Дежнев Николай Борисович Год бродячей собаки

— Слышь, Андрюха, ты свое мнение не выпячивай! При себе держи — целее будет!

А он и не выпячивал. Разве что вставил словечко по ходу пустяшного, лишенного смысла разговора, про который в народе скажут, мол, трендят о буях и пряниках. Да и спорили как-то вяло, без огонька — так, перебрасывались словами, чтобы скоротать едва ползущее время. Мырло придерживался мнения, что за день больше ста бутылок по электричкам никак не собрать, в то время как Павлик клялся здоровьем бросившей его в раннем детстве мамаши, будто бы сам, самолично, набирал до двух сотен. При этом в качестве основного аргумента юноша полагался на силу слова, по большей части, непечатного.

Андрей слушал перебранку вполуха и на окрик Мырло вовсе даже не обиделся. Да и что было обижаться, если тот сидел нахохлившись, весь дерганый, как от электричества. А сказать Андрей хотел, что грешно в такой день ругаться, что жизнь прекрасна и хорошо ему так вот нежиться, как коту, на припеке, вдыхая дразнящий запах молодой, пробивающейся травки. Небо над головой открывалось бесконечное, налетавший ветерок ласково трепал нежную листву, и сам этот яркий весенний день только еще начинался, обещая счастье и радости простого животного бытия. Странное томление владело всем его длинным, жилистым телом, и чудилось Андрею, что парит он в пронизанном солнечными лучами пространстве, купается в волнах света и тепла. В этой благостной бездумности и отрешенности от мира и состояла для него непередаваемая прелесть праздничного майского утра.

Где-то совсем близко коротко и тревожно прокричала электричка. Андрей повернулся на бок и, приподнявшись на локте, принялся смотреть, как блестят полированным металлом нитки рельс, уходящих по широкой дуге к Белорусскому вокзалу. С высокого, тянувшегося вдоль железнодорожного полотна пригорка хорошо были видны отдыхавшие на запасных путях электрички, их лобовые стекла сверкали в лучах солнца. Место было тихое, от чужого взгляда потаенное, отгороженное от мира жавшимися один к другому бетонными гаражами. Если кто и забредал сюда, так только местные собачники, да еще шебутные компании, вроде той что расселась теперь в полном безделии на окруженной кустами, залитой солнцем лужайке. После бесконечно долгой зимы и сменившей ее промозглой весны так славно было купаться в обнимающем тепле по-летнему жаркого дня.

А все-таки удивительно, — думал Андрей, смежив веки и постепенно погружаясь в дремоту, — почему никто не хочет замечать, что я все еще живу на белом свете?.. Если в кой веки раз удастся вставить в разговоре словцо, и то обязательно перебьют или, того хуже, просто не услышат, как будто знают наперед, что ничего толкового сказать не могу. И на улице никто никогда не подходит, не предлагает от фирмы подарок, а если уж очередь, то пересекают ее именно там, где я стою. Незаметный какой-то я человек, и с этим, наверное, уже ничего не поделать… — Андрей зевнул, подтянул к груди колени, готовый провалиться в сон. — Впрочем, я привык, может поэтому и жизнь такая нескладная, что никому до меня нет дела, никому я не нужен. — Он потащил на себя край ватника. — Ну и ладно, ну и пусть…

Глаза Андрея закрылись, и благостный, дарящий забвение сон укутал его своим лоскутным одеялом. На грани сладкого небытия ему мерещилось, что, будто малую частицу, несет его через время и пространство поток жизни, рождая в душе легкую, щемящую радость бытия…

Правда, далеко не все разделяли овладевшее Андреем щенячье чувство довольства собственной жизнью. Обычно энергичный и нервный, Мырло как-то заметно сник и теперь с большим вниманием созерцал свои худые, с синими узлами вен, руки. Несмотря на желчность, он редко бывал по-настоящему мрачен, поэтому Павлик посматривал на своего неразлучного друга с опаской. У двух забулдыг общего но жизни не было ни на грош, и, возможно, именно это и заставляло их лепиться друг к другу. Шаман, правда, над такой дружбой потешался, шутил грубо и грязно, на что Павлик лишь наивно улыбался, а Мырло выходок главаря просто не замечал. Он вообще много чего в этой жизни повидал и закончил ее доцентом кафедры марксизма-ленинизма в университете. Закончил — потому что теперешнее свое существование жизнью не считал. С тех, сравнительно недавних, времен, когда Мырло с холодной улыбкой на строгом лице восходил на трибуну, у него осталась лишь привычка носить темный костюм да еще данная ему студентами кличка, ведущая свое происхождение от детского анекдота про бородатого автора «Капитала». Но если кличка приросла намертво, то поношенный костюм висел теперь на апологете научного марксизма, как на вешалке. Из застегнутого на верхнюю пуговку потертого воротничка рубашки, которую философ принципиально носил без галстука, одинокой былинкой торчала морщинистая цыплячья шея. Впрочем, запил Мырло не вдруг и не сразу. Взращенный в лучших традициях боевого пролетариата, он поначалу боролся, ходил с такими же, как он сам, под красными флагами на демонстрации и непрерывно от кого-то чего-то требовал. Однако, худые исступленные лица и воспаленные справедливым гневом глаза ничего, кроме жалости, не вызывали. Что ж до власти, то она эти домогательства и вовсе игнорировала. С ним лично и с его поколением новые времена обошлись на удивление круто. Такое трудно было пережить и уже совершенно невозможно понять, но порой в смирившемся с жизнью ветеране загорался какой-то неукротимый огонь, и тогда Мырло начинал всем дерзить и активно нарываться на неприятности. Столь агрессивное поведение пугало Павлика, не подозревавшего о глубоких революционных традициях, и он старался своего друга унять, частенько и физически.

Полный тезка пионера-стукача, без колебаний заложившего своего кулацкого папашку, Павлик Морозов отличался норовом смирным и был по-детски привязан к спившемуся философу-марксисту. В этой дружбе с его стороны была, тем не менее, и некоторая меркантильность. Поскольку дома Мырло все еще принимали и обихаживали, часть человеческого тепла перепадала и его юному другу. Павлика понемногу подкармливали, а иногда пускали помыться и переночевать в кухне на матрасе. Русской женщине нет надобности входить в горящую избу и останавливать на скаку коня — достаточно бесконечного бабьего терпения, чтобы попасть в книжонку Гиннесса, если бы таковая смогла ее муку вместить. Правда, тезка пионера-героя гостеприимством не злоупотреблял и посему частенько ночевал где придется, что пока еще не сказывалось на неукротимом здоровье и большой физической силе бегающего от армии начинающего алкоголика. Поскольку временем Павлик располагал, для него не составляло труда наскрести деньжат на бутылку-другую, что, впрочем, в России особого ума не требует. Теперь же юный Морозов пребывал в растерянности, не зная, что предпринять и как вывести своего впавшего в задумчивость друга из состояния депрессии.

По-видимому, резкое снижение содержания алкоголя в крови отрицательно сказывается на жизненном тонусе пьющего индивидуума. Доказательством тому могла служить Любка, сидевшая на капоте брошенного и давно уже разворованного на запчасти автомобиля. Забубенная, веселая характером, она в задумчивости грызла травинку. Зеленые с поволокой глаза единственной в компании женщины были устремлены в пространство. Несмотря на палящее солнце, на ее плечи было накинуто манто с довольно еще приличным песцовым воротником. Откуда оно у Любки взялось, оставалось загадкой, поскольку еще вчера его не было и в помине. Впрочем, как в любом высшем обществе, такие вопросы задавать было не принято, да к тому же еще и опасно, поскольку прошлявшийся где-то всю ночь Шаман явно пребывал не в духе. Он сидел на земле, по-турецки сложив кривые ноги, и хмуро поглядывал на окружающих. Шутки с ним были плохи, так что никто из компании об обнове не заикнулся и происхождением шубейки не поинтересовался. В их замкнутом обществе Шаман держался особняком — этакий некоронованный король своих немногочисленных подданных — и Андрею сложившуюся расстановку сил дали понять незамедлительно. Как новичок и пришлый, он должен был точно знать свое место. Королевой же, естественно, была Любка. Не успев окончательно спиться, эта женщина еще не потеряла своей былой красоты и привлекательности, но время и водка брали свое, и некогда румяные, пухлые щечки уже тронула отечная синюшность, делающая похожими всех алкоголичек. Сразу это в глаза не бросалось, но, если приглядеться, ее можно было заметить, также, как и желтизну под левым глазом, упорно проступающую даже сквозь по-торгашески грубый макияж. Если же не приглядываться, то обильно омываемая спиртным жизнь все еще оставалась бездумно легкой и радостной. Никто не знал, как и почему эта женщина с высот собственной красоты спустилась на московское дно. Вполне возможно, что судьба и была к ней справедливой, но доброй она к Любке не была.

Тем временем от платформы «Беговая», набирая ход, стартовала электричка, загромыхала колесами на стыках рельс. Андрей протер кулаками глаза. Любка все так же сидела на капоте старой рухляди и, обхватив руками круглое колено, тихо раскачивалась. Манто она сбросила, подставив солнечным лучам выпиравшее из короткого платьишка белое тело. В ее позе, в закинутой назад голове сквозила неприкрытая чувственность. Рыжая стерва, как звал ее Шаман, прекрасно знала силу своего воздействия на утомленную худосочными барышнями мужскую фантазию.

Работать надо сангиной, прикидывал Андрей, не в силах оторвать от Любки взгляда. Бумагу взять плотную, английскую, цвета нежного, палевого… Контур закинутой головы и, главное, обхватывающие колено руки выделить резко, контрастно, потом, будто бы с ленцой, пройтись в растушевочку, чтобы передать объем тела… Он уже чувствовал в пальцах тревожащую гладкость сангинового карандаша, видел как тот касается бумаги. А впрочем, можно попробовать и маслом!.. Мощный скипидарный запах масляных красок ударил в голову, наполнил грудь так, что стало больно дышать. Андрей застонал. Только вчера по дикой, граничащей с мазохизмом прихоти он продал какому-то ханыге отличный этюдник. Продал вместе с кистями и красками, с натянутым на подрамник холстом. Зачем?.. Неужели он думал, что так просто, разом, можно сжечь мосты, лишить себя прошлого? Боль навалилась с новой силой. Воспоминание о бессмысленном и постыдном обожгло раскаленным железом. Жажда забыться — немедленно, сейчас же, влить в себя стакан, а лучше два, водки комом подкатила к горлу. Андрей завалился на спину, закрыл глаза, но поздно: услужливая память уже вызвала к жизни воспоминание. По длинному проходу между мольбертами к нему шел старик-профессор. Остановился за спиной, долго молча наблюдал.

— Кое-что можешь! — руки профессора автоматически вытирали тряпицей кисть. В его устах эти слова звучали высшей похвалой…

Андрей стиснул зубы, резко сел, вытряхнул из пачки сигарету. Нет, рисовать Любку нужно грубо, чтобы все как в жизни, рисовать жирной пастелью, без нюансов и проработки деталей. Кому они нужны, эти детали?! Он чиркнул спичкой, прикурил из сложенных лодочкой ладоней. Крупинки табака лезли в рот. Человека, вообще, лучше разглядывать издалека, а если уж допускать к себе, то только в гомеопатических дозах! Тогда, возможно, еще останется прозрачная, как акварель, надежда, останется иллюзия существа тонкого и прекрасного. Разве может быть в жизни что-то лучшее, чем неведение!..

Сидевший под чахлым топольком Шаман улыбался, щурил и без того узкие, раскосые глаза, пощипывал корявыми пальцами редкие кустики усов.

Не меняя картинной позы, Любка медленно повернула голову, бросила томный взгляд на сидевших на лужайке мужчин.

— Павлик! — позвала она, голос переливался, звучал игриво. — Я сейчас подумала: женить тебя надо, вот что! И чем раньше, тем лучше, а то совсем уже по-истаскался, такого тебя не каждая возьмет…

Тезка пионера-предателя густо покраснел. Любка выплюнула свою травинку, сползла с капота рыдвана. Платьишко ее задралось, обнажив дебелое бедро. Легким движением Любка одернула тонкую материю, грациозно ступая по земле, направилась к смотревшему на нее во все глаза Морозову.

— А правда, Павлик, посватайся ко мне! — женщина погладила парня по растрепанным русым волосам. — Бросим с тобой пить, ты станешь работать, возьмешь меня на содержание. А я пойду — почему бы не пойти! Ну а Шаман?.. Шаман будет посаженым отцом, или лучше посаженным?.. — Любка перенесла ударение на второй слог, засмеялась. — Ладно, Морозов, не переживай, шучу!

Она со вздохом повернулась к Мырло.

— Ну а ты, философ хренов, ты-то что зенки вылупил? Сидишь набычившись. А ведь это нам надо горюниться — не тебе. Ты с дружками, стойкими марксистами, свое дело сделал — загнал всех нас в задницу, так что одни уши наружу торчат. Да и на те лапшу вешаете… Радетели народные, вашу мать! Ты же нас уму-разуму учил, значит, наперед знал, как все обойдется. Ну, что молчишь, троцкист недобитый? А, между прочим, как водку жрать, — тут ты первый! Лакаешь в два горла и все норовишь задарма…

Глаза женщины недобро сверкнули. Мырло криво улыбнулся, сделал вид, что слова ее касательства к нему не имеют.

— Умная ты, Любка, баба, слов много знаешь, а вот расставить их правильно не умеешь. — Благостно сложив на худом животе руки, доцент склонил голову набок. — А ведь жизнь, Любаша, она шире всяческих схем. Угнетение и закабаление трудящихся женщин в капиталистических странах есть проявление звериного оскала империализма, в то время как мы — и ты, Люба, тому пример — вырастили жизнеспособное поколение борцов за светлое будущее…

Любка не дослушала, безнадежно махнула рукой.

