мне.
Дорога предстоит долгая, часа полтора через всю Москву.
Еду по серым просторным улицам, гляжу на торопливых прохожих, на мелькающие мимо машины, знакомые и незнакомые дома и постепенно включаюсь в стремительный ритм города, снова чувствую себя его родным сыном.
— Не соскучился по Москве? — Дядя Миша понимает мое состояние.
— Спрашиваешь! Еще как!
— Заждались тебя ребята. — И помолчав: — Сначала в гостиницу заедешь или прямо к нам?
— Успею в гостиницу, сначала к ребятам.
Нас останавливает постовой, проверяет документы и дает «зеленую улицу».
Вот и знакомые ворота. Предъявляю вахтеру пропуск, он скрывается в будке, и, пока нажимает на кнопку, я восклицаю:
— Сезам, откройся!
И ворота раскрываются.
Я богаче самого Али-Бабы, но не ведают об этом ни охрана, ни дядя Миша. Содержимое контейнера, то, что я ввез сейчас в наш НИИ, для них всего лишь земля, просто земля, и ничего больше.
К машине подлетает симпатичный молодой мужчина в белом халате, распахивает дверцу и, не дав мне опомниться, подхватывает на руки. Это кандидат технических наук Игорь Озеров. Что разыграется дальше, известно. Он становится посредине тесного двора — сомкнутый восьмиэтажными зданиями двор похож на глубокий сухой колодец — и, сунув в рот два пальца, свистит что есть силы. Наверху мгновенно распахиваются три окна — и высовываются три светловолосые головы.
— Гурам прибыл! — орет Игорь.
Еще минута — и я окружен тремя блондинами в белых халатах.
— Осторожно, измараю! — остерегаю друзей, но им хоть бы что — не слушают, не слышат, качают меня, кидают и кидают в воздух.
Натешившись, Игорь обращает взор на контейнер и уточняет:
— Две тонны?
— Как повелели. Хватит?
— Для заводского эксперимента и тонны хватит. Что нового в тайге? Порядок?
— Порядок.
— Как Александров с Пельменевым? Держатся?
— Как львы!
— И жены?
— И жены не жалуются.
— Прямо сейчас явишься к директору?
— В таком виде? Неловко, вымоюсь, приму человеческий вид. К нему — утром, а сегодня вечером…
И все пятеро дружно по слогам возглашаем:
— Вечером ровно в семь встречаемся в «Волге»!
Как бы между прочим интересуюсь:
— Завкассой взаимопомощи здорова? Хорошо себя чувствует?
— На здоровье не жалуется, о прибытии вашего величества осведомлена, можете заглянуть к ней. — Игорь понимающе улыбнулся. — Иди к ней, а мне к директору надо, послезавтра начинаем эксперимент.
— Послезавтра выходной, — напомнил один из блондинов, отлично зная, что ему возразят.
— Потому и хочу зайти к нему.
— Все! Приехал Гурам — прощай отдых! Целый месяц будем без выходных, — в тон первому замечает второй блондин.
— Ну нет, на месяц не рассчитывайте. Ответ нам нужен раньше, я спешу.
— Тогда возвращайся и ждите радиограмму! — недовольно советует третий блондин.
— Не могу, ребята, честно. Александров на десять дней командировал.
— Все ясно, чего тут спорить, — заключает Игорь, принимая умный, деловой вид.
Расстаемся до вечера.
В вагоне метро люди неприметно отодвигаются от меня — чистота моей телогрейки явно сомнительна.
Скорее бы добраться до гостиницы, нырнуть в ванну побриться, надеть свежую сорочку.
Странное дело: в тайге я только и мечтаю о белоснежной сорочке и костюме, а попав в город и достигнув желаемого, не дождусь, когда снова облачусь в телогрейку.
Пять месяцев не был я в городе.
Это сказать легко — пять месяцев.
А попробуй посетовать на свою профессию, сразу оборвут — самая достойная мужчины профессия, самая что ни на есть мужская!
Не спорю, быть геологом действительно хорошо, но не стоит представлять занятие геологией в ореоле романтики.
Я вот пять месяцев по-человечески не мылся, пять месяцев не ел того, что хочется. Пять месяцев оторван был от дорогих мне людей…
В институтской гостинице мое появление вызовет радостную сумятицу — любят тут меня, своего давнего постояльца. Ну а раз любят, насолит мне судьба-злодейка, она начеку… Что меня ждет, сам себе боюсь признаться. Страшно… Страшно? Нет, это просто сорвалось. Ничуть не страшно. Когда один, и то не опускаю рук, а уж среди друзей…
Увидите, как радостно встретят меня в гостинице; в ней останавливаются только исследователи и изыскатели, имеющие отношение к комплексной теме «наш элемент».
— Ваш пропуск?
Ага, новый вахтер.
— Сейчас, дорогой… — Я щупаю карманы. — Вы, верно, недавно здесь…
— Какое недавно — целый век! Пять месяцев уже. Меня не проведешь; нет пропуска, не ищи, не для всех эта гостиница.
Видите, ему пять месяцев веком кажутся! А я эти пять месяцев…
Ко мне уже спешили мои «старушки» — администраторша, «хозяйка гостиницы», как я ее называю, дежурная по этажу, горничная и парикмахерша.
— Здравствуй, Гурам!
— Гурам наш приехал!
— Наконец-то, милый!
— Как поживаете, мои красавицы, мои проказницы? Не соскучились по вашему Гураму?
— Соскучились, соскучились! И по тебе, и по твоим выходкам! — за всех ответила дежурная по этажу. — До сих пор не забыла, как досталось из-за тебя. Помнишь, когда дядю через окно впустил?
— Подумаешь, не девушку ведь — дядю впустил, не мог же человека на улице оставить, если в гостинице не устроился.
— Нашли время вспоминать!
— Эх, был бы я директором, заменил бы вас молоденькими и хорошенькими! Набрал он вас тут, старушек!
— Молоденьких сам находи! Потрудись и найдешь.
— Выходит, мало тружусь! — рассмеялся я. — А что в моем номере делается, красавицы?
— Твой номер убран, все выстирано, выглажено… Идем, сынок, идем.
Хозяйка пошла впереди, отперла комнату № 206. В гостинице всего-то сотня номеров — мой на первом этаже, но по директорской прихоти они пронумерованы произвольно. Наш директор крупный ученый, истинный ученый и очень любит забавляться. Видно, в веселом настроении пребывал, когда занимался нашей гостиницей.
— Снимешь грязное, сложи тут на стульчике, заберу после, — сказала хозяйка и самолично приготовила мне ванну.
Я достал из шкафа чистое белье, выбрал сорочку и прошел в ванную. Музыкальная программа для ванной определена мной раз и навсегда — я успеваю исполнить каватину Фигаро и «Элегию» Массне. Ванная наполняется ароматом хвои — бережет врач твою нервную систему, Гурам! Врач. Чего я вспомнил врача? Видно, примется за меня с утра… Что ж, объект наблюдения в вашем распоряжении, дорогой Даниил. Милый, нужный человек! Но пойми, тяготит твоя опека, твое излишнее внимание. И у меня ведь нервы. Ты бережешь мое здоровье, но одними хвойными ваннами не успокоить нервы. А хозяйка, видишь, неукоснительно выполняет твои указания. Ладно, проявим послушание. Ну-ка, в ванну! Не спеши, осторожно, вода горячая! Нет, тебе кажется, Гурам, температура измерена. Сто пятьдесят дней горячей водой только голову мыл, отвык от нее. Давай, давай, вытянись, поблаженствуй. Думаешь, и твой дед в Москве хвойные ванны принимал да не выдержал хорошей жизни, оттого умер? Бедный дед, не баловала его жизнь. А отец?.. Не без твоей вины, Гурам, ушел из этого мира огорченный, сетуя на судьбу. Нет чтобы жениться, порадовать старика внуками, в тайгу махнул — работа ждала, видите ли! Да, работа! А что? Главное, для человека — работа, дело. Разве не так? Так, конечно, но когда отец умер, тебе даже сообщить не сумели, без следа затерялся в тайге с Юрием Александровым. Неопытны же были мы тогда! Хотя что опыт — с тайгой всегда надо быть настороже.
Стук в дверь. Значит, пора. Лежать дольше не следует, вредно. Хозяйка ждет за дверью, не отойдет, пока не зашумит душ. Что ж, я не враг себе: как ни приятно, больше дозволенного лежать не стану. Видишь, Даниил, как покорно следую твоим указаниям, помогаю тебе продлить нашу драгоценную жизнь. Но надолго ли? Долго ли смогу я продержаться? Настанет, вероятно, час, когда сдам позиции, не смогу уже сам справляться. Приду тогда к тебе и препоручу себя твоим знаниям и медикаментам. Слышишь, Даниил?! Но, по-моему, тебе, проницательному и наблюдательному, и без меня все известно. Чем иначе объяснить чрезмерную заботу и внимание со стороны наших «старушек»? Неужто только привязанностью и любовью?
Ария Фигаро допета. Я одеваюсь и звоню в парикмахерскую. Там ждут меня. Прекрасно.
Лицо мое скрывается под пеной, и в большом зеркале сияют одни глаза.
— И не сбрить твою щетину! — сетует парикмахерша.
— Пятимесячная борода!
— Пятимесячная щетина!
— Зато кожа нежная.
— Нежная!
— Не ворчи, постарайся сделать меня красавцем. Вечером с ребятами встречаюсь.
— С ребятами или девочками?
— Будто не знаешь.
— В «Волге»?
— Кроме «Волги», нигде не готовят шашлыка по-нашему!
Вернувшись в номер, надел белоснежную сорочку. Старательно повязал галстук, вырядился в лучший костюм. Галстук слишком давил, пожалел себя и расслабил узел. Достал часы из письменного стола. Как обычно при моем возвращении, они показывали пять часов. Раньше я думал, что такое их «постоянство» — намек на роковой характер этого часа в моей жизни, но потом сообразил — завожу их всегда в одно время, ну и останавливаются, ясно, в одно время, когда я уезжаю в Сибирь.
Который же теперь час? Спросим у телефона. Восемнадцать часов семь минут.
Пешком до метро — минут сорок. Загляну на почту за письмами — это минут двадцать, если не будет очереди. Там же отвечу на них. Точнее, на мамины письма, других не ожидается. На это понадобится минут пятнадцать. Оттуда до «Волги» полчаса, без четверти восемь буду на месте. Итак, в путь, Гурам!
Вахтер открыл двери.
— Поздно вернусь, старина!
— Я на дежурстве, спать не собираюсь, — успокоил он меня, показывая прокуренные зубы.
— Счастливо оставаться.
— Вас машина ждет у ворот.
— Врач у себя?
— Да.
— Старается! Машину для меня вызвал! А я предпочитаю пешком. Передай шоферу, пусть отдыхает.
— Хорошо, как вам угодно.
Эх, Даниил, Даниил, плохой из тебя соглядатай…
Но, видно, чуешь — ненадежный я объект для твоих наблюдений. Эксперимент в естественных условиях… И все же я сам… пока что я — сам… Сам постараюсь справиться.
Большую услугу оказал приезжим грузинам замечательный русский архитектор Иван Иванович Рерберг: в самом центре Москвы, на улице Горького, возвел Центральный телеграф, кратко именуемый всеми «Ка-девять». Где будешь? Где встретимся? Куда тебе писать? Ответ один — «Ка-девять». Сюда сходятся приезжие, встречаются по делу и без дела. Бездельники, кстати, собираются здесь для «деловых» переговоров, а деловые люди и просто так заходят, поболтать со знакомыми.
Письмо от мамы коротенькое — она жива, здорова, только обо мне тревожится. А я из-за тебя переживаю, мама, бедная ты моя! За двенадцать лет всего три раза удалось тебе меня повидать, потому что девять раз приходилось проводить отпуск в санатории с «профилактической» целью. Но об этом ты никогда не узнаешь. А знала бы, что грозит твоему сыну, так в железную обувь обулась, железный посох взяла и пустилась бы искать меня по всей тайге. Одним утешаешься — гордишься мной, важным делом занят твой сын… Как хочется повидать тебя, мама! И еще мечтаю — не видеть бы тебе больше горя…
«Моя родная мама!
Сегодня приехал в Москву и получил твое письмо. Не представляешь, как обрадовался. И тут же на почте отвечаю. Я здоров, крепок как кремень, ем хорошо, аппетит — волчий. Все еще не женился. Ни в чем не нуждаюсь. Одет, обут, все есть. В Москве пробуду дней десять; напиши, если что нужно. Хотел бы повидать вас всех, думаю, скоро встретимся. Скоро — значит месяца через три-четыре. Что у вас нового? Обо мне не беспокойся, ни о чем не тревожься, мамочка! Следи за газетами, не сегодня завтра о нас на всю страну заговорят.
Выходя из телеграфа, я столкнулся с дородной грузинкой солидного возраста, обвешанной покупками, — застряла в дверях, да еще в тех, через которые выходить положено.
— Доброе дело сделал для нас Рерберг, верно, мать?
— Ты мне говоришь, дорогой?
— Да. Иван Иванович Рерберг, говорю, великий русский архитектор.
— Не знаю, я на три дня приехала.
Чего я к ней пристал, спрашивается.
Может, помочь нужно, мать?
Оказалось, нужно. Стал звонить ее мужу в гостиницу. Еле дозвонился и чуть не опоздал в «Волгу». Игорь уже искал метрдотеля, демонстрируя свой красный пропуск официантам и возмущаясь:
— В кои веки человек в Москву приехал, пять месяцев тут не был, посидеть у вас захотел, а вы место найти не можете?!
Трио блондинов твердо надеялось на умение Игоря. Не сразу, но все-таки добился он столика. Зато не успели усесться, как подлетел знакомый официант:
— Меню прежнее?
— Мне бы его память… — помечтал один из блондинов.
— Салют, лейтенант! — приветствовал я официанта.
Мы единодушны — остановили свой выбор на любимой «Старке». А что подходит к «Старке», официант и сам отлично знал. Поллитровой «Старки» хватает на три тоста, иначе говоря — каждому достается по тридцать три грамма за раз.
Водка требует деликатного отношения: хочешь вкусить ее, ощутить — хватит за раз одного глотка! Еле приучил своих друзей пить из маленьких стопок. Пропустив первую стопку, мы молча и усердно принялись за еду, а после третьей возжаждали слова. Все бурно высказывались, и очень скоро выяснилось, что мы по-прежнему, по-братски, любим друг друга, хоть и не являемся сыновьями одной матери. Когда же наш постоянный тамада, Игорь, предложил очередной тост за «наше дело», трио блондинов пустилось в пространные рассуждения и со своей стороны провозгласило тост за неколебимый союз геологов с физиками и химиками, за союз с экспериментаторами. Тост был дельный и вылился в целую дискуссию, и, признаюсь, небесплодную: я, Игорь, Юрий Александров и директор института «получили» премию. Премию тут же распределили, причем директору выделили, конечно, меньшую часть, и, довольные этим, долго смеялись. Вообще-то благородства мы явно не проявили — комплексная тема «наш элемент» как-никак детище директора, возникла по его идее и инициативе. Последующие тосты и дальнейшее развитие затронутой темы показало, что каждый из нас вынашивает идеи всемирного значения, направленные на благо всего человечества. Игорь доверительно обрисовал захватывающую картину бурного развития одной области физики, если, разумеется, запасы руды нашего месторождения будут достаточными. Трио блондинов лелеяло мысль о целой серии химических экспериментов, если, разумеется, запасы руды нашего месторождения окажутся достаточными. Однако я подсек им крылья, остудил их пыл, заявив: руда в разведанном месторождении содержит «наш элемент» в значительных количествах и примеси — весьма незначительные, но на увеличение запасов руды пусть не очень-то рассчитывают. А потом сжалился и обнадежил их — все-таки попытаюсь, говорю, разведать новые залежи, не падайте духом. Это развеселило их, и прозвучала здравица в мою честь — столь великодушного, находчивого, энергичного! Потом мы занялись футболом и наконец переключились на вечную тему мужских разговоров, и было высказано немало остроумных соображений о женщинах в форме содержательных тостов. Из участников застолья один я был холостяком, что, естественно, тоже стало предметом дискуссии, и ребята дружно заключили, что я достоин сочувствия и сострадания. Однако ясно чувствовалось — завидуют мне втайне, сокрушаясь об утраченной свободе. Я все же дал слово, что через год у моей жены будет ребенок. Стол наш между тем постепенно обретал грузинский вид — появились жареный сулгуни, жареная форель, шашлык. Пир завершился шампанским и фруктами.
Официант по своей инициативе прекратил наши возлияния, видя, что мы перепили и сами не остановимся.
— Лейтенант! — окликнул я его. — Вызови мне такси.
Блондины самозабвенно танцевали.
Игорь глянул на часы.
— Пе пойму — как ты терпишь! Столько времени — ни слова о Наташе!
— Тсс! — я приложил палец к губам, призывая его молчать.
— Тсс! — передразнил Игорь.
— Знаешь, позвоню-ка ей сначала. Мало ли что за пять месяцев…
— Одобряю, так и положено поступать благовоспитанному и благородному!
— А может, прямо так нагрянуть? Нагрянуть и устроить тарарам?!
— Лейтенант выполнил приказ — такси подано! — Официант, подыгрывая мне, вытянулся в струнку.
— Не укатит? Дал деньги, чтобы ждал?
— Трешку.
— Хвалю, старший лейтенант! Постарайся к моему уходу заслужить чин капитана!
— Что потребуется для этого?
— Телефон и еще такси для наших прекрасных молодых людей!
— Тогда прошу за мной!
— Ровно в девять у директорского кабинета! — наказал я друзьям, следуя за «старшим лейтенантом» в кабинет администратора.
Администратор деликатно оставил меня одного.
Набираем: сто девяносто девять, ноль два, восемь восемь; ту-ту-ту — с долгими паузами. Нас нет дома? В 23 часа 50 минут нас нет дома!
— Слушаю!
— Наташка, привет!
Молчание.
Какая актриса пропадает!
— Ой, Гурам! Так неожиданно!
А может, все-таки любит?
— Ладно, гони гостей — еду к тебе!
— Вижу, у тебя ни ума не прибавилось, ни смелости.
— Прости, Наташа! Как ты живешь?
— Не теряй времени, успеешь спросить!
— Капитан!
— Что прикажете? — заулыбался официант.
— До такси — шагом марш!
Официант взял меня под руку и, дружески беседуя, направил к выходу.
— Спокойной ночи, капитан!
Официант по-военному отдал мне честь.
Я повернулся к водителю, назвал адрес.
Машина тронулась.
— Поехали через Красную площадь.
— Зачем? Нам в другую сторону!
— А у тебя что, машина не в порядке или бензина не хватит? Сделаем крюк.
— Как угодно.
В целом мире нет площади прекрасней! Вы бывали там на рассвете, когда розовеют облака, розовеет Кремлевская стена, а серебристые ели становятся совсем темными? Доводилось ли вам слышать бой курантов в предутренней тишине? Замечали ли, как отражаются древние башни в свежеполитой, словно полированной, брусчатке? Если да, то не станете удивляться, почему мне так нравится Красная площадь и почему я попросил танкиста пересечь ее в этот поздний час.
Едва машина остановилась, из подъезда выбежала Наташа, отворила дверцу и кинулась ко мне — села рядом, обняла.
— Гурамчик! Глупый мой Гурам! Пьяный, да?
— Да, пьяный я, Наташка!
— Давай руку, упадешь еще!
— Положим, не такой уж я пьяный! Взгляни-ка, сколько на счетчике, бумажник в кармане пиджака.
— Уже уплачено, вам еще сдачи полагается, — заявил шофер, бренча мелочью.
— Оставь себе.
— Спасибо.
Медленно поднимаемся по ступенькам.
— Квартира восемнадцатая — не наша, девятнадцатая — не наша, двадцатая — тоже не наша, двадцать первая — мимо, двадцать вторая — тоже! Стоп! Вот она — квартира номер двадцать три.
Наташа отпирает дверь и по старому русскому обычаю кланяется мне в пояс:
— Добро пожаловать! Да будет счастливым ваш приход!
— Аминь! Аминь!
Родители Наташи уже несколько лет за границей. У них двухкомнатная квартира, но Наташа надеется, что, когда они вернутся, получат другую.
Одна комната является гостиной, вернее, выставкой пепельниц Наташа не курит, просто коллекционирует пепельницы. Число экспонатов подбирается к сотне. Вторая комната — спальня В ней одна кровать зато необъятной ширины, и несколько зеркал, — любуйся на себя с разных сторон! Нравится женщинам вертеться перед зеркалом. И можно ли их осуждать?
— Наташа, ровно в девять я должен быть у директора.
— Дать тебе боржоми?
— Нет, поставь у кровати.
— Больше ничего не нужно?
— Ничего. Который час?
— Через восемь часов ты должен быть у своего директора.
— Скажи, который час? Нашла время для высшей математики!
— Ноль часов пятьдесят минут!
— А ты не ложишься?
— Сейчас, сделаю только кое-что.
Постельное белье накрахмалено Как приятно, черт подери! Не то что в спальном мешке. Можешь растянуться во всю длину, раскинуть ноги, руки. А в спальном мешке… А что, собственно, в спальном мешке? Бывала нужда, так и вдвоем умещались…
Глаза слипаются. Чувствую, проваливаюсь в сон. Интересно, кому это Наташа звонит в середине ночи? Отчетливо слышу, как крутится диск. Нет, снится, верно.
Проснулся я в половине девятого. Завел часы. Подозрительно тихо.
— Наташа!
Ни звука.
— Наташа! Куда она делась?
На столе в кухне три бутерброда — два с ветчиной, один — с маслом и сыром. Чашка, термос и записка «Гурам, я на новой работе. Ехать туда — целых сорок минут. Расскажу все вечером Вернусь без четверти семь. Кофе — в термосе. Целую своего глупыша Наташа».
Проспал! Я одеваюсь в темпе, глотаю кофе запираю квартиру и, сунув ключ под половик, сломя голову слетаю по лестнице.
У подъезда в черной институтской «Волге», улыбаясь, дожидается Игорь.
— Молодец, Озеров! Опаздываем!
— Здравствуй, Гурам, — напоминает мне шофер.
— Здравствуй! Здравствуй!
— Хорошо спалось? — Игорь хлопает меня по плечу, что означает: ладно, можешь не отвечать, догадываюсь, дескать, недаром же я твой наперсник.
— Прекрасно!
В жизни не говорил большей правды.
— Давай жми! Как можно быстрей! — заторопил Игорь шофера.
В приемной директора трио блондинов обсуждало вчерашний вечер.
— Соленого огурчика не хочется? — заботливо спросил меня первый блондин.
— Спасибо, кофе пил.
— Проходите, шеф ждет, — пригласила нас Инка-секретарша. — Здравствуйте, Гурам.
— Смотрите, как заалела! — не замедлил отметить второй блондин.
— Поистине любовь слепа! Что между ними общего — северное сияние и таежный медведь! — патетически молвил третий блондин.
— Здравствуй, Инка, прекраснейшая дочь Севера!..
— К шефу, Гурам, к шефу! — прервал меня Игорь.
— Если не выйду из кабинета живым, сообщите моей маме, что…
Ребята не дали договорить. Открыли дверь, спрашивая: «Можно?» — подхватили меня под руки, и мы предстали пред директорские очи.
— Привет сибиряку! — Директор улыбнулся и тут же принял строгий вид.
— Здравствуйте… — Я тяну, медлю. Ребята смотрят выжидательно. Чувствую, и директору любопытно, как обращусь к нему в этот раз. Мы с ним при всякой встрече придумываем новое обращение, это приняло характер спортивного соревнования. — Здравствуйте, дядя Гриша.
Этого явно не ожидали. Признаюсь, я и сам растерялся — не собирался так по-приятельски, фамильярно… Пауза. Потом дружно смеемся.
— Времени у нас мало, — начал директор. — Ровно через сорок минут еду на заседание совета. Рассказывай, Гурам, что у вас в тайге? Как идут дела? Какие трудности? Слышал, тамошнего секретаря райкома сменили? Что новый, ничего?
— Хороший.
— Оказывает нужную помощь?
— Не мешает.
— На ваше месторождение возлагают большие надежды. Выделение «нашего элемента» промышленным способом будет происходить по обновленной схеме, предложенной Игорем и мной. Игорь, вероятно, познакомил вас с положением дел.
— Да.
— Наше совместное предложение облегчит немного и удешевит выделение элемента. Это означает, что обогатительная фабрика, проект которой уже готов…
— Готов? — удивился Игорь.
— Да, сегодня утром представлен. Обогатительная фабрика требует измененных кондиций. Замечательная руда.
— Замечательная, но мало ее, — заметил первый блондин.
— Геологические карты, согласно которым составлены проектные работы, не точны. Юрий Александров просил передать, что смету надо изменить.
— Средства нам выделены неограниченные. Не возражаю.
— Средства неограниченные?! — переспросил третий блондин.
— Почему же в таком случае нам отказали в приобретении ЭВМ? — спросил первый блондин.
— Это было неделю назад.
— Институт физики на другой же день оформил договор, — сообщил Игорь.
— Прямо для нас была создана та машина! — мечтательно заявил второй блондин.
— В наше время неделя — большой срок. Повторяю, средства нам отпущены неограниченные.
— Но вы же знаете, бухгалтерии нужен документ, приказ с печатью, подписью.
— Представьте мне проект сметы.
— Хорошо.
Я достал из портфеля смету.
— Мы вас, разумеется, не подстегиваем, спешка не всегда бывает эффективной, однако есть вышестоящая инстанция, весьма заинтересованная… — Директор просмотрел проект.
— Мы стараемся.
— Мы тоже, — прервал меня Игорь. — В воскресенье начнем эксперимент.
— Сколько понадобится времени?
— Все от них зависит, — Игорь кивнул на трио блондинов.
— На этот раз в десять дней не уложимся. Будь у нас вычислительная машина…
— В таком случае, разрешите мне завтра же ехать назад, — сказал я директору.
— Если считаешь нужным, не возражаю.
— О результатах сообщим радиограммой, — утешил меня третий блондин.
— Игорь просил вчера разрешить вам работать и по выходным. — Директор оглядел блондинов.
— Игорь знает, что делает. Мы сами предложили ему, — ответили блондины хором.
— Кажется, все. Обо всем доложу Александрову.
— Ладит он с Пельменевым?
— Очень даже!
— Привет им от меня. — Директор поднялся. — В гостинице все нормально?
— Да. Идеальная тишина, покой, строжайший порядок, — сказал я выразительно.
— Первую же ночь вы провели в другом месте. А это уже не порядок. Вы не развлекаться приехали. Я просил бы не забывать о дисциплине, о правилах внутреннего распорядка института.
— Поразительная бдительность и оперативность некоторых наших сотрудников просто потрясает! — ухмыльнулся я.
— Сколько вы не были в городе?
— Пять месяцев и два дня, — сообщил я точно.
— Хорошо, этой ночи касаться больше не буду, поскольку знаю, где изволили провести ее.
— Бедная хозяйка дома! Подверглась допросу!
— Простите, мне пора ехать.
— До свиданья, дядя Гриша!
Директор рассмеялся, собрал со стола бумаги, сунул в портфель, взял что-то из сейфа, вложил туда же и кивнул нам, прощаясь.
— Позвоните перед отъездом, Гурам.
— Лететь собираюсь.
— Позвоните перед вылетом.
— Хорошо.
Он вышел, и Озеров плюхнулся в директорское кресло.
— Все ясно. Туго нам придется — сократят сроки, потребуют бешеных темпов.
— Зря, что ли, отпустили неограниченные средства? — заметил первый блондин.
— Обычный способ ускорить решение вопроса — там, — второй блондин указал пальцем вверх.
— А может, постараемся за десять дней? — предложил третий блондин.
— Думаешь, Гурам останется, если его обнадежить? — вспылил первый.
— Дураку ясно, что за десять дней не провести такого эксперимента.
— Если дни и ночи работать… — третий выделил слово «ночи».
— Спасибо, ребята, но я не заставляю вас убиваться.
— Ладно, пора за дело. — Игорь посмотрел на первого блондина.
— Я уже сделал необходимые распоряжения. Руду готовят.
— Пойду проверю температуру, — сказал второй.
— Я буду в аппаратной. — Первый блондин нехотя поднялся.
— А я — в гостинице. Соскучитесь — звоните. — Я тоже встал и пошел к двери.
Ребята озадаченно умолкли.
В приемной что-то сказала мне Инка-секретарша. Я машинально согласился. У подъезда стоял «Москвич». Я сел, назвал шоферу адрес институтской гостиницы и откинулся на сиденье.
Начинается! Третий месяц происходит со мной такое! Главное теперь — опередить и одолеть! Справлялся ведь несколько раз! Держаться, держаться до последнего! Может, сумею раз и навсегда побороть? Вот и твержу себе: я сам, я сам одолею…
…Окно в троллейбусе заиндевело. Надо дохнуть на стекло, и в оттаявшем кружочке видно, по какой улице мчится троллейбус. Но крохотный прозрачный кружочек быстро затягивается льдистой пленкой, и опять исчезают улицы, деревья, люди. Я снова и снова дышу на стекло, но легкие не выдыхают больше тепла. Дую яростно, исступленно. Тщетно. Троллейбус мчится стремительно. У меня подламываются ноги, не чувствую их. Троллейбус пустеет, а я повисаю в воздухе в мучительной невесомости. «Почему не объявляют остановок? Объявляйте остановки!» — кричит кто-то. «Микрофон испорчен!» — объясняет водитель, и троллейбус неудержимо несется дальше…
— Приехали!
— Спасибо.
Вход в гостиницу.
— Ваш пропуск?
— Пожалуйста.
Вот и комната № 206. Кровать…
Глухая, все поглотившая тишина. Обугленный лес. Ни одной веточки — голые черные стволы. И спекшаяся почва. Пестрый от разноцветья мшистый таежный ковер лишился цвета и отвердел. В черную землю вбиты длинные черные палки. Ни конца ни края черной тайге. Тишина немыслимая, оглушают даже шаги. Слепяще полыхает на синем небе желтый круг солнца, но обгорелые деревья не бросают тени. И разве обозначатся тени на обугленной почве? Бежишь, и не бежит за тобой твоя тень. Устали глаза, не в силах больше глядеть на мертвый мир! Станешь, вскинешь взгляд на солнце. После угольной черноты раскаленный диск, вбитый в синий простор, выжигает глаза. Невольно жмуришься, и блекнет синь неба, а солнце становится белым-пребелым. Глаза наполняются слезами. И снова черная земля кругом, черные стволы-исполины, и ты — один среди них, одинокий, лишенный даже тени своей. Раскинув широченные крылья, надвигается огромный ворон, опускается все ниже, налетает на зернышко, сиротливо белеющее в почве, и, сглотнув, взмывает ввысь, хлопая крыльями. И нет конца черному подъему. Я должен оглядеться с вершины горы, может, найду дорогу, выберусь…
Все ты, солнце! Ты виновато, солнце! Тебя считают животворным, мирным, безобидным, а ты… Что ты сделало с этим лесом?! Зачем выжгло, испепелило?! Обуглило нежные березы, задушило в багряных плащах мохнатые ели и ликуешь? Насытило свое желтое око траурным зрелищем? Тебе-то что, плывешь себе по синему морю, а я задыхаюсь, задыхаюсь в этом черном лесу, в этом черном море, не могу выбраться! Не знаю, в какую сторону податься. Компас не работает. Надо оглядеть окрестности, осмотреться с вершины горы. Тогда выберусь, обязательно выберусь! Но и за горой — обугленная земля, обугленные ели. А за мной все тянутся вороны, терпеливые, уверенные в добыче. Я в черной яме! Задыхаюсь! Радуйся, солнце! Насытило свое алчное око, жгучее, испепеляющее солнце?
Забираюсь еще на одну вершину. И за ней — мертвая черная тайга. И я мечусь из стороны в сторону, как зверь в клетке…
Над головой — белый потолок. Кажется, я в своей комнате, в гостинице. Да, так и есть. Как же это началось? Ребята спорили — успеют ли провести эксперимент за десять дней или нет, а я почувствовал вдруг, как оно мягко обвилось вокруг ног и медленно поползло вверх… Просто поразительно: никогда не охватывает грубо, резко; подкрадывается деликатно, осторожно, подобрав когти, обвивает колени, всегда подбирается с ног… Тогда-то я и сказал, что пойду в гостиницу. Ребят озадачило, почему я вдруг ушел, не остался до начала эксперимента. В приемной что-то сказала мне Инка-секретарша. Но что? Что именно? Нет, не помню. В ту самую минуту «оно» уже когтило сердце. Сердце — единственное, на что набрасывается истово, безудержно, беспощадно. Схватит и душит, душит. Глотаю воздух, пытаюсь дышать глубже, но тщетно — нет воздуха!.. Что было дальше? Ничего не помню. Вероятно, попался знакомый шофер, довез до гостиницы…. От сердца «оно» тянется к мозгу, запускает в него мягкие теплые пальцы-щупальца. И если отпускает при этом сердце, я еще одолеваю его. Но когда обвивает, обхватывает, сковывает всего — с головы до пят, — торжествует «оно». Как мне сразить его тогда — тысячерукого, тысячепалого, упрямого и упорного, коварного и многоопытного, — у меня ведь всего две руки, всего десять пальцев! Не нашел я пока верного приема против него. Ничего, найду. Нет неодолимых. Одолею врага, сам одолею! Скручу, прикончу тебя, если даже каленым железом придется выжигать. Привязался ко мне, пристроился в моей душе, так берегись, вместе с душой тебя вырву. Покончу с тобой навсегда.
За дверью голоса:
— Уснул, видно, не буди.
Это хозяйка.
— Может, срочное что в записке.
А это дежурная по этажу.
— Красивая, говоришь, была?
— Ты бы видела!
— Красивая в курьеры не пойдет. Просто узнала, что он приехал и…
— Эй вы, там! Что происходит?
— Проснулся, Гурам?
Врагу бы просыпаться после такого сна!
— Вам записку просили передать.
— Давайте сюда.
Дверь отворилась, дежурная по этажу застыла на пороге.
— Одетым спал?
— Разве я спал?
— Больше получаса.
— Да нет, ошибаетесь.
Плохо же дело — такого долгого приступа еще не бывало.
— Если и ошибаюсь, минут на пять.
Разве понять ей, что значат для меня «минут на пять»! Никогда не продолжалось больше двух-трех минут.
— Где письмо?
— Пожалуйста.
Дежурная повернулась уйти.
«Гурамчик! 2 июля, 14 часов 18 минут»
Записка от Наташи. Сейчас 15 часов 10 минут.
— А почему сразу не передали?
— Вахтер хотел и не успел — ты показал ему пропуск и прошел, не слушая его.
— Ладно, спасибо.
«…Я теперь собкор «Известий». Сегодня утром меня вызвал завотделом, сказал, что надо срочно вылететь в Среднюю Азию на один объект. Вернусь через несколько дней, точнее — 6-го. Каким рейсом — сообщу телеграммой. Где спрятан ключ, знаешь. Целую, Наташа.
P. S. Целых пять месяцев и три дня не целовала я своего глупого мальчика. Что делать! Потерплю еще немного. Хоть «на бумаге» поцелую! Твоя Наташка».
Я схватил телефонную трубку. Разве дозвонишься в аэропорт… Спрошу-ка Мирандолину, мою «хозяйку гостиницы», она все знает. Звоню ей, спрашиваю, не знает ли, когда ближайший самолет в Среднюю Азию.
— Минутку. — «Минутка» ей не понадобилась, вспомнила, не заглядывая в расписание: — В 15 часов 30 минут в Ташкент. Последний рейс, кстати.
— Благодарю.
— Не стоит, сынок. Улетела пташка; покинула?
— Ничего, дорогая хозяйка, только до шестого!
До шестого? Но я же завтра собираюсь лететь?!
— Завтра собираешься лететь?!
— Я не говорил этого, про себя подумал!
Странно. Я положил трубку.
Телефон тут же зазвонил. Хозяйке поговорить охота?
— Слушаю.
— Гурам? — И не дожидаясь ответа: — Это я, Инка.
— Да, Инка, слушаю, дорогая.
— Вы просили в три часа позвонить, извините, не смогла я.
— Так и быть — извиняю.
Черт побери, зачем я просил, интересно?
— Вы очень спешили и…
— А который сейчас час? — Я пытаюсь оттянуть время.
— Двадцать минут четвертого.
— А куда я спешил? Ну вот, выдал себя!
— Сказали, что едете в Домодедово, провожать, а до вылета совсем мало осталось.
— Совершенно верно, самолет в Ташкент вылетает из Домодедова! — ответил я машинально. — А откуда я узнал?! Я же не знал этого?!
— Что вы кричите на меня, Гурам? Не желаете говорить, так…
— Извини, Инка, не соображаю ничего… Слушаю тебя. Молчу и слушаю.
— У меня просьба к вам, Гурам…
— Слушаю тебя.
Как я мог сказать ей про Домодедово — я же сам ничего не знал? Кто мне сообщил, что Наташа летит в Ташкент?
— Я не могу говорить по телефону — вдруг подслушает кто и дойдет до директора. Вы свободны вечером?
— Конечно.
— Не могли бы мы встретиться?
— Где и когда?
— В восемь на станции «Сокол»?
— «Сокол»?.. Хорошо, договорились.
Выходит, я телепат, ясновидец? С каких пор?!
Я побрел в столовую, нехотя съел свой диетический обед и вернулся к себе.
Ошалеть можно. Говорят, при этом недуге бывают иногда видения. Но ясновидение?! Новые способности приобрел?
Все, начнешь теперь ломать голову, устанавливать себе новый диагноз! В Медицинскую энциклопедию уткнешься. Нет, нельзя так, дорогой. Нельзя по случайному факту предполагать, что у тебя появилось новое свойство. Не морочь голову, не забивай ее всякой чепухой, голова еще понадобится для дела. Слышал ведь — средства на нашу тему отпущены неограниченные, а к средствам нужны еще головы — много «качественного» ума.
Подумай лучше, в какой все же стороне стоит искать продолжение нашего месторождения.
Видите ли, руда в уже открытом месторождении высокого качества, но запасы ее невелики. Месторождение должно иметь продолжение, потому что в огромных однотипных геологических структурах не может быть такого ограниченного проявления руды.
А в какой стороне искать дальше, спорят много лет. Проведенные до сих пор изыскания подтверждают лишь одно — бессмысленно искать продолжение месторождения как на востоке, так и на западе. В свое время изыскатели и исследователи — академики, доктора и вся мелкая сошка — настаивали на разведке в восточной стороне. Миша Пельменев, настоящий сибиряк, много смеялся над этим и досмеялся — отстранили его от темы. Сменивший Пельменева Юрий Александров подтвердил его правоту, но сам почему-то все стремился к западу. Возможно, его, ленинградца, манила родная сторона, кто знает. Но западное направление тоже не оправдало надежд, и разведка, как тогда говорили, «стратегического элемента» в том районе была прекращена. Но тут зашумели академики: говорили же, дескать, ищите в восточном направлении! Разведка возобновилась. Причем директор снова поручил ее Александрову. Александров призвал Пельменева, а тот — меня, и снова образовалась «антивосточная» экспедиция. Мы даже не пытались искать на востоке, хотя директор настаивал — его вынуждали к тому. Он согласился искать на востоке, но, когда приехал осмотреть разведучасток, мы убедили его в том, в чем убеждены были сами. И он распорядился не тратить больше времени на восточное направление. Вскоре от института потребовали схему выделения «нашего элемента» промышленным путем. Я привез две тонны руды и вот узнал теперь, что средства нам выделены неограниченные. Юрия Александрова интересуют сейчас две вещи — результат эксперимента и наш «дебет-кредит». Результатов эксперимента я ему не повезу, их еще нет. Вопрос финансов — ясен. Не ясно одно: в каком все же направлении искать руду — в северном или южном? Геологические условия в обе стороны одни и те же, абсолютно одни и те же отложения и структуры. Определи, Гурам Отарашвили, угадай, коль стал прорицателем! Ну, а если серьезно? Видимо, надо исходить из единственного достойного внимания факта — наша структура сужается к северу, значит, в северном направлении легче будет выявить рудоносную жилу. И времени понадобится меньше, чем если идти на юг.
