1880

Весна была неровная. Погода менялась беспрестанно, синие и лиловые тучи неслись над землей. Крестьяне смотрели на поля с тревогой. В Лондоне люди открывали зонтики и, поглядев на небо, опять закрывали. Впрочем, в апреле такой погоды следует ожидать. Тысячи приказчиков в магазинах — «Уайтлиз», Военно-Морском и других — говорили об этом, вручая аккуратные свертки дамам в платьях с оборками. Бесконечные процессии — покупателей в Вест-Энде и дельцов в Ист-Энде — шествовали по тротуарам, подобно не знающим устали караванам, — так, по крайней мере, казалось тем, у кого был повод остановиться, например, чтобы опустить письмо или заглянуть в окно клуба на Пикадилли. Поток ландо, викторий[1] и одноколок не иссякал: начинался сезон. На не столь многолюдных улицах музыканты цедили свои дрожащие и почти всегда печальные мелодии; среди деревьев Гайд-парка и Сент-Джеймсского парка им отвечали или, скорее, их передразнивали щебечущие воробьи, а иногда — вдруг — влюбленный, но быстро замолкающий дрозд. Голуби на площадях возились в древесных кронах, роняя веточки и воркуя, вновь и вновь начиная свои журчащие песни и никогда не допевая их до конца. Во второй половине дня ворота Марбл-Арч и Эпсли-Хауза[2] запрудили дамы в цветастых платьях с турнюрами и мужчины в сюртуках, с тростями в руках и гвоздиками в петлицах. Проехала принцесса[3], мужчины сняли шляпы. В цокольных этажах жилых домов, стоящих длинными вереницами, служанки в чепцах и фартуках готовили чай. Затем, ловко лавируя на лестницах, они несли серебряные чайники наверх и ставили их на столы, а юные и старые девы, руками, которые привыкли лечить язвы Бермондси и Хокстона[4], тщательно отмеряли одну, две, три, четыре ложки чая. Когда солнце зашло, миллионы газовых огоньков, точно глазки на павлиньих перьях, зажглись в своих стеклянных ячейках, но все же широкие полосы тьмы остались нетронутыми на мостовых. Свет фонарей, смешанный с лучами заходящего солнца, отражался в покойных водах Круглого пруда и Серпантина[5]. На мосту через Серпантин останавливались одноколки, чтобы их пассажиры, направлявшиеся ужинать в ресторан или в гости, могли немного полюбоваться чудесным видом. Наконец взошла луна. Хотя ее то и дело скрывали пряди облаков, она была похожа на отполированную монету и блестела безмятежно или вызывающе, а может быть, и вполне безразлично. Ползя медленно, как лучи прожектора, дни, недели и годы чередой пересекали небо.

Полковник Эйбел Парджитер, отобедав, сидел в клубе и разговаривал. Поскольку его собеседники, расположившиеся в кожаных креслах, были людьми того же круга, что и он сам — отставные военные и чиновники, — они вспоминали истории и случаи из своего индийского, африканского и египетского прошлого, а затем естественно переключились на сегодняшний день. Речь зашла о каком-то назначении, о возможном назначении кого-то на какой-то пост.

Вдруг самый молодой и франтоватый из троих наклонился вперед. Вчера он обедал с… Тут говоривший понизил голос. Остальные наклонились к нему. Коротким взмахом руки полковник Эйбел отослал слугу, убиравшего кофейные чашки. Три лысоватых седых головы несколько минут оставались рядом. Затем полковник Эйбел откинулся на спинку кресла. Огонек любопытства, зажегшийся в глазах троих мужчин, когда майор Элкинс начал свой рассказ, теперь совершенно исчез с лица полковника Парджитера. Он сидел, глядя перед собой ясными голубыми глазами, слегка щурясь, как будто его по-прежнему слепило сияние Востока, как будто в морщинках возле глаз еще держалась пыль. Его посетила некая мысль, и слова окружающих потеряли для него всякий интерес. Более того, стали раздражать его. Полковник встал и отвернулся к окну, выходившему на Пикадилли. Держа перед собой сигару, он смотрел на крыши омнибусов, одноколок, викторий, фургонов и ландо. Его вид как будто говорил, что он в стороне от всего этого, что он больше не имеет к этому никакого отношения. Чем дольше он смотрел, тем мрачнее становилось его красноватое, но приятное лицо. Внезапно он что-то вспомнил. Он должен кое-что спросить… Полковник повернулся, чтобы задать вопрос, но увидел пустые кресла. Компания распалась. Элкинс уже был в дверях, Бранд поодаль с кем-то разговаривал. Полковник Парджитер закрыл рот, так и не сказав то, что хотел, и опять отвернулся к окну, выходящему на Пикадилли. В уличной толпе, казалось, у каждого была какая-то цель. Все куда-то спешили. Даже дамы, что тряслись по Пикадилли в своих викториях и каретах, были движимы какой-то заботой. Люди возвращались в Лондон, обустраивались на сезон. Но у полковника никакого сезона впереди не было, дел — тоже. Его жена была при смерти, хотя все никак не умирала. Сегодня ей лучше, завтра будет хуже, придет новая сиделка, и так далее. Он взял газету и перелистал несколько страниц. Одна из иллюстраций изображала западный фасад Кельнского собора. Полковник швырнул газету обратно, в стопку других газет. Со временем — так он деликатно именовал пору, когда его жена умрет, — он уедет из Лондона и поселится за городом. Только вот дом… И дети… И еще… Тут его лицо изменилось: в нем стало меньше недовольства, но слегка проступило выражение вороватой неловкости.

В конце концов, надо же ему куда-то ходить. Пока его друзья сплетничали, полковник исподволь думал об этом. Когда же он обернулся и увидел, что они разошлись, эта мысль притупила обиду. Он пойдет к Майре. Она, по крайней мере, будет рада его видеть. Рассудив так, он вышел из клуба и повернул не на восток, куда двигались занятые люди, и не на запад, где на Эберкорн-Террас[6] находился его дом, — он направился извилистыми путями через Грин-парк, в сторону Вестминстера. Трава ярко зеленела, начинали распускаться листья: ветки точно были усеяны зелеными птичьими коготками. Все жило, двигалось, в воздухе пахло чистотой и свежестью. Но полковник Парджитер не видел ни травы, ни деревьев. Он шагал через парк, застегнутый на все пуговицы, глядя прямо перед собой. Дойдя до Вестминстера, он остановился. Эту часть пути он весьма не любил. Каждый раз, достигнув улочки, над которой нависала громада аббатства, застроенной маленькими грязноватыми домами, с желтыми занавесками и объявлениями в окнах о сдаче комнат, где никогда не замолкал колокольчик торговца горячей сдобой, где дети с криками играли в «классики», он останавливался, смотрел направо, налево, стремительно проходил к дому номер тридцать и нажимал на звонок. Ожидая, он глядел прямо на дверь, втянув голову в плечи. Ему не хотелось, чтобы его увидели у этого порога. Он не любил ждать, пока ему откроют. На сей раз его недовольство еще возросло оттого, что впустила его миссис Симс. В доме всегда попахивало, во дворе на веревке висела грязная одежда. Полковник мрачно и тяжело поднялся по лестнице и вошел в гостиную.

Там было пусто: он явился слишком рано. Он брезгливо огляделся. Слишком много мелких предметов. Стоя перед каминной ширмой, на которой был изображен зимородок, садящийся на камыш, полковник чувствовал себя слишком крупным и не в своей тарелке. Сверху было слышно, как кто-то ходит туда-сюда суетливыми шажками. «Может быть, она не одна?» — подумал полковник, прислушиваясь. На улице визжали дети. Все это гадко, некрасиво, стыдно. «Со временем», — сказал он сам себе… Но дверь открылась, и вошла его любовница Майра.

— Ах, Бука, милый! — воскликнула она. Волосы Майры были растрепаны, она была чуть полновата, но намного моложе его и по-настоящему рада его видеть, подумал полковник. Маленькая собачка подпрыгивала у ее ног.

— Лулу, Лулу! — крикнула Майра, одной рукой подхватив собачку, а второй придерживая волосы. — Покажись дяде Буке.

Полковник уселся в скрипучее плетеное кресло. Майра посадила собачку к нему на колени. За ухом у собачки виднелось красное пятно — возможно, экзема. Полковник надел очки и склонился, чтобы рассмотреть получше. Майра поцеловала его в шею над воротником. Очки упали. Майра подхватила их и надела на собачку. Похоже, старикан сегодня не в духе. Что-то не клеилось в таинственном мире клубов и семейной жизни, о котором он ей никогда не рассказывал. Он пришел рано, она не успела причесаться, и это было досадно. Но ее обязанностью было развлекать его. Поэтому она стала порхать по комнате — ее грузноватая фигура еще позволяла ей проскользнуть между столом и креслом так, чтобы он не успел ее поймать. Она убрала ширму и развела огонь в убогом камине, после чего примостилась на подлокотнике его кресла.

— Ах, Майра! — сказала она, глядя на себя в зеркало и поправляя шпильки. — Какая ты жуткая неряха! — Она выпустила длинный локон, и он упал ей на плечо. Волосы ее были все еще прекрасны и отливали золотом, хотя она приближалась к сорока годам и, если сказать правду, имела восьмилетнюю дочь, которая жила у знакомых в Бедфорде. Волосы рассыпались под собственной тяжестью, Бука наклонился и поцеловал их. На улице заиграла шарманка, дети побежали к ней, все как один перестав кричать. Полковник начал гладить шею Майры. Затем его рука, на которой не хватало двух пальцев, спустилась ниже, к плечам. Майра соскользнула на пол и прижалась спиной к его коленям.

С лестницы донесся скрип шагов. Кто-то предупредительно постучал. Майра быстро заколола волосы, встала и вышла, закрыв за собой дверь.

Полковник опять принялся методично осматривать собачье ухо. Экзема или не экзема? Он посмотрел на красное пятно, потом поставил собачку в ее корзинку и подождал. Ему не нравилось долгое перешептыванье на лестничной площадке. Наконец Майра вернулась. Вид у нее был обеспокоенный, а когда она тревожилась, то выглядела старше. Она начала что-то искать среди подушек и покрывал. Мне нужна моя сумочка, сказала она. Куда она дела сумочку? При таком беспорядке, подумал полковник, она может быть где угодно. Сумочка нашлась в углу дивана под подушками — она была тощая и наводила на мысли о бедности. Майра перевернула ее вверх дном и встряхнула. Оттуда выпали носовые платки, смятые клочки бумаги, серебряные и медные монеты. Здесь должен быть соверен, сказала Майра.

— Я точно помню, вчера он у меня был, — прошептала она.

— Сколько? — спросил полковник.

Нужен один фунт — нет, фунт, восемь шиллингов и шесть пенсов, ответила Майра и пробормотала еще что-то про стирку. Полковник выскреб из своего маленького кошелька два соверена и дал ей. Она взяла и вышла, перешептыванье на лестнице возобновилось.

«Стирка?» — подумал полковник, оглядывая комнату. Это была жалкая и тесная конура. Но, поскольку он был намного старше Майры, ему не подобало задавать вопросы о стирке. Она вернулась, опять порхнула через комнату и уселась на пол, положив голову ему на колени. Слабый огонь в камине помигал и потух.

— Брось, — нетерпеливо сказал полковник, когда Майра взяла кочергу. — Пусть его тухнет.

Майра отложила кочергу. Собака похрапывала, шарманка играла. Рука полковника опять стала прогуливаться по шее Майры, иногда погружаясь в густые волосы. В маленькой комнате, к окнам которой так близко подступали стены соседних домов, сумерки сгущались быстро, да и занавески были наполовину сдвинуты. Полковник притянул Майру к себе и сзади поцеловал в шею. Затем трехпалая рука спустилась ниже, к плечам.


Внезапно по мостовой стал хлестать дождь; дети, игравшие в «классики», разбежались по домам. Престарелый уличный певец в лихо сдвинутой на затылок рыбацкой шапке, который ковылял вдоль бордюра, распевая во весь голос: «Судьбу благодарите, судьбу благодарите!» — поднял воротник пальто, укрылся под крыльцом пивной и завершил свои призывы: «Судьбу благодарите все!» Затем вновь выглянуло солнце и высушило мостовую.


— Не закипает, — сказала Милли Парджитер, глядя на чайник. Она сидела за круглым столом в гостиной дома на Эберкорн-Террас. — Даже не собирается.

Чайник был старомодным, медным, с почти стершимся гравированным орнаментом в виде роз. Под медным донышком трепетал слабый огонек. Сестра Милли Делия полулежала рядом в кресле и тоже смотрела на чайник.

— Должен ли чайник кипеть? — через некоторое время вяло спросила она, как будто не рассчитывая на ответ, и Милли в самом деле не ответила. Они сидели молча, созерцая чахлое пламя на желтом фитиле. На столе стояло много тарелок и чашек, точно ожидался кто-то еще. Комната была переполнена мебелью. Напротив стоял голландский буфет с синим фарфором на полках. Апрельское вечернее солнце яркими бликами играло на стекле. Над камином висел портрет молодой рыжеволосой женщины в белом муслиновом платье, которая держала на коленях корзину цветов и улыбалась, глядя сверху вниз.

Милли вытащила из волос шпильку и стала разделять фитиль на волокна, чтобы увеличить пламя.

— Без толку, — раздраженно сказала Делия, наблюдая за ней. Она нервничала. На все уходит невыносимо много времени. Тут вошла Кросби и спросила, не стоит ли вскипятить чайник на кухне. Милли сказала нет. Как же положить конец этим глупостям и пустякам, думала Делия, постукивая ножом по столу и глядя на слабое пламя, которое ее сестра теребила шпилькой. Под крышкой чайника раздалось комариное гудение, но в этот момент дверь распахнулась, и вошла девочка в накрахмаленном розовом платье.

— Думаю, няне стоит надеть на тебя новый передник, — строго сказала Милли, подражая манере взрослых. Передник был в зеленоватых пятнах, — видимо, его хозяйка лазала по деревьям.

— Его еще не принесли из стирки, — недовольно ответила Роза, так звали девочку. Она посмотрела на стол, но увидела, что до чаепития еще далеко.

Милли опять сунула шпильку в фитиль. Делия откинулась на спинку кресла и посмотрела через плечо в окно. С ее места ей было видно ступени парадного.

— Вот и Мартин, — проговорила она мрачно.

Хлопнула дверь. Бросив книги на стол в передней, в гостиную вошел Мартин, мальчик двенадцати лет. У него были такие же рыжие волосы, как у женщины на портрете, только всклокоченные.

— Иди приведи себя в порядок, — строго сказала Делия. — Времени тебе хватит, — добавила она. — Чайник еще не закипел.

Все посмотрели на чайник. Он все так же меланхолично напевал, покачиваясь над дрожащим огоньком.

— Чертов чайник, — сказал Мартин и резко повернулся.

— Маме не понравилось бы, что ты так выражаешься, — укорила его Милли, опять будто подражая тому, как говорят взрослые. Их мать так долго болела, что обе старшие сестры переняли ее манеру общения с детьми.

Дверь снова открылась.

— Поднос, мисс… — сказала Кросби, придерживая дверь ногой. В руках она держала поднос для кормления больной.

— Поднос, — повторила Милли. — Так, кто понесет поднос? — И это она спросила так, как спросил бы взрослый, который хочет быть тактичным с детьми. — Не ты, Роза, он слишком тяжелый. Пусть Мартин отнесет, а ты можешь пойти с ним. Но не оставайтесь там надолго. Только расскажите маме, чем вы занимались. Так, а чайник… чайник…

Она опять взялась поправлять фитиль шпилькой. Изогнутый носик выпустил тонкую струйку пара. Сначала она была прерывистой, но постепенно набрала силу, и, когда с лестницы уже послышались детские шаги, пар из чайника повалил вовсю.

— Кипит! — воскликнула Милли. — Кипит!


Ели молча. Солнце, судя по бликам на стекле голландского буфета, то скрывалось, то снова выглядывало. Супница то блестела сочной голубизной, то становилась синевато-серой. В другой комнате лучи нашли себе тихое пристанище на мебели. Они освещали где узор, где вытертую плешь. Где-то есть красота, думала Делия, где-то есть свобода и где-то, думала она, есть он — с белым цветком в петлице… Но тут в передней по полу заскрежетала трость.

— Папа! — предупреждающе воскликнула Милли.

Мартин мгновенно выскользнул из отцовского кресла, Делия села прямо. Милли быстро подвинула вперед большую чашку в розовую крапинку, которая не подходила к остальным. Полковник остановился в дверях и довольно свирепо оглядел присутствующих. Его маленькие голубые глазки будто искали какую-то провинность. Сейчас изъяна найти не удалось, но он был явно не в духе, это всем стало понятно еще до того, как он заговорил.

— Чумазая негодница, — сказал полковник, проходя мимо Розы, и ущипнул ее за ухо.

Она торопливо закрыла рукой пятно на переднике.

— Мама ничего? — спросил он, опускаясь монолитной массой в большое кресло. Полковник терпеть не мог чая, но всегда чуть-чуть отпивал из большой старой чашки, доставшейся ему от отца. Он поднял ее, отхлебнул через силу и спросил: — А вы все что поделывали?

Он оглядел детей туманным, но пронизывающим взглядом, который бывал и добродушным, однако сейчас был угрюм.

— У Делии был урок музыки, а я ходила в «Уайтлиз», — начала Милли, почти как ребенок, отвечающий урок.

— А, деньги тратила? — резко, но не злобно откликнулся отец.

— Нет, папа, я тебе говорила. Они прислали не те простыни…

— А ты, Мартин? — спросил полковник Парджитер, прервав отчет дочери. — Хуже всех в классе, как всегда?

— Лучше! — выкрикнул Мартин, как будто до того с трудом сдерживал это слово внутри себя.

— Хм, ну уж… — произнес отец. Его мрачность слегка рассеялась. Он засунул руку в карман брюк и вытащил горсть серебра.

Дети смотрели, как он пытается найти среди флоринов шестипенсовик. Он потерял два пальца на правой кисти во время восстания сипаев, и мышцы ее так сократились, что она стала похожа на лапу старой птицы. Движения руки были неловки, монеты выпадали из нее, но полковник никогда не обращал внимания на свое увечье, поэтому дети не осмеливались помочь ему. Блестящие култышки отрубленных пальцев притягивали взгляд Розы.