— Замочить его, что ли? — Шаман выжидательно посмотрел на Мырло, будто прикидывал, как сподручнее осуществить свое намерение.

— Не, Шам, не стоит, пусть себе трендит, — вступилась за философа-ленинца женщина. — С прибаутками веселее жить, а то от ваших постных рож про-сто-таки тянет в петлю. Ну, Мырло, загни нам что-нибудь эдакое, чтобы чертям в аду жарко стало!

— Как скажешь, — Шаман пожал широкими плечами, поднес к толстым губам коротенькую сигаретку. Его плоское лицо выражало полнейшее равнодушие.

От такого поворота событий Мырло оживился, потер одну о другую костлявые руки.

— Вот и славненько… КПСС! Нам, друзья мои, казарменный коммунизм ни к чему, мы с культом личности покончили еще на двадцатом съезде…

На всякий случай философ поднялся с земли, пересел поближе к Морозову и уже оттуда продолжал свою речь.

— Как учил нас вождь мирового пролетариата, — он выкинул руку ладонью вперед, — вчера было рано, завтра будет поздно, так что не послать ли нам Павлика за бутылкой? И никаких компромиссов с соглашателями!

При слове «бутылка» тезка пионера-героя встрепенулся. Ему и без майских тезисов Мырло было непонятно, чего, собственно, все ждут. Теперь же, когда предложение прозвучало, Павлик совсем растерялся от охватившей его собупыльников пассивности. Всем своим бодрым, энергичным видом юноша демонстрировал, что не сочтет за труд слетать на «Беговую», где во всю длину платформы теснятся водочные ларьки; однако, никто из присутствующих не выражал готовности разделить с ним предстоящую радость. А как было бы славно, как упоительно хорошо взять сейчас сосисочку с горчичкой, налить в стакан прозрачную, как слеза, и замереть на выдохе, превратившись в предвкушение!.. Однофамилец пионера-героя тяжело сглотнул, облизал по-детски полные губы. Впрочем, если так уж хреново с финансами, можно и без сосисочки, можно и черной горбушечкой занюхать…

Павлик ладонью утер мокрый рот и попытался выразить владевшее им чувство словами. Их оказалось четыре:

— Ну, это, как его… — он обвел взглядом сотоварищей. — Может, я того, а?..

Народ безмолвствовал. Закончив изучать собственные руки, Мырло перешел к детальному рассмотрению потертостей висевшего на нем пиджака. Занятие это настолько увлекало, что он не счел возможным прерваться, чтобы встретить пытливый взгляд юноши. Восседавший под деревом Шаман лениво покуривал, как если бы все происходившее перед его блестящими глазами было чистейшей воды иллюзией, и не имело к нему ровно никакого отношения. Любка, у которой деньги отродясь не водились, лишь недоуменно пожала плечами, с загадочной улыбкой поистаскавшейся Джоконды потерла большой палец об указательный. Оставался Андрей, но и он отсутствующе смотрел в железнодорожную даль, не проявляя желания прийти на помощь доискивающемуся правды жизни Морозову.

Смешные они, думал меж тем Андрей, притворяясь, что не видит замершего в недоумении Павлика, смешные и трогательные. Даже Шаман, и тот какой-то неприкаянный, все у него выходит картинно, будто играет роль татаро-монгольского властителя. Такое чувство, что вот-вот из-за угла гаража высунется режиссер и крикнет: снято! — и артисты вздохнут с облегчением и весело разойдутся по домам. Одна только беда — дома нет, да и от себя не уйти, а жаль! Андрей улыбнулся, представил, как все обрадуются, как засуетятся, загомонят, когда узнают, что у него заначены на выпивку деньги. А еще утверждают, что радость не купишь! — усмехнулся он. Купишь, еще как купишь! Хотелось быть великодушным, быть щедрым, быть Богом… Но нет, еще рано, не сейчас — счастье надо выстрадать, иначе оно ничего не стоит.

Павлик, тем временем, продолжал от нетерпения бить копытом. Такой прекрасный, созданный для праздника день пропадал, в жизни ровным счетом ничего не менялось, и замаячившая было на горизонте радость истончилась до физической неосязаемости.

— Не понял! — мотнул кудлатой головой тезка борца за колхозное крестьянство. — Так мне бечь или не бечь?

— Видишь ли, друг мой! — взял на себя тяжелую миссию просветительства Мырло. — Боюсь, твой вопрос носит чисто риторический характер, а риторика, как тебе, конечно же, известно, — это искусство забалтывать простые вещи до полной неузнаваемости. Все зло, Павлик, в деньгах, а точнее в их отсутствии — и это прискорбно. — Философ печально покивал лысой головой. — Последнее время я много думаю о происходящих в стране политических процессах и пришел к выводу, что только водка может принести в Россию истинную демократию. Только она действительно уравнивает всех в правах и приводит в состояние повышенной человечности, только она несет согласие с собой, пусть и нетрезвым, и любовь к ближнему, — впрочем, тоже пьяному Если же, Павлик, тебе заблагорассудится взглянуть на проблему с высот философии, ты без труда заметишь, что обычные российские пьянчужки и забулдыги по степени отрешенности от мира приходятся родными братьями буддистам Индии и Тибета. Поэтому, Павлуша, не заставляй краснеть достойных людей и признаваться в собственной нищете и несостоятельности…

За путями на звоннице церкви, что на Ваганьковском кладбище, ударил колокол. Откуда-то со стороны Белорусского ветер принес горьковатый запах тонкой вокзальной гари. Внизу путевые обходчики везли по рельсам тележку с приборами. Прошло всего три дня с тех пор, как он присоединился к пьющей братии, а Андрею казалось, что пролетела вечность. Впрочем, это ведь именно то, чего я добивался, — думал он, поглядывая на обходчиков. Только превратив свою жизнь в полнейшую бессмыслицу, можно затормозить безумный бег времени. В этом замкнутом мирке, как в капле воды, отражается океан человеческих страстей, однако вся прелесть в том, что здесь никогда ничего не происходит…

К действительности Андрея вернул истошный крик Мырло. По-видимому, просветительская деятельность философа-марксиста не принесла результата, и конфликт отцов и детей вошел в совершенно новую фазу.

— Ты, дурилка картонная, — брызгал слюной Мырло, — неужели трудно понять, что денег физически нету! Последние мозги пропил, клизмоид!

По всему чувствовалось, что уровень алкоголя в крови собеседников упал ниже критической отметки. Мини-социальный взрыв назревал на глазах, и дело явно шло к рукоприкладству. Доцента несло по кочкам, и это было чревато.

— Да знаете ли вы все, — кричал Мырло со слезами в голосе, — что наше занюханное поколение уже никогда не будет жить при коммунизме! И вовсе не мы рождены, чтоб сказку сделать былью!..

Андрей сел на ватнике, подергал обличителя коммунистической идеи за длинный пиджак.

— Чего ты орешь? В чем дело?

Мырло, дернувшись, вырвал полу из его руки. Павлик стоял тут же, набычившись, тяжело опустив широкие плечи.

— Ты что, еще здесь? — с деланным удивлением обратился к нему Андрей.

— Да пошел ты! — огрызнулся Морозов, но Андрей не унимался:

— Ну нет, пойдешь все-таки ты! А, вернее, побежишь… — Царским жестом он достал из кармана вырученные за этюдник деньги и небрежно протянул их пособнику коллективизации. — На все!

Молчание наступило полнейшее, почище чем в последней сцене «Ревизора». Собравшийся было что-то возразить Павлик задохнулся и, как рыба, начал хватать распахнутым ртом воздух. Успевшая вернуться к остову автомобиля Любка напряглась, и только Шаман все так же равнодушно взирал на суету окружавшего его мира. Что ж до Мырло, выражение ссохшегося лица философа постоянно менялось, как если бы он был не в состоянии выбрать между охватившей его радостью и привычным недоверием.

— На все? — переспросил удивленно Павлик, предварительно захлопнув рот. Ум его напряженно работал, простенькое, рябоватое лицо озарялось сполохами дремавшего интеллекта. — Так… так тут же на четыре бутылки!.. Нет, на пять! — он поднял на новоявленного мецената полные сыновней любви глаза. — И на закуску остается…

Морозов собрал банкноты в тоненькую пачечку, аккуратно разгладил их на согнутом колене. Было заметно, что, смирившись с судьбой лишенца-трезвенника, он все еще не может отойти от шока негаданной радости. Ситуация граничила со сказкой, которых в долгом и трудном детстве ему никто никогда не читал. Мырло прослезился. Утерев глаза не первой свежести носовым платком, он повернулся к Андрею и прочувствованно произнес:

— Андрюха, прости гада! Я-то думал, ты пирог ни с чем, ренегат Каутский, а ты, Андрюха, человек! Ты звучишь гордо! Учись, Павлик!.. И не забудь купить колбаски, — напутствовал философ гонца уже совершенно другим, деловым тоном. — Хоть какой. Революционный пролетариат обязан идти на жертвы, так что ты уж, Павлуша, расстарайся…

Однако, по части проявления чувств всех перещеголяла Любка. Нет сомнения, что женщина эта была рождена повелевать и только злой рок спьяну, или, может быть, в шутку забросил ее в немытую, зачуханную Россию. И даже в этом случае, попади она лет пятнадцать назад в хорошие, профессиональные руки — отечественная сцена узнала бы новую Яблочкову или Пашенную…. но увы! Грациозно прошествовав через лужайку, Любка опустилась перед Андреем на колено и молча, как Родина-мать, поцеловала героя в лоб.

— Андрюша, — молвила несостоявшаяся Книппер-Чехова зычным голосом Кабанихи из «Грозы», — вы были неподражаемы!

И только наблюдавший за происходившим Шаман постановку мизансцены не оценил. Грязно выругавшись, он резко вскочил с земли, откатился на своих кривых ногах в сторону, где и замер в позе оскорбленной добродетели. Впрочем, такой поворот событий Любку нисколько не смутил. Все так же не спеша, женщина присоединилась к страдающему королю и, обняв Шамана за плечи, принялась что-то нашептывать ему на ухо. Время от времени она бросала быстрый взгляд своих русалочьих глаз в сторону Андрея и незаметно ему подмигивала. Шаман слушал, сложив на груди мощные руки. Плоского лица его Андрей не видел, но можно было заметить, как окаменевшую было фигуру отпускает напряжение.

Мырло подошел, попросил:

— Слышь, Андрюх, дай в зубы, чтобы дым пошел.

Из протянутой пачки философ-материалист вытащил сразу две сигареты. Одну, про запас, сунул в верхний карманчик пиджака, вторую начал сосредоточенно разминать в худых, узловатых пальцах. Отрываясь иногда от своего занятия, он сбоку посматривал на Андрея и чему-то хмурился. В его напряженных глазах появилось новое, печальное выражение.

— Вот что, парень, уходи-ка ты отсюда. Добром это не кончится.

— Ты о чем, Мырло? — Андрей с удивлением посмотрел на философа.

— Ты знаешь о чем, — Мырло постучал желтым ногтем по концу сигареты, запихивая обратно вылезший табак, прикурил от поднесенной спички. — Вообще-то, меня при жизни Иваном Петровичем величали…

— Извини, Иван Петрович! — осекся Андрей. Поколебавшись, спросил: — Думаешь, Шаман?..

— А что тут думать! — хмыкнул философ. — Может, ты считаешь, он эти твои взгляды не замечает? Да и Любка хороша, ну да какой с нее спрос: оторва, она и есть оторва. Только она его оторва — не твоя! Обращал, наверное, внимание, когда бродячие собаки сбиваются в стаю, сучка всегда при вожаке. В таком раскладе мы с Павликом не в счет — он пионер, я пенсионер, — а вот ты, Андрюха, в нашей колоде лишним будешь. Да и к чему тебе это? — он сделал несколько быстрых, энергичных затяжек и щелчком отбросил окурок к бетонной стене гаража. — Все люди, Андрюха, делятся на тех, кто спивается долго, со вкусом, и на таких, как ты, кто сгорает, как свеча. Душа у тебя мягкая, податливая, жалостливый ты, а такие в нашей помойке долго не протянут. Настоящего, заслуженного алкоголика видно издалека. Посмотри на меня! Кожа да кости, непонятно, в чем жизнь держится, а небо копчу и еще долго коптить буду. Спиваться, Андрюха, надобно умеючи. Ты станешь смеяться, а это тоже искусство. Сейчас тебе кажется, что все хорошо и прекрасно и жизнь весела, но, поверь мне, это очень скоро пройдет. От себя в пьяный рай еще никто не убегал, и ты не убежишь! — Иван Петрович хмыкнул, полез в карман за второй сигаретой. — Уходи, Андрей, пока цел, ей-Богу уходи! Если тебя Шаман на «перо» не подцепит, станешь таким же, как Чмо. Другого пути нет.

Мырло повернулся, посмотрел в сторону маячившей поодаль одинокой фигуры. Сидевшее на пеньке существо — пол его определению не поддавался — было одето в серый бесформенный балахон и такого же цвета шапку с торчащим из нее клоком то ли меха, то ли ваты. За пьющей компанией оно следовало на расстоянии, и, если ненароком приближалось, его тут же гнали по причине невыносимого, тошнотворно-сладкого запаха месяцами не мытого тела. Но водки на дне бутылки ему все же оставляли. Сначала Андрей недоумевал — почему? Потом понял: для этого было достаточно встретиться с Чмо взглядом. В огромных, сухо горящих глазах стояла такая боль, что вынести это было невозможно. Возникало острое чувство собственной вины за то, что жизнь сделала с человеком. От человеческого страдания, чтобы не видеть его и не знать, водкой и откупались.

Андрей слабо улыбнулся.

— Скажешь тоже, Иван Петрович! Я ж на Любку смотрю, как художник. Мне важно понять, как ее рисовать!..

