Глава вторая Поэт и красавица

«Я совсем огончарован…»

Зимой, в самом конце 1828 года на балу у знаменитого своими детскими утренниками танцмейстера Йогеля Пушкин увидел Натали… «Ей только минуло шестнадцать лет, когда они впервые встретились на бале в Москве. В белом воздушном платье с золотым обручем на голове, она в этот знаменательный вечер поражала всех своей классической царственной красотой. Александр Сергеевич не мог оторвать от нее глаз, испытав на себе натиск чувств, окрещенный французами coup de foudre (буквально: «удар грома»). Слава его уже тогда прогремела на всю Россию. Он всюду являлся желанным гостем; толпы ценителей и восторженных поклонниц окружали его, ловя всякое слово, драгоценно сохраняя его в памяти. Наталья Николаевна была скромна до болезненности; при первом знакомстве их его знаменитость, властность, присущие гению, — не то что сконфузили, а как-то придавили ее. Она стыдливо отвечала на восторженные фразы, но эта врожденная скромность, столь редкая спутница торжествующей красоты, только возвысила ее в глазах влюбленного поэта.

Вскоре после первого знакомства вспыхнувшая любовь излилась в известном стихотворении, оканчивающемся шутливым признанием:

Я влюблен, я очарован,

Я совсем огончарован!

Более подробных сведений, чем воспоминания А. П. Араповой, о зарождении любви Пушкина к будущей жене мы не знаем. Брат Натали — Сергей только уточняет: «Пушкин, влюбившись в Гончарову, просил Американца графа Толстого, старинного знакомого Гончаровых, чтоб он к ним съездил и испросил позволения привезти Пушкина. На первых порах Пушкин был застенчив, тем более, что вся семья обращала на него большое внимание… Пушкину позволили ездить, он беспрестанно бывал. А. П. Малиновская (супруга известного археолога) по его просьбе уговаривала в его пользу, но с Натальей Ивановной (матерью) у них бывали частые размолвки, потому что Пушкину случалось проговариваться о проявлениях благочестия и об императоре Александре Павловиче, а у Натальи Ивановны была особая молельня со множеством образов, и про покойного государя она выражалась не иначе, как с благоговением. Пушкину напрямик не отказали, но отозвались, что надо подождать и посмотреть, что дочь еще слишком молода и пр.».

В конце апреля 1829 года через Толстого — Американца поэт сделал предложение, и даже неопределенный ответ осчастливил его… «На коленях, проливая слезы благодарности, должен был бы я писать вам теперь, после того как граф Толстой передал мне ваш ответ: этот ответ не отказ, вы позволяете мне надеяться. Не обвиняйте меня в неблагодарности, если я все еще ропщу, если к чувству счастья примешиваются еще печаль и горечь; мне понятна осторожность матери! — Но извините нетерпение сердца больного, которому недоступно счастье. Я сейчас уезжаю и в глубине своей души увожу образ небесного существа, обязанного вам жизнью. — Если у вас есть для меня какие-либо приказания, благоволите обратиться к графу Толстому, он передаст их мне.

Удостойте, милостивая государыня, принять дань моего глубокого уважения» (Пушкин — Н. И. Гончаровой, 1 мая 1829 г.).

Но «приказаний», как видно, не последовало, и Пушкин был волен снова распоряжаться своей судьбой по собственному усмотрению. Однако именно эта свобода с некоторых пор стала тяготить поэта. Все годы, прошедшие между возвращением из ссылки в Михайловское и женитьбой, ему не сиделось на месте. Большую часть этого времени он провел в Петербурге, но делал оттуда частые наезды в Москву, в Псковскую и Тверскую губернии, совершил самое длинное путешествие в своей жизни, предприняв поездку в Эрзерум, к армии генерала Паскевича, в рядах которой в то время сражался его брат Лев Сергеевич.

Жить поэту приходилось исключительно на холостую ногу, безо всякого семейного уюта и без малейших удобств, то в гостиницах и трактирах, то у приятелей, вроде С. А. Соболевского, побочного сына одного из богатых помещиков.

«Известный Соболевский (молодой человек из московской либеральной шайки) едет в деревню к поэту Пушкину и хочет уговорить его ехать с ним за границу. Было бы жаль, Пушкина надобно беречь как дитя. Он поэт, живет воображениями, и его легко увлечь. Партия, к которой принадлежит Соболевский, проникнута дурным духом…» (из донесения агента III Отделения).

Пушкин поселился у Соболевского в Москве после приезда из Михайловского. У него было более шумно и беспокойно, чем в любом трактире, сам Пушкин сравнивал эту квартиру с полицейской съезжей: «Наша съезжая в исправности, частный пристав Соболевский бранится и дерется по-прежнему, шпионы, драгуны, б… и пьяницы толкутся у нас с утра до вечера».

Пушкин невольно подчинялся привычкам и обыкновениям той совершенно беспутной компании, в которую попал, возмущая тем самым своих солидных приятелей. «Досадно, — писал в своем дневнике М. П. Погодин, — что свинья Соболевский свинствует при всех. Досадно, что Пушкин в развращенном виде пришел при Волкове».

Это внешнее неблагообразие и неустроенность жизни, которую не удавалось изменить собственными силами, естественно породили желание основать свой собственный семейный очаг, свить свое гнездо. «Он, как сам говорил, — вспоминал кн. П. П. Вяземский, — начал помышлять о женитьбе, желая покончить жизнь молодого человека и выйти из того положения, при котором какой-нибудь юноша мог потрепать его по плечу на бале и звать в неприличное общество… Холостая жизнь и несоответствующее летам положение в свете надоели Пушкину.

Развлечений, порой весьма бурных и шумных, было предостаточно в эти годы, но они ничего не оставляли в душе, кроме ощущения усталости, тоски и скуки, которые как бы по наследству передал творец «Евгения Онегина» и своему герою.

Недуг, которого причину

Давно бы отыскать пора,

Подобный английскому сплину,

Короче: русская хандра

Им овладела понемногу;

Он застрелиться, слава богу,

Попробовать не захотел,

Но к жизни вовсе охладел.

Как Child-Harold, угрюмый, томный

В гостиных появлялся он;

Ни сплетни света, ни бостон,

Ни милый взгляд, ни вздох нескромный,

Ничто не трогало его,

Не замечал он ничего…

Прошлое тяготило, будущее не радовало…

«В 1828 году Пушкин был уже далеко не юноша, тем более, что после бурных годов первой молодости и после тяжких болезней он казался по наружности истощенным и увядшим; резкие морщины виднелись на его лице, но все еще хотел казаться юношей. Раз как-то, не помню, по какому обороту разговора, я произнес стих его, говоря о нем самом:

Ужель мне точно тридцать лет?

