Наши дни[58]

Был летний вечер, солнце садилось; небо еще было голубым, но уже отливало золотом, словно покрытое тонкой вуалью; здесь и там в золотисто-голубой шири висели острова облаков. Деревья в полях стояли роскошно убранные — каждый из их бесчисленных листьев был позолочен. Овцы и коровы — жемчужно-белые и пестрые — лежали на земле или, жуя, прокладывали себе путь в полупрозрачной траве. Все предметы были окружены ореолом света. Над пыльными дорогами поднималась красно-золотая дымка. Даже маленькие краснокирпичные виллы вдоль шоссе как будто стали пористыми и пропитались светом, а цветы в палисадниках, сиреневые и розовые, как хлопчатобумажные платья, горели всеми своими прожилками, точно свет рождался у них внутри. Когда люди, стоявшие у дверей коттеджей или бредшие по тротуарам, обращали свои лица к медленно заходившему солнцу, их озаряло то же красноватое сияние.


Элинор вышла из своей квартиры и прикрыла дверь. Ее лицо было освещено лучами лондонского заката, на секунду они ослепили ее, а потом она посмотрела на крыши и шпили за окном. В ее комнате разговаривали люди, а она хотела наедине перекинуться словом-другим со своим племянником. Норт, сын ее брата Морриса, только что вернулся из Африки, и ей все никак не удавалось пообщаться с ним. В тот вечер пришло так много людей — Мириам Пэрриш, Ральф Пикерсгилл, Энтони Уэдд, ее племянница Пегги и, кроме всех прочих, этот говорун, ее приятель Николай Помяловский, которого она для краткости называла «Браун». Она редко говорила с Нортом наедине. Некоторое время они стояли в квадрате солнечного света на каменном полу коридора. В квартире все так же гудели голоса. Элинор положила руку на плечо Норта.

— Так приятно тебя видеть, — сказала она. — А ты не изменился… — Она посмотрела на него. Она по-прежнему видела черты кареглазого веселого мальчишки в этом крупном мужчине, таком загорелом, с проседью на висках… — Мы не отпустим тебя назад, — продолжила она, начиная спускаться рядом с ним по лестнице, — на эту ужасную ферму.

Норт улыбнулся.

— Вы тоже не изменились.

Она выглядела очень бодрой. Недавно побывала в Индии. Ее лицо загорело на солнце. Благодаря светлым волосам и смуглым щекам она едва ли выглядела на свои годы, но ведь ей должно быть сильно за семьдесят, подумал Норт. Они шли по лестнице об руку. Надо было спуститься на шесть пролетов каменной лестницы, но она настояла на том, что проводит его.

— Да, Норт, — сказала она, когда они вышли в холл, — будь осторожен… — Она остановилась на пороге. — Ездить в Лондоне не то же самое, что в Африке.

У подъезда стояла маленькая спортивная машина, мимо в вечернем свете шел человек, кричавший: «Старые стулья, корзины починяем!»

Норт помотал головой: голос Элинор утонул в крике. Он посмотрел на доску с фамилиями, висевшую в холле. На ней аккуратно велся учет всех, кто был дома и кто отсутствовал, — это слегка удивило его, после Африки. Голос человека, кричавшего о старых стульях и корзинах, медленно затих в отдалении.

— Ну, Элинор, до свидания, — сказал Норт, обернувшись. — Мы скоро увидимся. — Он сел в машину.

— Ой, Норт!.. — вскрикнула она, вдруг вспомнив, что хотела сказать ему. Но он уже завел двигатель и не слышал ее голоса. Он махнул ей рукой. Она стояла на верхней ступеньке парадного, седые волосы трепетали на ветру. Автомобиль тронулся рывком. Когда Норт заворачивал за угол, она помахала ему в последний раз.

Элинор все та же, думал Норт, разве что чуть больше рассеянна. В доме полно гостей — ее тесная комнатка едва вместила всех, — а она настояла на том, чтобы показать ему свой новый душ. «Нажимаешь на эту штучку, — сказала она, — и, смотри…» Вниз ударили бесчисленные водяные иглы. Он расхохотался. Они сели рядом на край ванны.

Однако сзади упорно сигналили машины; они гудели и гудели. С чего бы? — удивился Норт. Вдруг он понял, что сигналят ему. Светофор переключился, теперь горел зеленый, а Норт не давал никому проехать. Он тронулся резким рывком. Он еще не освоил искусство вождения в Лондоне.

Гул Лондона все еще казался ему оглушительным, а скорость, с которой люди ездили, устрашающей, но здесь было интереснее, чем в Африке. Даже магазины, думал он, проносясь мимо стеклянных витрин, даже магазины изумительны. А вдоль края тротуара выстроились тележки с цветами и фруктами. Везде — изобилие, избыток… Опять зажегся красный свет, Норт притормозил.

Он огляделся. Он был где-то на Оксфорд-стрит. По тротуарам двигалось множество людей; толкая друг друга, они роились вокруг витрин, которые все еще были освещены. Яркость, красочность, разнообразие казались после Африки удивительными. За все эти годы, думал Норт, глядя на развевающееся полотнище из прозрачного шелка, он привык к необработанному сырью — к шкурам и шерсти, а здесь он видел законченные изделия. Его взгляд привлек дорожный несессер из желтой кожи, наполненный серебряными бутылочками. Но светофор вновь зажег зеленый свет. Норт поехал дальше.

Он вернулся всего десять дней назад, и у него в голове царила полная неразбериха. Ему казалось, что он без перерыва разговаривает, жмет руки, здоровается. Люди появлялись отовсюду: его отец, сестра, какие-то старики вставали с кресел и спрашивали: «Вы меня не помните?» Те, кого он оставил несмышлеными мальчишками, стали студентами, девочки с косичками — замужними женщинами. Все это еще приводило его в растерянность. Они все так быстро говорят; наверное, они считают меня тупым, думал он. Ему приходилось отступать к окну и говорить себе: «Что, что, что они хотят сказать?»

Например, этим вечером у Элинор был какой-то человек с иностранным акцентом, который выдавил себе в чай лимон. Кто бы это мог быть? — заинтересовался Норт. «Один из дантистов Нелл», — сказала его сестра Пегги, наморщив губку. Им все всегда было ясно, на все имелись готовые фразы. Нет, то был молчун, сидевший на диване, а Норт имел в виду другого, который выдавил в чай лимон. «Мы называем его Браун», — буркнула Пегги. Почему Браун, если он иностранец? — удивился Норт. Так или иначе, они все романтизировали одиночество и дикость — «Я бы хотел оказаться на вашем месте», — сказал коротышка по фамилии Пикерсгилл, — кроме этого Брауна, который заметил что-то заинтересовавшее Норта. «Если мы не знаем самих себя, как мы можем знать других людей?» — вот что он сказал. Они обсуждали диктаторов, Наполеона, психологию великих личностей. Опять зажегся зеленый с надписью «Проезжайте». Норт вновь бросил машину вперед. А потом дама с серьгами разглагольствовала о красотах Природы. Норт прочел название улицы слева. Он должен был ужинать у Сары, но не очень представлял себе, как добраться до места. Он только услышал, как ее голос в телефонной трубке сказал: «Приходи ко мне ужинать — Милтон-стрит[59], пятьдесят два, на двери моя фамилия». Это где-то рядом с Тюремной крепостью[60]. А что касается этого Брауна — трудно было сразу отнести его к какой-то категории людей. Он говорил, растопыривая пальцы, многословно, как человек, который со временем станет занудой. А Элинор бродила по квартире с чашкой в руках, рассказывая всем о своем новом душе. Норту хотелось, чтобы они тверже держались темы. Ему было интересно беседовать. Серьезно обсуждать абстрактные вопросы. «Чем хорошо одиночество; чем плохо общество?» Вот что было интересно; однако они все время перескакивали с одного на другое. Когда крупный мужчина сказал: «Одиночное заключение — самая мучительная пытка в нашем арсенале наказаний», тощая старуха с редкими растрепанными волосами сразу вскрикнула, приложив руку к сердцу: «Его надо отменить!» Как видно, ей случалось бывать в тюрьмах.

— Черт, куда я забрался? — спросил Норт сам себя, вглядываясь в название улицы на угловом доме. Кто-то нарисовал мелом на стене круг с ломаной линией внутри[61]. Норт посмотрел вдаль. Дверь за дверью, окно за окном повторяли один и тот же образец. Все было озарено красновато-желтым сиянием, потому что солнце садилось в лондонскую мглу. Город окутывала теплая золотая дымка… Тележки, полные фруктов и цветов, стояли в ряд вдоль края тротуара. Солнце вызолотило плоды; цветы — розы, гвоздики, лилии — лучились жухловатым великолепием. Он думал было остановиться и купить букет для Салли, но сзади гудели машины. Он поехал дальше. Букет, зажатый в руке, думал он, смягчит неловкость встречи и обмен обычными фразами. «Как приятно тебя видеть… Ты пополнел», — и так далее. Он ведь только слышал ее голос по телефону, а люди за столько лет меняются. Он точно не знал, та это улица или нет, и медленно свернул за угол. Остановился. Проехал еще немного. Это была Милтон-стрит, сумрачная улица со старыми домами, в которых теперь сдавались квартиры; но они видали и лучшие времена.

«Нечетные на той стороне, четные на этой», — пробормотал Норт. Улица была запружена фургонами. Он посигналил. Остановился. Посигналил опять. Мужчина подошел к голове лошади, запряженной в телегу с углем, и животное неторопливо побрело вперед. Дом номер пятьдесят два был чуть дальше. Норт медленно подкатил к двери и остановил машину.

С той стороны улицы донесся голос женщины, певшей гаммы.

— Какая грязная, — произнес Норт, еще сидя в машине (улицу перешла женщина с кувшином под мышкой), — гадкая, не подходящая для житья улица.

Он заглушил мотор, вышел и стал читать фамилии на двери. Они были написаны одна над другой — некоторые на визитных карточках, иные на медных табличках: Фостер, Эбрахамсон, Робертс; «С. Парджитер» было выбито на алюминиевой полоске, на самом верху. Норт позвонил в один из множества звонков. Никто не появился. Женщина продолжала петь гаммы, медленно повышая голос. Настроение приходит и уходит, думал Норт. Иногда он писал стихи; и сейчас, пока он ожидал, к нему опять пришло поэтическое настроение. Он сильно нажал кнопку звонка два или три раза. Но никто не вышел. Тогда он толкнул дверь, она оказалась не заперта. Внутри стоял непривычный запах вареных овощей; засаленные бурые обои создавали сумрак. Норт поднялся по лестнице дома, который, вероятно, некогда служил жильем какому-то благородному господину. Балясины были резные, однако замазанные каким-то дешевым желтым лаком. Норт медленно добрался до лестничной площадки и остановился, не зная, в какую дверь постучать. В последнее время он то и дело оказывался перед дверьми незнакомых домов. У него было ощущение, что он — непонятно кто и непонятно где. С той стороны улицы продолжал звучать голос, натужно карабкавшийся вверх по гаммам, точно по лестнице; наконец женщина умолкла — лениво и вяло, как будто донеся до вершины звук своего голоса и бросил его там. Затем Норт услышал из-за двери смех.

Это ее голос, подумал он. Но она там не одна. Ему стало неприятно. Он рассчитывал застать ее одну. Голос что-то говорил и не ответил, когда Норт постучал. Он очень осторожно открыл дверь и вошел.

— Да, да, да, — говорила Сара.

Она стояла на коленях и разговаривала по телефону, но никого, кроме нее, в квартире не было. Увидев Норта, она подняла руку и улыбнулась ему, но руку не опустила, как будто шум, издаваемый им, не позволял ей чего-то расслышать.

— Что? — спросила она в трубку. — Что?

Норт стоял молча, глядя на силуэты своих бабушки и дедушки на каминной полке. Он заметил отсутствие цветов. Надо было принести. Он прислушался к тому, что говорила Сара, стараясь понять смысл.

— Да, теперь слышу… Да, ты прав. Ко мне пришли… Кто? Норт. Мой родственник из Африки…

Это про меня, подумал Норт. «Родственник из Африки». Это мой ярлычок.

— Вы знакомы? — спросила Сара и помолчала. — Ты так считаешь? — Она обернулась и посмотрела на Норта.

Они обсуждают меня, подумал он. Ему стало неуютно.

— До свидания, — сказала Сара и положила трубку. — Он говорит, что сегодня видел тебя. — Она подошла и взяла Норта за руку. — И ты ему понравился, — добавила она с улыбкой.

— Кто это? — спросил Норт, чувствуя неловкость. Надо было принести ей цветы.

— Человек, с которым ты познакомился у Элинор.

— Иностранец?

— Да. Мы называем его «Браун». — Она подвинула Норту стул.

Он сел на этот стул, а она устроилась напротив по-турецки. Он вспомнил ее манеру вести себя. Ее образ возвращался к нему по частям: сперва голос, затем манера, хотя что-то еще оставалось незнакомым.

— Ты не изменилась, — сказал он. Невзрачные лица слабо меняются, а вот красивые дурнеют. Она выглядела ни молодой, ни старой; только какой-то потрепанной; и комната была не прибрана; в углу стоял горшок с пампасной травой. Обычная комната в доходном доме, убранная второпях, подумал он.

— А ты… — начала она, глядя на него. Казалось, она старается совместить две различных его версии: одну — телефонную и вторую — сидевшую на стуле. Или была еще какая-нибудь? Это полузнание людей, полузнание ими тебя и ощущение взгляда на своем теле, точно ползающей мухи — как это все неприятно, думал он; но неизбежно — после Стольких лет. Столы были завалены всякой всячиной, и Норт не знал, куда положить шляпу. Сара улыбалась, глядя, как он сидит и неуверенно держит шляпу в руке.

— Кто сей молодой француз, — сказала она, — с цилиндром на картине?

— На какой картине? — спросил Норт.

— Тот, что сидит с растерянным видом, держа в руке шляпу.

Он положил шляпу на стол, но сделал это неуклюже. Книга упала на пол.

— Прошу прощения, — сказал он. Вероятно, сравнивая его с растерянным человеком на картине, она имела в виду неуклюжесть Норта; он всегда таким был. — Это не та квартира, в которой я был в последний раз? — спросил он.

Он узнал кресло — с позолоченными ножками в форме птичьих лап; было здесь и всегдашнее пианино.

— Нет, та была за рекой, — сказала Сара. — Ты тогда приходил прощаться.

Он вспомнил. Он навестил ее вечером накануне своего ухода на войну. И повесил фуражку на бюст дедушки. Бюст теперь исчез. А она издевалась над Нортом.

«Сколько кусков сахара лейтенанту Его Величества полка Королевских крысоловов?» — он живо представил ее, бросающей куски сахара ему в чай. Тогда они поссорились. И он ушел. В ту ночь был налет. Он вспомнил: темно, лучи прожекторов медленно ползут по небу, то и дело останавливаясь, чтобы ощупать подозрительное место; короткие шлепки выстрелов; люди бегут пустыми улицами, синими от защитного освещения. Он ужинал в Кенсингтоне со своими родными; попрощался с матерью; тогда он видел ее в последний раз.

Голос певицы прервался. «A-а, о-о, а-а, о-о», — пела она на другой стороне улицы, лениво ползая вверх и вниз по гамме.

— Она так каждый вечер? — спросил Норт. Сара кивнула. Звуки, проходившие сквозь гудящий вечерний воздух, казались медлительными и чувственными. У певицы явно не было недостатка времени: она останавливалась на каждой ступени.

Никаких признаков ужина Норт не заметил, только блюдо с фруктами на дешевой скатерти, принадлежавшей доходному дому, с желтыми пятнами от какой-то подливки.

— Почему ты всегда выбираешь трущобы… — начал Норт, вздрогнув от крика детей под окном, но тут дверь открылась и вошла девушка с пучком ножей и вилок. Типичная для доходных домов прислуга, подумал Норт, — с красными руками и в щегольском белом чепце, какие нацепляют на голову девицы в доходных домах, когда у постояльца прием. В ее присутствии надо было изображать беседу. — Я виделся с Элинор, — сказал Норт. — Это у нее я встретил твоего знакомого Брауна.

Девушка стала со стуком раскладывать ножи и вилки на столе.

— Ах, Элинор, — сказала Сара. — Элинор… — Но она засмотрелась на девушку, которая неуклюже двигалась вокруг стола, при этом довольно тяжело дыша.

— Она только что вернулась из Индии, — сказал Норт. Он тоже наблюдал за девушкой, накрывавшей на стол. Теперь она поставила среди дешевой хозяйской посуды бутылку вина.

— Слоняется по всему свету, — проговорила Сара.

— И развлекает всяких старомодных чудаков, — добавил Норт. Он вспомнил коротышку со свирепыми голубыми глазами, который хотел жить в Африке, и растрепанную женщину в бусах, судя по всему, посещавшую тюрьмы. — А этот человек, твой знакомый… — начал он. В этот момент девушка вышла из комнаты, но дверь оставила открытой — знак того, что она скоро вернется.

— Николай, — сказала Сара, закончив фразу Норта. — Которого все называют Брауном.

Последовала пауза. Затем Сара спросила:

— А о чем вы говорили?

Норт попытался вспомнить.

— О Наполеоне, о психологии великих личностей; если мы не знаем себя, как мы можем знать других людей… — Он замолчал. Было трудно с точностью припомнить, о чем шла беседа даже всего час назад.

— А потом, — сказала Сара, выставив одну руку и прикоснувшись пальцем к носу совершенно так же, как это делал Браун, — «Как мы можем создавать законы, религии, которые годятся в дело, в дело, когда мы сами не знаем себя?»

— Да, да! — воскликнул Норт. Она точно уловила его манеру, легкий иностранный акцент, дважды сказанное «в дело» — как будто он был не совсем уверен в существовании коротких слов в английском языке.

— А Элинор, — продолжила Сара, — сказала: «Как же нам… Как же нам стать лучше?» — сидя на краешке дивана, да?

— На краю ванны, — поправил ее Норт со смехом. — Этот разговор у вас уже бывал, — сказал он. Именно это он и чувствовал. Все говорилось не в первый раз. — А потом, — продолжил он, — мы обсуждали…

Но тут опять появилась прислуга. На этот раз она несла тарелки: дешевые хозяйские тарелки с голубыми каемками.

— …общество и одиночество — что лучше, — закончил Норт.

Сара все так же смотрела на стол.

— И что же… — проговорила она так, как говорит человек, поверхностным восприятием наблюдающий за чем-то, но думающий о другом. — И что же выбрал ты? Проведя столько лет в одиночестве. — Девушка вышла. — Среди своих овец, — Сара замолчала. Внизу на улице заиграл тромбонист, а женщина так и продолжала распевать гаммы, и они были похожи на людей, старающихся выразить в одно и то же время два совершенно разных мироощущения. Голос взбирался вверх, тромбон завывал. Сара и Норт рассмеялись. — …сидя на веранде, — продолжила мысль Сара, — глядя на звезды.

Норт посмотрел на потолок: похоже, она что-то цитирует. Ах, ну да — он вспомнил, что написал ей, когда впервые уехал.

— Да, глядя на звезды, — сказал он.

— Сидя на веранде в тишине, — добавила она. За окном проехал фургон, на короткое время заглушив все звуки. — А потом… — сказала Сара, когда грохот фургона начал удаляться, но сделала паузу, точно выбирая из памяти какой-то другой кусок его письма. — Потом ты оседлал лошадь и ускакал прочь!

Она вскочила, и Норт впервые увидел ее лицо полностью освещенным. Рядом с носом было пятно сажи.

— Знаешь, — сказал Норт, глядя на нее, — у тебя лицо испачкано.

Она прикоснулась не к той щеке.

— Нет, с другой стороны, — сказал Норт.

Она вышла из комнаты, не взглянув в зеркало. Из чего мы делаем вывод, заключил он про себя, будто писал роман, что мисс Сара Парджитер никогда не была объектом мужской любви. Или была? Он не знал. Эти маленькие моментальные снимки людей так недостаточны, они лишь поверхностные изображения, которые мы создаем в своем сознании, точно муха, ползущая по лицу и чувствующая: вот это нос, а это бровь.


Норт отошел к окну. Солнце, должно быть, садилось, потому что кирпичи углового дома были окрашены в яркий желтовато-розовый цвет. Одно-два окна в верхнем этаже горели золотом. Прислуга была в комнате, и она раздражала Норта — так же как и лондонский шум, к которому он все еще не привык. На фоне глухого уличного гула, шороха колес, скрипа тормозов, рядом слышались внезапный крик женщины, испугавшейся за своего ребенка, монотонные крики торговца овощами, а вдалеке — игра шарманки. Она замолкла, потом возобновилась. Я писал ей письма, подумал Норт, поздними вечерами, когда мне было одиноко, когда я был молодым. Он посмотрел на себя в зеркало и увидел загорелое лицо с широкими скулами и маленькими карими глазами.

Девушку-прислугу поглотила нижняя часть дома. Дверь была распахнута. Ничего вроде бы не происходило. Норт стоял в ожидании. Он чувствовал себя чужаком. За столько лет все нашли себе пары, обосновались, обросли делами и занятиями. Приходишь к ним, а они звонят, они вспоминают былые разговоры, выходят из комнаты, оставляют тебя одного… Норт взял книгу и прочел несколько слов: «…Тень — ангела со светлыми кудрями…»[62]

Затем вошла Сара. Однако в последовательности событий случилась какая-то запинка. Дверь была распахнута, стол — накрыт, но ничего не происходило. Они стояли рядом, спинами к камину, и ждали.

— Как, должно быть, странно, — продолжила разговор Сара, — вернуться через столько лет — как будто упасть с неба, пролетая на аэроплане, — она указала на стол, точно это было поле, на которое приземлился Норт.

— На неведомую землю, — сказал Норт. Он наклонился вперед и дотронулся до ножа на столе.

— И обнаружить людей, которые говорят… — добавила Сара.

— …говорят, говорят, — сказал Норт, — о деньгах и политике, — он слегка, но со злостью пнул каблуком каминную решетку.

Вошла прислуга. У нее был важный вид — потому что она несла блюдо, накрытое металлической крышкой. Девушка подняла крышку с явной торжественностью. Под ней лежала баранья нога.

— Давай ужинать, — сказала Сара.

— Я голоден, — согласился Норт.

Они сели, Сара взяла нож и сделала длинный надрез. Из него потекла тонкая струйка красного сока: мясо было недожарено. Сара посмотрела на него.

— Баранина не должна такой быть, — сказала она. — Говядина — да, но не баранина.

Оба смотрели, как сок стекает в углубление блюда.

— Отправим назад, — спросила Сара, — или съедим так?

— Съедим, — сказал Норт. — Мне приходилось есть куски и похуже, — добавил он.

— В Африке… — проговорила Сара, поднимая крышки над блюдами с овощами. В одном была кляклая масса капусты в зеленоватой жиже, в другом — желтые картофелины, на вид недоваренные. — …в Африке, в дебрях Африки, — продолжила она, накладывая Норту капусты, — на твоей ферме, где никто не появлялся месяцами и ты сидел на веранде, слушая…

— Овец, — закончил Норт. Он резал свою баранину на продолговатые кусочки. Она была жесткая.

— И ничто не нарушало тишину, — продолжила Сара, беря себе картофеля, — кроме звука упавшего дерева или камня, сорвавшегося со склона дальней горы… — Она посмотрела на Норта, чтобы проверить, правильно ли она цитирует его письма.

— Да, — сказал он. — Там было очень тихо.

— И жарко, — добавила она. — Палящая жара в полдень, к тебе постучался старый бродяга?..

Норт кивнул. Он опять увидел себя молодым и очень одиноким.

— А потом… — вновь начала Сара, но тут по улице протарахтел большой грузовик. На столе что-то задребезжало, стены и пол задрожали. Сара раздвинула два бокала, позвякивавшие один об другой. Грузовик проехал, его громыхание стало удаляться. — И птицы, — продолжила Сара. — Соловьи, поющие под луной?

Норту стало неуютно от картины, которую вызвала Сара.

— Наверное, я писал тебе много чепухи! — воскликнул он. — Надеюсь, ты рвала эти письма.

— Нет! Письма были прекрасные! Чудесные письма! — возразила Сара, поднимая бокал. Она всегда пьянела от наперстка вина, вспомнил Норт. Ее глаза горели, щеки разрумянились. — А потом ты устраивал себе выходной, — продолжила Сара, — и ехал, трясясь в безрессорной повозке по ухабистой белой дороге, в ближайший городок…

— За шестьдесят миль, — уточнил Норт.

— И шел в бар, где встречал человека с соседнего… ранчо? — Она засомневалась, то ли это слою.

— Ранчо, ранчо, — подтвердил Норт. — Я ездил в город, чтобы выпить в баре…

— А потом? — спросила Сара.

Он засмеялся. Кое о чем он ей не писал. Он промолчал.

— Потом ты перестал писать, — сказала она и поставила бокал.

— Когда забыл, как ты выглядишь, — сказал Норт, посмотрев на нее. — Ты тоже бросила писать.

— Да, я тоже.

Тромбон переместился и теперь заунывно играл под окном. Тоскливый звук — как будто пес, закинув голову, воет на луну — окутал Норта и Сару. Она стала помахивать вилкой в такт.

— С сердцами, полными тоски, со смехом на губах, шагали по ступеням мы… — Она тянула слова, подлаживаясь под завывание тромбона. — Шагали по ступеням мы-ы-ы. — Но тут тромбон сменил ритм на джигу. — Он — к грусти, к счастью — я, — напела она в такт. — Он — к счастью, я — к печали, шли по ступеням мы.

Сара поставила бокал.

— Еще кусок? — спросила она.

— Нет, спасибо, — отказался Норт, посмотрев на довольно мерзкие остатки по-прежнему кровоточившего жаркого. Синий китайский узор на блюде был измазан красными потеками. Сара протянула руку и позвонила. Потом еще раз. Никто не пришел.

— Твои звонки не звонят, — сказал Норт.

— Да, — улыбнулась она. — Звонки не звонят, краны не открываются. — Она постучала ногой в пол. Подождали. Никто не появился. На улице выл тромбон.

— Но от тебя было одно письмо, — продолжил Норт. — Злое, жестокое.

Он посмотрел на Сару. Она приподняла верхнюю губу, как лошадь, которая собирается укусить. Это он тоже помнил.

— Да? — сказала она.

— В тот вечер, когда ты вернулась со Стрэнда, — напомнил он.

В этот момент вошла прислуга с пудингом. Это был разукрашенный пудинг, полупрозрачный, розовый, увенчанный шариками крема.

— Я помню, — сказала Сара, вонзая ложку в дрожащее желе. — Тихий осенний вечер, фонари горят, люди бредут по тротуару с венками в руках?

— Да, — кивнул он. — Точно.

— И я сказала себе, — Сара сделала паузу, — это ад. Мы пропащие души.

Норт кивнул. Сара положила ему пудинга.

— И я, — сказал он, беря тарелку, — был среди пропащих душ. — Он тоже вонзил ложку в трепещущую массу.

— Трус, лицемер, со своим хлыстом в руке и с фуражкой на голове… — Он цитировал ее письмо. Норт замолчал. Сара улыбнулась ему.

— Но что за слово — какое слово я тогда написала? — спросила она, как будто силясь вспомнить.

— Белиберда! — напомнил он. Она кивнула.

— А потом я пошла на мост, — продолжила Сара, не донеся ложку до рта, — и остановилась в одной из этих ниш или углублений — как они называются? — и наклонилась над водой и стала смотреть вниз, — она опустила взгляд на свою тарелку.

— Тогда ты жила на той стороне реки.

