ГЛАВА ТРЕТЬЯ. АЛЬФРЕД И ТАМАРА

Театральная улица

Эта улица с венчающим ее театром - своего рода памятник классическому балету.

Значит, не зря Росси любил Петипа. Все восхищался тем, как удачно у него короля играет свита, а потом решил попробовать сам.

А что если улица тоже начинается увертюрой? Так и движется не спеша, пока не встанет во весь рост Александринский театр.

Именно ради театра улица и замышлялась. Он вытекает из нее с той же неизбежностью, с какой Волга втекает в Каспийское море.

Свои мемуары Карсавина назвала «Театральная улица». И, надо сказать, нисколько не преувеличивала. Пусть это не единственный ее маршрут в русские годы, но все же магистральный.

С первых же страниц веришь автору. Понимаешь, что если она о чем-то умалчивает, то тут имеются серьезные причины.

К примеру, Тамара Платоновна не упомянула фамилии первого мужа. Назвала адрес, описала мебель в их квартире, и этим ограничилась.

Понимала, что произнести его имя и фамилию - значит указать на него пальцем.

Вот он, Василий Васильевич Мухин. Некогда служил в Кредитной канцелярии, состоял в родстве с нынешней эмигранткой и супругой английского дипломата.

Этих немногих сведений хватило бы для ареста, но она вовремя спохватилась. Уже тем отвела от него подозрение, что не сказала ничего конкретного.

Даже их венчание, имевшее место 1 июля 1907 года в Училищной церкви, умудрилась обойти.

А ведь это важнейшее для нее событие, случившееся на Театральной улице!

Можно сказать, завершение сюжета. Всего в нескольких десятках метров от того класса, где она делала первые упражнения, начинался путь во взрослую жизнь.

И на пригласительный билет, где говорилось, что «Анна Иосифовна и Платон Константинович Карсавины просят… пожаловать на бракосочетание дочери…»·, не бросила прощального взгляда.

Непросто проявлять сочувствие на расстоянии. Вроде обо всем подумаешь, но что-то важное все равно упустишь.

Удивляешься такой опрометчивости. Хоть и знала, что фамилию называть не стоит, а продукты отправляла исправно.

Как видно, Тамара Платоновна уповала на то, что на ее бывшей родине голова часто не знает, что делает хвост.

К примеру, голова штудирует ее воспоминания по-английски, а хвост проверяет посылки.

Как-то не представить, что при этом они переговариваются.

– Вот читаю мемуары Карсавиной.

– Уж не та ли это Карсавина, что регулярно подкармливает бывшего супруга?

Что-то не сходится. Скорее, вообразишь нос, который разгуливает, не спросясь разрешения своего владельца.

Правильнее все-таки сказать «разгуливал». После отъезда Тамары Платоновны в Европу многое изменилось до неузнаваемости.

Да и вообще, вы верите в то, что ареста можно избежать? Если кому суждено оказаться в лагере, то не сомневайтесь: придут и возьмут.


Тамара Карсавина на сцене и дома

Именной указатель для своей книги она сделала сама. Не стала обращаться к мужу или подругам, а тщательно выписала все имена и фамилии.

И в прежние годы свое рвение проявляла не только у станка в классе. Мало того, что делала переводы, но еще читала ученые трактаты.

Для выпускницы Бестужевских курсов это качества похвальные, но танцовщица без них легко обойдется.

Совсем другие у нее предпочтения. Хорошо, если владеет прыжками и заносками, но еще лучше, если вступит со зрителями в непосредственный контакт.

Тут сам Директор Императорских театров Теляковский следит в оба. Увидит, что кто-то отлынивает от своих обязанностей, и непременно отчитает.

– Вы никогда не ужинаете с рецензентами, - наставляет он Карсавину, - поэтому они к Вам и придираются.

Теляковский знает, что жизнь и сцена взаимосвязаны. Поэтому от актрис он ждет уверенного поведения по обе стороны рампы.

Сколько не упрекай Тамару Платоновну, она все равно обойдет рецензентов стороной.

Еще рассердится. Ну что это они все путают! Совсем не актеры, а умеют дышать только воздухом славы!

Тут не в рампе дело, а во внутренней границе. Она-то сама точно знает, где кончается жизнь ее героини и начинается ее собственная. И другим советует об этом не забывать.

Когда кто-то начнет с ней разговаривать так, будто она Жизель, балерина сразу даст понять, что тут какая-то ошибка.

Вы-то, к примеру, не Альберт, так почему ей следует быть такой, как на сцене?

Она даже заказала визитную карточку, чтобы больше не возникало сомнений.

Кажется, Александр Николаевич Бенуа хотел на визитке написать «Слуга Аполлона», а она представлялась «Тамарой Платоновной Мухиной».


Критик Мухин

Фамилия ее будущего супруга простоватая. Еще и Василий Васильевич. Сразу скажешь, что этот человек далек от мира искусства.

Тут как бы одно к одному. К фамилии прибавляется титул коллежского советника, а к титулу диваны и кресла, обитые красным плюшем.

Так у них, у коллежских советников, принято. Может, жениться на балеринах не обязательно, а эта обивка считается хорошим тоном.

Тамара Платоновна с плюшем согласилась сразу. Раз чиновник, то отчего же не плюш. На сцене она бы не одобрила красное в таком количестве, но им предстояло жить не на сцене.

Она всегда стремилась к тому, чтобы одно не смешивалось с другим. Чтобы сразу было понятно, где кончается театр и начинается частная жизнь.

И средства выразительности тут нужны разные. На сцене можно ответить с помощью пируэта, а дома требуется что-то менее воздушное.

Муж явился с работы, позаботься о еде. Сама не захочешь корпеть над салатами, отдай распоряжения кухарке.

Вот бы Теляковский порадовался. Наконец-то она обедает с рецензентом. И, действительно, рецензий хватает. Опять, говорят, пересолено, и вообще все не то и не так.


Полеты во сне и наяву

Она бы и потом не возражала против этих диванов, но мешали косые взгляды друзей.

Все это люди бездетные и бессемейные. Разве им понять, что если мечтаешь вечерами вместе с суженым, то плюш подходит лучше всего.

Известно, какой у Дягилева суженый. К тому же, и склонности к мечтаниям у него нет. Когда примет какое-то решение, то сделает наверняка.

А вот отчитать может. Скажет, что плюшевое царство подобает игрушечному медведю, а не музе новых художников.

Так она переживала, пока ждала импресарио в гости. Успокоилась только тогда, когда нашла севрскую статуэтку и водрузила в центре комнаты.

Теперь плюш уравновешивала статуэтка. Было на чем остановить взгляд истинному ценителю искусства.

И когда к ней явился Аким Волынский, пришлось понервничать. Тут тоже не отделаешься ужином, но требуется что-то художественное.

Казалось бы, все уже испробовано, а вот под музыку еще никто не беседовал.

Понятно, Василий Васильевич аккомпанирует, а Тамара Платоновна с Акимом Львовичем на главным ролях.

О чем говорят? Конечно, о балете. Хотя арабески и аттитюды имеют место лишь на словах, но ощущение такое, будто они танцуют.

«Понятие элевации», - начнет знаменитый критик, а сам вместе с Шопеном едва не взлетает. Она тоже устремляется ввысь и блестит оттуда последождевой радугой.

Это Волынский сравнил элевацию с последождевой радугой. И еще он сказал о том, что «женщина мягка и на высоте». Услышав такое, невольно представишь себя парящей.

Вот бы эти танцы не кончались! Так бы говорить, говорить, плавно переходя от одной темы к другой. Пусть уж Мухин старается попасть в ритм разговора.

Странно, конечно. Кажется, сейчас они встанут из-за стола и сразу упадет занавес.

Какой занавес, когда обед? Какой обед, когда разговаривают под рояль?

Вот такая получилась жизнь. Уж как ей хотелось убежища, где она отдохнет от театра, а все оказалось непросто.

И Василий Васильевич не устоял, включился в игру. Как обычно, взял на себя роль скромную, предполагающую нахождение на заднем плане.

Когда потом Карсавина думала об этой поре своей жизни, ей представлялось что-то временное. Можно было вспомнить сцену, это царство минуты и летучих настроений, но она сказала о провинциальной гостинице.

Уж не в плюше ли дело? Конечно, и в плюше тоже. Но, в первую очередь, в ощущении того, что все еще переменится не раз.

Не хотелось бы заглядывать вперед, но все же скажем, что брак вышел недолгим. Что-то вроде гастролей в какой-нибудь город N.


В гостях у пришельца

Бывает, не только рецензенты не желают видеть ее вне привычного образа, но и просто знакомые.

Вот, к примеру, художник Эберлинг. Сидишь у него на Сергиевской и думаешь о том, как лучше попасть в тон.

За несколько лет работы в театре Тамара Платоновна привыкла солировать, а тут приходится подыгрывать.

