От Камчатки до «Камчатки»

Авачинская губа встретила «Диану» по-зимнему. Берега опоясала белесая кромка льда. Горы и сопки с дремучими лесами вокруг бухты прикрыла плотная пелена снега, но для бывших пленников не было милее и роднее места.

Краса полуночной природы,

Любовь очей, моя страна!

Твоя живая тишина

Твои лихие непогоды,

Твои леса, твои снега…

Первым на палубу ворвался и, отбросив церемонии, схватил в крепкие объятия опешившего Головнина лейтенант Всеволод Якушкин:

— Василий Михалыч!

Головнин растрогался, «как будто видели воскресшего из мертвых своего брата». Якушкин вторую кампанию командовал транспортом «Святой Павел», курсировал между Охотском и Нижнекамчатском. Отступя чуть в сторону, Якушкин представил стоявшего рядом офицера.

— Мой приятель, лейтенант Яков Подушкин, командир шхуны «Открытие». — Якушкин согнал улыбку. — Бывший командир «Невы».

— Где же «Нева»? — удивленно поднял брови Головнин, чувствуя недоброе.

— На скалах Эчкомба ее останки, — хмурясь, нехотя проговорил Подушкин, — крушение прошлой зимой произошло.

— Что же мы стоим, прошу, господа, к столу в каюткомпанию отобедать, — пригласил Головнин, отвлекая от неприятных мыслей, но он уже твердо решил не упускать случая и распросить о происшедшем Подушкина.

После обеда в каюте, усадив Подушкина в кресло, расположившись с пером и тетрадью, попросил:

— Вы уж, Яков Аникеевич, извините, но, как любопытствую не первый год, не по праздности, к разным крушениям на море, прошу вас вкратце рассказать о вашем бедствии. Сие собираю впрок, авось для блага будущих мореходов сгодится.

Головнин слышал, что Подушкин три года, по договору с Российско-Американской компанией, командует ее судами.

Кому приятно ворошить прошлые беды, но, зная историю командира «Дианы», Подушкин уступил.

— Прошлой осенью привел я свой бриг «Финляндию» в Охотск, а в порту стояла готовая идти на Ситху «Нева». На ней отправлялся на смену Баранову коллежский советник Терентий Борноволоков. На беду капитан «Невы» Васильев утоп, перевернулась шлюпка. Миницкий меня уговорил отвести «Неву». Делать нечего, — рассказывая, Подушкин то и дело прихлебывал чай, который подливал ему из самовара Головнин. — Штурман «Невы», покойный Калинин, был весьма искусный мореходец, прилежный в должности. Места тамошние знал еще по плаванию у Лисянского. Я же корабль принял перед самым выходом, в конце августа. Вышли в море, противные ветры задули, шторма начались, два месяца по океану мотало. Когда туманы да непогода берега закрыли, посоветовал я переждать зимний месяц в Чугацкой губе, ибо прежде шторма у нас сломали грот-стеньгу, реи, все паруса в клочья изорвали. Однако Калинин воспротивился, задумал беспременно к Новоархангельску идти и Борноволокова в том уговорил. Ну, тот и поручил Калинину начальствовать над кораблем, а меня отстранил. — Подушкин взял подстаканник, отпил чай, вздохнул. — А дальше носило нас по валам во мгле, покуда в тумане на рассвете на камни не сели, бушпритом чуть в скалу Эчкомба не уперлись. Тут, как на грех, якорь упустили, не закрепили канат. Потом все кувырком пошло. Шторм ожесточился, барказ и плоты разнесло вдребезги. «Неву» разломало. Людей много сгинуло, штурман Калинин с женой и младенцем утонули. Меня замертво на камни выкинуло в беспамятстве. Ежели бы не матросы, не бывать на этом свете…

Подушкин замолчал, удрученно вздохнул. Головнин положил руку на колено лейтенанта.

— Чему быть, Яков Аникеевич, того не миновать. Косая она за спиной каждого из нас стоит. Но ваш урок весьма поучительный, — Головнин позвал Ивана: — Подай-ка нам графинчик с ромом, а вам весьма признателен, прошу не обессудить меня, для делая всеми происшествиями интересуюсь…

Вслед за Якушкиным на «Диане» появился лейтенант Илья Рудаков. По совету Рикорда губернатор назначил его начальником Камчатки, и он рьяно взялся за дело. За минувшее лето в Петропавловске срубили добротные избы, вился дымок над новой кузницей, под берегом белела свежим настилом сооруженная пристань.

Головнин похвалил расторопного офицера, а Рудаков вдруг спросил:

— Василь Михалыч, что с Муром-то? Я к нему в каюту забежал, он бирюком насупился. Будто и не рад встрече.

За время службы на «Диане» Рудаков и Мур стали неразлучными друзьями. Частенько вместе кутили на берегу, «отличались» не раз в Капштадте. Рудаков писал Муру записки в Мацмай, все время успокаивал его, просил потерпеть, не отчаиваться…

С тех пор как пленники переселились на «Диану», Мур вел себя замкнуто. Ни с кем из офицеров он не разговаривал, в кают-компании появлялся, когда она пустела. Часами лежал на койке в прокуренной, неприбранной каюте или устраивался где-нибудь в уголке на юте и долго курил трубку, уставившись взглядом за корму. Головнин распорядился не ставить его на вахту, пытался несколько раз вызвать на откровенность, но Мур как-то странно улыбался, удрученно отмахивался, не желая вступать в разговор. Головнин попросил Рудакова:

— Вы в прошлом были друзьями закадычными с Федор Федоровичем, так не обессудьте, попытайтесь с ним по старой дружбе сойтись, помочь ему надобно. С кем не бывает, авось человек и станет на путь истинный…

На следующий день над Камчаткой посвежело, посыпал снег, вокруг все побелело… Экипаж разгружал «Диану» на зиму, перетаскивая пожитки на берег, в казарму. Уже было решено, что командир по зимнику отправится в Петербург, а Рикорд с экипажем летом перейдет в Охотск и двинется следом. Рудаков недавно женился на дочери отставного капитана из Нижнекамчатска.

Жил он в добротной просторной избе и поселил у себя Мура.