— Вот тебе, Мартин, — наконец сказал полковник, протягивая сыну монету в шесть пенсов. Затем он опять хлебнул чая и промокнул усы салфеткой. — Где Элинор? — спросил он через некоторое время, вероятно, чтобы прервать паузу.

— У нее сегодня Гроув, — напомнила Милли.

— Ах, у нее сегодня Гроув, — пробормотал полковник. Он упорно размешивал сахар в чашке, как будто стараясь расколоть ее.

— Старые добрые Леви, — нерешительно сказала Делия. Она была отцовской любимицей, но сейчас не знала, как много она может себе позволить при таком его настроении.

Полковник промолчал.

— У Берти Леви на одной ноге шесть пальцев! — вдруг выпалила Роза. Остальные засмеялись. Но полковник оборвал их.

— Беги наверх делать уроки, мой мальчик, — сказал он, глядя на Мартина, который еще ел.

— Позволь ему допить чай, папа, — вступила Милли, опять подражая манере взрослой женщины.

— А новая сиделка? — спросил полковник, барабаня пальцами по краю стола. — Пришла?

— Да… — начала было Милли, но из передней послышался шум, и вошла Элинор — к облегчению всех, особенно Милли. Слава Богу, Элинор пришла, подумала она, поднимая голову, — утешительница, миротворица, смягчавшая для нее все бури и тяготы семейной жизни. Милли обожала сестру. Она назвала бы ее богиней и наделила бы ее красотой, которая не была ей присуща, нарядила бы ее в одежды, которых у нее не было. Если бы Элинор не держала в руках стопку маленьких пестрых тетрадок и пару черных перчаток. Защити меня, думала Милли, протягивая ей чашку, я такая робкая мышка, на меня все время наступают, я маленькая недотепа — по сравнению с Делией, которая всегда добивается своего, а меня папа все время отчитывает, сегодня он отчего-то сердит.

Полковник улыбнулся Элинор. И рыжий пес на коврике перед камином, подняв голову, вильнул хвостом, как будто признавал в Элинор одну из тех приятных женщин, которые дают кость, но моют после этого руки. Она была старшей дочерью, лет двадцати двух, не красавица, но цветущая и по природе жизнерадостная, хотя сейчас и выглядела усталой.

— Простите за опоздание, — сказала она. — Меня задержали. Но я не ожидала… — Она посмотрела на отца.

— Я освободился раньше, чем думал, — торопливо ответил он. — Деловая встреча… — Он осекся. Опять поссорился с Майрой. — А как у тебя в Гроув?

— У меня в Гроув… — повторила Элинор, но тут Милли передала ей накрытое блюдо. — Меня задержали, — опять сказала Элинор, наполняя свою тарелку и приступая к еде. Атмосфера разрядилась.

— Ну, расскажи нам, папа, — храбро сказала Делия, отцовская любимица, — чем занимался ты? Приключения были?

Вопрос оказался некстати.

— Стар я для приключений, — угрюмо ответил полковник. Он растирал кристаллики сахара об стенку чашки. Затем он будто пожалел о своей резкости, немного помолчал и сказал: — Я встретил в клубе старика Бёрка. Просил меня привести одну из вас на ужин. Робин приехал, в отпуск.

Он допил чай. Несколько капель упало на его остроконечную бородку. Полковник достал большой шелковый носовой платок и торопливо вытер подбородок. Элинор, сидя на своем низком стуле, заметила странный взгляд сначала в глазах Милли, а потом — Делии.

Похоже, между ними есть какая-то неприязнь. Но они не сказали ни слова. Все продолжали есть и пить, пока полковник, подняв свою чашку, не увидел, что она пуста, и не поставил ее твердо на блюдце, слегка звякнув. Церемония чаепития была окончена.

— А теперь, мой мальчик, иди готовить уроки, — сказал полковник Мартину.

Мартин отдернул руку, уже тянувшуюся к тарелке.

— Живо, — властно добавил отец.

Мартин встал и нехотя пошел, волоча руку по стульям и столам, чтобы замедлить свое движение. Дверь за собой он захлопнул довольно громко. Полковник встал и выпрямился в своем туго застегнутом сюртуке.

— Мне тоже пора, — сказал он, но сразу не ушел, как будто идти ему было особенно некуда. Он стоял среди своих детей очень прямо, словно хотел отдать какое-нибудь приказание, однако не мог его придумать. Наконец, он вспомнил. — Надеюсь, кто-нибудь из вас не забудет, — обратился он ко всем дочерям сразу, — написать Эдварду… Попросите его написать маме.

— Хорошо, — сказала Элинор.

Полковник пошел к двери, но остановился.

— И сообщите мне, когда мама захочет меня увидеть, — попросил он, а затем ущипнул младшую дочь за ухо. — Чумазая негодница. — Он указал на пятно на переднике. Роза прикрыла пятно рукой. У двери он остановился опять. — Не забудьте, — повторил он, пытаясь управиться с дверной ручкой, — не забудьте написать Эдварду, — повернул ручку и вышел.


Воцарилось молчание. Элинор чувствовала в воздухе какое-то напряжение. Она взяла одну из тетрадок, брошенных ею на стол, и открыла ее у себя на коленях. Но читать не стала, остановившись отсутствующим взглядом на дверном проеме в дальнюю комнату. Деревья в саду за домом начинали зеленеть, на кустах уже виднелись листочки, похожие на маленькие уши. Солнце сияло урывками, то скрываясь, то вновь выходя из-за туч, освещая то одно, то…

— Элинор, — перебила ее мысли Роза. Ее манера держаться до странности напоминала отцовскую. — Элинор, — тихо повторила она, потому что сестра не обратила на нее внимания.

— Что? — спросила Элинор, оборачиваясь к ней.

— Я хочу сходить к Лэмли.

Она была маленькой копией отца, особенно когда стояла, заложив руки за спину.

— К Лэмли идти уже поздно, — сказала Элинор.

— Там открыто до семи, — сказала Роза.

— Тогда попроси Мартина сходить с тобой.

Девочка медленно пошла к двери. Элинор опять взялась за свои расходные тетради.

— Одна не ходи, Роза. Одна не ходи, — сказала она, подняв глаза, когда Роза была уже у выхода из гостиной. Роза молча кивнула и исчезла.


Она прошла наверх. Задержалась у материнской комнаты и втянула носом кисло-сладкий запах, который, казалось, окутывал кувшины, чашки, тазики с крышками, стоявшие на столе у двери. Роза поднялась еще выше и остановилась у классной комнаты. Она не хотела входить туда, потому что была в ссоре с Мартином. Они повздорили из-за Эрриджа и микроскопа, а потом еще раз — когда обстреливали кошек, принадлежавших соседке мисс Пим. Но Элинор велела спросить его. Роза открыла дверь.

— Послушай, Мартин… — начала она.

Он сидел за столом, держа перед собой книгу, и бормотал — наверное, учил греческий или латынь.

— Элинор велела, — продолжила Роза, заметив, что брат покраснел, а его рука сгребла клочок бумаги, как будто он хотел скатать из него шарик, — спросить тебя… — она собралась с духом и прижалась спиной к двери.

Элинор сидела, откинувшись на спинку. Теперь солнце освещало деревья в саду за домом. Почки начали набухать. Весенние лучи, конечно, во всей красе показывали, как вытерлась обивка на стульях. Элинор заметила, что на спинке большого кресла — там, куда отец прислонялся головой, — виднеется темное пятно. Но как мало тут стульев, как просторно, как много воздуха по сравнению со спальней, в которой старая миссис Леви… — однако Милли и Делия молчали. Это все из-за званого ужина, вспомнила Элинор. Которая из них пойдет? Хотелось пойти обеим. Хорошо бы люди не говорили: «Приведите одну из своих дочерей» — лучше сказали бы: «Приведите Элинор», или «Приведите Милли», или «Приведите Делию», а не сваливали их всех в одну кучу. Тогда вопросов не возникало бы.

— Ладно, — отрывисто произнесла Делия, — я, пожалуй…

Она встала, будто собиралась куда-то пойти. Но остановилась, а затем подошла к окну, выходившему на улицу. У всех домов были одинаковые маленькие садики, одинаковые лесенки, одинаковые колонны и эркеры. Но сейчас спускались сумерки, и в угасающем свете дома выглядели призрачно, бесплотно. Начали зажигаться лампы. Гостиная дома напротив озарилась светом, после чего портьеры были сдвинуты и скрыли комнату. Делия стояла и смотрела на улицу. Женщина из низшего сословия катила детскую коляску; старик ковылял, заложив руки за спину. Затем улица на некоторое время опустела. Появилась одноколка и, позвякивая, проехала по дороге. Делия сразу же заинтересовалась. Остановится экипаж у их двери или нет? Она стала смотреть пристальнее. Но тут, к ее сожалению, кучер натянул вожжи, и лошадь встала за два подъезда от них.

— Кто-то приехал к Стэплтонам, — сообщила Делия, слегка раздвинув муслиновые шторы. Подошла Милли и встала рядом. Вместе они увидели сквозь щель между шторами, как из экипажа вышел молодой человек в цилиндре. Он поднял руку, чтобы заплатить вознице.

— Смотрите, чтобы не увидели, как вы подглядываете, — предупредила Элинор.

Молодой человек взбежал по ступенькам в дом. Дверь за ним закрылась, экипаж уехал.

Но две девушки еще некоторое время смотрели на улицу. В садиках перед домами цвели желтые крокусы. Миндаль и бирючину окутала зеленая дымка. Внезапно по улице пронесся порыв ветра, гоня по мостовой листок бумаги. За ним пролетел маленький пылевой вихрь. Над крышами рдел один из тех прерывистых лондонских закатов, которые по очереди зажигают окна золотым огнем. В весеннем вечере ощущалась какая-то мятежность. Даже здесь, на Эберкорн-Террас, освещение переходило от золотого сияния к сумраку и обратно. Делия задернула штору, отвернулась и, вернувшись в гостиную, вдруг произнесла:

— О Боже, Боже!

Элинор, опять взявшаяся было за свои тетрадки, недовольно подняла голову.

— Восемью восемь… — сказала она. — Сколько будет восемью восемь?

Поставив палец на страницу, чтобы отметить место, она посмотрела на сестру. Та стояла, откинув голову назад, в закатном свете ее волосы казались ярко-рыжими, а сама она в это мгновение выглядела дерзкой красавицей. Рядом с ней Милли смотрелась неприметной серой мышкой.

— Знаешь, что, Делия, — сказала Элинор, — ты уж подожди… — она не могла произнести то, что имела в виду: «Пока мама умрет».

— Нет, нет, нет! — воскликнула Делия, простирая руки. — Нет никакой надежды…. — начала она, но осеклась, потому что вошла Кросби с подносом. Она методично, с раздражающим позвякиванием, поставила на поднос чашки, тарелки, горшочки с вареньем, блюда с кексом, хлебом и маслом, положила ножи. Затем, осторожно неся поднос перед собой, вышла. Последовала пауза. Вновь появилась Кросби, сложила скатерть и передвинула столы. Опять пауза. Через минуту-другую она принесла две лампы с шелковыми абажурами. Одна была установлена в гостиной, вторая — в дальней комнате. После этого Кросби, поскрипывая дешевыми туфлями, подошла к окну и задернула занавески. Кольца привычно звякнули на медных стержнях, окна скрылись за толстыми складками бордового плюша. Когда занавески были сдвинуты в обеих комнатах, на гостиную точно спустилась глубокая тишина. Внешний мир словно пропал. Издалека, с соседней улицы, послышался заунывный голос уличного разносчика. Тяжелые копыта ломовой лошади медленно простучали по дороге. Колеса проскрежетали по мостовой, потом и этот звук исчез, и воцарилось полное безмолвие.

Лампы отбрасывали два ярких желтых круга. Элинор придвинула кресло к одной из ламп, склонила голову и продолжила делать то, что очень не любила и всегда оставляла напоследок: складывать числа. Она прибавляла восьмерки к шестеркам, пятерки к четверкам, при этом губы ее шевелились, карандаш ставил на бумаге точки.

— Ну, вот! — сказала она наконец. — Готово. Теперь пойду посижу с мамой.

Она остановилась, чтобы взять свои перчатки.

— Нет, — возразила Милли, отбросив в сторону только что открытый журнал. — Я пойду.

Внезапно из своего укрытия в дальней комнате появилась Делия.

— Мне совершенно нечего делать, — отрывисто сказала она. — Пойду я.


Делия поднялась по лестнице, ступенька за ступенькой, очень медленно. Подойдя к двери в спальню, у которой стоял стол с кувшинами и склянками, она остановилась. Ее слегка подташнивало от кисло-сладкого запаха болезни. Она не могла заставить себя войти. Через окошко в конце коридора виднелись оранжево-розовые завитки облаков на фоне бледно-голубого неба. Яркий свет ослепил ее после сумрачной гостиной. Несколько мгновений она не могла оторвать взгляда от окошка. Затем с верхнего этажа донеслись детские голоса: Мартин и Роза ссорились.

— Ну и не надо! — крикнула Роза.

Дверь хлопнула. Делия еще немного подождала, затем сделала глубокий вдох, снова посмотрела на пламенеющее небо и постучала в дверь спальни.

Сиделка тихо поднялась, приложила палец к губам и вышла. Миссис Парджитер спала. Она лежала в ложбине между подушек, подложив одну руку под щеку, и слегка постанывала, как будто блуждала по миру, в котором даже во сне путь ей преграждали мелкие препятствия. Лицо ее было полным и обвисшим, на коже виднелись буроватые пятна; волосы, некогда рыжие, сейчас были белыми, хотя кое-где оставались участки странного желтого цвета, как будто некоторые пряди окунули в желток. Казалось, только пальцы, с которых были сняты все кольца, кроме обручального, говорили о том, что она вступила в уединенный мирок недуга. Но на умирающую она не походила. Судя по ее виду, она могла существовать на этой границе между жизнью и смертью вечно. Делия не замечала в ней никакой перемены. Она села и увидела, как в узком и высоком зеркале у кровати отражался кусок неба, залитый багровым сиянием. Туалетный столик весь искрился светом. Лучи отражались в серебряных и стеклянных флаконах, выстроенных аккуратно и ровно, как вещи, которыми никто не пользуется. В этот час комната больной выглядела нездешне чистой, прибранной, тихой. У кровати стоял маленький столик с очками, молитвенником и вазочкой с ландышами. Цветы тоже казались ненастоящими. Делать было нечего — только смотреть.

Делия стала разглядывать пожелтевший портрет своего дедушки с бликом на носу, фотографию дяди Хораса в мундире, тощую скрюченную фигурку на распятии, висевшем справа.

— Ты же в это не веришь! — зло сказала она, глядя на мать, погруженную в сон. — Ты не хочешь умирать.

Она мечтала о ее смерти. Мать лежала перед ней в ложбине между подушками, такая мягкая, терзаемая распадом, но вечная — вечное препятствие, помеха, преграда течению жизни. Делия попыталась оживить в себе какие-то теплые чувства, жалость к ней. Например, в то лето, в Сидмуте, говорила она себе, когда она позвала меня с лестницы в саду… Но эта сцена растаяла, когда Делия стала мысленно вглядываться в нее. Перед ее глазами вставал другой образ — мужчины во фраке, с цветком в петлице. Но она пообещала себе не думать об этом до того, как ляжет в постель. О чем же ей думать? О дедушке с белым бликом на носу? О молитвеннике? О ландышах? Или о зеркале? Солнце зашло, зеркало потемнело и теперь отражало лишь сумрачно-серый кусок неба. Она больше не могла противиться наваждению.

«С белым цветком в петлице…» — начала она. Для этого требовалось несколько минут подготовки. Там должен быть зал, пальмы, внизу — пространство, где толпится много людей… Фантазия начала оказывать свое действие. Делию наполнило восхитительное, волнующее чувство. Она — на помосте, перед ней — многочисленная публика, все кричат, машут платками, свистят. И тут она встает. Поднимается, вся в белом, посреди помоста, рядом с ней — мистер Парнелл[7].

— Я говорю во имя Свободы, — начинает она, выбрасывая вперед руки, — во имя Справедливости…

Они стоят бок о бок. Он очень бледен, но его темные глаза горят. Он поворачивается к ней и шепчет…

Внезапно грезы были прерваны. Миссис Парджитер привстала на подушках.

— Где я? — вскрикнула она. Она была напугана и растеряна, как бывало часто, когда она просыпалась. Подняв руку, будто взывая о помощи, она повторила: — Где я?

На мгновение Делия тоже растерялась. Где она?

— Здесь, мама, ты здесь! — крикнула она. — В своей комнате!

Делия положила руку на покрывало. Миссис Парджитер судорожно сжала ее и обвела комнату глазами, будто кого-то искала. Казалось, она не узнает дочери.

— Что случилось? — спросила она. — Где я?

Затем она посмотрела на Делию и все вспомнила.

— А, Делия… Мне что-то приснилось, — пробормотала она почти виновато. Какое-то время она лежала, глядя в окно.

Снаружи зажигались фонари, улицу начал заливать мягкий свет.

— Сегодня была хорошая погода, — миссис Парджитер помедлила, — как раз для… — видимо, она забыла, для чего.

— Да, чудная, мама, — повторила Делия с деланной бодростью.

— …для… — повторила попытку ее мать.

Что сегодня за день? Делия не могла вспомнить.

— …для дня рождения твоего дяди Дигби, — наконец выговорила миссис Парджитер. — Передай ему от меня… Передай, что я рада.

— Передам, — сказала Делия. Она забыла о дядином дне рождения, а вот ее мать была в этих делах весьма педантична. — Тетя Эжени… — начала Делия.

Но ее мать смотрела на туалетный столик. В отсвете уличного фонаря скатерть казалась особенно белой.

— Опять чистая скатерка! — пробрюзжала миссис Парджитер. — Расходы, Делия, расходы — вот что меня беспокоит.

— Не стоит, мама, — вяло сказала Делия. Ее глаза приковал портрет дедушки. Почему, интересно, думала она, художник мазнул белилами по кончику его носа? — Тетя Эжени принесла тебе цветы, — сообщила Делия.

На лице миссис Парджитер вдруг выразилось удовлетворение. Она задумчиво устремила взгляд на чистую скатерть, которая только что напомнила ей о счете из прачечной.