Так определилось с первых дней их знакомства. Ведь в мастерскую она пришла не просто как гостья, но как предполагаемая модель для картины.

Еще к ней присоединились Матильда Кшесинская и Анна Павлова. Все вместе они должны были изображать кружение взявшихся за руки фей.

Что говорить, занятие не самое увлекательное. Лучше стоять «у воды» в кордебалете, чем проводить время таким образом.

Она бы, наверное, отказалась, если бы не Альфред Рудольфович. Уж очень необычный человек. Сперва она приняла его за иностранца, а потом подумала, что, скорее, пришелец.

Сколько раз на сцене ей приходилось встречаться с пришельцами, посланцами стихий и богов, а в жизни это случилось впервые.


Расписки

Поначалу он Тамару Платоновну не выделял. Так и кокетничал сразу с тремя.

Собеседницы тоже старались. И без того в атмосфере мастерской было что-то театральное, но они еще подпустили туману.

В другой ситуации на предложение позировать просто ответили бы согласием, но тут писали расписки.

Короче всех получилось у Анны Павловой. Только и всего: «Сентября 1-го 1907 года обязуюсь позировать художнику Эберлингу. Анна Павлова. 26.04.07».

Не хотелось Павловой разбрасываться обещаниями. Хоть и сказала о своих обязательствах, но все же ограничила их одним днем.

Тамара Платоновна связывала с художником куда более далекие планы: «Я обещаюсь любить мысли, индивидуальность и искусство Эберлинга до тех пор, пока только во мне будет жить моя душа, жадная до красоты. Он мне должен помочь сберечь мою душу.

P.S. Обещаюсь писать часто и много, не меньше 3-х раз в неделю… Т. Карсавина. 23 июня 1907».

Ровно неделя до ее венчания. Следовательно, в эти дни она и Мухину говорила что-то в таком роде.

Обидно за Василия Васильевича. Он уже вообразил, что берет на себя всю меру ответственности, но, как оказалось, у него есть конкуренты.

И обещание «писать часто и много» странное. Ведь ей придется помнить о том, что Мухин в любую минуту может войти в комнату.

Есть у мужей такая дурная привычка. Откроют неслышно дверь и встанут за спиной супруги.

Чем это занята наша красавица? Даже на улицу не пошла из-за своей писанины.

Еще увидит обращение Альфреду Рудольфовичу, вспомнит о том, что не раз заставал ее плачущей, а она ему так ничего не объяснила.


Призрак розы

Такое помутнение рассудка. Естественное последствие слишком долгого нахождения невдалеке от итальянской максимы.

У многих в мастерской голова шла кругом, но ее закружило совсем.

Вполне балетная получилась ситуация. Похожую историю через пару лет она рассказала в «Призраке розы».

На сцене появлялась милая барышня в чепце с завязками и белом платье с рюшами.

У такой барышни сны должны быть необычные. Если и примерещится кто-то, то не просто юноша, но еще и призрак розы.

Призрак и явился. Только она задремала, а он уже тут как тут.

Кружит голову, и она кружится вместе с ним.

Покружились, а его уже нет. Только что находился рядом и вдруг упорхнул.

Значит, это сон? Не торопись, утро! Дай вернуться туда, где ей было так хорошо!

Нет, утро неумолимо. Раз открыла глаза, то изволь видеть все как есть.

Тяжелая голова, раскрытая постель, увядшая роза… Вот и все, что оставил после себя призрак, - налетев, одурманив, лишив сил.


Еще сны

Потом зрителям, видевшим «Призрак розы», снились ее лицо и улыбка. К самым впечатлительным она приходила чуть ли не каждую ночь - поднимется в воздух, приземлится, а потом опять летит…

Что нужно для того, чтобы так являться к своим поклонникам? А еще по ночам. Одним мастерством и талантом этого не объяснишь.

Вот критики и старались. Писали об «отражении внутреннего света» или, проще говоря, чарах. Высказывали осторожную догадку о ее контактах с оккультными силами.

Словом, определили Тамару Платоновну по ведомству небожителей. Валерьян Светлов назвал ее феей, а француз Моклэр уточнил, что внучка фей.

Так-то оно так, да не совсем. Нужно еще понять, что связывало эту вечно порхающую балерину с ее неспособными к полету современницами.

Все героини Карсавиной - обманутые или сломленные. Слишком хрупкие для того, чтобы дальше жить в этом мире.

Есть ли тут что-то личное? По крайней мере, ее отношения с мужчинами были не менее сложными, чем у Раймонды или Жизели.


Призрак розы (продолжение)

Такие вещи женщины понимают рано. Самые юные уже чувствуют, что будет в конце. Ну не роза, так лепесток. Вдруг обнаружишь его через много лет в книге и печально вздохнешь.

История-то фактически несуществующая. Было - и прошло. Чаще всего от подобных сюжетов ничего не остается.

Это как с теми же самыми чарами. Кто подвердит, что они есть или же их нет?

Тем удивительней, что все на месте. Не только письменный стол, вазочка, стопка с книгами, но письма и фотографии.

Значит, мгновение чего-то стоит. Иногда какая-нибудь одна минута способна перевесить годы и десятилетия.

Начинаешь верить в существование призрака розы. Не только представляешь ситуацию, но и различаешь голоса.

Волнуются, перебивают друг друга. Сперва тенор, а затем альт. Он больше напирает, а она отвечает уклончиво.

Ну чего уж так ему надо? Буквально все знал наперед, но почему-то не в силах сдержать слез.


Перед свадьбой

Когда Альфред Рудольфович беседовал с Карсавиной, то явно смущался.

Совсем не все слова тут подойдут. А иногда одного слова мало и следует добавить что-то еще.

Вот, к примеру, «восторг». Ну что с того, что «восторг»? Куда больше подошло бы «в порыве восторга».

Как известно, Альфред Рудольфович не очень силен в письменном жанре. Все какие-то лишние слова, а самых необходимых почему-то нет.

Еще надо помнить, что это черновики. Тут важно не то, как выражено, а то, что он хочет сказать.

Потом поработает, внесет ясность, постарается не очень отклоняться в сторону, а пока просто записывает ощущения:

«… это… несколько слов в порыве восторга от убеждений, вынесенных после вчерашних впечатлений.

От души благодарю Вас за эту содержательную глубину Вашей истинно женской души. В моем сознании положительно воскресают те идеалы, с которыми я, казалось было, в жизни окончательно не столкнусь, а воспетые в моих картинах они останутся непонятым откровением.

Я надеюсь, Вы сознаете немаловажность благородной миссии исполняемого Вами хотя бы перед таким маленьким жрецом искусства как Ваш искренний друг…»

Прочитаешь такое и посетуешь: что же он так? Все вокруг да около, и ничего по существу.

И еще думаешь: как видно, робость приводит людей в критики. Просто они боятся произнести о себе то, что легко скажут о других.

Поставят перед собой толстый том и из-за него выглядывают. Чуть повыше поднимут голову, а потом спрячут опять.

Те читатели, что вырезали его интервью, для того, чтобы потом сделать так, как он советует, были бы изумлены.

Совсем растерялся покоритель женских сердец. Впору ему самому обращаться за помощью к кому-то более умудренному.

И, действительно, все смешалось в голове Альфреда Рудольфовича. Одновременно любишь, ждешь, трепещешь, и в тоже время готовишь себя к разлуке.

Если бы о вашей смерти было известно заранее? Причем с точностью до месяца и числа?

Иногда на календарь не взглянет лишний раз. Слишком ярко обозначена в нем дата ее бракосочетания.

Он не привык к такой точности. Даже когда работал на заказ, старался не думать о сроках.

Непременно на несколько дней задержит работу. И не потому, что не успевает, но просто хочет во всем оставаться художником.

Заказчик придет в назначенный день, а Альфред Рудольфович еще у мольберта. Старается «разыграть», как говорили во времена Гоголя, какую-то светотень.

Прямо-таки сражается с холстом. Выпад кистью, ткнул, отступил, затем атаковал.

Одновременно говорит:

– Знаете, пошло. Поначалу было трудно, а теперь работаю с наслаждением.

Мол, потребовал Аполлон к священной жертве. Так что будьте любезны немного потерпеть.

А лицо возвышенное-возвышенное. С таким лицом писать бы не заказные портреты, а какие-нибудь фрески в храмах.


Не уходи!

Он был бы доволен любой отсрочке. Ну не на месяц, так на несколько дней.

Пусть она не вернется к нему, но только посмотрит в его сторону. Авось зацепятся взглядами и немного поговорят.

О чем будут беседовать? Да о чем угодно. Все лучше, чем молчать и сердито надувать губы.

«… Странно, что мы никогда с Вами в наших беседах не касались вопроса о доброте. Любопытно узнать Ваше мнение!