— Правильно поступили, — похвалил Головнин, — он у вас забудется скорее о прошлом.

— Я его на зверя завлеку, он охотник заядлый, а у меня и ружье ему припасено.

— Только присматривайте за ним, чтобы не набедокурил.

Пока Рикорд занят был на шлюпе, Головнин пригласил Мура и выздоровевшего Хлебникова.

— Знаете вы, сколь Петр Иваныч и команда наша приложила усердия, дабы нас из плена вызволить? Вскоре мы соберемся всем экипажем и отпразднуем наше освобождение.

Хлебников и Мур, улыбаясь, переглянулись.

— Так я надумал, — продолжал командир, — Петру Иванычу от нашего имени спасенных сочинить достойный адрес. Надеюсь, вы мне в том поможете, только чур, чтобы он о том не проведал…

В середине ноября в большом доме компании собрался экипаж «Дианы». Чествовали освобожденных и освободителей. Вечеринку открыл командир «Дианы». Хлебников передал ему коленкоровый переплет и он, отступив на шаг, повернулся к сидевшему рядом Рикорду.

— Великодушный, Петр Иванович! — непривычно приподнято начал читать Головнин приветственный адрес. — «Судьбами Всевышнего угодно было ввергнуть нас в плен к народу, по своим нравам и обыкновениям весьма малознаемому в просвященной Европе… Несчастье было велико, и едва ли история бедствий человеческих представляет пример подобно нашему беспомощному состоянию. Но Всемогущий Бог соблаговолил по двух годах и трех месяцах пленения нашего вновь узреть нам любезное свое отечество. — Размеренный голос командира иногда от волнения прерывался. — Действуя по чувствованиям своего сердца, — продолжал он, — вы троекратным плаванием к японским берегам совершили два великие дела необыкновенною решительностью и благоразумной доверенностью, приведшими в великое удивление японцев, заставили уважать справедливость народных прав в народе столь хитром и даже непонятном между сильнейшими азиатскими государствами и восстановлением мирных связей с Россией побудили их быть внимательными к великой соседственной нации, что при сношении с вами они отступили во многом от коренных и непреложных своих законов, — Головнин перевел дух. — Сим возвратили вы нам жизнь для отечества. Благодарим господ офицеров, служивших под вашею командою, и потому разделявших труды и опасности к избавлению нашему. Благодарим всю команду за сердечную радость, которую она выразила, узрев нас опять среди своих… Примите излияние сердечных чувств наших, и да послужат они вечным памятником никогда неизменной нашей благодарности. Спасенные вами капитан-лейтенант Василий Головнин, мичман Федор Мур, штурман Алексей Хлебников, матросы Дмитрий Симанов, Спиридон Макаров, Михаил Шкаев, Григорий Васильев, курилец Алексей Чекин. Ноября, пятнадцатого дня, тысяча восемьсот тринадцатого года, в гавани „Святых Петра и Павла“.

Головнин сложил папку, вручил ее Рикорду, и они обнялись. В комнате прорвало тишину, все загалдели, но тут же замолкли. Командир поднял бокал:

— Выпьем, друзья, за наше морское братство!..


В первый зимний день ударили морозы, установилась дорога, и Головнин на собачьей упряжке отправился в далекий путь. Два месяца сопровождал его верный друг Петр Рикорд до Гижиги. Весну Головнин встретил в Охотске, дальше двинулся верхом на оленях, в Якутске пересел в повозку и по зимнику добрался до Иркутска в конце апреля. Две недели пережидал он в городе весеннюю распутицу, почти каждый день гостил у губернатора Николая Трескина, рассказывал местным чиновным людям о своих злоключениях в плену у японцев.

Как-то получилось, но никто из иркутских старожилов не обмолвился Головнину, что здесь нашел свое последнее пристанище один из пионеров освоения Русской Америки, Григорий Шелихов. А зря. На церковном погосте, где он покоился, выбиты были на постаменте знаменательные посвящения друзей своему покойному приятелю. Эпитафия Гаврилы Державина гласила:

Колумб здесь Росский погребен,

Проплыл моря, открыл страны безвестны,

И зря, что все на свете тлен,

Направил парус свой

Во океан Небесный

Искать сокровищ горних, неземных…

Сокровище благих

Его Ты, Боже, душу упокой.

На обратной стороне запечатлел свое посвящение поэт Иван Дмитриев:

Как царства падали к стопам Екатерины,

Росс Шелихов без войск, без громоносных сил

Притек в Америку, чрез бурные пучины

И нову область Ей и Богу покорил.

Не забывай, потомок,

Что Росс твой предок был и на Востоке громок.

Прохожий, что в сем гробе тлен

Колумб здесь Росский погребен.

…После Иркутска небольшой привал сделал Головнин в Красноярске. Здесь в церковном приделе обрел вечный покой один из тех, кто взбудоражил в свое время Страну восходящего солнца, Николай Резанов. Его друзья как-то быстро о нем позабыли…

В стольном городе Сибири, Тобольске, Головнин рассчитывал встретиться с генерал-губернатором Иваном Пестелем. Но, как оказалось, тайный советник большую часть времени проводил в Петербурге и оттуда управлял Сибирью. В это раз у него была действительная причина. Столица ожидала возвращения из Парижа кавалергардов, среди которых служили два сына сибирского наместника…

Скрипучая почтовая карета в начале июля доставила камчатского моряка в первопрестольную. Унылые картины обгоревших усадеб и домишек, развалившихся и прокопченных стен, заросшие лопухами опустевшие дворы. С детских лет запомнился величавый Кремль, Иверские ворота. Кое-где еще зияли незаделанные проломы, черная копоть на зубцах Кремлевской стены проглядывала местами…

Московский тракт в северной столице переходил постепенно в Невский проспект. День в день и, можно сказать, час в час, через семь годков возвратился Головнин на берега Невы.

«22 июля 1807 года, — отметил он в записной книжке, — я оставил Петербург и точно в том же часу (в десятом пополудни), в котором ныне приехал сюда; следовательно, дальние путешествия мои продолжались ровно семь лет».

Столица жила в ожидании возвращения из заграницы гвардейских полков. Командир «Дианы», не успев отряхнуть дорожную пыль, отправился в Адмиралтейский департамент.