— Тетя Эжени… — сказала она. — Я прекрасно помню, — ее голос стал живее и полнозвучней, — день, когда объявили о ее помолвке. Мы все были в саду; пришло письмо, — она помолчала, а затем повторила: — Пришло письмо, — и опять некоторое время ничего не говорила. Судя по всему, перебирала воспоминания. — Милый мальчик умер, но, не считая этого… — опять пауза.

Сегодня она выглядит слабее, подумала Делия, и через все ее существо пробежала волна радости. Фразы матери стали еще более бессвязными, чем обычно. Какой еще мальчик умер? Ожидая, когда миссис Парджитер заговорит, Делия начала считать складки на покрывале.

— Все кузены и кузины летом собирались вместе, — вдруг продолжила мать. — Там был твой дядя Хорас…

— Со стеклянным глазом, — сказала Делия.

— Да. Он повредил глаз, упав с коня-качалки. Тетушки очень ценили Хораса. Они говорили… — последовала долгая пауза. Миссис Парджитер никак не могла найти нужных слов. — Когда Хорас придет… не забудь спросить его о двери в столовую.

Миссис Парджитер наполнила необъяснимая радость. Она даже засмеялась. Вероятно, вспомнила какую-то старинную семейную шутку, предположила Делия, глядя на улыбку, которая померцала и угасла на губах матери. Воцарилось полное молчание. Мать лежала с закрытыми глазами; кисть с единственным кольцом, белая и дряблая, покоилась на покрывале. Слышно было, как в камине потрескивает уголь, как уличный торговец нудит вдалеке. Миссис Парджитер не сказала больше ни слова. Она лежала совершенно неподвижно. Через какое-то время она глубоко вздохнула.

Открылась дверь, и вошла сиделка. Делия встала и удалилась. Где я? — спросила она себя, уставившись на белый кувшин, который заходящее солнце окрасило в розовый цвет. На мгновение она почувствовала себя на границе между жизнью и смертью. Где я? — повторила она, глядя на розовый кувшин, потому что все вокруг выглядело очень странно. Затем она услышала сверху шум льющейся воды и топот ног.

— А, это ты, Рози, — сказала няня, подняв глаза от колеса швейной машины, когда вошла Роза.

Детская была ярко освещена. На столе стояла лампа без абажура. Миссис С., которая раз в неделю приносила выстиранное белье, сидела в кресле с чашкой в руке.

— А ну, принеси свое шитье, будь умницей, — сказала няня, когда Роза пожала руку миссис С., — иначе не успеешь к папиному дню рождения. — Няня расчистила место на столе.

Роза выдвинула ящик стола и достала мешочек для обуви, который она вышивала синими и красными цветами ко дню рождения отца. В нескольких местах розы еще были нарисованы карандашом, и их предстояло доделать. Она разложила мешочек на столе и стала разглядывать, а няня тем временем продолжила рассказывать миссис С. о дочери миссис Кёрби. Но Роза не слушала.

Тогда я пойду одна, решила она, расправляя мешочек. Если Мартин не хочет, я пойду сама.

— Я оставила швейную коробку в гостиной, — громко сказала Роза.

— Так сходи принеси, — отозвалась няня, не вникая в суть дела. Она хотела досказать миссис С. про дочь бакалейщицы.


Приключение началось, сказала себе Роза, прокравшись на цыпочках в детскую спальню. Теперь надо позаботиться об оружии и припасах. Во-первых, стащить нянин ключ. Но где он? Каждый вечер няня прятала его в новом месте, чтобы не нашли воры. Он либо под ящиком для носовых платков, либо в коробочке, где она держит золотую цепочку от часов своей матери. Вот он. Так, оружие есть, подумала она, доставая собственный кошелек из собственного ящика, и припасов вдоволь, подумала она, перекидывая через руку пальто и беря шляпку, — хватит недели на две.

Она тихонько пробралась мимо детской и спустилась по лестнице. Проходя мимо классной, навострила уши. Надо быть осторожнее — не наступить на сухую ветку, не дай Бог, затрещит, говорила она себе, идя на цыпочках. Около материнской спальни она опять остановилась и прислушалась. Тишина. На лестничной площадке она помедлила, глядя вниз, в переднюю. Там никого не было. Из гостиной слышались приглушенные голоса.

Роза очень осторожно повернула ключ в замке входной двери и закрыла ее за собой почти без щелчка. До угла она кралась на корточках вдоль стены, чтобы никто ее не увидел. И только на углу, под ракитником, выпрямилась.

— Я Парджитер, командир кавалеристов, — сказала она, взмахнув рукой. — Я скачу на помощь!

Она отчаянно скачет сквозь ночь на выручку осажденному гарнизону. При ней секретная депеша — она сжала в кулаке кошелек, — которую надо передать лично генералу. Их жизни зависят от нее. Британский флаг еще реет над главной башней: главная башня — это магазин Лэмли; генерал стоит на крыше магазина Лэмли, приставив к глазу подзорную трубу. От нее, скачущей по вражеской территории, зависит, жить им всем или умереть. Она несется галопом по пустыне. Так, перешла на рысь. Начинает темнеть. На улице зажигают фонари. Фонарщик просовывает свой шест в маленькую дверцу. Деревья в садиках перед домами отбрасывают колышущиеся сетчатые тени на мостовую. Мостовая простирается перед Розой — широкая и темная. Перекресток, а напротив — на магазинном островке — лавка Лэмли. Надо только пересечь пустыню, перейти вброд реку, и она будет в безопасности. Выставив руку с пистолетом, она пришпорила коня и пошла галопом по Мелроуз-авеню[8]. Пробегая мимо почтового ящика, она увидела, что под газовым фонарем вдруг появился мужчина.

— Враг! — крикнула Роза сама себе. — Враг! Бабах! — воскликнула она и спустила курок своего пистолета, посмотрев врагу прямо в лицо, когда поравнялась с ним. Лицо было ужасное. Белое, голое, рябое. Он ухмыльнулся ей. И протянул руку, как будто собираясь остановить ее. Чуть не поймал. Она проскочила мимо. Игра кончилась.

Она опять стала самой собой — девочкой, которая ослушалась сестры и бежит в тапочках искать убежища в магазине Лэмли.


Румяная миссис Лэмли стояла за прилавком и складывала газеты. Она смотрела на грошовые часики, картонки с прикрепленными к ним инструментами, игрушечные кораблики, коробочки с дешевыми канцелярскими товарами и, видимо, думала о чем-то приятном, потому что улыбалась. Тут ворвалась Роза. Миссис Лэмли вопросительно подняла голову.

— Здравствуй, Рози! — воскликнула она. — Чего желаешь, моя дорогая?

Руку она так и оставила лежать на кипе газет. Роза стояла, тяжело дыша. Она забыла, зачем пришла.

— Мне коробку с уточками с витрины, — наконец вспомнила Роза.

Миссис Лэмли вразвалку отправилась за уточками.

— Не поздновато ли для девочки гулять одной? — спросила она, посмотрев на Розу так, будто знала, что та улизнула из дому в тапочках, ослушавшись сестры. — Всего хорошего, моя дорогая, и беги домой, — сказала миссис Лэмли, вручая Розе коробку.

На пороге девочка заколебалась: она стояла и смотрела на игрушки под висячей масляной лампой. Потом нехотя вышла.

Я отдала депешу лично генералу, сказала она себе, очутившись опять на тротуаре. А это — трофей, добавила, сжав коробку под мышкой. Я возвращаюсь победительницей, с головой предводителя мятежников, воображала она, окидывая взглядом Мелроуз-авеню, которая простиралась перед ней. Я должна пришпорить коня и поскакать галопом. Но вдохновение покинуло ее. Мелроуз-авеню осталась Мелроуз-авеню. Роза посмотрела вдаль. Впереди лежала просто длинная пустая улица. Тени деревьев дрожали на мостовой. Фонари стояли далеко один от другого, а между ними залегли куски тьмы. Роза пошла быстрым шагом. Вдруг, проходя мимо фонаря, она опять увидела того мужчину. Он прислонился спиной к фонарному столбу, газовый свет мерцал на его лице. Когда Роза поравнялась с ним, он несколько раз втянул губы и выпятил обратно. И мяукнул. Но руки к ней не протянул; руками он расстегивал свои пуговицы.

Роза побежала что было сил. Ей казалось, что он преследует ее. Она слышала, как его ноги мягко топали по тротуару. Она бежала, а все вокруг тряслось; розовые и черные точки прыгали перед ее глазами, когда она подлетела к порогу, вставила ключ в замок и открыла дверь в переднюю. Ей было все равно, шумит она или нет. Она надеялась, что кто-то выйдет и заговорит с ней. Но никто ее не услышал. Передняя была пуста. Собака спала на коврике. В гостиной все так же гудели голоса.


— А когда загорится, — говорила Элинор, — станет слишком жарко.

Кросби сгребла уголь в большую черную гору. Над ней угрюмо вился желтый дымок. Пока уголь только тлел, но, когда он загорится, станет слишком жарко.

— Она видит, как няня ворует сахар, по ее словам. Она видит ее тень на стене, — говорила Милли. Речь шла об их матери. — Да еще Эдвард, — добавила Милли, — забывает писать.

— Кстати, — сказала Элинор. Надо не забыть написать Эдварду. Но для этого будет время после ужина. Она не хотела писать, не хотела разговаривать. Всегда по возвращении из Гроув Элинор казалось, будто многое, разное, происходит одновременно. В ее сознании все повторялись и повторялись слова — слова и образы. Она думала о старой миссис Леви, сидящей на кровати, с копной седых волос, похожей на парик, и лицом, растрескавшимся, как старый глазурованный горшок.

— Тех, кто был добр ко мне, их я помню… Которые ездили в своих каретах, когда я была бедной вдовицей, и стирала, и катала, — тут она протягивала руку, скрюченную и белесую, как древесный корень.

— Тех, кто был ко мне добр, их я помню… — повторила Элинор, глядя на огонь.

Потом вошла дочь миссис Леви, работавшая у портнихи. Она носила жемчуга размером с куриное яйцо; она начала красить лицо; она была очень миловидна. Слегка пошевелилась Милли.

— Я тут подумала, — вдруг сказала Элинор, — что бедные радуются жизни больше, чем мы.

— Леви? — рассеянно спросила Милли. Но затем ее лицо озарилось. — Расскажи мне о Леви, — попросила она. Отношения Элинор с «бедными» — с Леви, Граббами, Паравичини, Цвинглерами и Коббсами — всегда живо интересовали ее. Но Элинор не любила говорить о «бедных» как о персонажах из книги. Она восхищалась миссис Леви, умиравшей от рака.

— У них все как обычно, — сухо сказала Элинор.

Милли посмотрела на нее. Элинор хандрит, подумала она. Это была семейная шутка: «Осторожно. Элинор хандрит. У нее сегодня Гроув». Элинор стыдилась этого, но она действительно почему-то бывала раздражительна, возвращаясь из Гроув, — в ее голове одновременно теснилось столько всего: Кэннинг-Плейс, Эберкорн-Террас, эта комната, та комната. Старая еврейка, сидящая в постели в своей душной каморке; потом возвращение домой, здесь болеет мама, папа брюзжит, Делия и Милли пикируются из-за приглашения… Но она взяла себя в руки. Надо постараться и рассказать сестре что-нибудь интересное.

— Вдруг оказалось, что у миссис Леви есть чем заплатить за квартиру, — сказала Элинор. — Лили ей помогает. Лили работает у портнихи в Шордиче[9]. Она приходила — вся в жемчугах и вообще. Они любят украшения, евреи, — добавила она.

— Евреи? — переспросила Милли. Она как будто попробовала «евреев» на вкус, а потом выплюнула. — Да. Они любят блеск.

— Она на редкость хороша собой, — сказала Элинор, вспоминая румяные щеки и белые жемчужины.

Милли улыбнулась. Элинор всегда заступалась за бедных. Она считала Элинор самым лучшим, самым мудрым, самым замечательным человеком из всех, кого она знала.

— Ты, наверное, любишь бывать там больше всего на свете, — сказала Милли. — Наверное, ты хотела бы и жить там, будь твоя воля, — добавила она, тихонько вздохнув.

Элинор заерзала в кресле. У нее, конечно, были свои мечты, свои планы, но она не хотела обсуждать их.

— Наверное, ты поселишься там, когда выйдешь замуж, — сказала Милли. В ее голосе слышались и досада, и жалоба. Званый ужин, званый ужин у Бёрков, подумала Элинор. Ей не нравилось, что Милли всегда сводит разговор к замужеству. А что они знают о браке? — спросила она себя. Они слишком много сидят дома, подумала она, и не видят никого, кроме знакомых. Томятся взаперти, день за днем… Поэтому она и сказала: «Бедные радуются жизни больше, чем мы». Это пришло ей в голову, когда она вернулась в эту гостиную, к этой мебели, и цветам, и сиделкам… И опять она себя одернула. Надо подождать. Вот когда я останусь одна и буду чистить зубы на ночь… В присутствии других нельзя позволять себе думать о двух вещах сразу. Она взяла кочергу и ударила по углям.

— Смотри! Как красиво! — воскликнула Элинор. На углях плясало пламя, легкий и бесполезный огонек. Такой огонек появлялся, когда в детстве они бросали в камин соль. Она ударила еще раз, и в дымоход полетел сноп золотых искр. — Помнишь, — спросила она, как мы играли в пожарных и мы с Моррисом подожгли дымоход?

— А Пиппи привела папу, — сказала Милли и замолчала. Из передней послышались какие-то звуки. Стукнула трость, кто-то повесил пальто. Глаза Элинор засветились. Это Моррис — да, она узнавала его по характерным звукам. Вот сейчас он входит. Она обернулась с улыбкой, как раз когда дверь открылась. Милли вскочила.

Моррис попытался остановить ее.

— Не уходи… — начал он.

— Нет! — крикнула Милли. — Пойду. Пойду приму ванну, — добавила она торопливо. И ушла.

Моррис уселся в кресло, которое она освободила. Он был рад, что остался с Элинор наедине. Некоторое время оба молчали. Они смотрели на желтый дымок и на маленькое, легкое, никчемное пламя, пляшущее на черной горе угля. Затем он задал обычный вопрос:

— Как мама?

Элинор рассказала, что все без перемен, «кроме того, что она стала больше спать». Моррис наморщил лоб. Он теряет юношескую свежесть, подумала Элинор. Это самое худшее в адвокатуре, все говорят: приходится долго ждать. Он делает черную работу для Сандерса Карри, и это очень скучно, надо целыми днями торчать в суде и ждать.

— Как старик Карри? — спросила она. У старика Карри был трудный характер.

— Желчь дает себя знать, — мрачно ответил Моррис.

— А что ты делал весь день?

— Ничего особенного.

— По-прежнему Эванс против Картера?

— Да, — кратко ответил он.

— И кто выиграет?

— Картер, конечно.

Почему «конечно», хотела она спросить, но на днях она сказала какую-то глупость, показавшую, что она не слушала его. Она все путала: например, какая разница между общим правом и каким-то другим правом? Она ничего не спросила. Они сидели молча и наблюдали за игрой пламени на углях. Пламя было зеленоватое, легкое, никчемное.

— Не думаешь ли ты, что я поступил, как полный дурак? — вдруг спросил Моррис. — Мама болеет, к тому же надо платить за Эдварда и Мартина — папе, наверное, тяжеловато. — Он опять наморщил лоб, и Элинор опять подумала, что он теряет юношескую свежесть.

— Нет, конечно, — сказала она с убеждением. Вне всяких сомнений, было бы нелепо, если бы он пошел в бизнес, ведь его сердце принадлежало юриспруденции.

— Когда-нибудь ты станешь лордом-канцлером, — сказала она. — Я в этом уверена.

Он покачал головой и улыбнулся.

— Точно, — сказала она, посмотрев на него так, как смотрела, когда он возвращался из школы, и все похвалы доставались Эдварду, а Моррис сидел молча — она прекрасно это помнила — и глотал еду, и никто не обращал на него внимания. Но даже сейчас, глядя на него, она вдруг засомневалась. Она сказала, что он станет лордом-канцлером. А может, надо было сказать, «лордом — главным судьей»? Она никак не могла запомнить, кто есть кто, поэтому он и не хочет обсуждать с ней дело «Эванс против Картера».

Она тоже никогда не рассказывала ему про Леви, разве в виде шутки. Вот что самое обидное, когда взрослеешь, подумала она: они не могут всем делиться друг с другом, как раньше. У них никогда не бывает времени побеседовать, как раньше, — обо всем на свете, и говорят они всегда только о фактах, о мелочах. Она поворошила огонь. Вдруг комнату наполнил резкий звук. Это Кросби ударила в гонг, висящий в передней. Словно дикарь, изливающий мстительный гнев на медном идоле. Волны тревожного гула сотрясали воздух.

— Господи, пора переодеваться! — сказал Моррис.

Он встал и потянулся. Поднял руки и подержал их над головой. Так он будет выглядеть, когда станет отцом семейства, подумала Элинор. Он опустил руки и вышел. Элинор еще немного посидела, размышляя, а потом встала. Что я должна не забыть? — спросила она у себя. А, написать Эдварду, тихо сказала она, подходя к письменному столу матери. Теперь это будет мой стол, подумала она, глядя на серебряный подсвечник, миниатюрный портрет деда, бухгалтерские книги — на одной из них была вытиснута золоченая корова — и на пятнистого тюленя с щетиной на спинке — подарок Мартина маме к ее последнему дню рождения.

Кросби держала открытой дверь столовой и ждала, пока они спустятся. Чистка серебра не прошла даром, подумала она. На столе сверкали ножи и вилки. Вся комната, с резными стульями, картинами, двумя кинжалами над камином и красивым буфетом — все эти массивные предметы, которые Кросби ежедневно вытирала и полировала, лучше всего смотрелись вечером. Днем они пахли едой и скрывались под саржей, а вечером были ярко освещены и казались полупрозрачными. И семья очень пригожая, думала она, когда они проходили в столовую: девушки в красивых платьях из узорчатого сине-белого муслина и мужчины, такие элегантные в вечерних пиджаках. Кросби выдвинула кресло полковника. По вечерам он всегда бывал в ударе, ужинал с аппетитом, и его дурное настроение куда-то девалось. Он был в жизнерадостном расположении духа. Заметив это, дети тоже воспряли.

— Ты сегодня в прелестном платье, — сказал он Делии, садясь.

— Оно старое, — откликнулась она, приглаживая синий муслин.

