…«Мертвые души» Гоголя — удивительная книга, горький упрек современной Руси, но не безнадежный. Там, где взгляд может проникнуть сквозь туман нечистых, навозных испарений, там он видит удалую, полную силы национальность. Портреты его удивительно хороши, жизнь сохранена во всей полноте; не типы отвлеченные, а добрые люди, которых каждый из нас видел сто раз.[341] Грустно в мире Чичикова, так, как грустно нам в самом деле; и там и тут одно утешение в вере и уповании на будущее. Но веру эту отрицать нельзя, и она не просто романтическое упование ins Blaue,[342] а имеет реалистическую основу: кровь как-то хорошо обращается у русского в груди.
…Толки о «Мертвых душах». Славянофилы и антиславянисты разделились на партии. Славянофилы № 1 говорят, что это — апофеоз Руси, «Илиада» наша, и хвалят, след<овательно>; другие бесятся, говорят, что тут анафема Руси, и за то ругают. Обратно тоже раздвоились антиславянисты. Велико достоинство художественного произведения, когда оно может ускользать от всякого одностороннего взгляда. Видеть апофеоз — смешно, видеть одну анафему — несправедливо. Есть слова примирения, есть предчувствия и надежды будущего, полного и торжественного, но это не мешает настоящему отражаться во всей отвратительной действительности. Тут переход от Собакевичей к Плюшкиным — обдает ужас; вы с каждым шагом вязнете, тонете глубже, лирическое место вдруг оживит, осветит и сейчас заменяется опять картиной, напоминающей еще яснее, в каком рве ада находимся и как Данте хотел бы перестать видеть и слышать, — а смешные слова веселого автора раздаются. «Мертвые души» — поэма глубоко выстраданная. «Мертвые души» — это заглавие само носит в себе что-то наводящее ужас. И иначе он не мог назвать; не ревизские — мертвые души, а все эти Ноздревы, Маниловы и tutti quanti[344] — вот мертвые души, и мы их встречаем на каждом шагу. Где интересы общие, живые, в которых живут все вокруг нас дышащие мертвые души? Не все ли мы после юности, так или иначе, ведем одну из жизней гоголевских героев? Один остается при маниловской тупой мечтательности, другой буйствует à la Nosdreff,[345] третий — Плюшкин и проч. Один деятельный человек — Чичиков, и тот ограниченный плут. Зачем он не встретил нравственного помещика добросерда, стародума… Да откуда попался бы в этот омут человек столько абнормальный, и как он мог бы быть типом?.. Пушкин в «Онегине» представил отрадное человеческое явление во Владимире Ленском, да и расстрелял его, и за дело. Что ему оставалось еще, как не умереть, чтобы остаться благородным, прекрасным явлением? Через десять лет он отучнел бы, стал бы умнее, но все был бы Манилов.
…Не будучи по происхождению, подобно Кольцову, из народа, Гоголь принадлежал к народу по своим вкусам и по складу своего ума. Гоголь совершенно независим от иностранного влияния: он не знал никакой литературы, когда имел уже имя. Он больше сочувствовал народной жизни, чем придворной, что естественно со стороны украинца.
Украинец, даже ставши дворянином, никогда так быстро не порывает с народом, как великоросс. Он любит свою родину, свой язык, предания о казачестве и гетманах. Дикая и воинственная, но республиканская и демократическая независимость Украины продержалась целые века до Петра I. Украинцы, беспрестанно мучимые поляками, турками и москалями, втянутые в бесконечную войну с крымскими татарами, никогда не падали. Малая Россия, добровольно присоединившись к Великой, выговорила себе значительные права. Царь Алексей поклялся их соблюдать. Петр I, под предлогом измены Мазепы, оставил одну лишь тень от этих привилегий, а Елизавета и Екатерина ввели в ней крепостное право. Бедная страна протестовала, но как могла она воспротивиться роковой лавине, которая катилась с севера до Черного моря и покрывала все, что носило русское имя, одним и тем же саваном одного и того же леденящего порабощения. Украина претерпевает ту же судьбу, что Новгород и Псков, но гораздо позднее, и одно только столетие крепостной зависимости не могло стереть всего, что было независимого и поэтического у этого славного народа. У него больше индивидуального развития, больше местной окраски, чем у нас; у нас злосчастный мундир безразлично покрывает всю народную жизнь. Люди у нас родятся, чтобы гнуться перед несправедливым роком, и умирают бесследно, оставляя детям продолжать ту же безнадежную жизнь. Наш народ не знает своей истории, тогда как у каждой деревни на Украине есть своя легенда. Русский народ только и помнит, что о Пугачеве да о 1812 годе.