То, что так часто приписывается доброте в человеке, а то, в большинстве случаев, попросту отсутствие основательных достоинств индивидуальности, активность коих заглушало бы такое мелкое хотя бы и необходимое свойство хорошего нрава. Вот почему у ничтожных натур с присущей ей хотя бы самой минимальной дозы доброты называют добрыми, - а сильные люди при самой большой доброте слывут только в тех случаях за добрых, если они сами сознательно добиваются этого… Вот что мне служит утешением в том, что я казался иногда не добрым к Вам, дор. моя Т.П… Кому бы это говорить - только не Вам… Желая Вам от всего сердца добра в самой достойной области нашего существования я иногда пренебрегал менее важными, хотя бы может быть и на первый взгляд весьма существенными обстоятельствами…»

Конечно, опять увиливает. То есть говорит одно, а думает другое. При этом очень рассчитывает на то, что она умеет читать между строк.

Не так уж и далеко он запрятал самое главное. Достаточно небольшого усилия, и все станет ясно.

Разве ей неизвестно, что видимость обманчива? Может показаться, что человек равнодушен, а на самом деле нет его внимательней и добрей.


Натюрморт

По некоторым из писем видно, что он художник. То есть человек, для которого натюрморты и пейзажи не существуют вне помыслов и чувств.

Вот, к примеру, он поднялся с постели, пока еще не думает о ней, а просто прислушивается к звукам утра.

«Я только что встал и, прежде чем приняться за работу, я хотел бы отдать некоторую дань празднику, который дает о себе знать даже здесь.

Какая-то необычайная тишина, на дворе фигуры двух девочек в белых платьях, и гул колоколов, я думаю этим исчерпывается впечатление сегодняшнего дня, день как я решил никуда не выходить и работать целый день. Мысленно я переношусь в природу, конечно к Вам на Сиверскую, и глубоко чувствую поэзию праздника, полного солнца и аромата цветов и увенчанный тем, что все это созерцаемо и прочувствуется такой душой как Ваша.

Сейчас я получил 2 письма от Зволянской, одно написано в моей Флорентийской мастерской - я сейчас узнал по конверту. Бумага и чернила моего письменного стола.

Она так живо описывает настроение моего итальянского убежища и меня так захватывает мощный дух Тосканы, что если бы на пути к Италии не Сиверская, я бы, в конце концов, умчался хотя бы на 2 недели.

Но, благодаря последнего обстоятельства, я начинаю видеть небывалую поэзию в моей мастерской Петербургской, я начинаю любить предметы, кот. свидетельствуют мне столько пережитых чувств и волнений. Мне мил этот стол, чернильница, неприхотливая почерневшая ручка, на которых устремлены взоры во время моих письменных общений с Вами, так же, как я полюбил испещренную пробковую стенку в моей телефонной будке…»

Так, без всякого специального намерения, получился натюрморт. Впрочем, в то же время чуть-чуть и портрет.

Бывают такие натюрмотры-портреты. Они изображают не только фрукты или поднос, но еще и человека.

Так сказать, два пишем, три в уме. Самого портретируемого на холсте нет, но он явно где-то невдалеке.

Эберлинг сказал о ручке с чернильницей, а думал о Тамаре Платоновне. Недавно с этими предметами она разделяла место на столе.

Возможно, это пик его откровенности. Впервые он признается в том, насколько его жизнь заполнена ею.

И все же к этой зарисовке внутреннего состояния он прибавляет постскриптум.

«Сегодня Вы будете мало обо мне думать. К Вам наверно приехали "Ваши"?!»

«Ваши» - это Василий Васильевич и, возможно, его родители. Рядовой визит будущих родственников накануне дня свадьбы.

Так вот он, Альфред Рудольфович, против. Раз вещи существуют для него в связи с нею, почему она должна отвлекаться на жениха?


Амбиции

Эберлинг всегда помнит о том, что он художник. И не просто художник, а настоящий талант. Однажды на этом основании он чуть не потребовал каких-то особых прав.

«Зачем я Вам писал эти пустые письма, только разве чтобы дать Вам оправдание в Вашем равнодушии ко мне, поощряя этим какую-то возмутительную поверхностную связь.

Нет я положительно не создан для такой посредственной жизни. Я в области моего творчества не уклоняюсь от самых отважных и головоломных задач.

Нельзя же требовать, чтобы я в жизни проявлял какую-то умеренность и вялость.

Я сегодня совсем не знаю, как Вам выразить все то, что меня уже 3 дня мучительно преследует, но хочу найти пока успокоение в констатировании Вам следующего факта: по Вашим письмам я чувствую, что Ваше внимание сильно увлечено чем-то совершенно для меня посторонним и что мешает Вам пристегнуть самое обыденное расположение ко мне…»

Он тут на самом деле «без ничего». Такой, как есть. Тщеславный, вздорный. Иногда очень льстивый, а порой чересчур дерзкий.

Фотокарточки обнаженной Тамары Платоновны ничто перед этим его раздеванием. Еще никогда мы его не видели в таком смятении.

Даже то, что Эберлинг пил с утра, его не оправдывает. Тем более, что от спиртного он совсем невменяемый.

Альфред Рудольфович как бы вдохновляется чувством обиды. Пользуется буквально любым поводом, чтобы еще раз ее упрекнуть.

Чуть ли не подсказывает: «Нужно иначе помочь!...», а потом спохватывается: «Я боюсь, что в конце концов не брошу это письмо, я даже не перечитываю его, чтобы не подвергнуть себя критике».

Где-то между примерками свадебного платья и отправлением приглашений на бракосочетание они встретились.

Еще несколько месяцев назад он не уставал рассыпаться в благодарностях, а теперь недоволен буквально всем.

«Просидев незаметно четыре часа в горьком раздумии я все же не могу не писать Вам.

Я думаю, что из чувства сострадания, желая меня успокоить, высказали мне больше чем надо Ваша искренность и сознание позволяло; но, к сожалению, и эта крайняя для Вас мера оказалась нецелесообразной, так как я в своих мыслях опять около самой мучительной истины. Если Вам удалось Вашим ласковым отношением вернуть на мгновение мое хорошее настроение, то только чтобы теперь вернуть к еще более глубокому и продолжительному отчаянию...»

Так что не помогла встреча, а только разбередила рану. Он уже начал привыкать к дистанции, а все оказалось насмарку.

Зачем было видеться, если потом ничего не будет? Только повод еще больше погрузиться во мрак.

Он и погружается. Не без того мазохистского удовольствия, которое испытывает человек, добровольно идущий на плаху.

«Я право не в силах дор. Т.П. Не уходите от меня так стихийно равнодушно, сопровождая это горе для меня такими лживыми успокоениями как ласк. словами».

Что тут скажешь? Можно только посочувствовать и порадоваться тому, что он все же остался жив.


Мгновения и вечность

Не наше, безусловно, дело, но все же заглянем в начало этой истории. И не из праздного любопытства, а только для того, чтобы кое-что уточнить.

Карсавина отнекивалась, как могла. Защищалась пригласительным билетом на свадьбу, старалась при каждом удобном случае упомянуть будущего супруга.

Если он и совсем не при чем, все равно скажет: «Мы с Василием Васильевичем…»

Словом, всячески старалась умалить свое значение, чуть ли не сказать, что сама по себе она уже не существует.

Эберлинг этим воспользовался. Буквально, поймал ее на слове. Когда Тамара Платоновна в очередной раз вспомнила будущего супруга, он попросил:

– У Вас с Мухиным впереди вечность, так одарите из этой вечности парой мгновений.

Может, ее подкупил шутливый тон? Ведь в самом деле вечность. Нельзя и сравнить жизнь после венчания с этим внезапным помрачением рассудка.

Хорошо, когда нет обязательств. Вроде как беседуешь с соседом по купе. Поезд приближается к месту неизбежного расставания, а ты все никак не завершишь разговор.


Опять волнения

Так что же теперь художник разволновался? Неужто рассчитывал эту ситуацию изменить?

Сначала как бы проверял: есть отклик или уже нет? Чувствовал, что она удаляется и пытался ее задержать.

То с одной стороны подступится, то с другой. Насколько прежде он вел себя уверенно, а тут не мог выбрать правильную интонацию.

Он и восхищался ею, и обижался на нее, и жаловался тоже ей.

Она и бросившая его женщина, но она и родной человек. Едва ли не единственная, кто в эту минуту способен его понять.

Не ее проклинал, а обстоятельства. А ее призывал в свидетели. Посмотри, мол, что происходит. Буквально все против, чтобы мы были вместе.

А ведь так любил поговорить о «свободе вдвоем». Как заметит, что кто-то покушается на его независимость, так сразу вспоминает о принципах.

Был бы и рад, но вот, знаете ли, принципы. Все же не какой-нибудь врач или инженер, а человек искусства.

Когда-то в интервью он говорил: «Мы, художники…» Вот и тут выкладывал этот аргумент.

Казалось бы, и сейчас ему остается вскинуть подбородок и произнести заветную формулу. Так нет же, еще запросился в рабство.

Что касается искусства, то Эберлинг поначалу о нем помнит, а потом забывает совсем.