Бывая в хорошем настроении, он излучал великодушие, непринужденность, обаяние, и это ей особенно в нем нравилось. Люди всегда говорили, что она похожа на него. Иногда это ее радовало — например, в этот вечер. В вечернем пиджаке он смотрелся таким чистым, розовым, добродушным. В такие минуты они опять становились детьми, повторяли семейные шутки и смеялись над ними без особенной причины.

— Элинор хандрит, — сказал отец, подмигивая остальным. — У нее сегодня Гроув.

Все засмеялись: Элинор подумала, что он рассказывает о Ровере, собаке, тогда как речь шла о женщине — миссис Эджертон. Кросби, разливавшая суп, сморщилась, потому что ей тоже хотелось расхохотаться. Иногда полковник так смешил Кросби, что ей приходилось отворачиваться и делать вид, будто она чем-то занята у буфета.

— А, миссис Эджертон… — сказала Элинор, принимаясь за суп.

— Да, миссис Эджертон, — отозвался отец и стал дальше рассказывать историю о миссис Эджертон, «про чьи золотые волосы злые языки говорили, что они не совсем ее собственные».

Делия любила слушать рассказы отца об Индии. Они были остроумны и одновременно романтичны. Представлялся офицерский ужин очень жарким вечером: все сидят в обеденных кителях за столом, посреди стола стоит огромная серебряная чаша.

Он всегда был таким, когда мы были маленькими, думала она. Она вспомнила, что он прыгал через костер на ее дне рождения. Она наблюдала за тем, как он ловко раскладывает котлеты по тарелкам левой рукой. Она восхищалась его уверенностью, здравомыслием. Раздавая котлеты, он продолжал:

— Прелестная миссис Эджертон напомнила мне… Я рассказывал вам о старике Парксе по кличке Барсук и…

— Мисс, — тихо сказала Кросби, открыв дверь у Элинор за спиной. Она прошептала несколько слов на ухо девушке.

— Иду, — сказала Элинор, поднимаясь.

— Что такое, что такое? — спросил полковник, остановившись посреди фразы.

Элинор вышла.

— Что-то от сиделки, — сказала Милли. Полковник, только что положивший себе котлету, задержал нож и вилку на весу. Все последовали его примеру. Есть никому уже не хотелось.

— Так, давайте ужинать, — сказал полковник, приступая к котлете. Его веселость пропала.

Моррис нерешительно положил себе картофеля. Вновь появилась Кросби. Она остановилась в дверях, пронзительно глядя своими бледно-голубыми глазами.

— Что там, Кросби? — спросил полковник.

— Кажется, госпоже стало хуже, сэр, — сказала она, необычно подрагивающим голосом.

Все встали.

— Подождите, я схожу узнаю, — сказал Моррис. Все пошли за ним в переднюю. Полковник по-прежнему держал в руках салфетку. Моррис взбежал наверх и почти сразу вернулся.

— У мамы был обморок, — сообщил он полковнику. — Я поеду за Прентисом. — Схватив шляпу и пальто, он бегом спустился по парадной лестнице. Растерянно стоя в передней, все услышали, как он свистом подозвал экипаж.

— Доедайте ужин, девочки, — повелительно сказал отец. Но сам стал ходить взад-вперед по гостиной, держа в руке салфетку.


— Наконец-то, — сказала себе Делия. — Наконец-то!

Ее наполнило ощущение необычайного облегчения и радости. Отец ходил из одной гостиной в другую, она следовала за ним, но старалась не встречаться с ним. Они были слишком похожи, каждый знал, что чувствует другой. Она стояла у окна, глядя вдоль улицы. Там шел ливень. Мостовая была мокрая, крыши блестели. Темные тучи ползли по небу. Ветви качались вверх-вниз в свете фонарей. Что-то внутри Делии тоже вздымалось и опускалось. Что-то неизвестное приближалось к ней. Затем всхлипывание за спиной заставило ее обернуться. Это была Милли. Она стояла у камина под портретом девушки в белом платье с корзиной цветов, и слезы медленно текли по ее щекам. Делия сделала шаг к ней. Надо было подойти к сестре и обнять ее. Но она не могла этого сделать. По щекам Милли текли настоящие слезы. А глаза Делии оставались сухими. Она опять отвернулась к окну. Улица была пуста, только ветви качались вверх-вниз в свете фонарей. Полковник ходил из стороны в сторону. «Проклятье!» — сказал он, наткнувшись на стол. Из верхней комнаты доносились шаги. И неясные голоса. Делия отвернулась к окну.

Подрагивая, подъехала одноколка. Едва она остановилась, из нее выпрыгнул Моррис. За ним последовал доктор Прентис. Он сразу прошел наверх, а Моррис остался ждать в гостиной.

— Может, закончите ужин? — сердито спросил полковник, остановившись перед своими детьми.

— Когда он уйдет, — раздраженно ответил Моррис.

Полковник опять стал ходить.

Потом он замер перед камином, сцепив руки за спиной. Он выглядел напряженным, как будто готовил себя к чрезвычайным обстоятельствам.

Мы оба притворяемся, подумала Делия, украдкой глядя на него, но у него получается лучше, чем у меня.

Она опять посмотрела в окно. Дождь. В лучах фонарей водяные струи сверкали длинными серебристыми нитями.

— Дождь, — тихо сказала Делия, но ей никто не ответил.

Наконец на лестнице послышались шаги, и вошел доктор Прентис. Он осторожно затворил за собой дверь, но молчания не нарушил.

— Ну что? — спросил полковник, поворачиваясь к нему.

Последовала долгая пауза.

— Как вы ее находите? — опять спросил полковник.

Доктор Прентис слегка пожал плечами.

— Ей лучше, — сказал он и добавил: — На данный момент.

Делии показалось, что эти слова ударили ее по голове. Она опустилась на подлокотник кресла.

Значит, ты не умрешь, сказала она про себя, глядя на девушку, которая балансировала на стволе дерева. Та как будто смотрела на свою дочь со злой ухмылкой. Ты не умрешь, никогда, никогда! — безмолвно кричала Делия, сжимая кулаки под портретом своей матери.

— Ну что, продолжим ужин? — сказал полковник, беря салфетку, которую он бросил на стол в гостиной.

Жаль — ужин испорчен, думала Кросби, опять неся с кухни котлеты. Мясо подсохло, а картофель покрылся коричневой корочкой. К тому же у одной из ламп начал подгорать абажур, заметила она, ставя блюдо перед полковником. После этого она вышла и закрыла за собой дверь, а ее хозяева принялись за еду.


В доме было тихо. Собака спала на коврике у подножия лестницы. Было тихо и у двери в комнату больной. Слабое сопение доносилось из спальни Мартина. В детской миссис С. и няня продолжили ужин, прерванный, когда они услышали звуки снизу, из передней. В детской спальне спала Роза. Какое-то время она лежала, свернувшись калачиком, закутав голову одеялом, и сон ее был глубок. Затем она пошевелилась и вытянула руки. Что-то выплыло из черноты. Над Розой висел белый овал, покачиваясь, как будто на веревке. Она приоткрыла глаза. На белом фоне появлялись и исчезали серые пятна. Роза совсем проснулась. Близко перед ней, как будто на веревке, висело лицо. Она закрыла глаза, но лицо не исчезло, оно было рябое и вспучивалось серыми, белыми, лиловатыми пузырями. Роза дотронулась рукой до большой кровати, стоявшей рядом. Но кровать была пуста. Девочка прислушалась. Через коридор, в детской, постукивали ножи и звучали голоса. Она не могла заснуть.

Она стала представлять отару овец, запертую в загоне на поле. Она заставила перепрыгнуть через изгородь одну овцу, потом другую. Она считала их. Одна, две, три, четыре — овцы прыгали через изгородь. Но пятая не захотела прыгать. Она обернулась и посмотрела на Розу. У овцы была длинная серая морда, губы шевелились. Это было лицо того мужчины у почтового ящика, и Роза оказалась с ним один на один. Она закрывала глаза и видела это лицо, открывала — и все равно видела.

Роза села на кровати и закричала:

— Няня! Няня!

Мертвая тишина повсюду. Стук ножей и вилок в соседней комнате прекратился. Она была наедине с чем-то ужасным. Потом до нее донеслось шарканье ног в коридоре. Оно становилось все ближе и ближе. Это тот мужчина. Он взялся за ручку двери. Дверь открылась. Клин света упал на умывальник. Кувшин и таз заблестели. Мужчина здесь, с ней, в комнате… Но это была Элинор.


— Почему ты не спишь? — спросила Элинор. Она поставила свечу и стала расправлять скомканные простыни и пододеяльник.

Элинор посмотрела на Розу. Глаза у той ярко блестели, щеки горели румянцем. В чем дело? Они разбудили ее своим хождением по маминой комнате?

— Что тебя растревожило? — спросила Элинор. Роза зевнула — раз, другой. Но это были скорее вздохи, чем зевки. Она не могла рассказать Элинор, что видела. Ее терзало чувство вины. Почему-то она не могла сказать правду о привидевшемся ей лице.

— Мне приснился страшный сон, — вымолвила Роза. — Я испугалась. — Она опять села на кровати и вздрогнула всем телом.

В чем же все-таки дело? — опять подумала Элинор. Ее испугал Мартин? Они опять гонялись за кошками в саду мисс Пим?

— Вы опять гонялись за кошками? — спросила она. — Бедные кошки. Представь, если бы с тобой так.

Но она знала, что страх Розы не имеет отношения к кошкам. Девочка крепко держала ее за палец и странным взглядом смотрела в пространство.

— Что тебе приснилось? — спросила Элинор, садясь на край кровати.

Роза уставилась на нее. Она не могла рассказать ей, но любой ценой надо было удержать Элинор рядом.

— Мне показалось, что в комнате кто-то есть, — наконец выговорила она. — Грабитель.

— Грабитель? Здесь? — удивилась Элинор. — Роза, ну как может грабитель забраться в детскую? Дома папа, Моррис, они бы никогда не позволили грабителю проникнуть в твою комнату.

— Да, — сказала Роза. — Папа убил бы его.

Что-то странное было в том, как она вздрагивала.

— А что вы там делаете? — спросила она с беспокойством. — Вы что, еще не легли спать? Ведь уже очень поздно, разве нет?

— Что мы делаем? Мы сидим в гостиной. Еще не очень поздно. — В то время, когда Элинор это говорила, в комнате послышался отдаленный гул.

Когда ветер дул со стороны собора Святого Павла, до них доносился колокольный звон. Плавные круги расходились в воздухе: один, два, три, четыре — Элинор считала, — восемь, девять, десять. Она удивилась, что удары прекратились так скоро.

— Ну вот, видишь, еще только десять часов, — сказала она. Ей казалось, что уже намного больше. Но последний удар растаял в воздухе. — А теперь засыпай.

Роза сжала руку сестры.

— Не уходи пока, Элинор, — попросила она.

— А ты скажи, что тебя напугало, — сказала Элинор. Что-то от нее скрывается, она была уверена в этом.

— Я видела… — начала Роза. Она сделала над собой огромное усилие, чтобы сказать правду, рассказать о мужчине у почтового ящика. — Я видела… — повторила она. Но тут дверь открылась, и вошла няня.

— Не понимаю, что сегодня с Розой, — сказала она, с шумом подходя к кровати. Она чувствовала себя немного виноватой, потому что задержалась внизу с другими слугами, сплетничая о госпоже. — Обычно она так крепко спит.

— Вот и няня, — сказала Элинор. — Она сейчас тоже ляжет спать, и ты больше не будешь бояться, правда? — Элинор разгладила простыню и поцеловала Розу, а потом встала и взяла свечу.

— Спокойной ночи, няня, — попрощалась она, выходя.

— Спокойной ночи, мисс Элинор, — ответила няня, добавив своему голосу участливости: внизу все говорили, что госпожа долго не протянет.

— Ну, детка, давай на бочок и спать, — сказала она и поцеловала Розу в лоб. Ей было жаль девочку, которая скоро осиротеет. Затем она вытащила из манжет серебряные запонки и начала вынимать из волос шпильки, стоя в нижних юбках перед комодом.


— Я видела… — повторила Элинор, закрывая за собой дверь детской спальни. — Я видела…

Что она видела? Что-то страшное, тайное. Но что? Оно пряталось рядом, позади ее глаз, так напряженно глядевших… Свеча на подсвечнике, который держала Элинор, немного покосилась. Прежде чем она это заметила, три капли свечного сала упали на полированный плинтус. Элинор выпрямила свечу и стала спускаться по лестнице. Она прислушалась. Тишина. Мартин спал. И мать спала. Проходя мимо дверей, минуя ступеньку за ступенькой, она чувствовала, как будто на нее ложится тяжкое бремя. Она остановилась и посмотрела вниз, где была передняя. Тьма хлынула на нее. Где я? — спросила она себя, вглядевшись в кромешный мрак. Что с ней? Она одна посреди пустоты, и все-таки она должна спускаться дальше, должна нести свое бремя. Она приподняла руки, как будто несла кувшин, глиняный кувшин на голове. И опять остановилась. Перед ее глазами проступили контуры миски. В ней была вода. И еще что-то желтое. Это собачья миска, поняла Элинор, а в миске — кусок серы. Собака лежала, свернувшись калачиком, у подножия лестницы. Элинор осторожно перешагнула через тело спящей собаки и вошла в гостиную.

Все посмотрели на нее. У Морриса в руках была книга, но он не читал; Милли держала рукоделье, но не вышивала; Делия полулежала в кресле, совершенно ничем не занятая. Элинор постояла в нерешительности, а потом направилась к письменному столу.

— Напишу Эдварду, — прошептала она.

Она взяла перо, но задумалась. Ей было трудно писать Эдварду: беря перо, разглаживая бумагу на столе, она видела брата перед собой. Его глаза были слишком близко посажены; ее раздражало, как он взъерошивал свой хохолок перед зеркалом в передней. У нее было для него прозвище — «Клин». Но письмо она начала так: «Дорогой Эдвард…» — прозвище сейчас было не к месту.

Моррис поднял глаза от книги, которую пытался читать. Скрип пера Элинор раздражал его. Она остановилась, потом стала вновь писать, затем положила голову на руку. Конечно, все заботы ложатся на нее. И все-таки она его раздражает. Она всегда задает вопросы и никогда не слушает ответы. Он опять стал смотреть в книгу. Но что толку пытаться читать? Ему было неприятно, что все усиленно сдерживают свои чувства. Сделать никто ничего не может, но все сидят с видом подавляемых чувств. Морриса раздражало вышивание Милли и то, что Делия полулежит в кресле, как обычно, без дела. И он заперт тут со всеми этими женщинами, окруженный ненастоящими чувствами. А Элинор все пишет, пишет, пишет. Писать-то не о чем, — но она лизнула конверт, заклеила его и прилепила марку.


— Отнести? — спросил Моррис, откладывая книгу.

Он встал с таким видом, будто был рад хоть что-то сделать. Элинор проводила его до двери и стояла, держа ее открытой, пока он шел к почтовому ящику. На улице моросило. Элинор вдыхала влажный воздух, глядя на причудливые тени, дрожащие на мостовой под деревьями. Моррис вошел в тень и исчез за углом. Элинор вспомнила, как она всегда стояла у двери, когда он, мальчиком, уходил в школу с ранцем в руке. Она махала ему на прощанье, и он, подойдя к углу, всегда махал ей в ответ. Это была их особенная маленькая церемония, теперь, когда они выросли, забытая. Тени дрожали, а она стояла и ждала. Через минуту он появился из темноты. Прошел по улице и поднялся по лестнице.

— Завтра получит, — сказал Моррис. — Во всяком случае, со второй доставкой.

Он закрыл дверь и наклонился, чтобы наложить цепочку. Когда цепочка звякнула, Элинор показалось, будто они оба признали как факт, что в эту ночь уже ничего не случится. Они избегали смотреть друг другу в глаза: на сегодня с них хватит эмоций. Они вернулись в гостиную.

— Ну, — сказала Элинор, оглядываясь, — я, пожалуй, пойду спать. Сиделка позвонит, если ей что-то понадобится.

— Мы все можем идти, — согласился Моррис.

Милли стала сворачивать свое вышивание. Моррис принялся тушить кочергой пламя в камине.

— Бестолковый огонь! — воскликнул он раздраженно. Уголь слипся в одну глыбу, которая ярко полыхала.

Вдруг зазвонил колокольчик.

— Сиделка! — вскрикнула Элинор, посмотрела на Морриса и торопливо вышла. Моррис последовал за ней.

Что толку? — думала Делия. Очередная ложная тревога. Она встала.

— Это просто сиделка, — сказала она Милли, лицо которой выражало тревогу. Только не смей опять плакать, подумала Делия и прошла в первую гостиную.

На каминной полке горели свечи, освещающие портрет матери. Делия посмотрела на картину. Девушка в белом как будто наблюдала за собственным затянувшимся умиранием с безразличной улыбкой, которая сейчас выводила из себя ее дочь.

— Ты не умрешь, ты не умрешь! — зло сказала Делия, глядя на портрет.

В комнату вошел отец, растревоженный звонком. На голове у него была красная феска с нелепой кисточкой.

Это все без толку, подумала Делия, глядя на отца. Она понимала, что им обоим надо сдерживать волнение.

— Ничего не случится, совершенно ничего, — сказала она ему. Но в это мгновение в комнату вошла Элинор. Она была очень бледна.

— Где папа? — спросила она, оглядываясь. Она увидела его. — Иди, папа, скорее, — сказала она, протягивая руку вперед. — Мама умирает… Надо привести детей… — добавила она, обращаясь через плечо к Милли.

Делия заметила, что у отца на висках проступили два белых пятнышка. Его глаза застыли. Он подобрался и прошел мимо остальных на лестницу. Все последовали за ним маленькой процессией. Собака, заметила Делия, сделала попытку пойти с ними, но Моррис прогнал ее шлепком. Первым в спальню вошел полковник, затем Элинор, потом Моррис; Мартин спустился, натягивая халат; потом Милли ввела Розу, закутанную в шаль. Делия была последней. В комнате оказалось так много людей, что она не могла пройти дальше двери. Ей было видно, что обе сиделки стоят, прислонившись спинами к противоположной стене. Одна из них плакала — та, узнала Делия, которая только сегодня пришла. Ей не было видно кровати, но она видела, как Моррис упал на колени. Мне тоже надо стать на колени? — подумала она. И решила: только не в коридоре. Она посмотрела в сторону. В конце коридора было маленькое окно, за которым шел дождь. Откуда-то падал свет, заставлявший капли сверкать. Одна за другой капли текли по стеклу; текли и останавливались; капля сливалась с каплей, и уже как одно целое они текли дальше. В спальне царила полная тишина.