Он тотчас возразил: «Нет, нет, у меня сказано: ужель мне скоро тридцать лет. Я жду этого рокового термина, а теперь еще не прощаюсь с юностью». Надо заметить, что до рокового термина оставалось несколько месяцев. Кажется в этот же раз я сказал, что в сочинениях его встречается иногда такая искренняя веселость, какой нет ни в одном из наших поэтов. Он отвечал, что в основании характер его грустный, меланхолический, и если он иногда бывает в веселом расположении, то редко и не надолго» (записки К. А. Полевого).

«В Петербурге — тоска, тоска…» Не было бы спасения без возможности излить ее в поэтические строки «Дорожной жалобы»:

Долго ль мне гулять на свете

То в коляске, то верхом,

То в кибитке, то в карете,

То в телеге, то пешком?

Не в наследственной берлоге,

Не средь отческих могил,

На большой мне, знать, дороге

Умереть господь судил,

На каменьях под копытом,

На горе под колесом,

Иль во рву, водой размытом,

Под разобранным мостом.

Иль чума меня подцепит,

Иль мороз окостенит,

Иль мне в лоб шлагбаум влепит

Непроворный инвалид.

Иль в лесу под нож злодею

Попадуся в стороне,

Иль со скуки околею

Где-нибудь в карантине.

Долго ль мне в тоске голодной

Пост невольный соблюдать

И телятиной холодной

Трюфли Яра поминать?

То ли дело быть на месте,

По Мясницкой разъезжать,

О деревне, о невесте

На досуге помышлять!

То ли дело рюмка рома,

Ночью сон, поутру чай;

То ли дело, братцы, дома!..

Ну, пошел же, погоняй!..

1829

Тоска, скука, несмотря на всероссийское признание его поэтического таланта. Навязчивая мысль о приближающейся осени жизни внушила поэту желание жениться. Хотя все предыдущие годы Пушкин был не особенно выгодного мнения о браке, во всяком случае, для себя считал его неподходящим состоянием. Многочисленные увлечения совершенно не были связаны с его матримониальными планами. Еще в мае 1826 года он с некоторой тревогой спрашивал у князя Вяземского: «Правда ли, что Боратынский женится? Боюсь за его ум. Законная… род теплой шапки с ушами. Голова вся в нее уходит. Ты, может быть, исключение. Но и тут, я уверен, что ты гораздо был бы умнее, если б еще лет десять был бы холостой. Брак холостит душу».

Эти рассуждения были больше от ума, но сердце постепенно потребовало своего: поискать там, где миллионы людей уже нашли спасение от одиночества. Трижды уже Александр Сергеевич серьезно примеривался к браку и трижды его намерениям не суждено было осуществиться, эти неудачи не слишком опечалил поэта. Позже, встретив Натали Гончарову, он понял, для кого хранил он свое сердце.

«Когда я увидел ее в первый раз, красоту ее едва начали замечать в свете. Я полюбил ее, голова у меня закружилась, я сделал предложение, ваш ответ, при всей его неопределенности, на мгновение свел меня с ума; в ту же ночь я уехал в армию; вы спросите зачем? клянусь вам, я не знаю, но какая-то непроизвольная тоска гнала меня из Москвы; я бы не мог там вынести ни вашего, ни ее присутствия. Я вам писал, надеялся, ждал ответа — он не приходил. Заблуждения моей ранней молодости представлялись моему воображению; они были слишком тяжки сами по себе, а клевета их еще усилила; молва о них, к несчастью, широко распространилась. Вы могли ей поверить; я не смел жаловаться на это, но приходил в отчаяние», — писал Пушкин Наталье Ивановне Гончаровой, поняв, что от нее зависит решение его судьбы и приговор может быть убийственным по единственной причине: у жениха дурная репутация.

Прошлое грянуло тяжелым залпом в настоящее и готово было уничтожить всякую надежду именно тогда, когда явилась настоятельная потребность покончить с «заблуждениями» и «жить, то есть познать счастье». Не молодость Натали Гончаровой была основной причиной отказа матери, ее страшили грехи молодости известного поэта, которые — не мудрено — издавна став настоящей притчей во языцех для публики, создали Пушкину репутацию плохого христианина и неблагонадежного человека во мнении высшей власти.

«Не уступавший никому, Пушкин за малейшую против него неосторожность готов был отплатить эпиграммой или вызовом на дуэль. В самой наружности его было много особенного: он то отпускал кудри до плеч, то держал в беспорядке свою курчавую голову; носил бакенбарды большие и всклокоченные, одевался небрежно, ходил скоро, повертывал тросточкой или хлыстиком, насвистывая или напевая песенку. В свое время многие подражали ему, и эти люди назывались a lа Пушкин… Он был первым поэтом своего времени и первым шалуном… Между прочим, в нем оставалась студенческая привычка — не выставлять ни знаний, ни трудов своих. От этого многие в нем обманывались и считали его талантом природы, не купленным ни размышлением, ни ученостью, и не ожидали от него ничего великого. Но в тишине кабинета своего он работал более, нежели думали другие… В обществах на него смотрели, как на человека, который ни о чем не думал и ничего не замечал; в самом деле, он постоянно терялся: в мелочах товарищеской беседы и равно был готов вести бездельный разговор и с умным и с глупцом, с людьми почтенными и самыми пошлыми, но он все видел, глубоко понимал вещи, замечал каждую черту характера и видел насквозь людей. Чего другие достигали долгим учением и упорным трудом, то он светлым своим умом схватывал налету. Не показываясь важным и глубокомысленным, слывя ленивцем и праздным, он собирал опыты жизни и в уме своем скопил неистощимые запасы человеческого сердца.

Ветреность была главным, основным свойством характера Пушкина. Он имел от природы душу благородную, любящую и добрую. Ветреность препятствовала ему сделаться человеком нравственным, и от этой же ветрености пороки не глубоко пускали корни в его сердце» (М. М. Попов, чиновник III Отделения).

Несомненно, что Наталья Ивановна, сама пережившая на своем недолгом веку немало трагедий, не могла согласиться с тем, чтобы будущий муж ее дочери-красавицы стал бы собирать «опыты» с ее молодой девственной жизни. Сердце матери подсказывало, что маловероятно счастье девушки, воспитанной в строгой религиозности, с человеком широко известных «свободолюбивых» взглядов.

Вспомним, на дворе была первая треть XIX века и подобное мировоззрение было скорее исключением, чем правилом. И исключением дерзким. За поэтический бунт против установленного порядка государственной жизни Пушкин дважды подвергался длительной ссылке. Несмотря на это он с огромной поэтической силой распространял свои религиозные заблуждения, веря в слепой и неотвратимый рок, довлеющий над каждым человеком и жестоко смеющийся над ним…

Дар напрасный, дар случайный,

Жизнь, зачем ты мне дана?

Иль зачем судьбою тайной

Ты на казнь осуждена?

Кто меня враждебной властью

Из ничтожества воззвал,

Душу мне наполнил страстью,

Ум сомненьем взволновал?..

Цели нет передо мною:

Сердце пусто, празден ум,

И томит меня тоскою

Однозвучный жизни шум.