Какое, прости Господи, искусство? Да и зачем искусство, раз оно не способно помочь?

Если и упомянет о своей работе, то только для того, чтобы сказать: писал картину, но думал о том, что им обоим предстоит.


«… проце - дура Вашего бракосочетания…»

Странные эти его письма. Начинаешь сердиться, когда что-то перестаешь понимать.

Вот, к примеру, Эберлинг пишет: «… мне представлялось что вся эта проце - дура Вашего бракосочетания происходит в очень отдаленном Череменецком монастыре отчасти конечно этому впечатлению способствовало в данном случае может быть очень корректное уклонение от сообщений мне каких бы то ни было сведений относительно этого вопроса…»

Просто голову сломаешь. Невозможно понять, кто кому дядя. Или, говоря применительно к данному случаю, муж или любовник.

И монастырь непонятно откуда взялся. Сперва не разберешься и решишь, что именно тут состоялось венчание Тамары Платоновны.

Нет, это у Альфреда Рудольфовича путаются мысли. Потому его фраза получилась длинной, что он решил написать обо всем.

Случаются такие минуты, когда чувствуешь себя совершенно свободным. Что не сделаешь, все будет правильно. Если и поставишь запятую, то лишь в самом крайнем случае.


Паломничество

К Череменецкому озеру отправился Эберлинг. Захотелось ему в эти дни оказаться вдали от людских треволнений.

Как видно, работа уже не очень помогала. Для того, чтобы придти в себя, требовалось нечто кардинальное, вроде этого путешествия.

Вообще-то это не сию минуту началось. Неслучайно в последнее время он все больше прислушивался к колокольным звонам.

Помните? «… Необычайная тишина, на дворе фигуры двух девочек в белых платьях, и гул колоколов…»

Так вот, для него это был не просто звон, а разговор. Не формальное «бом-бом», а слова на прежде незнакомом, а теперь понятном языке.

«До - ро - гой ма - эстро!, - слоги складывались в слова, - не по - ра ли Вам от - влечь - ся?»

«Как отвлечься? Где?», - волновался художник. - «Где… Где.., - кажется, его передразнивали, - Сна - ча - ла до Лу - ги, а по - том две - над - цать кило - мет - ров на юг».

Альфред Рудольфович так и сделал. До Иоанно-Богословского монастыря добрался на пролетке, а до острова взял лодку. Устал так, словно написал подряд пару портретов.

Когда увидел вдали купола, сразу полегчало. Посетовал на то, что в его жизни это случилось в первый раз.

Он никогда раньше не видел такого простора. Возникало впечатление, что не только небо заполнено воздухом, но земля тоже парит.


Неизвестный Эберлинг

Всюду, где бывал Альфред Рудольфович, он сразу оказывался в центре, а в монастыре на него никто не обращал внимания.

Он ощущал себя кем-то вроде фигуры фона на холсте одного симпатичного живописца. Там еще рядом дом-развалюха, колодец и склоненная ива.

Казалось бы, ну какая из Эберлинга деталь картины? Это при его-то кавалерийской осанке и лихих усах.

Вместе с тем, именно подробностью он себя чувствовал. В другой ситуации непременно напомнил бы о себе, а тут радовался своей незаметности.

И вообще, многое из того, что было важно в прошлом, сейчас не имело значения. То есть, усы оставались на месте, но уже не они определяли выражение его лица.


На исповеди

В таком состоянии Эберлинг пошел к священнику Петрову и провел у него весь день. Не то чтобы каялся, а скорее, жаловался и пытался найти понимание.

Про себя размышлял: должен же кто-то думать о вечном! раз Карсавина занята житейскими хлопотами, ему самое время вспомнить о Боге.

Он еще не отучился обо всем рассказывать Тамаре Платоновне. Пусть и сейчас она знает, что эти дни не для нее одной плотно заполнены событиями.

Когда оставался один, желание поделиться становилось нестерпимым. Казалось, что-то случится, если он не возьмется за перо.

«Череменецкий монастырь. Светлое воскресенье. Полночь. Мой друг. После семичасового общения со священником Григорием Петровым я чувствую себя совершенно просветленным. Пишу Вам ночью, когда над монастырем давно царит глубокий сон, сопровождаемый однообразным непрерывным шумом тающих льдинок, прибиваемых ветром к берегу острова…»

Никогда Эберлинг не был так близок к Богу. Не только в том смысле, что эти края Всевышний не обходил стороной, но и потому, что он возвращался отсюда заметно приободренным.

Конечно, это еще его жизнелюбие. Есть такие люди, у которых все одновременно. Вроде они пребывают в отчаянии, но уже краешком глаза видят выход.


Выход (продолжение)

Вскоре вернулись прежние ощущения. Будто ничего не случилось. Он опять чувствовал себя не фрагментом, а целым.

Эберлинг даже осмеливался ей выговаривать: «Целый день меня мучила мысль, - писал он, - что такой ближайший по душе мой друг как Вы, мне весь день был так далек… но порою я чувствовал нечто вроде обиды, что уж слишком Вы меня отстраняете от всего, что не имеет прямого отношения к Вашему духовн. артистическому миру - не слишком ли Вы меня уж односторонне сухо трактуете».

И прямо с этого места неожиданный переход. «Получили ли Вы мою телеграмму?, - спрашивал он, - Мне приятно сознавать, что мое искреннее пожелание Вы читали под хорошим Итальянским небом».

А потом опять о старом: «С нетерпением жду Ваше известие, хотя хорошего не предвижу, уж очень Вы странны были последний день».

Тамара Платоновна сначала смутилась, не зная как соединить поздравления и сетования, а затем решила: раз предлагает какие-то варианты, значит и не так болен!

И в следующем письме он тоже кое-что предложил. Следовательно, до окончательного выздоровления было совсем недалеко.

Правда, Карсавина не знала, что, потребовав от нее уничтожить свои письма, он оставил у себя черновики.

Что же это выходит? Из ее биографии он этот сюжет вычеркнул, а в своей, напротив, сохранил.

Хоть и нет логики в этом решении, а натура чувствуется. Сразу видишь человека, который всегда избегает окончательных вариантов.

Поэтому так спокоен он был наедине с коллекцией. Разложит фотографии и радуется, что все, когда-либо случившееся в его жизни, по-прежнему с ним.

Пусть кто-то назовет его Иваном-родства не помнящим, но он-то знает: тут его прошлое, никуда не делось, в правом верхнем ящике письменного стола.


Альфред Рудольфович и слуга Хлестакова

Как это у Гоголя? «… надо отдать справедливость непреодолимой силе его характера».

Эберлинг запретил себе отказываться от работы, без роздыха стоял у мольберта. Чем больше трудился, тем меньше интересовался воспоминаниями.

Такое он придумал лекарство от дурных мыслей и подступающего безумия.

Лечился так чуть ли не каждый день. И не по чайной ложке, а целыми стаканами.

Не первый раз себя глушил. Понимал, что просто нужно время. Поначалу ощущения болезненные, а потом отпускает.

А уж когда успокоится, вспомнит о неиспользованных возможностях. Подумает: ну если так все повернулось, отчего бы не развернуть еще раз.

Помните, как Осип радовался веревочке? Чувствовал, стервец, что и самая мелкая вещица кстати. Особенно когда подношений много, а перевязать нечем.

Альфред Рудольфович тоже старался. Отречется от прошлого, отряхнет с ног его пыль, но всегда что-то прихватит с собой.


Вальс

Вот что значит рачительный хозяин. Иногда подумает не то что о веревочке, но о случайной тени.

Ну, мало ли теней нас окружает, а он им тоже ведет счет.

Ловит сачком воздух. При помощи новомодного аппарата старается не дать им пропасть.

Так и с этой историей. Уж это не какой-то случайный блик. Было бы расточительством все взять и перечеркнуть.

Да и к чему перечеркивать? Раз Тамаре Платоновне не суждено сыграть роль в его жизни, почему ей не поучаствовать в его замысле.

Двадцать второго декабря 1907 года в Мариинском театре шел спектакль по картине Эберлинга «Храм Терпсихоры», и Тамаре Платоновне предназначалась в нем главная роль.

Доктор Фрейд только приступал к созданию своих теорий, а все происходило в точь-в-точь по его сценарию.

Сколько раз он описывал такие возвращения в одну точку. Словно вальс танцуешь. Накручиваешь один круг за другим.

Ведь началась эта история с «Храма Терпсихоры». Только она встала у него в мастерской на пуанты, как все закружилось и понеслось.


Спектакль

Тут уж никак не спрятаться от воспоминаний. Едва начался фейный танец, как ему представилось все.

Вот он под черной пелериной. Вглядывается в глазок объектива и ликующе восклицает: «Ап!»

И еще приходит на память необычайная легкость. Если в ту минуту что-то и отяжеляло его голову, то было оно не обременительней ветерка.

О чем думалось? Ну хотя бы о том, что балерины - странные существа. Может, и люди, но какие-то другие.