— Стояла и смотрела вниз, — сказала Сара, глядя на свой бокал, который выставила перед собой, — и думала: «Вода бежит, вода течет, вода морщит огни, и лунный свет, и свет звезд…» — Она выпила и умолкла.

— Потом подъехал автомобиль, — подсказал Норт.

— Да, «роллс-ройс». Он остановился под фонарем, там сидели…

— Двое, — напомнил Норт.

— Двое. Да, — сказала Сара. — Он курил сигару. Английский аристократ с большим носом, во фраке. А рядом с ним сидела она, в манто, отороченном мехом, и она воспользовалась остановкой в свете фонаря, чтобы поднять руку, — Сара подняла руку, — и подкрасить свой рот, похожий на совок.

Сара проглотила кусок пудинга.

— А заключительная мораль?

Она покачала головой.

Они сидели молча. Норт доел свою порцию пудинга и достал портсигар. Кроме вялых фруктов на блюде — яблок и бананов, — есть, в сущности, было больше нечего.

— Мы были такими глупыми в молодости, Сэл, — сказал Норт, поджигая сигарету. — Писали витиеватые несуразности…

— На заре, под щебет воробьиный, — сказала Сара, придвигая к себе блюдо с фруктами. Она принялась очищать банан — как будто снимала с него мягкую перчатку. Норт взял яблоко и стал срезать с него кожуру, которая ложилась на его тарелку спиралью — как змеиная кожа, подумал он; а шкурка банана была похожа на разорванный палец перчатки.

На улице стало тихо. Женщина прекратила пение, тромбонист ушел. Час пик закончился, на мостовой не было никакого движения. Норт посмотрел на Сару, откусывавшую банан маленькими кусочками.

Когда она приехала на четвертое июня[63], вспомнил он, юбка на ней была надета наизнанку. Уже тогда она была сутулая, и они над ней смеялись — он и Пегги. Она так и не вышла замуж — интересно, почему? Он сгреб в кучку яблочную кожуру на своей тарелке.

— Чем он занимается? — вдруг спросил Норт. — Человек, который размахивает руками?

— Вот так? — спросила Сара, взмахнув руками.

— Да, — кивнул Норт. Он имел в виду именно этого говорливого иностранца, из тех, что имеют теорию по каждому поводу. И все-таки он нравился Норту: от него исходил какой-то аромат, какая-то вибрация, его лицо было удивительно подвижно; у него был крутой лоб, добрые глаза и лысина. — Чем он занимается? — Норт повторил вопрос.

— Говорит, — ответила Сара. — О душе. — Она улыбнулась.

И опять Норт почувствовал себя чужаком: как много раз они, должно быть, говорили, как были близки друг другу.

— О душе, — продолжила Сара, беря сигарету. — Читает лекции, — добавила она, поджигая ее. — Десять шиллингов шесть пенсов за место в первом ряду. — Она выпустила дым. — Стоячие места — за полкроны, но оттуда, — она опять пыхнула дымом, — слышно хуже. Можно усвоить лишь половину наставлений Учителя, Мастера. — Она засмеялась.

Теперь она издевалась над ним, давала понять, что он шарлатан. А ведь Пегги сказала, что они очень близки — Сара и этот иностранец. Образ человека, которого Норт встретил у Элинор, слегка изменился, как будто сдулся воздушный шарик.

— Я думал, он твой друг.

— Николай? — громко сказала Сара. — Я люблю его!

Ее глаза явно заблестели. Она уставилась на солонку, и во взгляде ее был восторг, который опять озадачил Норта.

— Ты любишь его… — начал он. Но тут зазвонил телефон.

— Вот и он! — воскликнула Сара. — Это он! Это Николай!

Она говорила с большим волнением.

Телефон вновь прозвенел.

— Меня здесь нет! — сказала Сара. Телефон звонил. — Меня нет! Меня нет! Меня нет! — повторяла она в такт звонкам. Она не собиралась брать трубку.

Норт больше не мог выносить ее пронзительного голоса и звонков. Он подошел к телефону. Последовала пауза — когда он стоял с трубкой в руке.

— Скажи ему, что меня нет! — взмолилась Сара.

— Алло, — сказал Норт в трубку, но в ответ ничего не услышал. Он смотрел на Сару, сидевшую на краешке стула и качавшую ногой.

Затем зазвучал голос.

— Это Норт, — ответил Норт. — Я ужинаю у Сары… Хорошо, я скажу ей… — Он опять посмотрел на Сару. — Она сидит на краю стула, с пятном сажи на лице, и качает ногой.


Элинор стояла, держа телефонную трубку. Она улыбалась и, уже положив трубку, некоторое время еще продолжала стоять, улыбаясь, а потом повернулась к своей племяннице Пегги, которая приехала к ней в гости к обеду.

— Норт ужинает у Сары, — сказала Элинор, все еще улыбаясь картинке, которую она представила себе благодаря телефону: два человека на другом конце Лондона, Сара сидит на краешке стула, с пятном сажи на лице.

— Он ужинает у Сары, — повторила Элинор. Но ее племянница не улыбнулась в ответ, потому что она эту картинку не видела, к тому же была немного раздражена из-за того, что посреди их с Элинор беседы та вдруг поднялась и сказала: «Я только напомню Саре».

— Вот как? — безучастно проговорила Пегги.

Элинор подошла и села.

— Мы говорили… — начала она.

— Ты ее почистила, — сказала Пегги одновременно с ней. Пока Элинор звонила, она смотрела на портрет своей бабушки над письменным столом.

— Да. — Элинор взглянула через плечо. — Да. Ты видишь цветок, упавший на траву? — спросила она. Теперь она повернулась и смотрела на картину прямо. Лицо, платье, корзина с цветами — одно мягко перетекало в другое, как будто все краски составляли единую нежную эмалевую поверхность. На траве лежал цветок — маленькая голубая завитушка.

— Он был скрыт грязью, — сказала Элинор. — Но я помнила его с детства. Кстати, если тебе нужен хороший реставратор картин…

— Она тут похожа на себя? — перебила ее Пегги.

Кто-то сказал ей, что она похожа на бабушку, а она не хотела быть на нее похожей. Она хотела быть темноволосой, с орлиным носом, но на самом деле была голубоглазой и круглолицей — как бабушка.

— У меня где-то есть адрес, — продолжала свое Элинор.

— Не стоит, не стоит, — сказала Пегги, в досаде на теткину привычку вдаваться в ненужные мелочи. Это старость, подумала она: старость, расшатывающая винтики и заставляющая весь механизм разума греметь и дребезжать. — Так похожа? — опять спросила Пегги.

— Я ее такой не помню, — сказала Элинор, опять взглянув на картину. — Возможно, когда я была маленькой — нет, даже тогда вряд ли. Что интересно, — продолжила она, — то, что когда-то считалось некрасивым — рыжие волосы, например, — мы считаем милым; поэтому я часто спрашиваю себя… — она сделала паузу, пыхнув манильской сигарой, — «Что такое красота?»

— Да, — сказала Пегги. — Это всех волнует.

Когда Элинор вдруг вздумалось напомнить Саре о приеме, они беседовали о детстве Элинор — о том, как с тех пор все изменилось: одному поколению хорошим кажется одно, другому — другое. Пегги любила разговорить Элинор о ее прошлом; эта тема казалась такой умиротворяющей, такой безопасной.

— Как ты думаешь, есть ли какой-то стандарт? — спросила Пегги, стараясь вернуть Элинор к прерванной беседе.

— Не знаю, — рассеянно сказала Элинор. Она уже думала о чем-то другом. — Какая досада! — вдруг воскликнула она. — Я хотела что-то спросить у тебя — уже на языке вертелось. И тут вспомнила о приеме у Делии, потом Норт меня рассмешил: Салли сидит на краю стула с пятном сажи на носу — и все вылетело, — она покачала головой. — Знаешь это чувство — когда уже собираешься что-то сказать, и тебя перебивают? Кажется, слова застряли вот здесь, — она постучала себе по лбу, — и мешают всему остальному. И не то чтобы нечто важное, — добавила она. Она сделала несколько шагов по комнате. — Нет, сдаюсь, сдаюсь, — заключила она, тряся головой. — Пойду теперь соберусь, если ты вызовешь такси.

Она ушла к себе в спальню. Вскоре оттуда послышался звук текущей воды.

Пегги прикурила еще одну сигарету. Если Элинор собирается мыться — судя по звукам из спальни, — то с такси спешить ни к чему. Пегги взглянула на письма, лежавшие на каминной полке. На одном сверху выделялся адрес: «Mon Repos, Уимблдон». Один из дантистов Элинор, подумала Пегги. С которым она собирает гербарии в парке Уимблдон-Коммон. Милейший человек. Элинор описывала его. «Он говорит, что каждый зуб не похож на остальные. А еще он все знает о растениях…» Трудно было удержать ее на теме детства.

Пегги прошла через комнату к телефону, назвала номер. Последовала пауза. Ожидая, она смотрела на свою руку, держащую трубку. И на ногти — аккуратные, похожие на раковинки, отполированные, но без лака — компромисс между наукой и… Ее мысли прервал голос: «Номер, пожалуйста», и она опять назвала номер.

Опять пришлось ждать. Сидя на месте Элинор, она представила ту же телефонную картинку: Салли сидит на краешке стула, с пятном сажи на лице. Какая дура, со злостью подумала Пегги, и по ее бедру пробежали мурашки. И на что же она злится? Она гордилась своей честностью перед собой — она была врачом и знала, что эти мурашки означают злость. То ли она завидовала Салли, потому что та была счастлива, то ли это голос наследственного ханжества, осуждающего дружбу с мужчинами, которые не любят женщин? Пегги посмотрела на портрет своей бабушки, как будто спрашивая ее мнения. Но та напустила на себя вид ни к чему не причастного произведения искусства; она сидела, улыбалась своим розам, и ей было безразлично, что хорошо, а что плохо.

— Алло, — произнес грубый голос, сразу вызвавший из памяти Пегги образ павильона для отдыха таксистов с полом, усыпанным опилками.

Пегги дала адрес и повесила трубку, как раз когда вошла Элинор — на ней была красно-золотая арабская накидка и на волосах — серебристая вуаль.

— Как ты думаешь, когда-нибудь можно будет не только слышать, но и видеть по телефону? — спросила Пегги, вставая. Волосы у Элинор всегда были красивыми, подумала Пегги; как и ее искристые темные глаза — глаза утонченной пожилой прорицательницы, старой чудачки, почтенной и смешной одновременно. Она загорела в своих странствиях, поэтому волосы казались белее, чем обычно.

— Что ты сказала? — переспросила Элинор, не расслышав. Пегги не стала повторять.

Они стояли у окна и ждали такси. Стояли рядом, молча, глядя в окно, — потому что надо было чем-то заполнить паузу, а вид из окна, расположенного высоко над крышами, над квадратами и углами садиков, которые уходили к голубоватой кромке дальних холмов, — этот вид заполнял паузу не хуже человеческого голоса. Солнце садилось; одно облако висело красным завитком на голубом фоне, похожее на птичье перо. Пегги посмотрела вниз. Странно было видеть автомобили, ездившие туда-сюда, поворачивавшие с улицы на улицу, и не слышать звуков, производимых ими. Она как будто смотрела на кусок большой карты Лондона. Летний день угасал; зажигались фонари — бледно-желтые, пока отделенные друг от друга, потому что воздух еще был наполнен закатным светом. Элинор указала на небо.

— Вон там я впервые увидела аэроплан — между теми трубами, — сказала она. Вдали поднимались высокие заводские трубы; огромное здание — кажется, это Вестминстерский собор — господствовало над крышами. — Я стояла здесь, смотрела в окно, — продолжала Элинор. — Наверное, я тогда только переехала в эту квартиру, был летний день, и я увидела в небе черную точку и сказала — кто же здесь был? — Мириам Пэрриш, должно быть, — да, она пришла помочь мне здесь устроиться — кстати, надеюсь, Делия не забыла пригласить ее… — Это старость, заметила про себя Пегги, одно тащит за собой другое.

— Ты сказала Мириам… — подсказала она.

— Я сказала Мириам: «Это что, птица? Нет, птица вряд ли. Слишком большая. Однако двигается». И вдруг я поняла: это аэроплан! Так и оказалось! Они ведь незадолго до этого перелетели через Ла-Манш. Тогда я гостила у вас в Дорсете: помню, как прочитала об этом в газете и кто-то — твой отец, наверное — сказал: «Мир бесповоротно изменился!»

— Ну… — Пегги засмеялась. Она хотела было сказать, что самолеты — не такая уж значительная перемена: она вообще любила подтрунивать над верой старших в науку — отчасти потому, что ее удивляло их легковерие, отчасти оттого, что она ежедневно поражалась невежеству коллег-врачей, — но тут Элинор вздохнула.

— Боже, боже, — прошептала она.

И отвернулась от окна.

Опять старость дает себя знать, подумала Пегги. Порыв ветра распахнул дверь — один из миллиона порывов ветра за семьдесят с чем-то лет жизни Элинор; в голову ей пришла печальная мысль, которую она тут же постаралась скрыть — отошла к письменному столу и стала рыться в бумагах — со скромным великодушием, с болезненным смирением стариков.

— Что такое, Нелл? — спросила Пегги.

— Ничего, ничего, — сказала Элинор. Она увидела небо, а небо было покрыто для нее многими образами и картинами — ведь она видела его так часто; любая картина могла оказаться сверху, когда Элинор смотрела на небо. Сейчас — поскольку она говорила с Нортом — ей вспомнилась война, как она стояла на том же месте однажды ночью и следила за лучами прожекторов. Она только вернулась домой после налета; она ужинала у Ренни и Мэгги. Они сидели в подвале, и Николай — не тогда ли она впервые его увидела? — сказал, что война не имеет значения. «Мы дети, играющие с шутихами во дворе»… Она вспомнила его фразу и как, сидя на деревянном ящике, они пили за Новый Мир. «За Новый Мир, за Новый Мир!» — кричала Салли, барабаня ложкой по ящику. Элинор отвернулась к письменному столу, разорвала письмо и выбросила его. — Да, — сказала она, шаря среди бумаг в поисках чего-то. — Да, я ничего не знаю об аэропланах, никогда в них не летала, но вот автомобили — без них я могла бы обойтись. Меня тут чуть один не сшиб, я тебе не говорила? На Бромптон-Роуд[64]. Я сама была виновата — не смотрела… И радио — оно так надоедает: соседи снизу включают его после завтрака; а с другой стороны — горячая вода, электрический свет и эти новые… — Она запнулась. — А, вот она! — воскликнула Элинор, вытащив листок бумаги, который искала. — Если там сегодня будет Эдвард, напомни мне — сейчас завяжу узелок на платке… — она открыла сумочку, вынула шелковый носовой платок и с серьезным видом завязала на нем узел, — спросить его о младшем Ранкорне.

Прозвенел звонок.

— Такси, — сказала Элинор.

Она огляделась, желая убедиться, что ничего не забыла. Сделав несколько шагов, она вдруг остановилась, потому что ее взгляд привлекла лежавшая на полу вечерняя газета, с широкой полосой типографской краски и неясной фотографией. Элинор подняла ее.

— Ну и лицо! — воскликнула она, расправляя газету на столе.

Насколько могла разглядеть Пегги — будучи близорукой, — это был обыкновенный для вечерней газеты нечеткий портрет жестикулирующего толстяка[65].

— Дьявол! — вдруг выпалила Элинор. — Негодяй! — Она разорвала газету одним движением и швырнула ее на пол. Пегги была поражена. От звука рвущейся бумаги она даже вздрогнула. Слово «дьявол» в устах тетки шокировало ее. В следующее мгновение это ее позабавило, но шок не прошел все равно. Ведь если Элинор, столь сдержанно пользовавшаяся английским языком, произнесла слова «дьявол» и «негодяй», это значило намного больше, чем если бы то же самое сказали Пегги и ее друзья. К тому же это резкое движение, когда она рвала газету… Какие они все странные, подумала Пегги, следуя за Элинор по лестнице. Край красно-золотой накидки волочился со ступени на ступень. Пегги приходилось видеть, как ее отец комкал «Таймс» и сидел, дрожа от гнева — из-за того, что кто-то что-то сказал и это напечатали в газете. Нелепо!

И как она разорвала ее! — подумала Пегги с улыбкой и взмахнула рукой, копируя движение Элинор. Та все еще держалась особенно прямо — от гнева. Было бы просто, думала Пегги, идя следом по каменным ступеням, и приятно быть такой, как она. Маленькая застежка накидки постукивала по лестнице. Они спускались довольно медленно.

«Взять, например, мою тетю, — Пегги про себя обратилась к человеку, с которым она беседовала в больнице, — взять мою тетю. Она живет в квартире, предназначенной для какого-нибудь трудяги, к которой надо подниматься по шести лестничным пролетам…»

Элинор остановилась.

— Только не говори мне, — сказала она, — что я оставила наверху письмо — то письмо от Ранкорнов, которое я хочу показать Эдварду, об их сыне. — Она открыла сумочку. — Нет, вот оно. — Письмо было в сумочке. Они пошли дальше вниз.

Элинор назвала таксисту адрес и плюхнулась в угол сиденья. Пегги посмотрела на нее краем глаза.

Ее потрясала энергия, которую Элинор вкладывала в слова, а не сами слова. Как будто она — старая Элинор — до сих пор страстно верила в то, что разрушил этот толстяк. Удивительное поколение, подумала Пегги, когда машина тронулась. Они верят…

— Пойми, — перебила Элинор ход ее мыслей, желая объяснить свою реакцию, — это означает конец всему, что для нас дорого.

— Свободе? — безразлично спросила Пегги.

— Да, — сказала Элинор. — Свободе и справедливости.

Такси ехало по респектабельным улочкам, где у каждого дома были эркер, полоска садика, свое имя. Когда они выехали на большую улицу, сцена в квартире сложилась в голове Пегги так, как она опишет ее тому человеку из больницы. «Вдруг она вышла из себя, схватила газету и разорвала ее поперек — моя тетя, которой за семьдесят». Пегги глянула на Элинор, чтобы проверить подробности. Тетка прервала ее внутренний монолог.

— Там мы раньше жили, — сказала она и махнула рукой в сторону длинной, усеянной фонарями улицы слева.

Пегги выглянула и увидела только однообразную величественную аллею с вереницей светлых портиков. Одинаковые оштукатуренные колонны, опрятная архитектура обладали даже некоторой уныло-торжественной красотой.

— Эберкорн-Террас, — сказала Элинор. — Почтовый ящик… — пробормотала она, когда они проезжали мимо почтового ящика.

Почему почтовый ящик? — удивилась про себя Пегги. Открылась очередная дверца. У старости, должно быть, много бесконечных улиц, простирающихся вдаль во тьме, предположила она, — и там открывается то одна дверь, то другая.

— Разве люди… — начала Элинор и замолчала. Как всегда, она начала не с того места.

— Что? — спросила Пегги. Ее раздражала эта непоследовательность.

— Я хотела сказать — почтовый ящик напомнил мне, — проговорила Элинор и засмеялась. Она оставила попытку восстановить порядок, в котором к ней приходили мысли. А порядок был, несомненно, но чтобы выявить его, нужно слишком много времени, а эта болтовня — она знала — надоедает Пегги, потому что у молодых ум работает так быстро. — Сюда мы ходили ужинать, — сменила тему Элинор, кивнув на дом на углу площади. — Твой отец и я. К одному его сокурснику. Как же его звали? Он стал судьей… Мы ужинали здесь втроем. Моррис, отец и я… Тогда тут устраивали большие приемы. Сплошные юристы. Он еще собирал старинную дубовую мебель. В основном подделки, — добавила она со смешком.

— Вы ужинали… — начала Пегги. Она хотела вернуть Элинор в ее прошлое. Это было так интересно, так безопасно, так нереально: восьмидесятые годы казались ей прекрасными в своей нереальности. — Расскажи о своей молодости, — попросила она.

— Но у вас жизнь куда интереснее, чем была у нас, — сказала Элинор. Пегги промолчала.

Они ехали по ярко освещенной людной улице; в одном месте толпа была окрашена в рубиновые тона — светом, падающим от кинотеатра, в другом — в желтые, от витрин, полных летних платьев: магазины, хотя и закрытые, были освещены, и люди рассматривали одежду, шляпы на шестиках, драгоценности.

«Когда моя тетя Делия приезжает в город, — продолжила про себя Пегги рассказывать своему знакомому в больнице, — она говорит: «Надо устроить прием». И тогда они все собираются вместе. Они это обожают». Сама Пегги терпеть этого не могла. Ей было приятнее посидеть дома или сходить в кино. Это дух семьи, продолжила она, посмотрев на Элинор, как будто с тем, чтобы добавить еще один штрих к портрету викторианской старой девы. Элинор глядела в окно. Потом обернулась.

— А как прошел эксперимент с морскими свинками? — спросила она. Пегги сперва была озадачена.

Затем она вспомнила, о чем речь, и рассказала.

— Понятно. Значит, он ничего не доказал. Тебе придется все начать сначала. Очень интересно. А теперь не объяснишь ли ты мне… — Ее поставила в тупик очередная проблема.

То, что она просит объяснить, говорила Пегги своему знакомому в больнице, либо просто, как дважды два, либо так сложно, что ответа не знает никто на свете. Если ее спросить: «Сколько будет восемью восемь?» — Пегги улыбнулась, взглянув на профиль тетки на фоне окна, — она стукает себя по лбу и говорит… Но тут Элинор перебила ее мысли.

— Ты очень добра, что идешь со мной, — сказала она, чуть похлопав племянницу по колену. (Я дала ей понять, подумала Пегги, что мне неприятно идти туда?) — Это способ пообщаться с людьми, — продолжала Элинор. — А поскольку мы все стареем — не ты, мы, — не хочется упускать шанс.

Они ехали дальше. А как понять вот это? — думала Пегги, стараясь добавить еще один штрих к портрету. Это «сентиментальность»? Или, наоборот, эти чувства хороши… естественны… правильны? Она тряхнула головой. Я не умею описывать людей, сказала она своему знакомому в больнице. Они слишком сложны… Она не такая, совсем не такая, — Пегги слегка махнула рукой, как будто чтобы стереть неверно прочерченную линию. В этот момент ее больничный знакомый исчез.

Она была наедине с Элинор в такси. И они проезжали мимо домов. Где начинается она и где кончаюсь я? — спрашивала себя Пегги… Они ехали дальше. Два живых человека, едущих по Лондону; две искорки жизни, заключенные в два отдельных тела; и эти искорки жизни, заключенные в отдельные тела, в настоящий момент, думала Пегги, проезжают мимо кинотеатра. Но что такое настоящий момент, что такое мы? Загадка была ей не по силам. Она вздохнула.

— Ты слишком молода, чтобы это понять, — сказала Элинор.

— Что? — вздрогнула Пегги.

— Понять, что значат встречи с людьми. Желание не упустить шанс.

— Молода? — сказала Пегги. — Я никогда не буду так молода, как ты! — Теперь она похлопала тетку по колену. — Ведь это же надо, в Индию ее понесло! — Она рассмеялась.

— А, в Индию. Нынче Индия — это ерунда, — сказала Элинор. — Путешествовать легко. Просто берешь билет, садишься на корабль… Но что я хочу увидеть, пока жива, — это что-нибудь необычное… — Она выставила руку в окно. Такси ехало мимо общественных зданий, каких-то контор. — …другую цивилизацию. Тибет, например. Я читала книгу, которую написал человек по имени… как же его звали?

Она замолчала, отвлеченная видом улицы.

— Ну, разве не красиво теперь одеваются? — воскликнула Элинор, указывая на светловолосую девушку и молодого человека в вечернем костюме.

— Да, — безучастно сказала Пегги, глядя на покрытое косметикой лицо и яркую шаль, на белый жилет и зачесанные назад волосы. Элинор все отвлекает, все интересует, подумала она. — Тебя в молодости подавляли? — спросила Пегги, вспомнив туманные образы детства: ее дед с блестящими култышками на месте пальцев, длинная и темная гостиная.

Элинор обернулась. Она была удивлена.

— Подавляли? — переспросила она. Она так редко думала о самой себе, что сейчас была удивлена. — А, я понимаю, что ты имеешь в виду, — сказала она спустя некоторое время. Картина — другая картина — выплыла на поверхность. Делия стоит посреди комнаты. «О Боже! О Боже!» — говорит она. Двухколесный экипаж остановился у подъезда соседнего дома. А сама Элинор смотрит на Морриса — Моррис это был или нет? — который идет по улице, чтобы опустить письмо… Элинор молчала. Я не хочу возвращаться в прошлое, думала она. Мне нужно настоящее. — Куда он нас везет? — спросила она, выглянув в окно.

Они уже были в деловой, самой освещенной части Лондона. Свет падал на широкие тротуары, на стены сверкающих окнами конторских зданий, на мертвенно-бледную церковь, имевшую вид чего-то устаревшего, отжившего. Вспыхивала и гасла реклама. Бутылка пива опорожнялась, гасла, зажигалась и опорожнялась опять. Такси выехало на театральную площадь. Там царила обычная мишурная неразбериха. Мужчины и женщины в вечерних нарядах шли посередине мостовой. Такси подруливали и останавливались. Их автомобилю перегородили дорогу. Он встал как вкопанный под статуей, чью трупную бледность подчеркивал свет фонарей.

— Всегда напоминает мне рекламу гигиенических прокладок, — сказала Пегги, глядя на фигуру женщины в форме сестры милосердия с протянутой рукой[66].

Элинор была поражена. Как будто нож прошелся лезвием по коже, оставив мерзкое ощущение; однако за живое он не задел, поняла она через мгновение. Пегги сказала так из-за Чарльза, подумала Элинор, расслышав горечь в голосе племянницы: ее брат, милый нудноватый парень, был убит на войне.

— Единственная умная фраза, произнесенная за всю войну, — сказала Элинор, прочитав слова на постаменте.

— Толку от нее было немного, — резко откликнулась Пегги.

Такси так и стояло в заторе.

Остановка как будто удерживала их на мысли, от которой они хотели избавиться.

— Ну, разве не красиво теперь одеваются? — опять сказала Элинор, указав на другую светловолосую девушку в длинном ярком плаще с другим молодым человеком в вечернем костюме.

— Да, — сухо согласилась Пегги.

Но почему ты не радуешься жизни? — мысленно спросила ее Элинор. Гибель ее брата, конечно, печальна, но Элинор всегда казался интереснее Норт. Такси пробралось между машин и свернуло на боковую улицу. Теперь его остановил красный свет.

— Хорошо, что Норт вернулся, — сказала Элинор.

— Да, — откликнулась Пегги. — Он считает, что мы говорим только о деньгах и политике, — добавила она.

Она винит его за то, что не он был убит, хотя так нельзя, подумала Элинор.

— Вот как? — сказала она вслух. — Однако… — Газетный плакат с большими черными буквами словно закончил за нее фразу.

Они приближались к площади, где жила Делия. Элинор принялась рыться в сумочке. Она взглянула на счетчик, на котором набежало довольно много. Водитель поехал кружным путем.

— Он найдет дорогу, в конце концов, — сказала она.

Они медленно ехали вокруг площади. Элинор терпеливо ждала, держа в руке сумочку. Она увидела полосу темного неба над крышами. Солнце уже село. Некоторое время небо имело умиротворенный вид неба над полями и лесами.

— Ему надо повернуть, и все, — сказала Элинор.