Миша Пельменев давно ратует за север, с некоторых пор и Юра Александров склоняется к его мнению. Один я колебался до сегодняшнего дня. Но сейчас словно прозрел. Буду же решителен. Мы вышли на передовую линию фронта. Так вперед! Вперед на север, где сужается структура…
Хотел бы я знать, почему структуры сужаются к северу?.. Думай над этим, Гурам, думай, а пока что займись билетом.
Хорошо, когда телефон рядом.
— Это хозяйка?
— Да.
— Вы не заказали мне билета?
— Заказала, понятно. На завтра — в три часа из Домодедова. Александрову отправила радиограмму, сообщила, когда прибудешь.
— Потрясающая женщина! Спасибо.
— Не говорите в трубку все, что думаете.
— Извините, дорогая хозяйка гостиницы, извини, моя прекрасная Мирандолина!
До встречи с Инкой больше двух часов. Самое разумное — отдохнуть немного, прийти в себя после приступа… А что нужно от меня Инке, молоденькой, хорошенькой, ветреной Инке? Говорят, что она и наш директор… Сочиняют, конечно. И у нас в институте распускают сплетни. А Инка прямо создана быть объектом пересудов. Хорошенькая, легкомысленная или, определяя по-современному, сексуальная особа. Да, в Инке много этого самого секса. Вот и ходят о ней разные «сексуальные» сплетни, хотя никто ничего достоверно не знает. Не станешь ведь спрашивать директора: а правду говорят о вас с Инкой? У директора достаточно красивая жена и достаточно много работы, но одно время ходил слух, что работа с «нашим элементом» лишила его интереса к женщинам. Директора задело за живое, и, желая доказать обратное, он взялся покорить самую красивую женщину в институте. Уверяли, что успеха не имел, но это не так. Директор восстановил попранную было мужскую честь, а красивая сотрудница покинула институт. Сейчас она видный ученый. Появление Инки в должности директорского секретаря совпало с уходом той особы, и досужие да не в меру любознательные тотчас занялись хорошенькой Инкой.
Злоязычники, верно, и меня с Александровым и Пельменевым не обошли своим вниманием — мы тоже давно работаем с «нашим элементом». Обнаружили его, кстати, неожиданно. Сначала производились поиски совсем другой руды; кто-то случайно измерил содержание «стратегического элемента» и закричал — спасайтесь, братцы! Многие слабовольные сбежали, но мы — мы удовлетворились удвоенной нормой молока и стали ломать голову: в какой стороне вести разведку — в восточной, западной, южной или северной? Надеюсь, вы поняли — в том же самом районе, в тех же самых структурах мы искали совсем другую руду, о «нашем элементе» речи не было. А потом, когда ее обнаружили, наш милый директор сосредоточил главные силы на поисках, как мы говорим, «нашего элемента». Теперь, кроме геологов, им заняты ученые и инженеры в самых разных областях науки. Для исследовательских работ, связанных с «нашим элементом», создан целый институт, в собственной гостинице которого я и пребываю, коротая время до встречи с Инкой-секретаршей.
— Не могу я больше сидеть без дела! Разве это работа — сиди и отвечай на звонки! — без обиняков начала Инка. — Мне двадцать лет — думаете, маленькая? Пожалуйста, устройте меня на работу в вашу геологическую партию! Найдется ведь работа и по моим силам?
— Ты рассуждаешь совсем как положительный герой. Люди в Москве стараются остаться, а ты рвешься в тайгу. А потом надоест — и назад в столицу.
— Представьте себя на минутку секретарем дяди Гриши — я слышала, вы называли его так…
— Не могу. С секретарской работой справился бы, конечно, но недостанет вашего очарования.
— Вам шутки, а мне будущее надо определять… — У Инки навернулись слезы. — Пожалуйста, устройте меня в геологическую партию кем угодно.
— Послушай, Инка, у меня и в Москве достаточно друзей, давай попытаемся тут.
— Я там хочу работать, в вашей экспедиции, с товарищем Александровым, с Пельменевым. Нигде больше не смогу работать, не будет мне покоя.
— Не выдержишь! Красиво, прекрасно, но условия слишком суровые, тяжелые, дикая природа. Ты хорошая девочка, хорошенькая…
— Знаю, знаю, что скажете. Я много думала и решила заочно учиться на геологоразведочном в Новосибирске.
— Вижу, подготовилась к разговору…
— Пожалуйста, умоляю вас, подыщите мне что-нибудь.
— Что ж, не стану уверять, что без вашей милости экспедиция не справится со своим заданием, но и для вас найдется работа, даже интересная, если не передумаете, конечно.
Прямо на лоб Инке упала крупная капля дождя. И тут же серый асфальт покрылся темными пятнышками. Пророкотал гром.
— Приятельница моя живет рядом. Ее нет в Москве, но я знаю, где спрятан ключ.
Не знаю, правильно ли я поступаю, но как быть, не стоять же в подъезде, пока будет лить дождь?
— Может, неудобно?
— Удобно! Мы оставим ей записку — поблагодарим за кров, ей будет приятно…
— Вы так уверены… наверное, часто здесь бываете?
Я сладко проспал здесь прошлую ночь, но понять это может одна лишь Наташа. Впрочем, кто знает, может, и она думает, что я…
— У нее пластинки есть и магнитофонные записи. Послушаем музыку.
— Далеко еще?
— Видишь, вот тот дом?
Пока я возился на кухне и готовил бутерброды, Инка включила магнитофон. Медленное танго. Вот, оказывается, в каком настроении была Наташа перед моим приездом. Хотя кто знает, чье душевное состояние выражала эта музыка? Кто последним включал магнитофон? Ревную? Да, это называется ревностью.
— Так вы замолвите за меня слово? Попросите Александрова и Пельменева? Вам они не откажут, — снова начала Инка, опуская руки мне на плечи.
Мы танцуем.
— На любую работу согласна, хоть на физическую, даже лучше будет.
— У тебя белые тонкие пальцы, Инка!
— Думаете, я белоручка? — Инка остановилась на минутку. — Когда надо и когда хочу — все делаю. Стиральную машину чинила, покрышку меняла.
Инка обвила меня руками, и мы продолжали танцевать.
— Покрышку меняла?! — Мне не верилось.
— Честное слово. У «Волги».
— Молодец!
— Увидите, я и в тайге заслужу похвалу, я умею работать, — сказала Инка, кладя голову мне на грудь.
Я погладил ее по волосам. Инка вскинула на меня глаза. Наши взгляды встретились.
Я продолжал танцевать.
Дождь за окном все лил.
— Осточертело быть секретаршей. Каждый день одно и то же, одно и то же, а годы уходят.
Я промолчал. Инка остановилась.
— Знаешь, — Инка перешла вдруг на «ты», — все, что болтают про меня и дядю Гришу, ложь. Выдумки все.
— Знаю, — сказал я спокойно. Отошел от Инки, выглянул из окна.
Инка стала возле, склонила голову мне на плечо.
— Может, сочтешь меня глупой, не поверишь, но я — счастлива…
И, заметив мое удивление, пояснила:
— Впервые встречаюсь с таким, как ты.
— С каким таким?
— Порядочным, верным, преданным.
Я смешался. Инка заметила мою растерянность.
— Будто не понимаешь. Ты любишь Наташу, любишь так сильно, что другие для тебя не существуют. Это — счастье.
Я привык держаться с Инкой фамильярно, по-свойски, но приводить ее сюда, кажется, не следовало.
— Ты права… Откуда тебе известно ее имя?
— Нам все известно, — усмехнулась Инка.
Дождь утихал.
— Что, и тебе поручено следить за мной? Даниилу понадобились новые сведения о безропотном объекте эксперимента?
— Ответила б тебе, не будь так счастлива! Я счастлива, потому что убедилась — есть порядочные, чистые, верные своей любимой мужчины! Ты всегда будешь мне надеждой…
— Прости, Инка, не идеализируй меня, я вовсе не ангел.
— Молчи, — Инка прижала к моим губам длинные теплые пальцы. — Я пойду.. Прибрать тут?
— Нет, не надо.
Да, сам виноват, зачем привел ее сюда…
— Ты не ангел, Гурам, это точно, но ты первый из мужчин, кого я могу уважать, единственный пока, кому могу верить, доверять. И если ты понимаешь слово «счастье», как все простые смертные, поймешь, что значит для меня этот вечер. Честное слово — счастлива. Неловко говорить об этом, высокопарно получается, но искренне говорю. Правда, Гурам. До свидания.
Я остался один, испытывая горечь, грусть и чуть печальную радость. Нет, со мной осталась моя Наташа, которая весь вечер ангелом-хранителем стояла за спиной! Хотел было прибрать, но передумал, оставил все как есть, — две тарелки, два стакана…
Потом взял бумагу и крупными буквами написал:
«Наташа!
Завтра улетаю. Я свинья. Плохо придется мне без тебя.
В аэропорту Домодедово было настоящее столпотворение — как говорят, собака хозяина не сумела бы найти. С утра из-за плохой погоды полеты были отменены, возобновились всего час назад, скопилась тьма народа. Самолеты, хоть и с опозданием, один за другим отправлялись в очередной рейс.
Весь день мотался я по магазинам, выполняя поручения товарищей. Вынув длиннющий список, я еще раз проверил, не упустил ли чего. Не достал кофемолку. Обрушит на мою голову громы и молнии супруга Пельменева! Не поверит, скажет: ни на что ты не способен, и заведется… Тверди сколько хочешь: «Нельзя достать!» Скажет: в Москве давно позабыли слова «нельзя достать!».
«Внимание! Объявляется посадка на самолет Москва — Багульник, вылетающий рейсом номер сто два. Выход через секцию…» — и так далее…
Сяду сейчас в исполинский мощный лайнер, и за пять часов перекинет он меня через просторы, на преодоление которых в не столь уж давние времена требовалось пять месяцев.
Самолет грозно взревел, устремился вперед, взмыл в небо.
Миловидные стройные блондинки снабдили нас необходимой информацией и мятными конфетами. Поудобней расположившись в кресле, я залюбовался белым облачным морем за бортом самолета. Облака казались сверху очень плотными — хоть шагай по ним. А над белым морем безбрежная безоблачная синева. Все тучи и все горизонты остались на земле. Когда гляжу из иллюминатора самолета на ясное сияющее небо, то забываю обо всем неприятном, будто все беды остались на земле. И болезнь тоже. И, безмерно счастливый, здоровый, лечу прямо к радости. А радость обитает высоко-высоко в небе. Слетает временами к людям и тут же уносится назад в свою обитель. Добраться бы до ее жилья — разорил бы! И заставил бы ее переселиться на землю, жить среди простых смертных. Почему нельзя оставить где-нибудь свою болезнь? Как было бы здорово! Правда, одно такое место люди придумали — больницу с белыми палатами, просторными окнами, но ведь не любую болезнь оставишь там… Болезнь болезни рознь…
Удивительное вытворяет со мной моя болезнь, когда вспомнит, навалится. Астрономическое время останавливается. Останавливаются Земля и планеты. Зато с бешеной скоростью начинают крутиться бесчисленные невидимые колесики, закрепленные в мозгу и теле. Завертится одно, и следом закрутятся все остальные, будто сцеплены друг с другом зубчиками. Это колесики души! Физическое бытие не удлиняется ни на миг, но душа разветвляется, разрастается, простирается вширь, то есть старится. Потому-то и уверяют, видимо, некоторые, что им все двести лет! По-моему, это вполне вероятно. Душа немыслимо разрослась и состарилась, а тело — нет. И так мучительны, обостренны мои чувства, ощущения, все, что я испытываю! Такого напряжения всех сил хватило бы состарить десяток людей!
Девушки подали пассажирам обед.
Жареное мясо пробудило голод. Я с удовольствием поел, выпил кофе. Проглядел газеты и снова долго смотрел в бескрайнюю синеву, пока не уснул. Спал блаженным сном. Разбудила бортпроводница — попросила пристегнуть ремни: самолет шел на посадку. Не выношу, когда он снижается. Но вот шасси касаются бетонной дорожки, и сразу успокаиваюсь.
— Погода в Багульнике теплая, — объявляет бортпроводница. — Плюс восемнадцать. Помните, пользуясь самолетом, вы экономите время. Спасибо за внимание! Всего хорошего!
Ступил на землю — и сразу дохнуло родным воздухом! На душе потеплело.
Я прошел в зал. Дожидаясь, пока подвезут чемоданы, вспомнил вдруг, что не позвонил перед отъездом директору. Настроение испортилось. Что он подумает! Мальчишке непростительно такое.
Я попросил телефонистку соединить с Москвой. Девушка записала номер и тут же соединила. Телефон зазвонил прежде, чем я вошел в кабину. В трубке зазвучал голос супруги директора:
— Не могли бы позвонить позже? Он только что уснул.
— Сожалею, но не могу.
— Хорошо. Сейчас.
Она привыкла к тому, что будим его в неурочный час.
В трубке свистел ветер.
— Да, слушаю, — прозвучал сонный голос директора.
— Не сердитесь, дядя Гриша, из Багульника звоню.
— Знаешь, что я тебе скажу, Гурам… — Он долго и сердито отчитывал меня, а в заключение «порадовал»: — В конце квартала ждите комиссию. Думаю, и я прилечу. Информируйте о делах по вторникам в девять утра по-московски, я у себя. Ну, всего…
— Всего хорошего.
— Счастливо. Привет ребятам!
От аэропорта до железнодорожного вокзала рукой подать, автобус в два счета подвез, а до отхода поезда оставалось еще часа два.
Вокзал в Багульнике большой, красивый, современной архитектуры, но ветка, по которой ходит мой поезд, — на отшибе, обойдена вниманием, и курсирует по ней один-единственный поезд местного значения. Я пока что-то мирюсь с этим фактом, но скоро… Скоро все изменится. Невдомек гражданам пассажирам, что она станет самой значительной, и, как знать, возможно, не только для великолепного вокзала Багульника!
На перроне дожидались поезда две очень привлекательные девушки. Рядом топтались солдаты, громко перешучиваясь. Взводного не было видно, и два сержанта браво заигрывали с девушками. Тут появился патруль. Офицер прошел мимо солдат и остановился возле сержантов. Те вытянулись в струнку. Офицер заставил их застегнуться на все пуговицы, вогнав в краску. Отойдя немного, хитро улыбнулся им на прощанье, а бедняги стояли как в воду опущенные.
Подали состав. Началась посадка.
Александров не любит, когда я прилетаю самолетом, и сам никогда не летает, но не трястись же несколько дней в поезде от Москвы до Багульника! Хватит того, что из Багульника до Голубихи тащишься поездом двенадцать часов, а потом еще газик вытряхнет душу, пока довезет до базы.
О Голубихе вы вряд ли слыхали. Ничем еще не прославился этот конечный железнодорожный пункт с двумя путями для маневрового паровоза. В одноэтажном станционном здании Голубихи две небольшие комнаты, в одной размещается диспетчер с начальником станции, другая отведена кассе и пассажирам. Оттуда навстречу мне, а лучше сказать поезду, выбежал Юра Александров.
— Наконец-то! — радостно воскликнул он, словно не веря, что я вернулся живым-невредимым.
Он был в старомодном костюме, через плечо свисала полевая сумка, туго набитая картами и документами. Видавший виды берет в пятнах скрывал одну бровь и ухо, на другую половину лица падали длинные волосы.
— Не ждал тебя так скоро, думал, застрянешь в Москве, — говорил он, довольный моим возвращением, и душил в объятиях. — Признайся, хотел еще побыть в столице?! Что попишешь, такая у нас участь. Как там директор? Знаешь, ты в самый раз приехал, у Пельменева новые факты появились, настаивает вести разведку к северу. Твоего слова ждет. Ты ведь тоже склоняешься…
— Не только склоняюсь! Убежден в его правоте, структура сужается в северном направлении!
Не мог же сказать, что интуитивно убежден, что убеждение пришло ко мне внезапно, после приступа.
Шофер нашего газика, нашего «колхозника», молча уступил мне место за рулем. Александров ухмыльнулся. Давно и твердо установилось — днем машину в тайге вожу я, а как стемнеет, уступаю шоферу его законное место. Не люблю ездить ночью. А днем — днем сказочно чудесно в тайге. Особенно летом. Сколько я о ней читал, слышал и по фильмам представлял, но увидел своими глазами, и оказалась совсем иной!
В детстве Сибирь была для меня лишь местом ссылки декабристов, революционеров, всех, кто боролся против царского самодержавия. Потом Сибирь закрепилась в моем сознании как место заключения уголовников и других преступников. Я вообразить не мог, что в Сибири растут цветы! Окончив политехнический институт, поехал работать в тайгу и тогда-то увидел ее во всей красе. Тайга ни с чем не сравнима. Лето коротенькое, но отличается то необычным зноем, то необычными ливнями. Высоченные ели чуть не до самой верхушки не могут расплести-развести мохнатые лапы. Но больше всего поражает первозданная чистота — во всяком случае, в тех местах, где мы работаем. Под ногами сплошной хвойный ковер. Идешь, а земля пружинит, мышцы ног напряжены, и очень устаешь, правда, но это пока привыкнешь.
Зима в Сибири властвует долго, подавляет весну, пока может, вот почему поляны разом вспыхивают яркими цветами, а цветы — только вырвутся из почвы — бурно, неудержимо тянутся вверх.
В таежной глуби громоздятся курумы — так местные жители называют навороченные друг на друга еще в ледниковый период камни — морены. Каждая глыба в этих нагромождениях стоит, как оставил ее ледник, и от одного неверного шага каменная махина срывается с места и летит вниз, увлекая за собой лавину других. Курумы эти заросли багульником, кедровым стлаником, ломоносом, жимолостью, голубикой, боярышником, арктической ежевикой.
В южной части Сибири среди сосен и елей белеют стройные березы. После дождя смешанный лес сплошь в грибах — не знаешь, куда ступить. И каких только нет, особенно много сыроежек и груздей.
Когда наши ребята уходят в маршрут после дождя, берут с собой лишний рюкзак — для грибов.
Я вертел головой, словно впервые видел тайгу, соскучился и вполуха внимал Александрову.
— Не волнуйся, все на месте, каждый камешек, каждый цветочек, ничего не трогали, — усмехнулся он. — Могу порадовать! Новые приборы получили, пока тебя не было, — удобнее старых, а главное — легче и к «нашему элементу» весьма чувствительны, на самую малость реагируют.
— Надо ускорить темпы, добыть к приезду комиссии новые факты в пользу…
— Какая еще комиссия? Опять прикрыть хотят?
Тут я передал ему разговор с директором.
— Добудем руду! И Государственную премию отхватим, увидишь! — Александров убежденно прижал руку к груди.
Лагеря достигли к вечеру. Все были в сборе и с нетерпением ждали нас.
— Собирайте лагерь! — с ходу всполошил всех Александров, выскакивая из машины.
Тут же собрал людей и объяснил причин перехода на новое место.
Мужчин новость обрадовала, женщины заворчали, не любят они покидать насиженное место.
Когда Александров пожелал всем спокойной ночи, я роздал письма, сигареты, свертки с покупками и услыхал от Людмилы Пельменевой то самое, что предполагал, а вдобавок она еще снисходительно похлопала меня по плечу: никчемные вы, говорит, создания, мужчины.
Разбрелись и остальные. Лагерь притих, только из одной палатки лилась музыка, там всегда слушали «Маяк».
Александров призвал меня с Пельменевым в рабочую палатку, детально обсудить принятое решение. Во время моего отъезда Пельменев успел выполнить три дополнительных маршрута — к северу от нашего разведучастка — и сообщил о новых фактах, о которых уже рассказал мне Александров. Факты заслуживали внимания и явно говорили в пользу северного направления. Вот почему еще до моего возвращения Пельменев с Александровым почти решили перебраться к северу, ждали лишь моего приезда и согласия.
— Сейчас многое зависит от «секретной» буровой скважины. К концу месяца обязательно надо добраться до рудоносного пласта и выяснить, содержит ли он «наш элемент».
— Сможем порадовать комиссию: судя по последним данным, будут новые факты! — Александров не мог унять радостного возбуждения. — Впереди целый месяц, за месяц многое успеем.
Определив на карте место для лагеря, он поднялся.
— Хватит. Время за полночь, не успеем выспаться.
— Будто ты даешь выспаться, чуть свет будишь! — засмеялся я.
— Времени мало. Спешить надо.
В моей палатке прибрано, все вычищено, вымыто, выстирано. А кто позаботился — не узнаешь: и Александров мог потрудиться, и Пельменев, и вообще любой из нашей партии. Я и сам не раз убирал чью-нибудь палатку. Плохо приходится в экспедиции, если каждый делает все только за себя, только то, что должен. В нашей партии не то что уборку друг за друга, но и работу выполняют без лишних просьб, все равно какую, — шурф пробить, машину отремонтировать или обед приготовить. В геологической партии не счесть сколько всяких дел, и обязанности четко не разграничить. Не понимает этого, не считается с этим лишь никудышный человек и никудышный геолог. Нам иной раз и свои деньги приходится тратить на себя или своих товарищей — если оказались в глуши, далеко от базы, если из-за нерадивости или нерасторопности снабженца несколько человек, а то и вся партия оказались без продуктов. У начальника партии много трудностей еще и оттого, что он не располагает наличными деньгами для мелких трат, а сумму, выделенную на одну статью расхода, не может израсходовать на что-нибудь другое, пусть и нужное; скажем, из суммы, определенной на канавные работы, копейки не истратить на установку буровых или покупку продуктов, если даже все с голоду перемрут.
Я забрался в спальник. Он был теплый: добрая душа, убравшая палатку, наверняка проветрила его на солнце, а мешок долго хранит солнечное тепло.
Выспаться не пришлось. Ни свет ни заря прогремела команда Александрова:
— Подъем!
На всю жизнь осталась у него привычка старшего пионервожатого. Мало того что будит, еще носится между палатками, покрикивает:
— Вставайте, сони, поднимайтесь! Вставайте, лежебоки! Шесть часов, а они все спят! Кукушки и те проснулись (при чем тут кукушки, и сам не знает)! Сколько можно дрыхнуть!
Сегодня на помощь ему подоспел и Пельменев.
— Вставайте! Вставайте! Не подводите, земляки! — Обращался он к экспедиционным рабочим, сплошь сибирякам. — Да без шума, не разбудите мне грузинского князя!
Он влез в мою палатку:
— Проснулся? А я всю ночь не мог уснуть, все думаю о нашем решении.
— А я бы спал и спал!
— Как себя чувствуешь?
— Спасибо, ничего.
— Как себя чувствуешь, спрашиваю? — Пельменев пристально поглядел мне в глаза.
— А как я должен себя чувствовать?
— Ладно, не поднимай тяжести. Не надрывайся.
— Почему? Что я не такой, как все?!
— Не знаю, говоришь — радикулит у тебя… — Он отвел глаза и выбрался из палатки.
И взгляд и тон его ясно говорили — из столицы поспешили с вестью о приступе, который случился там со мной. Неужели всем здесь известно? Знают и делают вид, будто не знают?! Стараются не выдать себя? Плохи, значит, мои дела… Радикулит! Знаю, мой Миша, что ты подразумеваешь, отлично понимаю, да не время предаваться черным мыслям. Впереди действительно решающие дни.
Ровно через полчаса со сборами было покончено. Два тяжело нагруженных грузовика прицепили к двум вездеходам — по таежному бездорожью грузовой машине не проехать.
Все заняли свои места — жены Александрова и Пельменева на сиденьях рядом с водителями вездеходов, а в кабинах грузовиков — наша стряпуха тетя Марфа и самая старшая из женщин. Молодежь расположилась в кузовах. Александров и Пельменев, вооружившись двустволками, восседали на кабинах вездеходов, и горе той птице или косуле, которая окажется на расстоянии выстрела. Оба пулю в пулю всаживают, мне нипочем не научиться так стрелять.
Александров напоследок оглянул наше «городище» и дал команду выезжать. Вездеходы загромыхали, лагерь на колесах тронулся в путь.
День ушел на переезд. В тайге вездеходу большой скорости не развить, а нам еще реки приходилось одолевать. Когда мы выгрузились, уже темнело, и хотя были измотаны дорогой, все же разбили «палаточный город», пока женщины стряпали; а после ужина даже у костра посидели, как обычно.
Признаться, час у костра — самый желанный для меня. Приплясывают языки огня, потрескивают дрова, и чувствуешь себя уютно, будто дома. Завязывается разговор — бывает, серьезный, вспыхнет вдруг дискуссия по вопросам геологии; бывает, пустячный — о том о сем, что-то вспоминают, что-то сочиняют, сидим в телогрейках и слушаем друг друга, развлекаем. Иногда поем — грустные и веселые песни, только песни о геологах у нас не в чести — не берут они за душу… Судя по тем, что мы знали, авторам их понаслышке известна жизнь геологов.
Следующий день Александров объявил днем отдыха и освоения местности. Пельменев не вытерпел — отправился к месту «секретной» буровой. Бурав уже достиг рудовмещающей зоны, и он со всеми своими пожитками переселился туда, «разведясь» с женой. В отличие от меня с Александровым, Пельменев больше уповает на шурфы и буровые скважины, а не на редкие в тайге естественные обнажения.
Александров наметил все маршруты и распределил их. Самый сложный участок выделил мне — с моего согласия, разумеется. Со мной отправлялись техник и рабочий.
— Здесь сам черт ногу сломит, — заметил он, — но я надеюсь на тебя.
— Судя по карте, кое-где придется «раздваиваться», дай еще одного человека, — попросил я. — Местность сложная, а времени мало…
— Это-то верно, но и людей мало. Кого же тебе дать? Может, попросим Людмилу Пельменеву? Раз Миша «бросил» ее, пусть идет в маршрут с тобой.
Людмила, с ее опытом, — лучший вариант.
Начались напряженные будни.
Александров поднимал нас ни свет ни заря. Кого не будили его крики, тех он прямо в спальных мешках выволакивал наружу. Нелегко с ним. Сам спит мало, а в маршрут пойдет, передохнуть забудет, может целый день не есть, не пить. Словом, работает как одержимый и от всей партии требует того же. И резок не в меру, даже груб бывает наш «петербуржец»; орет, будто понятия не имеет о тонах и полутонах, хотя музыкальную школу окончил, да с отличием! Вполсилы работать не позволяет, а уж за ущерб делу голову готов снести. И хоть все понимают — прав он по сути, часто возникают острые ситуации, а разрядить накаленную атмосферу удается лишь Мише Пельменеву. И Пельменев требовательный, по головке гладить не любит, но он спокойного нрава, а главное, умеет осадить Александрова. Вместе они хорошо «правят» нашей партией, а в ней, как и в любой другой, люди разного склада, разных взглядов…
Однажды вечером у нашего костра прямо из темноты возник старик. Откуда он взялся в этой глуши, было непонятно. Поздоровался и объяснил, видя наше удивление:
— У меня хижина поблизости — километрах в двадцати. Лошадей одной геологической партии пасу. Михаилом Трофимовичем звать, а вообще-то все называют Японским богом; с молодых лет привычка говорить «японский бог»… Понимаете, жеребеночек у меня сорвался с привязи, махнул через ограду. Я за ним, погляжу, думаю, куда его несет японский бог! А он к вам примчался.
Поодаль в самом деле стоял белый жеребенок. Мы окружили его, он не шарахался, не дичился, словно давно привык к нам.
— Сделайте милость, дайте почитать свежие газеты и журналы. Прочту, верну.
— Свежих, увы, не имеется, — сказал Александров.
— Ничего, какие есть, за свежие сойдут. Геологи два месяца назад наведывались — на вертолете продукты доставили, газеты, журналы, обещали скоро опять проведать. Как я понимаю, в этих местах собираются работать, и лошади потому им нужны.
— Что за геологическая партия? — спросил я Юру.
— Понятия не имею, — сказал он и повернулся к старику: — В таком случае наши газеты будут для вас свежими.
— Давайте, давайте их сюда. — Старик явно радовался встрече с нами, соскучился по живому слову. — А если и книги у вас найдутся, совсем хорошо. Долго думаете тут пробыть?
— Долго. Напоите гостя чаем! — распорядился Александров. — А может, и от горячительного не откажетесь? — спросил он старика.
— Нет, нет! Непьющий я. Давно бросил, не пью и не буду пить, прокляни японский бог!
— Почему? — Александров не поверил. — В тайге жить да не пить?
— Да… Полсотни лет живу в этой глуши и не пью. И не буду. — Старик оглядел всех и, уверившись, что пробудил в нас любопытство, предложил: — Если охота послушать и не собираетесь спать, расскажу, почему не пью. — Он хлебнул чаю из протянутой ему кружки и начал: — До революции я забойщиком работал в шахтерском поселке. Сил и здоровья не занимать было, дело свое знал, ну и скопил деньжонок. Однажды, не забыть мне этого дня — 30 мая 1915 года, — к владельцу шахт дочка приехала из Петербурга. Шутник я был, балагур и полюбился ей, нашел общий язык с воспитанной гувернантками барышней. Полюбили друг друга. Так полюбили, слов нет сказать. Да разве отдали бы ее за меня?! Взяли мы и сбежали. Родич мой в Западной Сибири новое дело затевал, принял меня в компаньоны. Стали мы разрабатывать мраморный карьер. Супруга моя давала уроки музыки и обучала языкам детей промышленников, купцов. Счастливые были дни, хорошие, благослови их японский бог! Жили в любви, согласии, весело. Нажил я состояние… Да все пошло прахом… Что-то сдвинулось в голове у моей супруги, не узнать ее стало. Затосковала, ко всему потеряла охоту, одному мне еще радовалась, плакала от радости, когда я возвращался домой. Что-то снедало ее, иссохла вся, на глазах увял мой полевой цветочек… Говорил ей: езжай погляди на мир, я прикован к делам, не могу их оставить, так хоть ты езжай, а она ни в какую: без тебя, говорит, целый мир не нужен. Я радовался, понятно, целовал ей руки…
Я пил, как все пьют, меру знал, но вино в доме не переводилось. Скаредным не был, но стал примечать, что вино в бутылках вроде бы убывает. А однажды поцеловал ее, и в нос ударил перегар, думал, померещилось, устыдился своей подозрительности. А потом понял — пристрастилась она к вину, скоро и сама уже не скрывала, запила открыто. Как ни упрашивал бросить, одуматься, ничего не помогло. Махнул я рукой, примирился с бедой, что оставалось делать. Какое-то время жили тихо, мирно. А потом наступил тот злосчастный день, прокляни его японский бог, исчезла она из дому! Думал, в гости пошла, ждал, ждал, не вернулась больше! Чего только я ни предпринимал, где ни искал, куда только ни разослал своих людей на поиски — и следов ее не нашли. Ушла без денег. К родным в Петербург не заезжала. Сгинула, пропала, лишила меня света и радости. Сколько лет минуло с тех пор, а все кажется — вот-вот откроет дверь, войдет ко мне. Тогда-то и перебрался я в глубь тайги — не хотел никого видеть. Вот уж полсотни лет живу тут одиноко. Бросил пить, не пью с тех пор и не буду пить. Люто возненавидел водку, прокляни ее японский бог…
— Куда она могла деваться без денег?
— Не знаю… Ну хватит, наскучил небось… Поздно уж… А вы что, Черные скалы ищете? Кто ни приедет, все про Черные скалы расспрашивают. Ваша партия золото ищет? — Старик обращался к Александрову, учуял в нем начальника.
— Да вроде того, — ответил тот.
— Вам Черные скалы надо найти.
— Что за Черные скалы? — заинтересовался я.
— Японский бог! Про Черные скалы не слыхали? — изумился старик. — Ладно, расскажу, как приду к вам в другой раз. Засиделся у вас, спать пора, светать начнет, пока мы с жеребенком доберемся до дому.
— А вы верхом, быстро доберетесь.
— Жалко жеребенка, мал еще, пешком пойду. — Старик залпом словно воду, выпил остывший чай и, сунув под мышку газеты и журналы, попрощался с нами.
— Приходите еще, всегда будем рады! — крикнул ему вслед Александров.
— Спасибо, приду как-нибудь.
Я нагнал его и попросил:
— Обязательно приходите, расскажите про здешние места.
— Чего не прийти, приду. — И, улыбаясь, добавил: — Если очень понадоблюсь, пожелайте-помечтайте, в один миг объявлюсь, как в сказке. Сказки-то помните?
— Нет, позабыл!
— Ничего, вернетесь домой, почитаете детишкам, вспомните.
— Не обзавелся еще детишками.
— Это негоже! Прокляни японский бог, без детей жизнь не жизнь! Дети жизнь красят. И добрая жена — хорошее дело.
— Может, останетесь, переночуете у нас.
— Нет, кони чуют, когда меня нет, волнуются.
Старик погнал белого жеребенка перед собой. Тьма была кромешная, но жеребенок пробирался по одному ему известным тропкам, ведя за собой доброго, несчастного, умного и одинокого старика, одинокого, как «японский бог».
Прошло несколько ничем не примечательных дней.
Чуть свет завтракали, еще раз проверяли рюкзаки, приборы; мы с Александровым давали последние указания и, забравшись в вездеходы — один «возглавлял» я, другой — он, — отправлялись в маршруты. По пути группы сходили кому где следовало, а вечером водители дожидались нас в условленном месте.
Не знаю, как другие, но я за день выматывался так, что тряский вездеход, подвозивший нас вечером к лагерю, казался паланкином.
Однажды моя группа обследовала ущелье, где, как я и предполагал, было много обнажений. Я скалывал молотком образцы и диктовал Людмиле Пельменевой — она вела полевой дневник. Техник измерял содержание «нашего элемента» и записывал данные. Рабочий заворачивал образцы, укладывал в рюкзак, а когда набивал битком, я помогал ему дотащить до вездехода.
Маршрут оказался изнурительным. В одном месте ущелье неожиданно раздвоилось. Неожиданно для нас, поскольку водораздел не был отмечен на карте. Надо было разбиться на две группки. Обычно я шел с техником, Людмила Пельменева с рабочим, но тут техник-геолог проявил инициативу, попросил отпустить его в самостоятельный маршрут с рабочим. У него был большой опыт, и я согласился. Он взял прибор для измерения «нашего элемента», нам же подкинул лоток для шлиховки и пустой рюкзак. Поделили еду, договорились сойтись у вершины водораздела и пошли по склонам вдоль речки.
Часто попадались водопады, ноги разъезжались на влажных замшелых камнях. Людмила перескакивала с камня на камень, как коза, а я несколько раз шлепался, веселя ее.
Метров через двести Людмила остановилась:
— Пора промыть шлих, а заодно и закусим. — И, достав из рюкзака лоток, пошла к речке. Опустилась на корточки, ловко загребла лотком песок и стала качать его, как сито.
Солнце припекало. Людмила сначала рукава засучила, потом ворот расстегнула. «А она красивая, между прочим», — отметил я вдруг про себя и смутился. «Непозволительные» мысли сразу следовало пресечь, и я раскрыл дневник — мой черед был вести его. Но записывал машинально — глаза против воли любовались Людмилой. Она все так же мерно качала лоток, и стиснутые ковбойкой груди перекатывались в такт из стороны в сторону, как мячики.
«Что с тобой! — обозлился я на себя. — На кого загляделся! Совсем голову потерял?»
Людмила рассматривала в большую лупу шлих и диктовала.
— Золото! — вскрикнула она. — Золото! Золото!
Зрение у Людмилы отличное, и дело свое знает отлично. Чтоб она да золото не заметила!
Людмила обернулась ко мне, и восторг застыл на ее лице. Потом спокойно повторила «золото» и еще внимательней всмотрелась в меня.
— Не беспокойся, ничего не упустил, все записал, но то, что занимало меня при этом, означает измену, измену дружбе, — покаялся я чистосердечно.
— Что же тебя занимало?
— Ты, Людмила, ты и еще…
— Гурам! — она оборвала меня.
Я подвинулся к ней, погладил по волосам. Она не шевельнулась. Настороженно и понимающе разглядывала меня. Всего на миг мелькнула в глазах тревога. Она была спокойна.
Меня не взволновало ее «открытие», потому что я знал про золото в этом районе.
А ее не смутило мое признание, потому что она знала: заговорит во мне однажды мужчина — мы так давно в этой глуши.
— Это измена. Понимаешь, измена дружбе! А чего заслуживает изменник, известно, — повторял я безотчетно. Но глаз отвести от нее не мог.
Людмила усмехнулась. Застегнула рубашку, спустила закатанные рукава, говоря — комары искусали, и взяла у меня дневник.
— Все записано точно, — заявила она, просмотрев. — Значит, тебе кажется. Придумал же — измена!
И спокойно выложила из рюкзака еду.
Мы расположились в тени.
Я не мог есть, с трудом проглотил кусок.
— Ешь, ешь, не терзай себя, нам еще долго идти, — рассмеялась Людмила, ободряя меня.
В нашей партии Людмила задает тон и служит неким образцом. Она всегда одета аккуратно, со вкусом. Это вынуждает и других следить за своим видом, неловко ссылаться на усталость и занятость; ведь Людмила наравне со всеми ходит в маршруты, наравне со всеми работает в партии, да еще за мужем ухаживает, и в палатке у них порядок. В каждой геологической партии есть своя «королева» или «работяга», «красавица-белоручка» или «палочка-выручалочка»; Людмила воплощает в себе и то и другое; более того, она «мать» экспедиции, хотя ей всего двадцать четыре года.
— Ошалеет Миша, как увидит золото! — говорит она.
— Не беспокойся, не ошалеет! Мы знаем про золото здесь.
— Почему же нам не сказали?
— Не знаю. Юра решил — незачем.
— Понятно. Он прав, пожалуй… Прав, конечно, незачем будоражить людей.
С заречной стороны донесся шум — кто-то продирался через заросли на опушке. Людмила насторожилась, я выхватил пистолет. И тут появился знакомый старик — Японский бог. Старик направился к нам.
Поздоровались.
— Как вы сюда попали? — удивился я.
Вопрос был нелепым.
— Тебе-то что за дело, — засмеялась Людмила. — Садитесь, пожалуйста, разделите с нами трапезу.
— Нет, нет, спасибо, недавно ел. Опять белого жеребенка ищу, ускакал… Вам не попадался?
— В этом ущелье его вроде бы нет.
— И где его носит, прокляни японский бог!
— Найдется, не беспокойтесь. Посидите с нами.
Старик присел, вытащил из кармана кисет с самосадом, скрутил цигарку, предложил и нам.
— Спасибо, не курим, — ответил я и за Людмилу.
— Это хорошо. Не про вас такой крепкий табак… А вы, вижу, верным путем пошли. Теперь понимаю, что ищете.
— Что все-таки? — спросила Людмила.
— Ясно что — золото! Чего иначе шли бы к Черным скалам! А историю про Черные скалы слыхали?
— Расскажите, если не спешите, — попросила Людмила.
— Ежели охота послушать, можно и рассказать.
Старик расположился поудобней. Людмила пристроилась у его ног. Я привалился к рюкзаку.
— Раньше тут жизнь ключом била. Самые известные и богатые золотоискатели мыли песок в этих местах. Ком везло, тот богател, кому нет — разбредались кто куда. Был среди старателей некий Глеб Симагин, шакал сибирский. На все золото, какое имел, приобрел новые участки, вложил капитал в новые прииски, но фарта ему не было. Разорился Симагин и все равно не уехал отсюда. Есть тут Черные скалы, так вот, обнаружил возле них какую-то минеральную воду. Из Западной Сибири, где я работал, завез в эту глушь ванны из белого и черного мрамора, поставил их возле источника и пустил слух, будто вода излечивает от всяких болезней. Понаехали владельцы приисков — лечиться да развлекаться. Минеральная вода и вправду помогала от ревматизма, от болезни желудка и еще от какой-то хвори. Симагин разохотился, расширил свое дело, завез через подручных красивых девок из Иркутска, Омска, Казани и открыл небольшой бордель. Женщин набрал Глеб Симагин одну краше другой, и золотопромышленники все свои деньги проматывали тут. Вы представьте себе, прокляни японский бог: белые и черные мраморные ванны в цветущей тайге, поодаль друг от друга, чтоб укромно было, а воду подавали по деревянным желобам. Со временем Симагин оградил ванны. Потом открыл тут ресторацию, гостиницу. Работали на него местные жители — все соки из них выжимал. Одно портило настроение кутилам. Не помню точно где, где-то поблизости, были две деревеньки, какие-то непутевые люди жили там. Бродили по окрестностям, и потому их тут лунатиками называли, они головокружением страдали, видения их мучили…
— Видения? — переспросил я. Сердце отчаянно заколотилось. Людмила вскинула на меня изумленный взгляд и приподнялась.