Потому-то их и называют «божественными», что они и шага не сделают как все.

У него, к примеру, движения и жесты, а у них «port de bras». Нет, чтобы просто пройтись и сесть в кресло, так они вспорхнут и приземлятся.

И во время спектакля Альфред Рудольфович думал примерно в таком духе. То есть и вспоминал себя, размышляющим на эти темы, и пытался свои давние идеи развить.

Как ни притягивало его прошлое, но он старался направить мысли в менее болезненное русло.


Аплодисменты

В конце представления Эберлинг вышел с Тамарой Платоновной на поклоны.

Справился с волнением, взял ее за руку и повел в сторону зрительного зала.

Как бы противопоставил себя ей. Мол, какие мои таланты… И при этом улыбался не победной своей улыбкой, а самой что ни есть смущенной.

На этот раз действительно вышло что-то вроде «порыва восторга». Когда на сцене появились художник и актриса, Василий Васильевич прямо зашелся в аплодисментах.

Оценил, что ли, скромность Альфреда Рудольфовича? Или порадовался, что при любом числе авторов его жена всегда оказывается первой?

В общем, все получилось удачно, а, главное, при полном собрании участников с разных сторон.

Да и как могло быть иначе? Ведь в этой истории все, кроме Мухина, художники. Вот и выход нашелся по-настоящему художественный. Не только в присутствии публики, но и в непосредственной близости от Рождества.

Значит, неожиданно вспыхнувшее чувство, так же, как и зиму, можно обойти? Пусть и не вырвать из сердца, но изобразить хорошую мину при плохой игре.


Обострение болезни

У каждого свои методы. К примеру, Эберлинг весь день колдует над холстом. Прямо-таки до кругов перед глазами. Хочет быть уверенным, что Тамара Платоновна не явится к нему во сне.

Так он боролся с прошлым. Просто заставлял себя о нем не думать. Уж насколько оно живуче, но он все же оказался сильнее.

И Карсавина к прошлому больше не возвращалась. Буквально без остатка ушла в радости семейной жизни.

Иногда вспоминала об Альфреде Рудольфовиче. Несколько раз так явственно, словно расстались вчера.

А тут видение зачастило. Она уж и гонит его разными способами, но оно является опять.

Почти год прошел с тех пор, как она венчалась с Мухиным, а вдруг такой неожиданный рецидив.

Однажды решилась Эберлингу написать. Слишком настойчивы в тот день были видения, и она не устояла.

Правда, дистанцию обозначила. Сразу предупредила, чтобы он не относился всерьез. Мало ли что придет в голову женщине под шум морских волн.

«… вместе с погодой изменилось и мое хорошее настроение и боюсь, что ничего Вам не скажу интересного… Впечатления притупились, стали такими серыми, как и все вокруг. Хотя все-таки чудесно шумит море, его постоянно слышно и это разбивает впечатление повседневности».

Сочиняла Тамара Платоновна в ритме прибоя. Двинется волна на берег, опадет с шумом, и она начинает новую фразу.

Такое впечатление, что немного покачивает. Иногда даже мысль как бы накренится и пойдет не в ту сторону.


Первое письмо

Тамара Платоновна поинтересовалась: «Были ли Вы у государя и какое было Ваше впечатление?», - а потом рассказала о себе: «Я провожу время не совсем так, как я рассчитывала. Я думала иметь много досуга и его использовать в чтении, в мыслях, даже в лени, потому что тогда работает фантазия. Но времени у меня оказалось мало, и, хотя, с одной стороны, я себя хвалю за решимость заниматься, с другой стороны, жалею о времени, которого так мало у меня».

Еще она хочет знать, как идет работа над ее портретом: «… Вы в Вашем письме так хорошо о нем говорите, что я чувствую, что Вы к нему хороши».

Вчитаешься и видишь усмешку. Ведь прежде он говорил, что без нее ему не провести линии, но, оказалось, расстояние не помеха…

Вообще настроение прощальное. И действительно, сборы в разгаре. Срочно учит французский, репетирует танцы, ведет переговоры с портнихами… Почти так же волнуется, как тогда, перед свадьбой.

Позволяет себе небрежность в обращении со словом. Это у нее чисто актерское, от слишком глубокого погружения в роль. Сформулирует по- французски, а потом переводит на русский.

«Я стала здесь заниматься танцами и французским языком, танцами, конечно, увлекаюсь, а француженка очень словоохотлива и страшно долго со мной занимается.

Но за это я буду вознаграждена заграницей, где теперь уже стану говорить совсем свободно.

Прочитала роман Д’Аннунцио, который мне понравился тонкостью психологии и некоторыми истинно прекрасными страницами. Но утонченность чувств, граничащая с бездушностью, эгоизмом, оставляет неприятное впечатление.

Читали ли Вы что-нибудь после меня, если нет, то я опять Вам принесу книгу, пусть уж останется за мной забота об Вашей умственной пище.

До свидания, дорогой мой.

Ваша… »

Самые главные тут слова «после меня» и «пусть уж останется за мной забота об Вашей умственной пище». Так обозначалась разделительная линия. Пусть они уже не будут вместе, но кое-какие права ей хотелось сохранить за собой.

Чуть упрекнула за прошлые обиды. Не впрямую, конечно, а одновременно с заботой о чтении. Она бы и не вспомнила об итальянском авторе, если бы «утонченность, граничащая с бездушностью» была присуща только ему.

Как мы помним, Альфред Рудольфович предлагал ей поговорить о доброте. Утверждал, что доброта сильного человека не бросается в глаза.

И, действительно, всмотришься, и как бы ничего нет. Только и отметишь, что обидное нежелание осложнять себе жизнь.

Как это она выразилась? «…утонченность чувств, граничащая с бездушностью». Значит, существует некая грань. С одной стороны, высота помыслов, а с другой совсем наоборот.


Второе письмо

Даты на первом письме нет, но в послании от 4 июля 1908 года говорится, что «вот уже несколько дней, как я живу в чудных условиях, вблизи моря…» Значит, прошел день или два, а она решила опять к нему обратиться.

Во-первых, следует кое-что уточнить. Сказать, что «дорогой мой» и «Ваша» - не только ритуальные формулы. Сколько прошло времени, а она все ощущает как вчера.

И вообще, неужели он ничего не понял? Когда она говорит о погоде или описывает пейзажи, то думает все равно о нем.

«Первые дни чувствовала какую-то смутную тоску, тоска даже по оставленным впечатлениям, по Вас. Я все стараюсь найти себя по отношению к природе, такой как я была еще недавно, хотелось снова ощущать тот сжимающий душу восторг, рядом с природой.

Уже не так легко, как прежде отрешаться от посторонних забот и не могу отдаваться еженедельно наслаждению природой. На берегу в Петербурге думала о Вас, я искала взглядом высокую красивую блондинку, которая пишет Вам такие хорошие письма и так умеет Вас любить, как это нравится мне.

Мне казалось, что я узнала бы ее сейчас, я доверяю своему чутью, и, я думаю, что своими мыслями и любовью она отмечена от нарядной толпы».

Нервничает, перескакивает с темы на тему, старается быть сдержанной и сразу демонстрирует слабость.

Только когда выплеснет чувства, немного успокаивается. Спешит заверить адресата в том, что отлично держит себя в руках.

«… но все же, дорогой мой друг, я к Вам вернусь лучше, чем я уехала, буду лучше и охотнее чувствовать и больше желать. Новые силы я почерпну от моря…»

А потом опять состояние беспокойное. Хоть сейчас будет танцевать на зеркале или фотографироваться на столе.

Это еще не самая смелая из тех мыслей, которые бродят в ее голове.

Как ей хотелось вернуть старые ощущения. Для этого надо только, чтобы он принял ее план.

«Становится даже утомительно жарко. Здесь есть спасение от этого, да и присутствие моря избавляет от духоты. Но думая об Вас, я Вас жалею: не только физически трудно теперь в городе, но и нервов и напряженности не может хватить надолго, если их не обновлять. Вам без отдыха приходится работать и часто не то, к чему Вас влечет.

Неужели не вырветесь Вы хоть на несколько дней из душного города, из каменных стен, чтобы хоть вздохнуть свободно, стать на несколько дней беззаботным, умилиться природой и не слышать других голосов.

Напишите мне о себе. У меня большая охота писать Вам, и если Вы поддержите ее, она не остынет.

Пишите, что Вы работаете, исповедуйтесь мне в мыслях и настроениях. До свидания, дорогой друг… »

Вряд ли Карсавина имела в виду не тот участок побережья, где отдыхала она. Так что поступок отчаянный. Тем более, она знает его характер. Не такой это человек, чтобы какой-либо возможностью пренебречь.


Нет, пренебрег

Казалось, Эберлингу надо сейчас же ехать в Сиверскую, но он не сдвинулся с места. Как стоял рядом с мольбертом, так и остался стоять. Немного прервался для чтения, а потом опять взялся за кисть.