26 мая 1828 года в день 29-летия

Суеверие Пушкина и глубокая вера Натали могли ужиться только в одном случае — если бы Бог благословил их обоюдной взаимной любовью… Но могла ли на это с самого начала надеяться мать?

Не символично ли, что именно накануне свадьбы Московский митрополит Филарет (причисленный в XX веке к лику святых) ответил Пушкину на его «Дар напрасный», переиначив его же стихи и придав новому порядку слов смысл, заключающийся в том, что человек сам становится источником своих страданий, отступая от Бога, и снова обретает душевный мир и покой, возвращаясь в Его лоно. Пушкину еще только предстоял этот путь, помочь осилить который суждено было его Натали…

Не напрасно, не случайно,

Жизнь от Бога нам дана,

Не без воли Бога тайной

И на казнь осуждена.

Сам я своенравной властью

Зло из темных бездн воззвал,

Сам наполнил душу страстью

Ум сомненьем взволновал…

Как бы то ни было, но Наталья Ивановна, к счастью, не отвергла навсегда руку искателя сердца ее дочери, поэта гениального, но опального, душу благородную, но развращенную ветреностью и пороками. Нужно было время, чтобы понять, куда в действительности, а не в очередном порыве, склонится сердце поэта. Ему, пожалуй, и самому еще было неясно, к какому берегу прибиться. Потребовались два года, чтобы Пушкин твердо и осознанно остановил свой выбор на суженой, с которой он смело вступил на корму семейного корабля, дабы плыть на нем по бурному житейскому морю дальше…

В поисках суженой

«Пушкин — наше всё», — высказался однажды поэт и критик Аполлон Григорьев, и мы с тех пор горделиво повторяем в разных вариантах эту фразу, забывая, что всё — не только слава, гений, душевное многоцветие, полнота эмоций, поэтическое вдохновение, стремление к истине, идеал гармонического восприятия мира, но и — падения, ошибки, тяжкие грехи, утрата смысла жизни, ожесточенная внутренняя борьба и нередкие поражения в ней. Всё на то и всё, что всего намешано в нем: хорошего и дурного, светлого и темного. Это всё мы постараемся рассмотреть не для осуждения, но ради того, чтобы разобраться в смысле той трагедии, которая в конце жизни произошла с Пушкиным и которая вовлекла в свою орбиту множество других людей, судьбы которых внезапно изменились. Постараемся шаг за шагом проследить за развитием грозных событий, начиная с неудавшихся попыток Пушкина найти себе жену до встречи с Натальей Гончаровой.

Итак, устав от своей собственной жизни после бурно проведенной молодости, в которой было от чего закружиться голове: привилегированный Лицей, ранний поэтический успех, благословленный «стариком Державиным», быстрая слава на всю Россию, южная ссылка, сделавшая невольно поэта признанным «мучеником за идею», вступление в тайное общество — как следующий этап «избранничества» и при этом — заботы искренних друзей и необыкновенный успех у женщин.

Все девушки, которых Пушкин намечал себе в невесты, начиная с 1826 года, относились приблизительно к одному и тому же типу: молоденькие барышни из хорошего московского или петербургского общества, красивые, развитые, хорошо воспитанные и вместе с тем совсем юные существа, мотыльки и лилеи, каковых он намеревался со временем воспитать по своим меркам.

В 1826 году тогдашнее общество находилось под свежим впечатлением от декабрьских событий на Сенатской площади Петербурга и вызванных ими многочисленных арестов декабристов и их сообщников… Пушкин в это время находился в ссылке в Михайловском. В ночь на 4 сентября 1826 года присланный губернатором чиновник неожиданно явился в Михайловское и увез Пушкина во Псков. Там его уже ожидал фельдъегерь, немедленно ускакавший с поэтом в Москву, к государю.


«Фельдъегерь внезапно извлек меня из моего непроизвольного уединения, привезя по почте в Москву, прямо в кремль, и всего в пыли ввел в кабинет императора, который сказал мне: «А, здравствуй, Пушкин, доволен ли, что возвращен?» Я отвечал, как следовало в подобном случае. Император долго беседовал со мной и спросил меня: «Пушкин, если бы ты был в Петербурге, принял ли бы ты участие в 14 декабря?» — «Неизбежно, государь; все мои друзья были в заговоре, и я был бы в невозможности отстать от них. Одно отсутствие спасло меня, и я благодарю Небо за то». — «Ты довольно шалил, — возразил император, — надеюсь, что теперь ты образумишься и что размолвки вперед у нас не будет…» (рассказано Пушкиным).

«Что бы вы сделали, если бы 14 декабря были в Петербурге?» — спросил я между прочим. — «Был бы в рядах мятежников, — отвечал он, не запинаясь. Когда потом я спрашивал его: переменился ли его образ мысли и дает ли мне он слово думать и действовать впредь иначе, если я пущу его на волю, он очень долго колебался и только после длинного молчания протянул мне руку с обещанием сделаться иным. И что же? Вслед за тем он без моего позволения и ведома уехал на Кавказ!» (рассказано государем Николаем I).

Эта историческая встреча нового императора и поэта произошла 8 сентября и положила начало их личным многолетним отношениям и взаимной симпатии. Государь же после той встречи сказал приближенным, что «разговаривал с умнейшим человеком России». Следствием встречи была монаршая милость, выраженная в официальном письме А. Х. Бенкендорфа от 30 сентября 1826 года:

«Милостивый государь Александр Сергеевич!

Я ожидал прихода вашего, чтоб объявить высочайшую волю по просьбе вашей, но, отправляясь теперь в С. Петербург и не надеясь видеть здесь, честь имею уведомить, что Государь император не только не запрещает приезда вам в столицу, но предоставляет совершенно на вашу волю с тем только, чтобы предварительно испрашивали разрешения чрез письмо.

Его величество совершенно остается уверенным, что вы употребите отличные способности ваши на передание потомству славы вашего Отечества, передав вместе бессмертию имя ваше. В сей уверенности Его императорскому величеству благоугодно, чтобы вы занялись предметом о воспитании юношества. Вы можете употребить весь досуг, вам предоставляется совершенная и полная свобода, когда и как представить ваши мысли и соображения; и предмет сей должен представить тем обширнейший круг, что на опыте видели совершенно все пагубные последствия ложной системы воспитания.

Сочинений ваших никто рассматривать не будет, на них нет никакой цензуры: Государь император сам будет и первым ценителем произведений ваших, и цензором.

Объявляя вам сию монаршую волю, честь имею присовокупить, что как сочинения ваши, так и письма можете для предоставления Его величеству доставлять ко мне; но впрочем от вас зависит и прямо адресовать на высочайшее имя.

Примите при сем уверение в истинном почтении и преданности, с которым имею честь быть ваш покорный слуга А. Бенкендорф».