Я не падаю духом, — добавила она, когда такси повернуло. — Знаешь, когда путешествуешь, приходится общаться с самыми разными людьми — на борту корабля или в каком-нибудь убогом захолустном пристанище… — Такси нерешительно катило мимо домов. — Тебе стоит туда съездить, Пегги, — прервала паузу Элинор. — Стоит попутешествовать. Аборигены так красивы, ходят полуобнаженными, спускаются к реке в лунном свете… Вон тот дом. — Она постучала по стеклу, и такси замедлило ход. — О чем я говорила? Да, я не падаю духом, потому что люди так добры, сердца у них такие хорошие… Поэтому, если бы только простые люди, простые — как мы сами…

Такси подъехало к дому с освещенными окнами. Пегги потянулась вперед, открыла дверь и, выпрыгнув из машины, заплатила шоферу. Элинор неуклюже выбралась вслед за ней.

— Нет, нет, нет, Пегги, — начала она.

— Это мое такси, мое такси! — запротестовала Пегги.

— Но я настаиваю, чтобы я оплатила свою долю, — сказала Элинор, открывая сумочку.

* * *

— Это Элинор, — сказал Норт. Он положил трубку и повернулся к Саре. Она по-прежнему качала ногой. — Она просила сказать тебе, чтобы ты пришла на прием к Делии, — добавил он.

— На прием к Делии? Зачем мне на прием к Делии? — спросила Сара.

— Потому что они старые и хотят, чтобы ты пришла, — сказал Норт, стоя над Сарой.

— Старая Элинор, бродяга Элинор, Элинор с глазами дикарки… — пробормотала Сара. — Пойти, не пойти, пойти, не пойти? — монотонно заладила она, глядя на Норта. — Нет, — заключила Сара, поставив ноги на пол. — Не пойду.

— Ты должна пойти, — сказал Норт. Ее манера раздражала его, а голос Элинор все еще звучал в ушах.

— Я должна? Должна ли я? — Сара занялась кофе.

— Тогда, — сказала она, вручая Норту чашку и одновременно беря книгу, — читай пока.

Она опять свернулась в кресле, с чашкой в руке.

Действительно, идти было еще рано. Но почему, думал он, опять открывая книгу и переворачивая страницы, почему она не хочет идти? Боится? Он посмотрел на нее, сжавшуюся в кресле. Одежда поношенная. Он стал глядеть в книгу, но почти не мог разобрать буквы. Сара не зажгла лампу.

— Я не могу читать без света, — сказал Норт. На этой улице быстро темнело, потому что дома стояли очень близко. Проехал автомобиль, и по потолку скользнули полосы света.

— Включить свет? — спросила Сара.

— Нет, — сказал Норт. — Я попробую кое-что вспомнить. — Он начал декламировать единственное стихотворение, которое знал наизусть. Он выговаривал слова в полутьму, и ему казалось, что они звучат необычайно красиво, потому, наверное, что он и Сара не видели друг друга.

Прочитав одну строфу, он сделал паузу.

— Читай дальше, — сказала Сара.

Он продолжил. Слова, вылетавшие в комнату, казались вещественными, твердыми и независимыми; однако они изменялись от соприкосновения со слушавшей их Сарой. Но, закончив вторую строфу:

«Лишь грубость общество внесет

В уединенья сей оплот…»[67], —

Норт услышал какой-то звук. Происходил он из стиха или откуда-то извне? Из стиха, решил Норт и уже собирался продолжить, как Сара подняла руку. Он замолчал. До него донеслись тяжелые шаги с лестницы. Кто-то намеревался войти? Сара смотрела на дверь.

— Еврей, — прошептала она.

— Еврей? — переспросил Норт. Оба прислушались. Теперь он слышал вполне отчетливо: кто-то отвернул водопроводные краны; кто-то принимал ванну за стеной.

— Еврей принимает ванну, — сказала Сара.

— Еврей принимает ванну?

— А завтра на ванне будет грязная полоса, — добавила она.

— Проклятый еврей! — воскликнул Норт. Мысль о полосе грязи с чужого тела в ванне за стеной вызвала у него отвращение.

— Давай дальше, — сказала Сара. — «Лишь грубость общество внесет, — повторила она последние строки. — В уединенья сей оплот».

— Нет, — сказал Норт.

Они слушали, как течет вода. Человек кашлял, прочищал горло, обтираясь губкой.

— Кто такой этот еврей? — спросил Норт.

— Эбрахамсон, торгует жиром.

Они прислушались.

— Помолвлен с хорошенькой девушкой из ателье мужской одежды, — добавила Сара.

Все звуки доходили до них сквозь тонкую стену очень отчетливо.

Обтираясь губкой, человек громко сопел.

— Но он оставляет в ванне волосы, — заключила Сара.

По телу Норта пробежала дрожь. Волосы в еде, волосы в раковинах, чужие волосы вызывали у него тошноту.

— У тебя с ним общая ванная? — спросил он.

Сара кивнула.

Человек издал звук, что-то вроде «Фу!».

— Фу! Именно это я и сказала, — засмеялась Сара. — Фу! — войдя в ванную холодным зимним утром. Фу! — Она выбросила в сторону руку и замолчала.

— А потом? — спросил Норт.

— А потом, — Сара отхлебнула кофе, — я вернулась в гостиную. Там ждал завтрак. Яичница и гренок. Лидия в рваной кофте, простоволосая. Безработные поют псалмы под окном. И я сказала себе, — она опять выбросила руку, — «Грязный город, неверующий город, город дохлой рыбы и старых сковородок» — я вспомнила берег реки во время отлива, — объяснила она.

— Так, — кивнул Норт.

— Ну, и я надела шляпу и пальто и выскочила вон в гневе, — продолжила Сара. — И стояла на мосту и говорила: «Неужели я клок травы, который носит туда-сюда волна прилива, набегающая дважды в день без всякого смысла?»

— И что? — поддержал ее Норт.

— Мимо проходили люди, самодовольные, надутые, лживые, с бегающими глазами, в котелках, бесчисленная армия работяг. И я сказала: «Должна ли я присоединиться к вашему заговору? И запятнать свою руку, свою незапятнанную руку…» — Норт заметил, что рука Сары, которой она помахивала, чуть светится в полутьме гостиной. — «…И поставить подпись и служить хозяину, и все из-за еврея в моей ванне, все из-за одного еврея?»

Она села прямо и засмеялась, ей нравился собственный голос, набравший ритм конской рыси.

— Продолжай, продолжай, — сказал Норт.

— Но у меня был талисман, сверкающий камень, горящий изумруд, — она подобрала с пола конверт, — рекомендательное письмо. И я сказала лакею в персиковых рейтузах: «Проведи меня, братец», и он повел меня багровыми коридорами, и, наконец, мы подошли к двери из красного дерева и постучали, и отозвался голос: «Войдите». И что я там обнаружила? — Сара сделала паузу. — Толстяка с красными щеками. На столе — ваза с тремя орхидеями. Их вложила в твою руку, подумала я, твоя жена, когда вы расставались, когда авто уже перемалывало колесами гравий. И над камином — обычная картина…

— Постой! — перебил ее Норт. — Ты вошла в кабинет, — он постучал по столу. — Ты представила рекомендательное письмо. Но кому?

— А, кому? — рассмеялась Сара. — Человеку в полосатых брюках. «Я знал вашего отца в Оксфорде», — сказал он, теребя листок промокательной бумаги, в углу которого было нарисовано колесо со спицами. Но что же вы считаете неразрешимым? — спросила его я, глядя на этого красно-деревянного типа, гладко выбритого, с розовыми подбородками, откормленного бараниной…

— На человека из редакции газеты, — поправил ее Норт, — который знал твоего отца. А потом?

— Там стоял гул и скрежет. Работали огромные машины; прибежали мальчишки с длинными листами — с оттисками, — черными, смазанными, влажными от типографской краски. «Простите, я на минуту отвлекусь», — сказал он и стал делать пометки на полях. Но у меня в ванне еврей, сказала я, — еврей… еврей… — Она вдруг замолчала и опустошила свой бокал.

Да, думал Норт, конечно, есть голос, есть отношение и отражение в лицах других людей; но есть и что-то еще — истинное — в тишине, возможно. Но тишины не было. Они слышали, как еврей шлепает в ванной; он, судя по всему, переступал с ноги на ногу, вытираясь. Наконец он отпер дверь и стал подниматься по лестнице. Трубы начали издавать гулкие урчащие звуки.

— И что из этого правда? — спросил Норт. Но Сара погрузилась в молчание. Произнесенные ею слова как будто сложились в его голове во фразу, значившую, что Сара бедна, что она должна зарабатывать на жизнь, но волнение, с которым она говорила — возможно, от вина, — создало образ другого человека, с другими чертами, которые надо было собрать воедино.

В доме теперь было тихо, не считая звука утекающей из ванны воды. На потолке дрожал водянистый узор. Качающиеся уличные фонари окрашивали дома напротив в странный бледно-розовый цвет. Дневной гул затих, телеги больше не громыхали по мостовой. Зеленщики, шарманщики, женщина, певшая гаммы, тромбонист — все укатили прочь свои тележки, задернули шторы, опустили крышки своих пианино. Было так тихо, что Норту на мгновение показалось, будто он в Африке, сидит на веранде под луной. Но он вернул себя к реальности.

— Как насчет приема? — сказал он, встал и затушил сигарету. Потом потянулся и взглянул на часы. — Пора. Иди, соберись, — поторопил он Сару. Потому что, думал он, если уж идти на прием, то нелепо туда являться, когда все расходятся. А прием уже, наверное, начался.

— О чем ты говорила? О чем ты говорила, Нелл? спросила Пегги у двери дома, чтобы отвлечь Элинор от желания заплатить за такси. — Простые люди — что должны сделать простые люди?

Элинор все еще копалась в своей сумочке и не ответила.

— Нет, я не могу этого позволить, — сказала она. — Вот, возьми.

Но Пегги оттолкнула ее руку, и монеты упали на ступеньки. Обе женщины нагнулись одновременно и столкнулись головами.

— Не трудись, — сказала Элинор, когда одна монета укатилась прочь. — Я во всем виновата.

Горничная открыла дверь и придерживала ее.

— И где же нам раздеться, — спросила Элинор, — здесь?

Они вошли в комнату на первом этаже, которая служила конторой, но сейчас была приспособлена под гардеробную. На столе стояло зеркало, а перед ним — поднос с заколками, гребнями и щетками для волос. Элинор подошла к зеркалу и быстро окинула себя взглядом.

— Форменная цыганка! — сказала она, проводя гребнем по волосам. — От загара черная, как негритос! — Она уступила место Пегги и стала ждать. — Интересно, не в этой ли комнате… — начала она.

— Что в этой комнате? — рассеянно переспросила Пегги. Она занималась своим лицом.

— …мы собирались, — сказала Элинор. Она огляделась. Комната явно по-прежнему использовалась как контора, но теперь на стене висели плакаты торговцев недвижимостью.

— Интересно, будет ли сегодня Китти, — проговорила она.

Пегги смотрела в зеркало и не ответила.

— Она теперь нечасто приезжает в город. Только на свадьбы, крестины и так далее, — продолжила Элинор.

Пегги обводила губы каким-то тюбиком.

— Вдруг встречаешь молодого человека ростом за шесть футов и понимаешь, что это тот самый малыш, — сказала Элинор.

Внимание Пегги было поглощено собственным лицом.

— Это каждый раз приходится делать? — спросила Элинор.

— Иначе я буду страшной, — сказала Пегги. Ей казалось, что напряжение вокруг ее губ и глаз видно со стороны. У нее совсем не было настроения идти на прием…

— О, как вы любезны! — вскрикнула Элинор. Горничная принесла монету в шесть пенсов. — Так, Пегги, — Элинор протянула монету племяннице, — позволь мне оплатить свою долю.

— Не дури, — сказала Пегги, отталкивая ее руку.

— Но это же я вызвала такси, — настаивала Элинор. Пегги направилась из комнаты. — Потому что я терпеть не могу ездить на приемы, — продолжала Элинор, следуя за ней и все так же протягивая монету, — по дешевке. Ты не помнишь дедушку? Он всегда говорил: «Не надо жалеть дегтя на хорошее судно». Когда мы вместе ходили за покупками, — продолжала она уже на лестнице, — он просил: «Покажите мне самое лучшее, что у вас есть».

— Я помню его, — сказала Пегги.

— Правда? — Элинор было приятно, что кто-то помнил ее отца. — Они сдают эти комнаты, я думаю, — добавила она, проходя мимо открытых дверей. — Здесь обитает стряпчий. — Она посмотрела на ящики с папками, на которых были видны белые надписи. — Я понимаю, зачем ты красишься — ну, используешь косметику. — Теперь Элинор взглянула на племянницу. — Тебе это идет. Выгладишь как-то светлее. Молодым это к лицу. Но — не мне. Я бы чувствовала себя замалеванной — или размалеванной, как правильно? И что мне делать с этими монетами, если ты их не возьмешь? Надо было оставить их в сумке, внизу. — Они поднимались все выше и выше. — Наверное, открыли все эти комнаты, — продолжала Элинор. Они добрались до красной ковровой дорожки. — Поэтому, если в комнатке Делии станет тесно… Нет, прием, конечно, еще не начался. Мы рано пришли. Все наверху. Я слышу их голоса. Идем. Мне войти первой?

Из-за двери доносился гомон голосов. Им преградила дорогу горничная.

— Мисс Парджитер, — сказала Элинор.

— Мисс Парджитер! — объявила горничная, открывая дверь.

* * *

— Иди, соберись, — сказал Норт и прошел через комнату к выключателю.

Он прикоснулся к выключателю, и электрическая лампа посреди потолка зажглась. С нее был снят абажур, вместо него ее обернули конусом зеленоватой бумаги.

— Иди, соберись, — повторил Норт.

Сара не отозвалась. Она подтянула к себе книгу и сделала вид, что читает.

— Он убил короля, — сказала она. — Что же он сделает дальше? — Она заложила палец между страниц и посмотрела снизу вверх на Норта. Он понимал, что это уловка, дабы оттянуть момент, когда придется что-то делать. Он тоже не хотел идти. И все-таки, раз Элинор просила, чтобы они пришли… — он колебался, глядя на свои часы. — Что он сделает дальше? — повторила Сара.

— Комедию, — коротко ответил Норт. — Контраст, — пояснил он, вспомнив прочитанное где-то. Только контраст создает целостность, — добавил он наобум.

— Ладно, почитай еще. — Сара вручила ему книгу.

Он открыл ее на первой попавшейся странице.

— Место действия — скалистый остров посреди моря, — сказал он и сделал паузу.

Всегда перед тем, как начать чтение, ему надо было представить себе место действия: что-то убрать на задний план, что-то вывести вперед. Скалистый остров посреди моря, сказал он себе, — зеленые заливчики, пучки серебристой травы, песок и вдалеке — мягкие вздохи прибоя. Он открыл рот, чтобы читать, но услышал позади себя какой-то звук, выдавший чье-то присутствие — в пьесе или в комнате? Он поднял взгляд.

— Мэгги! — воскликнула Сара. Мэгги стояла на фоне открытой двери, в вечернем платье.


— Вы что, спали? — спросила она. — Мы звонили, звонили…

Она стояла, улыбаясь, удивленная, как будто разбудила спящих.

— Зачем иметь звонок, если он всегда сломан? — спросил мужчина, стоявший за Мэгги.

Норт встал. Сначала он едва мог их вспомнить. Их внешность не вязалась с его воспоминанием, ведь он видел их много лет назад.

— Звонки не звонят, краны не открываются, — сказал он, ощущая неловкость. — Или не закрываются, — добавил он, потому что вода по-прежнему урчала в трубах ванной комнаты.

— Хорошо, дверь была открыта, — сказала Мэгги. Она стояла у стола, глядя на куски яблочной кожуры и блюдо с вялыми фруктами. У одних красота блекнет, подумал Норт, другие — он посмотрел на Мэгги — только хорошеют с возрастом. У нее были седые волосы; ее дети, наверное, уже выросли. Но почему женщины поджимают губы, глядя в зеркало? Она смотрела в зеркало. Она поджала губы. Потом она пересекла комнату и села в кресло у камина.

— А почему Ренни плакал? — спросила Сара. Норт посмотрел на Ренни. По обеим сторонам от его крупного носа были влажные потеки.

— Потому что мы были на очень плохом спектакле, — ответил Ренни. — И я хочу чего-нибудь выпить, — добавил он.

Сара подошла к буфету и начала звенеть бокалами.

— Вы читали? — спросил Ренни, глядя на книгу, упавшую на пол.

— Мы были на скалистом острове посреди моря, — сказала Сара, ставя бокалы на стол. Ренни начал разливать виски.

Теперь я его вспомнил, подумал Норт. В последний раз они виделись перед тем, как Норт отправился на войну. В маленьком домике в Вестминстере. Они сидели у камина. Ребенок играл с пятнистой лошадкой. И Норт завидовал их счастью. Они беседовали о науке. Ренни тогда сказал: «Я помогаю делать снаряды», и его лицо превратилось в маску. Он делал снаряды; он любил мир; он был ученым; и он плакал…

— Не надо! — вскрикнул Ренни. — Остановись!

Сара брызнула газированной водой на стол.

— Когда вы вернулись? — спросил Ренни Норта, беря бокал и глядя на Норта глазами, еще влажными от слез.

— С неделю назад, — сказал Норт.

— Продали свою ферму? — спросил Ренни. Он сел с бокалом в руке.

— Да, продал, — сказал Норт. — А останусь ли я здесь, вернусь ли, — Норт поднес бокал ко рту, — еще не знаю.

— А где была ваша ферма? — поинтересовался Ренни, наклоняясь к нему. И они стали говорить об Африке.


Мэгги смотрела, как они пьют и беседуют. Бумажный конус вокруг электрической лампочки имел необычную окраску. Неровный свет придавал лицам зеленоватый оттенок. Два потека на щеках Ренни были еще влажными. Все его лицо состояло из заострений и ложбин, тогда как лицо Норта было круглым и курносым, с синевой вокруг рта. Мэгги слегка подвинула свое кресло, чтобы головы мужчин оказались в равном удалении от нее. Они были совсем не похожи друг на друга. Африканская тема изменила их лица, как будто что-то сдвинулось в тонкой структуре под кожей, как будто какие-то гирьки переместились в другие пазы. По ее телу пробежала дрожь, точно и в нем гирьки поменяли пазы. Но ее что-то тревожило в освещении. Мэгги огляделась. Вероятно, фонарь на улице мигал. Его мерцающий свет смешивался со светом электрической лампы под пестрой зеленоватой бумагой. Вот в чем… Мэгги вздрогнула: несколько слов достигли ее сознания.

— В Африку? — переспросила она, глядя на Норта.

— На прием к Делии, — сказал он. — Я спросил, идете вы или нет. — Оказалось, она не слушала.

— Минуту, — перебил Ренни. Он поднял руку, словно полицейский, останавливающий уличное движение. И они продолжили разговор об Африке.

Мэгги откинулась в кресле. За их головами изгибались спинки стульев из красного дерева. За спинками была ваза из неровного стекла с красным краешком, за ней — прямая линия каминной доски в черно-белых квадратиках и три шеста с мягкими желтыми плюмажами на концах. Мэгги переводила взгляд с одного на другое, смотрела то ближе, то дальше, собирая, суммируя предметы в одно целое, и, когда она уже почти завершила картину, Ренни воскликнул:

— Надо идти! Надо идти!

Он поднялся, отодвинул свой бокал с виски. Он стоял, точно командующий войсками, подумал Норт, — так настойчиво звучал его голос, так властны были жесты. Хотя речь шла всего лишь о том, чтобы пойти в гости к пожилой женщине. Или есть всегда нечто, что выходит на поверхность — не к месту, неожиданно — из глубины человека и выражает обычными действиями, обычными словами всю его сущность; и поэтому, отправляясь вслед за Ренни на прием к Делии, Норт чувствовал себя так, будто он скачет через пустыню на подмогу к осажденному гарнизону?

Он остановился, взявшись рукой за дверь. Сара вышла из спальни. Она переоделась в вечернее платье. Что-то в ней появилось непривычное — возможно, из-за вечернего платья.

— Я готова, — сказала она, посмотрев на остальных.

Она остановилась, чтобы поднять брошенную Нортом книгу.

— Нам пора, — сказала Сара, обернувшись к сестре.

Она положила книгу на стол, закрыла ее и слегка хлопнула по обложке.

— Нам пора, — повторила она и пошла вслед за мужчинами на лестницу.

Мэгги встала. Еще раз она окинула взглядом комнату в дешевом доходном доме. Глиняный горшок с пампасной травой; зеленую вазу с волнистым краем; стул из красного дерева. На столе стояло блюдо с фруктами. Тяжелые сочные яблоки лежали рядом с желтыми пятнистыми бананами. Странное сочетание — округлости и заостренности, розового и желтого. Мэгги выключила свет. В комнате стало почти совсем темно, только водянистый отблеск переливался на потолке. В этом смутном, неверном свете были видны лишь контуры: призраки яблок, призраки бананов, стул-привидение. По мере того как глаза Мэгги привыкали к темноте, цвет медленно возвращался к предметам, они наполнялись материей… Мэгги стояла и смотрела. Затем до нее долетел крик:

— Мэгги! Мэгги!

— Иду! — крикнула она в ответ и вышла на лестницу.


— А как представить вас, мисс? — спросила прислуга у Пегги, топтавшейся за спиной у Элинор.

— Мисс Маргарет Парджитер, — сказала Пегги.

— Мисс Маргарет Парджитер! — объявила прислуга в комнату.

Голоса загудели, лампы ярко блеснули навстречу Пегги, Делия вышла вперед.

— Ах, Пегги! — воскликнула она. — Как мило, что ты здесь!

Пегги вошла; но она чувствовала себя точно обтянутой холодной кожей. Они явились слишком рано: комната была почти пуста. В ней стояло лишь несколько человек, которые говорили слишком громко — чтобы заполнить пространство. Делают вид, подумала Пегги, пожав руку Делии и проходя дальше, будто должно произойти нечто приятное. Она необычайно четко увидела персидский ковер и резной камин, но посередине комнаты было пустое место.

Что все это значит? — спросила она себя, как будто анализировала больного. Копи впечатления. Взболтай их во флаконе с зеленой глянцевой наклейкой. Копи впечатления, и боль пройдет. Копи впечатления, и боль пройдет, повторила она про себя, стоя в одиночестве. Мимо торопливо прошла Делия. Она говорила то с одним, то с другим, но наугад, урывками.

А это что? — удивилась Пегги: вид ее отца в довольно стоптанных туфлях вызвал у нее сильное и непроизвольное ощущение. Внезапная нежность? Она пыталась поставить диагноз. Пегги смотрела, как отец идет через комнату. Его обувь всегда производила на нее странное действие. Отчасти чувственное, отчасти жалостливое, подумала Пегги. Можно ли назвать это «любовью»? Но — она заставила себя сдвинуться с места. Ну ют, я обработала себя до относительного бесчувствия, сказала она себе, — теперь можно смело перейти на ту сторону; приблизиться к дяде Патрику, который стоит у дивана, ковыряя в зубах, и сказать ему… что же я ему скажу?

По пути в ее голове — без всякого повода — сложился вопрос: «Как поживает тот человек, что разрубил себе ступню мотыгой?»

— Как поживает тот человек, что разрубил себе ступню мотыгой? — слово в слово повторила она вслух.

Красивый пожилой ирландец наклонился, поскольку был очень высок, и приложил к уху ладонь, потому что был глуховат.

— Монтэ́го? Монтэ́го? — переспросил он.

Она улыбнулась. Ступени лестницы, ведущей от мозга к мозгу, надо делать очень низкими, чтобы мысль могла по ним пройти, заметила про себя Пегги.

— Разрубил себе ступню мотыгой, когда я у вас гостила, — еще раз сказала она. Она запомнила, что, когда она была у них в Ирландии, садовник разрубил себе ногу мотыгой.

— Монтэ́го? Монтэ́го? — повторил он. Он был озадачен. Наконец его осенило. — А, Монтэгю! Старина Питер Монтэгю — конечно! — Оказалось, что в Голуэе жили некие Монтэгю, и ошибка дяди, на которую Пегги не стала указывать, пришлась кстати, поскольку дала ему повод пуститься в рассказы о семье Монтэгю, когда он и Пегги сели рядом на диван.

Взрослая женщина, думала Пегги, едет через весь Лондон, чтобы поговорить с глухим стариком о неведомых ей Монтэгю, хотя собиралась спросить о садовнике, разрубившем себе ступню мотыгой. Но какая разница? Мотыга или Монтэгю? Она рассмеялась, как раз когда дядя пошутил, так что это не показалось неуместным. Но человек хочет смеяться вместе с кем-то. Удовольствие сильнее, если его с кем-нибудь делишь. Относится ли это и к страданию? — задумалась она. Не потому ли мы столько говорим о недугах? Разделить значит ослабить? Отдай часть боли, отдай часть удовольствия иному телу, и, увеличив поверхность, ослабишь их… Но мысль ускользнула от нее. Дядя рассказывал и рассказывал. Спокойно, размеренно, как будто погоняя послушную, но изможденную клячу, он вспоминал былое время, былых собак, былые образы, которые, по мере того как он все больше воодушевлялся, медленно складывались в сценки из жизни провинциальной семьи. Слушая вполуха, Пегги представляла себе старинный фотоснимок игроков в крикет или охотничьей компании на ступенях сельского особняка.

Многие ли, думала она, вообще слушают? Этот «дележ» — всегда отчасти фарс. Она заставила себя напрячь внимание.

— Да, старое доброе время! — сказал дядя Патрик. Его угасшие глаза блеснули.

Она еще раз мысленно бросила взгляд на снимок: мужчины в гетрах, женщины в развевающихся юбках стоят на широких белых ступенях, к их ногам жмутся собаки. Но дядя опять заговорил:

— Ты слышала от своего отца о человеке по имени Родди Дженкинс, который жил в небольшом белом домике по правую руку, если идти по дороге? Ты, наверное, знаешь эту историю.

— Нет, — сказала Пегги, прищурив глаза, будто перебирала воспоминания. — Расскажите.

И он рассказал.

Собирать факты я умею хорошо, думала Пегги. Но вот понять человека в целом — она сложила ладонь лодочкой, — объемно, нет, в этом я не сильна. Взять ее тетку Делию. Пегги наблюдала, как та быстро перемещается по комнате. Что я знаю о ней? Что она носит платье в золотых блестках; что у нее густые вьющиеся волосы — некогда рыжие, теперь седые; что она красива; что она разорена; что у нее богатое прошлое? Но какое прошлое? Она вышла замуж за Патрика… Длинная история, которую все рассказывал Патрик, тревожила поверхность сознания Пегги, как весла, погружающиеся в воду. Никакого покоя. В рассказе тоже фигурировало озеро, потому что речь шла об утиной охоте.

Она вышла за Патрика, думала Пегги, глядя на его изношенное лицо с растущими тут и там одинокими волосками. Почему, интересно, Делия стала его женой? Как у них это было — любовь, рождение детей? Люди прикасаются друг к другу и возносятся в облаке дыма — красного дыма? Его лицо напоминало розовую кожуру крыжовника с волосинками. Но ни одна из его черт не обладала достаточной четкостью, чтобы объяснить, как они с Делией сошлись и произвели на свет троих детей. Одни морщины были результатом любви к стрельбе, другие — следами тревог, ведь старое доброе время позади, как он сказал. Приходится туже затягивать пояс.

— Да, мы все с этим сталкиваемся, — произнесла Пегги рассеянно. Она незаметно повернула руку, чтобы посмотреть на часы. Прошло всего пятнадцать минут. Тем временем комната наполнялась незнакомыми ей людьми. Среди них был индиец в розовом тюрбане.