— Да, видения были, и голову часто кружило, прокляни японский бог, чего не бывает на свете, чего не услышишь. Рано умирали, говорят, еле доживали до зрелых лет, а худущие — кожа да кости. Ели что придется, жили подаянием, выпрашивали милостыню, ну и беспокоили, ясное дело, богачей, покой их нарушали. Взял Симагин да и сжег те деревеньки, а жителей переселил отсюда подальше.
— Слышала, Людмила?! — воскликнул я, а сердце металось в груди, ошеломленное сообщением старика, — вот это сюрприз!
— Мало ли что сочиняют люди! Выдумки все! — бросила Людмила, укладывая рюкзак.
— Никакие не выдумки. Так все и было, как рассказал. Одному дивлюсь: сколько лет живу в этих краях, а нигде не попадались ни желоба, ни ванны, ни пепелище — должно же было что-то остаться?! Диву даюсь, клянусь японским богом, куда все девалось?
Не ведал Глеб Симагин, какое доброе дело сделал для несчастных людей! Моих собратьев по недугу! Если у них были видения, какие сопутствуют иногда мне… Неужели в самом деле не осталось следов пепелища? Где могли находиться эти деревеньки? Надо найти какие-нибудь следы… Страшно подумать, но если у меня с ними одного рода видения — месторождение руды найдено.
— Как по-вашему, где все же находились деревни? — допытывался я.
— Не знаю. Чего не знаю, того не знаю. — Старик поднялся. — Вроде бы где-то у Черных скал. И куда упрятал жеребенка японский бог… Идете, нет? — спросил погодя.
— Идем, идем, — ответила Людмила и снова стрельнула в меня взглядом.
Мы молча прошли ущелье. Когда наши группы воссоединились у вершины водораздела, техник сообщил, что содержание «элемента» незначительно, но неуклонно возрастает вдоль ущелья.
— Знаю, — сказал я спокойно, как если б давно был уверен в этом.
— Знаете?! Откуда? Прибор ведь у меня был!
— Нам японский бог покровительствует, — я кивнул на старика. Они поздоровались.
Мы молча двинулись вдоль по гребню, к Медвежьему перекрестку, где ждал нас вездеход.
— У Медвежьего перекрестка тоже деревня была, дважды затопляло ее, — сказал старик, — ну и покинули люди гиблое место, переселились отсюда.
— Давно? — поинтересовалась Людмила.
— Несколько лет прошло. Разобрали дома, увезли с собой.
От деревни оставалось несколько печных труб, сиротливо торчавших там и сям. Все вокруг было разворочено, разрушено, как после побоища.
Мы забрались в вездеход. Рядом со мной что-то рассказывали, чему-то смеялись. Я ничего не слышал. Оцепенел. Страшная история, рассказанная стариком, потрясла меня. Кажется, надо откровенно выложить все Александрову и Пельменеву о моих приступах и видениях… Если тот же недуг… Я попросил старика поехать со мной в лагерь. Японский бог должен быть рядом — мы сообща представим бесспорные доказательства! Не подозреваете, какая новость ждет вас, Юрий Александров и Михаил Пельменев! Старик и мой недуг укажут путь к месторождению. Аргументы веские.
— Ты хорошо себя чувствуешь? — встревожилась Людмила.
— Хорошо, как никогда. Но мне нужен твой супруг — немедленно.
— Все шутишь.
— Правда, Людмила, срочно нужен!
— Заседание триумвирата?
Людмила остановила вездеход и отправила за Пельменевым одного из рабочих.
Уже смеркалось, когда мы вернулись в лагерь. Я поспешил к Александрову, Людмила — за мной. И тут-то все и случилось…
Дождь лил сплошным потоком. Я брел по пояс в воде. Со всех сторон грозно надвигались ледяные потоки. Дремучая тайга захлебывалась, задыхалась. Все было залито водой. Ее неверная бурлящая поверхность ломала дрожащие отражения полузатопленных елей. Ели стояли недвижно, оцепенели, не шевелилась ни одна веточка, но в воде, в неуемной воде тайга качалась, металась, будто ураган хлестал и трепал ее. Я продвигался вперед, к солнцу. Медленно, невесомо. Вода была уже по грудь, я с трудом удерживался на ногах. Неожиданно очутился в широком заливе. Над пустынной водой возвышался бугор, а посреди него стояло разбитое дерево. Я направился туда, тащился из последних сил, изнемог, выдохся. Мышцы онемели. Выбрался наконец из воды и растянулся на спине. Бугор оказался глыбой льда, но дерево на нем было обуглено. Над черными ветками расплывались струйки дыма. На один сук опустилась вдруг черная ворона и подмигнула. Потом ворона побелела, обратилась в седую косматую ведьму. Не вся — одна голова у нее стала ведьминой.
— Прошел-таки по волосяному мосту, Адиханджал?[1] — спросила старая.
— А ты что думала! Назло тебе перешел!
— Подыхать не собираешься?
— Не дождешься, ведьма, не собираюсь!
— Это почему еще?
— Какое время умирать, столько дел впереди!
— Только потому?
— Мать должен пережить, не дам ей видеть горе!
Услыхала это ведьма, улетела. Исчезло и дерево, исчез бугорок, а я снова погрузился в ледяную воду…
— Если его слушаться, дождемся — на руках у нас умрет! — прозвучал голос Пельменева.
— На каком вездеходе отправим?
Это голос Александрова…
— Сердце матери гибель твою чует.
— Слыхал я про эту сказку!
— Не боишься, значит?
— Чего?
— Смерти.
— Не дождешься, говорю тебе, ведьма.
— Сляжешь, сляжешь, а как тяжко будет — пташка твоя приезжает!
— Какая еще пташка?!
— Инка-секретарша! Молоденькая, хорошенькая, глупенькая.
— Инка работать приезжает.
— Ох и тяжко тебе будет умирать! Наташа сына родит.
— Наташа… Наташа…
— Сердце матери гибель твою чует.
— Не дам ей видеть горя, хоть на день, да переживу.
— И ляжешь потом с ней рядом, да?
— Не дождешься, карга, слышишь, не дождешься! Если не врешь, если правда сын родится, ничего уж тогда меня не убьет!
— Убьет, мраморная ванна убьет.
— Спасибо — остерегла! Не лягу в мраморную ванну.
Я вскочил, убежал. Впереди пылал висячий мост. Мост через глубокую пропасть. Кинулся в огонь, перебежал на другую сторону.
— Перешел-таки мост, Адиханджал?! — настиг меня хриплый голос.
— А ты что думала! Назло тебе перешел!..
Вездеход тарахтит, потряхивает. Нестерпимо долго ползет куда-то. Зарокотал вертолет. Неужели мне так плохо?! Вертолет в исключительных случаях вызываем.
Я приподнял голову — на большее меня не хватило. Ребята осторожно понесли меня к вертолету.
— Связались с Шакино? — спросил летчика Пельменев.
— Да, ждут уже, — ответил тот.
— Зачем вызвали вертолет? Не понимаю, чего испугались. — Я говорил спокойно, словно в самом деле не понимал.
— Лежи, лежи. — Пельменев опустил руку мне на плечо.
— Никуда я не поеду! — Я попытался приподняться. Ребята силком поместили меня в вертолет и надежно замкнули дверцу. Вертолет оторвался от земли. Люди и вездеход на земле уменьшились, исчезли из виду. Под нами морем простиралась тайга.
Летчик обернулся ко мне и, увидав, что я пришел в себя, пошутил:
— Может, вернемся?
— Выпить не найдется?
— При исполнении служебных обязанностей не пью.
— А вообще много пьешь? Сколько осилишь за раз?
— Семьсот — восемьсот.
— Ого!
— Не веришь?
— Поверни-ка свой драндулет и спусти меня прямо над лагерем, слышишь! А то выпрыгну.
— Тебе отдохнуть нужно. Не помешает. Заодно диагноз поставят.
— «Диагноз»! Диагноза московские врачи не поставили! Пойми, со дня на день комиссия из министерства нагрянет.
— Я выполняю приказ.
Приказ! Знаю, милый, знаю! Не приказ, а любовь ко мне движет тобой! Ничто не заставит изменить курс. Будто не знаю, сколько раз нарушал ты и приказы и дисциплину! Когда требовалось, мы и приказ меняли с тобой, и курс. Забыл, как носились на твоей «стрекозе» по нашему хотению, по нашему разумению. Не начальства боишься! Знаю, друг, чего опасаешься.
— Лети назад, слышишь!..
— Потерпи чуток, вот-вот будем в Шакино.
Вертолет медленно пошел на посадку.
Нас встретил секретарь Шакинского райкома партии, прикатил на аэродром в своей черной «Волге». В этих краях всего месяца полтора можно ездить в машине, а в остальное время такой снег, что любой предпочитает сани или просто лыжи. Но секретарь райкома решил — и на эти месяц-полтора нужна машина. Дела у него в районе налажены, и пошли ему навстречу, выделили «Волгу» по первой же просьбе.
— Переночуете у меня, а завтра на моей «Волге» отправим вас в центр. — Тон был непререкаем, а слова «на моей «Волге» прозвучали с ударением.
— Здравствуйте, уважаемый Всеволод Сергеевич.
— Здравствуйте, здравствуйте… — смутился он. — Извините, как вас по батюшке?
Секретарь отлично знал и мое имя, и отчество, и фамилию тоже, просто не захотел оставаться в долгу.
— Зовите просто Гурам, уважаемый Всеволод.
— И ко мне можете обращаться просто, без этого «уважаемый», — улыбнулся он.
Попрощались с летчиком, уселись в «Волгу» и покатили, взбивая пыль на шакинском шоссе.
— До отдыха ли, когда такая погода для работы! — возмутился я.
— Осмотрит вас в центре врач и решит — отдыхать или работать.
— У нас времени в обрез, понимаете? Комиссию ждем из министерства.
— Понимаю, туго придется вашим без вас. — Помолчал, потом сказал вдруг: — Знаете, давно собираюсь спросить, да забываю всякий раз при встрече. Как вы, грузин, переносите наш климат, как привыкли к нему? Если не ошибаюсь, вы двенадцать лет в наших краях, верно?
— Да, тринадцатый год пошел — несчастливый. К климату привыкнуть работа помогла — любимая работа, сибирские пельмени и разбавленный спирт.
— Разбавленный? Спирт водой разбавляете?! — поразился секретарь и перекинулся взглядом с шофером. Дюжий сибиряк выразительно ухмыльнулся.
Замелькали окраинные дома Шакино.
— Вот и доехали, — успокаивая меня, сказал секретарь.
Машина остановилась перед двухэтажным домом. У входа нас поджидала пышнотелая, дородная супруга секретаря в розовом платье.
— Добро пожаловать, здравствуйте. — Голос был неожиданно тонюсенький, никак не соответствующий комплекции. — Вот вы какой, оказывается, «таежный волк»! Не обижаетесь? Все тут вас так называют или просто «грузином». Верно, и сами знаете.
Да, это-то я знал, но вот почему щуплым, невзрачным мужчинам любы дородные — не могу уразуметь. Видимо, существует в человеке стремление к антиподу.
Я смущенно улыбнулся хозяйке и представился.
— Евдокия Македоновна, — представилась и хозяйка. — Можно просто Доки.
— Неудобно, уважаемая Евдокия.
— И без «уважаемой», пожалуйста. Сева не выносит… — Женщина испуганно приложила палец к губам, искоса глянув на мужа, и просто, как члену семьи, сказала шоферу: — Заходи.
В прихожей шофер стал на куски войлока и, заскользив, будто на коньках, понесся прямо к письменному столу, заваленному газетами и журналами.
— Обед готов? — спросил хозяин дома, не обратив внимания на слова жены.
— Стол накрыт. Не знаю только, что подать гостю — сухое или…
— Ничего, — прервал ее муж. — Гостю — ничего!
— Это почему?! Чем я провинился? Видите — здоров, прекрасно себя чувствую.
— Ни капли, и точка!
— Сказал, значит — все, приговор окончательный, обжалованию не подлежит! — разъяснила мне Евдокия, расплываясь в улыбке, и пригласила в просторную столовую на верхнем этаже.
Стол действительно был накрыт для пиршества: пельмени сибирские, соленые белые грибы и прославленный байкальский омуль. Глаза мои поедали соблазнительную закуску, а мысли были на аэродроме — сбежать бы как-нибудь, пока там летчик. Мне в самом деле хорошо, а когда случится следующий приступ, никому не ведомо! Может, и вовсе не случится.
— Не угодно руки помыть? Заговорилась, забыла предложить.
Хозяйка снова провела нас в нижний этаж и распахнула передо мной широкие двери в ванную. Не только двери, но и сама ванна были слишком велики для сравнительно небольшого помещения.
— Не люблю маленькие ванны, сами видите, какая я, не вмещаюсь. Митенька, — Евдокия кивнула на шофера, стоявшего рядом, — раздобыл где-то вот эту огромную ванну, и пришлось переделать двери, не проходила ванна, — объяснила хозяйка и ушла в столовую.
Передо мной была ванна из белого мрамора!
Грубо высеченная ванна из белого мрамора!
Ванна из белого мрамора!
Я онемел.
— Входите, полотенце справа висит, — пробасил шофер.
— Митенька, откуда вы притащили эту ванну?
— Издалека. Слыхали про Черные скалы — оттуда. Давняя история.
— Сумеешь указать на карте то место?
— Сумею, понятно. Я в топографическом техникуме учился, между прочим, это потом в шоферы подался…
— Митенька, слушай внимательно. Мы сейчас улизнем отсюда. Летчик еще на аэродроме. Пометим на карте то место и вернемся назад.
— А как же… Неудобно… Всеволод Сергеевич…
— Будь другом, не возражай, не трать слов. Пошли.
И я буквально поволок его к выходу.
К аэродрому мы неслись на бешеной скорости. Прохожие озадаченно поворачивали головы вслед. Митенька ворчал: «Евдокия убьет, голову мне оторвет», но я успокоил его, заверил, что он совершает общественно полезное дело на благо всему человечеству.
Летчик спал в комнате отдыха. Мы разбудили его, попросили карту. Митенька приблизительно очертил место, где в 1952-м по заданию комсомола вел поиски беглого военного преступника. Место это оказалось километров на сто севернее нашего лагеря.
— Значит, в верном направлении ищем! — вырвалось у меня.
— Там золото? — удивился Митенька.
— Да, Митенька, да! Самый ценный металл!
Я расцеловал от радости шофера и повернулся к летчику.
— Готовь свою «стрекозу»!
Летчик попытался было возразить, но, видя, как я возбужден, махнул рукой, сообразил, что я не отступлю.
Еще полчаса шумного разговора в кабинете начальника аэродрома, и нам разрешили вылет.
Митенька брел за нами и ныл, словно медведь с больным зубом: «Убьет меня Доки, убьет». Проводил до вертолета, пожелал успеха и, буркнув: «Черт с ним, что будет — будет», затрусил к черной «Волге».
Вертолет взревел.
— Посадишь «стрекозу» точно в тот квадрат, который пометил Митенька, — велел я летчику. — Говорит, там осталось еще несколько ванн, если только не растащили. Но сначала сделаешь два-три круга над ним, осмотрим сверху.
— Полетаем, как в старину? Сколько лет минуло с той поры!
— Сколько? Лет десять — двенадцать!
— Горячее было время! Славное!
— А чем сейчас плохо? Разведучасток определился, и вертолет нам больше не нужен. Не так мотаемся, хотя ходьбы и теперь хватает.
— Каждый со своей колокольни смотрит. Меньше стало полетов — меньше и зарплата.
— Брось пить, хватит тебе твоей зарплаты.
— Давно бросил.
— С чего это?
— Почки пошаливают, взялся за ум, сам знаешь, какое у нас требуется здоровье.
— Знаю, знаю. Я и сам давно б загнулся, не будь таким здоровым.
— Да, здоровья тебе не занимать… — Летчик глянул мне в глаза. — И здорово освоился в тайге, комары и те признали своим, не трогают, — и засмеялся.
— Ты смеешься, а они в самом деле меня не кусают — им моя кровь не по вкусу!
Не по вкусу… Не нравится им моя кровь. Неужели отличают здоровую от… Ничего, наступит конец их раздолью тут…
— Представляешь, какой тарарам подымется в лагере, когда свалишься им на голову!
— Это точно — ошалеют!
Немного погодя штурман сообщил, что мы подлетаем к намеченному квадрату. Стали снижаться. Летели совсем низко, над самой тайгой, но сколько ни вглядывались, ничего особенного не заметили.
— Давай опускайся вон на ту поляну, — я указал летчику место.
Поляна была размером с небольшой стадион, вся в цветах. На краю ее у опушки заметно выделялась прямая темно-зеленая полоса. Мы пошли туда и обнаружили широкий прогнивший деревянный желоб, весь заросший высокой травой, мхом. Желоб тянулся к лесу. Как колотилось сердце, сами можете вообразить. Летчик обогнал меня и бежал вдоль желоба, отбиваясь от комаров. Внезапно я обернулся, как от толчка, и увидел продолговатую глыбу, какое-то подобие саркофага под зеленым саваном. Не успел я заорать: «Вот они!» — как летчик уже впрыгнул в разбитую ванну, полную хвои и палой листвы. Чуть поодаль заметил еще одну зеленую глыбу, вернулся к ней — и она тоже оказалась ванной! Деревянный желоб соединял ее с первой. Мы пустились вдоль желобов. Сравнительно узкие, они соединялись, сходились к одной большой деревянной трубе, а та привела нас к высоким скалам. По пути попалось несколько источников, вероятно минеральных, каждый показывал высокое содержание «нашего элемента».
У летчика был прибор. У скал прибор буквально трещал — шкала не была рассчитана на такое содержание элемента.
— Что за допотопный у тебя прибор? — разозлился я, словно летчик был виноват.
— Такой, какой положен по инструкции.
— Ладно, не все ли теперь равно, — бросил я почти безразлично. Возбуждение разом улеглось.
Летчика озадачил мой тон. Мне бы кричать, орать от радости, а я стою себе, будто ничего особенного не произошло!
Странно все-таки устроен человек… Как ждал этого часа! А теперь, дождавшись, думаешь, ну и что, так и должно было быть. Рано или поздно, я ли, другой ли — кто-то добрался бы до этих скал.
Передохнув немного, я стал скалывать образцы, сделал нужные записи. Весь взмок, по лицу струился пот. Усталость навалилась внезапно.
— Плачешь от радости? — улыбнулся летчик.
— Нет, лью трудовой пот, — усмехнулся я.
Мы двинулись к вертолету.
Взяли курс к нашему лагерю.
— Слушай, тебе доводилось сбивать вражеский самолет?
— Я не был на фронте.
— Чем же занимался в войну?
— Новые самолеты испытывал.
— А что ты чувствовал, когда приземлялся после испытания?
— Выпить хотелось.
— Потому-то и уволили.
— Нет, не пил тогда.
— Может, скажешь, и сейчас не пьешь! Брось заливать! И вообще!.. — и захлестнула радость — я стиснул летчика в объятьях.
Вертолет дернулся, рванулся в сторону, и я мгновенно пришел в себя.
— Извини.
— Ты что — спятил?! — заорал летчик и тут же сообразил: — Наконец-то прорвало тебя!
— Парашют есть? Спрыгну над лагерем!
— Веревочная лестница к твоим услугам — спустишься как Ромео!
— Ладно, спущусь как Ромео.
Смеркалось, когда вертолет пролетел над лагерем, но я видел, как наши выскакивали из палаток и неслись к ближайшей поляне. Поляна завалена была валунами, поэтому вертолет повис над ней метрах в десяти.
— Всего хорошего, Монтекки! Скоро увидимся, наверное! — сказал я летчику, прощаясь.
— До свидания, Ромео. Желаю успеха!
— Спасибо! Плюнь через плечо на черта! — потребовал я озорно, помахал на прощанье и стал спускаться.
Я боялся смотреть вниз — слишком свирепые были лица у Пельменева и Александрова. Они держали нижний конец лестницы, как держат в цирке для воздушных гимнастов.
— Может, не стоит спускаться? — спросил я с лестницы.
— Что случилось?! — крикнул, не вытерпев, Александров.
— Что случилось?! Почему возвратился! — Пельменев грозил мне кулаком.
— Последний раз в этом сезоне! Знаменитый эквилибрист на батуте! — закричал я и, спрыгнув, перекувыркнулся несколько раз, раскинул руки: «Алле гоп!»
Мне дружно захлопали.
Вертолет сделал над нами два круга, что означало: «Желаю счастья» и, жужжа, устремился в небо.
— Ну, выкладывай, не тяни! — сердито потребовал Пельменев.
— Конец нашим мучениям! — заявил я. — Собирайте пожитки. Опять переносим лагерь! — и зашагал к рабочей палатке.
Александров с Пельменевым последовали за мной. Триумвират заседал недолго. Мое сообщение было кратким.
Я не успел досказать все, как Александров вышел из палатки.
— Подъем ровно в шесть! Выступаем чуть свет! — Голос его гремел на всю тайгу.
Вслед за ним вышел Пельменев, а немного погодя явился с Людмилой и пригласил нас отметить долгожданное событие. Александров позвал Светлану. Я кинулся в свою палатку за копченой рыбой. Проходя мимо геологов, услыхал звон стаканов.
Прошел мимо рабочих. Те тоже пили. Тогда я громко воззвал ко всем:
— Чего пить порознь! Выходите, вместе отметим!
На зов откликнулись — весь лагерь собрался в большой столовой палатке. Мы поздравляли друг друга. Пили за мое здоровье, я возглашал здравицу за других, но старался не пить. Людмила взялась за гитару. Кто-то запустил белую ракету. Хмель быстро одурманил головы. Среди шумного, бурного веселья я незаметно покинул товарищей, не терпелось забраться в спальный мешок. Измотался за день, наволновался, и стакан спирта сделал свое дело — я давно не пил. Заснул мгновенно.
Пробудился поздно — часы показывали девять. Усомнился — работает ли будильник, может, остановился вчера вечером? Выглянул наружу. Все палатки убраны, все уложено на машины. Выходит, готовы сняться с места и ждут, когда я проснусь! Попробуй не расчувствоваться…
Я выскочил из палатки и тут же угодил в руки притаившихся по сторонам ребят. Подхватили и торжественно понесли к реке, осторожно опустили на землю — совершить утреннее «омовение». Потом, как я ни противился, таким же манером доставили назад к палатке, накормили и напоили чаем. Пока я завтракал, свернули мою палатку, сложили вещи. Кто-то подкрался сзади и закрыл мне глаза ладонями. Оказалось — летчик. И тут-то я заметил на поляне, которую успели очистить от камней, вертолет!
Я понял — сопротивляться бесполезно.
Меня усадили в какое-то подобие кресла, увитое цветами и гирляндами шишек. Собрались все члены экспедиции. Долго прощались.
— Пишите хоть раз в неделю, не ленитесь! — попросил я.
— Не беспокойся, забросаем письмами! Обо всем будем сообщать! — дружно заверили ребята.
— Не только писать, звонить будем в госпиталь. Твои советы понадобятся.
— Там уже знают? — спросил я, нерешительно двинув головой в сторону столицы.
— Сообщили, понятно.
Еще раз попрощались и разошлись. Мы с летчиком направились к вертолету, остальные расселись по своим местам на машинах, продолжая махать мне рукой и кричать: «Поправляйся, Гурам! Скорей возвращайся! До скорой встречи!»
Вертолет взмыл в небо. Лагерь на колесах стал отдаляться и скоро совсем скрылся из глаз.
Под нами расстилалась бескрайняя тайга.
Мы неслись к солнцу.
«Дорогой наш Гурам!
Обещала часто писать, а сдержать слово не удалось. После твоего отъезда тут такое завертелось, минутки выкроить не могла. Знаешь ведь Александрова! Черные скалы, те самые, где ты ванны обнаружил, обследовали до конца. Миша поставил новую буровую — результаты отличные, лучше и не надо! Сам понимаешь, как это нас окрылило, работаем, как говорится, не покладая рук, без выходных. Особых новостей нет. Хотя есть: рядом стоит знакомая тебе девочка и просит оставить ей полстранички — приписать несколько строк. Оставлю, конечно, страдает, бедняжка! Береги себя, не падай духом. Что думают врачи, не пора ли отпустить тебя назад в тайгу?
Дружески обнимаю и целую. Людмила. Привет от всех наших. Ждут тебя с нетерпением, уверяют, что не могут без тебя, велят энергичней лечиться.
Кланяется тебе Михаил Тимофеевич, все справляется, как ты, да поможет, говорит, ему японский бог.
«Гурам, мой добрый Гурам!
Еле упросила Людмилу Пельменеву оставить мне место. Догадываешься, кто пишет? По почерку не узнаешь, никогда ведь не писала тебе, хоть и очень тянуло. Все вспоминаю тот вечер, вспоминаю твой грустный взгляд. Вспоминаю потому, что благодаря тебе по-другому взглянула на жизнь, на отношения между людьми. Знаю, кажусь тебе глупой дурочкой, но все равно благодарна тебе, восхищаюсь тобой! Можешь поздравить, я уже студентка-заочница. Как только Пельменев согласился взять меня на работу, тут же начала готовиться к экзаменам. Целый месяц провела в Новосибирске. Конкурс был большой, но я прошла! Очень, очень тебе благодарна. Не будь тебя, вряд ли сумела бы изменить свое положение.
Спасибо. Тысячу раз спасибо.
«Милая моя Людмила!
Удостоила-таки меня письма! Давно могла бы порадовать хорошими результатами, знаешь ведь — переживаю вместе с вами. Лечение идет успешно. Чувствую себя прекрасно и при каждом обходе донимаю профессора просьбой отпустить в тайгу, а он смеется, предлагает потерпеть еще немного. Я терплю — что мне остается, как не терпеть! Лишь бы вылечили. Очень соскучился без вас. Надоело лежать в белоснежной комнате — в палатку бы, в спальный мешок! Живу надеждой скоро увидеть вас. Что касается Инки, передай — благодарить меня не за что, ничего исключительного я для нее не сделал. Экзаменов за нее не сдавал, а подыскать работу в партии и другие могли. Видно, толковая девушка. Возьми ее под свою опеку, влияй и воспитывай. Может, станет похожей на тебя! Потерпите еще немного, скоро буду с вами. Обнимаю и целую всех. Гурам.
P. S. Миша и Юра считают писание писем женским занятием, и все же скажи, пусть нацарапают несколько строк и пусть не беспокоятся, разберу их каракули. Раз уж сделал приписку, пользуюсь случаем и еще раз обнимаю и целую.
«Брат мой, Гурам!
Только вчера уехала комиссия. Пишу подробно, понимаю, как тебе все интересно. В составе комиссии были ответственный работник из Центрального Комитета, заместитель министра, директор нашего института, академик Ларин, секретарь Шакинского райкома. Рассмотрели все данные, пешком обошли разведучасток — район Черных скал, даже полевые дневники изучили. За «секретную» буровую еще выдадут, и, надеюсь, тебя не обойдут! Результатами остались довольны. Не говорю — были в восторге, я суеверный, но ты и сам можешь сообразить это. Ожидаемые запасы руды Черных скал вдвое превышают промышленные потребности. Теперь слово за Игорем Озеровым и обогатителями. Недавно отправили Озерову еще полторы тонны руды, а он придумал еще один новый способ выделения металла. Первые два способа его, видите ли, не удовлетворили!
Заместитель министра сначала пропесочил нас как следует, а потом обещал премию по результатам квартала. Сначала отчитал за нашу буровую, а потом распорядился составить проект установки еще двадцати одной. Сетку расположения буровых будешь делать ты. Пельменев, наверное, приедет к тебе для консультации. Судя по всему, мы скоро закончим здесь свою работу. Наше «скоро» значит два-три года, как сам понимаешь. Жаль уезжать, прирос к этим местам!
Как твои дела? Слышал, еще месяц продержат, но ты, конечно, времени даром не теряешь. Напиши, над чем работаешь, чем занята твоя голова? Как себя чувствуешь, не нужно ли чего, обязательно пиши, не стесняйся «беспокоить» нас.
«Юра!
Сетку расстановки буровых уже сделал, не надо приезжать Пельменеву. Врачи не разрешают работать, очень уж оберегают, можно подумать, что я тяжело больной.
Обо мне не тревожьтесь, мне ничего не надо, все есть.
Недавно был тут корреспондент «Известий». Сфотографировал. Очерк собирается писать о нашей экспедиции. Сохрани фото, может, последним окажется… Шучу, Юрка, знаешь ведь, не люблю красоваться перед объективом. Учтите, никому больше не стану «позировать» — не шлите репортеров, морочат голову нелепыми вопросами да еще так держатся, словно мы о них пишем очерки. А от работников «местной прессы» просто спасения нет. Говорю им: чем со мной беседовать, лучше раз побывать па месте, увидеть все своими глазами. Да разве решатся поехать так далеко? Если Пельменев приедет забрать сетку, направлю с ним одного корреспондента, узнаете, каково выдержать его.
Не надо ли сделать еще что-нибудь? Не стесняйтесь, изнываю от безделья. Я здесь совсем как в санатории, а мечтаю быть с вами, соскучился по всему тамошнему. Подумай — целый месяц я тут! Жду писем и новых заданий.
«Мой запропавший грузинский брат!
Прежде чем потешать тебя столичными новостями, порадую — металл получен! Понимаешь, выделен металл! Не представляешь, какой чистый! А запасов руды больше чем надо, — это, конечно, тебе уже сообщили. Молодец ты, Гурам, сообразил найти «элемент» в таежной ванне!
А теперь здешние новости. Прошел слух, что министерство ходатайствует перед вышестоящими органами о присуждении премии. Нас-то вряд ли помянут, но тебя выдвинут, сибиряки постараются! Сегодня в центральной газете очерк о вашей экспедиции, вырезал и посылаю.
Из госпиталя тебе придется лететь прямо в Москву, верно ведь? Об остальном поговорим при встрече в «Волге».
Еще одна новость, и, пожалуйста, не убивайся, хоть и расстроишься: на твоей любимой незнакомой тебе и недосягаемой кинозвезде Светлане Голубовской женился наш замдиректора! Так-то! Взял ее за руку, повел к себе домой и усадил там — женой. Тебе никогда не проявить такой решительности, а давно бы следовало. Давно бы следовало закатить знатную грузинскую свадьбу! А может, вообще не намереваешься приглашать нас в Тбилиси на свадьбу? Пишу и от имени «трио блондинов», как ты именуешь наших научработников.
Обнимаем, целуем.
«Дорогие мои друзья!
Пишет «позабытый» вами ваш, грузинский побратим! Столько времени никаких вестей от вас, хотя я мог бы раз десять получить письмо. Конечно, найдете оправдание, сошлетесь на «гигиенически» чистый металл, но при ваших способностях и трудолюбии вполне могли выкроить часок для письма.
Молодцы, ребята! Честное слово, поражен, как вам удалось выделить элемент в таком чистом виде?! Игорь, по-моему, ты кое-что держишь в секрете.
Хотел бы я знать, над чем теперь будете ломать голову? Чем заниматься, какую проблему разрешать бессонными ночами?! И как вы смиритесь с отдыхом по выходным дням и нормальным сном по ночам? На что станете расходовать силы, нет — «энергию» мозга, разрешив «проблему века»?
Что до обожаемой мной Светланы Голубовской, то разве можно так ошарашивать? Надо было подготовить меня, бережно, осторожно подвести к потрясающей новости, а ты взял и сразу обрушил на мою бедную голову весть о ее замужестве! Ладно, я устоял! А вообще спасибо — убедил, что не так уж сложно покорить и самую неприступную красавицу.
Прошу — пишите чаще, чтобы новости не устаревали, пока дойдут до меня.
Целую вас и обнимаю.
«Мой дорогой!
Твои друзья упорно скрывали адрес, но я все равно раздобыла его. Не знаю только, верный ли он.
Как я соскучилась по тебе, по твоему голосу, глазам, рукам, по твоей ласке! Соскучилась по своему сумасшедшему, ревнивому Гураму!
Что с тобой стряслось? Чем болен? Целый месяц лежишь, и, говорят, еще месяц не дано будет тебя увидеть!
Мы и так уже целую вечность в разлуке.
Не сердись, что я улизнула в то утро. Причина уважительная, но бумаге ее не доверяю. Узнаешь, как увидишь меня, без слов станет ясно!..
Ты теперь в тысячу раз дороже мне и ближе, мой любимый, далекий, недосягаемый Гурамчик. Уверена, ты все выдержишь, одолеешь свою болезнь и вернешься здоровым! Правда ведь?
Ни о чем не беспокойся. Я здорова, чувствую себя очень хорошо — у меня просто нет теперь права не чувствовать себя хорошо.
Гурам, знаю, что ты меня любишь, а нравлюсь ли я тебе? Нравлюсь ли? Ты же сам сказал, что это разные понятия — любить и нравиться.
Напиши, нравлюсь ли тебе, очень ли нравлюсь? И все так же ли любишь?
Поскорей расправляйся со своей болезнью и приезжай. Жду тебя. Никто другой мне не нужен. Мой дом — твой дом. Приезжай и не забудь прихватить какую-нибудь пепельницу для моей коллекции.
Целую тебя крепко, крепко.
«Моя Наташа!
Моя умница!
Моя единственная, неповторимая Наташка!
Держу ручку и не знаю, что писать. Как всегда, пытаюсь избежать тех слов, что сами просятся на бумагу, потому что, прочитав их, ты подумаешь — расчувствовался Гурам! Мучаюсь, терзаюсь, по в конце концов прихожу к решению быть откровенным. И после этого скованности как не бывало, а понятие «самолюбие», так много значащее для нас, грузин, и удерживающее от откровенности, представляется нелепым. До самолюбия ли, когда душа вот-вот покинет тело, а время летит, истекает срок жизни. И невольно спрашиваешь, что ж нам остается, что остается мне и тебе? Мне — твоя любовь и благо, заключенное в ней (да, именно — благо, и оно так многообразно, наполняет меня такой гордостью)! А тебе? Что дает тебе мое безмерное чувство любви? Если бы ты могла ощутить хоть сотую долю его, оно бы свело тебя с ума, испепелило душу, сделало бы еще прекрасней!
Не представляешь, что происходит сейчас со мной. В душе боль, плоть задыхается. Если тебе доводилось испытывать подобное, поймешь, что творится со мной, а если нет, поверь мне на слово, моя маленькая, моя любимая!
Не смейся и не сравнивай меня с восторженными романтиками минувших столетий, но твой образ действительно связан для меня с цветом розы, а мое отношение к тебе, мое чувство напоминает голубизну неба.
Я не просто соскучился и хочу тебя видеть.
Я мечтаю о тебе! Не могу выразить, что я вкладываю в это слово, но это не жажда встречи после долгой разлуки. Я начинаю мечтать о тебе с минуты расставания. Где бы я ни был, невольно, подсознательно, всегда мечтаю о тебе, моя любимая.
Не слишком ли я откровенен? Думаю нет. Просто не стесняюсь тебя, больше, не смущаюсь. А значит, могу довериться любым словам, которые рвутся из души, потому что они правдивы. Поэтому не буду задумываться над ними, не буду выбирать выражения, сравнения… Не буду, не буду!.. Они сами идут из глубины сердца. Поверь мне, верь всему, что я говорю, не сомневайся в моих словах, любимая!
Что мне написать о себе?
Мне вспомнилось сейчас одно место из статьи, которую прочел недавно в каком-то иностранном журнале.
«Меняя образ жизни, вступая в связи с вещами, людьми, средой или теряя их, получая новую информацию, воспринимая новые идеи, мы адаптируемся, то есть живем.
При каждом изменении ориентации, при каждой адаптации наш механизм души и тела изнашивается. А наше свойство восстанавливать физические и духовные силы не безгранично!»
Да, действительно не безгранично! Убедиться в этом можно и на моем примере. Видно, износился уже механизм, износились «колесики» души и тела. Но сердце трепещет, бьется, как пойманная птица. Однако я не сдаюсь, не бросаю оружия. Скоро увидишь меня в столице, я еще покажу себя, такое там устрою!.. А если правильно тебя понял, то вообще не стану больше болеть. Не хотел я, чтобы ты подумала — расчувствовался Гурам, но ничего не вышло.
Несмотря на все, что со мной случилось и может еще случиться, ты все равно всегда будешь во мне, мой голубой цветок.
«Здравствуйте, Гурам!
Составленная Вами сетка расположения буровых скважин оказалась безупречной. Все они пересекли рудоносную жилу. Рудоносный участок оконтурован, запасы определены. Скоро получишь весьма радостную весть.
Держись, Гурам! Разве время болеть?!
«Уважаемый Григорий Васильевич!
Спасибо, большое спасибо за внимание. Очень рад, если сделанное мной принесло пользу. Задание, которое я выполняю здесь, вызывает у меня сомнение. Я стал почему-то мнительным.
Ребята из нашей экспедиции пишут, что скоро нас перекинут на работу в другое место. Интересно, куда направите нас в этот раз?
У вас, конечно, уже новые идеи, новые планы…
Надеюсь, по-прежнему буду в «передовых рядах боевого отряда» ваших геологов.
«Сынок!
Прежде всего — желаю тебе здоровья, счастья. Почему не пишешь? Совсем пропал! Неужто хоть одно письмецо не можешь послать? Извелась вся, думая о тебе. Мало было места в родном краю, занесло за тридевять земель! Будешь брать отпуск, скажи начальнику, что не вернешься назад. Не отпущу тебя! Не сегодня завтра смерть за мной явится, так неужто последние дни мои не скрасишь?
Как ты, там? Здоров ли? Хорошо ли питаешься? Да и что вы там едите, в своей глуши?
Эх, сама виновата, зачем позволила уехать? Приедешь — надеру уши. Береги себя, не простудись. Здесь холодно, каково же там, в вашей Сибири? Кланяются тебе все наши.
Ждем с нетерпением, приезжай скорей.
К Новому году вышлю посылку.
«Мамочка!
Поздравляю вас всех с Новым годом. Желаю вам здоровья, много радостных, счастливых лет.
Обо мне не беспокойся, я здоров. Аппетит у меня отменный, и повариха готовит очень вкусно. Наша экспедиция перешла на новое место. Письма шли пока по адресу, что на конверте. Посылку посылать не надо, все тут есть. Разве что пришлешь соус-ткемали и гозинаки. Неужели вам еще не поставили телефон? Почему не сообщишь номер? Проучу тебя, пошли гозинаки и Наташе. Помнишь ее? Голубоглазую Наташу, которая повсюду ходила с тобой по Москве. Адрес ее в твоей записной книжке.
Еще раз поздравляю вас с Новым годом, мои хорошие. Как хотел бы я быть с вами! Целую всех и обнимаю.
Потерпи, мама, скоро увидимся! Береги себя.
Выписка из газеты:
«Центральный комитет КПСС и Совет Министров СССР, рассмотрев представление Комитета по Ленинским и Государственным премиям СССР в области науки и техники при Совете Министров СССР, постановляет присудить Государственную премию СССР:
5. Солнцеву Григорию Васильевичу, доктору геолого-минералогических наук, директору научно-исследовательского института; Александрову Юрию Владимировичу, кандидату геолого-минералогических наук, научному руководителю экспедиции; Озерову Игорю Ивановичу, доктору физико-математических наук, заведующему экспериментальной лабораторией научно-исследовательского института; Отарашвили Гураму Георгиевичу, главному геологу экспедиции (посмертно); Пельменеву Михаилу Денисовичу, кандидату геолого-минералогических наук, начальнику экспедиции — за открытие месторождения руды».
1973
Репетиционная находилась в небольшой комнате, но все почему-то называли ее залом. За длинным столом сидели порядком утомленные артисты. Седой режиссер в бархатной куртке, уважаемый Шота Кевлишвили, стоя давал какие-то указания помрежу, тот заносил их в записную книжку. Репетиция прошла неудачно.
— Кроме Наны Каранадзе и Реваза все свободны, — сказал режиссер.
Артисты, шумно, беспорядочно задвигав стульями, покинули репетиционный зал. На столе остались переполненные окурками пепельницы — свидетельство ожесточенных споров; лишь одна сверкала чистотой, та, что была перед режиссером. Шота Кевлишвили не курил.
Режиссер и оставленные им актеры уселись за маленький столик помрежа.