Рассказы, которыми дебютировал Гоголь, составляют ряд картин украинских нравов и видов истинной красоты, полных веселости, грации, движения и любви. Такие повести невозможны в Великороссии за неимением сюжета, оригинала. У нас народные сцены тотчас же принимают мрачный и трагический вид, что угнетает читателя, — я говорю «трагический» только в смысле Лаокоона. Это — трагическое судьбы, перед которым человек падает без борьбы. В этих случаях скорбь превращается в бешеную злобу и отчаяние, а смех — в горькую и злобную иронию. Кто без негодования и стыда способен прочесть замечательную повесть «Антон Горемыка»[347] или шедевр Тургенева — «Записки охотника»?
По мере того как Гоголь выходил из Украины и близился к средней России, исчезали наивные и прелестные образы. Нет более полудикого героя вроде Тараса Бульбы;[348] нет более добродушного, патриархального старика, какого Гоголь так хорошо изобразил в «Старосветских помещиках». С московским небом все становится мрачно, пасмурно, враждебно. Он все смеется, — он смеется даже больше, чем прежде, — но другим смехом, и только люди очень черствые или очень простодушные ошиблись в оценке этого смеха. Переходя от своих украинцев и казаков к русским, Гоголь оставляет в стороне народ и сосредоточивается на двух своих самых заклятых врагах: на чиновнике и помещике. Никто никогда до него не читал такого полного патолого-анатомического курса о русском чиновнике. С хохотом на устах он без жалости проникает в самые сокровенные складки нечистой, злобной чиновнической души. Комедия Гоголя «Ревизор», его поэма «Мертвые души» представляют собою ужасную исповедь современной России, напоминающую разоблачения Котошихина в XVII веке.[349]
Император Николай умирал со смеху, присутствуя на представлениях «Ревизора»!!![350]
Поэт в отчаянии, что вызвал только августейший хохот и самодовольный смех чиновников, совершенно тождественных с теми, которых он изобразил, но более ограждаемых цензурою, — счел своей обязанностью разъяснить, что его комедия не только очень смешна, но и очень печальна, что за смехом кроются горячие слезы.
После «Ревизора» Гоголь обратился к поместному дворянству и выставил напоказ этот неизвестный народ, державшийся за кулисами вдали от дорог и больших городов, хоронившийся в глуши своих деревень, — эту Россию дворянчиков, которые хотя и живут без шума и кажутся совсем ушедшими в заботы о своих землях, но скрывают более глубокое развращение, чем западное. Благодаря Гоголю мы, наконец, увидели их выходящими из своих дворцов и домов без масок, без прикрас, вечно пьяными и обжирающимися: рабы власти без достоинства и тираны без сострадания своих крепостных, высасывающие жизнь и кровь народа с тою же естественностью и наивностью, с какой питается ребенок грудью своей матери.
«Мертвые души» потрясли всю Россию.
Подобное обвинение необходимо было современной России. Это — история болезни, написанная мастерской рукой. Поэзия Гоголя — это крик ужаса и стыда, который испускает человек, унизившийся от пошлой жизни, когда вдруг он замечает в зеркале свое оскотинившееся лицо. Но чтобы такой крик мог раздаться из чьей-либо груди, нужно, чтобы были и здоровые части и большое стремление к реабилитации. Кто откровенно сознается в своих слабостях и пороках, тот чувствует, что они не составляют сущности его самого, что они еще не окончательно его поглотили, что есть еще в нем кое-что, спасающее от падения и противящееся ему, что он способен еще искупить прошедшее и не только поднять голову, но стать, как в трагедии Байрона, из Сарданапала обабившегося Сарданапалом-героем…
…Великий обвинительный акт, который русская литература составляет против русской жизни, это полное и горячее отречение от наших ошибок, эта исповедь, приходящая в ужас от своего прошлого, эта горькая ирония, заставляющая краснеть перед настоящим, все это — наша надежда, наше спасение, прогрессивный элемент русской натуры.
А каково значение писаний Гоголя, которым славяне так чрезмерно восхищаются? Разве кто-нибудь приподнял выше, чем он, позорный столб, к которому он пригвоздил русскую жизнь?
Автор статьи «Москвитянина»[351] говорит, что Гоголь «спустился, как горнорабочий, в этот глухой мир, где не слышится ни громовых ударов, ни сотрясений, неподвижный и однообразный, в бездонное болото, медленно, но безвозвратно затягивающее все, что есть свежего (это говорит славянофил); он спустился, как горнорабочий, нашедший под землею жилу, еще не початую». Да, Гоголь почуял эту силу, эту нетронутую руду под необработанной землей. Может, он ее и почал бы, но, к несчастию, раньше времени подумал, что достиг дна, и вместо того, чтобы продолжать расчистку, стал искать золото. Что же из этого вышло? Он начал защищать то, что прежде разрушал, оправдывать крепостное право и кончил тем, что бросился к ногам представителя «благоволения и любви».