— Ох, наскучил я тебе этими старыми байками, — сказал ее дядя, помотав головой. Он был обижен, почувствовала она.

— Нет, нет, нет! — возразила Пегги. Ей стало неловко. Дядя опять пустился в разглагольствования, но теперь уже из вежливости, почувствовала она. Наверное, мучение всегда превосходит удовольствие вдвое — во всех человеческих отношениях, подумала Пегги. Или я исключение, не такая, как все? Ведь другие на вид вполне довольны. Да, думала она, глядя перед собой и опять чувствуя вокруг рта и глаз натянутую, напряженную от усталости кожу (накануне ей пришлось до поздней ночи заниматься роженицей), — да, я исключение. Я жесткая, холодная, я двигаюсь своей колеей — в общем, врач.

Вылезать из колеи чертовски неприятно, думала она, — тут же поджидает смертный холод, точно надеваешь заледеневшие сапоги… Она склонила голову, показывая, что слушает. Улыбаться, кланяться, делать вид, будто тебе интересно, когда тебе скучно, — какая это мука. И так, и эдак — сплошная мука, думала она, глядя на индийца в розовом тюрбане.

— Кто это? — спросил Патрик, кивнув в его сторону.

— Один из индийцев Элинор, вероятно, — сказала она, а сама подумала: о, если бы милосердные силы тьмы окутали мой обнаженный нерв, я смогла бы встать и… В разговоре повисла пауза.

— Но я не имею права держать тебя здесь и докучать старыми байками, — сказал дядя Патрик. Старая кляча с разбитыми коленями остановилась.

— А скажите, старый Бидди до сих пор держит лавочку, — спросила Пегги, — где мы покупали сладости?

— Бедный старик… — начал дядя и опять пустился в рассказы. Все мои больные просят об одном, думала Пегги: «Дайте мне покоя, дайте отдохнуть». Как притупить ощущения, как перестать чувствовать? Об этом молила рожавшая женщина: отдохнуть, перестать быть. В средние века существовали келья, монастырь; теперь — лаборатория, профессия: не жить, не чувствовать, зарабатывать деньги, только деньги — а в конце, когда я стану старой и выдохнусь, как кляча, нет — корова… — это сравнение навеял рассказ Патрика: «…Скот теперь не продашь, — говорил он. — Совсем нет спроса. А, Джулия Кромарти!» — Патрик помахал очаровательной соотечественнице рукой — своей большой кистью с разболтанными суставами.

Пегги осталась одна сидеть на диване. Дядя встал и пошел, протягивая обе руки, чтобы поприветствовать старушку птичьего вида, которая, тараторя, появилась в комнате.

Пегги осталась одна. Она была рада этому. Ей не хотелось говорить. Но через секунду рядом с ней кто-то вырос. Это был Мартин. Он сел. И ее настроение сразу совершенно изменилось.

— Здравствуй, Мартин! — сердечно сказала Пегги.

— Отдала долг старому коняке? — Мартин имел в виду истории, которые старый Патрик всегда им рассказывал.

— Я очень уныло выглядела? — спросила Пегги.

— Ну, — он посмотрел на нее, — особенного восторга заметно не было.

— Финалы всех его историй давно известны, — попыталась она оправдаться, глядя на Мартина. В последнее время он взял обыкновение зачесывать волосы назад, как официант. Он никогда не смотрел ей прямо в глаза. Никогда не чувствовал себя рядом с ней непринужденно. Она лечила его и знала, что он боится рака. Надо отвлечь его от назойливой мысли: «Не видит ли она какие-то симптомы?»

— Я все думаю: как это они поженились? — сказала Пегги. — Была ли между ними любовь? — Она говорила все что попало, стараясь отвлечь его.

— Конечно, он был влюблен, — сказал Мартин и посмотрел на Делию. Она стояла у камина и беседовала с индийцем. Она все еще была очень хороша — и внешностью, и манерами. — Все мы были влюблены, — добавил он, искоса взглянув на Пегги. Молодые так серьезны.

— О, конечно, — сказала Пегги с улыбкой. Ей нравилось то, что он вечно был в погоне за новой любовью, галантно ловил ускользающий шлейф молодости — даже сейчас…

— Но ты, — сказал он, подтянув брюки на коленях, — то есть твое поколение — вы многое теряете… многое теряете, — повторил он. Пегги подождала. — Любя только свой собственный пол, — добавил он.

Этим он подчеркивает, что сам еще молод, подумала Пегги, — говоря то, что считает очень современным.

— Я не поколение, — сказала она.

— Ладно, ладно, — усмехнулся Мартин, пожимая плечами и глядя искоса на Пегги. Он очень мало знал о ее личной жизни. Но она выглядела серьезной. И усталой. Слишком много работает, решил он.

— Я живу, как могу, — сказала Пегги. — Погрязаю в своей колее. Так мне сегодня сказала Элинор.

Но ведь и она заявила Элинор, что ту «подавляли». Одно стоит другого.

— Элинор — старая жизнелюбка, — сказал Мартин. — Смотри! — указал он.

Элинор, в своей красной накидке, говорила с индийцем.

— Только что вернулась из Индии, — продолжил он. — А на ней небось сувенир из Бенгалии?

— В будущем году она поедет в Китай, — сказала Пегги.

— А Делия? — Пегги вернулась к оставленной теме, потому что Делия прошла мимо. — Она-то любила? (И что ваше поколение понимало под этим — «любить»? — мысленно продолжила она.)

Мартин поджал губы и покачал головой. Он всегда любил пошутить, вспомнила Пегги.

— Не знаю, насчет Делии не знаю, — сказал он. — У них был общий интерес, видишь ли, — «Дело», как она тогда выражалась. — Мартин сморщился. — Ну, Ирландия. Парнелл. Ты слыхивала о Парнелле?

— Да, — сказала Пегги.

— А Эдвард? — спросила она. Эдвард только что вошел. Внешность его была изысканна и исполнена простоты — тщательно продуманной и разве что чуть нарочитой.

— Эдвард — да, — сказал Мартин. — Эдвард был влюблен. Ты, разумеется, знаешь эту старую историю — об Эдварде и Китти?

— Которая вышла за… Как его звали? За Лассуэйда? — тихо проговорила Пегги, когда Эдвард проходил мимо них.

— Да, она вышла за другого, Лассуэйда. Но он был влюблен, сильно влюблен, — прошептал Мартин. — А вот ты… — Он быстро глянул на нее. Что-то в ней остудило его. — Конечно, у тебя есть твоя профессия. — Он посмотрел в пол. Опять думает о своих страхах перед раком, предположила Пегги. Боится, что она заметила какой-нибудь симптом.

— А, врачи — большие обманщики, — обронила она на всякий случай.

— Отчего ж? Люди теперь живут дольше, чем раньше, разве нет? — сказал Мартин. — Во всяком случае, умирают не так мучительно, — добавил он.

— Мы научились нескольким трюкам, — признала Пегги.

Мартин смотрел перед собой взглядом, вызывавшим у нее жалость.

— Ты доживешь до восьмидесяти — если ты этого хочешь, — сказала она.

Он посмотрел на нее.

— Разумеется, я полон желания дожить до восьмидесяти! — воскликнул он. — Я хочу поехать в Америку. Хочу увидеть их здания. Я такой. Люблю жизнь.

Да, жизнь он любил, причем изо всех сил.

Ему, наверное, за шестьдесят, подумала Пегги. Но он прекрасно одет и выглядит лет на сорок, и в Кенсингтоне его ждет подруга в канареечном платье.

— А я вот не знаю, — сказала Пегги.

— Брось, Пегги, брось. Не говори, что тебя не радует… А вот и Роза.

Подошла Роза. Она сильно располнела.

— Ты не хочешь дожить до восьмидесяти? — спросил ее Мартин. Ему пришлось сказать это дважды. Она была глуха.

— Хочу. Конечно, хочу! — ответила она, когда расслышала. Она повернулась к ним лицом. Странный у нее делается вид, когда она откидывает голову назад, подумала Пегги, — она становится похожа на военного. — Конечно, хочу, — повторила Роза, плюхнувшись на диван рядом с ними.

— Да, но, с другой стороны… — начала Пегги. Она сделала паузу. Роза глухая, вспомнила она. Ей надо кричать. — Люди так не валяли дурака в ваше время, прокричала она. Но у нее не было уверенности, что Роза разобрала слова.

— Я хочу увидеть, что будет дальше, — сказала Роза. — Мы живем в очень интересном мире, — добавила она.

— Чепуха, — поддел ее Мартин. — Ты хочешь жить, — проорал он ей в ухо, — потому что любишь жизнь!

— И не стыжусь этого, — сказала Роза. — Я люблю себе подобных — в целом.

— Ты любишь сражаться с ними! — крикнул Мартин.

— Ты надеешься вывести меня из себя в это время суток? — спросила она, похлопав его по руке.

Сейчас они будут вспоминать детство, думала Пегги, и как они лазали по деревьям в саду за домом, как обстреливали кошек. У каждого в голове есть линии, вдоль которых текут старые мысли, производя старые фразы. Сознание, наверное, исчерчено этими линиями, как ладонь, подумала она и взглянула на свою ладонь.

— Она всегда была, как порох, — сказал Мартин, обернувшись к Пегги.

— А они всегда все сваливали на меня, — сказала Роза. — У него-то была комната для занятий. А где мне было сидеть? «Беги, поиграй в детской!» — Она взмахнула рукой.

— Поэтому она пошла в ванную и разрезала себе ножом запястье, — язвительно напомнил Мартин.

— Нет, это было из-за Эрриджа и микроскопа, — поправила его Роза.

Точно котенок, ловящий свой хвост, подумала Пегги: они все вьются и вьются кругами. Но им это и нравится, ради этого они и ходят в гости. Мартин продолжал дразнить Розу.

— А где же твоя красная ленточка? — спросил он.

Ее чем-то наградили, вспомнила Пегги, за работу во время войны.

— Или мы не достойны увидеть тебя в боевой раскраске? — не унимался Мартин.

— Парень завидует, — сказала Роза, опять повернувшись к Пегги. — Он за всю жизнь пальцем не пошевелил.

— Я работаю, работаю, — возразил Мартин. — Целыми днями сижу в конторе…

— Ради чего? — спросила Роза.

Вдруг они замолчали. Сцена «старший брат и сестра» была сыграна, раунд завершен. Теперь они могли только повторить все заново.

— Так, — сказал Мартин. — Надо пойти и исполнить свой долг. — Он встал. Компания распалась.


— Ради чего? — повторила Пегги, пересекая комнату. — Ради чего? — Она чувствовала полное безразличие. Все, чем бы она ни занималась, не имело значения. Она подошла к окну и раздернула занавес. Иссиня-черное небо было утыкано звездами. На переднем плане темнел ряд труб. А за ним были звезды. Непостижимые, вечные, равнодушные — такие эпитеты им причитались. Но я этого не чувствую, подумала Пегги, глядя на звезды. Так зачем притворяться? На самом деле, думала она, щурясь, это кусочки холодной-прехолодной стали. А луна — вон она — отполированная крышка для блюда. Но она по-прежнему ничего не чувствовала — даже настолько принизив луну и звезды. Затем она обернулась и оказалась лицом к лицу с молодым человеком, которою она вроде бы знала, но не могла вспомнить, как его звали. У него был высокий чистый лоб, но скошенный подбородок и бледное, одутловатое лицо. — Здравствуйте, — сказала Пегги. Как же его фамилия — Ликок или Лэйкок? — В последний раз мы виделись на скачках. — Она с трудом связала его облик с полем в Корнуолле, каменными стенами, фермерами и прыгающими косматыми пони.

— Нет, это был Пол, — сказала молодой человек. — Мой брат Пол. — Он скорчил кислую мину. Что же он такого совершил, что так возвысило его в собственных глазах по сравнению с Полом?

— Вы живете в Лондоне? — спросила Пегги.

Он кивнул.

— Пишете? — отважилась она. Но зачем, даже если ты писатель — она вспомнила, что видела его фамилию в газетах, — откидывать голову назад, говоря «Да»? Ей больше нравился Пол, у него был здоровый вид, а этот — со странным лицом, нервный, скованный. — Стихи? — спросила Пегги.

— Да.

Но зачем откусывать это слово точно вишню от черенка? — подумала она. К ним никто не подходил, они были обречены сидеть бок о бок на креслах у стены.

— Как же вы успеваете, работая в конторе? — спросила Пегги. — Вероятно, в свободное время.

— Мой дядя… — начал молодой человек. — Вы с ним знакомы?

Да, любезный безликий господин, однажды он помог ей с паспортом. Этот юнец, конечно — если бы она хоть вполуха слушала его, — иронизировал в адрес дяди. Тогда зачем ходить в его контору? Мои старики, говорил он… охотились… Внимание Пегги блуждало. Все это она уже слышала. Я, я, я, — продолжал он. Как будто стервятник стучит клювом, или работает пылесос, или звонит телефон. Я, я, я. Но он не может иначе — с таким-то издерганным лицом эгоиста, думала Пегги, глядя на него. Он не может освободиться, не способен оторваться. Он прикован к колесу крепкими железными кольцами. Он должен выставлять себя, демонстрировать. Но стоит ли позволять ему? — думала Пегги, пока он говорил. Какое мне дело до его «Я, я, я»? И до его стихов? Надо стряхнуть его с себя, решила Пегги, чувствуя себя, как человек, из которого сосут кровь, от чего нервные центры начинают неметь. Она молчала. Он заметил отсутствие симпатии с ее стороны. Наверное, считает меня глупой, предположила Пегги.

— Я устала, — извиняющимся тоном объяснила она. — Не спала всю ночь. Я врач…

Его лицо потухло, когда она сказала «я». Ну вот, сейчас он уйдет, подумала Пегги. Он не может быть «вы», он должен быть только «я». Она улыбнулась. Потому что он поднялся и ушел.


Пегги отвернулась и встала у окна. Бедный заморыш, думала она, истощенный, чахлый, холодный, как сталь, и твердый, как сталь, и лысый, как сталь. Я тоже, думала она, глядя в небо. Звезды казались натыканными наугад — кроме вон тех справа, над трубами — они похожи на возок, как же они называются? Имя созвездия выскочило у нее из головы. Я пересчитаю их, решила она, возвращаясь к своим заметкам для памяти, и начала: одна, две, три, четыре… тут у нее за спиной голос воскликнул: «Пегги! У тебя уши не горят?» Пегги обернулась. Это была Делия, конечно, со своим добродушием, со своей псевдоирландской льстивостью.

— Потому что им стоит гореть, — сказала Делия, кладя руку ей на плечо, — учитывая, что он говорил, — она указала на седого мужчину, — какие он пел тебе дифирамбы.

Пегги посмотрела, куда она указывала. Там стоял учитель Пегги, ее наставник. Да, она знала, что он считает ее умной. Вероятно, она такой и была. Все так говорили. Очень умной.

— Он рассказывал мне… — начала Делия, но не договорила. — Помоги-ка мне открыть окно, — попросила она. — Становится жарко.

— Дайте я, — сказала Пегги. Она толкнула раму, но та не открылась, потому что была старая и рассохшаяся.

— Сейчас, Пегги, — сказал кто-то, подойдя к ней сзади. Это был ее отец. Он взялся за окно рукой со шрамом, толкнул, и рама подалась наверх.

— Спасибо, Моррис, так гораздо лучше, — поблагодарила Делия. — Я говорила Пегги, что у нее должны гореть уши. «Самая блестящая моя ученица!» — это его слова, — продолжала Делия. — Поверь, я почувствовала гордость. «Да ведь она моя племянница», — сказала я. Он не знал этого…

Так, подумала Пегги, а вот это удовольствие. Вдоль позвоночника прошла теплая волна — когда похвалу услышал ее отец. Каждая эмоция вызывала свои физические ощущения. Издевка царапала по бедру, удовольствие согревало позвоночник, а еще — влияло на зрение. Звезды смягчились, замерцали. Опуская руку, отец потрепал ее по плечу, но ни он, ни она не сказали об этом ни слова.

— Внизу тоже открыть? — спросил Моррис.

— Нет, этого хватит, — сказала Делия. — Становится жарко, — объяснила она. — Люди начинают собираться. Надо использовать комнаты ниже. Но кто это там? — Она указала на улицу.

Напротив, у тротуарного ограждения, стояла группа в вечерних нарядах.

— Кажется, одного я узнаю, — сказал Моррис, посмотрев в окно. — Это ведь Норт?

— Да, это Норт, — подтвердила Пегги, тоже выглянув.

— Что же они не заходят? — удивилась Делия и постучала по стеклу.


— Вы должны сами съездить и посмотреть, — говорил Норт. Его попросили описать Африку. Он сказал, что там есть горы и равнины, что там тихо, что там поют птицы. И замолчал: трудно было описать местность людям, которые ни разу ее не видели. Затем занавески в доме напротив раздвинулись, и в окне появились три головы. Все стали смотреть туда — на контуры голов. Смотревшие стояли спиной к тротуарной ограде площади. Деревья струили темные водопады листьев над ними. Деревья стали частью неба. Время от времени — когда их трогал ветерок — они будто начинали ковылять, шаркая ногами. Среди ветвей блестела звезда. Было тихо, уличный шум слился в далекий гул. Мимо прокралась кошка, ее глаза на мгновение сверкнули зеленью и потухли. Кошка пересекла освещенное пространство и исчезла. Кто-то постучал по оконному стеклу и крикнул: «Входите!»

— Пошли! — сказал Ренни и бросил сигару назад, в кусты. — Пошли. Надо.


Они поднялись по лестнице, прошли мимо дверей контор, мимо высоких окон, выходивших в сад за домом. Деревья в полной листве протягивали ветви на разных ярусах, листья — ярко-зеленые в искусственном свете или темные в тени — покачивались, движимые слабым ветерком. Затем новоприбывшие достигли жилой части дома, где был постелен красный ковер; из-за двери гудел хор голосов, как будто там было стадо овец. Затем наружу вырвалась музыка — танец.

— Пора, — сказала Мэгги, задержавшись на мгновение у двери. Она назвала их имена прислуге.

— А вы, сэр? — спросила горничная у Норта, стоявшего позади всех.

— Капитан Парджитер, — сказал Норт, прикоснувшись к галстуку.

— И капитан Парджитер! — объявила горничная.


Делия тут же направилась к ним.

— И капитан Парджитер! — воскликнула она, торопливо пересекая гостиную. — Как мило, что вы пришли! — Она стала жать руки — кому левую, кому правую, то левой, то правой. — Я так и подумала, что это вы там стоите на площади, — продолжала она. — Ренни я вроде узнала, а вот насчет Норта не была уверена. Капитан Парджитер! — Она мяла его руку. — Вы такой редкий гость — но весьма желанный! Так, кого вы тут знаете и кого не знаете?

Она огляделась вокруг, довольно нервно терзая свою шаль.

— Так, тут все ваши дядья, и тетки, и кузены, и кузины; и сыновья с дочерьми — да, Мэгги, я только что видела вашу милую парочку. Они где-то здесь… Правда, в нашей семье поколения так перемешаны: кузены и тетки, дядья и братья — но, возможно, это и хорошо.

Она внезапно умолкла, словно исчерпала тему. И все крутила руками шаль.

— Сейчас будут танцевать, — сказала Делия, указав на молодого человека, который ставил новую пластинку на граммофон. — Для танцев — в самый раз, — добавила она, имея в виду граммофон. — Но не для музыки. — Вдруг она стала простодушной. — Не выношу музыку из граммофона. Танцевальная — это другое дело. А молодые — вы согласны? — должны танцевать. Так оно полагается. Впрочем, танцуйте, не танцуйте — как хотите. — Она махнула рукой.

— Да, как хотите, — откликнулся эхом ее муж. Он стоял рядом с ней, свесив руки перед собой, похожий на медведя — из тех чучел, что используются в гостиницах в качестве вешалок. — Как хотите, — повторил он, качая лапами.

— Помогите мне переставить столы, Норт, — попросила Делия. — Если будут танцы, нужно освободить пространство, а также свернуть ковры. — Она сдвинула стол в сторону и тут же перебежала через гостиную, чтобы подровнять стул у стены.

Упала одна из ваз, по ковру потекла вода.

— Не обращайте внимания, не обращайте — это пустяки! — закричала Делия, изображая безалаберную ирландскую хозяйку. Однако Норт наклонился и стал вытирать воду.

— И куда ты денешь этот носовой платок? — спросила Элинор. Она подошла к ним в своей текучей красной накидке.

— Повешу на стул сушиться, — сказал Норт и удалился.

— А ты, Салли, — Элинор направилась к стене, чтобы не мешать танцующим, — будешь танцевать? — Она села.

— Я? — Сара зевнула. — Я хочу спать. — Она опустилась на подушку рядом с Элинор.

— Но на приемы ходят не для того, — засмеялась Элинор, глядя на нее сверху, — чтобы спать! — Она опять увидела картинку, которую представила себе, говоря по телефону. Но ей не было видно лица Сары — только макушку.

— Он у тебя ужинал, да? — спросила Элинор, когда Норт проходил мимо с носовым платком в руке. — И о чем вы говорили? — Элинор опять увидела ее сидящей на краешке стула, качающей ногой, с пятном сажи на лице.

— О чем говорили? — повторила Сара. — О тебе, Элинор. — Мимо них все время кто-то проходил, задевая их колени; начинались танцы. От такого зрелища слегка кружится голова, подумала Элинор и откинулась на спинку.

— Обо мне? А что обо мне говорить?

— О твоей жизни, — сказала Сара.

— О моей жизни? — повторила Элинор. Пары начали медленно кружиться, двигаясь мимо них. Кажется, это фокстрот, предположила она про себя.

О моей жизни, думала Элинор. Странно, второй раз за вечер кто-то говорит о моей жизни. А у меня не было никакой жизни. Жизнь — это то, что творят, чем распоряжаются — семьдесят-то с лишним лет. А у меня есть только настоящий момент, думала она. Я живу здесь и сейчас, слушая фокстрот. Она огляделась. Рядом были Моррис, Роза; Эдвард, откинув голову назад, беседовал с человеком, которого она не знала. Я здесь единственная, подумала она, кто помнит, как он сидел на краю моей кровати в ту ночь и плакал — после того как была оглашена помолвка Китти. Да, многое вспоминается. Позади длинная полоса жизни. Плачущий Эдвард; разговоры с миссис Леви; падающий снег; треснутый подсолнечник; желтый омнибус, трясущийся по Бэйзуотер-Роуд. И я думала про себя, что я самая молодая в омнибусе, а теперь я самая старая… Миллионы мелочей возвращались к ней. Атомы рассыпались и собирались вместе. Но как они складываются в то, что люди называют жизнью? Она сжала кулаки и почувствовала в ладонях твердые маленькие монетки. Вероятно, в самой середине находится «Я», думала она, — это главный узел, центр. И вновь она увидела себя за своим столом, рисующей на промокательной бумаге, проделывающей в ней дырки, от которых отходят лучи. Все дальше и дальше они тянутся; одно следует за другим; сцена заслоняет сцену. А потом они заявляют: «Мы говорили о тебе!»

— О моей жизни… — сказала Элинор вслух, но сама себе.

— Что? — спросила Сара, подняв глаза.

Элинор замолчала. Она забылась. А ее, оказывается, кто-то слушает. Значит, надо привести мысли в порядок, найти правильные слова. Нет, подумала она, слов я найти не смогу. Я никому не могу рассказать…

— Это не Николай? — спросила она, глядя на крупного мужчину, стоявшего в дверях.

— Где? — Сара обернулась, но посмотрела не в ту сторону. А мужчина исчез. Вероятно, она ошиблась. Мою жизнь составляли жизни других, думала Элинор, — отца, Морриса, моих друзей, Николая… В ее памяти всплыли фрагменты одного разговора с ним. Мы то ли обедали, то ли ужинали вместе. В ресторане. На прилавке стояла клетка с розовым попугаем. Они сидели и говорили — это было после войны — о будущем, об образовании. Он не позволил мне заплатить за вино, вдруг вспомнила она, хотя это я заказала его…

Кто-то остановился перед Элинор. Она подняла голову.

— Я как раз думала о тебе! — воскликнула она.

Это был Николай.

— Добрый вечер, мадам, — сказал он, кланяясь на свой иностранный манер.

— Я как раз думала о тебе! — повторила Элинор. В самом деле, впечатление было такое, будто часть ее самой выплыла из глубины на поверхность. — Сядь рядом со мной, — сказала она и придвинула кресло.


— Вы не знаете, что это за человек сидит рядом с моей теткой? — спросил Норт у девушки, с которой танцевал. Она обернулась, но лишь из вежливости.

— Я не знаю вашу тетку, — сказала она. — Я никого тут не знаю.

Танец закончился, и они пошли к двери.

— Я не знаю даже хозяйку, — продолжила девушка. — Хорошо бы вы мне ее показали.

— Вон она. — Норт кивнул в сторону Делии, на которой было черное платье с золотыми блестками.

— А, понятно, — сказала девушка, посмотрев на Делию. — Значит, это хозяйка?

Норт не расслышал имя девушки, и она никого не знала по именам. Он был этому рад. Это помогало ему взглянуть по-новому на самого себя и бодрило. Он проводил девушку до двери. Он старался избежать родственников, в особенности — Пегги, но та как раз стояла в одиночестве у выхода. Норт отвернулся и вывел свою спутницу из гостиной. Должен быть какой-нибудь сад или крыша, где они могли бы посидеть наедине. Девушка была исключительно хороша собой и юна.

— Идемте, — сказал он. — Идемте вниз.


— И что же ты обо мне думала? — спросил Николай, садясь рядом с Элинор.

Она улыбнулась. Он был, как всегда, в наряде из плохо сочетавшихся между собой частей, с печаткой-гербом своей матери-княжны; его смуглое, покрытое морщинами лицо всегда напоминало ей мохнатого зверя с болтающимися складками кожи, который жесток ко всем, кроме нее самой. Но что же она думала о нем? Она думала о нем в целом, она не могла разделить его на мелкие части. В ресторане, она помнила, было накурено.

— О том, как мы однажды ужинали в Сохо, — сказала она. — Помнишь?

— Все вечера с тобой я помню, Элинор, — ответил он. Но взгляд у него был слегка отсутствующий. Его внимание что-то отвлекло. Он смотрел на даму, которая только что вошла; на хорошо одетую даму, стоявшую спиной к шкафу, в котором было все на любой экстренный случай. Если я не могу описать собственную жизнь, как я могу описать его? Ведь что он собой представляет, она не знала; она знала только, что ей было приятно, когда он вошел в гостиную, что он освободил ее от необходимости думать и слегка подтолкнул ее мысли. Он смотрел на даму. Казалось, их взгляда бодрили ее, она трепетала под ними. Вдруг Элинор почудилось, что все это уже было. В тот вечер в ресторан тоже вошла девушка и стояла, трепеща, у двери.

Элинор точно знала, что он скажет. Он уже говорил это, тогда, в ресторане. Он скажет: «Она похожа на шарик на фонтанчике в рыбной лавке». Как она и думала, он сказал это. Неужели все повторяется, лишь с небольшими изменениями? — думала она. Если так, то, значит, есть некий порядок, некий повторяющийся мотив, как в музыке, наполовину вспоминаемый, наполовину предчувствуемый?.. Огромный узор, который становится понятен в какое-то мгновение? Эта мысль доставила ей острое наслаждение: что существует порядок. Но кто его творец? Кто его замыслил? Ее разум упустил нить. Она не сумела закончить мысль.