Друзья поздравляли Пушкина, радовались счастливой перемене его судьбы. Москва ликовала по случаю коронации Николая I. Недавний отшельник Пушкин не в силах справиться с нахлынувшим на него потоком новых, живительных впечатлений. Жизнь его превратилась в нескончаемый триумфальный праздник. Мицкевич сравнивал его с Шекспиром, другие друзья даже не знали, с кем его сравнивать и провозгласили его несравненным…

Именно на гребне этой славы в 1826 году Пушкин, пробыв полтора месяца в Москве, успел влюбиться в С. Ф. Пушкину и сделать ей предложение. Переменилась его судьба, эту перемену хотелось закрепить, создав свой дом. Он пытается убедить самого себя, что его чувство к Софии серьезно, и изливает его в письме к другу: «.. Но раз уж я застрял в псковском трактире, вместо того, чтобы быть у ног Софи, — поболтаем, т. е. поразмыслим.

Мне 27 лет, дорогой друг. Пора жить, т. е. познать счастье. Ты говоришь мне, что оно не может быть вечным: хороша новость! Не личное мое счастье заботит меня, могу ли я возле нее не быть счастливейшим из людей, — но я содрогаюсь при мысли о судьбе, которая, может быть, ее ожидает — содрогаюсь при мысли, что не могу сделать ее счастливой, как мне хотелось бы. Жизнь моя, доселе такая кочующая, такая бурная, характер мой — неровный, ревнивый, подозрительный, резкий и слабый одновременно — вот что иногда наводит меня на тягостные раздумья. — Следует ли мне связать с судьбой столь печальной, с таким несчастным характером — судьбу существа такого нежного, такого прекрасного?.. Бог мой, как она хороша! И как смешно было мое поведение с ней! Дорогой друг, постарайся изгладить дурное впечатление, которое оно могло на нее произвести, — скажи ей, что я благоразумнее, чем выгляжу, а доказательство тому — что тебе в голову придет… Если она находит, что Панин прав, она должна считать, что я сумасшедший, не правда ли? — объясни же ей, что прав я, что, увидав ее хоть раз, уже нельзя колебаться, что у меня не может быть притязаний увлечь ее, что я, следовательно, прекрасно сделал, пойдя прямо к развязке, что, раз полюбив ее, невозможно любить ее еще больше, как невозможно с течением времени найти ее еще более прекрасной, потому что прекрасней невозможно…»

Пушкин влюбился и сразу же решил сделать предложение.

«Боже мой, как она красива, и до чего нелепо было мое поведение с ней. Мерзкий этот Панин! Знаком два года, а свататься собирается на Фоминой неделе; а я вижу ее раз в ложе, в другой на бале, а в третий сватаюсь», — признается Пушкин. Благоразумная Софи не прельстилась громкой славой поэта и отдала предпочтение «мерзкому Панину», став вскоре его невестой.

Поэт, который, казалось, еще недавно горел любовной страстью к Софи, быстро утешился и никогда впоследствии не вспоминал о ней. Многих красавиц обессмертил в своих стихах Пушкин, но первой избраннице он не посвятил ни строчки…

Вскоре появился новый предмет поклонения. Зимой тех же 1826–27 годов С. А. Соболевский представил на балу Пушкину свою дальнюю родственницу Екатерину Ушакову и вскоре привез поэта в дом на Пресне, который был одним из самых хлебосольных и гостеприимных в целой Москве. Многими чертами своего быта эта семья напоминала Ростовых из «Войны и мира». На четыре года, до самой помолвки Пушкина, семья Ушаковых стала для него одной из самых близких в Москве, здесь он появлялся постоянно во время приездов в древнюю столицу. Из двух сестер Ушаковых младшая — Елизавета — была красивее, но, к счастью, она была влюблена в доброго знакомого Пушкина С. Д. Киселева, за которого впоследствии и вышла замуж. С Елизаветой у Пушкина романа быть просто не могло. Он заинтересовался старшей — Екатериной. «Меньшая очень хорошенькая, а старшая чрезвычайно интересует меня, — писала одна москвичка в 1827 году, — потому что, по-видимому, наш знаменитый Пушкин намерен вручить ей судьбу жизни своей, ибо уже положил оружие свое у ног ее, т. е. сказать просто, влюблен в нее. Это общая молва, а глас народа — глас Божий. Еще не видевши их, я слышала, что Пушкин во все пребывание свое в Москве только и занимался, что N., на балах, на гуляньях он говорит только с нею, а когда случается, что в собрании N. нет, Пушкин сидит целый вечер в углу, задумавшись, и ничто уже не в силах развлечь его… Знакомство же с ними удостоверило меня в справедливости сих слухов. В их доме все напоминает о Пушкине: на столе найдете его сочинения, между нотами «Черную шаль» и «Цыганскую песню», на фортепьяно его «Талисман»… В альбомах несколько листочков картин, стихов и карикатур, а на языке вечно вертится имя Пушкина».

Эта зима была счастливейшей в жизни Екатерины Ушаковой. Пушкин ездил чуть ли не каждый день, они читали стихи, слушали музыку, дурачились и заполняли бесконечными карикатурами и стихотворными надписями альбомы Екатерины и Елизаветы.

Впоследствии, когда Ек. Н. Ушакова сделалась г-жой Наумовой, молодой муж сильно ревновал к ее девическому прошлому, уничтожил браслет, подаренный ей поэтом, и сжег все ее альбомы. Зато альбом ее сестры Елизаветы Николаевны благополучно сохранился. Он особенно любопытен, ибо именно здесь, среди многочисленных карикатур, находятся обе части «Дон-Жуанского списка», в который Пушкин — в шутку или нет — внес имена женщин, в которых был влюблен. На последнем месте длинного списка поставлена Наталья — будущая жена поэта, его «113 любовь». Список был составлен в 1829–30 годах, а в 1827 году влюбленная в Пушкина Екатерина Ушакова ждала от него предложения. Но в мае он уехал, думая, что ненадолго, а получилось — на полтора года. «Он уехал в Петербург, может быть, он забудет меня; но нет, нет, будем лелеять надежду, он вернется, он вернется безусловно», — писала брату Екатерина. Перед отъездом из Москвы Пушкин написал в ее альбом стихотворение, в котором он выразил искреннее чувство, что вернется таким же, каким уезжает…

В отдалении от вас

С вами буду неразлучен,

Томных уст и томных глаз

Буду памятью размучен;

Изнывая в тишине,

Не хочу я быть утешен, —

Вы ж вздохнете ль обо мне,

Если буду я повешен?

Но в Петербурге новое девичье личико завладело его фантазией, и он готов был простить Петербургу его холод, гранит, скуку, потому что там:

Ходит маленькая ножка,

Вьется локон золотой.

Обладательницей этой ножки была Анна Алексеевна Оленина, дочь А. Н. Оленина, директора Публичной библиотеки и президента Академии художеств. Это был человек любезный и просвещенный, с большим артистическим вкусом, искусный рисовальщик, украсивший своими заставками и виньетками первое издание «Руслана и Людмилы».