— Повторим сцену Комиссара и Алексея из третьего действия, — сказал режиссер и, помолчав, раздраженно добавил: — Не понимаю, отчего молодежь такая невыдержанная?! — Он махнул рукой в сторону коридора, откуда доносился гул голосов. — Мне случилось как-то беседовать с умным, но весьма наивным молодым человеком, побывавшим в Третьяковской галерее. Его так взволновала картина Репина, что он пытался остановить кровь из головы убитого отцом сына, а потом перед шишкинским лесом сразу успокоился, — оказывается, отдохнул душой. Так вот, некоторые пьесы похожи на шишкинский лес. Не выношу таких пьес! Потому я и выбрал «Оптимистическую трагедию», что надеюсь — она взволнует зрителя. Как по-вашему, прав я?
— Правы, — коротко бросил Реваз.
— Начнем. Вот отсюда… — Режиссер перелистал пьесу и прочел: — «А вы, товарищ, всякий раз в разговоре…» Прошу, Нана.
Нана быстро нашла указанное место и начала:
— «А вы, товарищи, всякий раз в разговоре поначалу разные словесные букеты пускаете? Для впечатления?»
— «Как знать, разберитесь», — по памяти ответил Реваз.
Нана уже привыкла в способности Реваза с первого чтения, с первой репетиции запоминать диалоги, но режиссера поразила его память (этого, собственно, и добивался Реваз), и он просиял от удовольствия.
— Как, вы уже запомнили текст?
Шота Кевлишвили, главный режиссер драматического театра одного из крупных городов России, был приглашен в Тбилиси для постановки «Оптимистической трагедии». Но теперь распространился слух, что его якобы уговорили остаться здесь главным режиссером театра.
Нана улыбнулась и начала…
Н а н а. Ну, как этот, новый командир? Подозрителен, а?
Р е в а з. Ты будь поосмотрительнее с этим высокоблагородием. Я его помню.
Н а н а. И он помнит. Ну, а Вожак?
Актеры репетировали без особой охоты, с прохладцей, и режиссер решил «подбавить жару».
— Пьесу надо ставить совершенно по-другому! Надо увидеть то, чего не видят другие. Попробуйте произнести слова: «Старый Тбилиси». Что возникло перед вашим взором? Возникла одна и та же картина! Даже самые разные люди при этих словах представляют себе одно и то же! Так имеет ли она какую-нибудь ценность, если одинакова у всех? Зачем показывать зрителю то, что он и сам может представить, читая пьесу? Понятно, о чем я говорю? Продолжайте.
— Понятно, — сказал Реваз.
Н а н а. Ну, а Вожак?
Р е в а з. Что — Вожак?
Н а н а. У тебя с ним дружба?
Р е в а з. Не знаю. Не разобрать. На Каледина ходили вместе. Дружба, да какая-то такая…
Н а н а. Так я и думаю. Он тебя держит крепко.
Р е в а з. Н-но, меня! Я боюсь этого бугая?!
Н а н а. Боишься… Да-а, порядок вам нужен.
Р е в а з. Порядок? Научились? Выговариваешь без задержки: «порядок»! Да людям хочется после старого «порядка» свободу чувствовать, хоть видимость свободы. Вот до сих пор наглотались этого порядка… по пять, по десять лет… Говорить разучились!
Н а н а. Ты, например, как будто не разучился.
Р е в а з. Верно, не разучился. Повторяю за другими: «Вот не будет собственности… Значит, все будет чудно». Будет, опять будет… Слушай, ведь в нас старое сидит. Сами только и ищем, где бы чем разжиться, приволочь, отхватить. И во сне держимся за свое барахло! Моя гармонь, мои портянки, моя жена, моя вобла. Человека за кошелек казнили. Мало — двоих. Исправится ли человек? Переломит ли он себя? Этакая маленькая штучка — «мое». На этой вот штучке не споткнуться бы. Эх, будут дела.
Н а н а. Легче, форменку порвешь… Ты что же, думаешь, мы этого не видим? Слепые? Мы верим в людей.
Р е в а з. Мужик не откликнется.
Н а н а. Откликнется. Сидят в деревне вот такие же философы вроде тебя. «Вожаки»… И разводят: «Я за мое… Сами будем жить… Всех к лешему… Мужицкая слобода…» А что они реально могут сделать для завтрашней экономической… тебе это слово понятно?.. экономической потребности страны? Ну?
Р е в а з. А я откуда знаю.
Н а н а. Кто для мужика надежен? Либералы, кадеты? Продали они мужика, за полтора гривенника продали. Четыре Думы было, четыре раза продали… Эсеры? О земле сквозь кашель поговорили… и в войну мужика вогнали в окопы, а сейчас к иностранному капиталу побежали.
Р е в а з. Побежали.
Н а н а. Кто остается? Ну? Говори, ну, ну… Спорить — так начистоту. Молчишь? А ответь: кто ему, мужику, крестьянину, реально дал мир?..
— Внимание! Внимание! — прервал их режиссер и стал вразумлять Нану: — Твои слова здесь выражают идею пьесы, иначе говоря — твоя сверхзадача и идея пьесы почти совпадают. А в чем состоит сверхзадача? Сверхзадача — вершина системы Станиславского! — Взор режиссера устремился куда-то в пространство, лицо побагровело от возбуждения. — Сверхзадача — мост, соединяющий спектакль с жизнью. Она раздвигает стены театра, заставляя нас взглянуть на пьесу глазами наших современников. Знание одного лишь текста пьесы еще не дает возможности определить сверхзадачу. Необходимо знать жизнь людей, для которых мы создаем спектакль. Благодаря сверхзадаче спектакль становится личным делом режиссера и актеров, в чем и состоит высочайший смысл служения народу. В сверхзадаче находят выражение и личность художника, его индивидуальность и общенародные, государственные и партийные задачи. Сверхзадача является партийной по своей сущности, и ею определяется страстность, темпераментность спектакля. Поймать эту «синюю птицу» сможешь, лишь обладая истинно гражданскими идеями и чувствами. Надо уметь защищать народные интересы и давать отпор, надо уметь любить и ненавидеть. Мало знать, что считается добром и злом, что — прекрасным, а что — уродливым. Надо самому испытать восторг от соприкосновения с прекрасным и возмущение, горечь или боль — от столкновения с уродливым. Вы понимаете, о чем я говорю?..
Реваз промолчал.
Не дождавшись ответа, режиссер продолжал:
— Начнем сначала, Нана! «Кто ему, мужику, крестьянину, реально дал мир?»
Н а н а. Кто ему, мужику, крестьянину, реально дал мир?.. Кто мужику о земле говорил и эту землю дал? Ну? Попробуй оспорить факты. Мужик, говоришь, не пойдет? Пойдет… Не сразу, понятно… Мы ему и время дадим: «Посиди, посиди, подумай»… Хозяйство будем поднимать. Россию на свет, на воздух выведем. Дышите, люди! И пойдет твой мужик, умный он: «Нельзя ли с вами в долю?»
Р е в а з. В долю — это он пойдет.
Н а н а. Именно… Личность ты исключительная, а мусору у тебя в голове много.
Р е в а з. А может, я трепался? Гляжу я на тебя, ты тут все насчет принципов перебрасываешься, а я… не стыдно признаться… вот думаю: отчего такая баба и не моя? Отойди, а то…
Н а н а. Опять браком заинтересовался?
Нана немного помолчала и, обернувшись к режиссеру, сказала:
— Нет не получается, не смогу!
Несколько дней назад Нана в третий раз попросила режиссера освободить ее от этой роли, но уважаемый Шота и слушать не стал. Говорил, что это каприз, потакать капризам он не намерен, и уверял, что она еще благодарить его будет за роль Комиссара. В конце концов все решили, что Нана подчинилась, и вот извольте — снова отказ!
Режиссер взорвался. И без того был взвинчен плохо прошедшей репетицией.
— Что случилось! Что́ ты не сможешь?! Почему не сможешь? — кричал режиссер. — И вообще до каких пор будем сомневаться, спорить, возражать!
— Я же чувствую — не смогу, — спокойно возразила Нана.
— Тебе кажется, что не сможешь так сыграть! Потерпи немного и поймешь, что заблуждалась.
— Я не смогу — ни так, ни по-другому.
— Неправда! Ты можешь и лучше сыграть, по-своему, более ярко, но не делай этого ради спектакля… — туманно объяснил ей режиссер.
— Цитируем Станиславского, — тихо бросила Нана Ревазу.
— Что вы сказали? — не расслышал режиссер.
— Устал я, — совсем не к месту сорвалось у Реваза.
— Не понимаю, что тебе мешает? Мы ведь договорились по-новому решить образ Комиссара… — Режиссер благоразумно предпочел пойти на уступки.
— Рано, рано мне еще играть эту роль… Ни мастерства, ни физических сил недостанет… — Нана махнула рукой.
— В сотый раз повторяю тебе…
Нана не дала ему договорить, оборвала:
— Никто не поверит, что я отказываюсь от главной роли, да? Да еще в «Оптимистической»!
— В сотый раз повторяю тебе… — Режиссер сделал вид, что не слышал ее, — …твой Комиссар не символическая, абстрактная фигура партработника периода гражданской войны, а женщина, женщина, и не станет мужчиной оттого, что судьба бросила ее на передовую линию борьбы за революцию.
— Однако вы требуете совсем другого при конкретном воплощении роли, — заметила Нана.
— Вовсе нет! Как вы можете обвинять меня в подобном! Такое решение роли не является ни новым, ни неожиданным, — сказал режиссер, глубоко убежденный в обратном. — Но для героического спектакля это решение является принципиальным. Потому и занят я поисками, потому и сам мучаюсь и вас мучаю, что стремлюсь сохранить в образе Комиссара ее женственность, и добиваюсь от вас, чтобы вы вложили в образ всю вашу нежность или затаенную грусть… Разве сцену с письмом мы не решили, исходя из ваших внешних данных?! Комиссар всего на миг раскрывает душу перед зрителями — и что же выясняется? Выясняется, что она обычная женщина: такая же, как любая другая на свете, — со своей мечтой, печалью и стремлением к душевному покою. Путем такого решения этой сцены я пытался помочь тебе раскрыть истинно женский характер, духовный мир твоей героини. Это не заземлит образ Комиссара, наоборот, удесятерит в глазах зрителя ее героизм и самоотверженность. Почему я поручил эту роль тебе, такой женственной и нежной?! — Режиссер подчеркнул последние слова, точно делал ей комплимент. — Потому что, если подобная женщина возьмет верх над такими страшными людьми, как Вожак и Сиплый, мы докажем превосходство благородных устремлений человека над звериными и всеми иными слепыми и грубыми силами. Вот почему и Вожак и Сиплый являются схематично-символическими фигурами. Они носители человеконенавистнической идеологии, а значит — рабы, стоящие на самой низшей ступени развития. Отсюда следует, что революционная организованность, сознательная дисциплина придают человеку величайшую силу. Я не критик, не писатель и сознаю, что каждая моя мысль спорна, но я и не требую, чтобы беспрекословно принимались мои указания. Сказанное мной должно помочь вам осуществить мой замысел, а не рассматриваться основным средством его осуществления. Я хочу, чтобы вы сами увидели то, что намерены показать зрителю.
Режиссер был весьма доволен своим монологом.
— Все это мы знаем и понимаем, но я не все могу воплотить на сцене! — искренне призналась Нана.
Режиссер просиял — ждал, видимо, этих слов.
— Поможем воплотить, милая! Поможем, научим! Должны же вы хоть немного полагаться на нас! На сцене все можно исполнить. Будет нужно — сыграем без декорации, просто задрапируем сцену. А понадобится — соорудим на сцене комнату с потолком, окнами и дверьми! Нынче не то что раньше! Недопустимо ведь, к примеру, чтобы одни и те же деревья изображали и Богемский лес в «Разбойниках» Шиллера и «Лес» Островского, хотя вполне возможно, что в обоих лесах произрастают деревья одной и той же породы.
— А может, вся суть именно в породе?! — «наивно» вставила Нана.
— Что, что? — оторопел уважаемый режиссер и растерянно подумал: «Неужели я уже говорил им это?»
— Может, говорит, вся суть именно в породе? — нарочно громко и чуть ли не по слогам повторил вопрос Наны Реваз.
Режиссер сделал вид, что не заметил издевки.
— Нет, суть не в породе дерева, а в том, что в шиллеровском лесу живут отважные бунтари, а в «Лесу» Островского — жадные купцы, жеманные старухи и тунеядцы. В шиллеровский лес уходят отважные люди, а из «Леса» Островского — бегут. В одном лесу кипят страсти, а в другом…
— Пахнет гнилью, — с прежней «наивностью» вставила Нана.
— Вот именно! — Режиссер так увлекся своим красноречием, что и на этот раз пропустил реплику Наны мимо ушей. — И мы, режиссеры, исходим ныне при постановке спектакля из особенностей самой пьесы. Для каждой пьесы нам надо находить особый принцип декоративного оформления (эту задачу с помощью режиссера решает художник), музыкального оформления (эту задачу с помощью режиссера решает композитор), а условия для создания самого главного, то есть принцип создания образа, следует найти вам. Я уже нашел их для вас…
— Не могу я больше, батоно Шота! — не выдержала Нана.
— Что вы сказали? — Уважаемый Шота всегда переходил на «вы», когда беседа принимала малоприятный оборот.
— Не могу, говорит, больше, — повторил за Нану Реваз.
— Что вы не можете больше?
Нана предпочла промолчать.
— Что вы не можете больше, что?! — не отставал режиссер.
— Почему вы думаете, что вы один читаете новые книги, журналы и газеты? Почему вы думаете, что мы не работали над пьесой, не ознакомились со всем материалом?! И почему оперируете формулировками другого режиссера и не оговариваетесь, не ссылаетесь на него? А они и нам известны. Потому-то и неинтересно вас слушать, и, если могла бы, вовсе отказалась играть в вашем спектакле, потому что вы не даете нам ничего, поскольку вам нечего дать, — высказалась Нана.
— Молчать! — закричал режиссер.
— И, говоря словами того же режиссера, мысли которого вы повторяете, никому не придет в голову послать на свидание вместо себя своего товарища по той причине, что тот красивее и опытнее его. Нельзя брать напрокат творческий замысел, как холодильник или пылесос… — со вздохом закончила Нана.
— Замолчите! Замолчите!! — орал режиссер. — Распустились! Всех вас кино испортило! Популярность! Да, не следует вам разрешать сниматься! — Режиссер нашел наконец объяснение строптивости актеров.
— Освободите меня от роли, прошу вас, — спокойно сказала Нана.
— С большим удовольствием, даже от театра! — зло сострил режиссер. — И скажу директору, чтобы удовлетворил вашу… просьбу! — Он устремился к двери, крича на ходу: — Репетиция закончена!
Режиссер шумно хлопнул дверью, отчего стекла в окнах задребезжали. Он несся уже через фойе, но в репетиционную доносился его крик: «Ноги ее не будет в этом священном храме!»
— Слышишь? — Нана посмотрела на Реваза.
— Он и сейчас кому-то подражает, — усмехнулся Реваз. — Надо сдерживаться, Нана.
Реваз встал, заходил вокруг стола.
Нана продолжала сидеть уронив голову на руки. Реваз погладил ее по голове. Нана не шевельнулась. Реваз прошелся и снова провел рукой по ее волосам. Еще раз обошел стол и в третий раз приласкал Нану, пустив в ход и вторую руку.
— Перестань, оставь меня в покое! — тихо сказала Нана.
— Что с тобой?
— Если сам не понимаешь, то хоть вспомни, чему тебя учили: знай место и час.
— Ты устала? Да, устала маленькая красивая головка! Пойдем прогуляемся. — Реваз смущенно улыбался.
— Не хочу.
— Зураб мне машину оставил. — Реваз вынул из кармана ключ от машины.
— Не хочу.
— Хорошая погода. Давай поедем за город.
— Мне некогда.
— Какой сегодня день? Среда? У тебя же нет сегодня спектакля, поедем за город, пообедаем вместе.
— Не надоело?
— Мне не может надоесть, моя девочка!
— Не видишь — ни говорить, ни слушать не в силах, что ты завелся. Отстань же наконец! — рассердилась Нана.
— Не поедешь, значит?
— Нет!
— А с другими прекрасно ездишь! — заливаясь краской, сказал Реваз.
— С кем — с другими?
— Не забывай, что ты актриса, люди в лицо тебя знают, а у них, между прочим, глаза, и они прекрасно видят, куда ты изволишь ездить, где проводишь каждый свободный вечер.
Нана медленно встала и влепила Ревазу пощечину. Реваз оторопел, растерялся. Из неловкого положения его вывел телефонный звонок. Он схватил трубку, потирая другой рукой щеку.
— Слушаю. Да, да, здесь… Сейчас передам.
Он положил трубку и, принужденно улыбнувшись, сказал Нане:
— Просил не опаздывать завтра на репетицию.
— Кто звонил?
— Директор.
— Не могу я… Не смогу сыграть эту роль… Боюсь…
— Не поедешь? — снова начал Реваз.
— Будь добр, оставь меня, я занята.
— Куда идешь?
— В телестудию.
— Зачем?
— Пригласили меня с Зурабом. Наверно, потому и оставил тебе машину… Который час?
— Полтретьего.
— Ой, полтретьего мне там уже надо быть! Подвези, а!
— Делать мне больше нечего! — Реваз достал из кармана новой кожаной куртки импортные сигареты и, закурив, подсел к столику помрежа.
— Подумаешь, возьму такси, — Нана вышла из репетиционной.
На улице было жарко. Нана вскочила в отходивший троллейбус, села у открытого окна и устало закрыла глаза.
— Все правильно, — вырвалось у нее.
— Что вы сказали? — удивленно спросил сидевший рядом мужчина.
— Ничего… извините… Это я про себя…
— Да, бывает. — Человек словно ждал повода заговорить. — Однажды я… — И начал рассказывать что-то бесконечно длинное.
Нана не слушала. Словоохотливый пассажир с кем-то другим стал делиться своими заботами. Когда она сходила, услышала, как он заметил ей вслед:
— Славная девушка! Где же я ее видел?..
Нана подбежала к подземному переходу. Было без четверти три, а Нана никогда не опаздывала на репетицию. Прежде чем идти в артистическую, заглянула в студию. Операторы устанавливали осветительные приборы. «Успею», — с облегчением перевела дух Нана.
Оператор длинной указкой тыкал в тени на декорациях.
— Включи двадцать седьмой, двадцать восьмой и тридцать четвертый! — велел он осветителю.
В студии стало светлее.
— Хорошо! Наклони чуть двадцать четвертый.
Из-под потолка скрипя опустилась штанга с прожекторами.
Декорации были теперь залиты светом. У телекамер стояли артисты и разглядывали «построенный в безлюдных горах хевсурский дом с плоской кровлей».
— Начнем? — В студию влетел телережиссер. — Где Нана?
— Если артисты готовы… — ответил оператор.
Появилась Нана, одетая хевсуркой.
— Начинаем! По местам! — Телережиссер повернулся к пульту управления: — Дайте музыку — поможет настроиться. Прекрасная музыка, верно?
В студии зазвучала хевсурская песня. Телережиссер указал актерам их места. Нана стояла между двумя молодыми людьми из города. Роль «Первого молодого человека» исполнял Зураб.
— Не забыли, с какого места начинаем? — спросил ассистент режиссера.
— Нет, помним, — дружно ответили партнеры Наны.
— Тогда — начали!
Операторы нацелили телекамеры на актеров, словно мелкокалиберные орудия. В студии воцарилась тишина.
П е р в ы й. Мы уходим.
Н а н а. Счастливого пути!
В т о р о й. Не сожалеешь о нашем отъезде?
Н а н а. Не знаю.
П е р в ы й. Одна остаешься тут…
Н а н а. Почему одна?
В т о р о й. Вот-вот снег выпадет, занесет дорогу, а здесь никого нет. Будешь звать, кричать — и не докричишься.
Н а н а. А я и не буду звать и кричать.
П е р в ы й. И до каких пор будешь сидеть тут одна?
Н а н а. Пока Тотиа не вернется.
П е р в ы й. Что ты заладила — Тотиа, Тотиа? Кто он такой, в конце концов, твой Тотиа?
Н а н а. Чего тебе надо? Тотиа был здесь, куда-то спешил и ушел чуть свет. Дня через два непременно вернется.
П е р в ы й. Не было тут никого.
Н а н а. Ну, не было, а тебе что?
П е р в ы й. Мне ничего. Мы уйдем своей дорогой.
Н а н а. Уходите, я не мешаю. Мне-то что…
В т о р о й. Ущелье опустело. Люди покинули его, сбежали отсюда, переехали, где жизнь, где машины, телевизор. Не сможешь ты прожить здесь одна!
Н а н а. Почему не смогу?
П е р в ы й. Опять свое заладила!
В т о р о й. Слушай, когда тебе говорят. У тебя ветер гуляет в голове! Не проживешь одна.
П е р в ы й. Ты еще не оставалась тут одна и не знаешь, каково это. Не испытала еще полного одиночества, когда словом перемолвиться не с кем. И горы и река станут тебе враждебны.
Н а н а. Я не боюсь.
П е р в ы й. Когда останешься одна, всего станешь бояться.
Н а н а. Все равно останусь, шага отсюда не ступлю, не могу оставить дедушку одного!
В т о р о й. Дедушка в земле лежит!
П е р в ы й. Что было, то было, собирайся в дорогу! Поищи своих.
Н а н а. А когда весна наступит?
В т о р о й. Пусть наступит.
Н а н а. Весной же Тотиа вернется! (Нана направилась к домику.)
— Куда ты? Стоп, стоп! — закричал режиссер. — Нана, куда ты, дорогая? Нельзя так.
— Вы мне говорите? — обернулась Нана.
— Да. — Телережиссер снял очки и глубоко вздохнул. — Так у нас ничего не выйдет! Это ведь не театр! На вас смотрит камера. Камера — свидетель рождения каждого слова. Не забывайте особенностей телевидения! Несмотря на принципиальную близость с театром, язык телетеатра все же кинематографичен. Это придает ему современный характер. Не забывайте и об интимном характере телевидения. Запомните в конце концов: вы не просто играете, вы обращаетесь к этому… ну к тому, что сидит сейчас в шлепанцах и пьет чай с вареньем… Вы обращаетесь к нему, к его семье. А главное, мы не допускаем неудачи потому, что в телетеатре существуют две оценки — хорошо и плохо! Точнее, отлично и плохо, иначе говоря, от нас требуется высшее качество, высшее мастерство. В этом и специфика и условие существования телетеатра. Здесь нет промежуточных категорий между высшей и низшей, а низшая — это брак. Так не будем допускать брака!
Некоторое время в студии стояла тишина.
— Начнем сначала? — спросил Первый.
Телережиссер глянул на ассистента.
— У меня все готово!
— Отметь последний переход.
— Начнем сначала? — спросил теперь Второй.
— Сначала, пожалуйста, повторяем эпизод… Внимание! — Телережиссер надел очки.
Один из операторов развел руками.
— Что случилось? — спросил телережиссер и тут же заметил, что возле камеры нет кабельмейстера, и вспылил: — Помреж! Гиви! Где кабельмейстеры? Мне, что ли, таскать кабель!
Помреж кинулся искать кабельмейстера, но тут они сами влетели в студию и подскочили к камерам, подхватили толстый кабель.
— Где вас носило? — успокаиваясь, бросил телережиссер. — Из-за вас людей заставляю ждать и мучиться. Живо за работу, и без разрешения студию не покидать!
— Не получается последний кадр, — заявил главный оператор.
— Почему?
— Не нравится мне композиция! Не годится так.
— А мне нравится.
— Если нравится, сам и становись у камеры.
Главный оператор не выносил, когда ему возражали в присутствии актеров или посторонних.
— Постой, постой! Докажи, что кадр плох! Куда ты уходишь?..
— Никуда я не ухожу. Иди и взгляни сам.
Телережиссер подошел к камере.
— Станьте, пожалуйста, как стояли вначале, — спокойно обратился он к актерам.
Актеры заняли прежние места.
— Нана, стань чуть правей… Еще немного, еще… Запомнишь? — спросил Нану телережиссер и повернулся к оператору: — А вот так хорошо?
— Хорошо… Должен заметить, иногда и на нас можно полагаться, и мы кое-что смыслим.
— Начнем? — снова спросил Первый.
— Вы запомнили последний переход? — обратился телережиссер к Нане.
— Без подготовки не смогу перейти.
— Эта мизансцена и мне не нравится, — заметил Первый.
— А я просто лишний в этом кадре, — добавил Второй.
Телережиссер подозвал ассистента и подвел его к камере главного оператора. Они тихо, но горячо заспорили. Зураб воспользовался паузой.
— Шота долго еще держал вас? — спросил он Нану.
— Только что ушла оттуда. Разругалась с ним.
— По тому же поводу?
— Да.
— Чудачка!
— Что делать! Не могу, не для меня эта роль. Пусть Отарашвили сыграет, по ней скроена…
— Брось.
— Мизансцена остается прежней, — прозвучал голос телережиссера.
— Как же так?
— Поверьте, Нана, так лучше, телегенично! — Телережиссер подчеркнул последнее слово. — Повторяю вам: вы в телевизионном театре, а это значит, что не следует играть слишком театрально, как в обычном театре, и нельзя доходить до натурализма, как в кино. И тем более не следует представлять телетеатр в виде кентавра, в котором произвольно срослись кино и театр. Это т е л е т е а т р, где надо играть с той внутренней силой, теми психологическими нюансами, которые требуются при съемке крупным планом. Это — театр современного актера, и тут вы не укроетесь за образом — это невозможно. Здесь нужно играть откровенно, интимно, потому что зритель, как сказал Станиславский (актеры переглянулись), всегда видит то, что происходит «сейчас, сию минуту». Это театр абсолютной достоверности поведения и изменения душевного состояния. У нас даже простой поворот головы актера является целой мизансценой. Поймите это и поверьте. Здесь, в телестудии, я способен превзойти иных, уже признанных, режиссеров, ибо я знаю, в чем особенности моей работы и что мне надо делать, а они не знают телевидения. И вы не очень разбираетесь в специфике телевидения, поэтому, прошу вас, не спорьте с нами, не нервничайте и стойте в том месте и в той позе, какая будет указана мной и оператором.
— Крепко подкован в теории! — тихо сказал Зураб Нане, чтобы не услышал режиссер.
Но режиссер услышал и нервно спросил:
— Что вы сказали?
— Начнем сначала? — спросил Второй.
— Да, начнем сначала…
— Начнете, если моя камера заработает, — сказал один из операторов.
— Что с ней случилось? — заволновался ассистент режиссера.
— Не знаю.
Помреж пошел к пульту управления позвать дежурного техника.
— Можно пока присесть? — спросила Нана телережиссера.
— Передохните, передохните! Сейчас исправят камеру, и продолжим! — разрешил он и пошел к двери.
Большая тяжелая дверь студии медленно открылась, и, не успел телережиссер закрыть ее за собой, как в студию заглянул диктор.
Молодой диктор оглядел декорации, потом заметил Зураба:
— Привет, Зурико!
— Привет телезвезде! Ты все такой же красавчик!
— По-твоему, только в вашем театре должны быть красивые мужчины? — игриво ответил диктор и, метнув взгляд в сторону Наны, добавил: — И красивые девушки?
— Красивые девушки у вас свои имеются — ваши дикторши!
— А познакомить нас не догадываешься? Ждешь, пока попрошу?
— Нас уже знакомили — дважды, — равнодушно заметила Нана.
— Быть не может! — деланно поразился диктор.
— Где вам упомнить всех девушек, что рвутся познакомиться с вами! — насмешливо улыбнулась Нана.
— Зураб, пошли перекусим, не проголодался? — сказал Зурабу Второй.
— Да не мешало бы поесть.
— Пошли, здесь столовая есть. Нана, пойдешь с нами?
— Не успеем пообедать.
— Спустимся в буфет, выпьем кофе.
— Я очень проголодалась, но не отпустят.
— Успеем, пока будут исправлять камеру, — пытался уговорить и увести ее Второй, глядя на красавца диктора.
В студию вошел телережиссер:
— Прошу внимания! В этой студии сейчас начнется подготовка оперативной передачи, камеры будут заняты. Поэтому вы свободны. Завтра — как всегда, к половине третьего. Еще раз прорепетируем и запишем. Всего хорошего.
— Как! Сразу запишем?!
— Да, не беспокойтесь. Прошу вас — без лишних волнений. Завтра предстоит тяжелый день. Хорошенько отдохните, просмотрите текст. До свидания. — Телережиссер, обхватив за плечи главного оператора, вышел с ним из студии.
Зураб и Второй последовали за ними. Нана направилась к артистической. Молодой диктор словно ненароком преградил ей дорогу:
— Значит, вы стремитесь познакомиться со мной, а не я с вами, судя по вашим словам!
— Мы почти коллеги и не можем не быть знакомы.
— Вы сказали, что проголодались.
— Сказала.
— У вас сегодня свободный вечер…
Лицо Наны выразило удивление.
— Видите, как велик мой интерес к вам, все знаю: вы не заняты вечером в спектакле.
— И вы считаете, что…
— Окажите честь, пообедайте со мной.
— Спасибо. Я очень устала.
— Отдохнете в машине.
— Давайте отложим нашу приятную беседу.
— На какой день недели? Этой недели?
— На любой, — машинально ответила Нана.
— Тогда продолжим — я предпочитаю этот день.
— Не могу, спешу.
— Учтите, вы первая, кто отказывается провести вечер со мной.
— Видно, я много теряю, но что делать — мне не везет.
— Не могу поверить.
— Напрасно, иногда и незнакомому человеку надо верить.
— Не пожалеете, у нас с вами найдется много общего.
— Если поеду с вами, да?
— Значит, отказываетесь?
— Да.
— Счастье само к вам пришло, а вы отказываетесь. — Тон у диктора был сочувственный. — Впрочем, вы любите отказываться — даже роль Комиссара вам не по душе. Заметьте, вы первая девушка, которая во второй раз отказывается от счастья! — многозначительно произнес красавец диктор.
— Откуда вам все известно?
— Не забывайте основное качество телевидения: телевиденье — вездесуще.
— Поразительно быстро распространяются в нашем городе слухи!
— Значит, ваш отказ от роли Комиссара — неправда?
— Нет, правда.
— Выходит, слухи в нашем городе всегда достоверны. Между прочим, у нас немало и других сведений о вас, — сказал диктор так, словно знал о Нане что-то особенное.
— О моральном облике актрисы, разумеется. — Нане стало вдруг почему-то жаль диктора.
— Об этом скажу вам за обедом. — Во взгляде диктора была настойчивость, а на лице — неотразимая, «всемогущая» улыбка.
Но Нана не видела ее, поглощенная своей мыслью; потом, потерев лоб, сказала усмехнувшись:
— Или после обеда на мягкой низкой тахте, верно?
Слова ее прозвучали неожиданно, и диктор смутился. Он сообразил наконец, что Нана Каранадзе не принимает его всерьез, насмехается, и, не зная, как вести себя, спросил:
— Может, вы плохо себя чувствуете?
— Нет… Ничего… — Нана посмотрела на него в упор. — Значит, я отказалась от главной роли?
— Значит… — повторил диктор растерянно.
— Нелегко, конечно, отказаться от такого красавца, — Нана внимательно, словно редкий экспонат, оглядела диктора.
— Итак…
— Итак, я сейчас в третий раз буду первой, влепив вам пощечину, если не дадите мне пройти.
Диктор смешался, отступил на шаг.
— Уходите, значит? — вырвалось у него.
— На этом мы заканчиваем передачу для учащихся среднего школьного возраста. До следующей встречи, дорогие телезрители! — помедлив, ответила Нана и вышла из студии.
Нана переоделась и пошла в буфет.
Зураб ждал ее у входа с бутербродами в руке.
— На, держи, — Зураб протянул ей бутерброды. — Мы пошли.
Нана поблагодарила его и присела к столику.
«К портнихе зайти не успею, — думала она, уминая бутерброды. — Любит поговорить. Пока выберем фасон, будет восемь часов. Пойду-ка домой, лучше отдохну немного…»
Кто-то подкрался к ней сзади, прикрыл ей ладонями глаза. Подобных шуток никто не позволял себе, кажется, с шестого класса. «Что за глупая шутка! — разозлилась Нана. — Неужели опять эта телезвезда?!»
— Снимите руки, — сердито потребовала Нана.
— Догадаешься кто, — сниму, — пискляво ответил мужчина.
— Хватит, прошу вас! Я закончила передачу для вашего возраста! — Нана не сомневалась, что это «телезвезда» не дает ей покоя.
— Не узнаешь? — спросил шутивший явно не своим голосом.
— Постой, постой! Я тебя за другого приняла и потому разозлилась. — Нана пыталась выиграть время. — Скажи что-нибудь еще.
Молодой человек убрал с ее глаз руки. Нана обернулась:
— Нодар!
— Здравствуй, Нана!
— Когда приехал?
— Неделю назад.
— Оставил свой театр? Почему? Я слышала, ты отлично устроился.
— Надоело ставить «Старых шарманщиков», да еще с помощью трех досок, четырех гвоздей и молодого энтузиазма.
— А может, просто счел оскорбительным работать в районе?
— Почему же? Я ведь сам из района приехал учиться в Тбилиси!
— Но возвращаться туда показалось зазорным и после столицы не понравилось там…
— Скажи лучше, как ты живешь?
— Так, ничего!
— В театре у тебя все идет прекрасно — процветаешь. Читаем в газетах, читаем. А вот здесь? — Нодар приложил руку к сердцу — Здесь как дела?
— Не знаю.
— Меня разлюбила?
— Тебя? А кто ты, собственно? — Нана прищурилась и всмотрелась в Нодара, словно не узнавая.
— Позвольте напомнить — я Нодар, ваша первая любовь.
— Что-то не припомню вас…
— Слушай, Нана, мы бы успели сделать запись, — перешел к делу Нодар.
— Что?!
— Всего одно стихотворение из народной поэзии. Давай запишем в твоем исполнении, — попросил Нодар.
— Некогда мне, доем и побегу, очень спешу.
Нодар прикрыл руками уши: ничего, мол, не слышу, и быстро объяснил:
— Народный артист неожиданно заболел, срывается запись.
— И я смогу, по-твоему, заменить народного артиста?
— Между прочим, нам довелось прочесть в газете и о том, что молодая талантливая актриса Нана Каранадзе отличается простотой, скромностью и всегда готова прийти товарищу на выручку. Потому и избрали ее депутатом.
— Ой, спасибо, напомнил!
— О, я, кажется, своими руками вырыл себе могилу?! — патетически воскликнул Нодар.
— У меня с шести до семи прием в райисполкоме!
— До шести целый час, успеем записать, — Нодар крепко ухватил ее за руку. — Ты должна прочесть! Если не запишу, я пропал, Нана!
— Заглядывай в театр, Нодар, раз вернулся в Тбилиси… — Нана попыталась уйти.
— Загляну, понятно. Но сейчас я тебя не отпущу! Сначала прочтешь стихотворение.
— Пойми, Нодар, мне некогда.
— Стихотворение совсем маленькое. Прочтешь разок, и запишем.
— Нодар, повторяю — я очень спешу, очень голодна и очень устала, и в таком состоянии я все равно не сумею прочесть.
— Почему не сумеешь? Сумеешь!
— Не сумею так, как надо тебе и пристало мне! Оставь меня.
— Пойдем, на коленях прошу! Двойной гонорар выпишу! — Нодар медленно продвигался к студии, незаметно увлекая за собой Нану. — А тебе не прибавили? Все восемь рублей платят? Вот скупердяи, талант от бездари не отличают.
По сторонам узкого коридора располагались студии звукозаписи. Через приоткрытые двери доносились вперемешку голоса певцов, чтецов и звуки музыки. Нана остановилась у первой же студии. Нодар тянул ее вперед, умолял пойти с ним, но Нана затаив дыхание прислушивалась к голосу то ли председателя, то ли бригадира какого-то колхоза, а может, корреспондента:
«Одновременно с уборкой зерновых с полей быстрыми темпами вывозится сено, идет скирдование и вспашка под кукурузу. Озимая кукуруза уже посеяна на семидесяти пяти гектарах. Колхозники приняли решение засеять на ста сорока гектарах… Кипит работа и на фермах.. В этом году колхозу понадобится четыреста двадцать тонн сена. К фермам уже подвезено семьдесят тонн сена. Подготовка кормов продолжается…»
Выступающий сделал короткую паузу и робко спросил:
— Ну как, получилось или в третий раз будем записывать?
Нодар оттащил наконец Нану от двери и повел дальше, но тут из другой студии вырвались ритмичные звуки джазовой музыки, и Нана стала пританцовывать.
— Не могу удержаться, — засмеялась она.
В третьей студии звучала знакомая оратория, и Нана пропела: «О, лилео…»
«Здравствуйте, дорогие друзья! — послышалось из следующей студии. — Начинаем передачу для молодежи. (Музыкальная шапка.) Послушайте беседу кандидата философских наук Кетеван Чрелашвили «О моральной чистоте семьи» В ожидании интересной передачи Нана припала к двери аппаратной, но Нодар потерял самообладание и чуть не силой поволок ее дальше.
«И все же лучше не ждать, пока у вас разовьется неврастения», — летели вслед слова еще из одной передачи.
Нана кивнула в знак согласия.
— «Проявляйте заботу о вашей нервной системе, пока она не расстроена, работайте ритмично, без гонки. (Нана снова кивнула.) Соблюдайте рациональный режим труда и отдыха и только в крайнем случае прибегайте к тем элементарным средствам укрепления нервной системы, о которых я коротко рассказал. Это должно стать нормой для каждого, тем более для тех, кому не хватает эмоциональной выдержки, кто легко возбудим и легко раним…»
— Слышишь, Нодар? Передача — как раз для нас с тобой!
— Слышу, слышу, ты права, учтем на будущее, а сейчас пойдем запишем тебя. А может, ты больше не спешишь?
Нодар ввел Нану в студию, посадил к столику, положил перед ней текст, запер дверь снаружи, а сам прошел в аппаратную, изолированную от студии широким окном из звуконепроницаемого стекла. Нодар нажал кнопку и сказал в микрофон:
— Начинай, Нана.
Нодар видел, как шевелила губами Нана, но голоса ее в аппаратной не слышалось.
— Нана, ты забыла включить микрофон?
— Погоди, я сначала про себя почитаю, а потом уж тебе дам послушать, — объяснила Нана и снова выключила микрофон.
Нодар попросил ассистента приготовиться к записи. Немного погодя Нана включила микрофон, и в аппаратной раздался ее голос:
С гор текущая ручьями
Накопилася беда,
Седока с конем каурым
Сшибла бурная вода.
Только шапку да нагайку
Понесла вода туда,
Где красавица лить слезы
Будет долгие года.
— Прекрасно, сейчас запишем, — сказал ассистент.
— Что запишем?
— Как — что? Стихотворение. Отлично читаешь! — сказал Нодар.
— Дождитесь-ка лучше народного артиста.
— Почему?
— Потому что стихотворение написано от лица мужчины! Неужели не понимаешь?
— Брось, и в твоих устах хорошо звучит.
— Ты меня поражаешь, Нодар! В самом деле не чувствуешь, как нелепы в устах женщины эти строки!
— Чепуха, ты прекрасно читаешь.
— Прекрасно я могу прочесть другое стихотворение. Например, вот это…
Нодар сделал ассистенту знак, и тот незаметно включил магнитофон. Нана стала читать.
Тавпарованец молодой от милой был далек,
Но думал он, что море к ней он переплыть бы мог.
Зажгла любимая свечу, чтоб отступила мгла.
Одна старуха для него хотела только зла.
Она задула свет в окне, чтоб тьма была кругом,
И стала девушке шептать о суженом другом.
Взрезает юноша волну, его спокойна грудь.
Руками мощными вперед прокладывает путь.
Но свет не светит, а ему грести уже невмочь,
Чернее черного была, мрачнее мрака ночь.
Немного помолчав, Нана спросила:
— Понравилось?
— Иди сюда, дам послушать!
Нодар попросил ассистента прокрутить пленку. Нана вошла в аппаратную.
— Записал?!
Ассистент нажал на кнопку.
После первой же строфы Нана выключила магнитофон:
— Я не затем читала, чтобы записывать! Хотела показать, какое стихотворение мне нравится.
— Да его все наизусть знают!
— Тем более надо хорошо прочесть. Прочту сначала.
— Как хочешь.
Нана вернулась в студию. Несколько раз прочла стихотворение. Временами останавливалась, советовалась с Нодаром.