Это смерть? — спросила себя Делия. На мгновение она как будто что-то увидела. Стена воды разделилась надвое. Делия прислушалась. Полная тишина. Потом из спальни послышалось шевеление, шарканье ног, и оттуда неверной походкой вышел отец.

— Роза! — закричал он. — Роза! Роза! — Он держал перед собой сжатые кулаки.

У тебя хорошо получилось, подумала Делия, когда он проходил мимо нее. Как сцена из спектакля. Она вполне бесстрастно наблюдала за все так же падавшими дождевыми каплями. Капля скользила по стеклу, встречала другую, и вместе, уже одной каплей, они стекали вниз.

* * *

Лил дождь. Мелкая, частая морось сеялась на мостовые, и они жирно блестели. Стоит ли открывать зонтик, стоит ли подзывать экипаж? — спрашивали себя люди, выходившие из театров и глядевшие в ватно-молочное беззвездное небо. Там, где дождь падал на землю, на поля и сады, земля благоухала. Здесь капля повисла на травинке, там она наполнила чашечку полевого цветка; подул ветерок и развеял дождь по воздуху. Не укрыться ли под боярышником, под изгородью? — как будто спрашивали себя овцы; а коровы, выпущенные на серые поля, стояли у темных изгородей и сонно жевали, жевали, не обращая внимания на капли, усеявшие их спины и бока. Капли падали на крыши — и в Вестминстере, и в Лэдброук-Гроув. На море миллионы иголок кололи кожу огромного синего чудовища, которое словно принимало гигантский душ. На большие купола, на парящие в небе шпили дремлющих университетских городов, на свинцовые крыши библиотек, на музеи, закутанные в бурый холст, бархатный дождь струил влагу, которая в конце концов достигала фантастических кривляк — когтистых горгулий, изливаясь из их пастей тысячами извилистых струй. Пьяный, вываливаясь из пивной в узкий переулок, проклинал этот дождь. Женщины при родах слышали, как врач говорил акушерке: «Дождь идет». Грузные оксфордские колокола задумчиво модулировали свои мелодичные заклинания, будто медлительные дельфины ворочались в масляном море. Мелкая, легкая морось одинаково и беспристрастно поливала и митры, и непокрытые головы, как будто бог дождя, если есть такой бог, думал: «Пусть от щедрот моих достанется не только мудрым, не только великим, но всем, кто дышит, кто жует и чавкает, кто невежествен и несчастлив, кто тяжко трудится у печи, делая бесчисленные копии одного и того же горшка, кто продирается раскаленными докрасна мозгами сквозь корявые буквы, а также миссис Джонс в переулке».


В Оксфорде шел дождь. Он падал мягко, но неустанно, заставляя канавы всхлипывать и булькать. Высунувшись из окна, Эдвард видел деревья в саду колледжа, белесые от дождя. Только шелест листьев и шум дождя нарушали тишину. От влажной земли исходил густой дух. Здесь и там на фоне темной массы колледжа зажигались лампы в окнах, а в одном месте виднелась как будто бледно-желтая груда — в том углу, где свет фонаря ложился на цветущее дерево. Трава стала невидимой, текучей, серой, как вода.

Эдвард глубоко, с удовлетворением вздохнул. Из всех мгновений дня он больше всего любил это — когда можно стоять и смотреть в сад. Он опять вдохнул сырой прохладный воздух, а потом сделал над собой усилие и вернулся в комнату. Он занимался очень напряженно. По совету наставника его день был поделен на часы и получасы. Но до следующего этапа еще оставалось пять минут. Эдвард поднял абажур настольной лампы. Ее зеленый свет добавлял ему бледности и худобы, но все равно он был очень хорош собой. Точеные черты лица и светлые волосы, которые он одним движением руки взбивал в хохолок, делали его похожим на юношу с греческого фриза. Он улыбнулся. Глядя на дождь, он вспомнил, как после беседы с наставником его отец — когда старый Харботл сказал: «У вашего сына есть шанс», — как старик настоял, чтобы они сходили посмотреть комнаты, которые когда-то, будучи студентом колледжа, занимал его собственный отец. Они явились туда без приглашения и застали молодого человека по фамилии Томпсон, стоявшего на коленях и раздувавшего мехами огонь в камине.

— Мой отец занимал эти комнаты, сэр, — вместо извинения сказал полковник.

Юноша сильно покраснел и ответил:

— Ничего-ничего.

Эдвард, улыбнувшись, повторил:

— Ничего-ничего.

Пора было начинать. Он еще приподнял абажур лампы. Труд его лежал перед ним, выхваченный из окружающей темноты четким кругом яркого света. Он оглядел учебники и словари. Перед тем как взяться за дело, он всегда испытывал сомнения. В случае его неудачи отец будет страшно огорчен. Тот мечтал об успехе сына. Прислал ему дюжину бутылок хорошего старого портвейна — «в качестве прощального кубка», — так он сказал. Однако среди претендентов — Маршэм, да еще этот умный еврейский паренек из Бирмингема… Но пора было начинать. Один за другим колокола Оксфорда стали пускать по воздуху круги своего тягучего звона. Они гудели тяжело, неровно, как будто им приходилось раздвигать на своем пути густой и неподатливый воздух. Эдвард любил колокольный звон. Он слушал, пока не прозвучал последний удар, а затем придвинул стул к столу. Время пришло. Пора работать.

Небольшая впадинка между бровей стала глубже. Читая, он хмурился. Он читал, делал заметку и опять читал. Все звуки умолкли. Он не слышал и не видел ничего, кроме греческого текста. По мере чтения его мозг будто разогревался; он чувствовал, что у него во лбу что-то приходит в движение и концентрируется. Он ухватывал фразу за фразой — точно, жестко — точнее, подумал он, делая пометку на полях, чем накануне. Маленькие незначительные слова обнажали оттенки смысла, изменявшие общий смысл. Он сделал еще одну заметку: вот в чем смысл. Собственное проворство, с которым он ухватывал самую суть фразы, приводило его в восторг. Смысл представал перед ним ясно и полностью. Но ему нужно быть безупречно точным, даже письменные пометки должны быть четки, как печатный текст. Он обращался то к одной книге, то к другой. Затем откидывался на спинку, чтобы подумать с закрытыми глазами. Нельзя допустить ни малейшей неясности. Начали бить часы. Он прислушался. Часы все били и били. Морщинки, обозначившиеся на его лице, разгладились. Эдвард откинулся на спинку. Мышцы его расслабились. Он смотрел поверх книг во тьму. Ему казалось, что он прилег на землю после бега наперегонки. Но еще некоторое время он как будто продолжал бежать. Его мозг работал без книги. Он несся без преград по пространству чистого смысла. Но постепенно смысл стал исчезать. Книги стояли на полке. Эдвард видел кремовые стенные панели, букет маков в синей вазе. Прозвучали последние удары. Он вздохнул и встал из-за стола.

Он опять стоял у окна. Шел дождь, но белизна пропала. За исключением мокрых листьев, блестевших здесь и там, в саду было совершенно темно, и желтая груда цветущего дерева исчезла. Университетские здания обступили сад притаившейся темной массой, которая кое-где светилась красными и желтыми окнами. Церковь, громоздившаяся на фоне неба, как будто подрагивала — из-за дождя. Но тишины больше не было. Эдвард прислушался. Какой-то особенный звук выделить было невозможно, но все здание гудело жизнью. Слышался то взрыв хохота, то треньканье пианино, потом — стук и звон, в том числе, по-видимому, посуды; затем опять шум дождя, всхлипывание и бульканье канав, всасывавших в себя влагу. Эдвард вернулся в комнату.

Стало холодно: огонь в камине почти потух, лишь в одном месте из-под серой золы пробивался слабый язычок пламени. Эдварду очень кстати вспомнился подарок отца — посылка с вином, пришедшая нынче утром. Он подошел к столику у стены и налил себе рюмку портвейна. Подняв его против света, он улыбнулся. Он опять увидел отцовскую руку с двумя гладкими шишками на месте пальцев, — отец всегда смотрел рюмку на свет перед тем, как выпить.

«Невозможно хладнокровно воткнуть штык в человека», — вспомнил Эдвард слова отца.

— И невозможно пойти на экзамен, не выпив, — произнес Эдвард. Он подождал, как отец, держа рюмку перед светом. Потом отхлебнул и поставил рюмку на стол перед собой. И вернулся к «Антигоне». Он читал, отпивал, читал и опять отпивал портвейн. Мягкая теплая волна пошла от затылка вдоль позвоночника. Вино как будто открыло маленькие дверцы в его мозгу. Вино ли, слова ли тому были причиной, но перед ним возникло лучезарное облако, сгущение лилового тумана, из которого выступила древнегреческая девушка, которая одновременно была англичанкой. Она стояла среди мрамора и асфоделей, и в то же время вокруг нее были современная мебель и обои от Уильяма Морриса[10] — она была его кузиной Китти, какой он видел ее, когда в последний раз ужинал в ректорской резиденции. Две девушки в одной — Антигона и Китти — в книге и в его комнате. Она освещена ярким светом, она — пурпурный цветок… Нет! — воскликнул он, никакой она не цветок! Потому что если по земле когда-либо ходила живая, настоящая девушка, которая дышит и смеется, то это была Китти, в сине-белом платье, в котором она была на том ужине в резиденции. Эдвард прошел через комнату к окну. Сквозь деревья светились красные квадраты. В резиденции прием. С кем она разговаривает? Что она говорит? Он вернулся к столу.

— Проклятье! — вскрикнул Эдвард, проткнув бумагу карандашом. Грифель сломался.

Тут в дверь кто-то постучал, не требовательно, а вскользь, как будто проходя мимо, а не желая войти. Эдвард подошел к двери и открыл ее. На несколько ступеней выше по лестнице маячила фигура крупного молодого человека, облокотившегося на перила.

— Заходи, — сказал Эдвард.

Крупный молодой человек медленно спустился. Он был очень большой. Его глаза навыкате глянули с тревогой при виде книг, лежавших на столе. Он смотрел на книги. Древнегреческие. Хотя имеется и вино.

Эдвард наполнил рюмки. Рядом с Гиббсом он выглядел, как любила выражаться Элинор, «субтильным». Он сам чувствовал этот контраст. Рука, которой он поднял рюмку, рядом с красной лапой Гиббса походила на девичью. Рука Гиббса была ярко-багровой, точно кусок сырого мяса.

Темой, их объединявшей, была охота. Они стали беседовать о ней. Эдвард откинулся на спинку и предоставил говорить Гиббсу. Ему было приятнее слушать Гиббса и представлять, как тот скачет по английским сельским тропам. Тот рассказывал о сентябрьской охоте на лисят и о необученной, но послушной лошади-полукровке.

— Помнишь ту ферму справа, если ехать к Стейпли? — спросил Гиббс. — И хорошенькую девушку? — Он подмигнул. — К сожалению, она замужем за лесником.

Гиббс говорил, а Эдвард смотрел, как он большими глотками пьет портвейн. Он говорил, как ему хочется, чтобы это проклятое лето скорее кончилось. А потом опять начал рассказывать старую историю о суке спаниеля.

— Приезжай, поживи у нас в сентябре, — произнес Гиббс, когда дверь открылась — столь внезапно, что Гиббс не услышал этого, — и вошел еще один человек, совсем не похожий на Гиббса.

Это был Эшли. Прямая противоположность Гиббса. Ни высок, ни короток, ни брюнет, ни блондин. Но неприметным его назвать было нельзя — ни в коем случае. Одной из его отличительных черт была манера двигаться: будто столы и стулья излучали какое-то поле, которое он ощущал невидимыми антеннами или усами, подобно кошке. Он опустился в кресло, осторожно, опасливо, посмотрел на стол и прочел полстроки в одной из книг. Гиббс прервался посередине фразы.

— Здравствуй, Эшли, — сказал он довольно сухо, а затем протянул руку и налил себе еще одну рюмку полковничьего портвейна. Графин опустел. — Извини, — сказал Гиббс, глянув на Эшли.

— Не открывайте бутылку ради меня, — торопливо произнес Эшли. Его голос прозвучал чуть визгливо, будто он был смущен.

— Мы и сами бы еще выпили, — непринужденно сказал Эдвард и пошел в столовую за портвейном.

— Чертовски неловко, — пробормотал он, наклоняясь за бутылкой. Теперь, думал он, выбирая бутылку, будет очередная ссора с Эшли, а в этом семестре он уже дважды ссорился с Эшли из-за Гиббса.

Эдвард вернулся с бутылкой и сел на низкую табуретку между ними. Он вытащил пробку и начал разливать вино. Оба смотрели на него с восхищением. Это льстило его тщеславию, над которым всегда смеялась Элинор. Ему нравилось чувствовать на себе их взгляды. И все-таки он может непринужденно общаться с обоими, подумал Эдвард. Эта мысль доставила ему удовольствие. Он может говорить об охоте с Гиббсом и о книгах — с Эшли. Тогда как Эшли может рассуждать только о книгах, а Гиббс — Эдвард улыбнулся — только о девушках. О девушках и лошадях. Эдвард наполнил три рюмки.

Эшли отпивал понемногу, а Гиббс, держа рюмку в огромной красной руке, жадно глотал. Поговорили о скачках, потом — об экзаменах. Затем Эшли, оглядывая книги на столе, спросил:

— Ну, а у тебя как дела?

— Ни малейшего шанса, — сказал Эдвард. Его безразличие было притворным. Он делал вид, будто презирает экзамены, но это было неправдой. Гиббса он провести мог, но Эшли видел его насквозь. Он часто ловил Эдварда на подобных мелких слабостях, которые, впрочем, только очаровывали его еще больше. Как он красив, думал Эшли: сидит между ними, и свет падает сверху на его светлые волосы. Он похож на древнегреческого юношу, он силен, но в каком-то смысле и слаб, и нуждается в моей защите.

Его надо ограждать от мужланов вроде Гиббса, гневно думал Эшли. Как только Эдвард может терпеть это неуклюжее животное, удивлялся он, глядя на Гиббса, от которого всегда несло пивом и лошадьми (он слушал, что тот говорит). Войдя, Эшли поймал обрывок возмутительной фразы, свидетельствовавшей о том, что они строили вместе планы.

— Что ж, я поговорю со Стори насчет той лошади, — сказал Гиббс, заканчивая беседу, понятную только им двоим, которую они вели до прихода Эшли. Его пронзила ревность. Чтобы скрыть это, он протянул руку и взял книгу, лежавшую открытой на столе. И сделал вид, будто читает.

Он хочет оскорбить меня, чувствовал Гиббс. Он знал, что Эшли считает его неотесанным мужланом. Грязный поросенок ввалился и испортил разговор, да еще дерет нос, пытаясь меня унизить. Прекрасно. Я собирался уходить, а теперь останусь и наступлю Эшли на хвост, — он знал, как это сделать. Гиббс повернулся к Эдварду и продолжил разговор.

— Только мы уж по-простому, — сказал он. — Мои уедут в Шотландию и слуг увезут.

Эшли с ожесточением перевернул страницу. Значит, они будут наедине. Ситуация начала доставлять Эдварду удовольствие. Он решил подыграть.

— Хорошо, — сказал он. — Только уж позаботься, чтобы я не выглядел дураком.

— Да это ж всего лишь охота на лисят, — сказал Гиббс.

Эшли опять перевернул страницу. Эдвард посмотрел на книгу. Эшли держал ее вверх ногами. Но, глядя на Эшли, он отметил, как смотрится его голова на фоне стенных панелей и маков в вазе. Как он изыскан, подумал Эдвард, в сравнении с Гиббсом, как ироничен. Эдвард весьма уважал Эшли. Гиббс потерял свое очарование. Опять твердит ту же старую историю о суке спаниеля. Завтра будет жуткая ссора, подумал Эдвард и тайком посмотрел на свои часы. Было начало двенадцатого, а ему предстоит заниматься целый час до завтрака. Он допил последние капли вина, потянулся, нарочито зевнул и встал.

— Я иду спать, — сказал он.

Эшли умоляюще посмотрел на него. Эдвард умел причинять ему страшные муки. Эдвард начал расстегивать жилет. У него идеальная фигура, подумал Эшли, глядя на Эдварда, стоявшего между ним и Гиббсом.

— Но вы не спешите, — произнес Эдвард, опять зевая. — Допивайте портвейн.

Он улыбнулся, подумав, что Эшли и Гиббсу придется допивать наедине.

— Если захотите, там еще много. — Он указал на соседнюю комнату и вышел.

Пусть погрызутся, думал он, закрывая дверь спальни. Ему тоже предстоит грызня, и очень скоро, он это понял по выражению лица Эшли. Тот адски ревновал. Эдвард начал раздеваться. Он аккуратно выложил деньги двумя кучками по бокам от зеркала. В отношении денег он был немного скуповат. Он тщательно сложил жилет на стуле, затем посмотрел на себя в зеркало, взбил хохолок полумашинальным движением руки, которое раздражало его сестру. И прислушался.

Хлопнула дверь в коридор. Один из них ушел — либо Гиббс, либо Эшли. Но второй, Эдвард был почти уверен, остался. Он прислушался еще внимательнее. Кто-то ходил по гостиной. Очень быстро и уверенно Эдвард повернул ключ в замке. Через мгновение дверная ручка дернулась.

— Эдвард! — Эшли позвал его тихо и сдержанно.

Эдвард не ответил.

— Эдвард! — повторил Эшли, дергая ручку.

Теперь его голос зазвучал пронзительно и умоляюще.

— Спокойной ночи, — резко ответил Эдвард. И прислушался. Последовала пауза, а потом хлопнула дверь. Эшли удалился. — Господи, какой завтра будет скандал, — сказал Эдвард, подойдя к окну и глядя на дождь, который так и не прекратился.


Вечеринка в ректорской резиденции закончилась. Дамы стояли в дверях в своих струящихся одеждах и смотрели на небо, с которого падал легкий дождь.