Оленины приглашали к себе лучших, интереснейших людей эпохи. Друзья семьи особенно любили бывать у них на даче в Приютине — в пригороде Петербурга. Дом окружал романтический парк, в котором были построены специальные флигеля для многочисленных гостей.


Среди них были Г. Р. Державин, А. Мицкевич, В. А. Жуковский — поэты, читавшие свои стихи. М. И. Глинка часто играл свои произведения, нервные пальцы А. С. Грибоедова слегка касались клавикордов. Художники О. Кипренский, братья Карл и Александр Брюлловы, П. Ф. Соколов, Г. Г. Гагарин создали многочисленные портреты хозяев и их гостей. О. Монферран и П. В. Басин обсуждали постройку Исаакиевского собора. А. Воронихин и К. Тон немало способствовали украшению самого приютинского дома. Знаменитый театральный декоратор П. Гонзако нарисовал для Приютинского домашнего театра декорации и занавес.

Анет Оленина с детства была избалована вниманием знаменитостей.

25 мая 1827 года, накануне дня своего рождения, поэт возвратился после ссылки в Петербург. «Все мужчины и женщины старались оказывать ему внимание, которое всегда питают к гению. Одни делали это ради моды, другие — чтобы иметь прелестные стихи и приобрести благодаря этому репутацию, иные, наконец, вследствие нежного почтения к гению…» — записала в своем дневнике Анет.

В первых числах июня 1828 г. Пушкин услышал у Олениных привезенную с Кавказа Грибоедовым и обработанную Глинкой грузинскую мелодию. Анна Оленина прекрасно пела ее тогда. Под впечатлением этой дивной грузинской мелодии, очарованный голосом Анет, Пушкин написал изумительное:

Не пой, красавица, при мне

Ты песен Грузии печальной:

Напоминают мне оне

Другую жизнь и берег дальний.

Увы! напоминают мне

Твои жестокие напевы

И степь, и ночь — и при луне

Черты далекой, бедной девы…

Я призрак милый, роковой,

Тебя увидев, забываю;

Но ты поешь — и предо мной

Его я вновь воображаю.

Не пой, красавица, при мне

Ты песен Грузии печальной:

Напоминают мне оне

Другую жизнь и берег дальний.

«Девица Оленина довольно бойкая штучка: Пушкин называет ее «драгунчиком» и за этим драгунчиком ухаживает»[1], — сообщает кн. Вяземский жене. В другом письме: «Пушкин думает и хочет дать думать ей и другим, что он в нее влюблен… и играет ревнивого».

На полях рукописей Пушкина той поры в изобилии встречается имя Олениной: по-русски, по-французски, в обратном чтении и т. п.

Он и на людях всячески показывал свою влюбленность, однако его обожаемая Анет вела дневник, где чувства пропускала через рассудок и выходило, что она «не из тех романтических особ», которые могут «потерять голову», и каким бы лестным не было ухаживание Пушкина, замужество с ним нельзя назвать «большой партией».

«Итак все, что Аннета могла сказать после короткого знакомства, есть то, что он (Пушкин. — Н.Г.) умен, иногда любезен, очень ревнив, несносно самолюбив и неделикатен…»

При этом, однако, роман продолжался все лето.

11 августа 1828 года Анете исполнилось 20 лет. В дневнике запись: «Стали приезжать гости. Приехал премилый Сергей Голицын, Крылов, Гнедич, Зубовы, милый Глинка, который после обеда играл чудесно и в среду придет дать мне первый урок пения. Приехал, по обыкновению, Пушкин… Он влюблен в Закревскую, все об ней толкует, чтоб заставить меня ревновать, но притом тихим голосом прибавляет мне разные нежности…»

Праздники шли чередом. 5 сентября были именины Елизаветы, матери Анны Олениной. «Прощаясь, Пушкин мне сказал, что он должен уехать в свое имение, если, впрочем, у него хватит духу, прибавил он с чувством». После этого в дневнике Анет больше не встречается имя Пушкина. Он перестал посещать дом Олениных, но в обществе ходили слухи, что поэт сватался и получил отказ. Мать решительно и резко ему отказала, как человеку неблагонадежному: началось следствие по «Гавриилиаде», глава семейства Алексей Николаевич был в числе разбирающих это дело. Пушкин опять оказался поднадзорным.

Спустя полвека Анна Алексеевна говорила своему племяннику: «Пушкин делал мне предложение». — «Почему же вы не вышли?» — «Он был вертопрах, не имел никакого положения и, наконец, не был богат». Однако она с теплотой говорила о его блестящих дарованиях.

«Я пустился в свет, потому что бесприютен», — жаловался Вяземскому Пушкин. Непревзойденный каламбурист Вяземский отвечал поэту: «Ты говоришь, что бесприютен: разве уж тебя не пускают в Приютино?» После «Гавриилиады» Пушкина туда действительно «пускали» неохотно.

Шутки шутками, но обида поэту была нанесена немалая, и он совершил акт «поэтического мщения». В декабре 1829 года, спустя почти полтора года после «отставки», Пушкин принялся за 8 главу «Евгения Онегина». В гостиную княгини Татьяны поэт «привел» семейство Олениных. Поначалу гостья была так и названа Annete Olenine, затем Пушкин превратил ее в Лизу Лосину; в конце концов появился еще вариант, более похожий на едкую эпиграмму:

Тут… дочь его была

Уж так жеманна, так мала,

Так неопрятна, так писклива,

Что поневоле каждый гость

Предполагал в ней ум и злость.

К счастью, все это были черновые варианты и в бессмертную поэму не вошли…

Итак, получив отказ от родителей Олениной, или сам отступив в последнюю минуту, наподобие гоголевского Подколесина, Пушкин в конце 1828 года вернулся в Москву, с намерением возобновить свои ухаживания за Екатериной Ушаковой. Но здесь ожидала его новая неудача. «При первом посещении пресненского дома узнал он плоды собственного непостоянства: Екатерина Николаевна помолвлена за князя Д-го.

— С чем же я остался? — вскрикивает Пушкин.

— С оленьими рогами, — отвечает ему невеста.

Впрочем, этим не окончились отношения Пушкина к бывшему своему предмету. Собрав сведения о Д-ом, он упрашивает Н. В. Ушакова (отца невесты) расстроить эту свадьбу. Доказательства о поведении жениха, вероятно, были очень явны, потому что упрямство старика было побеждено, а Пушкин по-прежнему остался другом дома» (из воспоминаний племянника Ек. Н. Ушаковой).

Екатерина Николаевна дождалась Пушкина и вновь надеялась… В ее альбоме появились карикатуры на Оленину. И вдруг — перед Новым, 1829 годом на рождественском балу Пушкин встретил свою настоящую любовь — Натали, обладательницу имени, ставшего последним в «Дон-Жуанском» списке.