— Николай… — произнесла Элинор. Она хотела, чтобы он додумал ее мысль, взял ее и вынес на свет невредимой, придал ей целостность, красоту, полноту. Скажи. Николай… — начала она; но она не имела ни малейшего представления ни как закончить эту фразу, ни что именно она хотела спросить. Он говорил с Сарой. Элинор прислушалась. Он смеялся над Сарой. Он показывал на ее ноги.

— …явиться на прием, — говорил он, — в одном белом чулке, а другом — синем.

— Королева меня пригласила на чай, — проговорила Сара в такт музыке. — Говорю себе: «Быстро чулки выбирай! Золотые иль красные?» А, все равно! Все чулки мои в дырках давно.

Вот так осуществляется их любовь, подумала Элинор, слушая их смех, их пикировку. Еще один кусочек узора, заключила она, используя еще не до конца сформулированную мысль для того, чтобы приклеить ярлычок к живой сцене. И даже если эта любовная игра отличается от того, что было принято раньше, в ней тоже есть прелесть; это все же любовь — возможно, отличная от любви в старом понимании, но зато, не исключено, сильнее… Так или иначе, они думают друг о друге, живут друг в друге; а ведь это и есть любовь, разве нет? — рассуждала про себя Элинор под смех Сары и Николая.

— …Ты что, не можешь быть самостоятельной? — пенял Николай. — Не можешь сама себе подобрать чулки?

— Никогда! Никогда! — смеялась Сара.

— Потому что у тебя нет своей жизни. Она живет в мечтах, — сказал Николай, обернувшись к Элинор. — Одна.

— Профессор начал свою лекцию, — съязвила Сара, положив руку ему на колено.

— Сара затянула свою песню. — Николай со смехом прижал ее руку своею.

Но им очень хорошо, думала Элинор. Они смеются друг над другом.

— Скажи, Николай… — опять начала она.

Но уже заиграл следующий танец. В гостиную, толпясь, стали возвращаться пары. Медленно, сосредоточенно, с серьезными лицами, будто участвуя в мистическом обряде, который освобождал их от необходимости испытывать все остальные чувства, танцующие начали кружить мимо Элинор, Сары и Николая, задевая их колени, чуть ли не наступая им на ноги. Затем кто-то остановился перед сидящими.

— А вот и Норт, — сказала Элинор, подняв голову.

— Норт! — воскликнул Николай. — Норт! Мы виделись сегодня вечером, — он протянул руку Норту, — у Элинор.

— Было дело, — приветливо сказал Норт.

Николай сдавил его пальцы; когда он убрал руку, Норт опять почувствовал свои пальцы по отдельности. Что-то в этом было чрезмерное, но Норту понравилось. Он сам ощущал прилив чувств. Глаза его блестели. Озадаченное выражение исчезло с лица. Его авантюра удалась: девушка написала свое имя в его записной книжке. «Приходите ко мне завтра в шесть», — сказала она.

— Еще раз добрый вечер, Элинор, — произнес Норт, склоняясь к руке своей тетки. — Вы очень молодо выглядите. И чрезвычайно хороши собой. Мне нравится этот наряд. — Он оглядел ее индийскую накидку.

— То же могу сказать тебе, Норт. — Она посмотрела на него снизу вверх. И подумала, что еще никогда не видела его таким статным, Таким оживленным. — Ты не пойдешь танцевать? — спросила она. Музыка играла вовсю.

— Только если Салли окажет мне честь, — сказал он, кланяясь с преувеличенной учтивостью. Что с ним случилось? — дивилась Элинор. Он выглядит таким красавчиком, таким счастливым. Салли встала. Она подала руку Николаю.

— Я буду танцевать с тобой, — сказала она. Они замерли на миг в ожидании, а потом закружились прочь.


— Какая странная пара! — заметил Норт. Он наблюдал за ними с кривой усмешкой. — Они не умеют танцевать! — Он сел рядом с Элинор, на кресло, освободившееся после Николая. — Почему они не женятся? — спросил Норт.

— А зачем это им?

— Ну, все женятся. И он мне по душе, хотя он немного — как бы это сказать? — мещанин, что ли, — предположил Норт, глядя не неуклюжее вальсирование Николая и Сары.

— Мещанин? — переспросила Элинор.

— А, это ты о его брелке? — догадалась она, посмотрев на золотую печатку, которая взлетала и падала, пока Николай танцевал. — Нет, он не мещанин. Он…

Однако Норт не слушал. Он смотрел на пару в дальнем конце гостиной. Двое стояли у камина. Оба — молодые, оба молчали. Казалось, их заставило замереть какое-то сильное чувство. Норта тоже охватило волнение — он стал думать о своей жизни, а потом мысленно поместил молодую пару и себя в совсем другой антураж: камин и шкаф сменили ревущий водопад, бегучие облака, скала над стремниной…

— Брак — это не для всех, — перебила его мысли Элинор.

Норт вздрогнул.

— Да, конечно, — согласился он и посмотрел на нее. Она никогда не была замужем. Почему, интересно? Вероятно, жертва на алтарь семейства — ради беспалого дедушки Эйбела. Тут его посетило некое воспоминание о террасе, сигаре и Уильяме Уотни. Не в любви ли к нему состояла драма Элинор? Норт посмотрел на нее с симпатией. Сейчас он любил всех. — Какая удача обнаружить вас свободной, Нелл! — сказал он, кладя руку ей на колено.

Она была тронута. Ей было приятно прикосновение его руки.

— Милый Норт! — воскликнула она. Она почувствовала сквозь платье его волнение: он был, как пес, тянущий поводок, рвущийся вперед, с натянутыми нервами, — вот что она почувствовала, когда он положил руку ей на колено. — Только не женись на ком попало! — сказала Элинор.

— Я? — удивился Норт. — С чего вы взяли?

Она что, видела, как он провожал девушку вниз? — подумал он.

— Скажи мне… — начала она. Она хотела расспросить его, спокойно и рассудительно, пока они наедине, о его планах, но вдруг увидела перемену в его лице: на нем появилось выражение подчеркнутого ужаса.

— Милли! — пробормотал Норт. — Черт ее возьми!


Элинор быстро обернулась. К ним шла ее сестра Милли — необъятная в широких одеждах, соответствующих ее полу и положению в обществе. Она очень располнела. Чтобы скрыть ее формы, вдоль рук ниспадали полупрозрачные покровы в бисере. Руки были так толсты, что напомнили Норту спаржу — бледную спаржу, суживающуюся к концу.

— Элинор! — воскликнула Милли. Она до сих пор хранила пережитки собачьего преклонения перед старшей сестрой.

— Милли! — откликнулась Элинор, но не так сердечно.

— Как я рада тебя видеть, Элинор! — проговорила Милли со старушечьим квохтаньем. Все же в ее манере была некая почтительность. — И тебя, Норт!

Она протянула ему свою маленькую кисть. Он заметил, как врезались кольца в пальцы, точно плоть наросла на них. Плоть, наросшая на брильянты, вызвала у него отвращение.

— Как замечательно, что ты вернулся! — сказала Милли, медленно опускаясь в кресло.

Норту показалось, будто весь мир посерел. Она набросила на них сеть, заставила их всех почувствовать себя одной семьей, вспомнить, что у них было общего; но это было неестественное ощущение.

— Мы остановились у Конни, — сказала Милли. Они приехали на матч по крикету.

Норт опустил голову и посмотрел на свои туфли.

— А я еще ни слова не слышала о твоих поездках, Нелл, — продолжала она. Они падают, и падают, и мокро шлепаются, и покрывают собой все, думал Норт, слушая, как его тетка роняет изо рта свои безликие вопросы. Однако сам он был настолько переполнен чувствами, что даже ее слова мог заставить звенеть и перекликаться. «А водятся ли в Африке большие какаду? А видно ли там ночью Полярную звезду?» А завтрашний вечер я где проведу? — добавил уже он сам, потому что карточка в жилетном кармане испускала свои лучи, вне зависимости от окружающей нудотины. — Мы остановились у Конни, — продолжала Милли, — которая ждала Джимми, который вернулся из Уганды… — Несколько слов ускользнули от внимания Норта, потому что он представил себе некий сад и комнату, и следующее, что он услышал, было слово «аденоиды» — хорошее слово, решил он про себя, отделив его от контекста; слово с осиной талией, перетянутое посередине, с твердым, металлически блестящим брюшком, это слово особенно хорошо для описания насекомого… однако в этот момент приблизилось нечто очень массивное, состоявшее главным образом из белого жилета, в черном ободке. Над ними навис Хью Гиббс. Норт вскочил, чтобы уступить ему кресло.

— Милый мальчик, ты думаешь, я сяду на это? — произнес Хью, у которого хилое сиденье, предложенное Нортом, вызвало презрительную усмешку. — Ты уж найди мне что-нибудь, — он огляделся вокруг, прижав руки к бокам, — более существенное.

Норт подвинул ему пуф. Хью осторожно опустился на него.

— О-хо-хо, — проговорил он, садясь.

Норт услышал, как Милли откликнулась: «Так-так-так».

Вот к чему сводятся тридцать лет существования в качестве мужа и жены: о-хо-хо — так-так-так. Похоже на нечленораздельное чавканье скотины в стойле. Так-так-так — о-хо-хо, как будто топчутся на мягкой влажной соломе в хлеву, как будто возятся в первозданном болоте — плодовитые, жирные, полубезмозглые, думал Норт, рассеянно слушая добродушное бормотание, которое внезапно затопило все вокруг.

— Сколько ты весишь? — спросил дядя Хью, смерив Норта взглядом. Он осмотрел его с ног до головы, точно лошадь.

— Мы должны взять с тебя обещание приехать, — добавила Милли, — когда мальчики будут дома.

Они приглашали его погостить в Тауэрсе в сентябре, чтобы принять участие в охоте на лисят. Мужчины охотятся, а женщины — Норт посмотрел на свою тетку так, будто она могла разродиться прямо здесь, — женщины рожают бесчисленных детей. Их дети рожают новых детей, и у этих новых детей — аденоиды. Слово повторилось, но теперь оно не вызвало никаких ассоциаций. Он рухнул, они повергли его своей массой; даже имя на карточке в его кармане потухло. Неужели с этим ничего не поделаешь? — спросил он себя. Тут нужна только революция, не меньше, решил он. В голову полезли оставшиеся с войны образы взрывчатки, подбрасывающей вверх горы земли, вздымающей древовидные земляные тучи. Но это все белиберда, думал он, военная белиберда, белиберда. «Белиберда» — слово Сары, оно вернулось к нему. Так что же остается? Его взгляд поймала Пегги, стоявшая и говорившая с неизвестным мужчиной. ВЫ, врачи, ученые, подумал Норт, почему вы не можете бросить в бокал маленький кристаллик, такой иглистый-искристый, чтобы они его проглотили? Здравый смысл. Разум. Искристо-иглистый. Но станут ли они его глотать? Он посмотрел на Хью. У того была манера надувать и сдувать щеки, говоря свои «о-хо-хо» и «так-так-так». Проглотишь или нет? — мысленно спросил он у Хью.

Хью опять повернулся к нему.

— Надеюсь, теперь ты осядешь в Англии, Норт, — сказал он. — Хотя, наверное, в тех краях жить неплохо, а?

И они обратились к теме Африки и нехватки рабочих мест. Воодушевление Норта иссякало. Карточка больше не излучала образы. Падали мокрые листья. Они падают, падают и покрывают все, шептал он про себя, глядя на свою тетку — бесцветную, если не считать бурого пятна на лбу, и волосы у нее бесцветные, лишь одна прядь будто измазана желтком. Наверное, все ее тело мягкое и выцветшее, как начинающая гнить груша. А Хью, положивший свою большую руку на колено Норту, он облеплен сырыми отбивными. Норт поймал взгляд Элинор. В нем ощущалось некоторое напряжение.

— Да, как они все испортили, — говорила она.

Но из ее голоса исчезла глубина.

— Повсюду новые виллы, — говорила Элинор. По-видимому, она недавно была в Дорсетшире. — Маленькие красные виллы вдоль дороги, — продолжала она.

— Да, что меня поражает, — сказал Норт, заставив себя поддержать ее, — это как вы испортили Англию в мое отсутствие.

— В наших краях ты найдешь не слишком много перемен, Норт, — сказал Хью с гордостью.

— Да, но нам повезло, — добавили Милли, — у нас там несколько крупных имений. Нам повезло, — повторила она, — если не считать мистера Фиппса, — она едко усмехнулась.

Норт очнулся. Она говорит всерьез, подумал он. Ее ехидство придало ей подлинности. Настоящей стала не только она: вся их деревня, большой дом, малый дом, церковь и круг старых деревьев предстали перед ним совершенно реально. Он был не против пожить у них.

— Это наш священник, — объяснил Хью. — По-своему неплохой малый, но слишком близок к католичеству. Свечи и все такое.

— А его жена… — начала Милли.

Элинор вздохнула. Норт посмотрел на нее. Она засыпала. Остекленелый взгляд, застывшее выражение лица. В какое-то мгновение она была ужасно похожа на Милли, дрема выявила семейное сходство. Затем она широко раскрыла глаза, усилием воли не давая векам опуститься. Но она явно ничего не видела.

— Ты должен приехать, и увидишь, как будет хорошо, — сказал Хью. — Как насчет первой недели сентября? — Он раскачивался с боку на бок, как будто его добросердечие перекатывалось в нем. Он был похож на слона, который собирается встать на колени. А если он встанет на колени, как он поднимется обратно? — спросил себя Норт. И если Элинор заснет и захрапит, что мне тогда делать, если я буду сидеть между колен у слона?

Он огляделся, ища повода уйти.

В их сторону шла Мэгги, не ведая, что ее ждет. Они увидели ее. Норту очень захотелось крикнуть: «Берегись! Берегись!» — потому что она находилась в опасной зоне. Длинные белые щупальца, которые бесформенные твари распускают по течению, чтобы ловить себе еду, затащат, засосут ее. Всё, они ее увидели: она обречена.

— А вот и Мэгги! — воскликнула Милли, поднимая взгляд.

— Сто лет тебя не видел! — сказал Хью, пытаясь приподнять себя.

Мэгги пришлось остановиться и вложить свою руку в бесформенную лапу. Норт встал, истратив на это последнюю каплю энергии, которая осталась в нем от адреса в жилетном кармане. Он уведет Мэгги. Он спасет ее от семейной заразы.

Но она не обратила на него внимания. Она стояла на месте, отвечая на приветствия, сохраняя полное самообладание, — как будто используя специальный набор снаряжения для экстренных случаев. О Господи, сказал себе Норт, она не лучше их. Она покрыта коркой неискренности. Они уже говорят о ее детях.

— Да, это тот малыш, — говорила Мэгги, указывая на юношу, танцевавшего с девушкой.

— А дочь, Мэгги? — спросила Милли, оглядываясь вокруг.

Норт заерзал. Это заговор, понял он. Это каток, который все сглаживает, стирает, обкатывает до безликости, придает всему одинаковую округлость. Он прислушался. Джимми был в Уганде, Лили была в Лестершире, мой мальчик, моя девочка… — вот что они говорили. Но им не интересны чьи-то дети, кроме своих, заметил он. Только свои, их собственность, их плоть и кровь, которых они будут защищать, выпустив когти в своем болоте, думал он, глядя на маленькие лапки Милли, — даже Мэгги, даже она. Ведь она тоже говорила о «моем мальчике, моей девочке». Как они могут быть цивилизованными?


Элинор засопела. Она клевала носом — бесстыдно, беспомощно. В беспамятстве есть нечто непристойное, подумал Норт. Ее рот приоткрылся, голова завалилась набок.

Но настал его черед. Повисла пауза. Надо подстегнуть разговор, понял он, кто-то должен что-то говорить, иначе человеческое общество прекратит существование. Хью прекратит существование, Милли тоже. Он уже собирался найти какие-то слова, чтобы заполнить эту огромную пустоту древней утробы, но тут Делия — то ли из присущего хозяйкам желания всегда встревать, то ли из человеколюбия, Норт сказать не мог — подошла, быстро кивая.

— Ладби приехали! — прокричала она. — Ладби!

— Где они? Наши дорогие Ладби! — воскликнула Милли. И они подняли свои тела и ушли, поскольку Ладби, как выяснилось, редко выбирались из Нортумберленда.


— Ну что, Мэгги? — спросил Норт, повернувшись к ней, но в этот момент у Элинор в горле что-то слегка щелкнуло, и ее голова наклонилась вперед. Теперь ее сон был глубок, и он добавлял ей достоинства. Она как будто была где-то очень далеко, погруженная в тот покой, который иногда придает спящим сходство с мертвыми. Минуту-другую Норт и Мэгги сидели молча. Они были наедине, им никто не мешал.

— Зачем, зачем, зачем… — наконец проговорил он, делая такое движение, будто срывает с ковра пучки травы.

— Зачем? — переспросила Мэгги. — Что зачем?

— Да Гиббсы… — сказал он, кивнув в их сторону: они стояли у камина и разговаривали. Грузные, жирные, бесформенные, они казались Норту карикатурой, шаржем, уродливым разрастанием плоти, которая разрушила форму изнутри и подавила собой, потушила внутренний огонь. — Что такое? — спросил Норт.

Мэгги посмотрела на них, но ничего не сказала. Мимо медленно двигались танцующие пары. Одна из девушек остановилась. Она подняла руку, и ее жест бессознательно выразил всю серьезность, с которой очень юное существо ждет от будущей жизни только добра. Это тронуло Норта.

— Зачем? — Он указал большим пальцем на молодежь. — Ведь они так прелестны…

Мэгги тоже посмотрела на девушку, которая прикрепляла к груди чуть было не упавший цветок. Мэгги улыбнулась. И промолчала. А затем без всякого смысла, как эхо, повторила его вопрос: «Зачем?»

На мгновение он опешил. Выходило, она отказалась помочь ему. А он так хотел, чтобы она ему помогла. Почему она не может снять бремя с его плеч и дать ему то, чего он так жаждет, — уверенности, определенности? Потому что она такой же урод, как все остальные? Он посмотрел на ее руки. Сильные и красивые. Но, подумал он, увидев, что пальцы чуть согнулись, если дело коснется «моих» детей, «моего» имущества, ее пальцы мгновенно разорвут посягнувшему брюхо, или зубы вопьются в глотку, покрытую нежной шерсткой. Мы не способны помочь друг другу, думал он, мы все уроды. И все же, хотя ему было неприятно свергать ее с пьедестала, на который он сам ее водрузил, возможно, она была права: мы, творящие идолов из людей, наделяющие кого-то — мужчину или женщину — властью над нами, мы лишь множим уродство и уничижаем самих себя.

— Я поеду к ним в гости, — сказал Норт.

— В Тауэрс?

— Да. В сентябре, охотиться на лисят.

Она не слушала. Только смотрела на него. Она относит его к какой-то категории, почувствовал он. Ему стало неуютно. Она смотрела на него так, как будто он был не он, а кто-то другой. Он чувствовал ту же неловкость, как когда Салли описывала его по телефону.

— Я знаю, — сказал он, напрягая лицо, — я похож на изображение француза со шляпой в руках.

— Со шляпой в руках?

— И с жиром в боках, — добавил он.


— …Шляпа в руках? У кого шляпа в руках? — спросила Элинор, открывая глаза.

Она растерянно огляделась. Ей казалось, что секунду назад Милли говорила о церковных свечах, но с тех пор, по всей видимости, произошло многое. Хью и Милли сидели рядом с ней, а теперь их нет. Был какой-то провал, наполненный светом покосившихся свечей и неким ощущением, которое она не могла описать словами.

Элинор совсем проснулась.

— Что за чушь ты несешь? — возмутилась она. — У Норта нет шляпы в руках! И никакого жира в боках, — добавила она. — Ни капли, ни капли. — Она нежно похлопала его по колену.

Ей было необычайно хорошо. Как правило, после пробуждения в памяти остается какой-то сон — сцена или образ. Но это ее недолгое забытье, в котором были косые, все удлинявшиеся свечи, оставило по себе лишь ощущение — чистое ощущение.

— У него нет в руках шляпы, — повторила Элинор.

Норт и Мэгги засмеялись над ней.

— Ты заснула, Элинор, — сказала Мэгги.

— В самом деле? — удивилась Элинор. Да, верно, в разговоре был большой пробел. Она не могла вспомнить, о чем они беседовали. И рядом была Мэгги, а Милли и Хью ушли. — Я задремала всего на секунду, — сказала она. — Ну, а что ты собираешься делать, Норт? Какие у тебя планы? — весьма деловито спросила она. — Мы не должны отпускать его обратно, Мэгги. На эту жуткую ферму.

Она хотела выглядеть до крайности практичной — частью чтобы доказать, что она не спала, частью — желая сберечь необычное ощущение счастья, которое еще держалось в ней. Ей казалось, если скрыть его от чужих глаз, оно не исчезнет.

— Ты достаточно скопил? — спросила Элинор.

— Скопил? — переспросил Норт. Почему, интересно, люди, которых сморил сон, всегда стараются показать, что у них нет сна ни в одном глазу? — Четыре-пять тысяч, — добавил он, не думая.

— Что ж, этого хватит, — не унималась Элинор. — Пять процентов, шесть процентов… — Она попыталась сделать вычисления в уме. Пришлось прибегнуть к помощи Мэгги. — Четыре-пять тысяч, это сколько будет, Мэгги? Ведь на жизнь хватит, правда?

— Четыре-пять тысяч… — повторила Мэгги.

— Под пять или шесть процентов, — напомнила Элинор. У нее не получалось считать в уме и в лучшие времена, но сейчас ей почему-то казалось особенно важным опереться на факты. Она открыла сумочку и нашла там письмо и огрызок карандаша. — Вот, посчитай на этом, — сказала она.

Мэгги взяла бумагу и провела несколько линий карандашом, как бы пробуя его. Норт заглянул ей через плечо. Решала ли она задачу, думала ли о его жизни, его потребностях? Нет. Она рисовала шарж на крупного мужчину в белом жилете, сидевшего напротив. Она дурачилась. Норт ощутил некоторую нелепость ситуации.

— Что за глупости? — сказал он.

— Это мой брат, — ответила Мэгги, кивнув на мужчину в белом жилете. — Он когда-то катал нас на слоне… — Она добавила к жилету росчерк.

— Мы говорим о серьезных вещах! — возмутилась Элинор. — Если ты, Норт, хочешь жить в Англии, если ты хочешь…

Он перебил ее:

— Я не знаю, чего хочу.

— А, понятно! — сказала она и засмеялась. К ней вернулось ощущение счастья, тот самый необъяснимый восторг. Ей казалось, будто все они молоды и перед ними лежит будущее. Ничто еще не устоялось, впереди — неизвестность, жизнь только начинается и полна возможностей.

— Ну не странно ли? — воскликнула она. — Разве не удивительно? Не потому ли жизнь — как это выразить? — чудо? Я хочу сказать… — она попыталась объяснить, потому что Норт выглядел озадаченным: — Говорят, старость это то-то и то-то, а ведь все не так. Она другая, совсем другая. В детстве, в юности, всегда — моя жизнь была бесконечным открытием. Чудом. — Она умолкла. Опять наговорила чепухи. После того сновидения у нее слегка кружилась голова.


Когда начался танец, Пегги оказалась всеми покинутой у книжного шкафа; она стояла как можно ближе к нему. Чтобы скрыть свое одиночество, она взяла с полки книгу. Книга была в обложке из зеленой кожи, Пегги перевернула ее и увидела вытесненные в коже золотые звездочки. Очень кстати, подумала она, потому что можно сделать вид, будто я любуюсь переплетом… Но не могу же я долго стоять и любоваться переплетом. Она открыла книгу. Пусть угадает мои мысли, подумала Пегги. Если открыть книгу наугад, прочтешь свои мысли.

«La médiocrité de l’univers m’étonne et me révolte», — прочла она. Вот именно. Точно. Она стала читать дальше: «…la petitesse de toutes choses m’emplit de dégoût». Она подняла голову. Ей наступали на ноги, «…la pauvreté des êtres humains m’anéantit»[68]. Она закрыла книгу и поставила ее на место.

Точно, подумала Пегги.

Она поправила часы на запястье и тайком посмотрела на них. Время шло. В часе шестьдесят минут, сказала она себе; в двух часах сто двадцать: Сколько мне еще придется пробыть здесь? Нельзя ли уже уйти? Она увидела, что Элинор кивает ей. Пегги пошла к сидевшим в креслах.

— Иди сюда, Пегги, поговори с нами! — позвала Элинор.

— Элинор, ты знаешь, который час? — спросила Пегги, подходя, и показала на свои часы. — Не пора ли нам?

— Я забыла о времени, — сказала Элинор.

— Но завтра тебе будет тяжело, — предостерегла Пегги, стоя рядом с ней.

— Узнаю врача! — поддразнил сестру Норт. — Здоровье, здоровье, здоровье! Но здоровье — это не самоцель. — Он поднял на нее глаза.

Пегги не обратила на него внимания.

— Ты что, хочешь досидеть до конца? — вновь обратилась она к Элинор. — Это же на всю ночь. — Она посмотрела на пары, кружившие в такт граммофонной музыке, как будто какое-то животное умирало в медленной, но мучительной агонии.

— Но ведь нам хорошо, — сказала Элинор. — Присоединяйся, порадуйся с нами.

Она указала на пол рядом с собой. Пегги опустилась на пол. Хватит думать, анализировать, копаться в себе — вот что хотела сказать Элинор, Пегги это поняла. Радуйся мгновению. Но всякий ли на это способен? — спросила она себя, натягивая юбки вокруг своих ног. Элинор наклонилась и похлопала ее по плечу.

— Скажи-ка мне, — она хотела втянуть племянницу, выглядевшую слишком мрачно, в разговор, — ты же врач, ты в этом разбираешься. Что означают сны?

Пегги рассмеялась. Очередной вопрос Элинор. Сколько будет дважды два и откуда взялась Вселенная?

— Точнее, даже не сны, — продолжила Элинор. — Ощущения. Ощущения во время сна.

— Дорогая Нелл, — произнесла Пегги, подняв взгляд на нее, — сколько раз я тебе говорила. Врачи очень мало знают о теле и совсем ничего — о душе. — Она опять опустила глаза.

— Я всегда считал их мошенниками! — воскликнул Норт.

— Жаль! — сказала Элинор. — Я надеялась, ты сможешь объяснить мне… — Она склонилась вперед. Пегги заметила румянец на ее щеках. Она была взволнована, но с чего, интересно?

— Что объясню? — спросила Пегги.

— А, ничего, — сказала Элинор. Ну вот, я срезала ее, подумала Пегги.

Она опять посмотрела на свою тетку. Ее глаза блестели, щеки были красные — или это просто индийский загар? На лбу надулась синяя жилка. Но с чего такое волнение? Пегги оперлась спиной о стену. С пола ей было видно множество ног, двигающихся в разные стороны, в мужских кожаных туфлях, в дамских атласных, в носках и в шелковых чулках. Они плясали — ритмично, напористо, подчиняясь звукам фокстрота. «А как насчет попить чайку? — сказал он мне, сказал он мне…» Мелодия все повторялась и повторялась. А над головой Пегги звучали голоса. Бессвязные обрывки долетали до нее: «…в Норфолке, где у моего брата есть яхта…», «…да, полный крах, я согласен…». На приемах люди обсуждают всякую ерунду. А рядом говорила Мэгги, говорил Норт, говорила Элинор. Вдруг Элинор взмахнула рукой.

— Это же Ренни! — воскликнула она. — Ренни, которого я никогда не вижу. Ренни, которого я люблю… Иди сюда, поговори с нами, Ренни.

Пара мужских туфель пересекла поле зрения Пегги и остановилась перед ней. Ренни сел рядом с Элинор. Пегги было видно лишь его профиль: большой нос, костистую скулу. «А как насчет попить чайку? — сказал он мне, сказал он мне…» — вымучивал из себя граммофон; пары двигались мимо, кружа. Но небольшая компания в креслах беседовала и смеялась.