Пусть славянофилы подумают о падении Гоголя. Они найдут в нем, может, больше логики, чем слабости. От православного смиренномудрия, от самоотречения, переносящего свою индивидуальность на индивидуальность государя, до обожания самодержца один только шаг.
И что можно сделать для России, находясь на стороне императора? Времена Петра, великого царя, прошли; Петра же, великого человека, нет более в Зимнем дворце, он в нас.
Пора это понять и, бросая, наконец, борьбу, отныне пустую, соединиться во имя России, но также и во имя независимости.
Каждый день может опрокинуть старое социальное здание Европы, увлечь Россию в бурный поток громадной революции. Время ли теперь тянуть семейную ссору и ожидать, чтобы события нас обогнали, потому что мы не приготовили ни советов, ни предложений, которых, может, от нас ожидают?
Да разве у нас нет поля, открытого для примирения?
Социализм, который так решительно, так глубоко разделяет Европу на два враждебных лагеря, не принимается ли он славянофилами так же, как нами? Это мост, на котором мы можем подать друг другу руку.[352]
…Роман и повесть страстно набросились на несравненно более земной, вполне национальный сюжет — на вампира русского общества, чиновника. Повелитель последнего малодушно предал его литературе, предполагая, что она будет касаться только низших рангов. Это новое направление сразу достигло необычайного успеха. Одним из первых его бесстрашных застрельщиков, который, не боясь ни насекомых, ни заразы, начал с заостренным пером преследовать эту дичь вплоть до канцелярий и трактиров, среди попов и городовых, был казак Луганский (псевдоним Даля). Украинец по происхождению, он не чувствовал склонности к чиновничеству и, одаренный выдающимся талантом наблюдения, прекрасно знал свою среду и еще лучше народ. Он имел массу случаев узнать народную жизнь. В качестве врача он изъездил всю Россию, потом служил в Оренбурге, на Урале, долгое время работал в министерстве внутренних дел, все видел, все наблюдал и затем рассказывал об этом с лукавством и своеобразием, которые временами были полны большого комизма.
Вскоре после него явился Гоголь, прививший свое направление и даже свою манеру целому поколению. Иностранцу трудно понять огромное впечатление, произведенное у нас на сцене «Ревизором», который потерпел в Париже полное фиаско. У нас же публика своим смехом и рукоплесканиями протестовала против нелепой и тягостной администрации, против воровской полиции, против общего «дурного правления». Большая поэма в прозе «Мертвые души» произвела в России такое же впечатление, какое во Франции вызвала «Свадьба Фигаро». Можно было с ума сойти при виде этого зверинца из дворян и чиновников, которые слоняются в глубочайшем мраке, покупают и продают «мертвые души» крестьян.
Но и у Гоголя можно иногда уловить звук другой струны: в его душе точно два потока. Пока он находится в комнатах начальников департамента, губернаторов, помещиков, пока его герои имеют по крайней мере орден св. Анны или чин коллежского асессора, до тех пор он меланхоличен, неумолим, полон сарказма, который иной раз заставляет смеяться до судорог, а иной — вызывает презрение, граничащее с ненавистью.
Но когда он, наоборот, имеет дело с ямщиками из Малороссии, когда он переносится в мир украинских казаков или шумно танцующих у трактира парубков, когда рисует перед нами бедного старого писаря, умирающего от огорчения, потому что у него украли шинель, тогда Гоголь — совсем иной человек.[354] С тем же талантом, как прежде, он нежен, человечен, полон любви; его ирония больше не ранит и не отравляет; это — трогательная, поэтическая, льющаяся через край душа, и таким остается он до тех пор, пока случайно не встретит на своем пути городничего, судью, их жены или дочери, — тогда все меняется; он срывает с них человеческую личину и с диким и горьким смехом обрекает их на пытку общественного позора.
Между тем как все образованное меньшинство возмущалось, узнавая себя в чертах Хлестакова и Ноздрева, между тем как оно все более и более гнушалось среды, в которую оно было заброшено, — издали, снизу послышался другой голос, точно голос утешения. То были простые, порою жалобные ноты, но без всякой иронии, ноты, полные наивной, весенней свежести. Они походили на зеленую травку, пробивающуюся из-под снега, когда его начинает греть весеннее солнце.