— Это соловей? — спросила миссис Ларпент, услышав птичью трель в кустах. В ответ старик Чаффи — великий доктор Эндрюс — громогласно рассмеялся; он стоял чуть позади от нее, подставив куполообразную голову под дождевые капли и обратив свое волосатое, выразительное, но вовсе не обаятельное лицо к небу. Его смех отразился от каменных стен эхом, похожим на хохот гиены. Затем, сделав рукой жест, продиктованный многовековой традицией, миссис Ларпент шагнула назад, как будто перед этим переступила одну из невидимых черт, разграфляющих академическую иерархию: это означало, что миссис Лэйзом, супруга профессора богословия, должна идти впереди нее. Они ушли в дождь.


В длинной гостиной ректорской резиденции все стояли.

— Я так рада, что Чаффи… доктор Эндрюс оправдал ваши ожидания, — говорила миссис Мелоун с характерной для нее учтивостью. На правах местных они называли великое светило по прозвищу — «Чаффи», но для американских гостей он был доктором Эндрюсом.

Остальные гости ушли, а Хауард Фрипп с супругой, американцы, должны были ночевать в доме. Миссис Хауард Фрипп сообщила, что доктор Эндрюс был решительно очарователен. А ее муж-профессор говорил что-то столь же любезное ректору. Дочь ректора Китти стояла чуть позади, мечтая, чтобы разговоры закончились и все пошли спать. Но она была обязана стоять, пока ее мать не подаст знак расходиться.

— Да, Чаффи был в ударе, как никогда, — продолжал ее отец, делая косвенный комплимент невысокой американке, которая одержала такую славную победу. Она была миниатюрна и энергична, а Чаффи ценил миниатюрных и энергичных женщин.

— Обожаю его книги, — сказала она своим странным, немного гнусавым голосом. — Но никогда не думала, что мне посчастливится сидеть рядом с ним за ужином.

А как он плюется во время разговора, вам тоже понравилось? — подумала Китти, глядя на нее. Американка была исключительно хороша и жизнерадостна. Рядом с ней все остальные женщины выглядели безвкусно и уныло — кроме матери Китти. Миссис Мелоун стояла у камина, поставив ногу на каминную решетку, ее седые, но свежие на вид волосы были собраны в тугую прическу. Она никогда не выглядела по моде или отставшей от моды. Миссис Фрипп, напротив, была явной модницей.

И все-таки они смеялись над ней, думала Китти. Она заметила, как оксфордские дамы поднимали брови на какие-то американские выражения миссис Фрипп. А вот Китти нравились американские выражения, они были так не похожи на то, к чему она привыкла. Гостья была американкой, настоящей американкой. Правда, ее мужа как американца никто не воспринимает, думала Китти, глядя на него. Он мог быть профессором откуда угодно, из любого университета — с таким интеллигентным морщинистым лицом, козлиной бородкой и черной ленточкой от пенсне, выглядевшей на его накрахмаленной манишке точно какой-то иностранный орден. Говорил он без акцента — во всяком случае, американского. Но и он чем-то был необычен. Китти уронила платок. Он сразу нагнулся и подал его ей с поклоном — пожалуй, слишком учтивым: Китти смутилась. Она опустила голову и застенчиво улыбнулась, взяв платок.

— Благодарю вас, — сказала она. Он вызвал у нее чувство неловкости. Рядом с миссис Фрипп она казалась себе еще крупнее, чем обычно. Ее волосы — настоящего рыжего цвета породы Ригби — никогда не лежали гладко, как им полагается. Тогда как волосы миссис Фрипп выглядели прекрасно — они были аккуратно уложены и блестели.

Но тут миссис Мелоун, посмотрев на миссис Фрипп, произнесла:

— Ну что ж… — и сделала жест рукой.

В ее движении было что-то уверенно-властное, как будто она повторяла его не раз и ей всегда подчинялись. Все направились к двери. Там происходила небольшая церемония: профессор Фрипп низко наклонился к руке миссис Мелоун, не так низко — к руке Китти и широко раскрыл дверь перед ними.

«Он переигрывает», — подумала Китти, когда они выходили.

Дамы взяли свечи и цепочкой начали подниматься по широкой лестнице с низкими ступенями. Былые ректоры колледжа Святой Екатерины[11] смотрели на них с портретов. Женщины преодолевали ступень за ступенью, и огоньки свечей бросали дрожащие отсветы на лица в золотых рамах.

Сейчас она остановится, подумала Китти, замыкавшая вереницу, и спросит, а кто это.

Но миссис Фрипп не остановилась. Китти поставила это ей в заслугу. По сравнению с другими посетителями она сильно выигрывает, думала Китти. У нее никогда не получалось покончить с Бодлианской библиотекой[12] так быстро, как сегодня утром. Она даже чувствовала себя виноватой. Можно было осмотреть еще много достопримечательностей, если бы они захотели. Но не прошло и часа, как миссис Фрипп повернулась к Китти и сказала своим чарующим, пусть и немного гнусавым, голосом:

— Так, моя дорогая, думаю, вам слегка надоели экскурсии. Может, поедим мороженого вон в той прелестной старинной кондитерской с эркерами?

И они стали есть мороженое вместо того, чтобы бродить по Бодлианской библиотеке.

Процессия достигла лестничной площадки второго этажа, и миссис Мелоун остановилась у дверей знаменитой комнаты, где всегда ночевали особо уважаемые гости. Она отворила дверь и обернулась.

— Кровать, на которой не спала королева Елизавета, — произнесла она дежурную шутку по поводу монументального ложа с пологом на четырех столбиках. В камине пылал огонь, кувшин с водой был закутан, как голова старухи, мающейся зубами, на туалетном столике горели свечи. Но сегодня в комнате есть что-то необычное, подумала Китти, выглядывая из-за материнского плеча. На постели лежал серебристо-зеленый халат. На столике Китти заметила множество пузырьков и баночек, а также большую розовую пуховку для пудры. А может быть… Неужели миссис Фрипп выглядит так ярко, а оксфордские дамы рядом с ней — так тускло, потому что миссис Фрипп… Но тут миссис Мелоун спросила:

— У вас есть все, что вам требуется? — причем с такой вежливостью, что Китти поняла: миссис Мелоун тоже приметила туалетный столик. Китти протянула руку. К ее удивлению, вместо того, чтобы пожать руку, миссис Фрипп притянула Китти к себе и поцеловала.

— Огромнейшее спасибо за экскурсию, — сказала она. — И не забудьте, вы должны приехать к нам в гости в Америку, — добавила миссис Фрипп. Ей понравилась высокая застенчивая девушка, которой гораздо больше хотелось поесть мороженого, чем показывать ей библиотеку. А еще ей было отчего-то жаль ее.

— Спокойной ночи, Китти, — сказала ее мать, закрыв дверь, и они по заведенному порядку прикоснулись щекой к щеке.


Китти пошла наверх, к себе в комнату. Она до сих пор чувствовала место поцелуя миссис Фрипп. Поцелуй оставил на щеке жаркую точку.

Она закрыла дверь. В комнате было очень душно. Была теплая ночь, но они всегда закрывали окна и задергивали занавески. Китти открыла окна и раздвинула шторы. Шел дождь, как всегда. Серебристые стрелы секли темные садовые деревья. Китти сбросила туфли. Самое худшее в высоком росте — туфли всегда жмут, особенно белые атласные. Затем она стала расстегивать платье. Это было трудное дело — слишком много крючков, и все на спине. Но наконец белое атласное платье было снято и аккуратно разложено на кресле. Китти принялась расчесывать волосы. Четверг получился хуже некуда, подумала она: экскурсия утром, гости к обеду, старшекурсники к чаю, да еще званый ужин вечером.

Однако, заключила она, протаскивая гребень сквозь волосы, все позади… Все позади.

Свечи замигали, а затем муслиновая штора надулась белым парусом и чуть не коснулась пламени. Китти широко раскрыла глаза. Она стояла у распахнутого окна в нижней сорочке, рядом с ней горела свеча.

Совсем недавно, на днях, мать отчитала ее: «Кто угодно может подсмотреть».

А теперь, сказала Китти, переставляя свечу на столик справа, никто ничего не подсмотрит.

Она опять стала причесываться. Теперь свет падал не спереди, а сбоку, и она видела свое лицо под другим углом.

Хороша ли я? — спросила она себя, отложив гребень и глядя в зеркало. Скулы слишком выдаются, глаза расставлены слишком широко. Нет, она не хороша. Слишком большая. Интересно, что о ней подумала миссис Фрипп?

Она поцеловала меня, вдруг вспомнила Китти, и ей стало приятно, она опять ощутила жаркую точку на щеке. Она позвала меня с ними в Америку. Вот, наверное, интересно! — думала она. Как здорово уехать из Оксфорда в Америку! Она продиралась гребнем сквозь свои пушистые, спутанные волосы.

Ход ее мыслей, как всегда, нарушил колокольный звон. Она терпеть не могла колоколов. Их голоса казались ей тоскливыми. Стоило одному умолкнуть, начинал звонить другой. Они вопили один за другим, один за другим, как будто этому никогда не будет конца. Китти насчитала одиннадцать, двенадцать ударов, а они все длились: тринадцать, четырнадцать… Часы вторили часам в сыром, сочащемся влагой воздухе. Поздно. Китти принялась чистить зубы. Она взглянула на календарь над умывальником, оторвала четверг и смяла его в комок, как будто повторяя: «Все позади! Все позади!» Перед ней большими красными буквами предстала пятница. Пятница — хороший день, по пятницам у нее бывают уроки с Люси, а еще она ходит пить чай к Робсонам. «Блажен нашедший свое дело»[13], — прочитала она в календаре. Календари всегда как будто обращаются к тебе. Китти не доделала задание. Она посмотрела на шеренгу синих томов: Доктор Эндрюс. «Конституционная история Англии». Из третьего тома торчала бумажная закладка. Надо закончить главу, заданную Люси, — но не сегодня. Сегодня она слишком устала. Китти повернулась к окну. Из корпуса старшекурсников донесся раскат смеха. Над чем они смеются? — гадала она, стоя у окна. Похоже, им сейчас очень хорошо. Они никогда так не смеются, приходя пить чай в резиденцию, заключила она, когда хохот затих. Коротышка из Баллиоль-Колледжа сидел и хрустел пальцами. И хрустел, и хрустел. Не разговаривал, но и не уходил. Китти задула свечу и легла в постель. Пожалуй, он мне нравится, подумала она, растягиваясь на прохладных простынях, хотя он и хрустит пальцами. Что касается Тони Эштона — она повернулась на другой бок, — он мне не по душе. Всегда будто допрашивает ее насчет Эдварда, которого Элинор, кажется, называет «Клин». У него слишком близко посажены глаза. Слегка похож на болванку для париков, подумала она. На недавнем пикнике он все ходил за ней — тогда еще муравей заполз между юбками миссис Лэйзом. Эдвард постоянно был рядом с Китти. Но она не хочет выходить за него. Она не желает быть женой преподавателя и всю жизнь провести в Оксфорде. Ни за что! Китти зевнула, опять перевернулась и — слушая запоздалый колокол, голос которого плыл сквозь водянистый воздух, как большая медлительная рыбина, — зевнула и погрузилась в сон.


Дождь лил беспрестанно всю ночь, создавая легкую дымку над полями, булькая и всхлипывая в канавах. В садах он падал на цветущие кусты сирени и ракитника. Он нежно орошал свинцовые купола библиотек, изливался из смеющихся пастей горгулий. Он размывал вид из окна комнаты, в которой еврейский юноша из Бирмингема сидел и зубрил древнегреческий, обмотав голову мокрым полотенцем, и той, где доктор Мелоун допоздна писал очередную главу монументальной истории колледжа. А в саду ректорской резиденции, за окном Китти, он поливал древнее дерево, под которым три века назад сиживали за вином короли и поэты. Теперь накренилось, почти упало, так что его пришлось подпереть посередине.


— Зонтик, мисс? — предложил Хискок Китти, когда на следующий день она выходила из дому — гораздо позднее, чем следовало. В воздухе чувствовалась прохлада, поэтому она порадовалась, заметив компанию в белых и желтых платьях, с подушками, направлявшуюся к реке: хорошо, что ей сегодня не придется сидеть в лодке. Сегодня никаких сборищ, думала она, никаких приемов. Но часы предупреждали: она опаздывает.

Она шла и шла, пока не достигла дешевых красных домиков, которые отец ее настолько не любил, что всегда делал крюк, стараясь обойти их. Но поскольку в одном из этих домиков жила мисс Крэддок, для Китти они были окружены романтическим ореолом. Ее сердце забилось быстрее, когда она повернула за угол у новой часовни и увидела дом с крутыми ступеньками — дом мисс Крэддок. Люси поднималась и спускалась по этим ступенькам каждый день. Вот ее окно. А вот звонок. Китти дернула, и колокольчик выскочил наружу, но обратно не убрался: в доме Люси все было ветхое. Но во всем была романтика. Вот, на стойке, зонтик Люси — тоже не такой, как все зонтики: с ручкой в форме головы попугая. Но пока Китти поднималась по высоким блестящим ступеням, к ее радостному волнению примешался страх: она опять не выполнила задание. И в эту неделю она «не приложила старания».


«Она пришла!» — подумала мисс Крэддок, задержав на весу перо. У нее был нос с красным кончиком, а глаза чем-то напоминали совиные, с впалыми кругами землистого оттенка. Прозвенел звонок. Перо окунулось в чернила. Она проверяла сочинение Китти и услышала шаги на лестнице. «Она пришла!» — опять подумала мисс Крэддок, и у нее чуть перехватило дыхание. Она положила перо.

— Мне ужасно неловко, мисс Крэддок, — говорила Китти, раздеваясь и садясь за стол. — Но у нас были гости.

Мисс Крэддок потерла рукой губы, как делала, когда была недовольна.

— Понятно, — сказала она. — Значит, на этой неделе вы опять ничего не сделали.

Мисс Крэддок взяла перо и обмакнула его в красные чернила. А затем обратилась к сочинению.

— Оно не стоило проверки, — заметила мисс Крэддок, задержав перо в воздухе. — Такого постыдился бы и десятилетний ребенок.

Китти покраснела.

— И вот что странно, — сказала мисс Крэддок, когда урок был окончен. — Ум у вас весьма оригинальный.

Китти покраснела от удовольствия.

— Но вы не пользуетесь им, — сказала мисс Крэддок. — Почему вы им не пользуетесь? — спросила она, посмотрев на Китти своими умными серыми глазами.

— Видите ли, мисс Крэддок, — с жаром начала Китти, — моя мать…

— М-м, м-м, — прервала ее мисс Крэддок. Доктор Мелоун платил ей не за выслушивание откровений. Она встала. — Поглядите на мои цветы, — предложила она, чувствуя, что оборвала девушку слишком резко. На Столе стояла миска с цветами — полевые, синие и белые, они были воткнуты в кусок влажного зеленого мха. — Сестра прислала с пустошей.

— С пустошей? Откуда именно? — спросила Китти. Она наклонилась и нежно потрогала мелкие цветочки.

Как она мила, подумала мисс Крэддок. Китти трогала ее душу. Но прочь сантименты, сказала она себе, а вслух произнесла, глядя на цветы:

— Из Скарборо. Если держать мох влажным, но не слишком, они простоят несколько недель.

— Влажным, но не слишком, — улыбнулась Китти. — Пожалуй, в Оксфорде это нетрудно. Здесь всегда идет дождь. — Она посмотрела в окно, за которым сеял мелкий дождь.

— Если бы я жила там, мисс Крэддок… — начала Китти, беря в руки свой зонтик, но умолкла. Урок кончился.

— Вам было бы очень скучно, — сказала мисс Крэддок, посмотрев на нее.

Китти надевала плащ. Все-таки как она хороша, когда надевает плащ.

— В вашем возрасте, — продолжила мисс Крэддок, возвращаясь к своей роли преподавателя, — я отдала бы жизнь за то, чтобы иметь те возможности, которые есть у вас, встречаться с теми людьми, с которыми встречаетесь вы, быть знакомой с теми, с кем знакомы вы.

— Со стариком Чаффи? — откликнулась Китти, вспомнив, как искренне восхищалась мисс Крэддок этим светилом учености.

— Вы непочтительная девушка! — возмутилась мисс Крэддок. — Это величайший историк нашего времени!

— Ну, со мной он об истории не говорит, — сказала Китти, вспоминая неприятное ощущение тяжелой руки на своем колене.

Она заколебалась. Но урок был окончен, скоро придет другая ученица. Китти оглядела комнату. На стопке глянцевых тетрадей стояло блюдо с апельсинами, рядом — коробка, в которой, судя по виду, было печенье. Интересно, это ее единственная комната? И спит она на этом бесформенном диване, на который сейчас наброшена шаль? Зеркала не было, поэтому Китти надела шляпку слишком сильно набок. Делая это, она думала, что мисс Крэддок презирает наряды.

Но мисс Крэддок думала, как чудесно быть молодой, красивой и встречаться с интересными мужчинами.

— Я иду пить чай к Робсонам, — сказала Китти, протягивая руку. Их дочь, Нелли Робсон, была любимой ученицей мисс Крэддок, единственной, как она говорила, которая знает, что такое труд.

— Вы идете пешком? — спросила мисс Крэддок, глядя на одежду Китти. — Вообще-то путь неблизкий. По Рингмер-Роуд, мимо газового завода.

— Да, я пешком, — сказала Китти, пожимая ей руку. — И я постараюсь на этой неделе прилежно потрудиться. — Она посмотрела на мисс Крэддок глазами, полными любви и восхищения. Затем она спустилась по ступенькам, покрытым клеенкой, которая сверкала, будто источая романтические чувства. Напоследок Китти взглянула на ручку зонтика в форме головы попугая.


Сын профессора, который всего добился сам, — «в высшей степени похвальное достижение», как сказал доктор Мелоун, — починял курятники в садике на Прествич-Террас, позади довольно убогого домишки. «Бум-бум-бум», — приколачивал он доску к гнилой крыше. Руки у него были белые, не то что отцовские, и к тому же с длинными пальцами. Он не питал любви к таким занятиям. Но отец по воскресеньям чинил обувь. Молоток стучал и стучал. Он вбивал длинные блестящие гвозди, которые где раскалывали дерево, а где шли вкось. Потому что дерево было гнилое. Кур он тоже терпеть не мог. Безмозглые птицы, комки перьев. Они смотрели на него красными круглыми глазами, скребли дорожку и оставляли маленькие завитки перьев на клумбах, которые нравились ему гораздо больше. Но на них ничего не росло. Как можно выращивать цветы, если держишь кур? Прозвенел звонок.