«Диана» покидала Россию при Морском министре Павле Чичагове. Он давно оставил свой пост и бесславно закончил карьеру. По воле императора стал вдруг командующим сухопутной армией, проворонил отступавшую армию Наполеона у Березины, чем завоевал всеобщее негодование и подозрение в измене. Сославшись на болезнь, укатил в Париж, где и осел навсегда.

Нынче третий год апартаменты Морского министерства осваивал небезызвестный маркиз де Траверсе…

Первым делом командир «Дианы» представил рапорт о награждении подчиненных ему моряков. Как ни странно, уже спустя неделю его вызвали в Адмиралтейский департамент и объявили высочайшую волю.

— Всемилостивейше пожалованы государем императором, — монотонно читал правитель Адмиралтейской канцелярии Никольской, — Василий Головнин, Петр Рикорд чином капитана второго ранга, единовременно тысячу рублей и в пансион и в штатное по капитан-лейтенантскому чину жалованье…

Радостным, волнительным холодком повеяло где-то внутри, под сердцем Головнина. «Слава Богу. Значит, государь помнит о нас».

— Лейтенанта Илью Рудакова определить в помощники к камчатскому начальнику, Всеволода Якушкина, Никандра Филатова пожаловать кавалерами ордена Святого Владимира 4 степени…

Долго перечислял Никольской чины и имена. Кому новые чины, матросам пансионы. Тех, кто был в плену, отставить от службы с пансионом.

Слушая секретаря, Головнин мысленно представлял каждого матроса. Всех их он одарил своими деньгами еще в Петропавловске. Унтер-офицеры получили по сто рублей, матросы по двадцать пять рублей, кто был в плену, получили от него по пятьсот рублей. Своему спасителю, земляку Спиридону Макарову, определил от себя пожизненное содержание.

— А курильцу Алексею Чекину дать кортик, а вместо пенсии по двадцати фунтов пороху и по сорока фунтов свинца в год.

Никольской захлопнул папку, вытер вспотевший лоб и важно добавил:

— Кроме сего высочайше поведено вам составить записки о плавании у японцев и прочих, для издания за счет кабинета его величества.

И снова неописуемая радость обуяла Головкина. Два сильных чувства, две страсти влекли его с юных лет. Тяга к морю и волшебство печатного слова. Первое вожделение он уже испытал в немалой степени, второе предстояло воплотить в заветные строки. Но только не так, чтобы с порога быть отвергнутым, быть может, осмеянным и оплеванным…

Первым подбодрил Головнина вице-адмирал Гаврила Сарычев. В свое время он долго корпел над описанием своих похождений в Великом океане.

— Наиглавное пишите просто и доступно. Как говорил Юрий Федорович Лисянский, надобно украшать предметы не витийством, а истиной.

Глядя на озабоченную, несколько угрюмую физиономию собеседника, непременный член Адмиралтейств-коллегии подумал: «Немало, видимо, пришлось ему изведать в далекой стороне у японцев». В свою очередь Головнин, глядя в открытое лицо чуть сгорбленного, убеленного сединой адмирала, не догадывался, что тот, по сути, был главным дирижером всех действий в Петербурге по освобождению пленников. Именно по его инициативе управляющий Министерством иностранных дел А. Салтыков, через американского посла в Петербурге, обратился к американскому правительству с просьбой о содействии в контактах с японцами. Соответствующие указания были посланы и генеральному консулу в Филадельфии А. Дашкову.

— А ваш слог благозвучен, — сказал, прощаясь, Сарычев, — я помню ваши прекрасные донесения и рапорты с «Дианы».

Доброе слово, сказанное вовремя, окрыляет. Не откладывая, Головнин принялся за работу. Перебирал, пересматривал, сортировал записи и записки, пометки на вощеной и грубой бумаге, японской рисовой, а главное — штудировал заветные тетради… Хотелось поделиться с кем-нибудь впечатлениями. Но особых компаний он в Петербурге раньше не водил, да и офицеры были на кораблях в плавании. Особенно желал он встретиться с Крузенштерном, поделиться впечатлениями о Японии. Оказалось, что тот уехал в Англию. И все же написал ему письмо, где среди других впечатлений высказал и свое твердое мнение: «А теперь скажу только, что в суждениях ваших о японцах вы ошиблись, когда утверждали здесь, что они нас не убьют, и не такой народ, чтобы покуситься могли на это…»


В издательских хлопотах промелькнула осень, Головнин попросил отпуск на год, понял, что для серьезного разбора и приведения в порядок всех заметок о путешествии на «Диане» требуется уединение.

Накануне отъезда в Гулынки в Петербург прибыл экипаж «Дианы» с Петром Рикордом.

— Все в наличии, кроме Рудакова и Якушкина, они теперь надолго в том краю останутся, да еще потеря у нас случилась, — глаза Рикорда подернулись грустью, — Мур смертоубийством жизнь покончил в Охотске.

Головнин тяжело вздохнул, перекрестился.

— Не уследили, перед самым отъездом саданул себя в грудь из ружья, курок, видать, ногой спустил… Похоронили его с честью, по-божески, как офицера, на могилке постамент соорудили.

— Таки ничего и не пояснил? Случалось, еще в плену бредил таково.

— Оставил записку, — хмурясь, продолжал Рикорд, — сумбур полный. И свет ему несносен. И что кажется ему, будто он и самое солнце съел. Не в своем разуме, видимо, был…

Близко к истине рассуждали оба собеседника.

Много лет спустя родной племянник Мура многое прояснил в загадочном поведении этого сложного человека. Излагая сочинения Головнина, В. Инсарский поведал довольно убедительную версию происшедшего. «Имя Мура выдвинуто там весьма рельефно. По свидетельству этого сочинения, Мур, умный, образованный, красивый, во время плена у японцев стал действовать отдельно от товарищей и как будто во вред им, потом сошел с ума и кончил жизнь самоубийством. Хотя не совсем ясно и определенно, Головнин приходит, однако, к такому выводу, что сумасшествие и самоубийство Мура было как будто последствием раскаяния в поступках против товарищей. Выводы совершенно ошибочны. Не сумасшествие было следствием поступков Мура, а поступки его были следствием сумасшествия.