Пушкин не скрывал своего нового увлечения от сестер Ушаковых, оно затмило все бывшие привязанности до такой степени, что перед своим отъездом на Кавказ он почти каждый день ездил на Пресню к Ушаковым с намерением… дважды проехаться по Большой Никитской мимо окон Гончаровых. Екатерине пришлось смириться с ролью преданного друга Пушкина, с которой поэт обсуждал подробности взаимоотношений со своей новой пассией. В альбоме появился новый персонаж, к которому обращены взоры Пушкина и его протянутая рука, держащая письмо. Рядом приписка: «Каре, Каре, брат! Брат, Каре!» Та же особа была нарисована на другой картинке под подписью: «О горе мне! Каре! Каре! Прощай, бел свет! Умру!» Все эти возгласы сестры Ушаковы как бы вложили в уста терзаемого муками неразделенной любви к Натали Пушкина. Каре — название неприступной турецкой крепости…

Даже и в 1830 г. московские сплетницы, а заодно с ними и многие приятели Пушкина считали, что он мечется между Старой Пресней и Большой Никитской. Однако к тому времени «участь его была решена» и поэт просто не находил себе места в ожидании окончательного ответа «маменьки Карса» Наталии Ивановны Гончаровой. В ушаковском альбоме она выведена в образе пожилой особы в чепце.

Незадолго до помолвки Пушкина с Гончаровой Екатерина Ушакова не без горечи писала брату: «Каре все так же красива, как и была, и очень с нами предупредительна, но глазки ее в большом действии, ее А. А. Ушаков (генерал-майор, родственник Ушаковых — Н. Г.) прозвал Царство Небесное, но боюсь, чтобы не ошибся, для меня она сущее Чистилище. Карсы (три сестры Гончаровы. — Н. Г.) в вожделенном здравии. Алексей Давыдов был с нами в собрании и нашел, что Каре глупенькая, он, по крайней мере, стоял за ее стулом в мазурке более часу и подслушивал ее разговор с кавалером, но только и слышал из ее прелестных уст: да-с, нет-с. Может быть, она много думает или представляет роль невинности».

Вот с каких пор стали судить о Натали: может, «Царство Небесное», может, «глупенькая, представляющая роль невинности». Надо полагать, что непозволительная бестактность гения, бывало, ранившая самолюбие и сокровенные чувства «обычных» людей, часто являлась причиной, что на его «Мадонну» сразу же было направлено пристальное и не всегда милостивое внимание окружающих. Три его незавершившиеся браком жениховства показали свету, что он вовсе не завидная партия для девушек из «приличного общества». В самом деле, каковы его преимущества? Ни внешности, ни богатства. Разве что оригинальный характер, но зараженный пороками, да слава великого поэта — скандальная и переменчивая, да двусмысленное положение пред лицом царя и закона, таившие постоянную возможность неприятных случайностей и резкой перемены судьбы, подобно участи декабристов. Из последних — дело о безбожной поэме «Гавриилиада», которое автора чуть в государственные преступники не определило за пропаганду атеизма…

А на другом полюсе — Натали. Тот же гений мгновенно уловил то непостижимо-прекрасное в ней — молодость, невинность, естественность, прекрасное воспитание и скромность в гармонической совокупности. Откуда такое сокровище! Девушка, принадлежащая к аристократическому кругу, но не зараженная его надменностью и тщеславием, поистине бутон белой лилии, который строгая мать скрывает от нечистых взглядов и держит в дочернем повиновении.

Да, Пушкин, этот сердцеведец и знаток женских прелестей, должен был сразу оценить ее по достоинству. И именно с ней захотелось семейного счастья, дома, как у всех, наполненного детьми и тихими радостями…

Мой идеал теперь — хозяйка,

Мои желания — покой.

Постепенно, не сразу, Натали стала занимать главенствующее положение в сердце поэта. Ни к кому больше он не сватался и, хотя за те два года после встречи с Натали были и новые любовные страсти, и лихорадочное возвращение к былым, но уже написано было необыкновенное по силе чувства стихотворение:

Я вас любил: любовь еще, быть может,

В душе моей угасла не совсем;

Но пусть она вас больше не тревожит;

Я не хочу печалить вас ничем.

Я вас любил безмолвно, безнадежно,

То робостью, то ревностью томим;

Я вас любил так искренно, так нежно,

Как дай вам Бог любимой быть другим.

1829

Бесценный автограф стихотворения получила в свой альбом Анна Оленина при расставании с поэтом. Но дерзнем задуматься над более глубоким смыслом этого посвящения. Поэт говорил последнее «прости» всем когда-либо волновавшим его женщинам, готовя себя к роли мужа и отца. Это была новая, неизвестная ему роль, но теперь уже желанная и осознанная. И он совсем не был уверен, сможет ли хорошо сыграть её.

«Только привычка и длительная близость могли бы помочь мне заслужить расположение вашей дочери; я могу надеяться возбудить со временем ее привязанность, но ничем не могу ей понравиться; если она согласится отдать мне свою руку, я увижу в этом лишь доказательство спокойного безразличия ее сердца. Но будучи всегда окружена восхищением, поклонением, соблазнами, надолго ли сохранит она это спокойствие? Ей станут говорить, что лишь несчастная судьба помешала ей заключить другой, более равный, более блестящий ее союз; может быть, эти мнения и будут искренни, но уж ей они безусловно покажутся таковыми. Не возникнут ли у нее сожаления? Не будет ли она тогда смотреть на меня как на помеху, как на коварного похитителя? Не почувствует ли она ко мне отвращения? Бог мне свидетель, что я готов умереть за нее; но умереть для того, чтобы оставить ее блестящей вдовой, вольной на другой день выбрать себе нового мужа, — эта мысль для меня — ад».

Откуда эти мысли об аде, ведь с Натали еще не было никакого объяснения… Верно, Пушкин почувствовал несносные угрызения совести, вообразив, каково было тем обманутым мужьям, с чьими женами у него велись амуры. Ревнивец, он в совершенстве владел наукой обольщать, но свой очаг хотел основать на твердом камне добродетели. Судя по всему, ее-то он и нашел и отступаться не собирался.

«Участь моя решена, я женюсь…»

В сентябре 1829 года Пушкин возвратился с Кавказа в Москву и по прибытии сразу нанес визит Гончаровым.

«Сколько мук ожидало меня по возвращении! Ваше молчание, ваша холодность, та рассеянность и безразличие, с каким приняла меня м-ль Натали… У меня не хватило мужества, и я уехал в Петербург в полном отчаянии. Я чувствовал, что сыграл очень смешную роль, первый раз в жизни я был робок, а робость в человеке моих лет никак не может понравиться молодой девушке в возрасте вашей дочери…» (Пушкин — Наталье Ивановне Гончаровой).

Какая это была унылая проза жизни! Ему отказали, в отчаянии он уехал на Кавказ, встретил там свое тридцатилетие, повидался с братом, набрался новых впечатлений, приехал снова в Москву, а тут — немилостивый прием в доме на Никитской, терзаясь неопределенностью своего положения, он отправился в Петербург, там — недовольство царя его кавказской эпопеей, конечно же — слежка… Конечно же — карты, пожирающие неслыханные в тогдашней литературе высокие гонорары…

Но разлука с Натали вызвала к жизни новый шедевр. И он… он не забыл ее, любовь к ней дает новые силы жить!