— Во-во, — затряс головой Мырло, — именно! Ты еще только пристраиваешься, а, с позволения сказать, рисует ее Шаман и второго… — тут он хмыкнул, — художника рядом не потерпит. Уходи, Андрей, прямо сейчас и уходи! Я и Павлику это говорил, но он слабенький, малохольный. Если не к нам, пристанет к кому-нибудь похлеще, а попадет за решетку — там ему и конец.

Андрей помолчал, наклонился, потушил сигарету о каблук.

— Ну а сам-то что?..

— Сам-то? — Мырло едва заметно покачал головой. — Я человек конченный — все, цугцванг! Да и не человек вовсе, а воспоминание о человеке — этакий ходячий мавзолей. А что ерничаю и чушь несу, так это чтобы веселее жилось. Надо же над кем-то смеяться. Ну и стаканчик поднесут, — добавил он после паузы. — Нам с Карлом Марксом ничто человеческое не чуждо!

Обнаружив, что все это время крутит в пальцах сигарету, Мырло чиркнул спичкой, затоптал в траве отскочивший кусочек серы.

— Всюду жизнь, Андрюха, всюду жизнь…

Иван Петрович не договорил, обернулся. К ним, таща за собой под ручку Шамана, приближалась Любка. Тот шел неохотно, ни на кого не глядел, но шел.

— Сейчас выпьем водочки, все и пройдет, — приговаривала женщина нараспев, будто убаюкивала раскапризничавшегося малыша. — Павлик умница: он и сигареток прикупит, и закусочки принесет, — жизнь, глядишь, и наладится. Шубку, подарочек твой, обмоем…

Через четверть часа, когда взмыленный Морозов появился с бутылками из придорожных кустов, все четверо мирно сидели на лужайке вокруг расстеленной газеты и слушали Мырло.

— Да вы его знаете, — говорил тот, показывая рукой в сторону «Беговой», — сухонький такой, маленький, ну, просто божий одуванчик, все время трется у ларьков. Я ему когда-то налил, старичок мне и рассказал. В Отечественную, под Курском, он своего приятеля шлепнул. Того, видно, контузило, бедалага винтовку бросил и побрел в сторону немцев. Стрелять-то по приказу должен был ротный — мальчишка еще совсем, лейтенантик, — но он не смог, рука не поднялась. А этот ничего, выстрелил! Рассказывает мне, а сам глазами буравит, может еще налью. А когда понял, что не светит, стал про геморрой говорить и про моченедержание. Сволочь. Гнида старая. Как его земля носит…

Мырло хотел еще что-то сказать, но его уже не слушали. Появление груженного выпивкой и снедью Павлика вызвало приятное оживление. Все заговорили разом, начали расставлять на газете бутылки, раскладывать хлеб и накромсанную большими кусками дешевую колбасу. В предвкушении длинного дня пить начали понемногу. «Экономика должна быть экономной!» — приговаривал Мырло, разливая по стаканам первую бутылку и делая вид, что выжимает из нее последние драгоценные капли. Вторую допили не до конца: оставшуюся на дне водку Павлик вприпрыжку отнес и поставил перед Чмо. Успевший уже почувствовать хмель, Андрей от пьяного умиления едва не прослезился, незаметно утер повлажневшие глаза рукавом. Все происходившее с ним он теперь видел как бы со стороны, и это было смешно и почему-то грустно. Казалось, он достиг того, чего хотел: растворился в простоте обыденной жизни, но чего-то важного недоставало. Задним умом он понимал, что Мырло прав и все это для него лишь игра и не более того. И от этой своей раздвоенности и внутреннего раздрая Андрей упорствовал, требовал на правах хозяина еще водки и тостов.

— Поскольку за Андрюху и новую Любкину шубу мы уже пили, — орал все никак не хмелевший Мырло, — я предлагаю выпить за Павлика! Вы, я вижу, не знаете, кем он станет, — продолжал стойкий марксист, хитро поглядывая на окружающих. — А он, между прочим, будет космонавтом! Да, да, вы не ослышались! Учиться, учиться и еще раз учиться — завещал нам вождь пролетариата, и Павлик его завещание исполнит…

— Исполню! — согласно мычал обличитель кулачества, зычно рыгая. — Завтра же брошу пить и запишусь в летное училище. Меня один мужик обещал устроить.

Запрокинув назад голову, Морозов влил в себя содержимся стакана. И еще нечто эдакое кричал разошедшийся Мырло и смотрел на Андрея злыми, горячечными глазами, и Любка с Павликом кружились в подобии танца, но что-то уже случилось, как будто веселый майский день разом переломился к вечеру и в тихом воздухе повисла грусть. Никто не заметил, когда и как это произошло, но каждый про себя знал, что праздник кончился, и скорбное чувство это скребло по сердцу — было невыносимо.

— Ну, Мырло, ну загни нам что-нибудь веселенькое! — настаивала не желавшая смиряться Любка. — Расскажи про детскую болезнь, про проститутку Троцкого. Ну же, давай!

Она пошатнулась на неверных ногах, опустилась на траву рядом с философом и вдруг зарыдала в голос.

— Ванечка! Что же это такое, Ванечка! Почему все так? Ты же ученый, объясни мне, дуре, как надо жить. Я ведь тоже человек…

Андрей курил, блаженно прикрыв глаза. Мыслей не было, и он улыбался их отсутствию. Ему нравился этот мир, окончательно потерявший остатки какого-либо смысла, но вряд ли он был в состоянии выразить это свое чувство словами.

Любка вдруг выпрямилась, с удивительной силой вцепилась в пиджак марксиста и начала его трясти.

— Ну же, Мырло, смеши меня, смеши!

Философ встрепенулся, обвел присутствующих начавшими уже соловеть глазами, остановился на пытавшемся подняться с земли Морозове.

— Эй, Павлик, вынь пионерский факел из задницы, давай стакан! Раздача слонов продолжается!

— А я все равно буду космонавтом, — бормотал тезка пионера-предателя, борясь с силой земного притяжения. — У меня здоровья! — Он наконец поднялся на ноги, ударил себя кулачищем в грудь. — Андрюха, скажи!

— Ладно, не бузи, — пытался унять его Мырло, но Павлик разошелся. Такие тонкости, как смена общего настроения, были ему неведомы, он гнул свое.

— Нет, Андрюха, ты скажи! Когда утром выходили от Любки, кто поднял за бампер «Запорожец»?

Андрей слабо, отсутствующе улыбался.

— С тебя пол-литра! — радостно заржал будущий покоритель космического пространства, подставляя Мырло стакан.

Никто не заметил, как побелело лицо Шамана, как на высоких скулах шарами заходили желваки. Но вопрос он задал небрежно, голосом суконным и плоским, начисто лишенным эмоций:

— У Любки, что ли, ночевали?

— Что ж нам, на вокзал, по-твоему, идти? — Огрызнулся совсем уже отвязавшийся Павлик.

Мырло взял последнюю поллитровку, начал возиться с пробкой. Она отказывалась свинчиваться, и доцент пытался сковырнуть ее ножом. Голос Любки разорвал пространство:

— Убили! — кричала она, заходясь. — Убили!..

Сжимая в руке бутылку, Шаман замер над Андреем. Тот продолжал сидеть, но из разбитой головы его на лицо лилась кровь. Бессмысленная улыбка застыла на губах. Глаза Шамана побелели от ненависти.

— Молчи, сука!

Он поднял руку, шагнул к Любке. Та отпрянула. Маленький, сухонький Мырло рванулся вперед, повис на занесенной руке. Как ни был пьян Павлик, но и он всей своей тяжестью навалился на Шамана, сгреб его в охапку.

— Вот и все! — Андрей покачнулся, с размаху ткнулся окровавленным лицом в траву Дикая, раскалывающая мир боль разом вытеснила владевшее им удивление. Резкий, дразнящий запах земли ударил в ноздри, проникнув в голову, смешался с болью, сам стал этой болью. На глаза, вся пятнами и кругами, наплыла красная пелена.

— Кое-что можешь! — сказал профессор, вытирая тряпицей кисть. Потом добавил: — Только одних способностей мало, тебе бы, Андрей, характер поменять. Ты уж меня прости…

Его губы дернулись, сами собой сложились в горькую усмешку. Он не видел, как вырвался, колченого семеня, побежал за гаражи Шаман, как, затыкая кулаком рот, беззвучно заходилась рыданием Любка, как, переводя дух, остановились над ним Иван Петрович и Морозов. Мырло нагнулся, коснулся его плеча, перевернул тело на спину.

— Ферзец котенку! — голос Павлика дрогнул. — Отмучился Андрюха, отгулял!

Ничего этого Андрей не видел, и только профессор все вытирал и вытирал тряпицей свою кисть.

— …ты уж, Андрей, прости!..

Он простил. Он давно уже всем все простил.


Заседание Большой согласительной комиссии медленно, но верно близилось к концу, однако Куркиса это вовсе не радовало. Секретарь комиссии откровенно волновался, да и было от чего. Должность ему досталась хлопотная, требующая бесконечного терпения и недюжинных дипломатических способностей, но расставаться с ней Куркису не хотелось. Больше того, он даже боялся допустить в свой изворотливый ум простую мысль, что рано или поздно, а придется покинуть насиженное место. Как любая бюрократическая структура, комиссия время от времени перетряхивала обслуживающий ее работу секретариат, после чего об уволенном ответственном секретаре уже никто никогда ничего не слышал. Впрочем, слово «работа» плохо описывало ту странную, на первый взгляд, деятельность, что бурлила и пенилась в безликом, обставленном канцелярской мебелью зале, какой имеется в любом уважающем себя казенном присутствии. Сама же комиссия лишь по названию была Большой и по недоразумению называлась согласительной, поскольку — и это все прекрасно понимали — ни о каком согласии между Департаментами светлых и темных сил Главной Небесной канцелярии не могло быть и речи. Но и пренебречь указанием свыше и упразднить никому не нужную структуру никто не осмеливался, и комиссия в полном составе регулярно собиралась на свои заседания.

Впрочем, тому существовало логическое объяснение. Оглянувшись вокруг, не представит труда заметить: мир наш создавался на скорую руку, что черным по белому и прописано в книге книг Библии. Видимо, поэтому высшие сущности, помогавшие Создателю в новом и сложном деле, своевременно не озаботились тем, как этот мир должен впоследствии управляться. Наворотили сгоряча, нагромоздили, и только потом в полном изумлении замерли перед созданным — дальше-то как быть? что со всем этим прикажете делать? Правда, справедливости ради, следует отметить, что проблемы управления выявились далеко не сразу. Мир камней и растений вообще никакого пригляду со стороны небесной иерархии не требовал и никого не беспокоил. Несколько сложнее обстояло дело с миром животных, который, к слову, тоже не слишком тревожил канцелярию Создателя. Обитатели его тихо, без суеты поедали друг друга под легкий шепот ветерка и умиротворяющее журчание ручейков, и ни у кого из них никогда не возникало проблем со сном и пищеварением. Настоящий управленческий кошмар начался лишь с появлением на планете суетного племени людей, с первых же дней принявшихся самоутверждаться за счет собственных соплеменников. Этот непреодолимый, как чесотка, зуд в одночасье создал массу конкретных проблем, требующих постоянного оперативного вмешательства. Появившееся у людей то, что впоследствии неудачно назовут сознанием, моментально отщепило Время от ничего не подозревавшего Пространства, и понадобились миллионы лет, прежде чем Эйнштейн попытался опять слепить их в нечто единое, что, однако, удалось весьма посредственно и только на бумаге.

Но, как выяснилось позже, настоящие проблемы были еще впереди. В присущей ему суетной манере, человек, не успев даже утвердиться на планете, тут же противопоставил друг другу два великих движущих Вселенную начала, превратив их в условиях Земли в Добро и Зло. Нет надобности говорить, что за этим последовало!.. Чего стоило Небесной канцелярии одно только введение в человеческий обиход основ и понятий морали, уже не говоря о немедленно возникшей проблеме хоть как-то упорядочить прошлое и организовать наступление будущего, причем так, чтобы — пусть внешне — создавалось впечатление единства и осмысленности исторического процесса.

В срочном порядке пришлось развести в инкубаторе породу философов и, выпустив их размножаться на Землю, приглядывать за тем бредом, что они наговорят и напишут в своих бесплодных попытках объяснить появление во Вселенной жизни и, извините за выражение, разума. А чего до сих пор стоит проблема взаимоотношений созданных в неразберихе полов?.. А любовь, которую люди сами на свою голову придумали?.. Весь этот комплекс нараставших, как снежный ком, проблем и вечных вопросов потребовал создания в структуре Небесной канцелярии двух департаментов, ведающих, соответственно, Светлыми и Темными силами. И опять же все делали сгоряча! Вместе с подразделениями, отвечающими в глобальном масштабе за Добро и Зло, наплодили массу вспомогательных, чисто служебных контор и отдельчиков, которые, как это всегда и бывает, моментально набрали себе сотрудников согласно штатному расписанию. Одной из таких административных единиц и была Большая согласительная комиссия, на рассмотрение которой планировалось выносить спорные и принципиальные вопросы. Единственно, о чем не подумали отцы-основатели, так это о том, что в созданном без какого-либо предварительного плана мире практически все вопросы оказались спорными и принципиальными. Впрочем, это уже никого не волновало. Бюрократическая машина мгновенно зажила своей бурной, деловой жизнью…

Однако, вовсе не эти вселенского размаха проблемы волновали теперь ответственного секретаря комиссии Куркиса, с нарастающим напряжением ожидавшего рассмотрения последнего вопроса повестки дня. Нет, он не был неврастеником и не привык растрачивать свою нервную энергию по пустякам, просто вопрос того стоил. Еще при жизни Куркис на собственной шкуре испытал тяжесть принимаемых администрацией кадровых решений и не имел никакого желания подвергаться гонениям и после собственной смерти. Что же до жизни, то она Куркису досталась непростая. Все отпущенное ему время этот человек провел в Одессе, и всегда его сопровождала какая-то неопределенность. То его выгоняли из гимназии и университета за незнание, то с государственной службы за то, что слишком много знал. Большинство знакомых были уверены, что Куркис еврей, а кое-кто еще и утверждал, что крещеный, однако немало было и таких, кто считал, что он ассириец, приводя в качестве доказательства разительное сходство Куркиса с известным портретом Навуходоносора. Причем последних не смущало, что этот библейский царь правил в Вавилоне, а с ассирийцами находился в состоянии войны. Был еще случай, когда проезжий грек — правда, не то, чтобы трезвый, — буквально клялся, что у них на Крите есть целая деревня Куркисов, и сам он тоже стал бы Куркисом, если бы не родился по соседству. Так что вопрос с национальностью ответственного секретаря был так же темен и туманен, как неопределенен был возраст этого человека. Казалось, внешность его не подвластна времени, и только в иссиня-черной бороде с годами появлялось все больше и больше серебра.