Кто внимательно проследит все рассказы о Муре, приведенные в этом сочинении, тот не может не согласиться с этим. Я же утверждаю этот факт самым положительным образом на том основании, что в детстве видел удивительное явление, как два родных брата его, мои дяди, сходили с ума, а потом выздоравливали. И замечательно, что во время этих сумасшествий они точно так же возводили на себя какие-то преступления, обливаясь слезами, умоляли всех не приближаться к ним, как к прокаженным, и постоянно искали случая к самоубийству… Нет сомнения, что и брат их при лучшем надзоре не только не погиб бы, но и выздоровел, как они, и судя по его качествам, описанным Головниным, был бы полезным членом общества…» А товарищи его простили, надписав на могиле: «В Японии оставил его провождавший на пути сей жизни ангел-хранитель. Отчаяние ввергло его в жестокие заблуждения. Жестокое раскаяние их загладило, а смерть успокоила несчастного. Чувствительные сердца! Почтите память его слезою…»

Друзья-товарищи вспомнили вдруг и нелепую гибель другого совсем молодого офицера, Дмитрия Картавцева, на Камчатке.

— Весельчак был и балагур, общительный донельзя, моряк отменный на судне, — с грустью в голосе проговорил Рикорд, — а вот поди же ты, на санках зашибся.

— Неисповедимы пути Господни, — в тон ему ответил Головнин и перевел разговор, — ты-то, Петр Иваныч, теперь куда курс прокладываешь? Я собираюсь в Гулынки отъехать. Надобно собраться с мыслями, теребят меня со всех сторон интересом к делам японским. Греч [62] письмо прислал, предлагает незамедлительно публиковать мои записки в своем журнале.

— У тебя все карты в руках, Василь Михалыч. Никто из европейцев допрежь Японию с изнанки не видел. А по части слога, думается, ты и другого писаку за пояс заткнешь. Дерзай, — убеждал друга Рикорд. — А я подумываю к лету махнуть в Малороссию. Тянет меня в свои пенаты Гриша Коростовцев.

— Поезжай, — добродушно ухмыльнулся Головнин, — на море нынче затихло, Бонапарт, слышь, утихомирился на Эльбе…

«Диана» сблизила и, можно сказать, породнила командира и его боевого помощника. При всей разности характеров их соединяло помимо чисто морских интересов совпадение взглядов на нравственные жизненные принципы, моральные устои. Искренность в отношении, безукоризненная честность в поступках, открытость и отсутствие какого-либо ханжества в отношениях с людьми.


Находясь в Америке, на Камчатке, в плену у японцев, Головнин за долгие годы привык к запоздалым вестям из Европы. Теперь наступило иное измерение времени. Едва успел разобраться в своем довольно-таки запущенном имении Гулынках, как из губернского города долетели устрашающие известия — в первый день весны бежал с острова Эльбы и высадился на берег Франции поверженный Наполеон…

Начались знаменитые последние «Сто дней» французского императора.

Многое узнал о прошедших годах Василий Головнин из газет, которые он с жадностью читал и перечитывал начиная с Иркутска. По крупицам восстанавливал события, происходившие за время его отсутствия в России и Европе…

22 июня 1812 года Наполеон подписал приказ о наступлении великой армии на Россию:

«Рок влечет за собой Россию; ее судьбы должны свершиться… Она нас ставит перед выбором: бесчестье или война. Выбор не может вызвать сомнений. Итак, мы пойдем вперед, внесем войну на ее территорию… война будет славной для французов».

После были Смоленск, Бородино, сожженная Москва, бегство остатков великой армии, Березина…

Но Наполеон не терял надежды взять реванш.

«Битва народов» под Лейпцигом привела к крушению великой империи…

И вот теперь, взвесив все «за» и «против», изгнанник вновь воспрянул духом и не ошибся. Народ верил в своего императора, который верно понял дух народа, недовольного возвращением Бурбонов.

«Я явился, чтобы избавить Францию от эмигрантов», — сказал он в Гренобле. «Пускай берегутся священники и дворяне, которые хотели подчинить французов рабству. Я их повешу на фонарях», — заявил в Лионе.

Однако судьбу Франции решал не народ, а те, кто. действительно правил в Париже — встревоженные финансисты, члены торговой палаты, биржа…

После Ватерлоо Наполеон понял, что его покинули те, кто неслыханно обогатился за время империи и, по существу, являлись его опорой — буржуа.

Победно шествовал император по суше. На море ему не везло до последних дней правления…

Так уж случилось, что Наполеон навсегда отрекся от престола 22 июня 1815 года, в тот же день, когда он начал роковую для него кампанию против России…

После отречения Бонапарт направился в Рошфор, к океану, там стояли наготове два фрегата, чтобы переправить его в Америку. На одном из них, «Заале», он вышел в море, но впереди маячили сторожевые фрегаты англичан, английская эскадра блокировала выход в океан. Бонапарт надеялся, что англичане пропустят его в Америку, но капитан Мэтленд ответил вежливым отказом: «Где же ручательство, что император Наполеон не вернется снова и не заставит опять Англию и всю Европу принести новые кровавые и материальные жертвы, если он теперь выедет в Америку?»

Французские капитаны предложили Бонапарту ночью с боем прорваться сквозь блокаду, другие молодые офицеры брались ночью, тайком, на небольшом судне вывезти.

Неделю размышлял бывший монарх и ответил, что не намерен жертвовать людьми ради своего спасения. Он решил сдаться Англии…

15 июля матросы брига «Ястреб», выстроившись во фронт, последний раз приветствовали своего кумира, ступившего на палубу в любимом егерском мундире. «Ястреб» переправлял его к англичанам.

— Да здравствует император!

Его судьба была предрешена. Осенью 1815 года фрегат «Нортумберлэнд» доставил Бонапарта на остров Святой Елены, где ему суждено было провести последние пять лет жизни…


Интерес русского обывателя к известиям из Франции постепенно угасал, а вот любопытство к загадочному малоизвестному восточному соседу возрастало.