— Я знаю, ты со мною согласишься… — говорила Элинор. Из-под полуопущенных век Пегги видела, что Ренни обернулся к ней. Она видела его костистую скулу, его большой нос; его ногти, заметила она, были коротко острижены.

— Смотря что ты скажешь, — откликнулся он.

— О чем мы говорили? — Элинор задумалась. Уже забыла, заподозрила Пегги.

— …Что все изменилось к лучшему, — услышала она голос Элинор.

— С тех пор как ты была маленькой? — это вроде бы спросила Мэгги.

Затем вмешался голос, шедший от юбки с розовым бантом на кайме:

— …Не знаю почему, но жара на меня больше не действует, как раньше…

Пегги подняла голову Она увидела пятнадцать розовых бантов, аккуратно пришитых к платью. И не Мириам ли Пэрриш принадлежит увенчивающая платье благообразная овечья головка?

— Я хочу сказать, что мы сами изменились, — сказала Элинор. — Мы стали счастливее, свободнее…

Что она понимает под «счастьем», под «свободой»? — подумала Пегги, опять прислоняясь спиной к стене.

— Вот, например, Ренни и Мэгги, — продолжала Элинор. Она помолчала немного и заговорила опять. — Ты помнишь, Ренни, ту ночь, когда был налет? Я тогда познакомилась с Николаем… мы сидели в погребе, помнишь?.. Идя вниз по ступенькам, я сказала себе: «Вот счастливый брак»… — Последовала очередная пауза. — Я сказала себе… — Пегги увидела, что Элинор положила руку на колено Ренни. — «Если бы я знала Ренни в молодости…» — она замолчала. Она имеет в виду, что тогда влюбилась бы в него? — подумала Пегги. Опять вмешалась музыка: «…сказал он мне, сказал он мне…» — Нет, никогда… — Пегги опять услышала голос Элинор. — Никогда…

Хочет ли она сказать, что никогда не любила, никогда не хотела выйти замуж? — подумала Пегги. Все засмеялись.

— Да вы выглядите на восемнадцать лет, — сказал Норт.

— И чувствую себя так же! — воскликнула Элинор. Но завтра утром ты превратишься в развалину, подумала Пегги, взглянув на нее. У Элинор было красное лицо, на лбу проступили сосуды.

— У меня такое чувство… — Элинор запнулась и поднесла руку к голове, — как будто я побывала в ином мире! Мне так хорошо!

— Вздор, Элинор, вздор, — сказал Ренни.

Так и думала, что он это скажет, с каким-то удовлетворением отметила про себя Пегги. Она видела его профиль за коленями своей тетки. Французы — рационалисты, они благоразумны, думала она. Но все равно, пусть Элинор пощиплет себя за душу, если ей это нравится, почему нет?

— Вздор? Что значит вздор? — спросила Элинор, наклонившись вперед и подняв руку ладонью вверх, как бы призывая Ренни ответить.

— Ты всегда говоришь об ином мире, — сказал он. — А чем плох этот?

— Но я имела в виду этот мир! Мне хорошо в этом мире, с живыми людьми. — Она отвела руку, точно желая обнять всех присутствующих: молодых, старых, танцующих, беседующих, Мириам с розовыми бантами, индийца в тюрбане. Пегги откинулась к стене. Ей хорошо в этом мире, думала она, хорошо с живыми людьми!

Музыка прекратилась. Молодой человек, который ставил пластинки на граммофон, куда-то ушел. Пары распались и стали продвигаться к выходу. По-видимому, они намеревались поесть. Они собирались высыпать в сад и рассесться по жестким закопченным стульям. Музыка, которая сверлила мозг Пегги, больше не звучала. Установилось временное затишье. Вдалеке Пегги слышала звуки вечернего Лондона: автомобильный клаксон, сирену на реке. Эти далекие звуки, принесенное ими напоминание о других мирах, безразличных к этому миру, о людях — тяжко трудящихся, тянущих лямку в непроглядной тьме, в толще ночи, заставили Пегги повторить слова Элинор: «Мне хорошо в этом мире, хорошо с живыми людьми». Но как человеку может быть «хорошо», спросила себя Пегги, в мире, который переполнен горем? С каждого плаката на всех перекрестках смотрит Смерть, или того хуже — тирания, жестокость, мучительство, крах цивилизации, конец свободы. Мы здесь, думала она, лишь прячемся под утлым листком, который будет уничтожен. А Элинор говорит, что мир стал лучше, потому что двум человекам на много миллионов — «хорошо». Пегги неподвижно смотрела в пол, который теперь был пуст, если не считать муслиновой нитки из чьего-то платья. Но зачем я все замечаю? — думала она. Она передвинулась на другое место. Почему я должна думать? Она не желала думать. Ей хотелось бы, чтобы существовали шторы, как в вагонных купе, которыми можно закрыться от света и загородить сознание. Синие шторы, которые опускают во время ночных поездок. Думать — это пытка. Вот бы перестать думать и отдаться течению грез… Но мерзость мира заставляет меня думать. Или это поза? Не натянула ли она на себя удобную личину того, кто указует на свое обливающееся кровью сердце и терзается мировой скорбью, а ближних-то вовсе и не любит? Опять она увидела перед собой залитый красным светом тротуар и лица людей, толпящихся у входа в кинотеатр. Равнодушные, безвольные лица. Лица одурманенных дешевыми удовольствиями, тех, у кого даже не хватает мужества быть самими собой, кто всегда рядится, притворяется, прикидывается. А здесь, в этой гостиной… — думала она, остановив взгляд на одной из пар… Нет, я не буду думать, повторила она себе. Она заставит свой мозг освободиться, стать пустым, расслабиться и принимать все спокойно и снисходительно.

Она прислушалась. Сверху до нее долетали обрывки фраз: «…в Хайгейте квартиры с ванными комнатами… Твоя мама… Да, Кросби еще жива…» Семейные сплетни. Они это любят. Но разве я могу это любить? — спросила она себя. Она была слишком утомлена, кожа вокруг глаз натянулась, голову сдавил обруч. Она попыталась отвлечься мыслями о темных полях. Но это было невозможно: рядом смеялись. Пегги открыла глаза, раздосадованная этим смехом.

Смеялся Ренни. Он держал в руке листок бумаги, голова его была откинута назад, рот широко открыт. Из него раздавалось: «Ха! Ха! Ха!» Это смех, сказала себе Пегги. Такие звуки производят люди, когда им весело.

Некоторое время она смотрела на Ренни. Наконец ее мышцы начали самопроизвольно подергиваться. Она сама не могла удержаться от смеха. Пегги протянула руку, и Ренни передал ей листок. Он был сложен. Оказывается, они играли. Каждый нарисовал часть картинки. Сверху была женская голова, напоминавшая королеву Александру, в ореоле кудряшек, ниже — птичья шея, затем туловище тигра, а завершали изображение толстые слоновьи ноги в детских штанишках.

— Это я нарисовал, это я! — сказал Ренни, ткнув пальцем в ноги, с которых свисали длинные тесемки. Пегги смеялась, и смеялась, и смеялась, не в силах сдержать смех.

— Сей лик погнал за море тьму судов![69] — сообщил Норт, указывая на другую часть химеры. Все опять захохотали. Пегги перестала смеяться, ее губы разгладились. Однако собственный смех возымел на нее странное действие. Он снял напряжение, будто освободил ее. Она почувствовала или, скорее, увидела — не место и людей, а состояние души, в котором был искренний смех, было настоящее счастье, и поэтому изломанный мир предстал как нечто целое, единое, обширное и свободное. Но как это выразить?

— Послушайте… — начала она. Она хотела сформулировать что-то казавшееся ей очень важным — о мире, в котором люди составляют единство, где они свободны… Но они смеялись, а она была настроена серьезно. — Послушайте… — опять начала она.

Элинор перестала смеяться.

— Пегги хочет что-то сказать, — произнесла она. Остальные замолчали, но — в неудачный момент. Пегги уже не знала, что сказать, хотя отступать было поздно.

— Послушайте, — начала она в третий раз, — вот вы тут все рассуждаете о Норте… — Норт удивленно взглянул на нее. Она говорила совсем не то, что хотела сказать, но надо было продолжать — раз начала. К ней были обращены лица с открытыми ртами — похожие на птиц, разевающих клювы. — Как он будет жить, где он будет жить. Но зачем, какой смысл говорить это?

Она посмотрела на брата. Ею овладело чувство враждебности к нему. Он все еще улыбался, но под ее взглядом улыбка постепенно стерлась с его лица.

— Что толку? — сказала она, глядя ему в глаза. — Ты женишься. Заведешь детей. Чем ты будешь заниматься? Зарабатывать деньги. Писать книжонки ради денег…

Она все испортила. Она хотела сказать нечто не имеющее отношение ни к кому конкретно, а вместо этого сразу перешла на личности. Но дело сделано, теперь надо выпутываться.

— Ты напишешь одну книжонку, потом другую, — сказала она со злостью, — вместо того чтобы жить… жить по-другому, иначе…

Пегги умолкла. Мысль еще крутилась в ее голове, но она не могла ухватить ее. Она словно отколола лишь маленький кусочек от того, что хотела сказать, и в придачу рассердила своего брата. И все-таки целое лежало перед ней — то, что ей открылось и что она не выразила. Однако, резко откинувшись спиной к стене, она почувствовала, будто что-то ее отпустило; ее сердце сильно колотилось, вены на лбу надулись. Она не сумела сказать, но она попыталась. Теперь можно отдохнуть под сенью их насмешек, которые не в силах уязвить ее, можно погрезить о далеких полях. Ее глаза почти закрылись, она представила себя на террасе, вечером; сова летит — вверх-вниз, вверх-вниз, — ее белые крылья выделяются на фоне темной изгороди; с дороги доносятся пение сельских жителей и скрип телеги.

Затем постепенно проступили иные очертания: Пегги увидела контур шкафа напротив, нить муслина на полу; две больших ноги в туфлях — таких тесных, что видны были шишки на ступнях, — остановились перед ней.


Некоторое время никто не двигался и не говорил. Пегги сидела неподвижно. Ей не хотелось шевелиться, произносить слова. Она хотела отдохнуть, растянуться, видеть сны. Она чувствовала себя очень усталой. Затем рядом остановились другие ноги и край черной юбки.

— Вы спускаетесь ужинать? — спросил квохчущий голосок. Пегги посмотрела наверх. Это были ее тетя Милли с мужем.

— Ужин внизу, — сказал Хью. — Ужин внизу.

И они удалились.

— Как они раздались! — насмешливо произнес голос Норта.

— Но они так добры к людям! — возразила Элинор. Опять семейное чувство, подумала Пегги.

Зашевелилось колено, за которым она укрывалась.

— Надо идти, — сказала Элинор.

Подожди, подожди! — хотела взмолиться Пегги. Ей надо было что-то спросить у Элинор, что-то добавить к своей выходке, потому что никто не напал на нее, никто не смеялся над ней. Но было поздно: колени разогнулись, красная накидка повисла прямо. Элинор встала. Она принялась искать свою сумочку или носовой платок, шаря в подушках кресла, в котором сидела. Как всегда, она что-то потеряла.

— Простите старую копушу, — извинилась она и потрясла подушку. На пол упали монеты. Шестипенсовик покатился по ковру и остановился у пары серебристых туфелек.

— Смотрите! — воскликнула Элинор. — Смотрите! Это же Китти!

Пегги подняла голову. Красивая пожилая женщина с вьющимися седыми волосами, украшенными чем-то блестящим, стояла в дверях и осматривалась — видимо, только что пришла и тщетно искала хозяйку. К ногам этой дамы и подкатилась монета.

— Китти! — Элинор поспешила ей навстречу, протягивая руки. Все встали. Пегги тоже встала. Вот и кончилось, все испорчено, поняла она. Не успело что-то соединиться, как опять рассыпалось. Она ощущала пустоту. Теперь надо подбирать осколки и составлять что-то новое, иное, думала она, пересекая гостиную и подходя к иностранцу, которого все звали Брауном, но чье настоящее имя было Николай Помяловский.


— Кто эта дама, — спросил ее Николай, — которая появляется так, будто весь мир принадлежит ей?

— Это Китти Лассуэйд, — сказала Пегги. Из-за того, что Китти стояла в дверях, никто не мог выйти.

— Боюсь, я страшно опоздала, — услышали они ее четкий, властный голос. — Но я была в балете.

Это, кажется, Китти, подумал Норт, глядя на нее. Одна из тех ладных мужеподобных старух, которые вызывали у него легкую неприязнь. Вроде была женой кого-то из наших губернаторов… Или вице-короля Индии? Он легко мог представить ее принимающей гостей в губернаторской резиденции. «Вы садитесь сюда, вы — туда. А вам, молодой человек, стоит больше двигаться». Он знал этот тип женщин. У нее были короткий прямой нос и голубые, широко поставленные глаза. Она могла выглядеть очень эффектно в восьмидесятые годы, подумал Норт, — в узкой амазонке, маленькой шляпке с петушиным пером; возможно, у нее был роман с адъютантом; а потом она остепенилась, стала деспотичной и рассказывала истории о своем прошлом. Он прислушался.

— Да, но Нижинскому он в подметки не годится! — говорила она.

Весьма в ее духе, подумал Норт. Он стал рассматривать книги в шкафу. Вынул одну и перевернул вверх ногами. Одна книжонка, потом другая, — он вспомнил колкость Пегги. Эти слова уязвили его непропорционально своему очевидному смыслу. Она напала на него с такой жестокостью, как будто презирала его, и вид у нее был, точно она вот-вот заплачет. Он открыл книжку. Латынь, что ли? Он прочел одно предложение и пустил его плыть по своему сознанию. Слова были прекрасны, хотя и не имели смысла, однако составляли некий рисунок: «…nox est perpetua una dormienda»[70]. Норт вспомнил, как его учитель говорил: «Начинай с длинного слова в конце фразы». Слова парили в воздухе… Но когда они уже вот-вот должны были раскрыть свой смысл, у двери началось движение. Старый Патрик медленно подошел и галантно подал руку вдове генерал-губернатора, после чего они со старомодно-церемониальным видом начали спускаться по лестнице. Остальные последовали за ними. Молодое тащится за старым, подумал Норт, ставя книгу обратно на полку и направляясь к выходу. Только и они не столь молоды; у Пегги видна проседь — ей, должно быть, уже тридцать семь… Или тридцать восемь?

— Ну как ты, Пег? — спросил Норт, когда они стояли позади всех. Он чувствовал к ней смутную враждебность. Она казалась ему злой, прагматичной и очень придирчивой к другим, особенно к нему.

— Иди первым, Патрик, — услышали они благозвучный и громкий голос леди Лассуэйд. — Эта лестница не приспособлена… — она сделала паузу, вероятно, выставляя вперед ревматическую ногу, — для стариков, которым… — еще одна пауза — на следующей ступени, — приходилось ползать по мокрой траве, давя слизней.

Норт посмотрел на Пегги и засмеялся. Он не ожидал такого конца фразы, впрочем, подумал он, у вдов вице-королей должны быть сады, в которых они давят слизней. Пегги тоже улыбнулась. Но ему было неуютно рядом с ней. Ведь она напала на него. А сейчас они стояли бок о бок…

— Ты видел старого Уильяма Уотни? — спросила она, поворачиваясь к нему.

— Не может быть! — воскликнул Норт. — Он еще жив? Вон тот седоусый морж?

— Да, это он, — сказала Пегги. В дверях стоял старик в белом жилете.

— Старый Квази-Черепах[71], — сказал Норт. Им надо было вытащить свои детские словечки, оживить воспоминания детства, чтобы преодолеть разделявшую их дистанцию, враждебность. — А помнишь… — начал он.

— Ночной побег? — откликнулась она. — Я тогда спустилась из окна по веревке.

— И мы устроили пикник в римском лагере.

— Нас никогда бы не уличили, если бы нас не выдал этот мерзкий мальчишка, — сказала Пегги, спустившись на одну ступень.

— Гаденыш с красными глазами, — сказал Норт.

Больше им вроде и нечего, было сказать друг другу.

Они стояли рядом и ждали, пока другие не пройдут и не освободят им дорогу. А ведь он читал ей свои стихи в яблочном амбаре и когда они бродили среди розовых кустов. А теперь им нечего сказать друг другу.

— Перри, — сказал Норт, спустившись на еще одну ступень и вдруг вспомнив имя красноглазого мальчишки, который утром видел, как они возвращались домой, и наябедничал.

— Альфред, — добавила Пегги.

Она до сих пор многое знает обо мне, подумал Норт, нас все еще объединяет нечто глубинное. Вот почему, понял он, меня так задело, когда она при других сказала о моем «писании книжонок». Это их общее прошлое обличало его настоящее. Он взглянул на нее.

Черт побери этих женщин, они такие жесткие, у них нет фантазии. Будь прокляты их утлые любопытные умишки. К чему приводит их «образование»? Ее оно лишь сделало придирчивой, скептичной. Старушка Элинор, со всей своей нестройной болтовней, стоит дюжины таких, как Пегги. Ни то ни се, думал он, глядя на нее. Ни модница, ни аскетка.

Она почувствовала, что он посмотрел на нее и отвернулся. Обнаружил, что в ней что-то не так, она это знала. Руки? Платье? А, это из-за того, что она раскритиковала его. Ну, конечно, думала она, спускаясь на очередную ступеньку, теперь мне будут мстить, теперь жди расплаты за мои слова о том, что он будет писать «книжонки». Обычно на подготовку ответного удара уходит минут десять — пятнадцать. А потом вопрос потеряет актуальность, хотя и останется в разряде «неприятных», причем весьма неприятных, думала она. Мужское тщеславие не знает границ. Пегги подождала. Он опять посмотрел на нее. А теперь он сравнивает меня с той девушкой, которую я видела рядом с ним, подумала Пегги и вспомнила миловидное, но строгое лицо. Он свяжется с красногубой девицей и станет ишачить. Ему так полагается, а я так не могу, думала она. С моим вечным чувством вины. Придется платить, придется платить — я всегда так себе говорила, даже тогда, в римском лагере. У меня никогда не будет детей, а он будет плодить маленьких Гиббсов, еще и еще, думала Пегги, глядя на дверь в контору стряпчего, — если только она через год не уйдет от него к другому мужчине… Фамилия стряпчего была Олдридж, отметила она. Все, я больше не буду ничего замечать, буду радоваться жизни, вдруг решила она. Она взяла Норта за руку.

— Встретил тут кого-нибудь интересного? — спросила Пегги.

Он догадался, что она видела его с той девушкой.

— Одну девушку, — кратко ответил он.

— Я видела, — сказала она и посмотрела в сторону. — По-моему, милая, — добавила она, вглядываясь в раскрашенное изображение птицы с длинным клювом, висевшее на стене.

— Привести ее к тебе? — спросил Норт.

Так он, значит, ценит ее мнение? Она все еще держала его чуть выше локтя и чувствовала что-то твердое и тутое под рукавом; прикосновение к его телу вернуло ей ощущение близости других людей и их же отдаленности, так что желание помочь причиняет боль, и все же они зависят друг от друга; все это вызвало в ней такую бурю чувств, что она едва удержалась от того, чтобы закричать: «Норт! Норт! Норт!»

Все, нельзя опять выставлять себя дурой, сказала она себе.

— В любой вечер после шести, — произнесла она вслух, осторожно делая шаг на еще одну ступеньку вниз. Лестница кончилась.

Из-за двери комнаты, где был устроен ужин, гудели голоса. Пегги отпустила руку Норта. Дверь распахнулась.


— Ложки! Ложки! Ложки! — закричала Делия, по-ораторски размахивая руками так, будто обращалась к людям в комнате с торжественной речью. Она увидела племянника и племянницу. — Будь ангелом, Норт, принеси ложки! — крикнула она, выбросив руки в его сторону.

— Ложки для вдовы генерал-губернатора! — гаркнул Норт, имитируя ее интонацию и жесты.

— На кухне, внизу! — Делия указала на лестницу, ведшую в полуподвал. — Пегги, иди сюда, иди сюда! — Она поймала руку Пегги. — Мы все садимся ужинать!

Она ворвалась в комнату. Там яблоку негде было упасть. Люди сидели на полу, в креслах, на конторских стульях. Длинные конторские столы, столики для пишущих машинок были тоже пущены в дело. Они были усыпаны, завалены цветами. Гвоздики, розы, маргаритки были набросаны как попало.

— Садись на пол, садись куда угодно, — распорядилась Делия, неопределенно махнув рукой. — Ложки сейчас будут, — сказала она леди Лассуэйд, которая пила суп из кружки.

— Да не нужна мне ложка, — отозвалась Китти. Она наклонила кружку и сделала глоток.

— Тебе-то не нужна, — возразила Делия, — а другим нужна.

Норт принес пучок ложек, и она взяла их у него.

— Так, кому ложки нужны, кому нет? — спросила она, помахав ложками перед собой. Кто-то без них может обойтись, кто-то — нет, решила она про себя.

Те, кто сродни ей, думала она, в ложках не нуждаются, а вот другим — англичанам — они требуются. Она делила людей таким манером всю жизнь.

— Ложку? Ложку? — спрашивала она, с явным удовольствием оглядывая битком набитую комнату. Там были люди всех сортов. Она всегда к этому стремилась: перемешивать людей, избавляться от нелепых английских условностей. И в этот вечер ей это удалось, заключила она. Присутствовали и аристократы, и плебеи; кто-то был одет роскошно, кто-то — скромно; одни пили прямо из кружек, другие смирились с тем, что суп остынет, лишь бы принесли ложку.

— Мне ложку, — сказал ее муж, посмотрев на нее снизу вверх.

Делия наморщила нос. В тысячный раз он ущемил ее идеал. Она мечтала выйти замуж за смутьяна, а вышла за первейшего роялиста, страстного империалиста, респектабельного провинциального джентльмена — хотя и это сыграло роль, потому что даже сейчас он был еще весьма импозантен.

— Дай дяде ложку, — сухо сказала она Норту, вручив ему весь металлический букет.

После этого она села рядом с Китти, которая глотала суп, как девчонка на школьном пикнике. Китти поставила пустую кружку среди цветов.

— Бедные цветочки, — сказала она, подобрав со скатерти гвоздику и поднеся ее к губам. — Они же погибнут, Делия, им нужна вода.

— Розы нынче дешевы, — возразила Делия. — По два пенса за букет с тележек на Оксфорд-стрит. — Она взяла красную розу и поднесла поближе к свету, от чего цветок засиял полупрозрачными лепестками в прожилках. — Какая богатая страна Англия! — сказала она, положила розу обратно и взяла свою кружку.

— Что я тебе всегда и говорю, — вступил в разговор Патрик, вытирая рот. — Единственная цивилизованная страна в целом свете.

— Мне казалось, что мы на грани катастрофы, — сказала Китти. — Хотя сегодня в Ковент-Гардене особых признаков этого я не заметила.

— Увы, это правда, — вздохнул Патрик в тон каким-то своим мыслям. — К сожалению, должен признать, что мы такие дикари по сравнению с вами.

— Он не успокоится, пока не получит назад Дублинский замок[72], — съехидничала Делия.

— Вам не нравится свобода? — спросила Китти, глядя на чудаковатого старика, чье лицо всегда напоминало ей ягоду крыжовника с редкими волосками. Но фигура у него была великолепная.

— Сдается мне, что наша нынешняя свобода куда хуже, чем наше бывшее рабство, — сказал Патрик, тыкая в рот зубочисткой.

Как всегда, политика, деньги и политика, подумал Норт, который подслушал их разговор, разнося последние ложки.

— Неужели, Патрик, вы хотите сказать, что вся эта борьба была напрасна? — спросила Китти.

— Приезжайте в Ирландию, сами посмотрите, миледи, — мрачно ответил он.

— Еще рано — слишком рано судить, — возразила Делия.

Ее муж глядел мимо нее невинными глазами охотничьего пса, чьи лучшие дни в прошлом. Но эти глаза не могли долго удерживаться на чем-то одном.

— Что это за парень с ложками? — спросил Патрик, остановив взгляд на Норте, который стоял позади, как официант.

— Это Норт, — сказала Делия. — Сядь рядом с нами, Норт.

— Добрый вам вечер, сэр, — сказал Патрик. Они уже здоровались, но он позабыл.

— Что, сын Морриса? — спросила Китти, резко повернувшись. Она с чувством пожала Норту руку. Он сел и глотнул супа.

— Он только что из Африки. У него там была ферма, — сообщила Делия.

— Ну и как вам страна отцов? — спросил Патрик, приветливо наклоняясь к Норту.

— Здесь очень многолюдно, — сказал Норт, оглядывая комнату. — И все говорят о деньгах и политике. — Это была его дежурная фраза. Он произнес ее уже раз двадцать.

— Вы были в Африке? — спросила леди Лассуэйд. — А из-за чего же вы оставили вашу ферму? — Она смотрела ему в глаза и говорила именно так, как он ожидал: слишком властно, чтобы это пришлось ему по душе. Какое твое дело, старуха? — мысленно спросил он.

— Надоело, — сказал он вслух.

— А я отдала бы все, чтобы стать фермером! — воскликнула она. Это немного не укладывается в ее образ, подумал Норт. Так же, как и ее глаза. Ей стоило бы носить пенсне. — Но когда я была молодой, — сказала она с досадой — руки у нее были довольно натруженные, с грубой кожей, но ведь она занималась садоводством, вспомнил Норт, — это не позволялось.

— Да, — подтвердил Патрик. — И я считаю, — продолжил он, постукивая по столу вилкой, — что мы все были бы довольны, очень довольны, если бы все вернулось на круги своя. Вот что с нами сделала война? Меня, например, разорила. — Он покачал головой с видом меланхолического смирения.

— Мне печально это слышать, — сказала Китти. — Но для меня старое время было плохое время, злое, жестокое время… — Ее глаза стали голубыми от гнева.

А как же адъютант и шляпка с петушиным пером? — подумал Норт.

— Ты не согласна со мной, Делия? — спросила Китти, повернувшись к двоюродной сестре.

Но Делия, говоря со своим преувеличенно-певучим ирландским акцентом, обращалась к кому-то сидевшему за соседним столом наискосок от нее. Кажется, я помню эту комнату, подумала Китти; помню какое-то собрание, какой-то спор. Но о чем? О силе?..

— Дорогая Китти, — перебил ее мысли Патрик. Он похлопал ее по руке своей лапищей. — Еще один пример в пользу того, что я говорю. Теперь женщины получили избирательное право. — Он повернулся к Норту. — Стало ли им от этого лучше?

На мгновение во взгляде Китти проступила ярость, но потом она улыбнулась.

— Не будем спорить, мой старый друг, — сказала она, тоже похлопав его по руке.

— То же самое с ирландцами, — продолжал он. Он не может отвлечься от одних и тех же знакомых мыслей — бродит по кругу, как заезженная кляча, подумал Норт. — Они бы рады вернуться в Империю, уверяю вас. Я происхожу из семьи, — теперь Патрик обращался только к Норту, — которая служила королю и отечеству в течение трехсот…

— Английские колонисты, — сухо заметила Делия и отпила супа. Предмет их ссор наедине друг с другом, подумал Норт.

— Мы жили в этой стране триста лет, — не унимался Патрик, топая по своему кругу. Норта он держал за локоть. — И что поражает меня, старика, старого перечника…

— Глупости, Патрик, — вмешалась Делия. — Ты никогда еще не выглядел моложе. Ему можно дать пятьдесят, правда, Норт?