Зато буквально все вокруг знали, что Куркис женат и многократно. Как человек честный, убегая от очередной супруги к текущей любовнице, Куркис считал себя обязанным жениться на соблазненной им женщине, но поскольку процесс поиска спутницы жизни был постоянным, то за вечно мечущимся по городу мужчиной тянулся, пропадая в бесконечности, хвост оставленных им жен. Не облегчала жизнь и необходимость финансово поддерживать благополучие нескольких семей, а также отдельных детей, прижитых по случаю на стороне. Поэтому широко, по-купечески справив очередную свадьбу, в остальное время Куркис готов был удавиться за копейку и зарабатывал деньги всеми возможными способами. Он работал поваром в ресторане и жокеем на местном ипподроме, распространителем Святого писания в школе и сутенером на улице. В свободное время Куркис подрабатывал гробовщиком и налетчиком, зачастую совмещая эти две профессии. Он всю жизнь метался между добром и злом, бегал к женщинам и от женщин, он… он так был по жизни занят, что не заметил, как умер. А когда, наконец, понял, что не то, чтобы жив, очень огорчился, поскольку именно в этот момент ему начало казаться будто дела его пошли на поправку. Именно благодаря суетности своего существования и вечному балансированию между добром и злом, Куркис в послесмертии и получил должность ответственного секретаря Большой согласительной комиссии, дававшую ему некоторые ощутимые преимущества. Как известно, быть при должности — само по себе неплохо, а тут еще появлялась возможность оттянуть момент решающего выбора дальнейшего пути. Ни в рай, ни в ад с их полной и конечной определенностью ему не хотелось, что ж до возвращения на суетную землю, то царившей там неразберихи он уже нахлебался сполна и на много жизней вперед. Поэтому Куркис мечтал о карьере в управленческих структурах тонкого мира, говоря проще, в небесной иерархии, где ему так долго удавалось балансировать на лезвии ножа между Добром и Злом.

Ради этого он даже был готов переносить периодические встречи с Нергалем, начальником службы тайных операций Департамента темных сил, хотя, мягко говоря, удовольствия они ему не доставляли. Секретарю комиссии казалось, что черный кардинал видит его насквозь, что, впрочем, так и было на самом деле. В присутствии этой могущественной сущности каждая его клеточка начинала дрожать и, активно того не желая, Куркис вел дело так, чтобы оно разрешилось в пользу темных сил. Этому отчасти способствовала и пассивность апостолов, старавшихся не показывать свой светлый лик на заседаниях комиссии. Вместо себя они, как правило, посылали Транквиила, ангела среднего чина «Властей», ни в силу своего положения в Департаменте, ни по характеру не имевшего возможности принимать какие-либо принципиальные решения. Послушно выполняя волю вышестоящего начальства, Транквиил приходил на заседания в сопровождении своей делегации и все время, пока обсуждался очередной вопрос, смотрел вокруг себя пусто и светло. Он прекрасно знал, что дело все равно кончится ничем и вопрос под благовидным предлогом будет благополучно отложен, чтобы через какое-то время к нему вернулись, как к новому, и повторили известную уже процедуру.

Точно так обстояли дела и на этом заседании. Чувствуя на себе взгляды обоих руководителей противоборствующих делегаций, Куркис взял из стопки очередную папку и раскрыл ее. На этот раз перед членами комиссии лежало подготовленное Славянским эгрегором — так в Небесной иерархии именовалось управление по делам славянских народов — послание. В документе, выдержанном в лучших традициях дипломатии, предлагалось изъять у иудеев величание «избранный народ» и присвоить его русским. Приводилась и пространная аргументация такого шага, основная мысль которой сводилась к перечислению неприятностей и невзгод, свалившихся в последнее время на голову этого многострадального народа.

Закончив чтение документа, Куркис откашлялся и воззвал к присутствующим, прося их придти к какому-либо сбалансированному решению. А уж он, Куркис, как ответственный секретарь, доведет это решение высокой комиссии до сведения иерархов и, в целом, до Небесной канцелярии.

В наступившей тишине можно было услышать, как пролетит муха. Никто из сидевших за длинным заседательским столом не горел желанием взять слово, да большинство членов обеих делегаций и не имело на то права. По неписаному регламенту говорить от имени департамента могли лишь первые лица, а они не спешили этим правом воспользоваться. Транквиил, как всегда, смотрел на мир чистыми, удивленными глазами, как если бы видел его в первый раз, в то время как Нергаль… Черный кардинал чему-то желчно усмехался.

— А какова реакция эгрегора семитского народа? — нарушил он наконец молчание. Ему давно уже надоела эта человеческая комедия, и ответ на свой вопрос он знал заранее, но не было больше сил сидеть и слушать весь этот бред.

— Семитский эгрегор? — повторил Куркис, как если бы недослышал. — Они не представили своих комментариев…

— Естественно, — буркнул черный кардинал, прекрасно понимая, что накопленная тысячелетиями борьбы за существование мудрость не позволила представителям семитов попусту расходовать силы и время.

— Зато, — продолжил Куркис, — секретариат комиссии получил меморандум от Управления по формированию хода и фактов всемирной истории. Они считают, что перенесение звания «избранный» повлечет за собой необходимость полностью переписать прошлое на глубину, как минимум, четырех тысяч лет. Придется аккуратно вмонтировать в историю России исход русских из татарского плена где-то в конце второго тысячелетия до нашей эры, что потребует дополнительного значительного финансирования. Одновременно остается непонятным, кто именно распял русского по имени Иисус, а также, где и когда это случилось. В предварительном порядке подготовлена версия, согласно которой Его возвели на крест опричники Ивана Грозного, но тогда следует сдвинуть сроки жизни изверга на пятнадцать столетий назад, что представляется нереальным из-за ограниченных ресурсов управления. Трудности с кадрами также не позволяют переписать и переиздать все книги, излагающие общепринятую версию мировой истории, с которой — плохо-бедно — многие свыклись.

— Ну и каковы же их рекомендации? — голос Транквиила звучал отстраненно. — Согласно последней инструкции Главной Небесной канцелярии, когда что-то отвергаешь, необходимо тут же нечто другое предлагать. Кажется, они называют это конструктивным подходом.

Куркис заглянул в конец какой-то бумаги и прочел вслух:

— В качестве компромисса на переговорах со Славянским эгрегором на рассмотрение Большой согласительной комиссии выносится предложение официально признать существование так называемой «загадки русской души» и даже придумать для нее отгадку, которую и зашифровать в тексты древних эзотерических мистерий.

Куркис поднял глаза от бумаги, обвел взглядом присутствующих.

— Ну а если Славянское управление на такой компромисс не пойдет?.. — поинтересовался черный кардинал. В голосе его звучало сомнение.

— Этот вариант тоже рассматривается. — Ответственный секретарь извлек из папки еще один документ. — В таком случае Управление по формированию хода и фактов всемирной истории предлагает дополнительно ответить на сакраментальные вопросы русского человека: «Что делать?» и «Кто виноват?» В предварительном порядке уже составлен список из шестисот сорока семи миллионов имен тех людей, на кого следовало бы возложить вину за происходящее в России…

— Но это же практически все население территории за последние десять-одиннадцать веков! — язвительно заметил Нергаль.

— Не могу знать, методика подсчета виновных к справке управления не приложена. — Куркис смущенно смотрел на черного кардинала, как если бы отсутствие методики было его собственным упущением.

Оживившийся Транквиил поспешил зафиксировать свою позицию по рассматриваемому вопросу.

— С нами, — выпалил он, — никакие предложения по достижению компромисса не согласовывались!

По делегации Департамента светлых сил прокатился ропот одобрения. Рядовые ангелы и праведники прекрасно знали, что любая инициатива наказуема, тем более что в их департаменте ответственность за решение конкретных проблем не была закреплена за отделами, да и самих отделов фактически не существовало. По древней традиции, когда о научном менеджменте еще и не слыхивали, весь личный состав Департамента занимался всеми имеющимися, да и надуманными вопросами. Как-то само собой считалось, что в конце концов Добро все равно победит Зло, а значит, не к чему было особенно и стараться.

Куркис взглянул на ангела, перевел вопрошающий взгляд на начальника службы тайных операций, но Нергаль лишь едва заметно пожал плечами. Он был совершенно не заинтересован даже в малой степени изменять положение дел в России, используемой его службой в качестве секретного полигона. Причем бесплатно. Русские сами ставили над собой эксперименты, и агентам черного кардинала оставалось лишь фиксировать впечатляющие результаты, от которых частенько буквально захватывало дух. Похоже, ребята в своей нелюбви к самим себе и собственному народу шли до конца и на этом тернистом пути никому не давали пощады.

— Может быть, во славу Божью, создать рабочую группу по изучению указанных предложений?.. — мечтательно глядя в потолок, высказал мысль Транквиил. — Спокойно, без спешки рассмотрим проблему в деталях, а там, даст Бог, вернемся как-нибудь к ее обсуждению.

На общепонятном для обеих делегаций языке это означало, что дело без шума и огласки будет похоронено в анналах и вряд ли уже когда-нибудь всплывет на поверхность из пыльных волн бумажных архивов. Куркис потупился. Впрочем, здесь все были свои и лицемерить сверх принятой меры не имело смысла. Большинство из членов комиссии с нетерпением ждали окончания заседания, когда, наконец, можно будет скинуть надоевшее человеческое обличье и предаться легкости бестелесного движения в астрале.

Вообще говоря, Главная Небесная канцелярия настойчиво рекомендовала всем служивым сущностям, вне зависимости от того, по какому департаменту они числятся, постоянно носить человеческие тела. Однако — и это было широко известно — весь оперативный состав дружно отлынивал от всевышнего указания, изобретая для того многочисленные предлоги. В человеческий лик облачались только для участия в официальных мероприятиях, таких как заседания Большой согласительной комиссии, в остальное же время предоставленные самим себе материальные тела слонялись по Земле. Брезжившего в них отсвета сознания хватало для имитации жизни, что позволяло им делать вид, будто и они, как все нормальные люди, участвуют в этом забавном процессе. Более того, оставленные без присмотра недочеловеки, по крайней мере в России, частенько делали карьеру, пробиваясь на ответственные правительственные посты, которыми пренебрегали носители полноценного сознания и интеллекта. Особенно они любили администрацию президента и нижнюю палату парламента, где скапливались массами. Поскольку человеческое обличье время от времени востребовал ось хозяевами, этим объяснялось периодическое отсутствие парламентариев на пленарных заседаниях Государственной думы. Такое положение дел расстраивало высших небесных иерархов, и однажды добрейший апостол Петр даже пригрозил, что пожалуется Ему на всех сразу, но, видно, сделать это пока не решался.

— Что ж, рабочая группа, так рабочая группа — на этом и порешим!

Черный кардинал качнулся в своем кресле, намереваясь подняться на ноги, но Куркис его остановил. По-видимому, волнение ответственного секретаря комиссии к этому моменту достигло апогея. Он был бледен, как полотно, тяжело дышал и едва мог говорить.

— Осмелюсь напомнить, — произнес Куркис, с трудом двигая одеревеневшими губами, — в повестке дня значится еще один вопрос: разное.

— А мы чем тут занимались? — Черный кардинал изобразил на своем птичьем лице удивление. — Разве вся та жвачка, которую мы здесь несколько часов жевали, не есть разное?

— Да, да, конечно! — поспешил согласиться секретарь комиссии. — В таком случае, оставшийся вопрос — самое разное. И, по-видимому, весьма срочное! Там, на Земле, один человек находится между жизнью и смертью…

— Что же в этом важного, а тем более срочного? — недовольно надул полные губы Транквиил. Желание максимально быстро завершить сессию было единственным вопросом, по которому Большая согласительная комиссия действительно достигала согласия. — Они все там внизу мельтешат между жизнью и смертью. В этой, как ее?.. В России, к примеру, каждый год мрет по миллиону, и никто не считает это важным…

— Но этот человек, — не сдавался Куркис, — совсем особый случай!

— Что ж, — вздохнул Нергаль, отваливаясь на спинку кресла, — расскажите нам, что в нем такого особенного.

Ответственный секретарь облизал пересохшие от волнения губы. Он чувствовал, что именно сейчас наступает тот критический момент, когда решится его собственная судьба.

— Дело в том… — Куркис собрал волю в кулак и продолжал: — Дело в том, что этот человек так и не выбрал путь, по которому пойдет в послесмертии: к Добру или ко Злу. Он — древняя душа, но за множество приходов на Землю так и не определился…

— Что, вечный жид, что ли? — подхихикнул кто-то из делегации светлых сил, но Транквиил слабым взмахом руки установил тишину.

— А может быть, это как раз тот самый случай, который нам и нужен? — вскинул брови Нергаль. — Вы ведь, Куркис, потому и попали на должность, что все свои жизни метались между светом и тьмой. Может быть, настало время вас заменить?