Завесу таинственности чуть-чуть приподняла миссия Резанова. Общество взбудоражилось, узнав в свое время о задержании японцами Головнина. Теперь читатели ждали описания переживаний, впечатлений и взгляда его самого, первого россиянина, прожившего не один год в неведомой стране. Ожидания не обманули нетерпеливых. Уже первые номера журнала «Сын Отечества» с воспоминаниями Головнина о его приключениях пошли нарасхват. Наконец-то после всех проволочек у цензоров, издателей, редакторов, переписчиков Головнин держит в руках первый экземпляр первой книги. Ни с чем не сравнимое чувство!

Первое издание «Записок флота капитана Головнина о приключениях его в плену у японцев» быстро исчезло из книжных лавок Петербурга. Спустя год перевод записок появился в Лондоне, Париже, Лейпциге, Амстердаме… Как водится, белокаменная старалась идти в ногу с северной столицей. Появился в Москве и рассказ Рикорда о вояжах к японцам на выручку друга…

Давно не встречались они. Увиделись перед разлукой. Рикорд уезжал на Камчатку. Долгие хлопоты губернатора Трескина, не без помощи председателя Комитета по преобразованию Камчатского края Сарычева, увенчались успехом. Начальником Камчатской области назначили толкового и знающего этот край моряка. Уезжал Рикорд по зимнику не один, с молодой женой, жизнерадостной черноглазой хохлушкой.

— Знакомься, Василий Михайлович, моя супруга, Людмила Ивановна, урожденная Коростовцева, — представил он другу свою половину.

Головнин и Рикорд не слыли среди сослуживцев ловеласами, но и не причисляли себя к ханжам.

Страсть захватила Рикорда в имении его приятеля и однокашника Коростовцева, где он проводил отпускные месяцы. Поневоле пришлось породниться с приятелем.

Жена друга пришлась по душе Головнину.

— Не ревнуешь? — спросил он наедине Рикорда, зная, что Людмила Ивановна на двадцать лет моложе мужа.

Рикорд беззаботно рассмеялся.

— В этом она кремень, не в своего братца непутевого. А знал бы ты, какая она певунья да хозяйка. Минуты не знает покоя, все хлопочет.

— Сие к добру. Дело — оно от дури женщину отвращает, — Головнин загадочно улыбнулся. — А у меня, брат, по этой части тоже перемена галса. Решился якорек бросить. Пора, пятый десяток разменял.

— Чего же туман напускаешь? Кто она?

— Есть девица на загляденье, Авдотья Степановна Лутковская. Сама из Твери, а проживает у тетки. У отца я руку ее уже испросил, помолвка объявлена.

— Так за чем дело? Когда под венец? — весело спросил Рикорд. Головнин рассеянно сощурился, ответил:

— Покуда заминка. Приглашал меня на неделе вицеадмирал Сарычев. Я, ты знаешь, избран почетным членом Государственного Адмиралтейского департамента. Временами меня туда кличут.

— Ну и что там нового?

— История долгая. Ты помнишь, сколько произвола на Аляске? Прошлым годом Гагемейстер пошел сменить наконец-то Баранова. Пестель же давно теребит маркиза послать туда воинского ревизора, меня называет. Для того и шлюп сооружают на Охте.

— Ты-то согласен?

— Какой дурень откажется кругом света плыть, вопрос решенный.

— А с венцом?

— В том-то и заковыка. Она-то отчаянная девица, согласна под венец идти и со мной отправляться. Но ни того ни другого не будет. Мало ли стрясется, потом ей вдовой маяться. Возвернусь, тогда и поженимся…

Как только прошел лед по Неве, на Охтинской верфи спускали со стапелей [63] новый шлюп. Присутствовал сам император Александр I с семьей и свитой. Шлюп нарекли «Камчаткой».

Последние два месяца перед спуском командир «Камчатки», капитан 2 ранга Головнин дневал и ночевал на стапеле. Шлюп строился добротно, не в пример «Диане», из отборной древесины, а командир щупал своими руками каждый болт, проверял стыковку и конопатку каждого паза по всей 40-метровой длине корпуса. Кое-что подсказывал опытному кораблестроителю Вениамину Стоку, кое-где просил переделать конструкции, укрепить переборки, расширить трюмы…

После спуска на воду на шлюпе обосновался лейтенант Матвей Муравьев, которого Головнин загодя присмотрел себе в помощники еще месяц назад. Вскоре за ним перед командиром предстал «диановец», лейтенант Никандр Филатов. Водился за ним один грешок, любил выпить, иногда принимал «лишнее», но, не дай Бог, вахту правил исправно. За все время на «Диане» командир отмечал его морскую выучку и сметку.

— Возьму, но гляди не перехлестывай через край, — коротко решил Головнин.

«Диана» и ее командир были на слуху у всех моряков. Как-то еще зимой в квартире Головнина появился его дальний родственник и приятель капитан-лейтенант Иван Сульменев. Проделал он неблизкий путь из Свеаборга. Когда выпили, развязались языки, Сульменев упросил Головнина взять в плавание брата жены, Федора Литке.

— Сирота он, на войну пошел волонтером, своим горбом заслужил мичмана и кавалерию. Спит и видит себя в вояжах дальних, кругом света жаждет плавания.

— Голова-то как?

— Соображает. Своим умом науки познает. Кука, Сарычева назубок знает, Крузенштерн и Лисянский у него на полке.

— Ты знаешь, Иван Саввич, не люб я до ходатаев, пришли его ко мне.

Несколько занозистый двадцатилетний мичман пришелся ко двору.

В конце мая вице-адмирал Сарычев пригласил Головнина, кивнул на кресло, протянул листы:

— Ознакомьтесь, Василий Михайлович, с инструкцией на ваш вояж.

Не торопясь приподнялся Головнин, взглянув на листы, так же размеренно, без спешки, вчитывался в наставление: «При первом вашем отправлении путешествия вокруг света 1807 года дана была вам от Адмиралтейского департамента инструкция с подробным наставлением, как поступать во время плавания вашего, касательно определения пути, ведения журнала и внесения в оный полезных замечаний… — все это знакомо, Головнин слегка кашлянул, — ныне департамент, удостоверясь на опыте в ваших познаниях и способностях, не находит надобности повторять тех же предписаний и полагается во всем на ваше искусство и благоразумие. — „То-то, признали меня, — подумал Головнин. — А вот и главные предметы вояжа“.