— Да-а!.. — протянул восхищенный ассистент. — Если б все так относились к работе!
Нодар не слышал его слов, он не сводил глаз с Наны. А Нана, недовольная собой, все повторяла и повторяла. Наконец разрешила записать.
Однако, прослушав в аппаратной запись, твердо сказала:
— Плохо! Плохо получилось.
— Здорово получилось? — Ассистент был в восхищении.
— Ты свободен, — сказал ему Нодар.
Ассистент выключил аппарат и ушел.
— Плохо! — повторила Нана.
— Прекрасно, — возразил Нодар и тихо добавил: — Прекрасно, как ты сама.
— Не понимаю.
— Ты прекрасна, как это стихотворение, — смущенно пояснил Нодар.
— У тебя плохая память, напомню: эту фразу ты уже говорил мне лет десять назад.
— Тогда другое стихотворение имелось в виду, — улыбнулся и Нодар.
— Я свободна?
— Никуда я тебя не отпущу. Ради тебя вернулся сюда, — выпалил Нодар, внезапно разволновавшись.
Нана смешалась от неожиданности, но не подала виду.
— Насколько мне известно, ты там женился, квартиру получил. — В голосе ее было безразличие.
— Так вот, из-за тебя я и жену оставил, и квартиру. — Нодар взглянул Нане прямо в глаза.
— С ума сошел? — воскликнула Нана, а в голове мелькнуло давнее: «Хороший Нодар, глупый Нодар».
— Я ради тебя приехал, пойми! — И, пытаясь убедить ее в своей искренности, опять заглянул ей в глаза.
— Но с чего вдруг вспомнил обо мне? — недоуменно спросила Нана.
— С того, что никого не любил, кроме тебя. — Нодар глубоко вздохнул и нерешительно добавил: — И ты ведь любила меня?
— Что я тогда смыслила в любви!
— Нана…
Нодар сделал шаг и остановился.
— Да, Нодар, ты всегда был замкнут, заглянуть себе в душу никому не давал…
— В душе моей жила ты одна.
— Мечты! Мечтать, конечно, хорошо, но я и та, что видится тебе в мечтах, мало чем похожи друг на друга.
— Я люблю тебя, только тебя! — убежденно повторил Нодар, опустив голову.
— А знаешь почему? Ты придумал ту, что живет в твоих мечтах. Я же… Я же совсем другая, я — не та.
— Без тебя мне не жить! Знай, я приехал ради тебя!
— Ты должен жить для театра. Ты должен вернуться в театр! — Нана положила руку на плечо Нодара.
— Без тебя?
— О себе я как-нибудь позабочусь, найдется в конце концов и мой укротитель! — попробовала отшутиться Нана.
— Без тебя театр не театр там!..
— Но мне и тут хорошо, сам видишь, у меня и тут хорошие роли.
— Там все будет для тебя!
— И здесь почти так… — сказала Нана, не зная, как прекратить разговор.
— А ты уже возомнила о себе!
— Кто-кто, а ты-то мог бы не говорить этого.
— Не знаю, ты вот от роли Комиссара отказалась, — сказал Нодар и, скрывая смущение, вынул из кармана сигареты.
— Уже слышал!..
— Этому я верю, ты способна поступить так. Этому-то я верю… — Нодар хотел сказать что-то еще, но Нана перебила:
— Но ты слышал и другое, чему трудно поверить, да?
— Да, но какое это имеет значение? Я не прислушиваюсь к сплетням.
— Иначе говоря, великодушно простишь мне все, что узнал обо мне, лишь бы я поехала с тобой? — Нана встала, спокойно направилась к двери.
— Нана!
— Который час?
— Шесть.
— Я пошла. И так уже опоздала.
— На свидание? — Нодар снова покраснел.
— Нет. Свидание у меня позже.
— С этой куклой? С диктором?
— И он уже в числе моих любовников?
— Так куда ты идешь?
— Я уже говорила — у меня дела. Работа.
— Твоя работа — театр. Сегодня у тебя свободный вечер. Ты сегодня не занята в спектакле, куда же спешишь?
— Успокойся, Нодар! Иду выполнять свою самую ответственную работу. Если проводишь — будет прекрасно. Не распускайся.
— Не могу я без тебя! — прошептал Нодар.
— И я без многого не могу, Нодар. Проводишь?
Нодар опустился в кресло, закрыл глаза. Нана постояла с минуту, ожидая ответа, потом медленно повернулась и вышла в коридор. «Чудной он», — сказала она себе и невольно повторяла это, пока не очутилась на улице.
До райисполкома надо было ехать автобусом, о такси и мечтать не стоило в этот час «пик». Нана побежала к остановке. С превеликим удовольствием прошлась бы пешком — рассеяться после неприятного объяснения с Нодаром, но шел седьмой час. «Просто невероятно — всюду опаздываю! » — подумала Нана.
Подошел автобус. Нана ухитрилась втиснуться. Достала деньги на билет, но стоявший рядом молодой человек предупредительно сказал:
— Билет вам взят.
— Спасибо…
Лицо его показалось Нане знакомым. Молодой человек собирался сказать ей что-то, но тут Нану обняла высокая миловидная девушка.
— Нана, родная, как ты?
— Здравствуй, Иринэ! Где ты пропадаешь?
— Это я пропадаю?!
— Как дети?
— Замуж не вышла? — зашептала Иринэ.
— Нет, позвала бы на свадьбу, — с улыбкой ответила Нана.
— Из нашего класса, кажется, ты одна не замужем.
— Куда мне замуж, я уже старая дева, — засмеялась Нана.
— Не скромничай! И до нас доходят кое-какие слухи о вас, — Иринэ залилась краской. — Слушай, Нана, не обижайся, но я просто не понимаю тебя.
«Очередная сплетня!» — с тоской подумала Нана.
— Как ты можешь так запускать себя! Ну что это за платье на тебе! И вообще не следишь за собой. Посмотри, весь автобус на тебе уставился, все в лицо знают: телевидение, кино, театр — везде тебя видят. Надо же следить за собой!..
— А чем тебе не нравится мое платье, чем оно плохое?
— Оно хорошее, но не модное, посмотри, как одеваются девочки.
— Я не девочка, не могу, как десятиклассница, в брюках разгуливать.
— А почему, собственно, нет?
— Не нравится, и все.
— А тебе очень идут брюки, в пьесе одной видела тебя в брюках, по телевидению передавали отрывок. Заходи ко мне, помогу приобрести хороший брючный костюм.
— Ладно, зайду, непременно зайду, Ира. Мне сходить, всего!
— До свиданья, Нанико.
Автобус остановился у райисполкома. Нана помахала Иринэ и подошла к киоску выпить газировки.
В вестибюле райисполкома было прохладно. Нана медленно поднялась по лестнице. К счастью, в приемной никто ее не дожидался. Нана вошла в комнату, удобно устроилась в мягком кресле у письменного стола и сразу почувствовала, как устала, — весь день крутилась как заведенная. Минуты через две в дверь кто-то постучался.
— Войдите! — Нана встала.
— Можно? — Посетитель, видимо, не расслышал приглашения.
Нана открыла ему дверь.
— Можно войти? — снова спросил седой человек преклонных лет.
— Войдите, войдите, — пригласила Нана.
Человек протянул Нане руку.
— Вано Мазиашвили — ваш избиратель.
— Очень приятно, садитесь, пожалуйста.
— Спасибо.
— Чем могу служить? — Нана снова опустилась в кресло.
— По деликатному вопросу беспокою вас, но мне не к кому больше обратиться.
— Слушаю вас.
— Ко мне из деревни сын дальней родственницы приехал, на несколько дней. Парню семнадцать лет. Приехал город повидать, поразвлечься немного. А у нас рядом с домом базар. Зашел он на базар и повстречал там соседа из их деревни. Тот упросил его, оказывается, помочь продать арбузы. А этот дурень… извините… а этот идиот согласился.
— Что же в этом плохого?
— А то, что тут к ним милиция подошла, потребовала документы. Он сказал, что арбузы не его. Составили акт, и теперь как захотят, так и поступят с парнем.
— Почему вы так думаете?
— Парень хоть и дурачок, а с виду ему все двадцать пять дашь. Ну и решат, что он набалованный бездельник, сынок обеспеченных родителей, авось вытянем из них денежки… Как вздумают, так и обернут дело, все в их руках.
— Как вы можете! Они на страже закона!
— Я пришел к вам как к депутату, помогите мне. Позвоните в милицию, скажите, что парень сирота, совсем случайно влип в эту историю. Вот характеристика из вечерней школы и сельсовета. — Вано Мазиашвили достал из кармана бумаги и подал их Нане.
— Хорошо, позвоню. Боюсь, упрекнут меня в превышении моих полномочий, скажут: молодая, неопытная, да еще ставит под сомнение работу милиции.
— Я все же прошу, позвоните.
— Хорошо, позвоню… Прокурор нашего района мой одноклассник.
— Ну тогда вам ничего не стоит.
— Но он такой человек… Одним словом, если ваш родственник не виноват, бояться ему нечего, а если виноват…
— Никакой вины на нем нет! — прервал ее Вано Мазиашвили. — Просто приехал парень в город, время провести… Зашел на базар, — снова начал было он, но Нана остановила:
— Хорошо, хорошо, завтра же позвоню!
Она записала все, чтобы не забыть, и положила листок в ящик.
Мазиашвили встал, кивнул Нане на прощанье, но, уходя, замешкался у двери и обернулся:
— В гости хотел бы пригласить вас.
— Что ж, с удовольствием побываю у вас, — улыбнулась Нана.
— Ну, это еще вопрос — с удовольствием ли!
— Плохо меня примете?
— Нет, вам сесть будет негде, стоять придется! Мы все на постелях сидим.
— Почему?!
— Потому что третий год моя очередь на получение жилплощади не продвигается вперед! Неловко вас беспокоить, но поймите, вот уже третий год я все двенадцатый.
— Мой дядя десять месяцев был первым!
— Шутите?
— Нет, серьезно.
— У нас кто последним приходит вечером домой, в комнату войти не может, прямо у двери ставит раскладушку и сразу спать укладывается, — объяснил Мазиашвили.
— Постараюсь помочь вам. Узнаю, каково положение, и сообщу.
Нана записала адрес Мазиашвили.
— Надеюсь на вас. Отблагодарю…
— Прошу, не надо…
— Непонятная молодежь пошла, удивительная!
— А твердите — испортилась молодежь, чуть не все бездельники, — рассмеялась Нана.
— Уроды в любом поколении встречаются, — Мазиашвили смутился. Он попрощался и вышел, осторожно прикрыв за собой дверь.
Следующим посетителем оказалась молодая особа.
Она остановилась на пороге и внимательно оглядела Нану. Поздоровались. Нана предложила ей сесть. Женщина, поблагодарив, тут же, у двери, присела на стул.
— Чем могу вам служить? — спросила Нана, садясь рядом с ней.
Молодая женщина была сильно возбуждена и вместе с тем в явном замешательстве. Нана всегда старалась успокоить человека, приходившего к ней в расстроенных чувствах. Но эта хорошенькая женщина, видимо, не нуждалась в утешении.
— Позвольте, прямо к делу перейдем, — резко начала она. — Мне надо поговорить с вами об одной женщине.
— О соседке? — спросила Нана, с тоской подумав: «Опять личные дела».
— Нет, о любовнице моего мужа. — Посетительница смотрела на Нану в упор.
— Надо полагать, что с мужем вы уже объяснились, раз пришли ко мне.
— Да, но ничего не добилась. Меня интересует ваше мнение. Не знаю, как поступить. — Женщина действительно была в смятении.
— Слушаю вас.
— Они с десятого класса любили друг друга, если только можно назвать любовью игру…
Руки у женщины слегка дрожали.
— Кто они? — заинтересовалась Нана.
— Мой супруг и та особа. Учились в одном институте. Сошлись… Одним словом, на третьем курсе выяснилось, что она в положении. Они испугались, обратились к гинекологу. Врач оказался плохим специалистом. Она потеряла способность иметь детей и выместила зло на моем муже, бросила его, стала жить с его приятелями.
— По рукам пошла? — усмехнулась Нана.
— И вы слышали об этой истории? К сожалению, мой муж не понял, с кем связался! Не допускал мысли, что она способна изменить ему, предпочесть его приятелям. И сейчас твердит то же самое.
Женщина помолчала, внимательно наблюдая за Наной, потом продолжала:
— После института он приехал в наш город — по распределению. Мой отец работает в райисполкоме. Нам дали квартиру, мы приобрели «Волгу», ребенок появился…
— Сколько у вас детей?
— Один ребенок.
— Мало! — искренне вырвалось у Наны.
Женщина промолчала, озадаченная.
Нана вздохнула и нарушила неловкое молчание:
— Дети — это так чудесно!
— Давайте не отклоняться, — жестко заметила женщина. — Несколько недель назад муж получил отсюда письмо, и все пошло кувырком. Начал пить, скандалить, на ребенка смотреть перестал, наконец заявил, что разлюбил меня. Я не поверила — все время уверял в любви, столько лет любил, а теперь за две недели возненавидел?! Короче говоря, оставил он меня, уехал сюда.
— Оставил семью?!
— Я нарочно подробно рассказала вам эту историю, все ждала, когда вы наконец взорветесь, раскричитесь или в обморок упадете, но забыла — актеры умеют владеть собой, скрывать свои чувства, играть, одним словом… — женщина побагровела.
— А я при чем? — оторопела Нана.
— Я жена Нодара!
— Какого Нодара?
— Того, что стоит вон там! — Женщина кивнула в сторону улицы. — Полчаса дожидается вас у входа, как истукан стоит!
— Да, но зачем?
— Вы меня спрашиваете?! — Женщина не сомневалась, что Нана притворяется.
— Кого же еще?
— Себя, свою совесть, свое сердце… свое… — Она не находила слов.
— Замолчите! — не сдержалась Нана.
— Это я должна кричать на вас, я! — почему-то высокомерно возразила женщина. — А я молчу, не хочу поднимать здесь шум, позорить и себя и вас! Кто только пустил вас сюда! Вам не место в райисполкоме!
Нана поняла — кто-то наговорил женщине вздор, настроил против нее. «И чего он пошел за мной, глупый Нодар! И что мне делать с этой женщиной?» — подумала она.
— Все, что вы тут наговорили, сплошной вздор, сплетня, выдуманная досужими и непорядочными людьми, поэтому я не возмущаюсь и слушаю вас спокойно и тихо. Почему-то жизнь актеров многим представляется бездельной и беззаботной. Их считают людьми легкого поведения. Ничего не стоит опорочить актера, особенно актрису…
— Почему же он тогда стоит тут! — У женщины навернулись слезы.
— Значит, он следовал за мной, а вы — за нами обоими?
— Хотела убедиться во всем, что мне сказали. Теперь вижу — вы на все способны, если держитесь так спокойно. Никто не берет вас замуж — кому нужна бесплодная, вот и решили вернуть к себе первого любовника.
— Замолчите! — Нана закрыла глаза и глубоко вздохнула. — У меня сегодня был свободный вечер, так хотелось отдохнуть…
— Я возвращаюсь к отцу, а вы бегите вниз и отдыхайте с ним вместе… — Женщина поднялась уйти.
— У вас умный взгляд, а несете несусветную чушь.
— Вы меня лестью не проведете.
Зазвонил телефон. Женщина, опережая Нану, схватила трубку и зло крикнула, еще не остыв:
— Слушаю!
— Райисполком? — явственно донеслось из трубки.
— Да. — Женщина покраснела.
— Нана Каранадзе там?
— Да. — Она смущенно передала Нане трубку.
— Постыдились бы, — сказала Нана, беря трубку. — Слушаю вас.
— Нана, дорогая, — зазвучал знакомый голос заведующего труппой. — Тебе придется играть в комедии, машину за тобой послали…
— Сегодня? — Нана все еще думала о посетительнице и толком не поняла, о чем речь.
— Не сегодня, а сейчас, через двадцать минут. Ждем, без тебя не сможем начать! — рокотал голос в трубке.
— Я с ног валюсь от усталости! — вырвалось у Наны.
— Нана, положение безвыходное. Отарашвили стало плохо, когда гримировалась, вызвали «скорую», врач признал — нервное переутомление. Она собиралась все-таки играть сегодня, но врач не разрешил. В общем, минимум на месяц вышла из строя.
— А может, и я не могу! Могут же у меня быть личные дела? Серьезная причина… — Нана оборвала себя, поняла, что говорит глупости. — Хорошо, еду. Машину послали?
— Машина, вероятно, уже у подъезда.
Нана положила трубку и тихо сказала женщине:
— Извините, мне надо идти. Все, что вы наговорили тут, — ложь, не слушайте сплетен. Поверьте мне. Идите к вашему мужу и уведите его. Думаю, он вернется домой. Работа на радио не для него, он живет театром. Мне надо идти.
— Что, сорвалось свиданье?! — злорадно бросила женщина.
— Я все сказала, а теперь уходите, пожалуйста… Гражданка!
Женщина горько улыбнулась и быстро вышла из комнаты.
Нана опустилась в кресло. Через, минуту посмотрела на часы: «Ой, опаздываю!» — и выглянула в окно. Директорская «Волга» стояла у подъезда. Нана заперла комнату, сбежала вниз.
Вахтер взял у нее ключ и, пряча его, ласково улыбнулся.
У театра толпился народ. До начала спектакля оставалось каких-то семь минут.
— Люди рвутся посмотреть на игру Отарашвили, а вы заменяете народную артистку начинающей! — сказала Нана директору, надеясь изменить принятое им решение.
— Не теряй времени, Нана, готовься к выходу!
В артистической комнате Нану дожидались гример, костюмерша и на всякий случай портниха, — режиссер думал, что платье Отарашвили придется сузить. Но больше, чем платье, режиссера волновало другое — сумеет ли Нана сыграть. Она несколько раз просила его дать ей прорепетировать эту роль, но он всякий раз уверял, что времени на репетиции не хватает и для Отарашвили. Нана выучила роль, но сыграть ее так и не довелось. Она, конечно, видела спектакль, и не раз, но всех мизансцен не помнила. И опасение режиссера было понятным. Нана загримировалась, вид у нее был очень смешной. Платье Отарашвили пришлось впору, правда, оказалось чуть длинновато, но Нана не позволила укорачивать, считая, что так будет смешнее. Одевшись, Нана села в кресло, выпила воды и перевела дух. А из репродуктора уже слышалось: «По местам, прошу по местам. Дан третий звонок! Начинаем! Повторяю — дан третий звонок!»
Нана направилась к сцене. Спектакль начался.
Такого дружного смеха давно не слышали ни сами актеры, ни стены театра. За кулисами хохотали рабочие сцены. Даже уважаемый Шота Кевлишвили, сидевший в ложе с директором и режиссером, утирал слезы, захлебываясь от смеха, и повторял: «До чего талантлива! Если б не была строптивой, если б только не была такой своенравной!» После второго действия режиссер-постановщик сбегал в цветочный магазин напротив театра и, когда Нана снова вышла на сцену, занес в гримерную большой букет цветов.
После спектакля Нану окружили, поздравляли, обнимали, хвалили и долго не отпускали. В конце концов она добралась до артистической, сняла грим, умылась теплой водой и переоделась, радуясь мысли, что скоро будет дома.
И тут к ней буквально ворвался посланный из киностудии человек и, отдуваясь после быстрой ходьбы, сообщил, что ее целый день ищут, надо переснять один эпизод, съемка назначена на вечер, и режиссер просит ее немедленно приехать на студию.
— Какой эпизод? — машинально спросила Нана, расстроенно думая: «Что мне с ним делать, заждался, наверно!»
— К утру павильон надо освободить, и потому приходится переснимать ночью, пока декорации не разобрали, — объяснил Нане работник студии.
Вошли еще два сотрудника киностудии, ухватили Нану под руки и торопливо повели к машине.
Перед театром Нана помедлила, озираясь по сторонам и ища кого-то, но ее настойчиво тянули к машине, торопили и объясняли, извиняясь и перебивая друг друга, что режиссер фильма, уважаемый Coco, шкуру с них спустит, если они сейчас же не доставят ее к нему; все готово для съемок, ее ждут; негатив процарапан, случай, конечно, исключительный, и режиссер просит Нану выручить, пожертвовать своим свободным вечером; что съемку назначили неожиданно и не смогли ее предупредить, и так далее и так далее.
И Нана очутилась в машине, не успев сообразить и решить, как быть.
В павильоне киностудии, где предстояла съемка, уже нервничали оператор и режиссер фильма; уважаемый Coco то и дело поглядывал на свои большие карманные часы.
Оператор уточнял кадр.
Нана подбежала к крану, где рядом с оператором восседал режиссер.
— Что случилось? Ваши ассистенты чуть не со сцены уволокли меня! Что случилось?
— Представляешь, эти бестолковые девицы в лаборатории испортили те же самые кадры, которые уже переснимали раз. А видела бы, как удачно получилось! И все пропало, испортили негатив, — объяснял режиссер с высоты крана.
— Какое место?
— Начало твоего диалога с Гайозом в той комнате. — И, обращаясь к ассистенту, спросил: — Всего восемь фраз, если не ошибаюсь?
— Девять, — уточнил тот.
— Иди загримируйся.
— А остальное как получилось?
— Отлично.
Пока Нана гримировалась, в павильон зашел низкорослый толстяк. На ходу здороваясь со всеми, он направился прямо к режиссеру. Осветители, рабочие и ассистенты уступали ему дорогу, приветливо улыбаясь. Чувствовалось, толстяк был здесь своим человеком. Кинорежиссер велел опустить кран, чтобы сойти вниз.
— Как поживаешь, Амиран? Где пропадаешь? — радушно приветствовал он толстяка.
— Дела были кое-какие, — заулыбался тот, с трудом задирая голову на короткой шее.
Режиссера наконец опустили вниз. Толстяк раскинул руки и заключил его в свои объятия. Режиссер расцеловал приятеля и посмотрел на него испытующе:
— Выпил?
— Да, немного, у Але-деда посидел, шарманку послушал, — смущенно признался толстяк.
— Что же заставило тебя покинуть застолье таким трезвым?
— За тобой приехал. Давай махнем туда, хочешь — и других заберем с собой.
— Не поздновато ли? — Режиссер глянул на часы. — Почти двенадцать.
— Ресторан до утра не закроется! Заберем с собой еще кое-кого! — Толстяку очень хотелось покутить.
— Кого «кое-кого»? — шепотом спросил режиссер Амирана. — Я часа через три освобожусь, не раньше.
— Как знаешь… — передернул плечами толстяк. — Один я не поеду. Обожду. Не пить же одному! — Толстяк загоготал.
В павильоне появилась Нана — в узком платье, чуть короче, чем носила сама, с длинным мундштуком в руках. Она шла слегка покачиваясь на слишком высоких каблуках. При виде Наны у толстяка отвисла челюсть.
— Начнем, батоно Coco? — спросил ассистент режиссера.
— Все готовы?
— Внимание! — скомандовал ассистент. — Начинаем! В павильоне стало тихо-тихо.
— А где Гайоз? — заволновался режиссер.
— Я здесь, батоно Coco! — отозвался красивый молодой человек.
— Диалог помните? Не могли забыть, столько раз снимали.
— Без репетиции будем снимать? — спросила Нана, «входя» в «роскошно обставленную» комнату.
— Прорепетируем, — ответил режиссер и, повернувшись к толстяку, почтительно попросил: — Прошу вас, посидите пока, батоно Амиран.
Толстяк кое-как примостился на низеньком стульчике под краном.
— Нет, нет, там неудобно, вот кресло.
— Ничего, ничего!
Толстяк все же встал кряхтя и пересел в кресло. Гайоз «вошел» в комнату и поздоровался с Наной за руку.
— Нет, не так! — остановил его режиссер. — Уже забыл? В соседней комнате справляют день рождения, и вы с Наной уже встретились там друг с другом. Потом Нана ушла в эту комнату, а ты последовал за ней… Вспомнил?
— Я помню, просто не виделся с Наной и поздоровался.
— А Гайоз стал еще красивей! — засмеялась Нана.
— Ему положено быть красивым! Внимание, начинаем!
Ассистент режиссера подошел к актерам и прочел им текст, обращаясь поочередно то к одному, то к другому, напоминая, кому что́ следует говорить: «Почему ты скрылась?» — «Не знаю. Голова разболелась». — «А может, их появление тебя расстроило?» — «Нет, мне безразлично». — «А мне — нет». — «Зря, я ведь ясно сказала…» — «Молчи, Нана, умоляю!» — «Не трогай меня, слышишь!»
Ассистент вернулся на свое место. Нана стала у окна и задымила сигаретой. Открылась дверь, и в комнату тихо вошел Гайоз, подкрался к Нане сзади и… закрыл ей глаза руками.
Н а н а. Знаю, Гайоз, это ты.
Г а й о з (отпуская ее). Почему ты скрылась?
Н а н а. Не знаю. Голова разболелась.
Г а й о з. А может, их появление тебя расстроило?
Н а н а. Нет, мне безразлично.
Г а й о з. А мне — нет.
Н а н а. Зря, я ведь ясно сказала…
Г а й о з (пододвигаясь к Нане). Молчи, Нана, умоляю!
Н а н а. Не трогай меня, слышишь! (Гайоз насильно целует ее.)
— Хорошо, очень хорошо! — воскликнул кинорежиссер. — Нана, ты не забыла, как надо держать руку, когда он целует? Камера надвигается на горящую сигарету.
Нана повторила мизансцену:
— Так?
— Чуть левее руку, — посоветовал оператор и посмотрел в камеру. — Вот теперь хорошо.
— Повторяем еще раз, — распорядился режиссер.
Нана снова заняла место у окна. Эпизод повторили. Когда Гайоз поцеловал Нану, толстяк сглотнул слюну и привстал.
Осветители выключили «юпитеры». Гримеры тут же, «в комнате», обсушили актерам лица, вспотевшие под жаркими лучами прожекторов.
Толстяк знаком подозвал режиссера.
— Что тебе, Амиран?
— Хорошая девочка.
— Очень нравится?
— Из тутошних ни одна еще так не нравилась, — и зашептал режиссеру что-то на ухо.
— Я ее открыл, — самодовольно засмеялся тот.
— С нами не поедет?
— Почему не поедет, в ресторан приглашаешь, не на войну ведь! — и засмеялся своей остроте.
— Не поедет! — решил толстяк.
— Не откажет, если я попрошу.
— Правда?
— А ты как думал?
К режиссеру подошел ассистент, сказал — все готово. Режиссер извинился перед толстяком и занял место рядом с оператором.
— Внимание! Мотор! Начали! — крикнул ассистент режиссера и поднял перед камерой хлопушку с номером. На хлопушке было написано: «Фильм «Когда наступит осень». Кадр шестьдесят первый, дубль № 1».
Сцену с поцелуем Гайоз сыграл достаточно темпераментно. Толстяк рухнул в кресло и утер платком пот со лба.
— Нет, Нана, нет, рука опять ушла в сторону, — недовольно крикнул оператор.
— Не видно сигареты?
— Не видно, вообще не вижу, где она, в какой руке?
— Догорела, потому и не видишь! — Нана показала на мундштук.
— Дайте ей другую сигарету! — велел режиссер.
Толстяк вскочил, торопливо вынул из кармана пачку сигарет, но никто на него не обратил внимания, а сам он, смущенный, не осмелился приблизиться к декорациям. Помреж подлетел к Нане с сигаретой.
Эпизод пересняли. Когда Гайоз очередной раз поцеловал Нану, толстяк рванулся вперед и чуть было не попал в кадр.
— Хорошо! — сказал режиссер.
— Боюсь, на лоб Гайоза легла тень, — заметил оператор.
— Я делал все как надо, — обиделся Гайоз.
— Наверное, когда обнимал меня…
— Когда обнимаешь Нану, — повторил оператор.
— Сколько раз говорить: в другую сторону закидывай ей голову, когда целуешь, — сказал режиссер.
— Я так и делаю.
— Сильней закидывай, перегни меня, понимаешь!.. — засмеялась Нана.
— Давайте снова, Гайоз, обними ее, только не целуй, не увлекайся!
— Ладно! А ты внимательней смотри в объектив, — буркнул Гайоз, не выпуская Нану из объятий.
— Теперь хорошо, прекрасно! Запомни, Гайоз, где стоишь. Может, мелом очертить место? — предложил оператор.
— Не надо, запомню.
И снова щелкнула хлопушка. Отсняли дубль номер три.
Когда Гайоз еще раз поцеловал Нану, толстяк не выдержал, возбужденно хлопнул ладонью о ладонь. Осветители заулыбались, переглядываясь. Толстяк покраснел и, попятившись, снова плюхнулся в кресло.
— Замечательно! — воскликнул режиссер.
— По-моему, тоже, — согласился оператор.
— Кажется, отмучились, — бросила Нана Гайозу.
— Давайте снимем еще раз, на всякий случай, — предложил оператор. — Гайоз! Нана! Еще раз, дорогая. Вы прекрасно играли, но вдруг да превзойдете себя!
На хлопушке появилась цифра 4. Четвертый дубль отсняли безупречно.
— Великолепно! Великолепно! Молодцы, ребята! Благодарность за мной! — Режиссер спустился с крана.
Оператор благодарил осветителей, ассистентов и рабочих.
— Подвезти тебя? — спросил Гайоз Нану.
— А разве автобус не развезет нас? — Нана вопросительно посмотрела на помрежа.
Гайоза обидел ответ Наны, и он отошел от нее.
— Вам не подобает ездить в автобусе, — ответил помреж.
— Значит, пешком идти домой?
— Почему пешком — на машине.
— На чьей машине?
— Я отвезу тебя, то есть мы. — Режиссер подошел к Нане поближе. — Нана, знакомься: мой друг и приятель, поклонник искусства, особенно киноискусства, и большой театрал, — он указал ей на толстяка.
Толстяк выступил вперед и, приложив руку к сердцу, представился.
— Театрал в наше время — редкость.
Нана протянула ему руку.
В павильоне было почти темно. Все разошлись.
— Амиран влюблен в театр. Не пропускает ни одного спектакля с твоим участием, — уверял Нану режиссер.
Амиран удивленно уставился на него.
— О, стоит ли так себя мучить? — усмехнулась Нана.
— Что вы, я не мучаюсь, — смутился толстяк.
— А знаешь, зачем он здесь? За тобой приехал! Видел тебя в комедии и решил устроить банкет у Але-деда. Все готово, приглашает нас туда!
— Так поздно! Уже три часа ночи!
— Ничего, нас до утра будут ждать, не закроют, — заверил ее Амиран.
— Они-то будут ждать, только мне туда не дойти, устала.
— Машина «доведет», — «сострил» толстяк.
В павильон вернулся Гайоз, снявший грим.
— Ну как, едете, батоно Coco?
Режиссер отвел его в сторону и зашушукался с ним.
Толстяк не сводил с Наны глаз. Собравшись с духом, робко попросил:
— Поехали с нами, а…
— Знаете, сегодня я так…
— Откажете — очень обижусь, — прервал ее толстяк.
— В другой раз.
— Когда? Когда в другой раз? — У толстяка от волнения взмок лоб.
— Не знаю… Если б домой подвезли…
— Давай поехали с нами! — Толстяк осмелел и ухватил ее за руку.
— Не могу… — Нана вырвала руку и, шагнув к Гайозу, спросила: — Ты на машине?
— Не хочет ехать, — расстроенно сказал толстяк.
— Почему, Нана, едем, — стал уговаривать Нану режиссер.
— Не могу, батоно Coco! Подвезешь, Гайоз?
— Мы вместе едем, — Гайоз кивнул на толстяка.
— Ух, кутнуть охота! Такой пир закачу! Ух… — Толстяк побагровел от волнения и напряжения. — Скажи, чтобы ехала, уговори! Не пожалею денег, истрачу — с нее весом! Ух… — уверял толстяк режиссера.
— Поедет, поедет, — успокаивал его тот.
— Иди скажи ей.
— Значит, едем, Нанико, — простодушно сказал режиссер, словно вопрос был решен.
— До свиданья! — Нана кивнула мужчинам и вышла из павильона.
Гайоз достал записную книжку и направился к телефону. Режиссер и толстяк последовали за Наной. Толстяк огорченно бил себя кулаком в грудь. Режиссер пытался успокоить его. Они довольно долго прождали Гайоза, названивавшего знакомым девушкам. Наконец он вышел из студии и развел руками:
— Никуда не дозвонился, с ума сойдешь с этим телефоном!
— Давайте отложим, в другой раз сходим, — устало предложил режиссер.
Гайоз пошел к своей машине.
— Оставь машину тут, сторож присмотрит, и садись в мою. Одни поедем, без женщин! — сказал Амиран.
Гайоз и режиссер согласились. Режиссер сел за руль. И в этот момент показалась Нана. Без грима, в своем платье она выглядела еще красивее, и толстяк снова засуетился, начал умолять ее поехать с ними. Нана даже не слушала его. Тогда он предложил подвезти ее домой.
Нана приняла предложение, а что ей оставалось делать — городской транспорт давно уже «отдыхал».
Улицы были пустынны.
Ехали молча. Режиссер и толстяк всячески старались подчеркнуть, что оскорблены отказом Наны, а у нее не было ни желания, ни сил разговаривать с ними. Когда машина остановилась у ее дома, Нана вздохнула с облегчением и, бросив «спасибо», побежала к подъезду.
Нана занимала однокомнатную квартиру на первом этаже. Отперев дверь, она тут же у входа сунула ноги в комнатные туфли, привычным движением включила свет и вскрикнула от неожиданности — в кресле сидел молодой человек.
— Ой, напугал же меня! — Нана бессильно опустилась на стульчик у двери.
— Где ты была столько времени?! Уже три часа ночи! — накинулся на нее молодой человек, вскакивая с кресла.
Нана хотела объяснить, но он не дал ей открыть рта:
— Знаю, знаю, что скажешь! Пришлось сделать то-то, пойти туда-то, телевидение, киностудия! Все ясно! Конечно, ты исключительно талантлива, всюду тебя приглашают — только тебя, и никого больше! Кроме тебя никого не снимают, никому не предлагают главных ролей, ты превосходишь и молодых и старых, ты нужна везде и всем, но ведь сегодня… Почему ты не пришла на свидание?!
Нана попыталась объяснить, но он продолжал, не слушая ее:
— Держу эти дурацкие красные гвоздики и расхаживаю взад-вперед как идиот! — Он выхватил из вазы гвоздики и швырнул их на пол. — Ну хорошо, не можешь прийти, задерживаешься, так позвони, предупреди, зачем ставишь меня в нелепое положение?! А если вообще не хочешь со мной встречаться и… Почему не пришла на свидание, почему?!
— Постой, послушай меня… — попробовала успокоить его Нана, но молодой человек снова взорвался:
— Проходит пять минут, десять, пятнадцать, я нервничаю, переживаю, будто мало у меня других причин переживать и нервничать! Стою, жду. Мимо идут всякие бездельники, смотрят, а я все жду, дожидаюсь! Что я только не передумал, как только не оправдывал тебя, а ты… Дурак я! Не понимаю, что надо встать и уйти! Я здесь лишний… Почему ты не пришла на свидание, почему?! Говори, где была, с кем, чем занималась? Только не лги. Утром с одиннадцати до трех — репетиция, потом ты собиралась в телестудию, оттуда — вернуться домой, отдохнуть, а в восемь встретиться со мной. Мы ведь к твоей лучшей приятельнице должны были пойти на день рождения. Повторяю — к твоей приятельнице, не моей! Что тебе помешало, скажи, почему не пришла?!
— Занята была, — очень тихо и как-то бесстрастно ответила Нана.
— Понимаю — занята была. Но чем, где, с кем? Где ты пропадала?!
— С шести до семи у меня часы приема в райисполкоме, а я забыла и не предупредила.
— Прекрасно, верю! А после приема куда соизволила пойти?
— В театр…
Тут молодой человек снова взорвался и резко оборвал Нану:
— Неправда! Сегодня не занята была в спектакле! У тебя был свободный вечер! Не обманывай! Не лги!.. Между прочим, я заходил в театр. Случайно освободился раньше и пришел сюда, чтобы избавить вашу милость от необходимости встречаться со мной на улице, чтобы вы могли отдохнуть лишний часок, а потом отвезти вас на машине в гости. И, не застав вас, помчался в театр. В половине восьмого Отарашвили накладывала грим, спектакль начинался, а тебя там не было!.. Не нужен я тебе, скажи прямо, зачем обманываешь, зачем морочишь голову?!
— Перед самым началом Отарашвили стало плохо, и срочно вызвали меня. Кому я нужна, тот знает, где меня найти… — У Наны навернулись слезы.
— Выходит, я во всем виноват! А я знал, где тебя искать, и пришел сюда, благо ключ под ковриком лежит; и вот сижу и жду, жду… А знаешь, который сейчас час?! Три часа ночи, три часа двадцать четыре минуты! Утро наступило…
— Знаю! — вскричала Нана, да так, что молодой человек оторопело умолк.
— Да, после спектакля меня увезли кутить — мой первый любовник, красавец теледиктор, и какой-то толстяк-театрал! В ресторанчик к Але-деду поехали, там я из рук в руки переходила, шарманку слушала, сама ее крутила, пила, пела. Мы закрыли заведение — никого не впускали, одни гуляли! Напились и поставили машины друг против друга во дворе, включили фары и пустились плясать: я, Але-дед и толстяк между машинами «Книазури» исполняли танец старых кутил, остальные на крыши машин забрались — оттуда глазели и приплясывали…
Молодой человек, сначала слушавший ее серьезно, засмеялся, встал, подобрал с пола цветы и поставил в вазу.
А Нана продолжала кричать, несла чепуху, выплескивая скопившееся раздражение.
— Вот так весело провела время, а потом очутилась в машине — у того, кто первым подхватил меня, я его сюда привезла. Вон там он, под тахтой его спрятала. Ясно?!
— Кстати, тебе известно, на чьей машине ты прибыла домой? Отсюда, из твоего окна, прекрасно все видно. Этот толстяк — грязный тип, деляга-миллионер, любитель красивых дурочек вроде… Увидят тебя в его машине — прощай репутация!
— Замолчи! — крикнула Нана, а потом тихо сказала: — Ну что ты меня мучаешь, знаешь ведь, люблю тебя.
— Любишь, а треплешь нервы? Почему не позвонила?
— Куда? На работу — поздно, дома нет телефона! Из райисполкома собиралась прямо к тебе, и вдруг срочно вызвали в театр заменить Отарашвили.
— А после спектакля?
— Приехали за мной из киностудии, разгримироваться не дали, увезли на съемку, срочно надо было переснять один эпизод. Я все же поискала тебя у театра, думала, может, догадаешься, где я, но тебя не оказалось там… — Нана засмеялась. — А знаешь, какой эпизод переснимали? Тот самый, который тебя в ярость приводил. Ты ведь даже к Гайозу ревнуешь.
— Если уж не повезет, так не повезет… Ничего не скажешь — славно провела «свободный вечер»!
— Да, везет мне… И чего я согласилась сниматься в этом идиотском фильме?! Все ты виноват. Впрочем, ты верно предвидел — мне предложили роль в другом фильме, очень серьезный режиссер пригласил сниматься…
— Что же ты молчишь? Поздравляю! Говорил ведь — все впереди… Ну, а в «Волге» этого типа как ты очутилась? — вернулся он к мучившему его вопросу.
— Случайно.
Нана спокойно рассказала, как все произошло.
— Давай поговорим о чем-нибудь другом, хватит об этом. Как дела в институте?
— И там ничего хорошего.
— Что случилось?
— Результаты эксперимента совсем не те, что предполагались. Не поймем, в чем дело. Есть над чем поломать голову… Ладно, Нана, уже четыре часа… — Он опустился перед ней на колени и прошептал: — Я люблю тебя.
— И я люблю тебя, — шепотом же ответила Нана.
— Я очень люблю тебя.
— И я очень люблю.
— Я очень, очень люблю…
— И я очень, очень, очень люблю.
— Я безмерно люблю тебя.
— А я еще больше люблю тебя, мой глупый мальчик.
— Тебе неудобно на этом стульчике, встань и отдохни.
— Я нисколько не устала… и мне удобно тут…
— Вставай, вставай… — Он потрепал ее по плечу.
— Честное слово, совсем не чувствую усталости, до утра могу просидеть с тобой так.
— Когда тебе на репетицию?
— Как всегда.
— Тогда вставай, разденься и ложись.
— Хочу горячего чаю.
— Ты ложись, я принесу.