Черный кардинал скривил тонкие губы в подобии улыбки. Не оставалось сомнений: он прекрасно знал, что теперь происходило в душе несчастного Куркиса.

— Как говаривал мой старый усатый друг: кадры решают все, самих их надо только почаще ставить к стенке!

— Но… но именно на него, на этого человека, показывает маятник всемирного времени! — пролепетал Куркис свой последний аргумент.

— Да?.. Это меняет дело!.. — нахмурился Нергаль. Лицо его своим выражением напомнило удивленную птицу. Близко посаженными к крючковатому носу глазами начальник службы тайных операций с любопытством рассматривал секретаря комиссии.

И действительно, это в корне меняло дело! В том лучшем из миров, куда волею Создателя был брошен размножаться человек, все изначально строилось на неопределенности. Для того, чтобы люди с первого дня не потеряли интереса к жизни, им при рождении стирали воспоминания о предыдущих приходах на Землю. Человек как бы появлялся в жизнь ниоткуда, а прожив ее, уходил в никуда. Каждый раз он вынужден был совершать восхождение, не опираясь на предыдущий опыт, а лишь полагаясь на иррациональные чувства, смутно подсказывающие ему цель его пребывания в этом мире. Таким образом достигалась чистота эксперимента, создавалась иллюзия, что жизнь есть всего лишь разовое явление и прожить ее надо, как в последний раз. Конечно, имелось во всем этом и нечто провоцирующее: мол, чего там, однова живем! — но тем интереснее в эту игру было играть и тем менее предсказуемым был ее результат и те коленца, что выделывали за отпущенное им время люди. На протяжении всей жизни их окружали миражи и догадки, и никогда они в точности не знали, где кончается реальность и начинается фантазия. Чем старше становился человек, тем труднее ему было сказать, что есть добро, что зло.

Но и в высших эшелонах власти, включая оба основных департамента Небесной канцелярии, царила такая же неопределенность. Создатель позаботился о том, чтобы связанные с жизнью человека сущности в значительной мере разделяли его неведение и иллюзии. Точное знание в любых мирах принадлежит к высшим ценностям и не может быть получено в подарок, а только заработано собственным трудом. Недаром посвященные седой древности так тщательно прятали его в своих эзотерических мистериях, растворяли в пене бессмысленных, на первый взгляд, ритуалов и будоражащих воображение процедур. Соприкасаясь с наследием ушедших тысячелетий, человек чувствовал, что зерно истины запрятано где-то в глубине его самого, ощущал это… но и только!

Так обстояло дело и с маятником всемирного времени. По слухам, по недосказанностям и обмолвкам высших сущностей иерархии, создавалось впечатление, что бывают такие моменты, когда, двигаясь в плоскости Земли, маятник вдруг замирал, показывал на одного единственного человека, от жизни которого зависело, пойдет все живое на планете к Добру или ко Злу. Кое-кто даже догадывался, что устроено это было Создателем намеренно, чтобы каждый из живущих чувствовал свою ответственность перед всем человечеством. Но, как это часто случается в той же самой земной жизни, со временем и сменой бесчисленных поколений знание это как-то само собой поблекло и незаметно утратилось. Нергаль, в силу своего высокого положения в Департаменте темных сил, почти точно знал, что именно так все с маятником и обстоит на самом деле. По крайней мере, считал черный кардинал, так должно было бы быть, если следовать логике Господа. Тем не менее, он с деланным удивлением спросил:

— Ну-с, а откуда вам все это известно? Я имею в виду, про маятник и вообще… Кстати, как имя этого человека?

— Андрей! Раб божий Андрей! — секретарь комиссии преданно смотрел в глаза начальника службы тайных операций. — А откуда известно?.. — Куркис беспомощно развел руками. — Мне… мне дано было знать. Вы же понимаете, когда там, наверху, считают нужным что-то тебе сообщить, то действуют напрямую, не обременяя себя выполнением каких-либо физических законов или формальностей…

Нергаль понимал — ему ли было не понимать. Понимал он и то, что слепой случай дает ему в руки шанс: если не навсегда, то надолго предопределить развитие событий на Земле в пользу темных сил. Надо будет только хорошенько поработать с этим выбранным самой судьбой человеком, заставить его собственной, далекой от святости жизнью качнуть ход истории в сторону Зла — и чем сильнее, тем лучше!

Все это Нергаль понял в доли секунды, но охватившего его предчувствия большой удачи не выдал, наоборот, движения его стали еще более ленивыми и замедленными, вид сонным. С деланным безразличием пресыщенного чиновника черный кардинал зевнул и томно продолжил:

— Ну, и кто же он такой, этот самый Андрей? Чем в жизни отметился?

Откуда-то из-за спины начальника службы тайных операций протянулась длинная волосатая рука, и на стол перед ним легла вощеная бумага с текстом, набранным крупным готическим шрифтом. Ксафон, бес второго разряда, отвечавший в Департаменте темных сил за секретные архивы, работал, как всегда, четко и оперативно. Его тонкий козлиный голос заблеял, задребезжал над ухом черного кардинала:

— Экселенц, — информировал мелкий бес, — перед вами выписка из секретного досье Департамента светлых сил, полученная нашей агентурой. В ней содержится краткое описание пика карьеры интересующей вас персоны. Более подробные данные об этом драматическом эпизоде из жизни раба божьего Андрея уже распечатываются…

Начальник службы тайных операций нехотя пододвинул к себе листок бумаги и углубился в его изучение. На лице сидевшего напротив Транквиила ясно читалось недовольство, но Нергаль не обратил на это ни малейшего внимания. Так уж повелось, что в делегации Департамента светлых сил оперативному получению информации значения никогда не придавалось.

Меж тем черный кардинал читал:

«За тринадцать веков до первого пришествия на Землю Господа нашего Иисуса Христа поклонение идолам в мире варваров и язычников приобрело невиданные размеры и осуществлялось повсеместно. Сонмы ложных, выдуманных богов занимали умы и воображение погрязших во лжи и жестокости народов, отвращая их от мира света и добра. В этой обстановке всеобщего морального запустения Иерархи светлых сил приняли решение послать на Землю могущественную сущность, способную поставить человека на путь просветления. Таким посланцем стал тот, кого люди знают под именем Моисей.

Вынужденный действовать по обстановке, с учетом окружавших его реалий, этот патриарх и пророк поставил перед собой задачу дать блудливому человечеству образец праведной и осмысленной жизни на примере одного избранного народа. Именно Моисей даровал иудеям закон и обратил их лицом к Богу, для чего гонял, как баранов, по пустыне и поселил, в конце концов, в стране обетованной. Неимоверным трудом и упорством он достиг того, чего хотел — сформировал из буйных, разношерстных языческих племен единый, объединенный религией и моралью народ. Самыми крутыми и жестокими мерами он насадил среди иудеев богопослушание и богобоязнь и пристально следил за тем, чтобы они не отступали от данного им миропонимания и порядка. Неограниченная вера и неотвратимость немедленного наказания были теми инструментами, с помощью которых он приводил в чувство взбалмошных бунтарей — детей природы, живших близкой к животной жизнью. Однако, эти эффективные и своевременные меры имели и негативную сторону: образ всемогущего Бога в глазах людей получился жестоким и мстительным. Именно таким до сих пор смотрит Он на нас со страниц Ветхого завета. Но время шло, и созданное Моисеем представление о Создателе не могло не войти в противоречие с Его истинным обликом, милостивым и справедливым, со всем ходом развития человечества к Свету и Добру. Поэтому Светлыми силами было принято решение направить на Землю еще одну сущность, которая привнесла бы в мир людей любовь к ним Господа, подтолкнула бы их к пониманию, что и человеческие отношения должны строиться на глубоком взаимном расположении друг к другу и любви. По мнению Иерархов, для этого не требовались мощь и сила, какими обладал Моисей, можно было обойтись значительно меньшим калибром сущности. Выбор пал на некоего Андрея, достигшего к тому времени в иерархии весьма среднего положения светлого духа….»

Какой-то посторонний звук отвлек черного кардинала от чтения. Вежливо покашливая в кулак, рядом с его креслом переминался с ноги на ногу толстяк Ксафон. Как хороший служака, пользующийся, несмотря на низкий ранг, благоволением начальства, он мог себе позволить наглость привлечь высочайшее внимание.

— Экселенц! — Мелкий бес выгнул в поклоне спину, положил на стол перед Нергалем тонкую папку в яркой, цветастой обложке. — Возможно, вы захотите ознакомиться с более подробным материалом.

Начальник службы тайных операций небрежно листанул странички.

— Секретно?

— Ни в коей мере! Всего лишь описание одного из наиболее важных эпизодов из жизни интересующей вас особы без каких-либо выводов и оценок, — сладко улыбнулся Ксафон.

— Что ж! — Нергаль оттолкнул от себя папку так, что она проскользила по полировке стола прямо к секретарю комиссии. — Читайте вслух! Думаю, нам всем будет полезно ближе познакомиться с тем, чью судьбу предстоит решать.

Куркис поднялся на ноги, как делал это всегда, когда оглашал очередной документ, подчеркнуто аккуратно взял со стола бумаги.

— Эпизод датирован… — ответственный секретарь пристально вгляделся в текст, — вторым артемизием шестьдесят третьего года до рождества Христова. «К вечеру, — начал читать он, постепенно обретая нужные ритм и скорость, — со стороны Средиземного моря наползли темные облака. Гряда за грядой, как легионеры в строю, они надвигались с пугающей неумолимостью, сталкивались с обжигающим дыханием Аравии, пропитывались его зноем…»


…Давящая, обволакивающая духота повисла над Иерусалимом, придавила все живое к раскаленной, многострадальной земле. Временами тяжелые редкие капли слезами плакальщиц падали с неба, стучали по золоченой крыше храма, но дождь все не начинался, и не было людям облегчения, как не было конца их страданиям. Непривычная, напряженная тишина опустилась на город, так в скорбном молчании замирают люди не в силах принять и осознать выпавшие на их долю беды. Шум боя стих, и только изредка откуда-то из района старого рынка доносились истошные крики сумевших бежать оборонявшихся, там все еще продолжалась резня. Сам же огромный храмовый двор был залит кровью и завален трупами иудеев, легионеры добивали их хладнокровно, как животных на бойне. Окруженные со всех сторон, лишенные даже малейшего шанса на спасение, защитники храма дрались с поразительной стойкостью и мужеством, неприятно удивившими Помпея. Его прославленные в боях ветераны ни в чем им не уступали, но никогда, даже во дни великих побед, полководец не видел такого бесстрашия и презрения к смерти, с какими бросались на обнаженные мечи иудеи. Фанатики, думал он, вспоминая, как под градом камней и стрел их священники продолжали с тщанием и во всех подробностях отправлять обычные для такого времени суток богослужения. Они умирали тут же, у огромного, построенного рядом с подножием лестницы жертвенником, обагряя его собственной кровью. И это при том, с недоумением отмечал про себя Помпей, что сами же иудеи перебили больше собственных соплеменников, чем осаждавшие Иерусалим римляне. Даже имея у стен общего могущественного врага, они до последнего продолжали бороться за власть и, как результат, без боя открыли нападавшим ворота. Город пал, но на штурм его цитадели, в которую был превращен храмовый комплекс, ушло три долгих месяца. От воспоминания об этом Помпей нахмурился. Такая задержка была непозволительной роскошью. Его ждал Рим, только там по-настоящему решались судьбы мира. Там в борьбе за единоличную власть сталкивались противоборствующие силы, в то время как он прозябал в забытой Богом Иудее… Забытой Богом! Помпей усмехнулся. А ведь, действительно, выходило так, что иудейский Бог забыл свой народ, предал его в руки римлян. В любом случае, возвращался мыслями в Рим полководец: если он хочет добиться господствующего положения, если придется подавлять упорство взбалмошного Сената, положиться он может лишь на собственную силу, какую составляют его прославленные в боях легионы. Помпей знал, что считать так у него есть все основания: солдаты его любили, и было за что. Воюя в далеких провинциях, он всегда во главу угла ставил безопасность своих легионов и часто готов был отказаться от скорой победы, если она доставалась ему слишком дорогой ценой. И по Иудее он шел расчетливо и планомерно, с убийственной неотвратимостью сметая все на своем пути, и, если уж приходилось осаждать город, не спешил очертя голову посылать легионеров на штурм его хорошо укрепленных стен. Опыт полководца и умение прислушиваться к мнению своих советников позволяли Помпею обходиться малой кровью… малой кровью римских легионов, потому что кровь местного населения в расчет никто не принимал. Жестокость иудеев друг к другу зачастую была настолько велика, что население принимало иностранных завоевателей как собственных спасителей. Эта удивлявшая Помпея жестокость орудовавших в осажденных городах банд, помноженная на голод, предательство и увещевания перебежчиков, и приносили римлянам легкую победу. Впрочем, ценили легионеры и личное мужество, и храбрость своего полководца, сражавшегося с ними на равных, плечом к плечу. Обычно несколько медлительный, в бою Помпей преображался: фехтовал на удивление ловко, с чрезвычайной быстротой и эффективностью, но действовал при этом осмотрительно, решения принимал выверенные, холодной головой. Близость полководца придавала солдатам необъяснимые восторг и упоение, так что многие из них почли бы за высокую честь погибнуть на глазах Помпея, совершая геройский поступок. Не последнюю роль во всеобщей любви играла и та щедрость, с которой он награждал отличившихся, хотя случалось ему и наказывать за трусость целые манипулы, посылая провинившихся под топор палача.