— 1. Доставить в Камчатку разные морские и военные снаряды и другие нужные для сей области и для Охотского порта припасы и вещи, которые по отдаленности сих мест невозможно или крайне трудно перевезти туда сухим путем.

2. Обозреть колонии Российско-Американской компании и исследовать поступки ее служителей в отношении к природным жителям областей, ею занимаемых.

3. Определить географическое положение тех островов и мест российских владений, кои не были доселе определены астрономическими способами, а также посредством малых судов осмотреть и описать северо-западный берег Америки от широты 60° до широты 63°, к которому по причине мелководья капитан Кук не мог приблизиться». Головнин пробежал глазами последние строки.

— Вы знаете, в тех местах еще никто из мореплавателей не проходил, кое-где Кук и Ванкувер приметили признаки земли, быть может, случай доставит вам счастье открыть и новые земли.

Отпуская Головнина, вице-адмирал вспомнил о разговоре с Траверсе.

— Давеча у министра мельком видел уведомление от князя Голицына с монаршим ходатайством о направлении к вам коллежского секретаря Матюшкина.

— Еще что? — невольно вырвалось у недовольного Головнина.

— А вы не ерепеньтесь, Василий Михайлович, — примирительно усмехнулся Сарычев, — говорят, он умница и морем бредит. О том вам сам министр, видимо, напомнит…


Почти два года Царскосельский лицей был подвластен «временщику» Гауэншильду. Льстец и царский приспешник, надменный чинуша, целый день со жвачкой-лакрицей в зубах, был ненавистен всем лицеистам. Озорной Матюшкин сочинил по этому поводу стишок:

В лицейском зале тишина,

Диковинка меж нами;

Друзья, к нам лезет сатана

С лакрицей за зубами.

Друзья, сберемтеся гурьбой,

Дружнее в руки палку,

Лакрицу сплюснем за щекой,

Дадим австрийцу свалку.

Натурального австрийца за год до выпуска лицеистов сменил давно обрусевший прибалтийский немец Егор Энгельгардт. Когда-то он был ординарцем Потемкина, потом неприметным канцеляристом, но вдруг устроился секретарем магистра Мальтийского ордена Павла I. Здесь-то он и оказывал услуги наследнику, и Александр I не забыл о нем.

Лицей находился под присмотром шефа жандармов, и Бенкендорф считал нового директора вполне благонамеренным, но излишне добрым. Н. Греч называл его «лицемером, хвастуном и порядочным сквернавцем». При внешней общительности Энгельгардт был скрытен и боязлив. Но ему по новой должности надлежало знать и доносить о душевном настрое своих питомцев-лицеистов. Он прекратил телесные наказания, пресекал грубость, не почитал муштру. Для нравственного образования он «завел обычай, — как писал князю Голицыну, — приглашать к себе несколько воспитанников моих и уверен, что сие домашнее общение, разговор и привычка быть в кругу семейства моего и принадлежать оному им весьма полезны…»

Лицеисты бывали у директора компаниями. Матюшкин приходил с близкими друзьями — Пушкиным, Пущиным, Дельвигом, Вольховским, Вильгельмом Кюхельбекером. В квартире директора, любителя естественных наук, на столе всегда лежал открытый географический атлас, сам он переводил записки английского морехода Ванкувера, на полках стояли тома сочинений Кука, Крузенштерна и Лисянского…

Лицеисту Матюшкину как-то сразу приглянулись директорские чертоги, где многое напоминало о море. Федор и сам не мог объяснить толком, каким образом его потянуло к морю. Но то, что началось это в лицейские годы, он знал наверняка. Жил он с малых лет в одиночестве, отца уже не было в живых, а мать не обременяла себя, устроила его в университетский пансион в Москве. Пять лет назад, приехав из пансиона, впервые стоял он на берегу моря. Наблюдал, как заходящее солнце медленно погружается в воду, скрывается за кромкой горизонта. «А что там, за горизонтом? Опять море? А за ним?»…

В лицейском парке раскинулось озеро. Посредине на каменном утесе высился величественный монумент в честь Чесменской победы русского флота, увитый цепями. На берегу стоял каменный сарай, как шутили лицеисты, «адмиралтейство». В сарае хранили лодки, шлюпки, каюки, байдарки, челноки, на подставке красовалась модель 70-пушечного корабля. Летом лицеисты любили кататься на лодках. Первым из них всегда был Матюшкин. Однажды байдарка перевернулась, не умевший плавать Кюхельбекер пошел ко дну. Матюшкин спас друга Кюхлю. Зимой Матюшкин пускался в «кругоземные плавания» по страницам книг о Колумбе, Куке, увлекался описаниями Сарычева о Северном океане, Чукотке, Великом океане, свежими впечатлениями о вояжах Лисянского и Крузенштерна. О прочитанном размышлял, делился мыслями на страницах «Лицейского мудреца»: «Расширение понятий наших физических, правовых, государственных дает служба морская, а воспитание духа в плаваниях и наслаждение морем, как бы воплощающим в себе вечность и величие мира, а также военная доблесть не могут быть ни с чем сравнимы».

Иногда наведывался к брату в Царское Село мичман Михаил Кюхельбекер. В такие дни от него не отходил Матюшкин. Жадно расспрашивал о кораблях, о флотской службе.

Как-то Михаил затащил Матюшкина и Пушкина в дом престарелого адмирала Александра Шишкова. Образованнейший моряк, президент Российской академии наук питал слабость к русской словесности и сам сочинял стихи. Был неравнодушен к судьбе лихих моряков, офицеров Давыдова и Хвостова, посвятил их памяти стихи:

Два храбрых воина, два быстрые орла,

Которых в юности созрели уж дела,

Которыми враги средь финских вод попраны,

Которых мужеству дивились океяны,

Переходя чрез мост, в Неве кончают век…

О странная судьба! О бренный человек!

Чего не отняли ни стены, ни пучины,

Ни гор крутых верхи, ни страшныя стремнины,

Ни звери лютые, ни сам свирепый враг…

То отнял все один… не осторожный шаг!