На холмах Грузии лежит ночная мгла;

Шумит Арагва предо мною.

Мне грустно и легко; печаль моя светла;

Печаль моя полна тобою,

Тобой, одной тобой…

Унынья моего

Ничто не мучит, не тревожит,

И сердце вновь горит и любит — оттого,

Что не любить оно не может.

Почему же она не дает знать о своем чувстве!

«На днях приехал в Петербург… Адрес мой: у Демута. Что ты? Что наши? В Петербурге тоска, тоска… Кланяйся неотъемлемым нашим Ушаковым. Скоро ли, Боже мой, приеду из Петербурга в Hotel d'angleterre мимо Карса? По крайней мере мочи нет — хочется», — передает свое настроение С. Д. Киселеву Пушкин в ноябре 29-го, а в январе следующего года, потеряв всякую надежду, язвит Вяземскому: «Правда ли, что моя Гончарова выходит за архивного Мещерского? Что делает Ушакова, моя же? Я собираюсь в Москву, как бы не разъехаться». Пушкин вдруг действительно уехал в Москву, вызвав недоумение и Бенкендорфа, и царя, спросившего у Жуковского: «Какая муха его укусила?» Вяземский также был удивлен неожиданным отъездом друга, хотя догадывался, почему ему не сиделось на месте. И именно Вяземский невольно способствовал развитию дальнейших событий. Зная, что Пушкин влюблен в Натали, он на балу у губернатора поручил некоему И. Д. Лужину, который должен был танцевать с младшей Гончаровой, поговорить с ней и с ее матерью и узнать, что они о нем думают. Мать и дочь отозвались благосклонно и велели кланяться Пушкину. Приехав в Петербург, Лужин передал поклон Пушкину, и тот немедленно собрался в Москву.

Однако Вяземский, несмотря на уверения своей жены, с которой Пушкин был откровенен, не думал, что речь идет о женитьбе. Сохранилось его письмо к княгине Вере. «Ты меня мистифицируешь, заодно с Пушкиным, рассказывая о порывах законной любви его. Неужели он в самом деле замышляет жениться, но в таком случае как же может он дурачиться? Можно поддразнивать женщину, за которою волочишься, прикидываясь в любви к другой, и на досаде ее основать надежды победы, но как же думать, что невеста пойдет, что мать отдаст свою дочь замуж ветренику или фату, который утешается в горе. Какой же был ответ Гончаровых? Впрочем, чем более думаю о том, тем более уверяюсь, что вы меня дурачите».

На Пасху 6 апреля Пушкин сделал Наталье Гончаровой предложение, и оно было принято. Дело было в Москве, и несомненные доказательства этого в Петербурге Вяземский получил только две недели спустя: «Нет, ты меня не обманывала, мы сегодня на обеде у Сергея Львовича выпили две бутылки шампанского, а у него по пустому пить двух бутылок не будут. Мы пили здоровье жениха. Не знаю еще, радоваться ли или нет счастью Пушкина, но меня до слез тронуло письмо его к родителям, в котором он просит благословения их. Что он говорил тебе об уме невесты? Беда, если его нет в ней: денег нет, а если и ума не будет, то при чем же он останется с его ветреной головой?»

Вот это письмо к родителям: «Мои горячо любимые родители, обращаюсь к вам в минуту, которая определит мою судьбу на всю остальную жизнь.

Я намерен жениться на молодой девушке, которую люблю уже год — м-ль Натали Гончаровой. Я получил ее согласие, а также и согласие ее матери. Прошу вашего благословения, не как пустой формальности, но с внутренним убеждением, что это благословение необходимо для моего благополучия — и да будет вторая половина моего существования более для вас утешительна, чем моя печальная молодость.

Состояние г-жи Гончаровой сильно расстроено и находится отчасти в зависимости от состояния ее свекра. Это является единственным препятствием моему счастью. У меня нет сил даже и помыслить от него отказаться. Мне гораздо легче надеяться на то, что вы придете мне на помощь» (черновое, 6–11 апреля).

«Тысячу, тысячу раз да будет благословен вчерашний день, дорогой Александр, когда мы получили от тебя письмо. Оно преисполнило меня чувством радости и благодарности. Да, друг мой, это самое подходящее выражение. Давно уже слезы, пролитые при его чтении, не приносили мне такой отрады. Да благословит Небо тебя и твою милую подругу жизни, которая составит твое счастье…» — заочно благословили родители, печалясь, что не могут тотчас приехать в Москву и «засвидетельствовать м-ль Гончаровой очень, очень нежную дружбу». Преданные друзья Пушкина, лишь только узнав о помолвке, спешили со своими советами, которые должны были помочь закрепить первый успех при покорении твердыни Карса…

«Я слышал, что будто бы ты писал к Государю о женитьбе. Правда ли? Мне кажется, что тебе в твоем положении и в твоих отношениях с царем необходимо просить у него позволения жениться. Жуковский думает, что хорошо бы тебе воспользоваться этим обстоятельством, чтобы просить о разрешении печатать «Бориса», представив, что ты не богат, невеста не богата, а напечатание трагедии обеспечит на несколько времени твое благосостояние. Может быть, царь и вздумает дать приданое невесте твоей… Прошу рекомендовать меня невесте, как бывшего поклонника ее на балах, а ныне преданного ей дружескою преданностью моею к тебе. Я помню, что говоря с старшею сестрой, сравнивал я Алябьеву с классической красотой, а невесту твою с романтической. Тебе, первому нашему романтическому поэту, и следовало жениться на первой романтической красавице…» — восторженно писал Вяземский. Здесь уместно было бы упомянуть о том, что в одно время с Натали стали «вывозить в свет» другую известную красавицу конца 20-х годов XIX века Александру Алябьеву; поклонники часто не знали, какой из них отдать предпочтение. Пушкин также сравнивал их в 1830 году («К вельможе»):

…влиянье красоты

Ты живо чувствуешь. С восторгом ценишь ты

И блеск Алябьевой и прелесть Гончаровой.

Сравнивал, но ни на миг не увлекся Алябьевой, отдав сразу предпочтение Гончаровой. Она, по словам современников, являла полную противоположность Алябьевой и многим другим красавицам «пониже рангом» полным отсутствием кокетства и заносчивости.

Пушкин по совету Вяземского обратился с письмом к Бенкендорфу, уверяя, что «Г-жа Гончарова боится отдать дочь за человека, который имел бы несчастье быть на дурном счету у Государя».

Начальник III отделения собственной его величества канцелярии вскоре ответил Пушкину.

«Милостивый государь.