— Кипяток в термосе! — крикнула вслед ему Нана, разделась и легла.
Молодой человек принес ей чаю. Нана села в постели и взяла из его рук чашку. Он пристроился рядом.
— Знаешь, о чем я сейчас думаю? — сказала Нана.
— Нет, не знаю.
— Молодые люди вроде нас с тобой проводят сложные эксперименты, совершают открытия, создают новое, прекрасное.
— Создают, — утвердительно кивнул молодой человек.
— А почему? Потому что сердца их полны любви! Любят родину, любят людей, любят друг друга.
— Может, и так.
— Но я убеждена: выпадает такая минута, такой час, вечер, день, который наполняет, озаряет душу, вдохновляет, заставляет работать самозабвенно. Ты согласен?
— Конечно! Например, сегодняшний вечер, твой «свободный вечер» вдохновляет меня…
— Ты шутишь, а я серьезно. Бывает, встретишь необычного человека или прочтешь удивительную книгу, посмотришь фильм или спектакль…
— …который озарит вдруг перед человеком путь, да? — договорил молодой человек.
— Вот именно. В таком фильме или спектакле я и в массовой сцене с большим удовольствием сыграю.
— Не сомневаюсь, родная, сыграешь, а сейчас пей чай и спи.
Нана выпила чаю. Он отнес чашку на кухню, и оттуда донесся звон разбитой посуды. Нана рассмеялась. Он вернулся и смущенно показал ей осколки, точно провинившийся ребенок.
— Ничего, не переживай, — Нана ласково улыбнулась…
— Ладно, я пойду, поздно уже.
— До свиданья.
— Спокойной ночи. — Он поправил ей одеяло и вышел…
Нана хотела встать погасить свет, но дверь приоткрылась, и рука молодого человека потянулась к выключателю.
Засыпая, Нана услышала щелканье замка и удалявшийся звук шагов…
1974
Шло время, а спасения не ожидалось. И было похоже, что наше общество окончательно утратит дееспособность и чувство ответственности. Но в последнее время обозначились перемены, словно бы повеяло свежим ветром, общество словно бы очнулось и, вскричав «До каких пор?», поднялось, пришло в движение, решив спасти себя.
День этот начался так, словно был самым обычным. Вообще-то ничего необычного не случилось, если не считать той истории в городском цирке. Возможно, вы удивитесь и скажете: ну и что, в каждом городе случается что-нибудь в этом роде, почему же ваш должен составлять исключение? И еще подумаете: цирк на то и цирк, чтобы там, на его арене, происходили чудеса, что тут особенного?! Вы, конечно, правы, но…
И все же в цирке именно нашего города произошла действительно невероятная история.
День этот начался так, словно был самым обычным днем. Как всегда, на востоке взошло ясное девятиглазое[2] солнце… (Между прочим, над нашим городом солнце полыхает всеми девятью глазами! Я много раз приглядывался, но ни разу не заметил, чтобы оно смотрело в три или семь глаз!) Так вот, взошло девятиглазое солнце, залило светом улицы и дворы, закинуло лучи в дома, разбудило их обитателей, и среди них Гиорги Картлишвили[3]. День был воскресный, и Гиорги не очень-то хотелось вставать. Но никуда не денешься — согласно графику (а он оставался в силе со дня женитьбы независимо от времени года), сегодня ему полагалось вести в цирк маленькую Тамрико. А она успела уже одеться, крутилась перед зеркалом и… Описывать все это неинтересно, поэтому давайте переберемся прямо в цирк, где Гиорги уже просматривает программку.
Должен сразу же предупредить читателя — в программке указаны фамилии одних лиц, а на арене будут выступать совсем другие. Почему и как случится такое, объяснить вам заранее, до исполнения первого номера, я не сумею. Заверю лишь, что все объявленные в программе номера непременно будут исполнены. Возможно, особо любознательных читателей интересует, что предстоит увидеть в двух отделениях и будут ли исполнены их любимые номера. Поэтому заглянем в программку.
1. Парад-пролог. При участии всех артистов программы.
2. Антиподисты — Гиорги и Симон Кеванишвили.
3. Танцы на проволоке — Мартирозашвили.
4. Оригинальный жанр — Александр Сирбиладзе.
5. Жонглер — Теймураз Чкуасели.
6. Эквилибристы на лестницах — Гурген Мцириа, Гурам Чечелашвили, Гучу Твимба и «Шендаука».
7. Вольтиж на лошадях — сестры Камикадзе.
8. Силовой номер — исполнитель-рекордсмен Григол Дадиани.
9. Музыкальная буффонада — Заза Асатиани, Тенгиз Гамрекели и Зозо Гудушаури.
10. Гимнасты на кольцах — Коркиа.
11. Эквилибрист — Лали Сабахтаришвили.
1. Иллюзионный аттракцион «Бахчисарайская легенда».
2. Парад-эпилог.
Весь вечер на манеже — клоун Жора.
Инспектор манежа — Владимир Дадешкелиани.
Дирижер — Петре Кониашвили.
В случае болезни артиста дирекция оставляет за собой право заменить номер другим или снять с программы.
Ровно в двенадцать часов дня прозвенел третий звонок.
Тамрико и Гиорги заняли свои места.
Свет погас. В цирке стало темно, и дети испуганно притихли. Внезапно арена ярко осветилась. Посреди нее стояли участники представления, а с обеих сторон прохода выстроились рабочие манежа, которых в цирке называют униформистами.
«Теперь инспектор манежа начнет свое приветствие в стихах, — с тоской подумал Гиорги. — Попробуй выдержать!»
Надо сказать, что Гиорги дважды водил Тамрико на это представление, но что поделать… График есть график, его черед заниматься дочерью, и не мог же любящий отец идти против желания Тамрико?
Но… Что это значит? Заменили номер?
Гиорги глазам не верил: среди участников парада-пролога он обнаружил своих соседей.
«Что за чушь мерещится! Они же не артисты цирка…»
И тут он обратил внимание на двух «акробатствующих» типов в черных трико.
«Что это со мной творится?»
Гиорги встал, протирая глаза, тяжело дыша…
— Садись, папочка, начинается! — Тамрико потянула отца за полу пиджака.
Инспектор манежа объявил:.
— Первым номером сегодняшней программы предлагаем…
— Гамаржоба, гинацвале![4] — послышалось тут с противоположной инспектору стороны, и, сопровождаемый веселым смехом ребят, на арене возник клоун. Обут он был в огромные белые ботинки, а нос его смахивал на картофелину, заляпанную красной краской. Инспектор протянул руку в сторону клоуна и громко представил:
— Клоун Жора!
Аплодисменты.
— Э-э! — невольно вырвалось у Гиорги, и он снова привстал.
— Папочка, папочка, он на тебя похож! Совсем как ты! — в восторге кричала Тамрико, дергая его за пиджак.
— В Сабуртало! Джер-джеробит, пожалуйста… Цинандали!.. — бессмысленно выкрикивал, коверкая грузинские слова, оседлавший синего бутафорского коня Жора. На крупе у коня закреплена была коричневая запасная нога, словно запасная шина на машине. Совершив несколько кругов по арене, клоун скрылся наконец за кулисами.
Гиорги сел.
Шум улегся.
Улучив момент, инспектор объявил:
— Антиподисты!
Свет снова погас.
Оркестр заиграл бравурный марш.
Когда вспыхнул свет, перед зрителями предстали два атлета. Они смущенно улыбались. Это были антиподисты. Тот, что был сильнее и крупнее, одной рукой подхватил партнера и мгновенно вскинул над собой. Тот сделал стойку голова в голову. Прижатые друг к другу головы продолжали смущенно улыбаться. Два человека стояли в неудобном, неестественном положении и улыбались. Чему?! У нижнего акробата голова, наверное, раскалывалась от боли — ведь на нее всей тяжестью навалился верхний. Но и тому приходилось невесело — вся кровь прихлынула к лицу. И все все равно — улыбались! Потом нижний сделал массу трюков, приседал, ложился, переворачивался, но верхний акробат не терял равновесия. Наконец стоявший вверх ногами заметил, что партнер обессилел, и, поскольку ему и самому было уже невмоготу, выкрикнул «Гоп!». Партнер раскинул руки и обхватил себя за спину. Верхний спрыгнул и облегченно вздохнул.
Аплодисменты.
Не дав партнеру передышки, он установил на его лбу блестящую трубу — перш. Вскочил на нее и пополз вверх. Добравшись до вершины, снова сделал стойку на голове. И снова стояли они так — голова в голову, артисты, именуемые антиподистами, и ждали аплодисментов…
…Среди обитателей дома, в котором жил Гиорги Картлишвили, только и было разговоров, что об этих двух братьях, о том, до чего же они разные, ну просто антиподы.
Я о братьях Кеванишвили веду речь. Вы не знаете братьев Кеванишвили? Быть не может! Если вы хоть раз приезжали в наш город, не могли не приметить такси с пятнадцатью звездочками. Это — машина Свимона[5] Кеванишвили. Я не оговорился, не случайно сказал, что это машина Свимона. После поймаете, почему я так говорю о государственной машине. И еще одним известен был Свимон: не выносил, когда в его имени пропускали «в», воспринимал это так, словно его последними словами ругали. Услышав «Симон», он зло кидал в ответ:
— Сам ты и Симон и черт плешивый! — и не забывал обиды.
Брат Свимона — Гиорги работал в автоинспекции. Он относился к числу тех немногих инспекторов, которые не устраивали водителям засаду на месте нового дорожного знака. Нарушителя на первый раз прощал, дружески наставлял, вразумлял и просто заносил номер машины, в свою особую записную книжку, но если водитель вторично попадал в его список — тогда уж он получал по заслугам. Справедливым человеком был Гиорги; вот почему, если он даже делал прокол, человек не обижался, благодаря Гиорги он осознавал свою вину, а прокол помогал до конца дней помнить о существовании правил движения и соблюдать установленные нормы скорости и все прочее. Не знаю, действительно ли это было так, поскольку машины у меня нет, но Гиорги убежденно повторял и внушал это всем.
А Свимон нарушал все правила, ни с чем и ни с кем не считаясь. Ни за что не вез «клиента» — как он называл пассажира — в удаленный от центра район, если не подсаживал к нему еще кого-нибудь. Сдачу дать он, как правило, забывал. Ночных пассажиров из аэропорта вез в город за двойную плату (справедливости ради надо заметить, что он заранее договаривался об этом с «клиентом», а кого не устраивало, мог не ехать). Если подходящий «клиент» не находился, Свимон возвращался в город порожняком, да, да — порожняком! И нетрезвым садился за руль. Ну, не то чтобы вдребезги пьяным — нет, но в машину его сесть было уже невозможно, так разило от него винным перегаром, да еще вовсю дымил сигаретой, нисколько не заботясь о пассажирах.
Зато брат Свимона Гиорги преследовал подобных водителей, читал им нравоучения, предупреждал, отчитывал, бранил, лишал прав, вызывал в инспекцию.
— Вы, лучше за Свимоном последите! — ехидно советовали ему острые на язык шоферы. Но когда, бранясь и ругаясь, снова садились за руль, тотчас забывали о стычке с инспектором. Водители, как бы ни были виноваты, всегда стараются поскорее отвязаться от автоинспектора. «Бери штраф и кончай! Не мальчишка я, чтобы поучать меня! — поясняли «пострадавшие» таксисты своим пассажирам. — У него у самого брат шофер, тоже таксист. А что вытворяет?! Хотите верьте, хотите нет, он однажды… — И начинали рассказывать о Свимоне невероятные истории. Много поступало жалоб на Свимона. Администрация парка наказывала его, один раз в мойщики перевела на три месяца. Ну и что с того! Отработал три месяца — и снова за свое.
И в автоинспекцию часто попадали права Свимона Кеванишвили, но… Он брат Гиорги, говорили там, и ограничивались штрафом. Да и на штраф потому решались, чтобы остался оправдательный для них документ — квитанция; дескать, приняли меры. И все ради Гиорги — считались с ним. Говорили, будто бы Гиорги ничего не ведал о проступках и нарушениях брата, он бы, дескать, не допустил этого.
Но можно ли поверить, что Гиорги действительно ничего не знал?
Далее о такой вот скандальной истории?
Из одной братской республики приехали как-то в наш город неискушенные колхозники.
Продали на городском рынке то, что привезли, потом долго искали какое-то лекарство — один из них тяжело заболел. Времени до отхода поезда оставалось мало, и они стали ловить такси. Остановили машину Свимона, объяснили свое положение, попросили как можно быстрее довезти их до вокзала, чтобы не опоздать на поезд. Свимон усадил в машину представителей братской республики и помчал их в бывший парк «Муштаид», где теперь детская железная дорога. Высадил их там, сам купил им билеты, и, не давая ни отдышаться, ни оглядеться, торопя и подгоняя, загнал их в вагон. Приезжие благодарили его, благословляли, чуть не в ноги кланялись, радуясь и удивляясь, какой добрый человек им попался! А бессовестный Свимон стоял и ждал, когда тронется поезд, еще и платком им помахал. Растроганные крестьяне прослезились и, высунувшись из окна, все просили Свимона дать адрес, поблагодарить, говорят, хотим тебя.
Свимон чуть не умер от смеха, пока ехал из «Муштаида» домой, потом поел досыта и, веселый, довольный, поехал в парк. Там он полчаса потешал шоферов, рассказывая о своей проделке. Шоферы хохотали, разводили руками, утирали слезы — ну и чудило этот Свимон!
Ну, а потом? Кто-нибудь поинтересовался, что стало с больным человеком? Один из приезжих запомнил, оказывается, номер машины Свимона и прислал на него жалобу. Целая комиссия разбирала эту историю, но… Но ведь он брат Гиорги… и дело замяли.
— Сколько можно, угомонись наконец! Не надоело тебе еще безобразничать? — сказала Свимону жена, когда он вернулся домой (жена его была учительницей, преподавала в младших классах грузинский язык). — Учти, плохо кончишь!
— Хватит бубнить, нашла младенца уму-разуму учить!
— Ушел бы ты с такси, не твое это дело — быть таксистом! Перейди на другую машину!
— На другую машину?! А семью ты мне прокормишь?
На этот довод супруга ответа не находила. Свимон прекрасно знал силу своего вопроса и отбивался им от жены, какая бы неприятность ему ни грозила. У жены оставался один выход — она подчеркнуто опускала «в», называя мужа.
— Сколько тебе говорить, Симон…
— Иди ты… Сама ты и Симон и… — Он вскакивал и, хлопнув дверью, убегал из дому не пообедав.
Говорят, Гиорги не ведал об этой истории.
Может быть, может быть — вечно занят, все время на трассе. На цхнетской дороге остановил новые «Жигули» и посоветовал водителю не превышать скорость — у машины «хорошая приемистость»; не совладать, говорит, потом с ней. А возле Багеби с водителя «Волги» чуть шкуру не содрал: тот не рассчитал, давая задний ход, и заехал колесом на газон.
— Разве ты человек — васильки смял?! — орал Гиорги на шофера. — Сначала васильки, потом детей задавишь и поедешь дальше как ни в чем не бывало!
Удрученный водитель молчал — он понятия не имел, что это за цветок василек, какие именно цветы среди примятых — васильки, как не знал и того, что мять и давить их запрещено.
Однажды поздней летней ночью машину Свимона Кеванишвили остановила приезжая узбечка. Не попала в гостиницу и надеялась устроиться хотя бы на турбазе. Свимон не растерялся и предложил отвезти ее к себе, уверяя, что жена его примет ее как положено. Врал, понятно. Семья его давно жила на даче. Ехать к нему женщина отказалась, но в такси все же села — доехать до турбазы, поскольку городской транспорт уже не работал, а города она не знала. Свимон решил, что дело на мази, раз она села в машину, просто поломается малость, не станет же сразу вешаться ему на шею. Но женщина все его домогательства решительно отвергла. Свимон обозлился и вместо турбазы повез ее за город и оставил одну с чемоданом в безлюдном, пустынном месте, а сам укатил обратно. Женщина успела записать номер машины. Пожаловалась на него. Была снова выделена комиссия для разбора дела, но… Но ведь он брат Гиорги… И дело замяли.
Говорят, Гиорги не ведал об этой истории.
Может быть, может быть — вечно занят, все время на трассе…
…Антиподисты закончили свой номер и намеревались уйти под аплодисменты, но инспектор манежа остановил их. Антиподисты вернулись на арену и, довольные, смущенные, закивали зрителям. Инспектор манежа заставил их еще раз вернуться на арену. На этот раз они искренне улыбались зрителям.
Когда они скрылись, на манеже появился Жора. Он долго чистил барьер в одном месте, а сел совсем в другом — плюхнулся в опилки. Дети дружно засмеялись. Тем временем униформисты натянули проволоку на высоте трех метров над ареной.
Инспектор объявил следующий номер:
— Танцы на проволоке!
…Важа и Арчил нисколько не походили друг на друга; дети одних родителей — и ничего общего! Важа — долговязый, сухопарый, рыжий, Арчил — низенький, пузатый, волосы — цвета ржавчины, длиннорукий. Братья чуть ли не состарились в доме, где жил Гиорги Картлишвили, но никто во всем доме, даже их жены, понятия не имели, чем они занимаются. Знали, что они работали в какой-то артели. В ту пору слово это было в ходу. Все разъезжавшие на собственной машине, имевшие собственные дачи, занимавшие четырех-пятикомнатные квартиры и набивавшие их антикварными вещами, скрывавшие драгоценности в сейфах, замурованных в стены, да запиравшиеся по такому шифру, что сам инспектор Мегрэ растерялся бы, — все они работали в артели. Ну, а почему Важа с Арчилом должны были составлять исключение?! К остальным обитателям дома они относились с какой-то жалостью и не скрывали этого. Ко всем, от мало до велика, обращались на «вы». Одного только Гиорги Картлишвили почему-то фамильярно называли Жорой[6]. Приятели могли, разумеется, называть его Жорой вместо Гоги, однако между Гиорги и братьями Мартирозашвили никогда не было приятельских отношений — ни в детстве, ни позже. Но ведь Гиорги не был Свимоном Кеванишвили, чтобы шуметь по такому поводу и возмущаться: почему-де зовете меня Жорой вместо Гиорги или Гоги. Братья Мартирозашвили были старше Гиорги. Важа — на пять лет, Арчил — на три. В детстве такая разница очень заметна, а когда перевалит за сорок — пятьдесят, не разберешь — кто старше, кто младше. Впрочем, Важа выглядел лет на тридцать, его рыжие волосы седина не брала.
В свободное от «работы» время братья развлекались, говоря: «Что другое возьмешь от жизни!»
Вас, наверно, интересует, что брали веселого от жизни братья Мартирозашвили, как они развлекались? Довольно просто. Садились в «Волги», прихватив приятелей и красивых девочек, и отправлялись в какой-нибудь загородный духан и, заняв его, закрывали для других. Тамадой у них всегда был один и тот же человек по фамилии Эристави — его везли с собой. Завидев братьев, духанщики выставляли всех местных и запирали свое заведение.
И тут начинались «веселые безумства»! Важа заводил шарманку. Арчил пел, остальные плясали. Захмелев, Важа брался за дудуки[7]. Игра на дудуки носила театральный характер — с традиционным началом и концом. Важа с бутылкой в руках, оседлав спинку стула, возглашал тост в честь родителей. Горе тамаде, который опередил бы его с этим тостом, — бутылка с вином разбивалась о его голову! Вот почему братья возили с собой постоянного тамаду — Эристави, хорошо знакомого с прихотями братьев. Когда Важа пил за родителей, все знали — он уже «готов». Сразу же за этим тостом перед ним хоть из-под земли должен был предстать ансамбль дудукистов, а Арчил на вытянутых руках преподнести ему дудуки для него самого. Важа становился прямо на стул, вытягивался во весь свой длинный рост и объявлял, что исполнит «В пустыне одинокой белый верблюд опустится на колени», и, восклицая «Дуй!» — изо всех сил дул в дудуки. Все дивились, откуда брались силы у этого тощего человека так надувать щеки и кто поставил ему дыхание, — ласкаловский тенор лопнул бы от зависти. С душой играл Важа, и градом текли из глаз его слезы! С чувством играл, не зря лились слезы.
Ну, а если человек переживает и чувствует, то это кое-что да значит. Одаренный был человек Важа… А потом, когда умолкал его дудуки, к ансамблю дудукистов должен был присоединиться долист и исполнить танец «Книазури»[8]. Важа танцевал, не сходя со стула. Заканчивался танец щедрым жестом — Важа запускал руку в карман, и во все стороны разлетались пятирублевки и десятирублевки. Подбирать их, однако, до поры до времени никому не позволялось. В завершение своего сольного выступления Важа комкал сторублевку и швырял ее тамаде. Едва тамада завладевал сторублевкой, застольники вроде бы шутя алчно налетали на раскиданные по полу деньги. Хорошенькие девицы тоже не зевали, проявляя завидную расторопность и сноровку, — хихикая, визжа, хватали с полу деньги. А Важа с Арчилом хохотали, довольные, восхищенные их живостью и ловкостью. Одна из них была до того хороша, что Гиорги Картлишвили глаз от нее не мог оторвать. Он очень привык к подобным увеселениям и уже не мог без них обойтись. Нравились ему кутежи с юными красотками. Со временем он и театр стал посещать с братьями Мартирозашвили. На премьерах тоже встречались смазливые девочки. После спектакля устраивался банкет. Однажды Важа и Арчил даже на просмотр фильма Феллини «Восемь с половиной» провели Гиорги Картлишвили, хотя на него попасть было почти невозможно. Кинематографисты и то не могли достать билет, а у братьев лишние имелись. После фильма Гиорги три дня как в дурмане ходил, ни с кем не разговаривал. А Важа и Арчил всласть подремали во время сеанса — только поглазеть на голых женщин открывали глаза, толкая друг друга локтем, да еще когда целовались на экране.
— Что делать, Жора-джан, много работаем, устали! — оправдывался Арчил перед Гиорги.
Однажды Арчилу стало плохо, и родные вызвали «скорую помощь». Врач измерил давление, задал два-три вопроса и поставил диагноз: переутомление. Важа сунул Гиорги в карман двадцатипятирублевку, велев отдать врачу. Гиорги проводил врача и, улучив момент, когда они были одни, протянул ему деньги, но тот так на него глянул… Лучше бы плюнул.
— Еще не перевелись такие идиоты?! — искренне не поверил Важа, когда Гиорги вернул ему деньги.
А Гиорги этот взгляд лишил покоя.
У Арчила подскочила температура, поднялась до сорока.
— Как водка! — сострил Важа, глянув на градусник, и задумчиво вопросил: — Кого же вызвать к нему?
Он приводил к брату всех, кого ему рекомендовали. Самых известных и занятых профессоров и академиков заставлял выкроить время и с каждым расплачивался лично, а когда его смущенно благодарили, успокоительно кидал: «Бросьте, что тут особенного?..»
— Выходит, один только этот, со «скорой», дурак? — недоумевая, спросил Гиорги Важу и крепко зажмурился, поскольку перед глазами сразу возник уничтожающий взгляд врача.
— Что мне с ним делать? Что?! — растерянно восклицал отчаявшийся Важа.
— Нитка… Нитка, нитка… — бормотал Арчил в бреду.
— Выболтает, все выболтает, если ему не помочь. — Важа явно паниковал, прикрываясь деланной улыбкой.
В конце концов из Москвы самолетом доставили крупного специалиста. Врач располагал двумя днями, но Мартирозашвили ухитрились оставить его на девять дней. После девятого укола жар у больного спал, на десятый он поднялся с постели. Во сколько обошлось им московское светило, сколько они ему заплатили, сказать не могу, но, говорят, ошалел доктор.
— И он взял?! — не поверил Гиорги.
— А чего ему не брать, есть ему, что ли, не надо?! — заговорил больной.
— Тогда почему тот, со «скорой»… — начал было Гиорги и крепко зажмурился — вы уже знаете почему.
Взгляд врача со «скорой» преследовал и терзал Гиорги, пока не привиделся ему странный сон: на каждой улице города поселилось по одному Мартирозову, и все они обратились в Мартирозашвили, стали множиться — сначала медленно, несмело, а потом как грибы после дождя, и уже все вокруг должны были омартирозашвилиться, а сам Гиорги — ожориться, но в это самое время он проснулся.
— Мы ничем таким… не занимаемся… — доверительно сказал ему как-то Арчил, когда Гиорги Картлишвили, зайдя к ним за щепоткой соли, увидел на столе ворох денег.
Гиорги остолбенел, понятно, — столько денег сразу разве что в кино доводилось видеть. И Арчил решил развеять мрачные подозрения соседа…
— Ты когда-нибудь ковер видел? С ворсом? Ворсистый ковер?
— Видел, — ответил Гиорги, пристыв глазами к деньгам и пытаясь сосчитать их про себя.
— На столе сорок одна тысяча семьсот семьдесят восемь рублей, новыми деньгами! — беспечно сообщил Арчил и снова перешел к делу: — А ты знаешь, из скольких ниток ткется ковер?
— Нет.
— Скажем, из четырнадцати.
— Ну и что?
— А если ткать из тринадцати, что — сесть на него не сможешь или купить откажешься? Может, думаешь, заметишь, что на одну нить тоньше?
— Нет, не замечу!
— В этом суть и путь… в горийскую крепость.
— Не в горийскую, а в тбилисскую — в Ортачала[9], — поправил его Гиорги.
— Бери свою соль и мотай, — обозлился Арчил.
— А мне сон приснился! Хороший такой, цветной, музыкальный — рассказать?
— Не нужно.
— Ну, тогда и мне ни соль твоя не нужна, ни…
— Ну чего, чего обиделся… — Голос Арчила зазвучал примирительно: не хотел, чтобы сосед затаил обиду. — Садись, рассказывай.
— Не хочу, пусти.
— Ладно, Жора-джан, на, бери соль и еще деньги в придачу. — Арчил сунул в карман Гиорги пятидесятирублевку. — Девочек в кино сводишь, мороженое им купишь.
Отказаться от денег Гиорги не смог.
Взяв соль, он повернулся уйти, подумав: «Быстро же я ожорился!» — но тут его остановил голос Важи. Прислонясь к косяку двери, он слушал разговор брата с соседом.
— Думаешь, нам деньги легко даются? Думаешь, без труда, сами в руки плывут? Мы пота не проливаем, по-твоему? Быстро же ты нам тюрьму уготовил, Жора-джан! Мы на волоске висим, на одной ниточке пляшем. Оборвется она — и прямо в пасть льву угодим. А из той пасти вырваться, заткнуть ее — всех наших денег, что скопили, не хватит, до того они, гады, обнаглели и разохотились… Во вкус вошли, — зло закончил Важа.
— Понимаю.
— Да не дождетесь вы этого! Ни ты, ни твои соседи! Не надейтесь! А знаешь почему?
— Не знаю.
— Потому, что я вот дам тебе сейчас денег, просто так, и ты не сможешь отказаться!
— Смогу! — Гиорги быстро вытащил смятую пятидесятирублевку и бросил вместе с солью обратно на стол.
— Не сможешь! — Важа уверенно подошел к столу, взял брошенную Гиорги ассигнацию, старательно расправил, положил на нее пять сторублевок и учтиво протянул Гиорги: — Возьми, Жора-джан, и молчок — никому ни слова, что ты здесь видел, я про деньги говорю. Не видел, ладно?
Гиорги уставился на деньги. Побелел…
— Бери, бери, лето на носу, семью на дачу отправишь.
Гиорги посерел.
— Не дождетесь, говорю тебе! Я тому типу каждый день втрое больше проигрываю в «дави-даубасе»; вот почему не дождетесь! Да, проигрываю ему, хотя он даже того не знает, что шиши-беши[10] будет одиннадцать. Как ему знать, если у него всего десять пальцев на руках! — с издевкой объяснил Важа.
Он спокойно прошелся по комнате.
— Помнишь, я девушку загубил? Помнишь. А как Арчил на человека наехал и покалечил ему ногу, помнишь? Помнишь, конечно, сам в той машине сидел. Так вот, оба случая мне всего в тысячу восемьсот обошлись. Дурачье! Не знали, что я бы сто тысяч не пожалел, лишь бы откупиться. Но я поторговался и за гроши откупился.
Гиорги почернел. Он умирал.
Братья Мартирозашвили привели его в чувство и на руках отнесли в его однокомнатную квартиру.
А на другое утро Гиорги проснулся уже Жорой…
…Танцоры на проволоке сложили свои зонтики и один за другим соскочили вниз.
Грянули аплодисменты.
Как ни уговаривал их инспектор манежа, они не вышли больше на арену. Очевидно, опаздывали еще на одно выступление и спешили за кулисы, на ходу снимая парики.
Паузу заполнил клоун Жора. Вынес веревку, растянул ее на опилках посреди манежа и пошел расхаживать по ней взад-вперед, усиленно балансируя большим сложенным зонтом, изодранным и залатанным, — делал вид, будто с трудом удерживается.
— Заднее сальто! — самодовольно объявил Жора.
По знаку дирижера Кониашвили загремел барабан, да так, что ребята зажали уши. Жора подпрыгнул и, перекувырнувшись в воздухе, шлепнулся лицом в опилки. Опилки залепили ему глаза, набились в уши и даже в карманы. Он не смутился. Встал, чтобы повторить сальто, но к нему подкрались сзади и опрокинули на него ведро с водой. Жора вымок и задрал голову, раскрывая зонт, — да откуда было взяться дождю в цирке!
Зрители хохотали.
Потом свет погас, и яркий луч прожектора высветил инспектора манежа.
— Оригинальный жанр! — объявил он торжественно.
Униформисты поспешили раздвинуть занавес.
На арену вышел человек в черном фраке, белой манишке, белых перчатках, в высоком черном цилиндре. За плечами его развевался, переливаясь и сверкая, плащ. Он широким жестом вскидывал его перед собой, и манишка, перчатки и цилиндр каждый раз принимали новую окраску. Наконец все на нем окрасилось в алый цвет…
…Теперь не записывают, оказывается, номера ассигнаций, теперь их красят!!! Заставят взявшего опустить руку в какую-то жидкость, и готово — на пальцах проявляется алая краска!
Александр Сирбиладзе всего три года жил в доме Гиорги Картлишвили. Из Батуми переселился. Поговаривали, что он «сидел».
— Всего шесть месяцев, — объяснил Александр Гиорги. — И то без вины, напрасно просидел.
— Как это — без вины?! — не поверил Гиорги.
— А вот так. Могу рассказать. Нынче мой «способ» уже не пустишь в ход, не те времена, а в ту пору за него и пятьдесят тысяч могли дать!
От сладостных воспоминаний в хитрых, проницательных глазах Сирбиладзе заиграла ласковая улыбка.
— Интересуетесь, батоно Гиорги? А может, и вы, вроде соседей, рецидивистом, меня считаете?
Гиорги смущенно промолчал.
— Знаете, расскажу я вам все, а вы уж сделайте милость, уймите соседей, надоели пересуды да разговоры за спиной. В конце концов, я на пенсии, и я покоя хочу…
Они сидели во дворе на затененной деревьями скамье. Был поздний вечер.
— И в детстве и в молодости я в обносках ходил, после старшего брата донашивал. Но меня это не тяготило, я чувствовал себя счастливым. И школу, а потом институт в Москве окончил с отличием. Оставляли в аспирантуре, но я вернулся к себе в Аджарию — моим родителям еще пятерых поднимать надо было, ради них и вернулся, помочь семье. Отец мой, сколько помню, передовиком был, мать — знатная чаеводка, орденоноска, на доске Почета красовалась. Но легко, ли одеть, обуть да накормить шестерых прожорливых пацанов?.. Старший брат женился, отделился от нас, у самого четверо росли, и без родительской помощи обойтись не мог. Младшие братья тоже захотели получить высшее образование, кто в Москве, кто в Ленинграде. Желание похвальное, но ведь надо же было каждому из них хотя бы сотню в месяц посылать? Как по-вашему, батоно Гиорги, надо было?
— Разве это деньги — сотня в месяц!
— Ну мы, понятно, из последних сил тянулись, но дали им закончить институт, не оставлять же было их неучами… В наших краях мало кто владел русским так, как я, и я быстро продвигался по службе и оказался в конце концов на той самой должности, с которой на пенсию отправили. Не успел я приступить к новой работе, заявился ко мне родич, брат жены моего дяди, и попросил, устроить его где-нибудь на базе. Я отказал: «Неудобно, говорю, что люди скажут, родственника к себе взял». — «Зря тебя на это место посадили, не про тебя оно, — усмехнулся он. — Увидишь, недолго просидишь тут, скоро тебя отсюда попросят». Прошло время… Может, неинтересно, батоно Гиорги, или спать хотите?
— Нет-нет, я слушаю.
— Так вот, идет время, от начальства мне одни благодарности. Работаю я старательно, не жалею ни сил, ни времени. И вот однажды вызывает меня к себе один товарищ — кто он, тебе необязательно знать, мой Гиорги, и спрашивает: «Неужели ты еще не насытился, подкинь же и нам сколько-нибудь, удели толику». Я растерялся. Тогда он сделал вид, что пошутил, и поручил мне очень трудное дело. Справился я с делом. Он дал мне другое — еще сложнее, а через два месяца сначала комиссию направил ко мне, а следом — ревизию. Никаких нарушений и злоупотреблений не обнаружили, какие-то пустяки занесли в акт. Тогда тот тип снова вызвал меня, наорал: «Что это за работа, развалил мне все! Нет, говорит, не пойдет у нас с тобой дело, не получается у нас с тобой, расстаться придется». А я не понимаю своей вины и не знаю, что делать. На следующий день ко мне снова заявился брат жены моего дяди и спрашивает: «Ну что, прав я оказался? Предупреждал ведь, прижмут, долго терпеть не станут». — «Прав-то прав, — говорю я ему, — а чего от меня хотят, не понимаю». Так и сказал я тогда брату жены моего дяди. А он заухмылялся и выразительно так говорит: «Ничего особенного, и понимать здесь нечего, подкидывай им хоть изредка». И потер большим пальцем о пальцы, намекая на деньги. «А где я их возьму?» — опешил я. «Как — где?.. Все в твоих руках, ты же распределяешь товары? Тот, что до тебя сидел на этом месте, потому и ушел, что все себе хапал, алчность одолела, разве сам бы ушел, разве по доброй воле уступил бы такое доходное место?! Заставили…» — «Так я же не он, мне-то откуда брать деньги?» — говорю я родичу. «А ты поступай, как он». — «А кате он поступал, этот счастливец, что он такого делал?» — «А вот что… Дай-ка бумагу и карандаш…» И брат жены моего дяди черным по белому написал, какие товары за сколько следовало отпускать. У меня в глазах зарябило от тех цифр! Соблазнительно было, но я все равно не сдавался. «Как же, говорю, брать мне за товары деньги, когда их без денег положено отпускать! Я же обязан бесплатно выделять и выдавать их!» Вот тут-то пожалел меня брат жены моего дяди, пожалел и объяснил, как дурачку, прямо, без обиняков сказал: «Если предприятие или колхоз не получат нужных машин или сырья, ничего не смогут производить, а значит, и доходов не получат, останутся их руководители без денег, голодать ведь придется. Ты пользуйся этим, не выдавай, тяни, морочь голову, уверяй, что не получил еще, и тогда быстро сообразят, чего от них хотят…» Я возмутился: «Что за глупости, говорю, советуешь!..» Да, батоно Гиорги, тогда я в самом деле считал взятку недопустимой.
— А теперь?
— И теперь, да только теперь уж поздно. Так на чем я остановился? Да, вспомнил. На прощанье брат жены моего дяди дал еще один совет: «Не зарывайся, как начнешь загребать деньги, не жадничай — половину тому типу отдавай, что грозится снять тебя. Не жалей, все равно по горло сыт будешь. Первого клиента я тебе пришлю. От моего имени придет, можешь довериться…»
Мой благодетель ушел, а я стал терзаться страшными мыслями.
Неделю спустя явился ко мне председатель одного колхоза и попросил выделить машину: «Слышал, говорит, новые «колхозники» поступили». — «Опоздали, — сказал я почему-то, — к сожалению, все распределили». А он: «А меня к вам такой-то направил, обнадежил, что поможете». А на меня словно нашло что-то, заупрямился я: «Опоздали, говорю, нет больше машин». Тогда он вынул из кармана аккуратный такой сверточек, сунул в ящик стола и говорит: «Завтра зайду, может, появится машина, цитрусы хочу в Россию везти, сезон начинается, не то не стал бы торопить». И ушел. Я вынул из ящика сверточек, а в нем деньги — тысяча рублей! Я и думаю: машину ему все равно выделил — положено колхозу, и ничего не случится, если возьму у этого спекулянта часть наворованного.
Взял я деньги и пошел домой. А там меня уж родич поджидает! «Ну, как дела?» — спрашивает. «Вот, пожалуйста», — говорю и положил перед ним пачку. Он ошалел. Разволновался, раскричался: «И себя погубишь, и семью по миру пустишь! Может, переписаны номера денег, в тюрьму угодишь!»
Перепугал он меня страшно… но я уже познал сладость «греха», познал вкус неправедных денег, плывущих в руки…
До поры до времени я все же перестал брать деньги. Решил найти более надежный и безопасный способ, такой, о каком никто, кроме меня, знать бы не знал. Перенимать чужие приемы и способы я не хотел. ОБХСС все известно, старыми способами их не проведешь, рассуждал я. Надо было придумать что-то новое. Но как ни ломал я голову, ни до чего не додумался. На помощь опять тот родич подоспел — брат жены моего дяди. «Знаю, говорит, что у тебя загвоздка, могу свести с человеком, который за две тысячи наладит тебе дело, как по маслу пойдет». — «Что, на работу его взять?» — спрашиваю. «Нет, он совет тебе даст, вразумит, что и как делать». Я возмутился: «За совет две тысячи?! Где такие деньги взять? Сам знаешь, сколько было, все уже спустил…» — «Он обождет, пока дело у тебя наладится». Я все равно отказался. «Ну и сквалыга ты! Увидишь, из-за скупости и пропадешь», — пообещал мне мой благодетель и ушел.
Я взял отпуск и отправился в санаторий в Ликани — спокойно поразмыслить и сообразить что-нибудь. Недели две думал и придумал способ — не способ, а фокус! Прервал отпуск, вернулся на работу. Районные руководители пожурили, что я не берегу здоровье, не отдохнул как следует, а скоро опять принялись за меня, последнее готовы были с меня содрать. Но хозяином положения теперь стал я. Я успокоил того типа, столько ему наобещал, что он меня тронутым счел, — позже признался мне в этом, когда мы кутили в духане «Дедамоки». И пошло. Развернулся же я… Снес наш старый дом и отгрохал новый — трехэтажный, приобрел участок на Зеленом Мысу у моря и построил дачу. Обзавелся машиной. Ты видел журнал «Сто лучших дач Америки», мой Гиорги? Нет, наверно. Так вот, я возвел себе дом, как у миллионера Трентиниана в Акапульке. И в Бакуриани заимел коттедж, — поставил финский дом во дворе у одного верного приятеля, отблагодарил его, конечно, две тысячи подарил. Короче, наживался на глазах у сограждан, не знал, куда девать деньги. На работу ходил аккуратно — к девяти, сидел до шести, иногда до семи, восьми и даже до десяти задерживался. Привел дела в полный порядок. Конечно, подозревали, что я беру взятки, да подкопаться под меня не могли, все было в ажуре, ни в чем не обвинишь. Присылали ревизию за ревизией, ничего не добились. Тот тип вошел во вкус, стал требовать, чтобы я давал ему больше. «Ты, говорит, взятки берешь». — «Ясное дело, беру, говорю, откуда иначе брал бы деньги, что приношу тебе. Только знай: твою долю на копейку не увеличу». Он остервенел и пригрозил мне: «Попляшешь, говорит, у меня…» Нашла коса на камень. Разозлился я и отнес его начальнику вдвое больше, чем ему, и добился, чтобы его с должности убрали. А потом решил вообще не давать им больше. Хватит с них, думаю, хватит, сколько давал, сыты уже, и прекратил «дружеские подношения». И как раз в те самые дни поступил состав с дефицитным товаром, и тогда-то… Эх! — Александр с горечью сплюнул.
— И что тогда-то?
— Надо было повысить таксу, еще больше брать, дороже отдавать.
— Неужели вы и теперь сожалеете, батоно Александр?!
— Сожалею, да еще как! Все равно посадили… А знаешь за что?