Положил письмо в конверт, приобщил к архиву, но в переписку не вступил.

Все же прошло достаточно времени. После треволнений прошлого года он чувствовал себя совершенно уверенно.

А Тамара Платоновна так надеялась на ответ! Чуть не впала в меланхолию, а потом решила, что он просто ничего не получал.

Все это почта, наша родная черная дыра. Сглотнет добычу, а потом возвратит по другому адресу.


Третье письмо

Потому-то она взялась за следующее письмо. Странный, конечно, поступок, но так ей захотелось.

Чтобы не передумать, писала без черновиков. Просто фиксировала все, что ощущала в эти минуты.

Немножко заговаривалась. Может, была подшофе. Но как иначе это выговорить, а так льется без запинки.

«Мне так жаль, что мои письма не дошли к Вам. Я их писала потому, что чувствовала настоящую потребность говорить с Вами. Все время я находилась под впечатлением Вас, под острым впечатлением Вашего состояния - все это мучило меня и не оставляло ни на минуту, так хотелось скорей Вам что-нибудь сказать, хотя бы дать Вам знать, что я чувствую за Вас, что Вы не одиноки. Эти письма мне страшное облегчение. Если Вы не прочтете их, я на словах скажу Вам, как мне самой трудно было бы отказаться от Вашего мира, который Вы передо мной раскрываете с могуществом настоящего художника.

Вам не надо говорить, что я не меняюсь к Вам: я сама этого не могу. В течении этих дней я часто звонила Вам по телефону, но без всякого успеха»·.

Не только на оплошности стиля не обращала внимания, но и за логикой особенно не следила. Если в разные моменты думала по-разному, то записывала обе мысли.

Вроде уже решила обвинить почту в том, что Альфред Рудольфович не ответил, а потом подумала: нет, все же он! ведь когда-то и она ему не отвечала!

И тут же к нему подольстилась. Как видно, вспомнила его слова о «головоломных задачах творчества» и решила подыграть.

Написала о каком-то «могуществе художника». Ясно, что его власть над нею не связана с живописью, но ей хотелось, чтобы он считал так.

И еще подумала, что лучше бы ей не писать, а подождать встречи, но буквально в следующей фразе высказала все до конца.

«Чувствуя успокоительную усладу, я думаю сочувственно о Вас. Неужели Вы не поедете на воздух и будете задыхаться в городе. Ведь это такое достойное (нрзб) удовольствие, такой изысканный отдых. Вам надо уже хотя бы передохнуть, перевести дух, чтобы опять работать и думать, пока все не станет ясным».

Потом опять странный поворот: «Вы верьте в меня. Дорогой друг, если я и отвернулась от возможной духовной жизни, я не могла бы не вернуться к ней. Не могу представить себя без преданной души. Вы несправедливы, говоря, что я больше не интересуюсь Вашим самочувствием. О Вас думаю все дни; и теперь думаю».

А ведь с ней рядом Мухин. Только и ждет, что она опять обратится к нему с просьбой.

Вот кто мог бы стать идеальным дворецким в «Спящей»! С его комплекцией танцевать сложно, но за шлейфом он бы ходил лучше всех.

Впрочем, ее манто Василий Васильевич носил почти как шлейф. Ощущал себя при исполнении. Склонит голову, перекинет через руку, и шествует невдалеке.

Серьезное дело, но и приятное. Буквально кожей чувствуешь, что мех горяч не только сам по себе, но и потому, что хранит ее тепло.

Зачем Тамаре Платоновне паж? Ей нужны не робость и смирение, а яркий и сумасбродный поступок.

Чтобы ахнуть, зажмуриться, и думать, что, когда откроешь глаза, уже ничего не будет.

Знаете, конечно, таких женщин. Вроде скромница и тихоня, а потом как полыхнет. Сама удивится, откуда в ней эта решимость.

Потом кто-то из близких спросит с испугом: «Да как же так?», а она ответит смущенно: «Ты же знаешь, со мной такое бывает».

К примеру, приятельница Мандельштама Ольга Ваксель однажды торговала в нэпманском ресторане своими штанишками в кружевных оборках. Такой аукцион устроила, что у присутствующих захватило дух.

И Тамаре Платоновне вдохновение оказалось присуще не только на сцене.

Отважится на экстравагантный поступок, но все же не до конца примет логику мизансцены. В русалочьей позе среди книг и вазочек будет улыбаться светло.

Казалось бы, при чем тут чистые линии и свет в глазах, но ее лицо оставалось безоблачно, а глаза смотрели прямо на тебя.


Издали

И у Альфреда Рудольфовича тоже иногда был такой взгляд. Безоблачный-безоблачный. Смотришь ему в глаза и как-то верится, что его жизнь ничто не омрачает.

Когда через несколько лет он встретил Тамару Платоновну во Флоренции, то заговорил с ней как ни в чем не бывало.

Возможно, и она его игру поддержала. Иначе как бы они договорились о том, что он будет ее рисовать.

Эберлинг еще раз пытался перевести ситуацию в художественную плоскость. Спектакля по его картинам оказалось недостаточно, и он решил приняться за портрет.

Отношения художника и модели предполагают дистанцию. К тому же Карсавина позировала ему на мосту Вздохов, а он видел ее со стороны воды.

В том-то и дело, что со стороны. Пока, конечно, расстояние небольшое, но со временем оно будет все больше.


Коллекционер

Есть еще одно свидетельство все увеличивающейся дистанции. Пусть и косвенная улика, но не станем ею пренебрегать.

Существовал такой Платон Львович Ваксель. В отличие от упомянутой своей родственницы, отличался не дерзкими поступками, а основательностью и методичностью.

Можно ли представить члена Совета Министерства иностранных дел без этих качеств? А уж собирателя автографов тем более.

Кажется, между его должностью и пристрастиями есть противоречие. С одной стороны - участие в современной политике, а с другой - интерес к устаревшей информации.

Ну что, казалось бы, Платон Львович нашел в том, что суп на плите, а экспозиция открывается в четыре?

Давным-давно съели тот суп, а выставка перешла в ведение архивиста.

Но Вакселя остро волнуют и выставка, и суп. Скорее всего, именно потому и волнует, что их на самом деле уже нет.

Возьмет в руки осьмушку пожелтевшей страницы, и просто лучится. Впадает в раж из-за какой-нибудь буквицы. Подобно Акакию Акакиевичу радуется всякому необычному выверту или завитку.

Земная слава необратимо проходит, но Платона Львовича это не печалит. Все же не совсем проходит. Если какой-то листок сохранится, то он непременно окажется в ящике его секретера.


Приобретение

Платон Львович старался держаться поближе к людям искусства. Знал практически всех столичных художников и артистов.

И с Альфредом Рудольфовичем, может, и не дружил, но точно приятельствовал.

Чуял Ваксель родственную душу. Что-то подсказывало ему, что этот человек отнесется внимательно к самой ничтожной бумаге.

Поэтому всегда был рад помочь. Когда Эберлинг решил устраивать в мастерской лекции, то предоставил свое собрание фотографий.

Коллекционеры всегда так. Что-то сделают совершенно задаром, а потом непременно возьмут сторицей.

В общем-то ничего особенного не требовалось. Ну если только какой-нибудь любопытный автограф.

А что может быть интересней этого письма? Мало того, что рука известной балерины, но еще и почерк совершенно нечитаемый.

Уж не для него ли она усердствовала? Иногда так закрутит, что не разобрать. Просидишь до вечера, стараясь отличить «р» от «л».

И все-таки личный сюжет здесь важнее. Хоть и обрадуешься буковке с симпатичным хвостиком или рожками, но почувствуешь привкус чужой тайны.


Версии

Не хотел ли он просто избавиться от третьего послания? Два других письма тоже достаточно откровенны, но тут она переходила всякие границы.

Уничтожить не имел права, а находиться рядом было невыносимо. Случайно возьмет в руки - и как обожжет. Непременно зацепится за что-то, а потом не может успокоиться.

Не исключено и другое объяснение.

Так уже случалось в его жизни. Мучаешься над новым холстом, а, едва закончишь, уже думаешь о возможном покупателе.

И это письмо он определил в хорошие руки. Отдал тому единственному человеку, который только и способен его оценить.

Возможно, Эберлинг пытался убить двух зайцев. Другой бы изорвал в клочья и выбросил, а он нашел оптимальный выход.

То есть, и избавился, и не продешевил. Может, и не продал, но расплатился за те одолжения, которые оказал ему собиратель.

Возможно, есть еще один, третий путь. А вдруг художник разрешил своему знакомому порыться, но бумага куда-то запропастилась.

Распереживаешься: ну как же так? и Ваксель хорош, а уж Альфред Рудольфович так и вообще!, а потом возьмешь себя в руки.

Ну чего волноваться? Раз персонаж смог примириться с обстоятельствами, то автору тем более не стоит переживать.