Славен был Помпей Великий и в столице, где триумфатор пользовался репутацией спасителя отечества. Не кто иной, как он подавил восстание Сертория в Испании, этой, как считалось, могиле легионов. Помпей же утопил в крови сподвижников Спартака и — что принесло ему особую славу — всего за сорок дней очистил Средиземное море от терроризировавших прибрежные города пиратов. Для проведения кампании Сенат предоставил ему исключительное право единолично распоряжаться огромным флотом на просторах от Геркулесовых столбов до Сирии. Под его водительство было поставлено более ста двадцати тысяч солдат отборной пехоты. Если к этому прибавить учиненный Помпеем разгром понтийского царя Митридата Евпатора и успешную попытку поставить на колени перед Римом армянского правителя Тиграна Второго, то у многих в столице были все основания бояться снискавшего себе славу полководца и его претензий на единоличную власть. Правда, злые языки поговаривали, что Серторий был предательски убит, Спартака разбил Красс, а Митридата — Лукулл, но стоит ли повторять, что у тех, кому сопутствует удача, всегда находятся завистники?.. Тем не менее, слухи эти и пересуды не могли не доходить до ушей Помпея, и всем своим существом он чувствовал, что наступило время срочно вернуться в Рим. Да, хмурился полководец, потраченные на осаду храма три месяца — роскошь непозволительная, и наверстать упущенное ему еще только предстоит!

Лавируя между телами убитых, Помпей пересек двор храма. Следом за ним по пятам шли два гиганта-телохранителя в полном тяжелом вооружении. С тем же недовольным выражением лица полководец осмотрел залитый кровью жертвенник. От остальной площади его отгораживал невысокий ажурный забор из цветного камня, за который во время церемоний запрещалось заходить молящимся. Теперь же, как бы переломившись в поясе пополам, на нем в неестественных позах повисли тела двух священнослужителей — лица их потемнели от крови и были страшны. Помпей перевел взгляд на возвышавшееся над ним величественное здание храма. Покрытое белым мрамором и обильно украшенное золотом, издали, в солнечную погоду, оно казалось сложенным из чистого снега, на его купол было невозможно смотреть. От жертвенника к передним, главным воротам храма из бесценной каринфской меди вела лестница в двенадцать ступеней. Поскольку ворота эти не имели дверей, снизу, с того места, где стоял полководец, казалось что они поднимаются прямо в небо. Впечатление было сильным и, очевидно, хорошо продуманным. Тут же, на столбе, он прочел начертанную по-гречески надпись, гласившую, что никто, кроме священников, не имеет права вступать в приделы святилища. Она вызвала у Помпея подобие улыбки. Уж кто-кто, а Гней Помпей Великий точно знал, что победитель имеет право на все, чего только пожелает. И тут же, как если бы он пристально следил за выражением лица полководца, из-за спины одного из легионеров вывернулся, засеменил к Помпею маленький сутулый человечек. Мелко переставляя ножками, он приблизился, задрал к небу лицо. Некрасивое, если не сказать уродливое, оно было удивительно подвижным. В жизни встречаются люди, чья внешность вызывает у окружающих жалость, но лишь немногие из них заставляют тут же забыть об этом чувстве, стоит им заговорить. Неизвестно как, лица несчастных преображаются, и уже не изощренная неправильность черт, а их окрашенная чувством гармоничность и светящийся в глазах глубокий ум заставляют забыть о первом, явно превратном впечатлении. Впрочем, как и задуматься о том, что есть красота. Именно таким был Захария Версавий, иудей из Иерусалима, по своей воле пошедший служить завоевателям и, в подражание римским вольноотпущенникам, принявший имя одного из аристократов далекой метрополии. Постепенно и незаметно, но на удивление быстро Версавий занял место в ближайшем окружении полководца, стал кем-то вроде советника и переводчика главнокомандующего римской армией, и если не другом, то тем человеком, с кем Помпей охотнее всего беседовал на темы, далекие от военных. Впрочем, должность Захарии никак не называлась, что не умаляло ее статус и значение.

Однако, на этот раз советник Помпея, видимо, допустил ошибку, неправильно истолковав коснувшуюся губ военачальника улыбку. Он стоял, заглядывая снизу вверх в лицо римлянина своими большими, по-иудейски печальными глазами, всем видом показывая, что готов к любым услугам.

— Мой господин хочет что-то узнать?..

Помпей не ответил, даже не взглянул в сторону Захарии. Его круглое, несколько одутловатое лицо сохраняло привычное спокойствие, и даже тень былого неудовольствия покинула знакомые каждому легионеру черты. Со стороны вообще могло показаться, что разглядывавший храм человек, скорее всего, покладист и добр, хотя, пожалуй, и не слишком далек умом и уж наверняка обделен сильным характером, о чем говорили маленький рот и небольшой подбородок. Впечатление это, впрочем насквозь ложное, мгновенно рассеивалось, стоило встретиться с Помпеем взглядом. В его холодных глазах даже несведущие люди без труда различали непререкаемую целеустремленность и железную волю, какими обладал этот с виду сдержанный, неторопливый мужчина. И еще в желтоватых глазах полководца было нечто волчье, невольно заставлявшее вспомнить о легендарных Ромуле и Реме и тут же предположить, что Помпей был третьим, кто приникал к соскам римской волчицы.

Время шло, и не видимое за низкими облаками солнце уже клонилось к закату. Из-за возвышавшейся за северной стеной угрюмой крепости Варис донеслись отрывистые звуки команд, прозвучал сигнал грубы. Там, как знал Помпей, строились походным порядком манипулы второй когорты принимавшего участие в штурме храма легиона. Он сам отдал приказ вывести основные силы из города до наступления темноты, поскольку опыт подсказывал, что ночью закончившаяся было резня возобновится с удвоенной силой, сея среди населения ужас и проливая невинную кровь. Не то чтобы Помпей боялся этого нового кровопролития или стремился уберечь от него мирных жителей, — сам факт неконтролируемого разбоя пагубно сказывался на дисциплине легионов, а этого следовало избегать любым путем. Кроме того, как успел сообщить ему Версавий, открылись неприятные обстоятельства, требовавшие от Помпея немедленного вмешательства. Источники Захарии в городе сообщали, что с началом штурма кое-кто из оказавшихся в районе храма иудеев, дабы сохранить свои накопления, глотал имевшиеся золотые монеты, и это, на беду, не осталось незамеченным. Некоторые из жителей уже поплатились за свою жадность, умирая с распоротыми животами под забором, и у Помпея были все основания полагать, что с наступлением темноты столь экзотический способ поиска сокровищ приобретет массовый характер. До сих пор такими вещами занимались лишь солдаты вспомогательных войск, поставляемые в армию царьками-союзниками Рима, но полководец боялся, что эпидемия примет массовый характер и его собственных разгоряченных боем легионеров будет уже не удержать. Простить им откровенные убийства и, таким образом, заслужить славу главаря бандитов и разбойников Помпей не мог, кара же за преступление, согласно закону, была одна — смерть, и этого он допустить не хотел…

— Мой господин! — прервал ход мыслей полководца Версавий. Вкрадчивый, тихий голос доносился откуда-то сбоку. На этот раз Помпей повернул голову, посмотрел сверху вниз на переминавшегося с ноги на ногу иудея. Взгляд устремленных на него глаз был как всегда печален. Такими глазами смотрели на мир седые иудейские пророки, в глазах Захарии светилась мудрость Моисея, положившего больше чем жизнь на создание из сброда диких племен единого богобоязненного народа.

— Что тебе, мой Версавий? — голос полководца был ровен, но сдержать улыбку Гней не смог — так не вязалось с образом кривоносого, лысого человечка традиционное обращение патрициев.

— Мой господин! — повторил Версавий в третий раз. — Ты имеешь счастье лицезреть одно из чудес света, величайшую святыню мира…

— Ты, наверное, думаешь, я ослеп, а, Версавий? — усмехнулся Помпей, но слова полководца не остановили иудея, тот продолжал:

— Этот храм построен на том самом месте, где стоял храм Соломона, разрушенный проклятым в веках Навуходоносором из Вавилона.

Брови Помпея медленно поползли вверх, на дне желтоватых глаз вспыхнули искорки. Какое-то время он молчал, внимательно рассматривая стоявшее перед ним существо, как если бы видел его впервые.

— Ах вот оно что… — протянул Помпей, наконец, почти лениво. — Ты меня предупреждаешь… Или, может быть, пугаешь? А, Версавий?

— Кто я такой, чтобы на это решиться? — Подвижное лицо Захарии исказила маска страха, никак не отразившегося во взгляде больших, печальных глаз, которые он не отвел и не опустил. — Я пыль у ног твоих, раб, живущий из милости.

Тыльной стороной ладони Помпей провел по лицу, отер выступивший пот. Парило. Грудь тяжело вздымалась под обнимающим ее кованым панцирем.

— Хорошо, — полководец отвернулся от Версавия, остановился взглядом на уходившей в небо громаде храма. — Что там наверху?

Через огромные ворота он мог видеть лишь часть внутреннего убранства. Как и снаружи, стены храма были украшены изысканной золоченой резьбой, изображавшей херувимов вперемешку с цветами и массивными плодами. Над самими воротами висели две искусно выполненные золотые виноградные лозы с кистями в человеческий рост.

Захария медлил лишь мгновение.

— Святилище, мой господин, — голос его потерял всякую окраску, звучал плоско и безжизненно.

— Святилище?..

Не говоря более ни слова, Помпей прошел между жертвенником и большим медным водоемом, в котором священники совершали омовение, и начал подниматься по ступеням белой, выложенной мрамором лестницы. Стараясь не отставать, Захария Версавий семенил за ним. Он избегал смотреть по сторонам, чтобы ненароком не увидеть тела свисавших с забора священников в праздничных голубых одеждах и головную повязку, кидарь, одного из них, плавающую тут же в луже крови. Легионеры-телохранители взбирались по ступеням бок о бок с полководцем, чиркали по белоснежному мрамору подкованными медью сапогами.

Захария догнал Помпея лишь на верхней площадке. Тот стоял оперевшись о колонну и с порога рассматривал внутреннее устройство святилища.

— А это что еще там за тряпка? — показал он рукой на расшитый золотом и драгоценными камнями полог, прикрывавший небольшую дверь в дальней от ворот стене. Шитье по голубой ткани и расположение камней чем-то напоминали картину ночного южного неба.

— Там, за занавесом… там Святая Святых! — Версавий потупился, стоял, рассматривая собственные ноги в грубых кожаных сандалиях. Он тяжело дышал, крупные капли пота выступили на поросших седеющей бородой щеках и на лысой голове.

— Тоже, наверное, до потолка набита золотом? — Помпей обвел взглядом богато украшенные стены святилища. — Ну, что же ты, Захария, молчишь, отвечай!

Версавий безмолвствовал. Его маленькое лицо с огромным лбом сморщилось, как от боли, в устремленных на Помпея глазах стояли слезы. Как бы заранее скорбя, иудей провел ладонью по ставшей мокрой бороде, произнес еле слышно:

— Туда нельзя. Никак нельзя. Туда только первосвященник… один раз в году. За занавесом тайна, великая тайна завета!

— Так ты, значит, там не был? Ты не знаешь, что там внутри? Бедный мой Версавий! — Помпей поджал нижнюю губу, в притворном сочувствии скорбно покачал головой. — Не расстраивайся так, я тебе расскажу!

С презрительной усмешкой римлянин переступил порог святилища и пошел вдоль покрытой резьбой стены, направляясь к забранному тканью входу во внутреннее помещение. Чтобы не стать свидетелем святотатства, Захария отвернулся и, задрав голову, принялся смотреть в низкое, затянутое темными облаками небо. Губы его едва заметно шевелились, произнося слова молитвы. Слышавшие разговор легионеры не посмели следовать за своим полководцем и в нерешительности топтались у ворот. Между тем Помпей остановился и с большим вниманием стал рассматривать стол, уставленный жертвенными чашами и кадильной посудой — все тяжелого чистого золота. Хранившиеся тут же в ящичках кадильные вещества и без огня источали мощный, пьянящий запах прогретых солнцем трав Востока и горьковатый аромат диковинных морских водорослей. Особый интерес вызвал у него массивный и в то же время изящный светильник, разветвляющийся, по числу известных планет, на семь тонких, высоких лампад. Еще в Дамаске, откуда Гней привел в Иудею свои легионы, ему говорили, что светильник этот не имеет цены и относится к самым почитаемым святыням богобоязненного иудейского народа.

Прежде чем скрыться за шитым золотом занавесом, Помпей оглянулся, посмотрел на тщедушную фигурку Версавия в обрамлении двух казавшихся гигантами легионеров. Странное, похожее на страх чувство овладело им в это мгновение, но он поборол его, сильной рукой отвел в сторону тяжелый полог. Впрочем, во внутренних покоях он задержался недолго, и начавшие было нервничать телохранители облегченно вздохнули, когда плотная фигура полководца вновь появилась в святилище. На этот раз Помпей не стал смотреть по сторонам, а прямо направился к главным воротам храма. Перешагнув порог, он остановился рядом с Версавием и какое-то время стоял молча, оглядывая открывшуюся взору панораму храмового двора. Отсюда, с верхней площадки лестницы, хорошо просматривался весь город, за стенами которого начинались холмы и склон поросшей лесом горы. Внизу, у разрушенной тараном башни суетились солдаты. Под командой центуриона они разбирали огромную машину и грузили ее части на запряженные волами повозки. У Медных ворот, что напротив восточной стены, под охраной нескольких легионеров сидела группка людей в белых, бросавшихся в глаза одеждах. Версавий скорбно молчал. Помпей взглянул на него искоса, сказал как бы между прочим, бросая слова лениво и безразлично:

— Должен тебя огорчить, мой бедный Захария, гам ничего нет. Вообще ничего. Впрочем, этого можно было ожидать, по-человечески все очень даже понятно…

Захария был жалок. Он еще больше ссутулился и упорно смотрел в мраморный пол, будто старался запомнить рисунок его орнамента, все нанесенные временем и ногами священников щербинки и потертости.

— По-человечески… по-человечески… — бормотал иудей, бессознательно повторяя слова Помпея.