— Проклятье! Какая-нибудь старушенция пришла пить чай, — произнес молодой человек, задержав молоток на весу. Затем он ударил по гвоздю.

Стоя перед дверью, глядя на дешевые тюлевые занавески, на голубые и оранжевые стеклышки, Китти пыталась вспомнить, что ее отец говорил об отце Нелли. Но тут ее впустила миниатюрная служанка. Я слишком большая, подумала Китти, ненадолго остановившись в комнате, куда ее провели. Комната была тесная, загроможденная вещами. И я слишком хорошо одета, подумала Китти, глядя на себя в зеркало над камином. Вошла ее подруга Нелли. Она была коренаста. Большие серые глаза, стальные очки, передник из небеленого полотна, усиливавший впечатление прямодушной простоты.

— Мы пьем чай в дальней комнате, — сказала Нелли, оглядывая Китти с ног до головы. Чем она занималась? Почему в переднике? — думала Китти, идя за ней в комнату, где уже началось чаепитие.

— Очень приятно вас видеть, — сухо произнесла миссис Робсон, посмотрев через плечо. Но на самом деле, похоже, никто не находил совершенно ничего приятного в том, чтобы видеть ее. Двое детей уже ели. Они держали в руках хлеб с маслом, но не кусали и не жевали, потому что уставились на садившуюся за стол Китти.

Она как будто увидела всю комнату в одно мгновение. Комната была скудно обставлена и в то же время загромождена. Слишком широкий стол, жесткие стулья, обитые зеленым плюшем, грубая скатерть, заштопанная посередине, дешевая посуда с броскими красными розами. Лампа показалась Китти особенно яркой. Из сада донесся стук молотка. Она посмотрела в окно. Обшарпанный садик, без травы и клумб, а в дальнем конце — сарай, откуда и слышался стук.

Какие они все низкорослые, подумала Китти, глядя на миссис Робсон. У той лишь плечи виднелись над чайными принадлежностями, но зато плечи очень объемные. Она была немного похожа на Бигг, кухарку из ректорской резиденции, только внушительнее. Китти бросила беглый взгляд на миссис Робсон и начала украдкой и торопливо стягивать перчатки под скатертью. Но почему никто не разговаривает? — беспокоилась она про себя. Дети не отрывали от нее глаз с выражением мрачного изумления. Их совиные взгляды беззастенчиво мерили ее сверху донизу. К счастью, миссис Робсон не дала им высказать неодобрение вслух, приказав дальше пить чай. Куски хлеба с маслом медленно направились к ртам.

Почему они ничего не говорят? — опять подумала Китти и посмотрела на Нелли. Китти уже хотела что-то произнести, но тут в передней стукнул о пол зонтик, миссис Робсон подняла глаза и сказала дочери:

— Это папа.

Через мгновение вошел коротышка, такой низкорослый, что ему больше пошли бы итонский пиджак и круглый воротник. Он также носил очень толстую часовую цепь из серебра, как школьник. Однако взгляд у него был пронизывающий и строгий, усы — жесткие, а говорил он с необычным акцентом.

— Рад вас видеть, — сказал он и крепко сжал руку Китти, а потом сел и заткнул салфетку за воротник, так что его толстую серебряную цепь скрыл накрахмаленный белый щит. «Бум-бум-бум», — слышалось из сарая в саду.

— Скажи Джо, что чай на столе, — попросила миссис Робсон Нелли, которая внесла накрытое блюдо. Крышку сняли.

Они собираются есть жареную рыбу с картошкой во время чаепития, отметила Китти про себя.

Но мистер Робсон обратил к ней свои буравящие глазки. Она ожидала, что он справится: «Как ваш отец, мисс Мелоун?»

Однако он спросил:

— Вы изучаете историю с Люси Крэддок?

— Да, — ответила Китти. Ей понравилось, с какой интонацией он сказал «Люси Крэддок», — как будто уважал Люси. Ведь многие преподаватели смеялись над ней. А еще ей понравилось, что он обратился к ней не как к чьей-то дочери.

— Вас интересует история? — Он принялся за рыбу с картошкой.

— Очень, — сказала Китти. Его ясные голубые глаза смотрели на нее прямо и сурою, побуждая отвечать кратко и внятно. — Но я ужасно ленивая, — добавила она.

Тут уже миссис Робсон посмотрела на нее довольно строго и передала ей на кончике ножа толстый кусок хлеба.

Так или иначе, вкус у них ужасный, подумала Китти, мстя за высокомерный укол, который, как она чувствовала, был ей нанесен. Она сосредоточилась на картине напротив — пейзаже маслом в тяжелой золоченой раме. По обе стороны висели красно-синие японские блюда. Все было уродливо, особенно картины.

— Это пустошь за нашим домом, — сказал мистер Робсон, увидев, что она смотрит на картину.

Китти вдруг поняла, что акцент у него йоркширский. Когда он посмотрел на картину, акцент еще усилился.

— В Йоркшире? — спросила Китти. — Мы тоже оттуда. Я имею в виду семью моей матери, — добавила она.

— Семью вашей матери? — переспросил мистер Робсон.

— Ригби, — сказала Китти и слегка покраснела.

— Ригби? — Миссис Робсон оторвала взгляд от тарелки. — Я работала у одной мисс Ригби до замужества.

Какой, интересно, работой занималась миссис Робсон? — подумала Китти. Сэм словно услышал ее мысли:

— Моя жена была кухаркой, мисс Мелоун, пока мы не поженились, — он опять усилил акцент, как будто гордился им. Китти вдруг захотелось сказать: у меня тоже был дядя, наездник в цирке, и тетя, которая вышла замуж за… Но тут вступила миссис Робсон:

— В семье Холли, — сказала она. — Это были две очень старых дамы: мисс Энн и мисс Матильда. — В ее голосе прибавилось мягкости. — Но они, должно быть, давно померли, — заключила миссис Робсон. Она впервые откинулась на спинку стула и помешала чай в чашке, — как старая Снэп на ферме, подумала Китти, та тоже всегда мешала и мешала свой чай, мешала и мешала.

— Скажи Джо, что ему не достанется кекса, — сказал мистер Робсон, отрезая себе кусок от того, что было больше похоже на грубую буханку. Нелл опять вышла. Стук молотка затих. Открылась дверь, и Китти, которая уже настроила свое зрение на малорослость Робсонов, была застигнута врасплох. Молодой человек в этой комнатенке показался огромным. И он был хорош собой. Войдя, он провел рукой по волосам: в них застряла древесная стружка.

— Это наш Джо, — представила его миссис Робсон. — Сходи-ка за чайником, Джо, — добавила она. Он сразу вышел, как будто привык подчиняться. Когда он вернулся с чайником, Сэм принялся подтрунивать над ним по поводу курятника.

— Много же времени у тебя уходит, сын мой, на починку курятника, — сказал он. Видимо, у них была какая-то семейная шутка, непонятная Китти, насчет починки курятников и обуви. Она наблюдала, как Джо спокойно ест под остроты своего отца. Он не был выпускником Итона, Хэрроу, Рагби или Винчестера, он не изучал науки и не занимался греблей. Он напомнил Китти Элфа, работника на ферме у Картеров; когда ей было пятнадцать лет, Элф поцеловал ее за стогом сена, но тут появился Картер, ведший быка за носовое кольцо, и сказал: «Прекрати!» Китти опять опустила глаза. Она хотела бы, чтобы Джо поцеловал ее. Лучше Джо, чем Эдвард, — вдруг пришло ей в голову. Она вспомнила о том, как сама выглядит. Джо ей нравится. Да, они все ей очень нравятся, сказала она себе. Правда, очень. Она почувствовала себя так, будто улизнула от няни и одна сбежала из дому.

Затем дети начали слезать со стульев. Трапеза была окончена. Китти стала искать под столом свои перчатки.

— Эти, что ль? — спросил Джо, подняв их с пола.

Китти взяла перчатки и скомкала в руке.

Джо бросил на нее один быстрый взгляд, когда она стояла в дверях. Красотка, подумал он, но сразу видать — слишком заносчивая.

Миссис Робсон провела ее в маленькую комнату, где до чаепития Китти смотрелась в зеркало. Там было слишком много вещей: бамбуковые столики, бархатные книги с медными кольцами, мраморные гладиаторы, косо стоящие на каминной полке, и бесчисленные картины… Но миссис Робсон — жестом, точно таким же, каким миссис Мелоун указывала на полотно Гейнсборо, а быть может, и не Гейнсборо, полной уверенности не было, — продемонстрировала серебряный поднос с надписью.

— Этот поднос мужу подарили его ученики, — сказала миссис Робсон.

Китти начала читать надпись вслух.

— А это… — сказала миссис Робсон, когда Китти закончила, и указала на документ, висевший в рамке на стене.

Но тут Сэм, который стоял позади, играя своей цепочкой, вышел вперед и ткнул толстым коротким пальцем в портрет старухи, казавшейся в кресле фотографа гораздо крупнее, чем она была в жизни.

— Моя матушка, — сказал мистер Робсон и издал странный короткий смешок.

— Ваша матушка? — переспросила Китти, наклоняясь, чтобы рассмотреть ее. Неповоротливая женщина позировала в своем лучшем, стоявшем колом платье. Она была очень некрасива. Но Китти почувствовала, что от нее ждут восхищения.

— Вы очень похожи на нее, мистер Робсон, — на большее Китти не отважилась. Мать и сына действительно роднили коренастость, буравящие глазки и полное отсутствие внешней привлекательности.

Мистер Робсон усмехнулся.

— Мне приятно, что вы так считаете, — сказал он. — Всех нас вырастила. Хотя из ее детей никто с ней не сравнится.

Он повернулся к дочери, которая вошла и стояла, все в том же переднике.

— С ней никто не сравнится, — повторил мистер Робсон, положив руку на плечо Нелл. При виде Нелл и ее отца, стоящих под портретом его матери и ее бабушки, Китти вдруг стало жаль саму себя. Вот бы ей быть дочерью таких людей, как Робсоны, подумала она, жить бы на севере… Но они хотят, чтобы она ушла, это ясно. Никто так и не сел. Все стояли. Никто не уговаривал ее побыть еще. Когда она сказала, что ей пора, все вышли вместе с ней в тесную переднюю. Они все мечтают продолжить свои занятия, чувствовала Китти. Нелл пойдет на кухню и станет мыть посуду; Джо вернется к курятнику; детей мать уложит спать; а Сэм… — чем он займется? Она посмотрела на него, на его тяжелую цепочку от часов, как у школьника. Вы чудесный человек, я в жизни не встречала никого лучше, подумала она, протягивая руку.

— Было очень приятно познакомиться, — чинно произнесла миссис Робсон.

— Надеюсь, вы еще зайдете в скором времени, — сказал мистер Робсон, стиснув руку Китти.

— С удовольствием! — воскликнула она, в ответ сжав его руку изо всех сил. Она хотела сказать, как она восхищается ими, и спросить, примут ли они ее в свой круг, несмотря на ее шляпку и перчатки. Но у них впереди дела. А я иду домой переодеваться к ужину, думала она, спускаясь по низким ступеням парадного и комкая свои светлые лайковые перчатки.


Опять сияло солнце, влажные тротуары лоснились. Порыв ветра растревожил мокрые ветви миндальных деревьев в садиках перед домами. Мелкие веточки и лепестки закружились над мостовой, а потом упали и прилипли к ней. Китти остановилась на секунду у перехода через улицу, и ей показалось, что она тоже поднята ветром и оторвана от привычного мира. Она забыла, где находится. Облака на небе раздуло, отчего оно стало огромным и синим и смотрело как будто не на улицы и дома, а на сельские просторы, где ветер носится над пустошами и взъерошенные овцы ищут убежища у каменных стен. Китти живо представила, как поля то освещаются, то темнеют, когда над ними проносятся облака.

Но через несколько шагов незнакомая улица вернула себе давно известные Китти очертания. Тротуары и деревья, антикварные лавки с синим фарфором и медными грелками в витринах. Еще немного, и Китти вышла к знаменитой кривой улице с куполами и шпилями[14]. Солнечный свет лежал на ней широкими полосами. Экипажи, навесы, книжные магазины; пожилые мужчины в развевающихся черных мантиях; молодые женщины в трепещущих на ветру голубых и розовых платьях; юноши в соломенных шляпах, с подушками под мышкой… На мгновение все это показалось Китти бессмысленным и пустым старьем. Обыкновенный старшекурсник в квадратной шапке и мантии, прижимавший к себе книги, выглядел глупо. А напыщенные старики своими гротескными чертами напоминали фантастических средневековых химер, вырезанных из камня. Они все будто нарядились и играют роли, думала Китти. Она уже стояла у двери своего дома и ждала, пока дворецкий Хискок снимет ноги с каминной решетки и, ковыляя, поднимется по лестнице. Почему ты не можешь говорить по-человечески? — подумала Китти, когда он взял у нее зонтик и пробормотал свое обычное замечание о погоде.


Китти поднималась по лестнице медленно, как будто ее ноги тоже налились тяжестью, видя сквозь открытые окна и двери ровный газон, косое дерево и поблекшую мебельную обивку. Она опустилась на край своей кровати. Стояла духота. В воздухе кружила синяя муха, внизу стрекотала газонокосилка. Вдалеке ворковали голуби: «Только ты, крошка. Только ты, кро…» Глаза Китти полузакрылись. Ей привиделось, что она сидит на террасе итальянской гостиницы. Отец расправляет цветок генцианы на листе грубой промокательной бумаги. Озеро внизу плещется и сверкает. Китти собралась с духом и сказала отцу: «Папа…» Он очень добро взглянул на нее поверх очков, держа двумя пальцами маленький голубой цветок. «Я хочу…» — начала Китти и соскользнула с балюстрады, на которой сидела. Но тут прозвенел колокольчик. Китти встала с кровати и подошла к умывальному столику. Как бы это оценила Нелл? — подумала она, наклоняя ярко отполированный медный кувшин и окуная руки в горячую воду.

Колокольчик прозвенел опять. Она перешла к туалетному столику. Снаружи, в саду, воздух был наполнен шепотами и воркованием. Стружка, подумала Китти, беря в руки гребень и щетку, у него была стружка в волосах. Мимо прошел слуга со стопкой оловянных блюд на голове. Голуби ворковали: «Только ты, крошка, только ты…» Третий звонок на ужин. Китти быстро заколола волосы, застегнула платье и сбежала по гладким ступеням, скользя рукой по перилам, — как делала в детстве, когда спешила. Все уже собрались.


В передней стояли ее родители и с ними — высокий мужчина. Его мантия была расстегнута, последний солнечный луч освещал его доброе и властное лицо. Кто это? Китти не могла вспомнить.

— Надо же! — воскликнул мужчина, с удивлением посмотрев на нее. — Неужели это Китти? — Он пожал ей руку. — Как вы выросли!

Он смотрел как будто не на нее, а на свое собственное прошлое.

— Не помните меня?

— Чингачгук! — воскликнула Китти, вдруг вспомнив кусочек детства.

— Только теперь он сэр Ричард Нортон, — сказала ее мать, с гордостью похлопав его по плечу. Все направились к выходу: мужчины шли ужинать в столовую колледжа.


Какая безвкусная рыба, думала Китти. Еда почти холодная. И хлеб черствый и нарезан тощими квадратиками. Жизнерадостные цвета Прествич-Террас еще стояли перед ее глазами, она еще слышала звуки того дома. Конечно — она оглянулась, — превосходство фарфора и серебра в ректорской резиденции безусловно, и японские тарелки и картина там у них висят чудовищные; но эта столовая — с плющами, с большими потрескавшимися холстами — такая темная… В Прествич-Террас комната была полна света. В ушах еще стучал молоток: «Бум-бум-бум». Китти посмотрела в окно, на деревья и траву, которые начинали погружаться в сумерки. В тысячный раз она повторила свое детское желание: чтобы дерево либо совсем упало, либо выпрямилось, но не оставалось так. Дождя не было, однако по саду будто пробегали белесые судороги — это ветер порывами взъерошивал листья лавровых деревьев.

— Ты не заметила? — вдруг обратилась к ней миссис Мелоун.

— Что, мама? — спросила Китти. Она не слушала.

— У рыбы странный вкус.

— Вроде не заметила, — сказала Китти.

Миссис Мелоун продолжила разговаривать с дворецким. Сменили тарелки, внесли следующее блюдо. Но Китти не хотела есть. Она едва притронулась к сладостям, и на этом скромный ужин, собранный для дам из остатков вчерашнего пиршества, был окончен. Китти проследовала за матерью в гостиную.

Для них двоих гостиная была слишком велика, но они всегда сидели в ней. Картины будто взирали на пустые кресла, а пустые кресла — на картины. Старый джентльмен, управлявший колледжем сто с лишним лет назад, казалось, днем исчезал, но возвращался, когда зажигали лампы. Его внушительное и безмятежное лицо улыбалось. Он был очень похож на доктора Мелоуна — тому тоже очень пристало бы висеть в рамке над камином.

— Хорошо иногда провести спокойный вечер, — сказала миссис Мелоун, — хотя Фриппы… — Ее голос иссяк, когда она надела очки и взяла «Таймс». Для нее это было время отдыха и восстановления сил после дневных трудов. Она подавила небольшой зевок, проглядывая сверху вниз газетные колонки. — Какой милый человек, — между делом заметила она, читая раздел некрологов и объявлений о рождениях. — Совсем не похож на американца.

Китти вернулась к своим мыслям. Она думала о Робсонах. А ее мать говорила о Фриппах.

— Она мне тоже понравилась, — быстро сказала Китти. — Разве она не мила?

— М-м. На мой вкус, слишком броско одевается, — сухо ответила миссис Мелоун. — Да еще этот акцент… — продолжила она, листая газету. — Я порой едва понимала, что она говорит.

Китти промолчала. В этом они расходились, как и еще очень во многом.

Вдруг миссис Мелоун подняла голову:

— Вот, я так и сказала Бигг нынче утром, — она положила газету.

— Что, мама? — спросила Китти.