Опять Гоголь приходит на ум. Он ведь тоже испытывал любопытство к подобным героям.

Одного даже вывел в своей поэме. Хорошенький такой, с розовыми щечками. Из тех, что явились на свет в полной гармонии содержания и формы.

Этакий Колобок. Катится по российским просторам, нигде не задерживается, спешит дальше.

Как бы говорит: я от Ноздрева ушел, от Плюшкина ушел, и из самого этого губернского города точно уеду.

Сколько бы Николай Васильевич не брался его описывать, всякий раз выходило ни то ни се. Не красавец и не дурной наружности, не толст и не тонок, чин имеет не малый и не большой.

Узнаете? Ну, конечно, это место. «Знаю дела твои; ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден или горяч» или «… но как ты тепл, а не горяч и не холоден…»

Вот и Альфред Рудольфович только решил, что уже умер и не воскреснет, но оказалась инфлюэнца. Понедужил какое-то время, а потом и думать забыл.

Кстати, и Тамара Платоновна тоже уже почти не страдала. Хотя и умела чувствовать сильнее своего приятеля, но переключилась на иные сюжеты.

Нет, не то чтобы тридцать шесть и семь. Случалось и тридцать восемь, и сорок, но повод для этого был совсем другой.


Канцеляристы в ее жизни

Иногда женщине хочется чего-то неожиданного, а в результате опять выходит канцелярист. Только ведомства разные. Один муж был служащим Министерства финансов, а другой - сотрудником английского посольства.

Вся ее жизнь в движении, в прыжках и заносках, а ее избранники только и делают, что перебирают бумаги.

Никогда голоса не повысят. Скорее, окончательно уйдут в себя, но не будут вступать в спор.

Так она их приучила. Самый экстравагантный поступок они воспринимают как указание.

Больше всего досталось Василию Васильевичу, но и он сумел не поддаться эмоциям.

И один раз не поддался, и еще. Даже когда она сказала, что любит другого, он продолжал жить дальше.

Принял это к сведению и приступил к исполнению. В том смысле, что отошел в сторону и постарался не мешать.

Кстати, замена спутника нисколько не изменила мизансцену.

Англичанин тоже по большей части пребывал за спиной супруги, а любое проявление самодостаточности называл эгоизмом. «Несмотря на эгоизм, свойственный мужчинам, - писал он в своих мемуарах, - у меня не было никаких амбиций, кроме желания находиться в тени Тамары».


Жалобы Брюса

Всякому канцеляристу известно, что такое гриф: «Совершенно секретно». Это значит, никому и ни при каких обстоятельствах. Пусть тебе угрожают, но ты все равно рта не раскроешь.

Вот и Мухин - молчок. Ему задают вопросы, а он - ничего. Отчего улыбается не очень уверенно? Так ведь рано встает и работает допоздна.

В отличие от своего конкурента, Брюс не стал уходить в сторону. Даже затеял переписку на эти темы с критиком Валерьяном Светловым.

Казалось бы, какие вопросы могут быть к критику? Ну если только об актрисе X или актере Y, но этот критик знал что-то еще.

Интересы Светлова отнюдь не теоретические. Неслучайно он во время войны оказался в армии. Мог, наверное, узнавать о сражениях из газет, но запросился туда, где стрельба и пороховой дым.

Кто-то, попав на театр боевых действий, не вспоминает о театре как таковом, но Валерьян Яковлевич умел совмещать одно с другим.

Во-первых, обычному полку предпочел Дикую дивизию. В большой шапке, френче с патронташем и саблей на поясе выглядел почти как оперный герой.

И к балету оставался неравнодушен. Причем не только к новым ролям любимых танцовщиц, но и к тому, как складывается их личная жизнь.

Помнится, Карсавина не жаловала авторов, которым не сидится в креслах, и они норовят оказаться рядом с кулисами, но это случай другого рода.

Одна газета назвала Валерьяна Яковлевича «балетным папой». Звучит немного иронически, но он в самом деле считался всеобщим опекуном.

Брюс тоже решил с ним посоветоваться. Сам удивлялся: совсем незнакомы, но почему-то кажется, что именно он должен помочь.


Переписка

Как же так? Сын туманного Альбиона, а оказался в плену русских предрассудков. Ведь всякое конкретное усилие у нас заменяют душевные разговоры.

Кому-то способ покажется странным, но на самом деле помогает! Поговорили, высказали все до донышка, и не заметили, как ситуация разрешилась или перестала иметь значение.

Вот еще одна русская беседа. Мол, страдаю бессонницей, не могу молчать, нуждаюсь в собеседнике. Припадаю, так сказать, к Вашей безразмерной жилетке.

Нет, все не так просто. Только что Брюс выглядел растерянным ревнивцем, держащимся только благодаря выпитому, а уже через несколько абзацев он уверенно излагает свой план.

Интонация при этом знакомая-знакомая. Вопросительно-утвердительная. Примерно в таком духе составлялись рекомендации посольства в Лондон.

Этот жанр не предполагает сомнений. Зададут вопрос - и сами на него отвечают. Еще уточнят, что за последнее время сделано в этом направлении.

У Брюса тоже что-то вроде рекомендаций. Хорошо бы так, а лучше по- другому. Уже как бы и не просит совета, а только хочет свои решения согласовать.

«Я абсолютно убежден - и придерживался бы того же мнения, даже если бы этой ситуации был простым наблюдателем - что при благоприятных обстоятельствах он мог бы заново построить свою жизнь, сохраняя от прошлого добрые воспоминания с примесью легкой грусти. Чтобы достичь этого, необходимо его отсутствие в течении нескольких месяцев, чтобы не только отдалиться от нее, но и от всего, что напоминает о прошлом (квартира, слуги, картины); иначе говоря, ему следовало бы уехать за границу. Затем ему понадобилось бы обрести иные интересы, кроме ее карьеры, а для этого лучше всего было бы ему заняться собственной.

Иначе говоря, речь идет о том, чтобы помочь возродиться его интересу к своим личным делам, найти ему хорошее место службы, доходное и интересное - за границей. Если бы это осуществилось, я уверен, что он сможет заново построить свою жизнь»·.

Расчет железный, схема отработанная, результат известный. Правда, Мухин ничего такого не имеет в виду. Готов до конца дней исполнять обязанности младшего столоначальника, лишь бы больше времени посвящать ей.

Вот это и есть беда всех дипломатов и шпионов. Очень они книжные люди. Казалось бы, все продумали, задействовали, вовлекли, а потом все срывается из-за ерунды.

Как бы это назвать? Дальнозоркость. Большое видишь, а тонкостей не замечаешь. Можешь ненароком обидеть человека, которого только что умолял о помощи.

«Я давно хотел написать Вам, - сетует Брюс, - но у меня сильно болели глаза (это единственное почетное ранение, разрешенное дипломатам) - и я не мог ни читать, ни писать».

Как-то несправедливо выходит. Один страдает глазами, а другой недавно получил контузию. Мог исправить положение, так он еще усугубил. Вернулся не в театральную ложу, а снова на фронт…


А.П. и Т.П.

Тут можно немного отступить назад и вспомнить, что когда-то Светлов переписывался с Альфредом Рудольфовичем·. Правда, с ним он общался исключительно на творческие темы.

Нетрудно представить Ниццу, где в это время находился балетный критик.

Очень уж симпатичная гравюрка в верхнем углу бланка отеля «Beau-rivage».

Внушительное здание на набережной и множество прогуливающихся людей. Прямо как на Невском в погожий день. Кто с детишками, а кто с женой или подругой.

Увидят знакомого, поднимут котелок в знак приветствия, и двинутся дальше…

Возможно, есть в этой толпе и русский постоялец.

Как проводит время? Да так же, как остальные русские. Скучает, жалуется на здоровье, сочиняет роман…

Письмо Светлова короткое, по сути - записка, но все таки о личном тут сказано. Как бы невзначай упомянуто, что есть у него в этой области непредвиденные препятствия и сюжеты.

«Все-таки книгу, о которой мы с Вами говорили, - писал Светлов, - я думаю издавать, хотя и не сейчас, потому что дела плохи. Но, во всяком случае, я полагаю, что личные отношения мои к А.П. не должны мешать вопросам искусства».

А.П. - это Анна Павловна Павлова. Кто знает, что там у них вышло, но речь явно не о балете. Все-таки вопросы трактовки и техники не называют личными отношениями.

Светлов писал Альфреду Рудольфовичу 26 июня 1907 года, за десять дней до того как Эберлинг отправил Карсавиной последнее письмо.

Еще не забыли это послание? Поза оскорбленного достоинства и поистине сардоническое пожелание «дальнейшего счастия».

Понервничал, а потом подумал: а что тут такого? И еще так рассудил: «Отношения мои к Т.П. не должны мешать вопросам искусства».


Немецкая и английская шпионка

Тамара Платоновна не хуже Эберлинга умела повернуть ситуацию положительной стороной.