У себя в доме Шишков устроил «морскую выставку». Обширные комнаты были сплошь уставлены моделями судов, древних канонерок, ботика Петра, первого фрегата. На стене висел громадный портрет Федора Ушакова, напротив в золоченых рамах красовались иноземные флотоводцы. В скромных рамках бросались в глаза зарисовки плавания шлюпа «Диана», пребывание в плену его моряков. Матюшкин долго разглядывал рисунки.

— Сие тот самый шлюп капитана Головнина? — спросил он у Кюхельбекера.

— А ты разве не читал его «Записки о пребывании в плену у японцев»?

— Слыхать-то слыхал, а не читывал, — смутился Матюшкин.

— Я тебе обязательно их пришлю. Кстати, слух прошел, что Головнина прочат в новое плавание.

— Куда? — сдерживая волнение, спросил Матюшкин.

— Кругом Земли…

С той поры Матюшкин еще больше загорелся желанием посвятить жизнь службе на флоте и стал мечтать о плавании с Головниным. Некоторые из друзей усмехались: «Кто тебя возьмет?» Дельвиг не раз предупреждал о превратностях морской жизни. Лучше всех понимали Федора его близкие друзья Саша Пушкин и Кюхля. Но одно сочувствие не приносило ощутимого результата, а время шло. Удрученность Матюшкина сразу заметил Энгельгардт. По-разному относились к своему директору лицеисты, в том числе и друзья Матюшкина. Они благочинно, больше из приличия, навещали его уютную квартиру, в которой все умиротворяло и дышало покоем и тишиной. Дельвиг подметил этот настрой жизни своего попечителя:

Спокойно целый век прокатит он трудясь,

Полета быстрого часов не примечая.

Устанет, наконец, зевнет, перекрестясь,

Протянется, вздохнет, да и заснет зевая.

К слову сказать, Пушкин с 5 холодком относился к Энгельгардту, и тот отвечал ему тем же. А вот Матюшкин как-то сразу проникся симпатией к Егору Антоновичу, был радушно принят в его семье и до конца жизни сохранил с ним теплые, искренние отношения. Немаловажным обстоятельством в приязни Матюшкина было его одиночество. Мать жила в Москве, среди придворных дам, не скучая по сыну. За время учебы она ни разу не пригласила навестить ее, да и денег на дорогу у лицеиста Матюшкина не водилось…

Для Энгельгардта тяга Матюшкина к морю давно не была секретом. В домашнем альбоме питомцы директора по его просьбе оставляли памятные строки, кто сочинял стишки, кто добрые пожелания. Матюшкин нарисовал трехмачтовый парусник и под ним подписал ломоносовские строки: «меж льдами новый путь отворят на восток».

Поэтому, выслушав доводы своего подопечного, Энгельгардт не стал его отговаривать от задуманного и обнадежил:

— Коли ты, Феденька, всерьез надумал, — он давно обращался с Матюшкиным по-отечески, просто и задушевно, как с сыном, — я обращусь к государю, в том посодействует мне и князь Голицын, и граф Аракчеев…

Энгельгардт нередко встречался с императором на разных торжествах и приемах, но, осторожный и боязливый по натуре, он относился с большим уважением к чинопочитанию и соблюдал субординацию…

Незадолго до выпускных экзаменов Министр просвещения Александр Голицын имел разговор с директором лицея.

— На выпуск пожалует государь император, так вы своих лицеистов приструните, чтобы без чудачеств.

Энгельгардт, отдуваясь, согласно кивал головой и протянул министру папку.

— Прошу, ваше сиятельство, доложить при случае их императорскому величеству сию записку.

— О желании воспитанника лицея Матюшкина определиться в Морскую экспедицию, — вслух прочитал Головнин заголовок.

«Воспитанник лицея Матюшкин с самих юных лет имел страстное желание путешествовать морем. И поныне желание сие в нем весьма живо, так, что он высшей степенью своего щастия поставил бы, если б мог быть отправлен с какою либо морскою экспедициею».

Директор обстоятельно излагал суть дела и не скупился на похвалы своему любимцу. «На удовлетворение сего желания его ныне есть возможность, если б он быть мог определен в каком либо звании при капитане Головнине, который отправляется, как известно, в Северо-Американские наши колонии. Матюшкин пишет и изъясняется свободно на трех языках, а потому мог бы быть употреблен к письмоводству; сверх того оказал он весьма хорошие успехи в математических и вообще во всех науках в курс императорского лицея входящих. Он занимался несколько естественною историей и рисует изрядно. К сим качествам Матюшкин соединяет отличное поведение и прилежание, так что при страсти его к морской жизни и при твердости характера его нет сомнений, что он в избираемом им роде жизни полезен будет».

После окончания лицея все выпускники получили соответствующий чин на государственной службе. Отныне их судьбой распоряжалось государство во главе с монархом.

Александр I избегал четких, однозначных решений. Бегло скользнув по записке Энгельгардта, он витиевато черкнул: «Снестись с министром морским и ежели согласен, то определить».

В день выпуска, 9 июня, царю представили каждого воспитанника. Потом бывшие лицеисты в присутствии царской семьи пропели прощальную песню, сочиненную Дельвигом.

Шесть лет промчались, как мечтанье…

Обнявшись, последний раз бродили по тенистым аллеям Царского парка, обходили знакомыми тропинками зеркальные пруды.

На следующий день лицей опустел. Остался ждать своего исхода один Матюшкин. Собственно и ехать ему было некуда. Но он не унывал. «Я вознагражден тем, — писал он в тот день в Москву, своему сердечному приятелю Сергею Сазановичу, — что директор наш Е. А. Энгельгардт, о котором я писал тебе уже несколько раз, обещал доставить мне случай сделать морское путешествие.

Капитан Головнин отправляется на фрегате «Камчатка» в путешествие кругом света, и я надеюсь, почти уверен, итти с ним. Наконец, мечтания мои быть в море исполняются. Дай Бог, чтобы ты был так же счастлив, как я теперь. Одного мне недостает, товарищей: все оставили Царское Село, исключая меня; я, как сирота, живу у Егора Антоновича».