— За взятки, за что же еще?
— Нет, батоно Гиорги! За взятки не сумели засадить и никогда бы не сумели. Житья мне не давали, месяца не проходило, чтобы домой не заявились ко мне. А уж деньгами с переписанными номерами прямо-таки завалили. И все равно засечь не сумели. Деньги оставались в моих руках, а схватить за руки не удавалось! Не так-то просто это было. Кто давал, тот не предавал, ему же товар был нужен, да и кто захочет себя под удар ставить. Но завистники и болваны не перевелись на свете, батоно Гиорги. Нашелся один. Что греха таить, довел я его, как липку ободрал перед этим. Да еще так обернулось дело, что обэхээсэсники пострадали — и взъелись на меня! Пришел к ним этот человек и заявил, что Александр Сирбиладзе требует с него столько-то за то-то и назначил встречу на сегодня, а у него нет денег. Ну, а у работников ОБХСС в тот день как раз зарплата была. Взяли из кассы все деньги, всю зарплату сотрудников, и дали ему под расписку для меня, «провернуть операцию». Денег было меньше, чем требовалось, но все равно номера переписали и отправили его ко мне. Вошел он в кабинет, сунул мне толстую пачку денег и повернулся уйти, как вдруг ворвался начальник ОБХСС и кричит: «Попался наконец мошенник!» — «В чем дело?» — спрашиваю я преспокойно. «Куда деньги дел?» — «Какие деньги?» — «Те, что тебе сейчас этот человек дал!» — «Да, только что в руки ему дал», — подтвердил тот. «Ничего он мне не давал! Лучше его спросите — куда он их отнес!» Обыскали, перерыли весь мой кабинет. В конце концов заподозрили нас с ним в сговоре, его тоже обыскали. Бедняга разволновался, от потрясения у него кровоизлияние в мозг случилось. Слышали, батоно Гиорги, про миноискатели? Так вот, миноискатели принесли и стены прощупали — сантиметр за сантиметром — ничего не нашли! А вернулись к себе и сообразили, что без зарплаты остались. Нагрянули ко мне домой, забрали меня: «Пока, говорят, не скажешь, как ухитряешься прятать деньги, не отпустим». Я запротестовал. «Не имеете, говорю, права арестовывать без оснований». Уже подкован был, знал, что полагалось сказать, на какую сослаться статью и параграф. А начальник ОБХСС кричит: «Ничего не знаю и знать не желаю, не признаешься, куда дел нашу зарплату, не выпущу отсюда, сгною тебя тут!» Я решил молчать. Они тоже. Полгода промолчали мы так. Первым сдался начальник ОБХСС, не выдержал: «Открой, говорит, свою тайну, как и куда прячешь деньги, и даю честное слово — выпущу. Не просто выпущу — сниму с тебя всякое обвинение, оставлю в покое. В Тбилиси недовольны мной: неужто, говорят, с одним взяточником справиться не можешь? А это значит, скоро выставят меня с работы. Человек ты или нет?! Войди в мое положение, пожалей. И у меня семья…» Пожалел я его, идиот! А что было делать — и у меня ведь семья была! Кроме меня, никто не знал, где деньги лежат. Дети малолетки, жена — бестолковая, что могла поделать без меня моя Папала, батоно Гиорги, сам видишь, какая у тебя соседка, много ли она соображает!
— Соображать ей ничего и не приходится. А вообще… Деньги хорошо умеет тратить.
— Есть что тратить — потому. Так что мне было делать — дать сгноить себя в тюрьме?
— Выпустил он тебя?
— Выпустил.
— И отвязался?
— Да. Человеком слова оказался начальник. Только заставил на пенсию выйти.
— И ты согласился?
— Попробуй не согласиться! К тому же у меня квартира эта была куплена.
— В нашем доме?!
— Да, бывшему вашему начальнику положил на лапу семь тысяч.
— Дешево досталась!
— Ты шутишь, батоно Гиорги, но за трехкомнатную квартиру семь тысяч и правда дешево. Кому ни скажи — все смеются, не верят, думают, скрываю, сколько в самом деле дал вашему директору за квартиру, думают, берегу его репутацию.
— Тем все и кончилось?
— Как видишь! Переехал сюда и живу себе потихоньку. Трачу помаленьку, что накопил. Правда, мало вот осталось, но и мне недолго жить осталось.
— Ладно, спать пора, батоно Александр, пошли.
— Спать?! А мой фокус тебя не интересует?! Не хочешь знать, как я взятки брал?!
— А разве ты еще не сказал?
— Насмехаешься, батоно Гиорги! А ведь ты самый порядочный человек в этом доме!
— Нет!!! Я — Жора.
— Понятно, Жора. Гиорги — Жора… Одно и то же.
— Не-е… Я — Жора! А ты — Мартирозашвили!
— Ну нет! В шестьдесят первом, батоно Гиорги, когда деньги один к десяти менялись, во время реформы, у них у обоих, слышишь, у обоих вместе, миллиона не осталось! Миллионерами перестали быть!
— Что ты говоришь!
— Сколько мы над ними потешались! Посылали телеграммы с соболезнованием, сочувствием… сколько…
— Уже тогда знали их?
— В нашей среде миллионеров все знают друг друга. Кого близко, кого издали, кого понаслышке. Дай же сказать, батоно, какой я фокус придумал.
— Слушаю, слушаю…
— Нынче он уже не пригодится, а то и двести тысяч стоил бы, не то что две. Так вот, я всегда знал день и час, когда мне должны были принести деньги. Усаживал своего маленького Гуту под окно кабинета. Кабинет был на третьем этаже, а окно выходило в сад. Я велел проделать в окне «форточку», как говорят у нас все по-русски. Не представляешь, сколько я тренировался, пока не наловчился выкидывать деньги прямо в форточку. В каком бы месте кабинета ни дал мне человек деньги, не успевал он повернуться, как деньги уже летели к ногам моего Гуты! Не было такой точки, из которой я не сумел бы выкинуть их через форточку! А Гута подбирал и спокойно нес их к тому самому брату жены моего дяди, о котором я говорил тебе. Скажи: если увидишь на улице моего Гуту, заподозришь, что у него в сумке полмиллиона старыми деньгами?
— Нет, не заподозрю.
— Так-то, батоно Гиорги.
— Потрясающе!
— Теперь он уж ни к чему, мой фокус, батоно Гиорги. Теперь номера не записывают, теперь красят деньги какой-то краской, черт знает какой, а потом заставят окунуть руку в какую-то жидкость и пальцы, которыми деньги брал, краснеют. Так что…
— Папочка! — Звонкий голос Тамрико вернул Гиорги к действительности. — Папочка, а этот дядя что будет делать? Я забыла… Он выступал в прошлый раз?
— И я не помню, не знаю, кто он. Дирекция цирка имеет право заменить номер. Потерпи немного, сейчас узнаем.
Инспектор манежа Владимир Дадешкелиани не заставил их ждать.
— Жонглер с мячами! — возвестил он.
Жонглер вышел с пестрым мячом в поднятых над головой руках. Оркестр заиграл тихий марш. Жонглер кинул мяч и стал подбрасывать его головой. Ускорялся ритм музыки, и убыстрялись движения жонглера. Наконец мяч запрыгал на его голове, как в старых-старых кинофильмах. Поразительно работал жонглер с мячом! Садился, ложился, делал сальто — а мяч, словно привязанный, на ковер не падал.
Грянули аплодисменты…
…Грянули аплодисменты, и на сцену четким строевым шагом вышел режиссер. Подойдя к исполнителю главной роли, расцеловал и захлопал в ладоши вместе со всеми. Затем режиссер и исполнитель главной роли кое-как «вытащили» на сцену автора пьесы — Теймураза Чкуасели.
Теймураз был в новом костюме, специально сшитом для премьеры; несмотря на удушающую жару, надел бабочку. Аплодисменты усилились. Растроганный, прослезившийся автор блаженно улыбался.
А началось все с маленького рассказа. По совету знакомого артиста Теймураз Чкуасели инсценировал свой рассказ. Первое представление состоялось в родной деревне Теймураза. Театральные критики расшумелись — почему столичные театры прозевали, упустили из рук такую великолепную вещь?! В печати появились хвалебные рецензии, а в столице — афиши, оповещавшие о премьере. Для столичного театра Теймураз переработал инсценировку в пьесу и получил гонорар как за новое произведение.
Премьера прошла с исключительным успехом.
На следующий день после премьеры Теймураза Чкуасели посетил кинорежиссер. Они побеседовали, поспорили, поторговались, потрудились, и в результате возник сценарий полнометражного фильма, созданный в соавторстве с кинорежиссером.
А премьера спектакля, которая вспомнилась сейчас Гиорги, состоялась в кутаисском Театре музыкальной комедии. Один из композиторов приспособил свою старую музыку к новым песням, сам написал, слова еще для двух-трех песенок и сочинил несколько танцев.
До появления на экране фильма Теймураз Чкуасели был представлен в журналах и газетах прозаиком, драматургом, сценаристом и либреттистом. Говорят, что музыкальная комедия Теймураза Чкуасели, созданная по тому же рассказу, идет на сценах театров Одессы и Новочеркасска. От Теймураза Чкуасели ждут новых произведений, но ничего нового он не создает. Переутомился. Так, по крайней мере, утверждает сам Теймураз.
Гиорги Картлишвили очень удивился, получив от него письмо: что могло понадобиться от него Теймуразу и зачем было присылать письмо, сам не мог зайти, что ли, к бывшему однокласснику? Вскрыв конверт, Георги обнаружил два билета и письмецо из одного предложения: «Ты не верил в мой талант, приходи сегодня в театр и увидишь, что сумел создать автор этих строк».
Когда спектакль окончился, у Гиорги не было никакой охоты аплодировать, но вокруг сидели знакомые, родственники и соседи Теймураза, и ему стало неловко. Единственное, чем доволен был Гиорги, так это встречей с одноклассниками — на премьере он увидел всех до единого, познакомился с их женами, одним словом, встретился со своей юностью, а это всегда задевает чувствительные струны сердца. Немного поколебавшись, Гиорги зааплодировал вместе со всеми, а после спектакля, на банкете, хорошенько выпил и как мог хвалил и Теймураза, и спектакль…
Выбившийся из сил жонглер подвигался к выходу. Инспектор манежа, разумеется, не отпускал его.
Жонглер стал в стойку на руках и, поддав мяч ногами, начал подбрасывать его задом. Таким манером, виртуозно работая мягкой частью тела, он скрылся за занавесом. Довольные ребята весело хохотали, доволен был и сам жонглер — он ни разу не уронил мяча на ковер.
Место жонглера на арене занял Жора. Клоун тоже хотел показать свое умение и пытался играть в мяч, но инспектор почему-то не позволял ему. Жора упрямился, дескать, умею не хуже жонглера! В конце концов при поддержке зрителей Жора завладел мячом и ареной. Он разбежался, но, не рассчитав, наступил на мяч и, прекувыркнувшись, растянулся на ковре. Что ж, не каждому дано играть в мяч! Как-никак мяч круглый!
Ребята покатывались со смеху.
Следующий номер, называвшийся балансированием на лестницах, исполняли четыре акробата. Опасный был номер, рискованный: чуть нарушишь баланс — и конец, все четверо ахнуть не успеют, как грохнутся с этакой высоты! Артисты выполняют номер без подстраховки, то есть без лонжи. Почему — объяснить вам не могу. Спросить их, так скажут — по традиции! Да разве любую традицию надо соблюдать! Трясешься на верхушке «вольностоящей» лестницы, хоть и улыбаешься, еле держишься на одной ноге на чьей-то голове! А эта десятиметровая лестница установлена, между прочим, на столе двухметровой высоты, и как вы думаете, останешься живым и целым, если слетишь с двенадцатиметровой высоты?! Традиция! На кой традиция, если из-за нее костей не соберешь! Подстрахуйся поясом и лезь себе под купол хоть на одной ноге, хоть на двух. Четыре человека стоят на двух параллельных лестницах под куполом, и стоит одному потерять равновесие — в цирке это называется иностранным словом «баланс» — конец их номеру, а иногда — не только номеру…
…Звонок Гургена Мцириа поверг Гиорги в изумление. Была суббота, и он собирался ехать на дачу к семье в Кикети, но… Но попробуйте отказать столь высокопоставленному человеку! Гиорги и сейчас слово в слово помнит их диалог.
— Алло, алло, это Гиорги?
— Да, я.
— Ты что, не узнаешь меня, бичо? Хотя откуда, первый раз звоню, не слышал меня по телефону. Гурген я, Мцириа.
— Ну да?!
— Дельце у меня к тебе. Я людей к себе вызвал, вот-вот должны явиться, а тут семья с дачи как снег на голову: младший мой, паршивец, заболел, и жена привезла его к врачу… Ты один дома, мне из окна видно… Да, да, я хорошо тебя вижу, вон трубка в левой руке…
— Ва! — поразился Гиорги.
— Не удивляйся, три года в доме напротив живу, на пятом этаже… В четырехкомнатной квартире.
— Поздравляю.
— Словом, зная твою доброту… не откажешь мне.
— О чем разговор!
— И еще, посиди-ка во дворе, пока я проведу у тебя совещание.
— Хорошо, батоно.
— Спасибо, дорогой.
— Когда вас ждать?
— Ровно через час.
— Хорошо, батоно, — Гиорги повесил трубку и еще раз, изумленный, воскликнул: «Ва!», покачал головой: «Что же это творится — старые друзья объявляются! Подумать только, такой пост занимает человек — и у меня проводит совещание!»
Увидев участников «совещания», Гиорги вконец растерялся. Какое высокое положение у Гургена Мцириа, вы и сами знаете. Второй был Гурам Чечелашвили, руководитель камерного ансамбля имени Нико Сулханишвили, лауреат Государственной премии. Третий — директор объединенного управления промышленными и продовольственными магазинами. Ни имени, ни фамилии его Гиорги не знал, он всем был известен по прозвищу «Шендаука» (в ресторанах и духанах любил кидать зурначам зеленые пятидесятирублевки, крича: «Шен даука!» — «Сыграй-ка»). Четвертого участника Гиорги никогда не видел. Вся компания тепло поздоровалась с радушным хозяином, а шофер служебной машины Гургена, и не подумав спрашивать разрешения у Гиорги, сунул в его холодильник несколько бутылок шампанского.
— Могу идти? — спросил у Гиорги.
— Иди, иди.
Шофер, ни с кем не прощаясь, нырнул в дверь.
— Как думаешь, кто-нибудь заметил нас? — будто бы между прочим шутливо полюбопытствовал Гурген.
— Нет, все на дачах, — заверил его Гиорги.
— Будь другом, прибеги, скажи, если увидишь кого…
— Скоро закончите?
— Часа через четыре… Может, раньше. Через четыре — точно! Ты уж потерпи, будь другом.
— О чем речь! В кои веки обратился, неужто не уважу?
— Я про то, что во дворе прошу побыть, покараулить…
— Брось…
— Потом тебе все объясню.
Тем временем четвертый участник совещания выложил из карманов новенькие колоды карт — около двадцати штук.
— Кто он? — спросил Гиорги Гургена, указывая на четвертого, поскольку все уже было ясно.
— Гучу Твимба. — Гурген рассмеялся. — Мой коллега, только в Сухуми.
— Брось!
— А ты что думал! — и Гурген снова засмеялся, обнажая ряд фарфорово-белых зубов.
— Какие белые зубы! Не куришь? — спросил Гиорги.
— Нет.
— Ну ладно, я пошел во двор… Не волнуйся, никуда не уйду.
Игра закончилась ровно через четыре часа. За это время во двор заходили три милиционера и два подозрительных типа. Это, конечно, было случайностью, которая не могла лишить их покоя. Из подъезда первым вышел Гурген, вторым — лауреат, третьим — Шендаука и последним — Твимба. Лицо у Твимбы было белым, как у покойника, но, пока он шел к воротам, полысевшая голова его несколько раз принимала цвет зрелых помидоров. Участники «совещания» разошлись, словно знать не знали друг друга. Гиорги взбежал к себе и поспешил распахнуть окна — от табачного дыма в квартире было сумеречно, мебель не проглядывалась. Вечерело. Гиорги включил свет. Холодильник оказался раскрытым, но бутылки все были на месте. Видимо, собирались достать шампанское, но тут случилось что-то такое, что им стало не до шампанского. Круглый стол был завален картами, на пианино валялись деньги. Гиорги сосчитал: семьсот рублей… Он выглянул в окно, хотя понимал, что там никого уже нет. Потом заметил на полу у педали бумажку, исписанную шестизначными цифрами. Под ними значилось: «А это тебе, Гиорги! Гурген». Гиорги сунул деньги в карман и пошел к Гургену. Поднялся к нему на пятый этаж, однако дома его не оказалось. Жена сказала, что он на совещании. Гиорги взял у нее номер телефона, оставил свой, попросив передать, чтобы супруг позвонил ему. Всю ночь ждал звонка. Утром позвонил сам.
— А, ты, Гиорги! — узнал его Гурген. — Я сейчас в командировку уезжаю… В Абхазию к Гучу Твимбе. Вернусь — позвоню. Премию, наверно, получил? Молодчина, мой Гиорги. Отлично справился с работой. Жена стоит над головой, торопит, опаздываешь, говорит, а то поговорили бы еще. Ну пока. Позвоню тебе.
Гиорги опустил трубку. Когда он выглянул в окно, Гурген усаживался в свою черную «Волгу».
С Гургеном Гиорги Картлишвили встретился ровно через четыре месяца, и то на улице, когда тот опять садился в свою черную «Волгу».
— Как поживаешь? — спросил Гурген равнодушно, будто ничего и не было.
— Ничего! — в тон ему ответил Гиорги.
— Смотри, кто скончался! — Гурген раскрыл газету на четвертой странице. «Гучу Твимба» — напечатано было над некрологом в траурной рамке. На снимке Гучу Твимба был точно таким, каким вышел тогда из подъезда, — без кровинки в лице.
— Бедняга! — сочувственно качал головой Гурген.
— Отчего он умер?
— От инфаркта. Инфаркт миокарда.
— Бедный… Такой молодой…
— Да, да… Я поехал, Гиорги, спешу, дорогой… — и поспешил. К своей черной «Волге», разумеется.
Шофер издали приветствовал Гиорги, подняв руку, а потом по-военному отдал ему честь, Гиорги тоже выпятил грудь и поднес руку к виску. Оба рассмеялись…
Проговорился Шендаука.
Гиорги повстречал его в ресторане. Шендаука был уже под градусом.
— Не будь мы в ресторане и не будь тут этих женщин, разорвал бы тебя, твою душу… — пригрозил Шендаука, схватив Гиорги за грудки и встряхнув его.
— Ты чего?!
— Ты выдал нас Твимбе? Говори!
— Думай, что говоришь! Я-то при чем?
— А кто же ему донес? Нас ведь четверо было?!
— Почем я знаю.
Шендаука внезапно опомнился…
— Извиняюсь… — Он заложил правую руку за левую, а правую приложил к сердцу. — Очень извиняемся, наше вам извинение…
Потом они отдельно посидели, выпили. Расплатился Шендаука, он же на машине отвез Гиорги домой. По пути рассказал:
— Одним совом (Шендаука почему-то опускал звук «л» в слове «слово»), в ту пору в Тбилиси не достать было игральных карт. У меня же на базе всегда имелись для наших ребят. Пошла такая паласа (это слово Шендаука сказал по-русски), что мы — я, Гурген и Чечелашвили — выиграли по полмиллиона. Не думай, что старыми — новыми полмиллиона, — пояснил Шендаука. — А Твимба, наверное, года три уже не проигрывал в покер. Вот и вообрази, сколько нагреб он денег! Одним совом, узнал он про наши выигрыши и позвонил нам — не хотим ли мы трое повстречаться с ним? Мы назначили ему свидание. Одним совом, междугородная встреча состоялась на твоей территории. А здорово разыграл тебя Гурген, будто у него дома нельзя было устроить «совещание»! В гостинице играть мы побоялись и… А знаешь, какую штуку мы подстроили этому Твимбе! Вечная ему память! Я говорил тебе, что в те дни в городе не было игральных карт, но у меня хранилось на базе десятка два колод. Я накрапал все карты, снова сложил в колоды и отвез в один магазин, дал продавцу полсотни и сказал, чтобы выложил их на прилавок, когда еще раз приеду, — как только стану выходить из машины. Одним совом, мы вчетвером объехали весь город — купить карты. Твимба потешался, издевался: знал бы, говорит, что здесь карт нет, с собой привез, если бы доверили, конечно, вот вам и столица! Мы тоже смеялись — какой сумасшедший станет бороться с противником его же оружием?! Одним совом, ездили-ездили, приехали в тот самый магазин. Как только я вышел из машины, Гурген сказал: если и тут не окажется карт, все — провалилась встреча. Твимба первым вбежал в магазин, почему-то не сомневался, что обыграет нас. Выскочил из магазина, кричит: «Есть!» — «Чего же не купил?» — сказал ему маэстро Чечелашвили. Твимба вернулся в магазин и скупил все колоды; одним словом, сам сунул голову в петлю. Как играет Гурген, знаешь? А с краплеными картами — представляешь? Один Гурген выиграл. Твимба на другой же день повез его с собой, расплатиться. Твимба денег с собой не носил, это все знали. Гурген вылетел утром на «Як-40». Отличный самолет, верно? Как считаешь? Утром полетел, а к ужину мы уже на Красном мосту были, делили чемодан денег. Одним словом, каждому досталось семьсот пятьдесят тысяч. Хорошо прошла операция! А недели две назад кто-то донес Твимбе. Он позвонил Гургену: «Хороши же вы, сволочи!» — и бросил трубку. Потом слег. Сердце подало сигнал. Сказали ему — инфаркт, а он встал через несколько дней. И снова свалился. Одним совом, в газете видел?
— Видел?
— Давай останавливай, — велел Шендаука шоферу. — Приехали.
Машина остановилась.
— Все рассчитали… Верное было дело! Ну, всего, мой Гиорги, — улыбался Шендаука. Очень добрая была улыбка у Шендауки. Казалось, небо сияло, когда он улыбался. — Пока.
Гиорги вышел из машины и так зло хлопнул дверцей, что стекла задребезжали.
— Тише, тише, братец! — прикрикнул на него шофер.
— Какой я тебе братец? — накинулся Гиорги на Шендауку. — Убийца! Ноги чтоб вашей не было в моем доме! Передай это твоему маэстро Чечелашвили и твоему Гургену! Убийцы вы — вот кто!
— Денежки-то ты хорошо взял, Гиорги-джан! — опять заулыбался Шендаука. — Ну хватит, а то вздую как следует, по старинке.
— Выходи! Давай выходи, каннибал! Выходи!
Шендаука промолчал, так как не знал, что значит слово «каннибал», и передернул плечами. Из окон выглянули соседи, спустились вниз, подняли на руки Гиорги и понесли наверх, в его квартиру. Открыв дверь и увидев жену и детей, Гиорги не выдержал и разревелся как ребенок… «Одним совом», понял!..
Когда все четыре акробата оказались на верхних перекладинах лестниц, на манеже появился Жора. Он на цыпочках подкрался к столу и сделал вид, что хочет сбросить лестницы, но на его шутку никто не засмеялся. Наоборот, ребята встревожились, а инспектор манежа на части разорвал бы его за такую глупую импровизацию, если бы не выручили его сами акробаты. Они были молоды и уверены в себе. А Жора сам изумлялся — как это с ним случилось, что это взбрело ему в голову! Инспектор манежа негодовал: еще одно такое «озорство», оштрафую на пятьдесят рублей! Жора и не оправдывался, осознал свою вину. Акробаты простили клоуна. Им нужен был преданный шут, они сразу его простили.
Погас свет. Когда в цирке гаснет свет, перестаешь верить, что он вообще существует. Невидимый в темноте инспектор манежа объявил в микрофон:
— Вольтиж на лошадях!
В центре арены вспыхнул маленький, но яркий овал света. В нем стояла очаровательная, почти обнаженная девушка. Папы, приведшие детей, заерзали на своих местах. Девушка держала в руках хлыст. Она дала зрителям время прийти в себя, потом вытянулась, точно распружинилась, и щелкнула хлыстом. Ребята зажали уши руками, а арену залил свет, и на нее рысцой выбежали белые лошади, за ними две артистки.
— Гоп! — вскричала красавица, и две акробатки-вольтижеры начали работать.
Каких только трюков они не выделывали! С разбегу вскакивали на лошадь, делали сальто, прыгали с одной лошади на другую сначала на одной ноге, потом, кувыркаясь, через голову… Номер был очень сложный, и исполнение каждого трюка требовало огромных усилий, исключительной воли и внимания. Бедняжки изошли потом, даже лошади выбились из сил. А лошади, сами знаете, как выносливы. Но очаровательная девица все щелкала хлыстом, потом перестала щелкать, просто выкрикивала «Гоп!». И «Гоп!» перестала восклицать, только руку лениво откидывала; наконец и рукой перестала двигать. Лошади с головокружительной быстротой бежали по кругу и так же стремительно исполняли трюки артистки, именуемые акробатами-вольтижерами…
С Гиорги творилось что-то странное. Он уже не мог остановить наплыва воспоминаний. Неудержимо подступали, рвались наружу накопившиеся, наболевшие, уже подернутые пеплом, но все еще трепетавшие в ожидании выхода мысли и раздумья.
Лиана, Циру и Магдо Камикадзе…
Лиана — старшая сестра, ткачиха, член комитета комсомола фабрики, образец для всей молодежи, желанный гость в редакциях газет, радио и телевидения. Месячный план выполняет на 150—200 процентов. Да, ей тридцать три года, не замужем. С несколько грубоватыми движениями. Незнакомые думают, что она носит парик — такие красивые волосы ниспадают на ее плечи.
Циру, голубоглазая Циру, типографский корректор, безнадежно влюбленная в литературу, умная, добрая Циру. Если кто заболеет — заменяет Циру; если срочное дело — поручают Циру; если ответственное — кто сумеет, кроме Циру? Циру все делает безупречно, умелая она, энергичная. Сколько лет работает корректором — и никаких ошибок не пропускала. Просто поразительно. Циру уже двадцать девять лет. Полюбила одного парня и сейчас его любит, никого больше не замечает. Поэтому она часто говорит: «Если вас интересует старая дева Циру, то это я!» Шутит, но в этой шутке такая примесь грусти, что сердце сжимается, когда ее слышишь.
Магдо, прекраснейшая Магдо, красавица двадцати двух лет. И все. Ничего больше добавить не могу. У Магдо черные блестящие волосы Лианы, красивые миндалевидные голубые глаза Циру и тонкий, стройный стан.
После смерти их матери отец женился и переехал в Джавахети, работал бухгалтером в колхозе. Он аккуратно выплачивал алименты до совершеннолетия Магдо. Потом он умер. Главой семьи всегда считалась Циру, так как Лиане было некогда. Лиана в пятнадцать лет пошла работать, чтобы содержать сестер. Скоро и Циру стала опорой семьи. Магдо окончила школу, сестры решили дать ей высшее образование. Наняли ей репетитора изучать английский. В институт Магдо не прошла по конкурсу. Английский она сдала, но срезалась на экзамене по грузинскому. Потом сдавала в театральный два года кряду. Занималась с разными актерами, ее обучали сценическому мастерству, ставили ей дикцию. Но увидеть красавицу Магдо с артистом — и ничего не заподозрить?! За кого вы принимаете соседей сестер Камикадзе? Что они, глупые или немые? Гиорги был первым, кому сообщили эту новость. Гиорги не поверил — не так воспитана, говорит, сестрами. Магдо каждый год готовится к экзаменам, столько занимается с разными педагогами, столько денег переводят на нее сестры, а в институт не попадает! И так длится уже шесть лет… Магдо встает поздно, завтрак ждет ее на столе, потом присаживается к туалетному столику с большим зеркалом и глядит в свои бездонные голубые глаза. Она наслаждается. Потом она занимается, идет к педагогу. Часто бывает у портнихи, — Магдо на редкость красивая девушка, и она должна быть одета подобающим образом. Так решили сестры. Магдо похожа на покойную мать, поэтому сестры, обслуживают ее как рабыни. Чем же виновата Магдо? Что ей остается делать?! Занимается сколько может, но не удается ей стать обладательницей студбилета. Измучилась, бедняжка, устала. Сестры одновременно взяли отпуск, дали Магдо отпускные деньги и отправили ее в Сочи, в санаторий. А сами отремонтировали квартиру, убрали, вымыли, привели все в порядок.
Так проходит время. Сестры никому ничего плохого не делали, наоборот, соседи им за многое признательны.
Хорошие они девушки.
А время идет…
…Следующий номер инспектор манежа объявил с особой гордостью. И как же не гордиться, если в твоей программе рекордсмен! Единственный в Советском Союзе, а возможно, и во всем мире. Уникальный, талантливый, потрясающий! Он способен ошеломить самого избалованного, искушенного зрителя легким напряжением сил, а если уж захочет, так его возможностям нет предела! Как и у каждого гения, и у него есть странности. Не любит, когда ведущий выделяет его номер из ряда других, не любит открывать или заключать представление, что считается почетным. Он всегда выступает в середине программы, как бы между прочим, и объявлять о нем тоже следует как бы между прочим, без всяких титулов, просто. А титулов у него набралось немало.
Униформисты, нехотя заправлявшие до сих пор манеж, все до единого собрались у занавеса. Зрители замерли. Исполнитель уникального трюка вышел на сверкающую огнями арену, устланную белыми досками, — чтобы все видели: искусство артиста лишь в его таланте, в истинном таланте.
Артист подал униформистам знак перепилить в двух местах толстый стальной стержень. Пока униформисты пилили стержень, инспектор манежа Дадешкелиани по знаку артиста обратился к зрителям — нет ли у кого из них ключей с длинным стержнем? Нужные ключи оказались у трех человек в первых рядах. Инспектор всех троих пригласил на манеж и попросил осмотреть ключи друг у друга. Все трое достали ключи, осмотрели их, запомнили и снова положили в карманы. Рекордсмен-трюкач сначала возле одного постоял, затем возле второго и, наконец, возле третьего. И — все три ключа были изогнуты!!! Более того, у одного в кармане оказался металлический рубль, так и он был изогнут, словно бумажный. Зрители зашумели. Униформисты, изумленно качая головами, распрямили все три ключа на наковальне, а что делать с монетой, не знали. По совету инспектора обладатель металлической монеты подал его исполнителю трюков. Рекордсмен-трюкач велел положить ее на ладонь, а сам отошел на два шага. Монета медленно распрямилась, а рука у человека дернулась, почувствовав ожог; монета звякнула о белоснежный пол и завертелась.
— Решка! — выкрикнул откуда-то клоун Жора, подлетел к монете, схватил ее и припустил к выходу.
Владелец монеты смущенно кашлянул. Он и без того чувствовал себя неловко. Инспектор манежа задержал Жору:
— Постой, постой, бездельник! Ты почему обманываешь, Жора? Мы все хорошо видели — выпала не решка, а орел.
Жора изобразил смущение: сцепил опущенные руки, вывернул их и замахал ими поперек тела, потупив глаза и крутя мыском ботинка, словно растирал окурок. Инспектор отобрал у него монету и вернул хозяину. Ошарашенный человек сунул в карман выпрямленный молотком, но все же чуть искривленный ключ и восстановленную чудесным образом монету и побрел к своему месту. Он спотыкался и шатался под впечатлением происшедшего, и было ясно — не скоро очухается.
Тем временем униформисты распилили стержень на три части. По настойчивой просьбе инспектора любознательные зрители проверили, не был ли стальной стержень полым. Но тот был отлит из сплошного блестящего металла. Рекордсмен-трюкач схватил распиленные куски и приложил их друг к другу. Потом крепко сжал их руками и напрягся. На глазах у зрителей произошло чудо: сначала покраснел исполнитель трюков, а затем — стержень. Еще миг — и номер завершился. Артист подбросил в воздух спаянный стержень. Даже «вооруженным» глазом никто не обнаружил бы швов!!! Стержень переходил из рук в руки, зрители вглядывались в него и, охваченные непонятным страхом, не решались даже аплодировать…
…Гиорги вспомнил своего дальнего родственника Григола Дадиани, известного в Тбилиси, и не только в Тбилиси. Врач Григол Дадиани живет на окраине города в двухэтажном особняке. На первом этаже у него кабинеты и комнаты для отдыха: три — для работы, две — для отдыха. У каждой комнаты свое назначение. В одной он лечит гипнозом, вторая предназначена для невропатологических пациентов, третья — для лечения людей с психическими расстройствами. Все три кабинета заставлены соответствующей аппаратурой, приборами, медицинскими инструментами и книгами в белых застекленных шкафах. Белый линолеум на полах сверкает чистотой. В одной комнате для отдыха он принимает случайно забредших к нему в часы приема друзей и знакомых, в другой — действительно отдыхает. Устает ведь человек! А как не устать — в день по двадцать — двадцать пять человек принимает. В приемной вечно сидят какие-то личности, вернее — пациенты, выясняющие друг у друга в ожидании своей очереди характер и причину заболевания. У каждого при себе так называемое рекомендательное письмо, иначе как оградить себя от потока жаждущих попасть на прием — разве мыслимо принять всех желающих?! Сами посудите, легко ли вместо отдыха после напряженной шестичасовой работы в институте принимать больных?! Впрочем, может ли не жертвовать собой ради здоровья и благополучия других истинный медик, настоящий врач?!
Денег от больных врач не брал.
Лечит всех и все! Как? Очень просто…
Алкоголики лежат у него в одной комнате. Любителей спиртного в приемной дожидаются кого мать, кого — отец, кого — супруга, поэтому хочешь не хочешь приходится подчиниться воле врача.
— Вы спите… Вы спите… Здесь тихо, спокойно, дышите ровно, глубоко. Вы спите.
Пьяницы безмятежно спят. Убедившись, что все заснули, врач вводит из приемной любознательного друга или корреспондента. Иногда и до начала сеанса приводит, но алкоголики стесняются свидетелей, и сеанс не проходит столь эффективно.
Врач подходит к одному из спящих и говорит:
— Подними-ка левую ногу!
Пациент задирает левую ногу. Врач кидает самодовольный взгляд на свидетеля его всесилия и, снова повернувшись к объекту лечения, убеждающе повелевает:
— А теперь и другую ногу подними, дорогой!
Приказ выполнен. Затем врач обращается к присутствующему на сеансе:
— Он долго может находиться в подобном состоянии, даже несколько дней, если не вывести из гипноза.
Врач подходит к магнитофону, нажимает на кнопку, и раздается голос: «Систематическое употребление алкоголя — вредная привычка. Алкоголь поражает нервную систему, пагубно воздействует на умственную и физическую потенцию… — Врач отрегулировал звук. — Отныне вы не будете больше пить ни пива, ни вина, ни коньяка, ни водки. Самый маленький глоток спиртного вызовет у вас рвоту, отравление, а возможно, и смерть».
Когда из магнитофона раздался проникновенный голос врача, один из пациентов закашлял, а при слове «водка» его вырвало, другой — плевался. Остальные беспокойно шевелились.
За три месяца все пациенты-алкоголики Григола Дадиани отучились пить.
Денег от больных врач не брал.
Во втором кабинете:
— Так, что вас беспокоит? — Врач в упор посмотрел на больного.
Больной не выдержал взгляда Дадиани, опустил голову, но на вопрос все же ответил:
— Пришел я с работы домой. Телевизор включен. Диктор очень громко говорил. Попросил его — потише немного. Никакого внимания. Объясняю ему — не ругаюсь ведь с тобой, по-человечески прошу: говори потише. С работы я, устал. Может же человек хоть у себя дома отдохнуть?! А он хоть бы что, орет себе. Взял я и трахнул его об пол…
— Диктора? — без улыбки спросил врач.
— Нет, телевизор, — серьезно ответил пациент.
— Прекрасно! А теперь ляг. Ложись и спи. Спокойно… усни. Ты еще не лег?
— Не хочется спать… — Больной заупрямился, но все же лег.
Мягкой импортной мебелью обставлен кабинет.
— Спи… Если не будешь следовать моим указаниям, если сам не захочешь поправиться, мы одни — я и медицина — ничем тебе не поможем. Давай спи… Спишь?
— Нет, — угрюмо ответил больной.
— Думаешь о чем-либо?
— Да.
— О чем?
— О дикторе.
— Что же именно?
— Лучше бы я его трахнул о пол. За телевизор пятьсот пятьдесят рублей отдали, и продавцу немного подкинули, и технику пришлось дать — так что телевизор в шестьсот обошелся, в шестьсот двадцать пять.
— Спишь?
— Нет…
— Спи… Спи… Спи… Успокойся. Ты уже спишь! Спишь!! — приказал врач и провел рукой по глазам пациента. Тот захрапел.
Этого больного за семьдесят восемь дней излечил Григол Дадиани, после чего в «Вестнике» была опубликована соответствующая статья.
Денег от больных врач не брал.
В третьем кабинете:
— На что жалуетесь?
— Радикулит замучил, доктор!
— Ложись. Так. А теперь встань. Хорошо. Нагнись. Прекрасно. Можете дотянуться руками до пальцев ног?
— Не могу, доктор…
— Вот здесь болит, да? — врач надавил рукой на копчик.
— Да, как раз там, — согласился больной, и врач тотчас отвел ладонь примерно на сантиметр от больного места, напрягся.
— Чувствуете что-либо?
— Нет.
— И сейчас нет? — От напряжения глаза Григола Дадиани чуть из орбит не вылезли. — Из моей руки должно переходить тепло в ваше тело.
— Не чувствую, батоно!
— И сейчас не чувствуете? — поразился врач.
— Нет.
— А теперь? — торжествующе спросил Дадиани.
— Да… Переходит… Кажется… Да, сейчас действительно чувствую, батоно, кости прогрелись.
С радикулитом покончено было за три недели.
Денег от больных врач не брал.
И снова:
— На что жалуетесь?
— Сказали, что рак у меня. В Москве сказали. Что, говорят, скрывать, вам следует знать, вы культурный человек; теперь мы ни от кого не скрываем диагноза, такое получено указание, и у нас это стало правилом.
— Рак матки?
— Да, батоно, как вы догадались?
Врач засмеялся.
— И не удалили? Опухоль совершенно безболезненно удаляется вместе с маткой. Извините, не в обиду будь сказано, но вы в том возрасте, когда детей все равно уже не иметь.
— Поистине, батоно, но поздно, говорят, лечить — запущено.
— В самом деле?
— Да, батоно.
— Не думаю! Принимайте вот это лекарство и приходите ко мне по вторникам.
— Как велите, батоно.
— Не батоно, а доктор! Разденьтесь, пожалуйста.
Больная подчинилась. Врач одну руку положил на живот больной, а другую — на поясницу. Женщина подскочила.
— Что с вами? — простодушно спросил врач.
— Что-то пробежало по телу.
В таком положении они находились минут пять.
— Движется?
— Что?
— Ничего не проходит между моими руками?
— Как же нет, словно ток бежит.
— Жду вас в следующий вторник. Одевайтесь.
Врач помыл руки.
Опухоль исчезла ровно через два месяца.
Денег от больных врач не брал.
— Говорят, ты денег не берешь, бесплатно лечишь. Это правда? — спросил как-то Григола Дадиани Гиорги Картлишвили, играя с ним в шахматы в комнате для отдыха.
— Правда. Не беру, больше не беру, — засмеялся врач, но тут же посерьезнел. — Зарплаты, хватает. А денег я никогда не брал.
Сыграв партию, он пригласил дальнего родственника пообедать и повел наверх в столовую.
Стол был покрыт очень красивой скатертью, сервирован такой же красивой посудой, и столь же красивые жена и дети носились вокруг утомленного кудесника.
— Может, хоть ты меня вылечишь, Гриша? — начал за обедом Гиорги. — Мне все кажется, будто я постепенно уподобляюсь братьям Мартирозашвили, Свимону Кеванишвили и становлюсь братом кого-то другого. Не настоящим братом, а… Понимаешь, знаю, что должен сказать человеку, и не говорю; знаю, как должен поступить, а не могу, точно мне все равно, как будет и что будет.
— Брось! Хоть ты мне не докучай! Странные у тебя всегда шутки, Гиорги, ну что у тебя общего с Мартирозашвили? Да, кстати, верно, что ты на его деньги отправил семью на дачу?
— Кто тебе сказал?
— Он сам.
— Он твой пациент?
— Да, страхи его донимают.
— А чего он боится?