Он вдруг поднял голову и прямо взглянул римлянину в глаза. — Ты знаешь, Гней, — голос Захарии звучал на удивление буднично и просто, — а ведь каждый из нас ответит перед Ним за свои дела. Если уж по-человечески, то у людей нельзя отнимать последнее, что у них есть, — веру.

Помпей вздрогнул, и не потому, что недостойный раб назвал его просто по имени, — Гнеем вдруг овладело то странное, схожее со страхом чувство, что он испытал на пороге Святая Святых. Наблюдая за работой казавшихся с высоты муравьями легионеров, он вдруг сам почувствовал себя таким же маленьким и ничтожным перед величием Бога Захарии. Между тем Версавий продолжал:

— Человек слаб, — говорил он, как бы для себя, уже не глядя на римлянина. — Человек жалок и в побуждениях своих мерзостен, но топтать его бессмертную душу — великий грех. Как слепому нельзя говорить, что любимая его уродлива, так верующему нельзя открывать тайну, на которой зиждется его вера. Впрочем, — иудей улыбнулся одними губами, — слава Создателю, человек с верой в душе никогда и не примет таких слов за правду. Ум человеческий изворотлив и всегда найдет объяснение тому, чего не принимает его сердце.

Помпей не слушал Версавия, думал о своем. На лице его лежала привычная маска холодного безразличия, и лишь изменившееся выражение глаз выдавало владевшее им внутреннее напряжение. — Ты забыл мне рассказать, что стало с вавилонянином. Твой Бог наказал его?

— Мой Бог?.. Наказал?.. — Захария недоуменно пожал плечами. — Неужели ты думаешь, что всемогущий Бог иудеев опустится до мщения какому-то человеку, пусть даже считающему себя великим? Нет, Гней, люди сами воздают себе по заслугам за собственные прегрешения, и поверь, что смерть не самое страшное из достающихся на их долю наказаний. Что ж до Навуходоносора… — Версавий сделал паузу, как если бы тема эта была ему неприятна, продолжил со вздохом. — Гордыня затмила его ум на долгие семь лет, в то время как Создатель милостью своею ниспослал царю перед смертью просветление, чтобы тот мог понять содеянное и раскаяться…

Брови Помпея сошлись над переносицей. Ничего не сказав, он в сопровождении легионеров начал медленно сходить по лестнице. Все так же в задумчивости полководец пересек двор и, остановившись в отдалении, принялся наблюдать за слаженной работой солдат. Две баллисты уже были разобраны и аккуратно уложены на повозки. Предназначенные для отражения атак пехоты — а при хорошем попадании выпушенный из них камень сметал целые шеренги наступающих, — во время штурма эти машины использовались для очистки от иудеев храмовых стен. Теперь их везли обратно в лагерь.

— Большие потери, Фабий?.. — Помпей подозвал к себе руководившего работами центуриона.

— Всего несколько раненых. — Офицер отер ладонью вспотевший лоб. — Правда, они убили Скавра. Ты ведь помнишь декуриона Скавра? Он первый со своими ребятами бросился в пролом. Геройская смерть!

— Да, Скавра жаль, отличный был солдат! — согласился Помпей, но стоявшему неподалеку Версавию показалось, что на самом деле судьба убитого декуриона не слишком заботит полководца.

— Мы поработали славно, — продолжал Фабий, — положили тысяч пять или шесть…

Центурион хотел добавить еще что-то, но Помпей его остановил:

— Ты вот что, Фабий! Расставь своих людей вокруг храма и предупреди, чтобы песчинка из него не пропала. Ты хорошо меня понял?

Глаза полководца сузились, в них появился холодный, жестокий блеск, так что центуриону без дополнительных объяснений стало ясно, что Помпей как никогда далек от шуток. Офицер молча кивнул, готовый бежать исполнять приказ, но Гней его не отпустил.

— И вот еще что, — он кинул короткий взгляд в сторону Версавия. — Разыщи несколько священнослужителей, — всех мы вырезать не могли, — и чтобы завтра же, слышишь — завтра! — в храме возобновились богослужения! О моем приказе доложишь легату.

Фабий преданно, по-собачьи смотрел на полководца. Помпей заставил себя улыбнуться:

— А солдатам скажи, что я ими доволен. Вернемся в Рим — заставлю эти толстые задницы из Сената раздать моим ребятам землю!

Отпуская центуриона, Гней хлопнул его по могучему плечу, устало снял шлем, провел ладонью по коротким, зачесанным на широкий лоб волосам. Ожидавший тут же ординарец подвел коня, ненавязчиво забрал шлем из рук полководца, но тот, вместо того, чтобы поставить ногу в стремя, вдруг повернулся и направился в сторону Версавия. Проходя мимо телохранителей, Помпей коротко бросил:

— Оставьте нас одних.

Тяжело ступая, легионеры отошли в сторону, встали так, чтобы видеть каждое движение Помпея и полностью контролировать ситуацию. В окружении собственных солдат никакая опасность полководцу не грозила, но выучка и привычка следовать одному и тому же порядку довели действия легионеров до автоматизма. Именно эти качества и безупречное владение оружием поставили на колени перед Римом весь цивилизованный мир — от далекой, загадочной Британии до Сирии и Египта. Бесконечные упражнения и походы закаляли не только тело, но и волю: легионер предпочитал со славой погибнуть, но не бежать с поля боя. Дезертиров ждала смерть, и случалось так, что за трусость наказывались целые легионы, и тогда казнили каждого десятого, выбранного среди товарищей по жребию. Но и награды за храбрость и сопутствующая им слава были велики.

Помпей приблизился к Захарии, встал рядом, плечом к плечу, только лицами они были обращены в разные стороны. Версавий мог наблюдать за работой солдат, Гней смотрел на белую громаду храма, величественно устремившегося в темное небо.

— Ты умный человек, Захария, — сказал Помпей неторопливо, как если бы рассуждал вслух, — умный и хитрый. Сегодня ты оказал своему народу великую услугу… — Гней помедлил. — Жаль только, что твои соплеменники считают тебя предателем и таким будут помнить в веках. Если будут вообще… Не мне тебе говорить, история не знает, что такое справедливость. Ее любимчики — тираны и шуты, и еще демагоги, посылающие людей толпами на смерть. Войти в историю можно только по колено в крови, тогда тебя точно не забудут. — Полководец искоса посмотрел на иудея. — А ведь, наверное, больно от мысли, что никто и никогда не узнает правду?..

Версавий пожал тощими плечами, лицо его сморщилось в подобии улыбки.

— Нет, мой господин, не больно. Разочарование и боль — ядовитые плоды жажды славы, я же ничего для себя не жду. — Захария повернул голову, взглянул Помпею в лицо, видимо, желая оценить, поймет ли тот его слова. — Ты, мой господин, плохо слушал твоего раба. Я сказал: человек наказывает себя сам! — но это лишь часть истины. Собственный судья и палач, каждый из нас в глубине души прекрасно знает, когда и за что ему полагается награда и, поверь мне, она не замедлит явиться. Я рад, что ты не тронул храм… рад за тебя! Придет день, когда тебе это зачтется…

— Ты еще имеешь наглость меня хвалить? — в голосе Помпея звучала ирония, но, странное дело, слова Версавия принесли ему облегчение.

— Прости, мой господин! — иудей склонил лысую голову в венчике седых волос. — Я думал, слова мои будут тебе приятны. Твой раб покорно ждет приказаний!

Помпей повернулся на каблуках и, твердо шагая, направился к державшему коня ординарцу. Захария Версавий семенил за ним, улыбаясь чему-то в бороду. Поджидавшая полководца свита расположилась поодаль, гарцевала по ту сторону огромного пролома в каменной стене. Длинные обоюдоострые мечи блестели у поясов всадников, глухо мерцала медь панцирей и притороченных к луке щитов. Здесь же ожидали приказа выступать два турма кавалеристов охраны. Сдерживая лошадей, они образовали строй, длинные пики устремились в темное, наливающееся красками заката небо. Помпей вставил мысок кованого сапога в стремя и в следующее мгновение уже сидел в седле, поправляя на плече короткий плащ. Вороной норовистый жеребец поднялся на дыбы, но твердая рука седока сейчас же его укротила. Жаждущий скачки конь от нетерпения грыз крупными зубами удила, поводил огромным, бешеным глазом. Помпей выпрямился в кавалерийском седле, готовый дать шпоры, как вдруг его внимание привлек бежавший через храмовый двор Фабий. Следуя за ним по пятам, два легионера волокли по земле какого-то мужчину в рваных белых одеждах. Недовольный задержкой, Помпей нахмурился, натянул поводья:

— Ну, что еще там?

— Этот человек, — центурион остановился в паре метров от всадника, перевел дыхание, — он утверждает, что владеет какой-то тайной, но готов открыть ее лишь одному из полководцев.

— Что ж, я слушаю. — Успокаивая коня, Помпей похлопал его по круто выгнутой шее.

— Ну же, говори! — Фабий повернулся к пленнику, вполсилы ударил его по лицу. Голова мужчины мотнулась из стороны в сторону, он застонал. Давая несчастному время прийти в себя, Помпей обратился к центуриону и сопровождавшим его легионерам:

— Где вы его поймали?

Один из солдат выступил на шаг вперед:

— Наша манипула, мы сражались в Верхнем городе, в районе старого рынка. Да и не то, чтобы сражались, — облизал он пересохшие губы. — Бой уже кончился, и мы строились походным порядком, когда этот вот, — легионер показал рукой на пленника, — напал на нас с мечом…

— Один? — недоверчиво усмехнулся Помпей.

— Один! — подтвердил легионер. — Напал один, в то время как какие-то люди в таких же белых одеждах наблюдали за происходящим с холма. Мы их на всякий случай тоже прихватили. А этот, — солдат опять взглянул на пленника, будто все еще ожидал от него подвоха, — он заколол наших троих и уже повалил меня, как вдруг бросил меч и закричал, что должен видеть кого-нибудь из римских военачальников. Он бешеный, он совершенно бешеный!..

Помпей с интересом посмотрел на стоявшего перед ним мужчину. Тот был худ, но широк в груди и от природы крепко сложен. Приятное, с правильными чертами лицо в окаймлении короткой темной бороды, носило следы побоев. Длинные, разобранные посредине на пробор волосы были перехвачены через лоб широкой, пропитавшейся кровью лентой.

— Он мог убежать, он мог убить меня и убежать, но не сделал этого! — все не мог успокоиться легионер, но Помпей остановил его властным движением руки.

— Ты хотел говорить — говори, — обратился он к пленнику. — Я тебя слушаю. Отпустите его.

Солдаты отошли на шаг назад. Оставшись в одиночестве, мужчина пошатнулся: он все еще нетвердо стоял на ногах. Руки его были стянуты за спиной веревкой.

— А ты кто, легат? — пленник с недоверием оглядел простые доспехи Помпея, мало чем отличавшиеся от вооружения рядовых кавалеристов. Угол его разбитого рта кровоточил, изогнув шею, мужчина промокнул его о ткань рубахи на плече. — Как мне тебя называть?

— Как называть? — усмехнулся полководец. — Ну, скажем, зови меня, как все римляне, — Гней.

— А ты не врешь? — продолжал сомневаться пленник. — У тебя, действительно, есть власть над этими людьми? Ты можешь послать их на смерть?

— В этом не сомневайся! — самодовольная улыбка выплыла на круглое лицо Помпея. Было что-то смешное и трогательное в манере мужчины выспрашивать и не доверять полученным в ответ словам. — Хочешь — спроси их сам, они подтвердят.

Помпей обвел взглядом начавших собираться вокруг легионеров. Солдаты одобрительно загалдели. Мужчина выпрямился, вызывающе и гордо посмотрел на полководца:

— Что ж, Гней, тогда знай: я, Андрей из Аскелона, тебя обманул! У меня нет никакой тайны!

— Обманул? — совершенно искренне удивился Помпей. — Но зачем? Ты же не надеешься на то, что после убийства моих солдат, я дарую тебе жизнь? В чем смысл твоего обмана?

Окружавшие их плотным кольцом легионеры зароптали. Многие бросали работу и спешили присоединиться к толпе, в центре которой на вороном коне возвышался их главнокомандующий. Те, кто опоздал к началу разговора, теребили впередистоящих, пытаясь узнать что происходит.

— В чем смысл?.. — во взгляде мужчины мелькнула тень насмешки. — Ты все равно не поймешь. — Голос Андрея изменился, стал задумчивым. Теперь он смотрел куда-то в сторону, где за окружавшей город крепостной стеной начинались поросшие зеленью холмы. — Да и не все ли тебе равно?

Как будто вернувшись из далекого далека, пленник с кроткой улыбкой смотрел на Гнея.

— Если ты ищешь смерти, — вслух попытался разгадать загадку Помпей, — тогда почему не встретил ее там, у старого рынка, с оружием в руках? Пасть на поле боя и не отступить — великая честь!..

Гней вдруг поймал себя на том, что говорит все это не для пленника, а для окружавших их плотной толпой легионеров. По своей старой привычке он никогда не упускал малейшей возможности укрепить боевой дух своих солдат, вбить в их медные головы простые, а потому неоспоримые истины, на которых держится любая армия.

Андрей из Аскелона молчал.

— Что ж, — полководец притворно вздохнул, — говорят, ты храбро дрался, а посему я дарую тебе право умереть, как солдату, от меча!

Посчитав, что дело таким образом решено, Помпей тронул было повод, но пленный сделал шаг ему навстречу, четко и громко сказал:

— Я не солдат!

В устремленном на него взгляде ярких карих глаз, в позе Андрея, в его горделивой осанке Помпей прочел вызов. Долгие годы изо дня в день он тренировал сдержанность и холодность мысли, но тут вошедшая в поговорку выдержка Гнея изменила ему. Кровь бросилась в лицо, мощная рука сжала поводья с такой силой, что пальцы побелели. Слепая ненависть и неистовый гнев разом захватили полководца.