Не одну неделю тянулась канитель с определением судьбы Федора Матюшкина. Все шло по официальным каналам. Министр народного просвещения дважды обращался к Траверсе «… может ли выпущенный из Императорского Царскосельского лицея с чином коллежского секретаря воспитанник Федор Матюшкин, по желанию его, быть принят в экспедицию, отправляющуюся с капитаном Головниным в Восточный океан».

Командир «Камчатки» был уже известен доброй половине читающей публики Петербурга как человек большого мужества, принципиальный и честный, к тому же не жалующий протекцию.

По сложившейся традиции ему принадлежало решающее слово в комплектовании экипажа. Взял без раздумий «диановца» мичмана Никандра Филатова, знатного пьянчужку, но прекрасного моряка, на которого всегда можно положиться. По просьбе своей нареченной зачислил в экипаж двух ее братьев. Разгадала невеста недюжинную, крепкую натуру жениха, поняла, что только он способен наставить на путь истины ее неразумного братца, Ардальона, разжалованного за пьянку из гардемаринов в матросы. Головнин не только определил к себе Ардальона, но и взял в плавание его брата, сметливого и расторопного гардемарина Феопемпта…

Но, видимо, и уважал Головнин людей настойчивых и неординарных, к тому же обделенных судьбой с детства. Незадолго до спуска на воду «Камчатки» у него появился мичман Фердинанд Врангель. Он прибыл из Ревеля, а вернее сбежал с фрегата «Автроил», сказался больным, оставил рапорт командиру и на попутной шхуне добрался до Петербурга. Едва прослышав о предстоящем вояже, он просил командира Ревельского порта отправить его на «Камчатку». Но ответ Головнина огорчил.

— Он берет с собой известных ему и опытных моряков, — передал командир порта. — Да и сами рассудите, мичман, сие его право.

Но строптивый мичман не успокоился, благо «Автроил» уходил на ремонт в Свеаборг.

Голубоглазый, рыжеволосый, утомленный долгой дорогой блондин покорил Головнина настойчивостью.

— Готов под вашим началом служить хоть матросом. Головнин усмехнулся:

— Поначалу вам не лишне было бы на гауптвахте развеяться за побег с корабля. Видать, вас в детстве родитель розгами не потчевал.

— Мне не привелось испытать сих страстей, по причине ранней кончины родителей.

Взгляд Головнина помягчел, минуту-другую он размышлял. Расспрашивал о прежней службе мичмана.

— Добро, я ваше дело попытаюсь уладить. А покуда обустраивайтесь, скоро спуск судна. А там достроимся, в Кронштадт перейдем.

Как раз в дни торжественного выпуска лицеистов Головнин с адмиралтейскими кораблями буксировал «Камчатку» через отмели в устье Невы. Шлюп пришлось приподнимать: «на 1 фут 7 дюймов посредством пяти плоскодонных ботов, вспомоществуемых подвязанными к ним пустыми бочками». В заботах Головнин задержался с ответом министру. Наконец Траверсе сообщил: «на шлюп „Камчатку“ в назначенную экспедицию воспитанника Матюшкина… взять с собой флота капитан 2 ранга Головнин согласен; и по отзыву его, он может исправлять должность гардемаринскую и сделаться со временем полезным по охоте его к морской службе…»

Не мешкая, Матюшкин отправился к Головнину. Предусмотрительный Энгельгардт снабдил восемнадцатилетнего выпускника рекомендательным письмом.

На другой день Головнин, читая письмо, с любопытством посматривал на выпускника лицея…

«Во исполнение воли его сиятельства, — сообщал директор лицея, — я предписал г-ну Матюшкину немедленно к вам, милостивый государь мой, явиться, для получения приказаний и наставлений относительно того, что ему теперь делать надлежит, равно как и испрошение дозволения, если можно отправиться хотя на самое короткое время в Москву, для свидания со старою матерью, которую он шесть лет не видел».

Отложив письмо, Головнин добродушно спросил:

— Стало быть, всерьез задумали? Море шуток не терпит. Бона Академия художеств прислала живописца Тиханова. Сие по необходимости. А вы служить надумали.

Ну да ладно, поживем — увидим. Сплошаете, сразу на берег спишу. А покуда поезжайте к матушке. Дело святое. Возвернетесь прямо в Кронштадт, на судно…

Вернувшись из Москвы, Матюшкин тепло распрощался с Пушкиным.

— Не позабудь, Феденька, про дневник, начинай, не откладывая, завтра же. Пиши все, что видишь и чувствуешь. Сии записи станут со временем бесценны. Ты един из наших, кто с морем решил породниться.

Матюшкин поднялся на борт «Камчатки» в середине августа. На нос заводили буксиры с барказов, готовили выводить шлюп на внешний рейд.

Вот и первый вечер на рейде. Рядом, на виду, Кронштадт, на востоке, в дымке, шпили Петербурга, что-то ждет его впереди… Разложив в каюте тетрадь, он вывел на обложке — «Матюшкин Федор». На обороте вспомнил слова Дельвига: «Судьба на вечную разлуку, быть может, съединила нас».

Промелькнуло в заботах несколько дней. К борту подошла шлюпка с капитаном. Следом по трапу денщики тащили баулы с его пожитками. В это плавание Головнин взял денщиками трех своих дворовых людей из Гулынок. По уставу офицерам запрещалось иметь денщиков из числа матросов экипажа.

Поднявшись на палубу, командир выслушал доклад лейтенантов и объявил:

— Ветер нынче нам попутный, завтра снимаемся с якорей.

Никандр Филатов повернулся к ветру, вздохнул полной грудью, засмеялся.

— В другой раз, Василий Михайлович, плывем к Камчатке и опять же на «Камчатке».

Вечером в дневнике Матюшкина появилась одна из первых записей: «Капитан приехал из Петербурга, и все закипело — суетятся, бегают. И мы в последний раз видим заходящее солнце в своем отечестве — утро застанет нас под парусами».

На рассвете крепостные пушки Кронштадта на прощание салютовали «Камчатке», и моряки «поутру 26 числа сего же месяца, в день вечно для России достопамятный Бородинским сражением, отправились в путь с благополучным ветром от северо-востока».

Загрузка...