— Сердце беспокоит.
— Эх, хоть бы и меня сердце беспокоило! Вот тут болит, — Гиорги коснулся рукой головы. — Знаю ведь, обманываешь, будто не берешь денег, а ничего не могу тебе сказать.
— Да ты, кажется, действительно болен! — желчно процедил врач, деланно улыбаясь.
— Говорю же… А ты не веришь!
От хорошего обеда, приятной атмосферы, прекрасного вина или еще отчего-то у Гиорги Картлишвили слезы навернулись на глаза. Всемогущий специалист Григол Дадиани встал, подошел к окну и оперся о подоконник. Это было его излюбленное место. У этого окна он проводил свободные часы, если такие выпадали. Злые языки утверждали, что в стене, то ли под окном, то ли сбоку, у него был тайник. Какой-то ненормальный каменщик встроил ему сейф. Дадиани долго лечил его потом и мог бы вылечить, но не вылечил. Говорили, что этот помешанный каменщик во время приступа болтает о золотых слитках и бриллиантах, да кто бы стал верить его словам?! Тронутого умом не возьмешь в свидетели.
Закон не дозволяет…
…Режиссер-постановщик прекрасно составил программу: сложные, напряженные номера перемежались с легкими, веселыми, чуть ли не глупыми, но в душе Гиорги бушевала такая буря, что ему ни один номер не казался ни глупым, ни потешным.
Ведущий объявил номер — музыкальная буффонада. Гиорги радостно вздохнул, — измученный, изведенный воспоминаниями, он надеялся отдохнуть от мыслей. Но тут в голове завертелось слово «буффонада»; вспомнилось, что Буффон был комическим персонажем в Италии XVIII века (черт знает что лезет в голову!), а буффонада — это номер, построенный на острой комической ситуации. Вслед за тем он также невольно уподобил трем музыкальным арлекинам на манеже своих соседей — трех столь же высокоодаренных молодых людей. И вот перед ним на арене уже стояли композитор Заза Асатиани, дирижер Тенгиз Гамрекели и музыкальный критик Зозо Гудушаури. Гиорги всех троих по давней привычке называл ребятами. Все трое окончили консерваторию, не сделав и не создав ничего не только примечательного, но и такого, что стоило бы приметить и отметить. Дирижер обзавелся семьей и пристроился работать по совместительству чуть ли не во всех домах культуры. Содержание семьи представлялось ему тяжелым делом, и он дирижировал теперь любым оркестром, нисколько не интересуясь его составом, — и симфоническим, и эстрадным, и оркестром народных инструментов. Композитор же, умевший только поносить чужие оперы, оратории и симфонии, пошел работать в филармонию — музыкальным руководителем летних бригад — и даже сочинял тексты песенок. А музыкальный критик, на найдя работы, подобающей его таланту, стал преподавать в музыкальном училище, а после уроков подрабатывал репетиторством. Так продолжалось довольно долго; и Гиорги Картлишвили, можно сказать, тоже вместе с ними прошел курс консерватории. Гиорги узнал и хорошо запомнил много такого, о чем понятия не имел. Заучил массу песен — он обладал хорошим слухом — и подпевал трем дипломированным талантам, составившим трио. Все поражались памяти Гиорги, его одаренности, а главное — музыкальности. Короче говоря, Гиорги легко вошел в состав трио, обратив его в квартет. В конце концов все стали думать, что и он окончил консерваторию. Что они только не пели: начнут гурийскими криманчули, перейдут к французским, венгерским и американским народным песням и закончат Вагнером, Палестриной и Моцартом. Кутилам в ресторане не до музыки, конечно, но все же находилась публика, на которую их программа производила большое впечатление.
Гиорги Картлишвили никак не мог сообразить, где и когда три приятеля начали «оккупацию» музыкального мира города. С Гиорги они порвали как-то незаметно. Сначала перестали приглашать на дни рождения, потом и сами не приходили к нему на семейные праздники.
В один прекрасный день Гиорги прочел в каком-то журнале статью музыковеда Зозо Гудушаури, в которой до небес возносилась первая симфония Зазы Асатиани, исполненная оркестром народных инструментов под управлением дирижера Тенгиза Гамрекели. Сказать правду, Гиорги очень порадовался, этому. Специально подкараулил ребят и каждого поздравил в отдельности: одного — с великолепной симфонией, второго — с бесподобным мастерством, третьего — со всемогущим пером. Ребята приняли похвалу равнодушно, как должное, но Гиорги, восхищенный успехами соседей, не придал этому значения.
Через несколько месяцев, на этот раз в центральной газете, Гиорги прочел обширную статью музыковеда Зозо Гудушаури, который восхвалял вторую симфонию Зазы Асатиани, исполненную объединенным симфоническим оркестром музыкальных училищ. Дирижер тот же — Тенгиз Гамрекели.
Гиорги Картлишвили снова порадовался успехам соседей, подкараулил их и поздравил. Ребята выслушали его с холодной вежливостью, что расстроило Гиорги.
Ровно через год Гиорги увидел в окно Тенгиза, Зозо и Зазу. Давно не видел он их вместе. Зозо и Заза иногда встречались ему, но Тенгиз давно не попадался на глаза. Говорили, что он учится в Воронеже, в докторантуре у профессора Ваганяна. Приятели, вспомнив молодость, гоняли во дворе мяч — разминались. Пока Гиорги спускался к ним, «разминка» кончилась и ребята сидели в тенечке на длинной скамье. Гиорги подошел к ним, поздоровался. Ребята продолжали говорить — на своем, им одним понятном языке. Язык этот понимал и Гиорги, поскольку был придуман ими в молодости, в пору бурной деятельности квартета.
— Привет, ребята! — повторил Гиорги.
— Привет! — ответил за всех Тенгиз и снова обратился к приятелям: — Что делает Старейший?
— Пьет, — ответил композитор.
— Очень? — Тенгиз знаком пригласил Гиорги присесть.
— Так, что не может больше пить.
Гиорги присел.
— А Талантливейший? — снова спросил дирижер, утирая пот.
— Увлекся административными делами, — ответил музыковед.
— Карьерой заинтересовался, — разъяснил композитор.
— Значит, не может больше писать? — настойчиво выяснял дирижер.
— Где у него на это время? Но все же ухитряется… Ораторию сочинил.
— Хорошую?
— Очень хорошую, — с нескрываемой завистью ответил композитор.
Дирижер рассмеялся.
— А Гений? Как поживает Гений?
— Охотится.
— Пусть охотится, нервы будут в порядке.
— Он такую сонату сочинил — наверняка отхватит премию, — снова с завистью сказал композитор.
Дирижер опять рассмеялся и обернулся к композитору:
— А ты-то чего волнуешься?! Не бойся. Вернусь и покажу ему! А Любимец народа где?
— На рыбалке.
— Все рыбачит? Когда же пишет?
— По дороге успевает, но теперь он переключился на песни.
— Значит, не стоит на нашем пути.
— От него всего можно ожидать. Сломается удочка или наживка кончится, так он за месяц симфонию сотворит будь здоров!
— А ты-то что зеваешь?! Купи ему удочку, отправляйся на берег Мтквари и накопай ему жирных червячков.
— И без него нельзя.
— Так кто же создает прославленную грузинскую музыку?
— Молодая поросль… Новое поколение!
— А где оркестр, который исполнит их сочинения?! Занят оркестр! Ты тут совсем бестолковым стал без меня. Не до них оркестру, не до них дирижеру Тенгизу Гамрекели, не до них музыковеду Зозо Гудушаури, не до них журналам и газетам — понял? Давай, Гиорги, становись в ворота, с пенальти забью.
— Смотри, не бей очень сильно, — Гиорги направился к воротам.
«Разминка» продолжалась.
Еще через год Гиорги раскрыл журнал «Грузинская музыка» — и что же видит?! Два больших фото — Зазы и Тенгиза. «Откровенный диалог» — так называлась статья. По мнению Зазы, еще не рождался дирижер, подобный Тенгизу; по мнению Тенгиза, четвертая симфония Зазы — вершина современной музыкальной мысли.
На следующей странице напечатана была статья Зозо. В ней разбиралась четвертая симфония Зазы (названная Зозо «зарей новой грузинской музыки») и безмерно восхвалялся Тенгиз за гениальную интерпретацию бесподобного шедевра. Гиорги равнодушно прочел статью. И всю ночь не смыкал глаз.
На этот раз Гиорги не поджидал их, чтобы поздравить. Случайно встретил их во дворе. Вид у них был важный, кичливый. Они деловито обсуждали что-то.
— Привет! — крикнул им Гиорги. Скажи он тихо, не обратили бы на него внимания.
Бывшие приятели умолкли на миг и невидяще оглядели Гиорги.
— Знаешь, Зозо, я вот одной вещи не пойму, — сказал Гиорги, беря Зозо под руку и отводя чуть в сторону, словно хотел доверить ему тайну, но продолжал очень громко, чтобы слышали и двое других: — Я повесть одну прочел в апрельском номере журнала, а уже в майском какой-то критик делится с читателем своим мнением об этой повести. Неужели майский номер еще не набирался, когда вышел апрельский?
— Что-то не понимаю тебя, — процедил сквозь зубы Зозо, глядя на него в упор.
— Заранее сварганили, да? — простодушно спросил Гиорги.
Зозо вынул из кармана бабку, окрашенную в красный цвет, и протянул ему.
— На, держи и айда к ребятишкам, поиграй с ними!
Зозо вернулся к друзьям.
Композитор Заза Асатиани упрашивал утомленного гения, дирижера Тенгиза Гамрекели, пойти к нему обедать — мать, говорит, приготовила вкуснейшую долму…
…Снова погас свет, снова воцарился мрак. Луч прожектора отыскал у потертого красного бархатного занавеса Дадешкелиани в его черном фраке. В руках ведущего серебристо сверкал микрофон.
— Акробаты на кольцах! Извините, — смутился инспектор манежа, но было уже поздно. Дирижер Кониашвили энергично взмахнул руками. Зазвучали фанфары. И в шуме едва слышно прозвучали слова инспектора: — Гимнасты на кольцах!
Свет прожектора перенес взгляд зрителей с инспектора Дадешкелиани к куполу цирка. Из-под купола медленно опускались два серых кольца. Когда они достигли арены, там уже стояли блондинка в белой мантии, сверкавшей блестками, и гимнаст атлетического сложения в черном. Внезапно слепяще яркий свет озарил купол и арену, словно прожекторный луч перелился во все лампы. Блондинка сбросила мантию и осталась почти обнаженной. Она ухватилась за кольца, которые тут же устремились вверх. За блондинкой по веревочной лестнице следовал гимнаст в черном. В двух метрах от купола очаровательная гимнастка замерла на кольцах. Потом она подтянулась, ловко продела ноги в кольца и села, протянув прекрасную руку к гимнасту. Он все еще взбирался по лестнице, сопровождаемый красным лучом; к поясу его для безопасности пристегнута была лонжа. Гимнаст тоже протянул свою мускулистую руку блондинке. Все это напоминало известную мизансцену из «Ромео и Джульетты» в провинциальной постановке. Марш незаметно перелился в стонущую лирическую мелодию. Когда гимнаст достиг блондинки, она повисла на подколенках и оторвала его от лестницы. Тот повис на ее руках, делая эффектные выкруты.
Зрители издали дружный стон…
…Женитьба Малакиа Коркиа, сослуживца и коллеги Гиорги Картлишвили, на Вардо поразила сотрудников: как могла такая красавица выйти за этого провинциала, кретина! До их женитьбы ни Вардо, ни тем более Малакиа не были объектом пересудов, хотя Вардо все же находилась в центре внимания. Вероятно, в каждом учреждении есть особа номер один. Она всем нужна, всем нравится. Каждый с ней воркует, заигрывает, обхаживает ее. Женщины сплетничают о ней. Некоторым даже и то известно, что у нее сомнительное прошлое. И женщины старались говорить об этом так, чтобы слышали и мужчины. Но, несмотря ни на что, в учреждении, где работает Гиорги, прекрасный пол разделен на две части; в одной — Вардо, в другой — все прочие женщины.
До замужества Вардо работала младшим экономистом, а Малакиа — инженером в одном из отделов. На их свадьбе многие сотрудники впервые разглядели друг друга. Выяснилось, что заведующие отделами и заместители директора довольно славные люди. Все были приятно изумлены мягким голосом директора, его полными юмора тостами, обходительным обращением. Одним словом, директор всех пленил на этой свадьбе. Когда свадебный пир перешел в разгул, было часа три ночи. Тамада объявил «перерыв», и начались танцы. Директор не остался в стороне, несмотря, на свой возраст (ему было лет пятьдесят). Танцевал он упоенно. Когда он подошел к жениху с невестой, Малакиа по привычке опустил руки по швам и вытянулся у стенки. Директор, вызволяя Вардо из неловкого положения, стал танцевать с ней. Вардо под сменившуюся музыку танго обвила руками плечи директора, директор не растерялся и обеими руками обхватил стройный стан невесты. Все это не осталось незамеченным Малакиа Коркиа. Притулясь к стене, он что-то прикидывал, обдумывал. Еще лились звуки танго, а инженер уже знал, как отреагировать на происшедшее. Но пока лились звуки танго, между директором и Вардо состоялся шутливый диалог.
— Не думал, что в нашем учреждении работают такие девушки! — изумленно сказал директор. — Завтра же издам приказ — запрещу браки! Впрочем, уже поздно, вероятно, да?
— Женщине и лесть приятна, когда умеют льстить, — кокетливо ответила Вардо и после многозначительной паузы многозначительно добавила: — Замужней женщине…
— Нет, я все же запрещу браки между сотрудниками!
— Пожалейте наших девушек!
— А может, упразднить существующие браки? Как велите, так и поступлю. — Директор не был еще настолько пьяным, как хотелось бы в эту минуту, но руки его уже вели себя самовольно.
— Извините, — сказала Вардо директору, — мужу наскучило стоять у стены.
— Наоборот, вы меня извините за бестактность, в первый же день свадьбы разлучил вас с супругом.
Вардо вернулась к Малакиа. Танцы продолжались, и молодые люди, наверное, до утра прижимали бы к себе девушек, если бы тамада не проявил волю и не развел их своей властью. Веселое пиршество продолжалось. Кое-кто ушел, кое-кто пересел на другое место. Родители Малакиа, пока директор танцевал, сменили ему прибор и тарелки, но зря старались — директор сел рядом с женихом и невестой. Тогда они там поставили ему достойную его посуду. Директор стал пить, заставляя пить и Малакиа. «Нельзя, традиция не разрешает пить жениху», — говорили ему, но он восклицал: «Какая еще традиция, никаких традиций!» А ведь верно, разве любую традицию надо соблюдать? Словом, директор так напоил Малакиа Коркиа (не мог же инженер отдела противиться воле руководителя!), что жених сполз со стула. Прежде чем пирующие заметили бы это и сообразили, что произошло, да подумали бы что-нибудь, Вардо и директор отвели Малакиа в спальню. Директор не удержался и обнял Вардо, за что тут же получил пощечину в левую щеку. Когда он выходил из комнаты, ему почудилось, что один глаз Малакиа Коркиа пялится на него. Закрыв дверь и обернувшись, он столкнулся с Гиорги Картлишвили.
— Что ты здесь делаешь? — спросил директор, смутясь.
— Помочь хотел, — пробормотал Гиорги.
— Отлично! Помоги мне найти пальто и проводи.
Гиорги и директор со свадьбы ушли вместе.
Несколько месяцев спустя Гиорги заметил в директорской машине знакомую женщину. Машина стремительно пронеслась мимо, и Гиорги не сумел ее разглядеть, но профиль и кофточка в горошек показались очень знакомыми. Еще через несколько месяцев завотделом вышел на пенсию, и на его место назначили Малакиа Коркиа. И теперь Гиорги Картлишвили работал под его началом. Немного позже директор, справляя какой-то семейный праздник, пригласил к себе заведующих отделами, своих заместителей с их супругами. В разгар застолья Малакиа Коркиа почувствовал себя плохо и решил уйти. Вардо встала, собираясь домой, но директор не отпускал их. Коркиа разрешил жене остаться, а сам кое-как спустился по лестнице. «Я не обижусь, наоборот, оставайся сколько пожелаешь», — успокаивал он расстроенную Вардо. В тот же вечер Вардо Коркиа и директорская жена подружились, и с тех пор супруга директора ничего не покупала и не шила, не посоветовавшись с новой приятельницей. Что верно, то верно — вкус у Вардо был прекрасный.
В тот вечер директор проводил Вардо домой.
Супруги Коркиа и директор со своей семьей вместе провели отпуск в Пицунде. Местком выделил им четыре соцстраховские путевки. Один из сотрудников, случайно отдыхавший тогда же в Пицунде, приехал помешанный на Вардо. Он увидел ее на пляже и был потрясен: такой безупречной фигуры ему еще не доводилось, оказывается, видеть. Там, где загорала Вардо, собиралось столько представителей мужского пола, что всем все было ясно. А директор вьюном вился вокруг Малакиа Коркиа и его прелестной жены.
Загорелые директор и супруги Коркиа только-только вернулись с курорта, когда трехлетний кропотливый труд Гиорги Картлишвили дал вдруг потрясающий результат. Эксперимент закончился, и выяснилось, что рационализаторское предложение Гиорги Картлишвили даст ежегодную прибыль в пятьдесят тысяч рублей. Ошалев от радости, Гиорги схватил бумаги с расчетами и распахнул дверь директорского кабинета, которую явно позабыли запереть. То, что предстало глазам Гиорги, он сохранил в тайне. Из кабинета Гиорги Картлишвили и Вардо Коркиа вышли вместе и проследовали мимо бледной секретарши, не глянув в ее сторону. Не от высокомерия — от стыда и смущения.
Через несколько месяцев один из заместителей директора при активном и энергичном вмешательстве месткома был отправлен на пенсию, а на его место назначили Малакиа Коркиа. На освободившуюся должность завотделом нацелились многие. Жаждавшие занять ее пустили в ход все связи, но директор всем отвечал одно и то же: кандидатура на это место давно подобрана. Гиорги Картлишвили решительно отказывался, правда, заведовать отделом, уверяя, что он не администратор, не справится, но директор и его свежеиспеченный зам ободрили его: ты отличный специалист, да и мы поможем! И чуть не насильно поставили его во главе отдела. Зарплата Гиорги Картлишвили возросла на сто рублей.
Все эти перемещения вызвали оживленные пересуды среди сотрудников. Если быстрое продвижение Малакиа Коркиа имело всякие там причины, то возвышение Картлишвили не сумели объяснить даже самые языкастые и догадливые интриганы. Но мало этого: когда директора, повысив, назначили управляющим трестом, он настоял, чтобы освободившийся пост занял Коркиа. И ныне Гиорги заведует отделом в том самом учреждении, в котором директорствует Коркиа.
Вардо бросила работу и сидела дома — нельзя ведь работать под началом мужа. А кроме того, она лечилась: у супругов Коркиа не было детей. Малакиа Коркиа принял назначение как должное. Уверяют, что он ничего не знает об отношениях между бывшим директором (ныне управляющим трестом) и Вардо и не сомневается в добропорядочности жены. Когда об этом говорят Гиорги Картлишвили, он вспоминает, как поджидал Коркиа свою жену у директорского дома, а потом следовал за ней поодаль, словно собака. И, улыбаясь, говорит печально: «Блаженны верующие»…
…Повиснув на подколенках вниз головой, словно летучая мышь, прекрасная гимнастка держала в зубнике кольцо. Гигант в черном, ухватившись за кольцо, повис в горизонтальном положении. Гимнастка толкнула партнера и закрутила его. Он завертелся с такой скоростью, что не различить было ни ног, ни головы. Вращаясь, гимнасты стали опускаться. Когда они оказались в нескольких метрах от арены, к ним устремился Жора. Жора запоздал с выходом, и, завидев его, ребятишки громко зашумели.
— Остановите их, остановите! — кричал Жора.
Гимнастов остановили. Гигант с улыбкой глянул вниз на клоуна. Жора улучил момент и повис на ногах гимнаста. Женщина удержала их обоих. Канат снова подтянули. Жора висел уже в одном метре над ареной, когда вдруг чихнул и сунул левую руку в карман достать платок. В левом кармане платка не оказалось, и он повис на левой руке, запустив в свой бездонный карман правую. Платка и там не было, и тогда он обеими руками полез в карманы и под громкий хохот ребятишек грянулся о пол — униформисты с трудом его подняли. «Мамочка!» — завопил клоун, пустив из обоих глаз фонтаны слез, и пустился к занавесу. Благодарные зрители наградили гимнастов долгими аплодисментами.
У эквилибриста — в следующем номере — было потрясающее чувство равновесия. Он положил на стол довольно большой металлический цилиндр и, балансируя на нем, стал жонглировать шестью сверкающими серебром шишками. Затем он поставил на цилиндр куб и забрался на него. Цилиндр перекатывался между столом и кубом, но эквилибрист беспечно подкидывал шишки, стоя на кубе. Гиорги вспомнил, что видел здесь месяца три назад жонглера, который с трудом управлялся с тремя-четырьмя шишками, стоя на ковре, а этот все увеличивал свой реквизит. На куб он поставил металлический шар, на шар положил доску, на доску таз, в таз поставил ведро, затем впрыгнул в ведро и снова заиграл шестью шишками. Цилиндр перекатывался по столу, на цилиндре колебался куб, на кубе катался шар, на шаре качалась доска, и попробуйте прыгнуть с этой доски в таз, а из него в ведро! А эквилибрист стоял себе, беззаботно жонглируя шестью шишками. Да, он владел исключительным даром в любом положении сохранять равновесие, и не только сохранять, но и постепенно подниматься все выше…
…Молодой ученый Лали Сабахтаришвили пользовался достаточной известностью не только в Грузии, но и за ее пределами. Его статьи печатались в соответствующих журналах и газетах братских республик. Ему несколько раз предлагали перевести их на иностранный язык, чтобы направить в ЮНЕСКО, но Лали воздерживался. Другие не решались переводить его статьи, поскольку Сабахтаришвили сам прекрасно знал английский, немецкий, французский. Таким вот скромным ученым был Лали.
Сабахтаришвили и Картлишвили были соседями. Они одновременно въехали в новый дом. Сабахтаришвили тогда же проявил скромность и непритязательность: отказался от предложенного ему четвертого этажа и занял такую же четырехкомнатную квартиру на первом. Говорили, что он днем и ночью трудится, ставит какой-то эксперимент и устроил в подвале лабораторию. Так было или нет, но к дому часто подъезжал пикап с кроликами для Сабахтаришвили. Некоторые легкомысленные соседи удивлялись, чего ради он надрывается, — должность завотделом у него есть, чего ему еще нужно?! Но и этим горе-соседям следует знать, что для истинного ученого нет предела в науке, и, пока он в состоянии шевелить мозгами и пером, обязан трудиться на благо будущих поколений, чтобы отодвигать границы «невозможного». И это прежде всего касается ученых, подобных Сабахтаришвили.
Лали Сабахтаришвили работал над проблемой зарождения и развития жизни. Но в институте было еще несколько отделов, разрабатывающих другие проблемы, которым директор уделял не меньше внимания. Поэтому Лали Сабахтаришвили стремился к одной цели — создать на базе отдела институт. Основать новый институт, как вы понимаете, не столь уж простое дело, но Лали, как говорится в сказках, обулся в железную обувку, вооружился железным посохом и пустился по трудному, извилистому пути, одолевая преграды и препятствия. Сначала защитил кандидатскую диссертацию. Защитил в острой схватке с противниками. Был момент, когда судьба диссертации висела на волоске, но Лали не дал сбить себя с ног. Правда, при голосовании «черных шаров» оказалось немало, но несколько голосов «против» попросту неизбежны, должны быть, когда работаешь над такой проблемой! Гиорги Картлишвили присутствовал на защите и, если бы вы захотели, смог бы даже показать, кто запустил в Лали «черные шары». Но, к удивлению Гиорги, те же самые «черные типы» больше всех веселились на банкете и громче всех возглашали благожелательные тосты. На этом же банкете уважаемым старейшим ученым намекнули, что Сабахтаришвили работает над проблемой номер один и ему необходима всемерная поддержка. Старейших ничего уже не интересовало, молодые же не поняли, над чем работает диссертант. Лали ловко обошел среднее, влиятельное поколение, занятое лишь вопросами карьеры, и собрал множество содержательных рецензий от молодых и старейших. Приложив их к аннотации на свой труд, он создал безупречный в юридическом смысле документ.
На первых порах никто всерьез не отнесся к его действиям: пройдет немного времени, думали все, и бумаги о создании нового института займут место в институтском архиве, но Лали снова одержал победу. Ссылаясь на ряд прецедентов, он успешно продвигал свое дело. Подготовленный им документ переходил из рук в руки как образец логически обоснованной идеи о создании в Грузии крайне необходимого института. Документ обрастал все новыми бумагами, поскольку достаточное число лиц способствовало славному начинанию: одни — трепеща перед авторитетами, скрепившими документ своей подписью, другие — не разбираясь в сути дела. Ведавшие бюджетом товарищи проявили завидное усердие, и столь нужные для создания института средства были найдены. Когда все бумаги были подготовлены, референт поставил вопрос на обсуждение совета. На совете присутствовал академик Эргемлидзе как постоянный член и представитель ученого совета. Председатель усадил Эргемлидзе рядом с собой. Академик ничуть не сомневался, что директором института назначат его — он был достаточно видным ученым, находился в дружеских отношениях с председателем и референтом и все еще был, так сказать, «безинститутным», в то время как его коллеги давно имели кто «свою» больницу, кто — научно-исследовательский институт, кто — кафедру. Правда, Эргемлидзе все же удивлялся сюрпризу, который преподносил ему председатель: создаваемый институт был не совсем того профиля науки, служению которому посвятил себя академик. Несколько тревожило и то, что никто его заранее не поздравлял, как следовало ожидать. Дурное предчувствие не обмануло академика. Когда перешли к рассмотрению вопроса о создании института, в зал ввели Лали Сабахтаришвили.
Лали Сабахтаришвили сделал короткий, но прекрасный ясный доклад. За последние тридцать — сорок лет, сказал он, в животноводстве наблюдаются коренные перемены в деле улучшения продуктивности мясо-молочного скота. Созданы и выведены высокопродуктивные породы отечественных сельскохозяйственных животных, хорошо приспособленных к местным климатическим условиям. Когда вновь создаваемый институт начнет работать в полную силу, рекомендованные нами методы дадут возможность значительно ускорить развитие необходимых генетических качеств.
Затем Сабахтаришвили говорил о бугае-производителе. А в заключение сказал: «Должен признаться, что сформулированная выше задача в принципе почти решена некоторыми зарубежными лабораториями. Задача нашего института — срочно разработать наш метод, простой и легкий для применения в сельском хозяйстве. Внедрение его в жизнь окажется таким же событием в животноводстве, каким был успешно внедренный в практику метод искусственного осеменения».
Сабахтаришвили сел. Вопросов не было.
Председатель с явным удовольствием представил совету его кандидатуру на должность директора института.
— Да, но, позвольте, что здесь, собственно, происходит? — удивился пораженный Эргемлидзе.
Члены совета оживились.
— Кого вы назначаете директором?! — снова вопросил Эргемлидзе и добавил: — Это под его-то началом должен работать штат института?! Перенесите обсуждение вопроса, уважаемый председатель.
Сабахтаришвили побледнел.
— Это невозможно, — зашептал референт Эргемлидзе, — вопрос везде согласован.
— И там? — спросил Эргемлидзе.
— И там, — спокойно ответил референт.
Сабахтаришвили все слышал и облегченно вздохнул.
— В таком случае расскажу вам кое-что, — не успокаивался академик Эргемлидзе. — Помните форум, проходивший в Москве в прошлом году? Прекрасно. Доклад Лали Сабахтаришвили не прошел, но он исхитрился получить разрешение на краткое сообщение. Вы, надеюсь, помните итальянского ученого Петруччи? Прекрасно. Заинтересованный сообщением Сабахтаришвили, итальянец Петруччи пожелал побеседовать с ним. Итальянец объяснил ему свой метод и сказал: «Мы достигли больших успехов, выращивая человеческий эмбрион в специальной колбе — довели его развитие до двухмесячного возраста». — «Мы тоже кое-чего достигли», — похвалился Сабахтаришвили. «А именно? — спросил Петруччи. — И вы работаете над человеческим эмбрионом?!» Изумился он, и мог ли не изумиться, если нигде не читал и не получал сообщений об этом. «Нет, не над человеческим — над кроличьим!» — попробовал навести туман Сабахтаришвили. «Ну и каковы результаты?» — продолжал расспрашивать заинтересовавшийся ученый. «Вырастили в колбе двухмесячный эмбрион!» — уверенно ответил Сабахтаришвили. Петруччи долго смеялся над этим. Похлопал его по плечу и сказал: «Прекрасно, ты славный малый!» И отошел, потеряв к нему интерес.
Эргемлидзе умолк. Члены совета хранили глубокое молчание. Председатель и референт взирали на Эргемлидзе в крайнем изумлении, не понимая, что так озлобило добродушного академика.
— Что же вы молчите? — вскипел Эргемлидзе. — Неужели и вы не знаете, что эмбрион кролика развивается всего тридцать дней?!
Последняя фраза прозвучала как взрыв бомбы…
…Эквилибрист соскочил на пол, предметы с грохотом попадали на пол. Из-за кулис выбежал Жора, сел на стол, но зацепился за что-то и вместе со столом рухнул в опилки. Эквилибрист метнул на клоуна свирепый взгляд. Когда Жора поднялся, все увидели прореху на его широких штанах. Как видно, у эквилибриста имелись ограничители на столе — гвозди или что-то в этом роде, чтобы цилиндр не скатился вниз, и за них-то и зацепился клоун.
Жора никак не мог понять, почему у него порвались штаны, и недоумевал так искренне, что ребята давились со смеху, а инспектор манежа, эквилибрист и униформисты смотрели на него с явным неодобрением…
…Однажды Гиорги Картлишвили случайно попал в подвальное помещение Сабахтаришвили, называемое лабораторией. Там был устроен отличный погреб для вина — марани. На одной половине находилось четыре квеври — больших кувшина, врытых в землю, на другой — в красивом камине из речного кругляка пылал огонь. Низкий стол, вокруг которого стояли маленькие треноги, ломился от всякой снеди… Упоительные запахи щекотали обоняние. Выходя из подвала, Гиорги встретил одного из соседей.
— Тебя впустили в лабораторию Сабахтаришвили?! — изумился тот.
— Да.
— Ну и что?
— Что — ну и что?
— Что ты там видел?
— Ничего.
— Хотя что ты мог понять — он такие необычные опыты проводит, талантливый человек! — заметил сосед и отошел от Гиорги.
С языка Гиорги чуть не сорвалась правда — так и хотелось пулей пустить ее соседу вслед, но прикусил язык, подумав, что недостойно мужчины наносить удар в спину. Как бы там ни было, и Лали Сабахтаришвили был человеком и, наверное, очень любил и вино, и сациви из кролика!..
…Инспектор манежа объявил антракт. Клоун не отставал от него, напомнил зрителям, что «антракт» — слово иностранное, а по-грузински — перерыв, и то на пятнадцать минут.
Взбудораженный увиденным и пережитым, Гиорги побежал в буфет. Тамрико еле поспевала за отцом. Как они ни спешили, все равно попали туда позже других. Дожидаясь своей очереди, Гиорги попросил у кого-то сигарету, закурил и немного успокоился. Возбуждение улеглось. Потом купил дочери шоколад, лимонад, сам с большим удовольствием выпил холодной газированной воды и словно остудил разгоряченное воображение. Окончательно придя в себя, он заметил вдруг, что все вокруг с любопытством глазеют на него. Он неприметно поглядел на себя в зеркало: все на нем было в порядке и галстук повязан как никогда правильно и красиво.
— Папочка, знаешь, почему на тебя смотрят?
— Почему, доченька? — спросил он, но ответа ждать не стал, так как догадался, в чем дело. — Хочешь еще шоколада?
— Хочу.
Гиорги снова стал в очередь. Она теперь была намного короче. Он купил двести граммов «Мишек», но, пока пробирался к Тамрико, его настиг малыш и попросил:
— Дядя Жора, дай мне конфетку!
Гиорги машинально протянул ему конфету.
— И мне! Дядя Жора, и я хочу! — подбежал к нему другой малыш.
— И мне!
— И я хочу!
— Дядя Жора конфеты раздает! — пронеслось по цирку.
И отовсюду сбежались дети. Гиорги подошел к буфетной стойке и стал брать «Мишек» прямо из вазы. Когда ваза опустела, ребята отстали от него, пошли к своим мамам и папам, которые тщетно звали их, говоря, что прозвенел третий звонок, представление началось и опаздывать нехорошо.
— Сколько с меня? — спросил Гиорги буфетчика.
Тот взглянул на него, весело засмеялся, хлопнув в ладоши, и сказал:
— Три пятьдесят.
— Пожалуйста.
Снова зазвенел звонок.
— Спешите, начинается, — посоветовал ему буфетчик, скалясь до ушей.
Гиорги взял Тамрико за руку и побежал в зал.
Инспектор манежа громко объявлял:
— Иллюзионный аттракцион «Бахчисарайская легенда»!
Оркестр заиграл бравурную музыку. Потертый занавес раздвинулся. Строевым шагом вышли униформисты и выстроились по обеим сторонам от прохода. Прожекторный луч от занавеса до центра манежа проводил руководителя аттракциона — в белой мантии и белой чалме с ослепительно сверкавшими камнями.
Зажегся свет, и посреди манежа забил фонтан. Вода лилась из кувшина. Руководитель аттракциона запустил руку в кувшин и выудил из него прекрасную девушку в длинном платье; снова запустил руку — и выудил еще одну — с бантом, тоже в длинном платье, и так далее, пока вдоль барьера вокруг манежа и вокруг самого фонтана не выстроились в два ряда девушки. После этого по воле иллюзиониста из кувшина вылетели голуби, да в таком количестве, что скрыли от глаз купол цирка, а некоторые опустились даже в партере, не найдя места под куполом.
Зрители наградили иллюзиониста аплодисментами. Иллюзионист снял мантию, взмахнул ею в воздухе, и с арены вместе с фонтаном исчезли и девушки. Остались лишь ассистентки, на которых теперь вместо длинных платьев были купальники.
Аплодисменты.
Ассистентки вынесли большой котел. Иллюзионист взмахнул рукой, и на арену вышли антиподисты.
— Свимон! Гиорги! — выкрикнул, не удержавшись, Гиорги Картлишвили.
Антиподисты взглянули вверх на Гиорги и помахали. Больше они ничего не успели, так как руководитель аттракциона обоих сунул в котел.
Когда сняли крышку и котел опрокинули, из него вылилось лишь несколько капель воды. Иллюзионист развел руками.
Долгие аплодисменты.
Затем на арену вывели танцоров на проволоке. Важу и Арчила Мартирозашвили поместили в серебристый шар и покатили его. С шара отлетела одна капля, другая, и наконец он весь разлился водой, смочив опилки. Важа и Арчил исчезли, будто их и не было.
Снова грянули аплодисменты.
Зрители все еще отбивали ладоши, когда в центре арены очутился исполнитель оригинального жанра Александр Сирбиладзе. Его посадили в черный куб и заперли амбарным замком. Куб подцепили на крюк и подняли под купол. Иллюзионист вооружился огромным пистолетом, и, едва нажал на курок, из дула в сторону куба устремилась тонкая струйка воды. Куб раскрылся, и из него выпала лишь кость.
— Ой, ой-ой! Бедняга! — Жора схватил кость, прижал к груди и сам пустил из глаз две прозрачные струи.
Ребятишки засмеялись.
Оглушительные аплодисменты.
Дошла очередь до укротительницы экзотических зверей. Руководитель аттракциона накинул на Галину Абакелиа белую прозрачную ткань, положил руку ей на голову и постоял так несколько мгновений. Когда он снял покров, зрители вместо укротительницы увидели жонглера, подкидывавшего мяч. Иллюзионист накинул на Теймураза Чкуасели прозрачную ткань. Ткань обратилась в воду и пролилась. По арене катился мяч.
Долгие громовые аплодисменты.
Под бурю аплодисментов на арену вышли балансеры на вольностоящих лестницах. Они шли весело, беспечно… Впереди шагал Гурген Мцириа, за ним — Шендаука, третьим — Гурам Чечелашвили. Иллюзионист подождал четвертого, но задерживать номер не стал и над всеми тремя раскрыл большой зонт. Зонт обступили ассистентки и облили его водой из ваз. Зонт медленно опустился и распластался на манеже. Иллюзионист схватил его и поднял — в центре арены стояли акробаты-вольтижеры. Но и им не суждено было долго находиться на арене. Сестры Камикадзе вмиг превратились в дождевые капли и засверкали на плечах одной из ассистенток.
Зрители от восторга затопали ногами.
Иллюзионист вошел во вкус.
Рекордсмен-трюкач с таким видом направлялся к нему, словно иллюзионист был его учеником. Но руководитель аттракциона не дал ему дойти даже до середины манежа — обратил в ведро с водой, которую тут же вылил на опилки. Обратились в бутылки «Боржоми» участники музыкальной буффонады Заза Асатиани, Тенгиз Гамрекели и Зозо Гудушаури. Все это происходило в столь краткие мгновения, что ошеломленные зрители успевали лишь вскрикивать от изумления.
Гимнасты на кольцах слетели из-под купола цирка, и иллюзионист в тот же миг слил их в бутылки: Вардо — из-под «Саэро», а Малакиа — из-под «Алжирского».
Их проводили долго не смолкающие аплодисменты.
Эквилибрист, «постепенно уменьшаясь», пролился на половую тряпку. Иллюзионист попросил ассистенток отжать ее, мелькнуло лицо Лали Сабахтаришвили, но тут же исчезло в высохшей тряпке.
В это время инспектор манежа ввел клоуна Жору. Жора упирался, но ведущий крепко держал его за ворот.
— Не хочу… Мама… Мама… — рыдал клоун Жора, и слезы лились у него даже из ушей.
Иллюзионист посадил Жору в бутылку, но клоун вылез из ведра. Тогда иллюзионист ликвидировал воду в ведре. Жора выкатился из ведра и превратился в водяной пузырь. Пузырь упал на арену и разлетелся водяными брызгами. Жора очутился под куполом. Не ожидая, пока его оттуда спустят, иллюзионист выстрелил в клоуна из водяного пистолета. Струя воды угодила Жоре пониже спины. Все думали, что он дождевыми каплями прольется на них, но Жора шлепнулся на арену. Иллюзионист беспомощно развел руками и улыбнулся, как бы говоря: я бы и его запросто убрал, но так уж задуман номер.
Аплодисменты перешли в овацию.
Кониашвили грянул заключительный марш — представление подошло к концу. Униформисты раздвинули занавес. Из-за кулис должны были выбежать на арену участники представления, но притопал один лишь бегемот.
Зрители еще сильнее захлопали в ладоши.
Руководитель аттракциона посмотрел на инспектора манежа. Дадешкелиани озадаченно повел плечами. Оркестр вторично заиграл марш. На арену никто не выходил. Иллюзионист серьезно забеспокоился и, кланяясь публике, прошел за кулисы. Инспектор манежа Владимир Дадешкелиани бегал по артистическим комнатам и гримировочным, разыскивая участников заключительного парада.
— Куда они подевались? — спросил иллюзионист.
— Не знаю! Видите — одежда на месте, по нигде нет ни артистов, ни париков, ни грима, ни реквизита.
Иллюзионист побледнел.
— Что делать! Что мне делать! Как я проведу представление завтра? — кричал инспектор и в отчаянии рвал на себе волосы.
— Неужели я действительно уничтожил их?! — вопросом на вопрос ответил руководитель аттракциона.
Инспектор манежа онемел.
А Кониашвили снова и снова повторял марш. Зрители хлопали — они желали выказать свое уважение и поблагодарить всех артистов, всех участников представления, которые так порадовали их своим искусством. Они хлопали, не жалея ладоней и сил, и не собирались расходиться. А артисты все не появлялись. В центре манежа на мокром ковре стоял клоун Жора и без устали кланялся благодарной публике на все четыре стороны.
Внезапно купол раздвинулся, и открылось безбрежное голубое небо, залитое полуденным солнцем. Голуби встрепенулись, хлопая крыльями, взмыли вверх и устремились на вольный простор.
Повеяло свежим ветром.
1976