— Тогда, — произнес он, выговаривая слова сквозь стиснутые зубы, — ты умрешь, как взбунтовавшийся раб, на кресте!

Помпей выпрямился в седле, встал в стременах. Он уже набрал полные легкие воздуха, чтобы выкрикнуть: распять его! немедленно! сейчас! — как вдруг почувствовал, что кто-то с отчаянной силой тянет его вниз за полы одежды. Гней обернулся. Снизу, едва ли не из-под брюха лошади, на него смотрел Версавий. В его пристальном взгляде было что-то, что заставило полководца остановиться, разом охладило владевший им гнев. Помпей вдруг физически почувствовал тяжесть неумолимого хода истории и свою к ней принадлежность, и, как совсем недавно, животный страх сдавил его горло. Казалось, кто-то бесконечно огромный и могущественный смотрит на него печальными глазами иудея.

— Ты совершаешь ошибку, Гней! — одними губами прошептал Версавий, но Помпей расслышал каждое слово. — Дай мне поговорить с этим человеком.

Смертельно побледнев, полководец опустился в седло. Повинуясь жесту, легионеры расступились. Помпей привычно расправил плечи, гордо откинул назад большую голову. Вид его был величественен. Гней тронул коня, сдавил его вздымающиеся бока шпорами, пустил рысью и тут же бросил в галоп, помчался по улицам притихшего, поверженного Иерусалима. Впереди стеной, защищая собой полководца, скакал во весь опор первый турм охраны. Застоявшиеся лошади несли радостно и легко, все наращивая и наращивая шаг. Блестели доспехи, развивались от стремительной скачки короткие плащи. И не было на Земле силы, способной остановить гордого сына великого и непобедимого Рима!

Поднявшийся с заходом солнца ветер разогнал висевшую над Иерусалимом хмарь. В разрывах между истончившимися облаками проступили по-южному крупные, яркие звезды. Над Иудеей повисла огромная кроваво-красная луна. Мощный аромат трав смешивался с запахом разожженных легионерами костров. Лагерь римлян был разбит к северу от города, на пологом склоне горы, так, чтобы он хорошо просматривался с крепостной стены. Основательность и тщательность, с какими солдаты возводили укрепления, строили многочисленные башни и рыли рвы, не могли не оказать воздействия на защитников Иерусалима. В геометрической правильности и продуманной расстановке многочисленных палаток была для осажденного города какая-то обреченность, как если бы иудеям давали понять, что легионы пришли сюда на века. На самом деле возведение укрепленных лагерей на территории противника было самой обычной практикой римлян, воевавших во взбунтовавшихся провинциях. Детальная продуманность действий и строжайшая дисциплина на поле боя и в быту действительно впечатляли: создавалось ощущение, что имеешь дело с единым разумным организмом. Согласно парадоксальной логике полководцев, лучше было проиграть проводимое по заранее составленному плану сражение, чем одержать победу, благодаря счастливой случайности. Каждое поражение, считали они, дает пищу для ума, позволяет понять ошибку и никогда ее больше не повторять. Такая прямолинейность и предсказуемость римлян раздражала Версавия, но он не мог не отдавать должного эффективности их действий.

Впрочем, в этот поздний ночной час Захарию занимали совсем иные мысли. Потоптавшись немного у огромного, поставленного в центре лагеря шатра, резиденции Помпея, он тяжело вздохнул и отвел в сторону закрывавший вход полог. В маленькой комнате, где он оказался, находился дежурный офицер, в углу на подстилке спал в обнимку со своим инструментом трубач-сигнальщик. Два телохранителя в полном вооружении замерли у дверей во внутренние покои. После взятия Иерусалима Помпею предлагали жить в верхнем городе, в роскошном царском дворце по соседству с башней Гиппика, но полководец отказался — предпочел из соображений безопасности остаться в лагере.

Минут двадцать Версавию пришлось просидеть на раскинутом у стены простом солдатском топчане — его явно не ждали. Горели факелы, удушливый запах масла висел в спертом воздухе, и само время, казалось, не желало идти в мире, где оскверняют святыни. Захария сидел, обхватив руками голову, смотрел в огонь и размышлял о том, как лучше выстроить свою беседу с Помпеем. В том, что полководец рано или поздно его примет, Версавий не сомневался. Как он и предполагал, захваченные легионерами люди в белых одеждах принадлежали к секте ессеев. Даже на фоне религиозного фанатизма Иудеи, секту эту отличали определенные крайности. Проповедуя равенство между людьми, ессеи презирали богатство и хлеб насущный добывали исключительно собственным трудом. Как человек, занимавшийся толкованием закона Моисея, Захария знал, что, веруя в бессмертие души, эти люди особенно пеклись о чистоте нравов и жизнь свою проводили в строгости, любви к Богу и ближним своим. Перебирая в уме все известные ему факты из жизни ессеев, Версавий пытался определить, что именно должен он рассказать Помпею, а что утаить. Если к туземной политике и расстановке сил на местной политической арене римляне еще проявляли какой-то интерес, то подробности религиозных учений и философские взгляды различных школ завоевателей совершенно не интересовали. У Версавия были все основания полагать, что в этом отношении иудейский народ представлялся Помпею некой однородной массой, и убеждать полководца в обратном Захария был не настроен. Ушедший в собственные мысли, он вздрогнул, когда дежурный офицер коснулся его плеча.

Смежное помещение, куда Версавий был препровожден, разительно отличалось от приемной. Сразу чувствовалось, что зал велик, хотя освещен был лишь его центр, где на ложе возлежал полководец. Рядом, на придвинутом вплотную столе, в огромной золотой вазе лежали фрукты, пламя свечей играло на стенках изящного, арабской работы кувшина, отражалось в налитом в кубок темно-красном вине. В воздухе плавал тонкий аромат восточных курений.

Семеня от дверей, Версавий приблизился, остановился на грани света и тьмы, поглотившей стены зала. Он не сомневался, что несколько пар глаз следят за каждым его движением и столько же ушей ловят каждое его слово:

— Приветствую тебя, мой господин! — Версавий скромно и низко поклонился.

Помпей кинул в рот сладкий финик, сплюнул косточку в золотую с греческим орнаментом чашу. Захария видел, что полководец пребывает в добром расположении духа и, пожалуй, склонен к беседе. Взятие Иерусалима и перспектива скорого возвращения в Рим, где его ждал триумф, настраивали на приятные мысли. Он только что наградил отличившихся при штурме храма солдат и теперь мог позволить себе насладиться жизнью.

— Что не спится тебе, мой Версавий? — спросил Помпей вместо приветствия и чему-то улыбнулся. — Или мучают мысли? Выпей доброго кипрского вина или хочешь фалернского? Эй, кто там! — крикнул он куда-то в угол, и тут же черный, словно сама темнота, раб бегом притащил выгнутое, без спинки, кресло. — Пей, Версавий! — полководец смотрел, как плотная струя из кувшина наполняет второй кубок. — Жизнь коротка и победы в ней случаются нечасто. Ты ведь рад нашей победе, а Версавий?

— Да, мой господин, я рад! — Иудей с поклоном взял предназначавшийся ему кубок и прикоснулся к вину губами. Оно, действительно, было отменным, но пить Захария не стал. Наступившее затем молчание он расценил как предложение изложить причину своего позднего визита. Глядя прямо на Помпея и аккуратно подбирая слова, Версавий сказал:

— Выполняя твой приказ, мой господин, я сегодня вечером провел дознание. Я думал, тебе будет интересно узнать о его результатах. Человек, называющий себя Андреем из Аскелона, и его последователи принадлежат к секте фанатиков. — Захария замолчал, но все же, счел нужным уточнить: — Люди называют их ессеями. — Он еще немного подумал и добавил: — Они весьма склонны к разного рода крайностям.

В наступившей тишине косточка финика со звоном ударилась о край золотой чаши. На лице Помпея было написано удивление, но Версавий не сомневался, что полководец прекрасно помнил, о ком шла речь. Тем не менее Гней спросил:

— Какой Андрей, какие последователи? Ты мучаешь меня загадками, Версавий! Час поздний, день был труден!..

— Прости, мой господин, я ухожу. — Захария сделал движение идти, но остался стоять. — Тот человек, что лгал тебе, будто бы знает тайну. Ты приказал завтра утром его распять…

Глаза Захарии и Помпея встретились.

— Ах, этот! — Лениво махнул рукой полководец. — Я уже успел забыть. Что тебе в нем?

— Не гневайся на мои слова, Помпей, — иудей сжался, будто в ожидании удара, лысую голову втянул в плечи, руки сами собой сцепились в замок. — Я прошу тебя с ним поговорить. Думаю, Андрей согласится…

— Что?! — Помпей резко сел на ложе, с нескрываемым удивлением уставился на Захарию. — Ты не в своем уме, Версавий!

Иудей молча наблюдал, как вино из опрокинутого кубка тоненькой струйкой льется на армянский ковер белой шерсти. По цвету и консистенции оно напоминало кровь. Пятно медленно расползалось.

— Со мной Андрей говорить отказался, — продолжал Захария, как ни в чем не бывало, — зато мне удалось расспросить его последователей, людей, надо сказать, на удивление простых и искренних…

Помпей сидел, плохо понимая, что происходит и почему он должен слушать речи ничтожного иудея, но слова Версавия странным образом его завораживали.

— Легионеры изловили шестерых, а всего их человек двадцать-двадцать пять — тех, кто слушал его проповеди. — Взгляд Версавия обволакивал, речь лилась ровно, почти без пауз. — Среди них есть одна женщина, местная проститутка, лишь недавно примкнувшая к церкви. Так они называют свою отделившуюся от других общину. — Версавий поставил кубок на стол. — Поговори с Андреем, мой господин. Я никогда не давал плохих советов, и тебе не в чем меня упрекнуть.

Полководец колебался.

— Ты действительно служил мне верой и правдой… — начал он нерешительно, — но я не могу понять, что может сказать мне какой-то приговоренный к распятию раб…

— Не торопись судить. Эти люди молчат даже под пыткой, всячески жалея собственных палачей, но если соглашаются говорить, если считают это необходимым, то к словам их стоит прислушаться. Что-то подсказывает мне, что тебе Андрей скажет многое. Я могу его позвать, он ожидает в соседней палатке под охраной декуриона.

Помпей чувствовал на себе внимательный взгляд Версавия, как будто тот хотел его о чем-то предупредить. В невидимой глубине шатра открылась дверь, и ноздрей Гнея коснулся тонкий аромат розового масла: там, в алькове спальни, полководца ждала женщина.

— Хорошо! — Помпей повелительно махнул рукой. — Приведите! О чем я должен его спросить?

— Его не надо спрашивать, мой господин, главное — не мешать ему говорить. — Версавий вдруг улыбнулся. — Если позволишь, я буду тайно присутствовать при разговоре…

Не дожидаясь ответа, Захария шмыгнул в угол и сразу же растворился в густой темноте. Несколько минут Помпей сидел в одиночестве, глядя прямо перед собой на разлитое на столе вино. Трудно сказать, думал он о море пролитой в тот день крови или пытался предугадать, как сложится его судьба по возвращении в Рим, но только, когда дверь отворилась, полководец не сразу поднял голову. Не спешил и Андрей. В молчании рассматривал он сидевшего перед ним на ложе, погруженного в собственные мысли человека. Наконец, Помпей заговорил.

— Время позднее, — сказал он устало. — Если тебе есть что сказать — говори. Завтра ты окончишь свою жизнь на кресте.

Полководец откинулся на ложе, смежил тяжелые, будто налитые свинцом веки. Прилипчивая муха крутилась вокруг окровавленного лба пленника, пытаясь ее отогнать, Андрей с силой помотал из стороны в сторону головой.

— Как мне тебя называть? — спросил он, поняв тщетность своих попыток.

— Ты уже спрашивал, — зевнул Помпей.

— Да, но теперь я знаю, кто ты!

— Не думал, что для тебя это имеет значение! — ядовито заметил Гней.

Мужчина вспыхнул, кровь бросилась ему в лицо. Из своего угла Версавий наблюдал за смущением ессея.

— Значит, тебе уже кое-что обо мне рассказали! — Андрей бросил быстрый взгляд в темноту. — Уверен, этот гнусный фарисей Захария и теперь наблюдает за мной. Что ж, пусть знает — все равно это знание не пойдет ему на пользу! — пленный облизал разбитые, спекшиеся губы, было видно, что ему больно говорить. — Я, Гней, — произнес он с трудом, — я должен просить у тебя прощения. Нельзя убивать людей, кто бы они ни были, а я в порыве безумия убил твоих солдат. Прости меня, разум мой помутился, когда я узнал об избиении священников в храме. Мне теперь долго искупать этот грех. Прости!

Начав говорить, Андрей все больше увлекался, в словах его чувствовались жар и томление души.

— А ведь я сам учил, что основа веры — Его любовь к нам, что и люди должны любить и беречь друг друга. Там, в верхнем городе, сатана попутал меня, мне вдруг показалось, что с мечом в руках можно добиться высшей справедливости. И только когда руки мои дымились от крови, Господь ниспослал мне вразумление. В дарованном мне озарении я вдруг понял, что долг мой — искупить великий грех всех людей, за который Он предал иудеев в твои, Гней, руки, попустил тебе свершить святотатство. Мученичеством своим я должен заплатить за распри, за ложь и братоубийство, тьмой египетской навалившиеся на мой народ. Я должен сказать людям так, чтобы услышал каждый: Бог вас любит, живите, как братья, и вы будете спасены в веках! Повязка спала с глаз моих, я бросил меч…

Андрей вдруг пошатнулся, силы оставили его. Помпей жестом приказал дать пленному вина. Тот пил жадно, вино струилось по бороде, заливало белую, липшую к худому телу рубаху. Когда кубок отняли от губ, ессей улыбнулся:

Загрузка...