Это у нее чисто актерское. Если нарисованные деревья ее не смущали, то что говорить о непростых жизненных ситуациях.

Преодолеть - не преодолеет, но хотя бы обживет. Не то чтобы приспособится, но найдет приемлемое для себя положение.

Даже на письменном столе устроилась очень уютно. Свободно вписалась в антураж с книгами, словно только так и привыкла отдыхать.

Вот что значит хороший характер. Все тумаки и шишки достаются мрачным людям, а легкому человеку обязательно повезет.

Сколько раз казалось, что Карсавиной не отвертеться, но в последний момент выход обнаруживался. Вот так же танцовщица прямо посреди вариации неожиданно исчезает в люке.

Чувствовала ли при этом горечь? Еще как чувствовала. Подчас и на сцену не хотелось выходить.

Да как тут не занервничать, если афиша сообщает, что она - Жизель и прима-балерина, а наклеенная сверху бумажная лента именует ее «немецкой шпионкой».

Так и встанет перед глазами эта «шпионка». Уже объявили выход, а она все не может прийти в себя. Вернее, стать той, кем назначено быть по роли.

А бывали дни, когда огорчишься не один, а несколько раз.

Стоишь около театра в кругу поклонников, а мимо фасада бежит крыса. Сосредоточенно так бежит, словно вместе со зрителями опаздывает на последний трамвай.

И во сне испугаешься, а тут наяву. Значит, не обманул Николай Васильевич. Прежде ей казалось, что такие черные, неестественной величины, встречаются лишь в его пьесе.

Словом, оснований для предчувствий хватало. Для иронии, впрочем, тоже. Вдруг посреди этих ужасов вспомнишь: ну какая немецкая шпионка! Уж, скорее, английская.


Выход и отъезд

В шестнадцатом году, когда Тамара Платоновна познакомилась с Брюсом, роман с англичанином еще не представлял опасности.

Это с германским подданным не стоило заводить отношения, ведь Россия вместе с Англией и Францией вела с немцами войну.

Зато в конце семнадцатого и восемнадцатом годах ситуация резко изменилась.

И с немцем невозможно, а с англичанином тем более. Это почти то же, что сообщить во всеуслышание о своих симпатиях к Антанте.

В данном случае выбор был исключен. Хотя бы потому, что она сделала его задолго до последних событий.

Что теперь говорить? Уже пару лет Карсавина жила в квартире на Миллионной, 11, снятой для нее Брюсом. К тому же, их общему сыну Никите шел третий год.

Конечно, не обошлось без проблем. Поначалу она называла отцом ребенка Василия Васильевича. Как видно, не очень верила честному слову истинного британца.

Как замечательно звучит: «Никита Васильевич Мухин»! Тут как бы одно к одному. Трудно оторвать первое слово от второго и третьего.

Когда поняла, что запуталась, стала искать выход. И тоже обратилась к Светлову. Уж, конечно, без всякого расчета, а просто из-за страха оставаться со своими мыслями наедине.

«Все это время было страшно тяжелым, тяжелые объяснения, невыносимые дни и ночи. Минутами мне казалось, что он близок к решению, но ни разу на просьбу мою дать мне свободу он не соглашался. Он дает себе отчет в том, что никогда не вернутся прежняя близость и доверие, но тем не менее не может потерять меня. Но не это тяжелое время страшно, а то, что я действительно вижу, как не способен он к жизни, как глубоко вросла в его душу любовь и привязанность ко мне. Итак, для того, чтобы действовать вполне последовательно и быстро, у меня нет той уверенности, что он справится, не будет жалким, пришибленным навсегда»·

Прежнего чувства у Тамары Платоновны уже не было, но зато пришло другое. Что-то похожее она испытывала к Никите. Все боялась, что стоит ей отвлечься, и с ним случится непоправимое.

Так что вопрос практически неразрешимый. Сколько разных соображений высказано Брюсом, а ситуация только ухудшается.

Трудно представить, что могло произойти дальше, если бы не история. Препротивная эта дама всегда лезет в чужие дела.

Оказывается, пока Никита взрослел, время от времени наводя беспорядок в папином кабинете, в английском посольстве возник заговор.

Слышали о «деле Локкарта»? В общем-то, полной ясности в этой истории нет до сих пор. Впрочем, все версии сводятся к тому, что в доме на набережной плели козни против новой власти.

Скорее всего, Брюс не очень-то верил в успех предприятия. Почему-то надолго уезжал из России. Потом вернулся на несколько дней - для того, чтобы увезти в Лондон Карсавину с сыном.


…и Остроумова

Уже упоминалось о том, что дипломат всегда чувствует себя уверенно. Не просто спросит совета, но еще объяснит, что необходимо предпринять.

Словом, в первую очередь внутреннее равновесие. А еще страсть к коллекционированию. Ничто не могло отвлечь его от новой покупки.

Уж какое искусство в ноябре семнадцатого года, но Брюс отправился к Бенуа и выбрал у него пару листов.

Странно, конечно. Даже художник не только обрадовался неожиданным деньгам, но немного смутился.

«Брюс в панике, - записал Александр Николаевич в дневнике. - Уверяет, что они в ближайшие дни погибнут (однако это не мешает ему покупать художественные вещи)».

И в день отъезда из Петрограда Брюс тоже пополнил собрание. Времени оставалось в обрез, но все же они зашли в мастерскую к Остроумовой-Лебедевой.

Тут не только его, но и ее желание. Уже давно Тамаре Платоновне хотелось что-то у Анны Петровны приобрести.

Когда Брюс взял у Бенуа работы из римской серии, то руководствовался исключительно соображениями вкуса, а вот Карсавина рассуждала прагматично.

Точно знала, чего за границей ей будет недоставать. Одна надежда на эту художницу. Когда захочется что-то вспомнить, то лучше отталкиваться от ее акварелей.

Разным бывает Петербург, но у Остроумовой как бы чистая его формула.

Вот почему на этих листах столица без людей. Как видно, такой она была в первый день своего сотворения великим императором.

Этому городу пустынность к лицу. Ведь его создавали не только для жизни, но и для лицезрения.

Своего рода город-картина. Хоть сейчас заключай его в раму и устраивай на стене.

Позволительно ли так обойтись с огромными пространствами, но, благодаря чудесной художнице, это сделать легко.


Снова Карсавина

Кто-то к новым обстоятельствам привыкает с трудом, а Тамара Платоновна входила в них как в новую роль.

То есть, конечно, не без подготовки, но наверняка. Так, что уже никто не усомнится в ее праве.

К тому же, как мы знаем, сцена для Карсавиной везде. И письменный стол, и зеркало для нее что-то вроде подмостков.

Поэтому эмиграция далась ей легко. Это было еще одно место, где она чувствовала себя балериной.

Она и потом пренебрегала какой-либо зависимостью. Даже когда покинула театр, по-прежнему ощущала себя актрисой.

Тамара Платоновна уже не танцевала, но зато могла полулежать в кресле, вытянув и скрестив ноги.

Поза очень домашняя, и в то же время балетная: именно так сидят танцовщицы во втором акте «Баядерки».

В такой мизансцене запечатлел ее Генри Брюс. Рисовал он не хуже и не лучше других дипломатов, но свое отношение выразил.

Как видно, отложила в сторону книгу. Что-нибудь по-английски или по-русски. Раз так сильно задумалась, то, скорее, по-русски.

Можно представить, что ее взволновало. Уж не пьеса ли «Вихри враждебные» советского автора Николая Погодина? Если она что-то слышала об этом сочинении, то должна была его разыскать.

Все тут знакомо до слез. Вспоминаются крыса рядом с Мариинкой и прогулки на Марсовом… В самом тексте этих картин нет, но они зримо витают над страницами.

Правда, главного героя, сэра Локкарта, узнать трудно. Тут даже не карикатура, а черт знает что. Хуже него только солдат Иволгин, чья сестра связалась с «контрой».


«Дзержинский. Иволгин! Я давно заметил, что у вас дурное настроение. Отчего?

Иволгин. Мучительные мысли.

Дзержинский. Вам тяжело работать?

Иволгин. Нет. Мне кажется, что я должен арестовать свою сестру.

Дзержинский. Арестовать? За что?

Иволгин. Я ничего окончательно не знаю»


Прочла, и в голове мелькнуло: а ведь у нее тоже был брат. Чего только она не делала для того, чтобы его спасти.

Поежилась и потянулась к огню. Успокоила себя тем, что за окном вихри не враждебные, а, напротив, дружественные.

Влетели в печную трубу, но где-то по пути застряли и просятся наружу.

Заблудшие псы не так трогательны, как эти бури. Канючат, стонут, просят о снисхождении.

Уютно, тепло. Самое время что-то почитать о ее знакомцах восемнадцатого года.

Опять открыла толстый том и порадовалась тому, что ее нет среди действующих лиц. Могла попасть в эту пьесу, но исчезла до поднятия занавеса.


Загрузка...