Но Патрик покачал головой.

— Мне давно за семьдесят, — просто сказал он. — Так вот, что поражает меня, старика, — он похлопал Норта по плечу, — жизнь так прекрасна, — он неуверенно кивнул в сторону плаката, приколотого к стене, — вокруг столько красоты. — Вероятно, он имел в виду цветы, просто его голова непроизвольно дергалась во время речи. — Так чего же ради эти люди стреляют друг в друга? Я не вхожу ни в какие общества, не подписываю никакие эти… — он показал на плакат, — как они называются? Манифесты. Я просто иду к моему другу Майку, или пусть это будет Пат — они все мои добрые друзья, и мы…

Он наклонился и потер свою ступню.

— Господи, эти туфли! — пожаловался он.

— Жмут, да? — сочувственно спросила Китти. — Сбросьте их.

Зачем они притащили сюда бедного старика, подумал Норт, напялили на него тесные туфли? Наверняка точно так же он беседовал со своими собаками. Когда он поднимал глаза, стараясь вспомнить, о чем он говорил, его взгляд был похож на взгляд охотника, который увидел птиц, поднимающихся полукругом над болотом. Но птиц было не достать выстрелом.

— …И мы говорим обо всем, — продолжил Патрик. — Сидя за столом.

Его глаза смягчились и опустели, как будто мотор выключился и его ум беззвучно плыл дальше по инерции.

— Англичане тоже говорят, — вскользь заметил Норт. Патрик кивнул и рассеянно посмотрел на группу молодых людей. Но его не интересовало, что говорят другие. Его сознание уже не могло воспринять что-то извне. Тело Патрика все еще сохраняло великолепные пропорции, постарело именно его сознание. Он мог только повторить уже много раз сказанное и после этого сидеть, ковыряя в зубах, уставившись перед собой. Он сидел, держа двумя пальцами цветок, безучастно, не глядя на него, а ум его плыл по инерции… Но тут вступила Делия.

— Норту надо пойти поговорить со своими друзьями, — сказала она. Как многие жены, она знает, когда муж начинает нагонять скуку, подумал Норт и встал. — Не жди, чтобы тебя представили, — сказала Делия, помахав рукой.

— Делайте, что хотите. Что хотите, — проговорил Патрик, постукивая стеблем цветка по столу.


Норт был рад уйти, но куда теперь направиться? Оглядев комнату, он опять почувствовал себя чужаком. Все присутствовавшие были знакомы между собой. И называли друг друга — он встал с краю небольшой компании молодых мужчин и женщин — по именам или прозвищам. Каждый принадлежал к какой-то группке, понимал Норт, прислушиваясь к разговору. Он хотел слышать, о чем они говорят, но самому в беседу не вступать. Он прислушался. Они спорили. Политика и деньги, сказал он себе, деньги и политика. Эта фраза оказалась очень кстати. Но он не мог вникнуть в спор, который уже был довольно-таки горячим. Никогда я не чувствовал себя таким одиноким, подумал Норт. Старая банальность об одиночестве в толпе верна. Холмы и деревья человека принимают, а люди отвергают. Он отвернулся и сделал вид, что читает описание дома с участком в Бексхилле, которое Патрик почему-то назвал «манифестом». «Водопровод во всех спальнях», — прочитал Норт. До него доносились обрывки разговора. Это Оксфорд, а это Хэрроу, узнавал он словечки и обороты, усвоенные в школе и колледже. Казалось, они по-прежнему обмениваются школьными анекдотами — о том, как Джонс-младший взял приз за прыжки в длину, о старике Фокси, или как там звали их директора. Беседа молодых людей о политике была очень похожа на разговор мальчишек из частной школы. «Я прав, а ты нет…» В их возрасте, думал Норт, я был в окопах, на моих глазах гибли люди. Но можно ли считать это хорошим образованием? Он перенес вес на другую ногу. В их возрасте, думал он, я оказался один на ферме со стадом овец, на шестьдесят миль вокруг не было ни единого белого… Было ли это хорошим образованием? Так или иначе, слушая издалека их спор, улавливая характерные слова, видя их жесты, он понимал, что все они — люди одного сорта. Он посмотрел через плечо. Элитарная частная школа плюс университет, без вариантов. А где же Дворники, Докеры, Доярки и Дровосеки? — подумал он, составляя список профессий на букву «д». Потому что, хотя Делия и гордилась своей неразборчивостью в знакомствах, к ней пришли одни Патриции и Пэры. Какие еще слова начинаются на «п»? — задумался он, опять уставившись на плакат. Потаскуха, Паразит?

Норт обернулся. На него смотрел симпатичный юноша со свежим лицом и веснушчатым носом, в будничной одежде. Если он не остережется, его тоже втянут. Нет ничего проще, чем вступить в общество, чем подписать то, что Патрик называет «манифестом». Норт, однако, не верил ни в общества, ни в манифесты. Он вернулся к восхитительному особняку с садом в три четверти акра и водопроводом во всех спальнях. Он делал вид, что читает, а сам думал: люди снимают залы, устраивают там собрания. Один из них выходит на трибуну. Жмет руки — характерно, крепко, будто нажимает на рычаг или выкручивает белье. Голос оратора, многократно усиленный громкоговорителем, обычно странно отделяется от его фигурки и гремит, сотрясая зал: «Справедливость! Свобода!» Конечно, когда сидишь, стиснутый с боков чужими коленями, по коже может пробежать дрожь, душа может приятно затрепетать, но на следующее утро — думал Норт, глядя на плакат с рекламой недвижимости — не остается ни единой мысли, ни единой фразы, которые хоть чего-нибудь стоили бы. Что они понимают под «Справедливостью» и «Свободой», эти милые молодые люди, имеющие сотни две-три в год? Что-то здесь не так, думал он; есть какой-то разрыв, несоответствие между словами и реальностью. Если они хотят преобразовать мир, почему бы не начать отсюда, из центра, с самих себя? Норт повернулся на каблуке и столкнулся нос к носу со стариком в белом жилете.

— Здравствуйте! — сказал он, протягивая руку.


Это был его дядя Эдвард. Он походил на насекомое, из которого выели всю плоть, оставив только крылышки и хитиновую оболочку.

— Очень рад видеть, что ты вернулся, Норт, — сказал Эдвард и тепло пожал ему руку. — Очень рад, — повторил он.

Он был застенчив. Он был тощ и худосочен. Его лицо как будто вырезали с помощью множества тонких инструментов, или — как будто оставили на улице зимней ночью и оно замерзло. Он откидывал голову назад, как закусивший удила конь; но он был старый конь, голубоглазый конь, давно привыкший к удилам. Он двигался, повинуясь привычке, а не чувству. Интересно, чем он занимался все эти годы? — подумал Норт, когда они стояли, оглядывая друг друга. Издавал Софокла? А что случится, если однажды окажется, что весь Софокл уже издан? Что они будут делать, эти выеденные, пустотелые старики?

— Ты возмужал, — сказал Эдвард, осмотрев его с ног до головы. — Возмужал.

В его манере было едва заметное почтение. Эдвард, ученый, отдавал дань Норту, солдату. На нем есть какая-то печать избранности, подумал Норт; значит, все-таки удалось что-то сберечь.

— Пойдем сядем? — предложил Эдвард, словно хотел серьезно обсудить с Нортом какие-то интересные темы. Они стали искать тихое место. Он-то не транжирил свое время на беседы с дряхлыми сеттерами и пальбу из ружья, подумал Норт, оглядываясь в поисках спокойного пристанища, где они могли бы посидеть и поговорить. Но свободными оказались только два конторских стула в углу около Элинор.

Она увидела их и вскрикнула:

— Ой, Эдвард! Я же хотела тебя о чем-то спросить…

Какое облегчение, что назревавшую беседу с директором школы отменила эта импульсивная глуповатая старушка. Она держала перед собой носовой платок.

— Я завязала узелок, — сказала она. Действительно, на платке был узел. — Зачем же я его завязала? — Элинор подняла глаза.

— Завязывать узелки — похвальная привычка, — произнес Эдвард в своей учтивой манере, четко выговаривая каждое слово, и несколько деревянно опустился на стул рядом с сестрой. — Но при этом рекомендуется…

Что мне в нем нравится, подумал Норт, садясь на второй стул, так это обыкновение не договаривать вторую половину фразы.

— Он должен был мне напомнить… — Элинор запустила руку в свои густые седые волосы и замолчала. Что позволяет ему быть таким спокойным, словно вырезанным из камня? — подумал Норт, искоса взглянув на Эдварда, который с удивительной невозмутимостью ждал, пока его сестра вспомнит, зачем она завязала узел на носовом платке. В нем было что-то законченное, хотя фразы он не договаривал; нечто навсегда установленное и скрепленное печатью. Его не волнуют ни политика, ни деньги, подумал Норт. Может быть, это благодаря тому, что он имеет дело с поэзией, с прошлым? Но Эдвард улыбнулся сестре.

— Ну что, Нелл? — спросил он.

Улыбка была спокойная, терпеливая.

Норт решил начать разговор, потому что Элинор по-прежнему размышляла над своим узелком.

— На мысе Доброй Надежды я встретил человека, который оказался большим вашим почитателем, дядя Эдвард, — сказал он и сразу же вспомнил фамилию: — Арбатнот.

— Р. К.? — спросил Эдвард. Он поднес руку к голове и улыбнулся. Ему было приятно. Он тщеславен и чувствителен, он — Норт еще раз взглянул на него, чтобы дополнить образ, — признан. Покрыт блестящим лаком, который носят на себе те, кто облечен властью. Ведь он теперь кто? — Норт не мог вспомнить. Профессор? Преподаватель? Он неразрывно связан со своим положением, от которого никогда не может отвлечься. А этот Арбатнот Р. К. с чувством сообщил Норту, что он обязан Эдварду большим, чем кому бы то ни было.

— Он сказал, что обязан вам большим, чем кому бы то ни было, — произнес Норт вслух.

Эдвард никак не ответил на комплимент, но слова доставили ему удовольствие. У него была привычка, которую Норт помнил: подносить руку к голове. А Элинор называла его «Клин». Она смеялась над ним. Она больше любила неудачников, вроде Морриса. Элинор сидела с платком в руке, украдкой улыбаясь какому-то воспоминанию.

— Какие же у тебя планы? — спросил Эдвард. — Ты заслужил передышку.

В его манере есть что-то льстивое, подумал Норт: как будто школьный учитель встречает бывшего ученика, который добился в жизни успеха. Но он говорит то, что думает, он никогда не говорит просто так, подумал Норт; это тоже вызывало тревогу. Помолчали.

— Делия собрала сегодня на удивление много людей, правда? — сказал Эдвард, повернувшись к Элинор. Они смотрели на разные группы гостей. Ясные глаза Эдварда обозревали присутствующих дружелюбно, но насмешливо. Но о чем он думает? — спросил себя Норт. Что-то должно быть за этой маской. То, что позволяет ему быть выше суеты. Прошлое? Поэзия? Он смотрел на утонченный профиль Эдварда. Его лицо было еще изысканнее, чем запомнилось Норту.

— Я хотел бы освежить свои знания по античной классике, — вдруг сказал Норт. — Хотя не то чтобы у меня было много чего освежать… — с простодушным видом добавил он, испугавшись учителя.

Эдвард как будто не слушал. Он подбирал и вновь ронял свой монокль, глядя на пеструю компанию гостей. Его голова со вздернутым подбородком опиралась затылком о спинку стула. Толпа, шум, перестук вилок и ножей делали беседу необязательной. Норт еще раз украдкой посмотрел на него. Прошлое и поэзия, подумал он, вот о чем я желал бы поговорить. Он хотел сказать это вслух. Но Эдвард был слишком отгорожен, слишком своеобразен, слишком черно-бел и линеен, он слишком высоко поднял подбородок, опираясь затылком о спинку стула, чтобы его просто так можно было о чем-то спросить.

Наконец Эдвард завел речь об Африке, хотя Норта больше интересовали прошлое и поэзия. Ведь они заключены в этой точеной голове, похожей на голову поседевшего греческого юноши, — прошлое и поэзия.

Так почему бы не приоткрыть свой сейф? Почему не поделиться? Что ему мешает? — думал Норт, отвечая на обычные вопросы английского интеллектуала об Африке, о состоянии дел в тех краях. Почему он не может открыть шлюзы? Почему не снимет оковы со свободного течения? Зачем все так заперто, так заморожено? Потому что он жрец, хранитель тайн, думал Норт, чувствуя холод Эдварда. Он страж прекрасных словес.

Но Эдвард обращался к нему.

— Давай договоримся, что ты приедешь, — говорил он, — этой осенью. — И это было тоже искренне.

— Хорошо, — ответил Норт, — я с удовольствием… Осенью. — И он представил себе дом с комнатами, затененными плющом, крадущихся дворецких, графины с вином и руку, протягивающую коробку дорогих сигар.


Незнакомые молодые люди обходили гостей с подносами и настойчиво угощали их.

— Как любезно с вашей стороны, — сказала Элинор, беря бокал.

Норт тоже взял бокал с какой-то желтой жидкостью. Вероятно, это было нечто вроде крюшона. Пузырьки поднимались наверх и лопались. Норт стал смотреть, как они поднимаются и лопаются.

— Что это за красивая девушка, — спросил Эдвард, наклонив голову набок, — вон там, в углу, разговаривает с юношей?

Он был благожелателен и церемонен.

— Правда, они прелестны? — откликнулась Элинор. — Я как раз об этом думала… Все такие молодые. Это дочь Мэгги… А кто это говорит с Китти?

— Миддлтон, — сказал Эдвард. — Ты что, не помнишь его? Вы наверняка были когда-то знакомы.

Они перебрасывались словом-другим, наслаждаясь непринужденностью. Точно кумушки, которые, судача, отдыхают на припеке после рабочего дня, подумал Норт. Элинор и Эдвард были каждый в своей нише, они источали довольство, терпимость, уверенность.

Норт следил за всплывающими в желтой жидкости пузырьками. Им-то, старикам, все это нравится, думал он, они свое пожили; другое дело — он и его поколение. Для него символом идеальной жизни были фонтан, весенний ручей, неукротимый водопад; ему требовалось совсем не то, совсем иное, чем им. Не залы, не гулкие микрофоны, не шагание в ногу за вождями — ордами, группками, разряженными в униформу колоннами. Нет — надо начать изнутри, а уж потом позволить сути принять внешнюю форму, думал Норт, глядя на молодого человека с красивым лбом и скошенным подбородком. Никаких черных рубашек, зеленых рубашек, красных рубашек, никакого позерства перед публикой, это все чушь. Конечно, разрушение барьеров, опрощение — это все хорошо, но мир, превращенный в однородный студень, в единую массу, это не мир, а рисовый пудинг или бескрайнее блеклое одеяло. Сохранить все отличительные признаки и характерные черты Норта Парджитера — того, над кем смеется Мэгги, француза с цилиндром в руках, но в то же время — распространить себя вовне, новой волной взбудоражить человеческое сознание, быть пузырьком и потоком, потоком и пузырьком — самим собой и всем миром. Он поднял бокал. Анонимно, подумал он, глядя в прозрачную желтую жидкость. Но что я под этим подразумеваю? — спросил он себя. Я, для кого подозрительны все церемонии, а религия мертва, я, не вписывающийся, как сказал тот человек, никуда, ни во что? Он задумался. В руке его был бокал, в голове — незаконченная фраза. А он хотел создавать и другие фразы. Но как у меня это получится — он посмотрел на Элинор, которая сидела, держа шелковый носовой платок — пока я не узнаю, что истинно и что надежно, в моей жизни и в жизни других?

— Младший Ранкорн! — вдруг выпалила Элинор. — Это сын привратника в доме, где у меня квартира, — объяснила она и развязала узел на платке.

— Сын привратника доме, где у тебя квартира, — повторил Эдвард. Его глаза похожи на поле, освещенное зимним солнцем, подумал Норт, — солнцем, в котором нет тепла, лишь бледная краса.

— Кажется, его все называют «портье», — сказала Элинор.

— Терпеть этого не могу! — Эдвард слегка передернул плечами. — Чем плохо наше слово «привратник»?

— Я же так и сказала: сын привратника в моем доме… Так вот, они хотят отдать его в колледж. Я сказала, если увижу тебя, то спрошу…

— Разумеется, разумеется, — доброжелательно произнес Эдвард.

Звучит совершенно нормально, подумал Норт. Человеческий голос, естественная интонация. Разумеется, разумеется, повторил он про себя.

— Значит, он хочет поступить в колледж? — кивнул Эдвард. — Какие же экзамены он сдавал?

Какие же экзамены он сдавал? — повторил про себя Норт. Но повторил критически, точно он был актер и судья. Он не только слушал, но и комментировал. Пузырьки всплывали в желтой жидкости уже медленнее, один за другим. Элинор не знала, какие он сдавал экзамены. О чем я думал? — спросил себя Норт. У него было такое чувство, будто он находится посреди джунглей, то мраке, и прорубает себе путь к свету. Но у него были только обрывки фраз, отдельные слова, лишь они должны были помочь ему продраться сквозь заросли человеческих тел, человеческих стремлений и голосов, которые цеплялись и не пускали его, не пускали… Он прислушался.

— Что ж, передай, пусть зайдет ко мне, — с готовностью сказал Эдвард.

— Но я не слишком много у тебя прошу, Эдвард? — спросила Элинор.

— Я для этого и существую, — успокоил ее он.

И это нормальная интонация, подумал Норт. Никакой униформальности. Слова «униформа» и «формальность» соединились в его голове в одно несуществующее слово. Моя мысль состоит в том, подумал он, отпивая крюшона, что где-то в глубине бьет родник, там есть живая сердцевина. В каждом из нас — в Эдварде, в Элинор. Так зачем рядить себя в униформу? Норт поднял глаза.

Перед ними остановился толстяк. Он наклонился и учтиво подал руку Элинор. Ему пришлось наклониться, поскольку его белый жилет заключал в себе внушительную сферу.

— Увы, — сказал он сладкозвучным голосом, который не вязался с его размерами. — Я бы с превеликим удовольствием, но завтра в десять утра у меня совещание. — Элинор и Эдвард уговаривали его сесть и побеседовать с ними. Он покачивался перед ними с пятки на носок на своих маленьких ножках.

— Наплюйте! — Элинор улыбнулась ему, как улыбалась в молодости друзьям своего брата, подумал Норт. Почему же она не вышла за одного из них? Почему мы скрываем все, что так важно для нас? — спросил он себя.

— Чтобы мои директора не дождались меня? Тогда зачем я нужен? — сказал старый друг и повернулся на каблуке с проворством дрессированного слона.

— Да, много воды утекло с тех пор, как он играл в греческой трагедии, — проговорил Эдвард. — В тоге, — добавил он с ухмылкой, следя глазами за округлой фигурой железнодорожного магната, который довольно ловко — будучи опытным светским львом — пробирался сквозь толпу к двери. — Это Чипперфилд, железнодорожная шишка, — объяснил Эдвард Норту. — Замечательный человек. Сын вокзального носильщика. — Он делал маленькие паузы после каждого предложения. — Всего достиг сам… Великолепный особняк… Безупречно отреставрирован… Двести или триста акров, кажется… Свои охотничьи угодья… Просит меня руководить его чтением… Покупает старых мастеров.

— Покупает старых мастеров, — повторил Норт. Ладные короткие фразочки выстраивались в какую-то пагоду, ажурную и аккуратную. Вся целиком она создавала странное ощущение, в котором смешивались симпатия и насмешка.

— Подделки, наверное? — засмеялась Элинор.

— Не будем об этом, — хмыкнул Эдвард. Они помолчали. Пагода растворилась. Чипперфилд исчез за дверью.


— Какой приятный напиток, — сказала Элинор над головой Норта. Он видел ее бокал, который она держала на колене — на уровне его лба. На поверхности плавал тонкий зеленый листок. — Надеюсь, он не крепкий… — Она подняла бокал.

Норт опять взял свой бокал. О чем я думал, когда в последний раз смотрел на него? — спросил он себя. В его сознании образовался затор, как будто две мысли столкнулись и не пропускали остальные. Он ощутил пустоту в голове. Норт покачал бокал. Он был посреди сумрачного леса.

— Значит, Норт… — собственное имя заставило его вздрогнуть, — ты хочешь освежить классику? — продолжил беседу Эдвард. — Рад слышать. У этих стариков есть много интересного. Только вот молодому поколению, — он сделал паузу, — они, судя по всему, не нужны.

— Как глупо! — сказала Элинор. — Я недавно читала одного из них… В твоем переводе. Что же это было? — Она задумалась. Названия не удерживались в ее памяти. — Там про девушку, которая…

— «Антигона»? — предположил Эдвард.

— Да! «Антигона»! — воскликнула Элинор. — И я подумала — точно, как ты сказал, Эдвард, — как это верно, как прекрасно…

Она умолкла, словно испугалась закончить.

Эдвард кивнул, помолчал и вдруг откинул голову и продекламировал:

— «Ούτοι συνέχθειν, αλλά συμφιλείν έφυν…»[73]

Норт посмотрел на него.

— Переведите, — попросил он.

Эдвард отрицательно покачал головой.

— Все дело в языке, — сказал он.

И замолчал надолго. Ничего не выйдет, подумал Норт. Он не может сказать то, что хочет: боится. Они все боятся — быть осмеянными, выдать себя. И он боится, подумал Норт, глядя на молодого человека с красивым лбом и скошенным подбородком, который слишком эмоционально жестикулировал. Мы все боимся друг друга. Но что именно нас страшит? Осуждение, насмешка, иной образ мышления… Он боится меня, потому что я фермер (он опять посмотрел на круглое лицо с высокими скулами и маленькими карими глазами). А я его — потому что он умен. Норт взглянул на большой лоб с залысинами. Вот что нас разделяет: страх, подумал он.

Норт сменил позу. Он хотел встать и поговорить с молодым человеком. Сказала же Делия: «Не жди, чтобы тебя представили». Но трудно было заговорить с незнакомым человеком, сказать ему: «Что это за узел у меня в голове? Развяжите его». Но ему надоело думать в одиночку. От этого в голове только завязывались узлы, и перед мысленным взором появлялись разные глупые картины. Молодой человек собрался уходить. Надо сделать над собой усилие. И все-таки Норт колебался. Его тянуло и отталкивало, тянуло и отталкивало. Он начал подниматься, но еще до того, как он встал на ноги, кто-то постучал вилкой по столу.

Крупный мужчина, сидевший в углу, стучал по столу вилкой. Он подался вперед, как будто желал привлечь внимание и произнести речь. Это был тот, кого Пегги назвала «Браун», а другие звали Николаем и чью настоящую фамилию Норт не знал. Похоже, этот человек был навеселе.

— Дамы и господа! — начал он. — Дамы и господа! — повторил он гораздо громче.

— Это что, речь? — насмешливо изумился Эдвард. Он полуобернулся на стуле и взялся за монокль, который висел на черной ленточке, как иностранный орден.

Люди сновали вокруг с тарелками и бокалами, порой спотыкаясь о подушки, лежавшие на полу. Какая-то девушка полетела головой вперед.

— Ушиблись? — спросил молодой человек, подавая ей руку.

Нет, она не ушиблась. Но инцидент отвлек внимание от речи. Гул голосов поднялся опять — как гудение мух над сахаром. Николай сел на место. И погрузился в созерцание — то ли красного камня в собственном перстне, то ли разбросанных на столе цветов: белых и восковидных, бледных и полупрозрачных и темно-красных, которые так сильно раскрылись, что были видны золотые сердцевины, а их опадающие лепестки лежали между взятых напрокат ножей, вилок и дешевых бокалов. Затем Николай встал.

— Дамы и господа! — начал он и опять постучал вилкой по столу. На мгновение воцарилась тишина. Через комнату прошагала Роза.

— Ты собираешься сказать речь? — спросила она. — Давай-давай, я люблю слушать речи. — Она встала рядом с ним, приложив ладонь к уху — как военный. Гул разговоров возобновился.

— Тихо! — крикнула Роза. Она взяла нож и постучала по столу. — Тихо, тихо!

Комнату пересек Мартин.

— Из-за чего шумит Роза? — спросил он.

— Я прошу тишины! — сказала она, взмахнув ножом перед его носом. — Человек хочет сказать речь!

Но Николай сел и невозмутимо воззрился на свой перстень.

— Ну, правда же, она просто второе издание старого дяди Парджитера, командира кавалеристов, а? сказал Мартин, кладя руку на плечо Розы и поворачиваясь к Элинор за поддержкой.

— И горжусь этим! — Роза опять махнула ножом в угрожающей близости от лица Мартина. — Я горжусь своей семьей, горжусь своей родиной, горжусь…

— Своим полом? — перебил ее Мартин.

— Да! — торжественно заявила она. — А вот ты чем гордишься? — Она похлопала его по плечу. — Самим собой?

— Не ссорьтесь, дети, не ссорьтесь! — прикрикнула Элинор, чуть подвинув к ним свой стул. — Они всегда ссорились. Всегда… Всегда…

— Она была злючкой, — сказал Мартин. Он присел на корточки и стал смотреть на Розу снизу вверх. — С тугими косичками…

— И в розовом платьице, — добавила Роза. Она резко села, держа нож вверх лезвием. — В розовом платьице, в розовом платьице, — повторила она, точно эти слова ей что-то напомнили.

— Так начинай же свою речь, Николай, — сказала Элинор, повернувшись к нему.

Он помотал головой.

— Давайте лучше о розовых платьицах, — улыбнулся он.

— Помните гостиную в доме на Эберкорн-Террас, когда мы были детьми? — спросила Роза. — Ты помнишь? — Она посмотрела на Мартина. Он кивнул.

— Гостиная на Эберкорн-Террас… — проговорила Делия. Она обходила столы с большим кувшином крюшона и остановилась перед Розой и Мартином. — Эберкорн-Террас! — воскликнула она, наполняя бокал. Она вскинула голову и на мгновение предстала поразительно молодой, красивой и дерзкой. — Это был ад! — крикнула она. — Сущий ад!

— Да ладно тебе, Делия… — возразил Мартин, подставляя свой бокал.

— Это был ад, — повторила Делия. Она как будто забыла про свой ирландский акцент и говорила совсем просто, одновременно наливая напиток. — Знаешь, — обратилась она к Элинор, — когда я еду на Паддингтонский вокзал, то всегда прошу водителя объехать это место подальше!

— Хватит, — остановил ее Мартин: его бокал был уже полон. — Я тоже ненавидел его… — начал он.

Но тут подошла Китти Лассуэйд. Она держала перед собой бокал, точно жезл.

— Что теперь ненавидит Мартин? — спросила она, встав перед ним.

Какой-то любезный господин подвинул позолоченный стульчик, на который она села.

— Он всегда что-то ненавидел. — Китти подставила бокал, чтобы его наполнили. — Что ты ненавидел, Мартин, в тот вечер, когда у нас ужинал? — спросила она. — Помню, ты меня жутко рассердил.

Она улыбнулась. Мартин с возрастом стал похож на херувимчика: розовый и пухлый, с волосами, зачесанными назад, как у официанта.

— Ненавидел? Никогда, никого, — возразил он. — Мое сердце полно любви, полно доброты. — Он засмеялся, салютуя ей бокалом.

— Чепуха! — сказала Китти. — В молодости ты ненавидел… все! — Она выбросила в сторону руку. — Мой дом… Моих друзей… — Она замолчала и слегка вздохнула. Она опять их вспомнила: мужчин, стоявших в ряд, женщин, державших края платьев двумя пальцами. Теперь она жила совершенно одна, на Севере. — И могу сказать, что мне так лучше, — произнесла она в ответ своим мыслям. — Со мной там только один слуга, чтобы колоть дрова, и все.