В этих нотках не было фальши. Это — не маскарадный костюм аристократической музы, нарядившейся, из кокетства, крестьянкою; то были песни молодого, простого скотопогонщика из Воронежа, который, проезжая верхом по степям со своими стадами, пел от грусти и скуки о жизни народа и собственных страданиях. Он терпел невзгоды от сурового отца, от грубой родни и нежно любил бедную работницу, которая вела в их доме хозяйство и из-за него была удалена.
В песнях Кольцова открывался другой мир — грустный, несчастный, но отнюдь не смешной, а скорее неописуемо трогательный в своей наивной, естественной простоте, в своей смиренной нищете. Россия забытая, Россия бедная, мужицкая — вот кто подавал здесь о себе голос, Россия, сдерживавшая временами иронию Гоголя и делавшая его из палача своим приветливо-участливым гостем.
Наступило, таким образом, время, когда Замарашка вошла в бальный зал. Течение снизу стало брать верх. Цивилизованная Россия начала, наконец, как бог у Беранже, смотреть с любопытством на лежащий внизу мир, который бродил по полям и работал. «Смотрите-ка, ведь они более похожи на людей, чем мы думали!» Это было действительно великое открытие!
Крайне любопытно, что единственная партия, называющая себя преимущественно национальною, а именно московская партия, из которой во время войны сделали своего рода боцмана, ровно ничем не содействовала этому открытию. Правда, панслависты причисляют Гоголя к своим, но это — канонизация Аристотеля. Ни к какой партии Гоголь никогда не принадлежал. Разрешение же загадки кроется в том, что панслависты просто-напросто не знали подлинного народа. Они (употребляя выражение немецкой философии) конструировали себе какой-то русский народ по данным, почерпнутым из Несторовой летописи о традициях других славянских племен, не дав себе труда ознакомиться с тою народностью, какая жила у их ног. Даже поэт-прасол Кольцов никогда не находился среди московских революционеров.
Когда приходит время какой-нибудь идее созреть, ею начинают увлекаться, даже не замечая этого. Один из самых крупных корифеев байроновского направления, после того как он порылся в самой сердцевине мелочного и грубого общества, где все притязавшее на более благородную жизнь должно было заглохнуть от ничтожества жалкого прозябания, — вздумал изобразить по-своему двух бедных крестьян.[355] Одному из них он, конечно шутки ради, придал характер Гете, другому — характер Шиллера.[356] Но по мере того как Тургенев ближе присматривался к помещичьему дому и чердаку бурмистра, он все сильнее увлекался своим предметом. Шутка все исчезала, и поэт нарисовал нам два разных, серьезных поэтических типа русских крестьян. Неподготовленная к этому публика разразилась рукоплесканиями. Художник выступил со вторым своим рассказом «охотника».[357] Этот рассказ был превосходен, — так пошло дальше. Тургенев имел свою особую антипатию, он не стал глодать костей, оставленных ему Гоголем, а занялся преследованием другой добычи: помещика, его жены, его кабинета, управляющего и старосты. Никогда еще раньше внутренняя жизнь помещичьего дома не выставлялась в таком виде на всеобщее посмеяние, ненависть и отвращение. При этом нужно заметить, что Тургенев никогда не накладывает густых красок, никогда не применяет слишком сильных выражений. Наоборот, он повествует с большою пластичностью, употребляет всегда лишь изысканный слог, который необычайно усиливает впечатление от этого поэтически написанного обвинительного акта крепостничеству…
…Русская литература… зарождается в сатирах князя Кантемира, пускает корни в комедиях Фонвизина и достигает своего завершения в горьком смехе Грибоедова, в беспощадной иронии Гоголя и в духе отрицания новой школы, не знающем ни страха, ни границ… В самый год смерти Лермонтова появились «Мертвые души» Гоголя.[359]
Наряду с философскими размышлениями Чаадаева и поэтическим раздумьем Лермонтова произведение Гоголя представляет практический курс изучения России. Это — ряд патологических очерков, взятых с натуры и написанных с огромным и совершенно оригинальным талантом.
Гоголь тут не нападает ни на правительство, ни на высшее общество; он расширяет рамки, ценз и выходит за пределы столиц; предметами его вивисекции служат: человек лесов и полей, волк, мелкий дворянчик; чернильная душа, лиса, провинциальный чиновник и их странные самки. Поэзия Гоголя, его скорбный смех — это не только обвинительный акт против подобного нелепого существования, но и мучительный вопль человека, старающегося спастись прежде, чем его заживо похоронят в этом мире безумцев. Подобный вопль мог вырваться из груди человека лишь при условии, если в нем еще не все больное и сохранилась громадная сила возрождения. Гоголь чувствовал — и многие другие чувствовали с ним — позади мертвых душ души живые.