— Я про передовицу, — сказала миссис Мелоун и, водя пальцем по строчкам, прочла: — «При том, что у нас лучшие мясо, рыба и птица в мире, мы никогда не сможем использовать их с подобающим результатом, потому что у нас некому их готовить». Утром я сказала Бигг то же самое. — Она коротко вздохнула. Именно когда хочется произвести впечатление на людей — например, на этих американцев, — что-то обязательно не получается. На этот раз — рыба. Миссис Мелоун протянула руку за своим рукодельем, а Китти взяла газету. — Передовица, — повторила миссис Мелоун. Этот автор почти всегда формулировал именно то, что она думала, вселяя в нее покой, даря ей чувство надежности в мире, который, как ей казалось, менялся к худшему.

— «До того как косный принцип обязательного посещения школ был введен почти повсеместно…» — прочла Китти.

— Да, да, это. — Миссис Мелоун открыла коробку с рукодельем и стала искать ножницы.

— «…дети часто имели возможность наблюдать приготовление пищи, которое, каким бы убогим оно ни было, воспитывало в них определенный вкус и давало начатки знаний в этой области. Теперь они ничего не видят и ничего не делают, кроме как читают, пишут, считают, шьют или вяжут».

— Да, да, — кивнула миссис Мелоун. Она развернула длинную полосу материи, на которой вышивала сложный рисунок, скопированный из гробницы в Равенне: птиц, клюющих фрукты. Вышивка предназначалась для гостевой спальни.

Передовая статья своим помпезным красноречием нагнала на Китти скуку. Она стала искать в газете мелкие новости, которые могли быть интересны ее матери. Миссис Мелоун любила, чтобы кто-нибудь разговаривал с ней или читал вслух, пока она работает. Так повелось, что ее вышивка служила основой, помогавшей соткать из вечернего разговора приятную и гармоничную беседу. Кто-то что-то произносил и тем самым делал стежок, смотрел на получающийся рисунок, выбирал нить другого цвета, делал еще один стежок. Бывало, что доктор Мелоун читал стихи — Попа, Теннисона. Сегодня миссис Мелоун хотелось поговорить с Китти. Но она все больше ощущала трудности в общении с дочерью. Откуда они? Она посмотрела на Китти. В чем дело? И опять она, по своему обыкновению, быстро вздохнула.

Китти переворачивала большие газетные листы. Овцы страдают от кишечных паразитов; турки требуют свободы вероисповедания; в стране проводятся всеобщие выборы…

— «Мистер Гладстон…» — начала Китти.

Миссис Мелоун потеряла ножницы, это ее раздражало.

— Кто мог их опять взять? — пробормотала она.

Китти опустилась на пол и стала искать ножницы. Миссис Мелоун шарила в коробке для рукоделья. Затем она сунула руку в щель между сиденьем и спинкой кресла и выудила оттуда не только ножницы, но и перламутровый ножичек для разрезания бумаги, который пропал очень давно. Находка рассердила ее. Она доказывала, что Эллен никогда не выбивает кресла как следует.

— Вот они, Китти, — сказала миссис Мелоун.

Некоторое время обе молчали. В последнее время между ними никогда не исчезало какое-то напряжение.

— Тебе понравилось у Робсонов, Китти? — спросила мать, продолжив вышивание.

Китти не ответила и перевернула газетный лист.

— Недавно провели эксперимент, — произнесла она. — С электрическим светом. «Ярчайший луч внезапно осветил все водное пространство, отделявшее судно от берега Гибралтара. Стало светло, как днем». — Китти сделала паузу. Сидя в кресле своей гостиной, она видела яркий свет, идущий от кораблей. Однако в этот момент открылась дверь, и вошел Хискок с запиской на подносе.

Миссис Мелоун взяла ее и молча прочла.

— Ответа не будет, — сказала она. По голосу матери Китти поняла: что-то случилось. Миссис Мелоун сидела, держа записку в руке.

Хискок закрыл за собой дверь.

— Роза умерла! — сказала миссис Мелоун. — Тетя Роза. — Она положила развернутую записку на колени. — Это от Эдварда.

— Тетя Роза умерла? — переспросила Китти. За мгновение до того она думала о ярком свете на красных скалах. А теперь все погрузилось в сумрак. Обе молчали. В глазах матери стояли слезы.

— Именно когда она так нужна детям, — произнесла она, воткнув иглу в материю. Она начала медленно сворачивать вышивку.

Китти закрыла «Таймс» и осторожно, стараясь не шуршать газетой, положила ее на столик. Она видела тетю Розу всего один раз. Ей стало неловко.

— Принеси мой ежедневник, — наконец попросила ее мать.

Китти принесла.

— Надо отменить званый ужин в понедельник, — сказала миссис Мелоун, просматривая свои записи о планах на неделю.

— И визит к Лэйзомам в среду, — прошептала Китти, заглядывая через плечо матери.

— Мы не можем отменить все, — сухо ответила мать, и Китти услышала в ее голосе упрек.

Но надо было писать письма. Китти занялась этим под диктовку матери.

Почему ей так хочется отменить все наши планы? — думала миссис Мелоун, наблюдая за пишущей дочерью. Почему ей больше не нравится куда-то ходить со мной? Она стала просматривать письма, которые ей отдала Китти.

— Почему в тебе так мало интереса к здешней жизни, Китти? — раздраженно спросила миссис Мелоун, отодвигая письма в сторону.

— Мама, милая мама… — начала Китти, стараясь предотвратить обычную перепалку.

— Нет, но чем ты хочешь заниматься? — настаивала ее мать. Она отложила вышивку и сидела прямо, приняв довольно грозный вид. — Твой отец и я хотим только, чтобы ты нашла себе дело по душе, — продолжила она.

— Милая мама… — повторила Китти.

— Можешь помогать отцу, если тебе скучно помогать мне, — сказала миссис Мелоун. — Папа на днях сказал, что ты совсем перестала к нему заходить. — Она, поняла Китти, имеет в виду историю колледжа, которую писал отец. Он предложил, чтобы Китти помогала ему. Она вспомнила, как чернила — из-за неловкого движения ее руки — залили пять поколений оксфордцев, уничтожив много часов изощренных отцовских усилий на бумажной ниве. Она опять услышала, как он сказал — с присущей ему учтивой иронией: «Природа создала тебя не для науки, моя дорогая», — и приложил к рукописи промокательную бумагу.

— Да, — виновато ответила Китти матери, — я давно не заходила к папе. Но ему всегда что-то… — Она заколебалась.

— Естественно, — сказала миссис Мелоун, — что человек на таком посту…

Китти сидела молча. Обе молчали. Обе терпеть не могли эту мелочную пикировку, обоим были неприятны эти повторяющиеся сцены, которые тем не менее казались неизбежными. Китти встала, взяла написанные ею письма и отнесла в переднюю.

Чего она хочет? — спрашивала себя миссис Мелоун, глядя вверх на картину, но не видя ее. В ее возрасте… — подумала она и улыбнулась. Она так хорошо помнила сидение дома весенними вечерами вроде этого в йоркширской глуши. Стук конских копыт по дороге можно было услышать за много миль. Она помнила, как распахивала окно своей спальни, смотрела на темные кусты в саду и кричала: «Неужели это жизнь?!» А зимой был снег. Она и сейчас будто слышала, как он обваливается с садовых деревьев. А Китти живет в Оксфорде, в центре всего самого-самого…

Китти вернулась в гостиную и едва приметно зевнула. Она бессознательно поднесла руку к лицу, и этот жест утомления тронул ее мать.

— Устала, Китти? — спросила миссис Мелоун. — День был долгий. Ты что-то бледная.

— У тебя тоже усталый вид, — сказала Китти.

Забили колокола — удар за ударом теснили друг друга, налезая один на другой в сыром и тяжелом воздухе.

— Иди спать, Китти, — сказала миссис Мелоун. — Слышишь? Пробило десять.

— А ты не пойдешь, мама? — спросила Китти, стоя рядом с ее креслом.

— Твой отец вернется еще не скоро, — ответила миссис Мелоун, опять надевая очки.

Китти знала, что всякие попытки убедить мать бесполезны. Это было частью таинственного ритуала, составлявшего жизнь ее родителей. Китти нагнулась и едва коснулась губами ее щеки — единственный знак нежности, который они себе позволяли. Между тем они очень любили друг друга, хотя и постоянно ссорились.

— Доброй ночи, спи спокойно, — сказала миссис Мелоун. — Не хотелось бы, чтобы твой румянец увял, — добавила она, против обыкновения обняв дочь одной рукой.


После ухода Китти она сидела не двигаясь. Роза умерла, думала она, Роза, почти ее ровесница. Она перечитала записку. Ее прислал Эдвард. А Эдвард, стала размышлять миссис Мелоун, влюблен в Китти, но не знаю, хочу ли я, чтобы она вышла за него… Она взяла иголку. Нет, лучше не за Эдварда… Есть еще молодой лорд Лассуэйд… Это был бы прекрасный брак, думала она. Дело не в том, что я желаю ей богатства, и титул меня не волнует, — она вдела нитку в иголку. Дело не в этом, просто он способен дать ей то, чего она хочет… А что это? Масштаб возможностей, решила миссис Мелоун, начав вышивать. Затем ее мысли вернулись к Розе. Роза умерла. Роза, почти ее ровесница. Кажется, тогда он впервые и сделал ей предложение, думала она, — в тот день, когда они устроили пикник на пустоши. Была весна. Они сидели на траве. Она живо представила Розу в черной шляпке с петушиным пером, ее ярко-рыжие волосы… И как она покраснела и очень похорошела, когда подъехал на лошади Эйбел — к их полной неожиданности: его часть расквартировали в Скарборо. Да, это было в день пикника на пустоши.

* * *

В доме на Эберкорн-Террас было очень темно. Сильно пахло весенними цветами. Уже несколько дней росла гора венков на столе в передней. В сумраке — все шторы были задернуты — цветы мерцали. Передняя была наполнена страстными ароматами, как оранжерея. Венки все прибывали. В одних были лилии с широкими золотыми полосами или с пятнистыми зевами, липкими от нектара, в других — белые тюльпаны, белая сирень — цветы всех сортов, и с толстыми бархатными лепестками, и с тончайшими, полупрозрачными, и все они были тесно увязаны, венчик к венчику, в виде кругов, овалов, крестов — так, что уже и на цветы-то едва походили. К венкам были прикреплены карточки с черными рамками: «С глубокими соболезнованиями от майора Бранда и миссис Бранд», «С любовью и соболезнованиями от генерала Элкина и миссис Элкин», «Дорогой Розе от Сьюзен». На каждой карточке было написано несколько слов.

Даже сейчас, когда у подъезда стоял катафалк, зазвонил звонок, и вошел мальчик-посыльный с очередным букетом лилий. Остановившись в передней, он снял фуражку: несколько мужчин, пошатываясь от тяжести, сносили по лестнице гроб. Роза, в черном-пречерном платье, побуждаемая няней, сделала шаг вперед и бросила на гроб свой маленький букетик. Но он соскользнул с гроба, поскольку тот был наклонен и качался на покатых плечах служителей, приглашенных от «Уайтлиз». Семья последовала за ними.

День выдался неровный: летучие тени сменялись яркими лучами, вырывавшимися из-за облаков. Похоронная процессия двинулась шагом. Садясь во вторую карету вместе с Милли и Эдвардом, Делия заметила, что в окнах домов напротив задернуты шторы — в знак соболезнования, — но в одном месте служанка подглядывает. Остальные как будто не видели ее, они думали о своей матери. Вырулив на широкую улицу, поехали быстрее: путь до кладбища был неблизкий. Через щель между шторками Делия видела играющих собак, распевающего попрошайку, мужчин, снимавших шляпы при виде катафалка. Но к тому моменту, когда мимо них проезжала вторая карета, шляпы возвращались на место. Люди бодро и равнодушно сновали по тротуарам. Магазины уже пестрели весенними нарядами; женщины останавливались и смотрели на витрины. Но им, детям покойной, предстоит все лето носить только траур, думала Делия, глядя на угольно-черные брюки Эдварда.

Они почти не говорили, разве что перебрасывались короткими формальными фразами, как будто уже участвовали в церемонии. В их отношениях произошла какая-то перемена. Они стали серьезнее, а еще — немного важничали, как будто смерть матери наложила на них новые обязанности. Но у всех, кроме Делии, легко получалось вести себя правильно — только ей приходилось делать усилие. Она оставалась вне всего этого, как и отец, думала она. Когда Мартин вдруг расхохотался за чаепитием, а потом замолчал с виноватым видом, она почувствовала: так вел бы себя папа, да и я сама, будь мы честны.

Она опять выглянула из окошка. Еще один мужчина снял шляпу — высокий, во фраке, — но нет, она не позволит себе думать о мистере Парнелле, пока не кончатся похороны.

Наконец они достигли кладбища. Заняв место в небольшой группе, шедшей за гробом к церкви, Делия с облегчением обнаружила, что ее охватило некое сильное и торжественное чувство. В церкви люди стояли по обе стороны от прохода, и она ощущала на себе их взгляды. Потом началась служба. Священник был их родственником. Первые слова прозвучали ярко, необычайно красиво. Делия, стоявшая за отцом, заметила, что он сделал над собой усилие и расправил плечи.

«Я есмь воскресение и жизнь»[15].

После стольких дней, проведенных в полутемном доме, слова откровения наполнили ее ощущением благодати. Это было искреннее чувство, она будто сама произносила их. Но затем, по мере того как кузен Джеймс читал дальше, что-то исчезло. Смысл затуманился. Она не могла уловить его разумом. А потом опять знакомая красота вдруг ненадолго пробилась наружу. «…Как трава, которая утром вырастает, утром цветет и зеленеет, вечером подсекается и засыхает»[16]. Она ощутила эту красоту. Вновь они звучали музыкой. Но затем кузен Джеймс как будто заспешил, словно не совсем верил в то, что говорил. Словно перешел от известного к неизвестному, от того, во что верил, к тому, во что не верил. Даже голос его изменился. Он казался таким же чистым, накрахмаленным и выглаженным, как его одежды. Но что он имел в виду, говоря все это? Делия отчаялась понять. Это либо понимаешь, либо не понимаешь, думала она. Мысли ее блуждали.

Но я не буду думать о нем, убеждала себя она, воображая высокого мужчину, который стоял рядом с ней на помосте и поднимал шляпу, не буду — пока все не кончится. Она задержала взгляд на отце. Она видела, как он промокнул глаза большим белым носовым платком и положил его обратно в карман. Потом опять вытащил и опять промокнул глаза. Голос умолк. Отец окончательно убрал платок в карман. Маленькая семейная группа вновь выстроилась за гробом, и вновь черные люди по обе стороны от прохода встали и смотрели на них, пропускали вперед, а потом пошли за ними вслед.

Влажный воздух, снова ласково овеявший лицо, принес ей чувство облегчения. Но, оказавшись на улице, она опять стала замечать мелочи. Черные лошади били копытами, вырывая ямки в желтом гравии. Она вспомнила, как кто-то сказал, что лошадей для похорон привозят из Бельгии и что они очень норовисты. И вид у них норовистый, подумала она, их черные холки в пене, но — она одернула себя. Люди в беспорядке стали выходить из храма — по одному, по двое — и направляться к свежему желтому холмику у могилы. Здесь Делия приметила, что могильщики стоят чуть поодаль, держа в руках лопаты.

Последовала пауза. Люди все подходили и занимали места — кто ближе, кто дальше. На глаза Делии попалась бедная женщина в поношенной одежде, переходившая с места на место позади всех. Делия подумала, не старая ли это прислуга, но имени вспомнить не смогла. Дядя Дигби, брат ее отца, стоял прямо напротив нее, держа свой цилиндр обеими руками, как некий священный сосуд, и являя собой образ скорбного благочестия. Некоторые женщины плакали, а из мужчин — никто. Мужчины стояли в одной позе, женщины — в другой, заметила Делия. Затем все началось заново. Всплеск величавой музыки наполнил их уши: зазвучало «Человек, рожденный женою»[17]; церемония возобновилась, опять люди почувствовали общность, сплотились. Семья подступила к могиле ближе остальных и неотрывно смотрела на гроб, который, блистая полированными стенками и ручками, лежал на земляном дне ямы, ожидая вечного погребения. Он выглядел слишком новым для вечного погребения. Делия смотрела в могилу. Там лежит ее мать, в этом гробу, женщина, которую она так любила и ненавидела. У Делии потемнело в глазах. Она испугалась, что упадет в обморок. Но она должна смотреть, должна чувствовать. Это ее последний шанс. На гроб упала земля. Три камешка стукнулись о твердую блестящую поверхность. Когда они падали, Делию охватило ощущение чего-то вечно длящегося, жизни, перемешанной со смертью, смерти, претворяющейся в жизнь. Ведь, глядя на гроб, она слышала, как щебечут воробьи — все быстрее и быстрее, как скрипят колеса в отдалении — все громче и громче; жизнь подступала ближе и ближе…

«Мы приносим Тебе сердечное благодарение, — зазвучал голос, — за то, что Тебе было угодно избавить сестру нашу от горестей этого грешного мира…»

Какая ложь! — мысленно прокричала Делия. Какая гнусная ложь! Он отнял у нее единственное искреннее чувство, испортил единственный момент понимания.

Она подняла голову. Элинор и Моррис стояли бок о бок, у них были опухшие лица, красные носы, по щекам текли слезы. А отец выглядел таким застывшим, окоченевшим, что в ней поднялось судорожное желание расхохотаться. Так никто не может чувствовать, подумала она. Он переигрывает. Никто из нас ничего не чувствует, мы все притворяемся.

Наконец все задвигались. Усилия сосредоточиться остались позади. Люди начали разбредаться в разные стороны, никто не пытался сформировать процессию. Собрались небольшие группки. Люди украдкой обменивались рукопожатиями — здесь же, среди могил — и даже улыбались.

— Как любезно, что вы пришли, — говорил Эдвард, пожимая руку сэру Джеймсу Грэму, который в ответ слегка похлопал его по плечу. Должна ли она тоже подойти и поблагодарить его? Среди могил это казалось неловким. Похороны начали походить на мрачноватый и приглушенный пикник на кладбище. Делия заколебалась: она не знала, что следует делать дальше. Отец побрел прочь. Она оглянулась. Появились могильщики. Они аккуратно укладывали венки один на другой. Шнырявшая на задах женщина стояла рядом с ними, наклонившись, и читала фамилии на карточках. Церемония закончилась. Шел дождь.

Загрузка...