Последовала пауза.

— Пусть же он скажет свою речь, — сказала Элинор.

— Да. Давай свою речь! — поддержала ее Роза. Она опять постучала ножом по столу, а Николай опять привстал.

— Он что, собирается произнести речь? — спросила Китти у Эдварда, который придвинул к ней свой стул.

— Единственное место, где риторика теперь практикуется как искусство… — Эдвард сделал паузу, придвинул стул еще чуть ближе к Китти и поправил очки, — это церковь, — закончил он.

Вот потому я за тебя и не вышла, подумала Китти. Как его голос — его надменный голос — оживил образы прошлого! Полуупавшее дерево, дождь, крики старшекурсников, колокольный звон и ее мать…

Но Николай встал. Он сделал глубокий вдох, отчего выпятилась его манишка. Одной рукой он теребил свою цепочку, другую простер в ораторском жесте.

— Дамы и господа! — вновь начал он. — От имени всех, кому сегодня здесь приятно находиться…

— Громче! Громче! — крикнул молодой человек, стоявший у окна.

(— Он иностранец? — шепотом спросила Китти у Элинор.)

— …от имени всех, кому сегодня приятно здесь находиться, — повторил Николай громче, — я хочу поблагодарить хозяина и хозяйку.

— Ой, не стоит! — сказала Делия, проносясь мимо с пустым кувшином.

И опять речь была смята. Наверняка иностранец, подумала Китти, — потому что совсем не стесняется. Николай стоял с бокалом в руке, улыбаясь.

— Продолжайте, продолжайте, — подбодрила она его. — Не обращайте на них внимания. — Она была не против послушать речь. Речи хороши для приемов. Они подстегивают общее настроение. Китти стукнула бокалом об стол.

— Вы очень любезны, — сказала Делия, пытаясь пройти мимо Николая, но он удержал ее за руку. — Однако меня благодарить не надо.

— Но, Делия, — возразил он, не отпуская ее, — дело не в том, что этого хочется вам, этого хотим мы. И это вполне уместно, — он сделал широкий жест рукой, — потому что наши сердца полны благодарности…

Наверное, он сел на своего конька, подумала Китти. Видимо, оратор. Почти все иностранцы — ораторы.

— …потому что наши сердца полны благодарности, — повторил Николай, соединив кончики большого и указательного пальцев.

— За что? — резко спросил чей-то голос.

Николай опять замолчал.

(— Кто этот брюнет? — шепотом спросила Китти у Элинор. — Я весь вечер гадаю.

— Это Ренни, — шепнула Элинор. — Ренни, — повторила она.)

— За что? — сказал Николай. — Вот об этом я и хотел бы рассказать. — Он сделал паузу и глубоко вдохнул, отчего опять растянулся его жилет. Глаза его лучились. Казалось, он полон идущей изнутри благожелательности. Но тут вдруг над столом показалась голова, рука сгребла горсть цветочных лепестков, а голос прокричал:

— Красная Роза, колючая Роза, храбрая Роза, рыжая Роза! — и лепестки веером полетели в полную пожилую женщину, сидевшую на краешке стула. Она подняла голову, вздрогнув от неожиданности. Лепестки обсыпали ее, задержавшись на выдающихся местах ее фигуры. Она смахнула их.

— Спасибо! Спасибо! — воскликнула Роза. Затем она взяла цветок и энергично стала бить им по столу. — Я хочу услышать речь! — заявила она, глядя на Николая.

— Нет-нет-нет, — сказал он. — Для речей сейчас не время. — И сел на свое место.

— Тогда давайте выпьем! — предложил Мартин и поднял свой бокал. — За Парджитера, командира кавалеристов! Я пью за нее! — Он со стуком поставил бокал на стол.

— Ну, если вы все пьете, — сказала Китти, — я тоже выпью. Роза, твое здоровье! Роза — славный парень. — Она подняла бокал. — Но Роза не права, — добавила она. — Сила всегда не права, ты согласен, Эдвард? — Она похлопала его по колену. — Я забыла о последней войне, — пробормотала она себе под нос. — И все-таки, — продолжила она вслух, — Роза имела мужество отстаивать свои убеждения. Она сидела в тюрьме. И я пью за нее! — Китти выпила.

— А я — за тебя, Китти, — сказала Роза и поклонилась ей.

— Она разбила ему окно, — усмехнулся Мартин, — а потом помогала ему разбивать другие окна. Где твоя награда, Роза?

— В коробочке на каминной полке, — сказала Роза. — Ты не выведешь меня из себя в это время суток, мой милый.

— Лучше бы вы дали Николаю закончить его речь, — сказала Элинор.


Сверху через потолок — отдаленно и приглушенно донеслись первые танцевальные ноты. Молодежь, торопливо допивая остатки из бокалов, стала подниматься и уходить наверх. Вскоре оттуда послышался тяжелый и ритмичный топот.

— Опять танцуют? — спросила Элинор. Это был вальс, — Когда мы были молоды, — сказала она, глядя на Китти, — мы любили танцевать. — Музыка как будто подхватила ее слова и перепела на старинный лад: «Когда была я молода, любила танцевать, любила танцевать…»

— А я терпеть не могла! — сказала Китти, посмотрев на свои пальцы — короткие, исцарапанные. — Как хорошо не быть молодой! Не заботиться о том, что думают другие! Теперь можно жить, как хочешь. В семьдесят лет…

Она помолчала, а потом подняла брови, будто что-то вспомнила.

— Жаль, нельзя начать сначала… — проговорила Китти.

— Мы услышим вашу речь или нет, мистер…? — спросила она, посмотрев на Николая, чьей фамилии она не знала. Он сидел, добродушно глядя перед собой и проводя руками по цветочным лепесткам.

— Что толку? — сказал он. — Никому это не нужно.

Они стали слушать доносившиеся сверху топот и музыку, в которой Элинор все слышались слова: «Когда была я молода, любила танцевать, и каждый парень лишь мечтал меня поцеловать…»

— Но я хочу речь! — повелительно заявила Китти. Это была правда: ей хотелось чего-то освежающего, завершающего — но чего именно, она не знала. Только не прошлого, не воспоминаний. Настоящего, будущего — вот чего ей хотелось.

— А вон Пегги! — сказала Элинор, посмотрев вокруг и увидев племянницу, которая сидела на краю стола, жуя бутерброд с ветчиной. — Иди сюда, Пегги! — позвала Элинор. — Поговори с нами!

— Выскажись от лица молодого поколения, Пегги, — попросила леди Лассуэйд, пожав ей руку.

— Я не молодое поколение, — сказала Пегги. — И я уже произнесла свою речь. Там, наверху; и выставила себя дурой. — Она опустилась на пол у ног Элинор.

— Тогда Норт. — Элинор посмотрела на пробор Норта, тоже сидевшего на полу радом с ней.

— Да, Норт. — Пегги взглянула на Норта через колено их тетки. — Норт считает, что мы не говорим ни о чем, кроме денег и политики, — сообщила она. — Скажи нам, что мы должны делать.

Норт вздрогнул. Он было задремал, убаюканный музыкой и голосами. Что мы должны делать? — мысленно спросил он себя, просыпаясь. Что же мы должны делать?

Он сел прямо. Пегги смотрела на него. Теперь она улыбалась, ее лицо было веселым; оно напомнило ему лицо их бабушки на портрете. Но ему оно предстало иным — таким, каким он видел его наверху: красным, насупленным, как будто Пегги вот-вот заплачет. Правду говорило ее лицо, а не слова. Он вспомнил другие слова, сказанные ею: «Жить по-другому, иначе». Он помолчал. Вот для чего требуется мужество, подумал он: чтобы говорить правду. Пегги ждала ответа. Старики уже судачили о своих делах.

— …Очень милый домик, — говорила Китти. — Там раньше жила сумасшедшая старуха… Ты должна погостить у меня, Нелл. Весною…

Пегги наблюдала за Нортом поверх краешка своего бутерброда с ветчиной.

— Ты верно тогда сказала, — вдруг произнес он. — Совершенно верно. — Верно было то, что она имела в виду, мысленно поправил себя он, верны были чувства, а не слова. Сейчас он ощущал то же, что она. Это все относилось не к нему, а к другим людям, к другому, новому миру…

Престарелые тетки и дядья продолжали судачить над Нортом.

— Как звали того человека, который мне так нравился в Оксфорде? — спросила леди Лассуэйд. Норт увидел, как ее серебристое тело склонилось в сторону Эдварда.

— Который тебе нравился в Оксфорде? — переспросил Эдвард. — Мне казалось, в Оксфорде тебе не нравился никто… — И оба засмеялись.

Пегги все смотрела на Норта и ждала, что он скажет. А он следил за пузырьками в бокале, опять чувствуя, что у него в голове затягивается узел. Ему хотелось, чтобы существовал некто бесконечно мудрый и добрый, способный думать за него, отвечать за него на вопросы. Однако молодой человек с покатым лбом исчез.

— …Жить по-другому… иначе, — повторил Норт. Это были ее слова, они совсем не выражали то, что он хотел сказать, но он должен был использовать именно их. Теперь я тоже выставил себя дураком, подумал он, и по его спине пробежало неприятное ощущение, как будто по ней полоснули ножом. Он прислонился спиной к стене.

— Да, это был Робсон! — воскликнула леди Лассуэйд. Ее трубный глас прогремел над головой Норта.

— Как же все забывается! — продолжала она. — Ну конечно — Робсон. А его дочь, которая мне тоже нравилась, звали Нелли. Она собиралась стать врачом?

— Умерла, кажется, — сказал Эдвард.

— Умерла, правда? Умерла… — Леди Лассуэйд помолчала. — Так, я хочу, чтобы ты произнес речь, — сказала она, повернувшись к Норту.

Он чуть отодвинулся. Хватит с меня речей, подумал он. В руке он по-прежнему держал бокал, до половины заполненный желтой жидкостью. Пузырьки перестали всплывать. Вино было прозрачно и неподвижно. Спокойствие и одиночество, думал Норт, тишина и одиночество… только в этом состоянии разум может быть свободен.

Тишина и одиночество, повторял он про себя, тишина и одиночество. Его веки сами почти закрылись. Он устал, его клонило в сон; люди все говорили, говорили… Он хотел отделиться от них, отстраниться, представить, что он лежит на широкой голубоватой равнине с холмами на горизонте. Норт вытянул ноги. Где-то паслись овцы, они медленно щипали траву, переставляя вперед то одну ногу, то другую. И блеяли, блеяли. До Норта не доходил смысл разговора. Из-под полуопущенных век он видел руки, державшие цветы, — тонкие, изящные руки. Но эти руки были ничьи. И цветы ли они держали? Или горы? Синие горы с лиловыми тенями… Лепестки падали. Розовые, желтые, белые, с лиловыми тенями, падали лепестки. Они падают, падают и все покрывают, прошептал он. Еще он видел ножку бокала, край блюдца, вазу с водой. Руки подбирали цветок за цветком: белую розу, желтую розу, розу с лиловыми долинами в лепестках. Цветы перегибались через край вазы — разноцветные, с затейливыми формами. А лепестки падали и ложились — лиловые и желтые — как лодочки, как челны на реке. И Норт плыл по течению в челне, в лепестке, спускался вниз по реке, в тишину, в одиночество… есть ли более ужасная мука — вспомнились ему слова, как будто их произнес чей-то голос, — чем та, которую способен причинить человек…

— Проснись, Норт… мы ждем твою речь! — разбудил его голос Китти. Ее милое румяное лицо склонилось над ним.

— Мэгги! — воскликнул он, сбросив остатки сна. Это она сидела рядом и опускала цветы в воду.

— Да, теперь ее очередь говорить, — сказал Николай и положил руку ей на колено.

— Говори, говори! — подбодрил ее Ренни.

Но Мэгги отрицательно помотала головой. Ею завладел смех, он сотрясал ее. Она хохотала, откинув назад голову, словно одержимая добрым духом, который заставлял ее сгибаться и выпрямляться — точно деревце под ветром, подумал Норт. «Долой идолов, долой идолов, долой идолов!» Ее смех звенел, будто деревце было увешано множеством колокольчиков. Норт тоже засмеялся.


Они перестали смеяться. Этажом выше топотали ноги танцоров. Сирена протрубила на реке. По далекой улице загромыхал грузовик. Воздух вдруг заполнился трепетом звуков, как будто что-то выпустили наружу: близилось начало дневной жизни, и этот хор, крик, перекличка, содрогание возвещали лондонский рассвет.

Китти повернулась к Николаю.

— А о чем была бы ваша речь, мистер… К сожалению, не знаю вашего имени, — сказала она. — Та речь, которую перебили?

— Моя речь? — усмехнулся он. — Это была бы чудесная речь! Шедевр! Но как можно говорить, если все время перебивают? Я начинаю: «Давайте поблагодарим», тут Делия говорит: «Не надо меня благодарить», я начинаю опять: «Поблагодарим кого-нибудь, кого угодно…» — а Ренни спрашивает: «За что?» Я приступаю в третий раз, смотрю, а Элинор спит. — Он указал на Элинор. — Так что толку?

— Нет, толк есть… — начала Китти.

Ей все еще чего-то хотелось — завершения, росчерка, — чего именно, она сама не знала. И уже было поздно. Ей пора было уходить.

— Шепните мне по секрету, что вы хотели сказать, мистер…? — попросила она.

— Что я хотел сказать? Я хотел сказать… — Он сделал паузу, выставил руку и по очереди прикоснулся большим пальцем к остальным четырем. — Сначала я хотел поблагодарить хозяина и хозяйку. Потом я хотел поблагодарить этот дом… — он обвел рукой комнату, увешанную плакатами агента по продаже недвижимости, — который давал приют влюбленным, творцам, мужчинам и женщинам доброй воли. И, наконец, — он взял бокал, — я хотел выпить за человеческий род. За человеческий род, — Николай поднес бокал ко рту, — который теперь переживает свое младенчество, и за то, чтобы он достиг зрелости! Дамы и господа! — воскликнул он, привстав и выпятив грудь. — Я пью за это!

Николай стукнул бокалом об стол. Бокал разбился.


— Тринадцатый за вечер! — сообщила Делия, подойдя и остановившись рядом. — Но ничего, ничего. Они очень дешевые — бокалы.

— Что дешевое? — пробормотала Элинор. Она приоткрыла глаза. Где она? Что это за комната? Которая из бесчисленных комнат? Всегда были какие-то комнаты, всегда люди. Всегда — от начала времен… Он сжала в ладони монеты, которые по-прежнему держала, и опять на нее нахлынуло чувство счастья. Может быть, оттого, что она все еще была жива — острое ощущение (она ведь только проснулась), — а та вещица, та твердая безделушка — она вспомнила изъеденного чернилами моржа — исчезла? Элинор широко открыла глаза. Да, она есть, она жива, сидит в этой комнате, и рядом живые люди. Их лица окружали ее. Сначала она не понимала, кто есть кто, а потом стала узнавать знакомые черты. Вот Роза, вот Мартин, а это Моррис. У него на темени почти не осталось волос. А лицо было странно бледным.

Затем она заметила эту странную бледность на всех лицах по очереди. Электрический свет потерял яркость, скатерти стали белее. Голову Норта — он сидел на полу у ног Элинор — окружал белый ореол. А манишка его была немного измята.

Он сидел на полу рядом с Эдвардом, обняв свои колени, и как-то слегка дергался, поднимая на Эдварда глаза, как будто о чем-то умолял его.

— Дядя Эдвард, — услышала Элинор, — расскажите мне…

Он был похож на ребенка, выпрашивающего сказку.

— Расскажите мне, — повторил он, вновь чуть дернувшись. — Вы же ученый. Об античной классике. Об Эсхиле, Софокле, Пиндаре.

Эдвард склонился к нему.

— И о хоре. — Норт опять дернулся. Элинор подвинулась к ним. — О хоре, — повторил Норт.

— Милый мальчик, — добродушно улыбнулся Эдвард, — не проси меня об этом. Я никогда не был в этом силен. Нет, будь моя воля… — он сделал паузу и провел рукой по лбу, — я стал бы… — Его слова заглушил взрыв хохота. Элинор не уловила окончание фразы. Что же он сказал, кем он хотел бы стать? Она упустила его слова безвозвратно.

Должна быть другая жизнь, подумала Элинор, с досадой откинувшись на спинку. Не в мечтах, но здесь и сейчас, в этой комнате, с живыми людьми. Ей показалось, будто она стоит на краю пропасти и ветер развевает ее волосы. Вот-вот она ухватит то, что только что ускользнуло от нее. Должна быть другая жизнь, здесь и сейчас, повторила она про себя. А эта — слишком коротка, слишком изломанна. Мы ничего не знаем, даже о самих себе. Мы только начинаем понимать — отрывочно, местами, думала она. Она сложила ладони лодочками у себя на коленях, — как делала Роза, когда подносила руку к уху. Элинор хотелось охватить текущее мгновение, удержать его, ощутить его как можно полнее, вместе с прошлым и будущим, проникать в него, пока оно не засияет все целиком, ярко и глубоко, светом понимания.

— Эдвард, — начала она, желая привлечь его внимание. Но он не слушал ее, он рассказывал Норту какую-то старую университетскую байку. Бесполезно, подумала Элинор, расслабляя ладони. Оно должно упасть, улететь. А что потом? Ведь и ее ждет бесконечная ночь, бесконечная тьма. Она посмотрела вперед, как будто увидела перед собой вход в очень длинный темный тоннель. Но, думая о тьме, она почувствовала какое-то несоответствие. А просто уже светало. Шторы побелели.


По комнате прошло некое движение.

Эдвард повернулся к Элинор.

— Это кто? — спросил он, указав на дверь.

Она посмотрела. В дверях стояли двое детей. Делия держала их за плечи, приободряя. Она подвела их к столу, чтобы чем-нибудь угостить. Они выглядели скованно и неуклюже.

Элинор оглядела их руки, одежду, обратила внимание на форму их ушей.

— Наверное, дети сторожа, — сказала она.

И действительно, Делия отрезала им по куску торта, и куски были больше, чем если бы она угощала детей своих знакомых. Дети взяли куски и уставились на них с недоумением, будто в них было что-то страшное. Возможно, они были напуганы тем, что их привели из цокольного этажа в гостиную.

— Ешьте! — сказала Делия, слегка хлопнув их по спинам.

Они начали медленно жевать, угрюмо озираясь вокруг.

— Здравствуйте, дети! — крикнул Мартин, кивая им.

Они так же угрюмо уставились на него.

— У вас есть имена? — спросил он. Дети продолжали молча есть. Мартин принялся шарить у себя в кармане. — Ну, говорите! Говорите!

— Молодое поколение, — сказала Пегги, — не намерено говорить.

Дети обратили взгляды на нее, по-прежнему жуя.

— Завтра не надо в школу? — спросила Пегги.

Они покачали головами.

— Ура! — воскликнул Мартин. Он выставил перед собой пару монет, держа их двумя пальцами. — Так, спойте-ка песенку за шесть пенсов!

— Да. Что вы разучивали в школе? — спросила Пегги.

Они уставились на нее, но сохранили молчание. Есть они перестали. Их окружали взрослые люди. Оглядев их, дети быстро толкнули друг друга локтями и вдруг начали петь:

Etho passo tanno hai,

Fai donk to tu do,

Mai to, kai to, lai to see

Toh dom to tuh do.

Звучало это примерно так, но ни слова разобрать было невозможно. Странный текст как будто рождался из мелодии. Дети умолкли.

Они стояли, держа руки за спиной. Затем вдруг приступили к следующему куплету:

Fanno to par, etto to mar,

Timin tudo, tido,

Foll to gar in, mitno to par,

Eido, teido, meido.

Второй куплет они исполнили более свирепо, чем первый. Ритм песни как будто раскачивался, непонятные слова сливались в почти истошный визг. Взрослые не знали, смеяться им или плакать. Детские голоса были так резки, акцент так причудлив…

Дети опять запели:

Chree to gay ei,

Geeray didax…[74]

И вдруг остановились, судя по всему, на середине куплета. Они стояли, молча ухмыляясь и глядя в пол. Никто не знал, что сказать. В исполненной ими песне было нечто чудовищное. Они была пронзительна, неблагозвучна, бессмысленна. Наконец семенящей походкой подошел старый Патрик.

— Очень мило, очень мило. Спасибо, мои дорогие, — проговорил он со своей обычной доброжелательностью, ковыряя во рту зубочисткой. Дети улыбнулись ему и направились к выходу. Когда они, еще медленно и осторожно, проходили мимо Мартина, он сунул им монеты. тут они со всех ног припустили к двери.

— Но что же они пели, черт побери? — удивился Хью Гиббс. — Я, признаться, ни слова не понял. — Он прижал ладони к своей широкой груди, обтянутой белым жилетом.

— Жаргон кокни, наверное, — сказал Патрик. — И чему их учат в школе…

— Но это было… — начала Элинор, но осеклась. Что же это было? Стоя посреди комнаты, дети были наполнены таким достоинством, но при этом производили такие жуткие звуки. Несоответствие между их лицами и голосами было поразительно. Ни одного слова нельзя было понять. — Прекрасно?.. — произнесла Элинор с оттенком вопроса, обернувшись к Мэтти.

— В высшей степени, — сказала Мэгги.

Но Элинор не была уверена, что они имеют в виду одно и то же.


Она собрала свои перчатки, сумочку, две или три монеты и встала. Комната была озарена бледным светом. Предметы словно пробуждались ото сна, сбрасывали покровы, преисполнялись трезвостью повседневной жизни. Комната готовилась вновь исполнять роль конторы по продаже недвижимости. Столы становились конторскими столами, их ножки были ножками конторских столов, но они все еще были уставлены тарелками и бокалами, усыпаны розами, лилиями и гвоздиками.

— Пора уходить, — сказала Элинор, проходя через комнату.

Делия подошла к окну и раздернула занавески.

— Рассвет! — довольно мелодраматично возгласила она.

На другой стороне площади прорисовались очертания домов. Все окна были зашторены, точно дома еще были погружены в глубокий предутренний сон.

— Рассвет! — сказал Николай, вставая и потягиваясь. Он тоже подошел к окну.

За ним последовал Ренни.

— Можно перейти к заключительному слову, — сказал он, встав рядом с Николаем. — О рассвете, о новом дне…

Он указал на деревья, крыши, небо.

— Нет, — возразил Николай, задергивая занавеску обратно. — Ошибаешься. Заключительного слова не будет. Не будет! — воскликнул он, выбрасывая вперед руку. — Потому что не было речи.

— Но ведь солнце встало. — Ренни опять указал на небо.

Это была правда. Солнце встало. Небо между трубами было ярко-голубым.

— Значит, я иду спать, — сказал Николай после некоторой паузы. Он отвернулся от окна. — Где Сара? — спросил он, оглядываясь вокруг.

Сара явно спала, свернувшись в углу и упершись головой в стал.

— Разбуди сестру, Магдалена, — Николай обернулся к Мэгги. Та посмотрела на Сару. Затем взяла со стола цветок и бросила им в сестру. Сара приоткрыла глаза.

— Пора, — сказала Мэгги, прикоснувшись к ее плечу.

— Уже? — вздохнула Сара. Она зевнула и потянулась. Ее взгляд остановился на Николае, как будто она наводила по нему фокус. Наконец она рассмеялась и воскликнула:

— Николай!

— Сара! — ответил он. Они улыбнулись друг другу. Затем он помог Саре встать, она неуверенно оперлась на сестру и потерла глаза.

— Как странно, — пробормотала она, оглядываясь. — Как странно…

Вокруг были грязные тарелки, пустые бокалы из-под вина, лепестки, крошки. В смешанном свете они выглядели прозаично, но не реально, мертвенно, но блистательно. А у окна собрались престарелые братья и сестры.

— Смотри, Мэгги, — шепнула Сара, обернувшись к сестре. — Смотри!


Люди у окна — мужчины в черно-белых выходных костюмах, женщины в ярко-красных, золотых и серебряных нарядах какое-то мгновение были похожи на каменные изваяния. Их платья ниспадали скульптурными складками. Но затем они задвигались, изменили позы, начали говорить.

— Можно тебя подвезти, Нелл? — предложила Китти Лассуэйд. — Меня машина ждет.

Элинор не ответила. Она смотрела на завешенные окна домов на той стороне площади. Стекла были испещрены золотыми бликами. Все выглядело таким чистым, свежим, девственным. В кронах деревьев возились голуби.

— У меня машина… — повторила Китти.

— Послушай, — сказала Элинор, подняв руку. Наверху граммофон играл «Боже, храни короля», но она имела в виду голубей, их воркование.

— Это ведь лесные голуби, да? — спросила Китти. Она склонила голову, прислушиваясь. «Только ты, крошка. Только ты, кро…» — ворковали они.

— Лесные голуби? — удивился Эдвард, поднося ладонь к уху.

— Там, на деревьях, — сказала Китти. Зеленовато-синие птицы возились на ветвях, что-то поклевывая и воркуя между собой.

Моррис стряхнул с жилета крошки.

— В такой час таким старикам, как мы, место в постели, — сказал он. — Я не видел восхода уже… уже…

— Зато в молодости, — вступил старый Патрик, хлопнув его по плечу, — нам ничего не стоило прокутить всю ночь! Помню, я поехал в Ковент-Гарден купить цветов для одной дамы…

Делия улыбнулась, как будто ей напомнили романтическую историю — о ней самой или о ком-то другом.

— А я… — начала Элинор и замолчала. Она вспомнила пустой кувшин из-под молока и листопад. Значит, тогда была осень. А сейчас — лето. Небо нежно-голубое, крыши на его фоне — лиловые, а трубы — цвета красного кирпича. Во всем — неземной покой и простота. — Метро закрыто, автобусы не ходят, — сказала Элинор, отворачиваясь от окна. — Как же мы доберемся до дома?

— Можно и пешком, — предложила Роза. — Ходьба нам не повредит.

— Особенно чудесным летним утром, — сказал Мартин.

По площади пронесся легкий ветерок. В тишине было слышно, как зашуршали ветви, чуть поднимаясь и опускаясь, от чего по воздуху будто прошла зеленая волна.

Затем распахнулась дверь. Пары, одна за другой, толпясь, стали входить в комнату — растрепанные, веселые — и брать свою одежду, шляпы, желая друг другу спокойной ночи.

— Как хорошо, что вы все пришли! — воскликнула Делия, обернувшись к ним и раскинув руки в стороны. — Спасибо, спасибо вам, что пришли! — прокричала она. — Посмотрите на букет Мэгги! — восхитилась она, беря разноцветный букет, который ей протянула Мэгги. — Как прелестно ты их подобрала! Посмотри, Элинор! — Она обернулась к сестре.

Но Элинор стояла спиной к ним. Она следила за такси, которое медленно объезжало площадь по кругу. Автомобиль остановился у подъезда через дом.

— Прелесть, правда? — сказала Делия, выставив цветы перед собой.

Элинор вздрогнула.

— Розы? Да… — Но она смотрела на такси. Из него вышел молодой человек; он заплатил шоферу. За ним появилась девушка в дорожном твидовом костюме. Молодой человек вставил ключ в дверь. — Вот… — прошептала Элинор, когда он открыл дверь и на мгновение остановился на пороге. — Вот! — повторила она, когда дверь захлопнулась за ним с глухим стуком.

Элинор повернулась лицом к комнате.

— И что теперь? — спросила она, глядя на Морриса, который допивал из бокала последние капли вина. — Что теперь? — Она протянула к нему руки.


Солнце встало, и в небе над домами были разлиты удивительная красота, простота и покой.

Загрузка...