Я имел счастье представить Государю письмо от 16-го сего месяца, которое Вам угодно было написать мне. Его императорское величество с благосклонным удовлетворением принял известие о предстоящей Вашей женитьбе и при том изволил выразить надежду, что вы хорошо испытали себя перед тем, как предпринять этот шаг, и в своем сердце и характере нашли качества, необходимые для того, чтобы составить счастье женщины, особенно женщины столь достойной и привлекательной, как м-ль Гончарова.

Что же касается вашего личного положения, в которое Вы поставлены правительством, я могу лишь повторить то, что говорил Вам много раз; я нахожу, что оно всецело соответствует Вашим интересам! в нем не может быть ничего ложного и сомнительного, если только Вы сами не сделаете его таковым. Его императорское величество в отеческом о Вас, милостивый государь, попечении, соизволил поручить мне, генералу Бенкендорфу, — не шефу жандармов, а лицу, коего он удостоивает своим доверием, — наблюдать за Вами и наставлять Вас своими советами: никогда никакой полиции не давалось распоряжения иметь за Вами надзор. Советы, которые я, как друг, изредка давал Вам, могли пойти Вам лишь на пользу, и я надеюсь, что с течением времени Вы будете в этом всё больше и больше убеждаться. Какая же тень падает на Вас в этом отношении? Я уполномачиваю Вас, милостивый государь, показать это письмо всем, кому найдете нужным.

Что же касается трагедии Вашей о Годунове, то его императорское величество разрешает Вам напечатать за Вашей личной ответственностью.

В заключение примите мои искреннейшие пожелания в смысле будущего вашего счастья, и верьте моим лучшим к вам чувствам.

Преданный Вам А. Бенкендорф».

Рухнули, кажется, последние бастионы на пути Пушкина к полному счастью: Бенкендорф в своем ответе, блестяще обойдя щекотливый вопрос тайного надзора правительства, заверил адресата в высказанном Самодержцем желании покровительствовать будущему семейству поэта. Как известно, Николай Павлович не отделался формальными намерениями и впоследствии заботился о Пушкиных в самые бедственные для них времена.

«Сказывал ты Катерине Андреевне о моей помолвке? — спрашивал Пушкин у Вяземского. — Я уверен в ее участии, но передай мне ее слова — они нужны моему сердцу и теперь не совсем счастливому…»

Странно слышать это признание спустя всего лишь месяц после помолвки. В чем дело? Пушкин принял решение жениться, полюбил девушку, сделал предложение и не был отвергнут… Сам же говаривал в те дни знакомым: «Пора мне остепениться; ежели не сделает этого жена моя, то нечего уже ожидать от меня». Но по силам ли подобная «миссия» — «остепенить» признанного поэта — романтической красавице Натали? Та ли это женщина? Сущее несчастье было Пушкину терзаться подобными сомнениями, когда он возжаждал обновления своей души!.. Рассеять сомнения, возможно, могла лишь Екатерина Андреевна Карамзина, пятидесятилетняя опытная женщина, относившаяся к Пушкину нежно и преданно. «Я очень признательна, что Вы подумали обо мне в первые же минуты Вашего счастья, это — истинное доказательство Вашей дружбы. Я повторяю мои пожелания, или, скорее, надежду, что Ваша жизнь станет столь же сладостной и спокойной настолько же, насколько до этой поры была мрачной и бурной, и что избранная вами нежная и прекрасная подруга будет Вашим ангелом-хранителем, что сердце Ваше, всегда такое доброе, очистится возле Вашей молодой супруги». Отметим, что вечера в доме Е. А. Карамзиной были единственными в Петербурге, где не играли в карты и где говорили по-русски…

Первым литературным наброском Пушкина после помолвки был тот, в котором он выразил свои надежды и сомнения последнего времени:

«Участь моя решена. Я женюсь…

Та, которую любил я целые два года, которую везде первую отыскивали глаза мои, с которой встреча казалась мне блаженством — Боже мой — она… почти моя.

Ожидание решительного ответа было самым болезненным чувством жизни моей. Ожидание последней заметавшейся карты, угрызение совести, сон перед поединком, — всё это в сравнении с ним ничего не значит…

Я женюсь, то есть я жертвую независимостию, моею беспечной, прихотливой независимостию, моими роскошными привычками, странствиями без цели, уединением, непостоянством.

Я готов удвоить жизнь и без того неполную. Я никогда не хлопотал о счастии, я мог обойтиться без него. Теперь мне нужно на двоих, а где мне взять его?..

Все радуются моему счастию, все поздравляют, все полюбили меня. Всякий предлагает мне свои услуги: кто свой дом, кто денег взаймы, кто знакомого бухарца с шалями… Молодые люди начинают со мной чиниться: уважают во мне уже неприятеля. Дамы в глаза хвалят мне мой выбор, а заочно жалеют о моей невесте: «Бедная! Она так молода, так невинна, а он такой ветреный, такой безнравственный…»

«Наша свадьба точно бежит от меня…»

Бытует мнение, что Натали не была даже увлечена Пушкиным до свадьбы и подчинилась решению матери — лишь бы поскорее выскользнуть из сурового родительского дома. Документальных свидетельств в подтверждение этого нет, однако сохранилось письмо, которое Натали написала любимому дедушке. Судя по этому письму, трудно упрекнуть ее в безразличии сердца к будущему мужу.

«Любезный дедушка! Узнав… сомнения ваши, спешу опровергнуть оные и уверить вас, что все то, что сделала маменька, было согласно с моими чувствами и желаниями. Я с прискорбием узнала те худые мнения, которые вам о нем внушают, и умоляю вас по любви вашей ко мне не верить оным, потому что они суть не что иное, как лишь низкая клевета. В надежде, любезный дедушка, что все ваши сомнения исчезнут при получении сего письма и что вы согласитесь составить мое счастье, целую ручки ваши и остаюсь всегда покорная внучка ваша Наталья Гончарова 5 мая 1830».

Днем раньше жених с невестой были в театре, «ездили смотреть Семенову» в пьесе Коцебу, о чем сохранилось упоминание современницы. Новость переходила в разряд «площадных»: «…В числе интересных знакомых были Гончарова с Пушкиным. Судя по его физиономии, можно подумать, что он досадует на то, что ему не отказали, как он предполагал. Уверяют, что они помолвлены, но никто не знает, от кого это известно; утверждают кроме того, что Гончарова-мать сильно противилась свадьбе своей дочери, но что молодая девушка ее склонила. Она кажется очень увлеченной своим женихом, а он с виду так же холоден, как и прежде, хотя разыгрывает из себя сентиментального…» В светских салонах Петербурга не то, чтобы гудели, но оживленно обсуждали намечавшуюся свадьбу. «Здесь все спорят: женится ли он? Не женится? И того и смотри, что откроются заклады о женитьбе его, как о вскрытии Невы».

События, между тем, развивались своим чередом. В конце мая Пушкин со своей невестой съездили в Полотняный Завод представиться главе гончаровского семейства Афанасию Николаевичу. Он дал свое согласие на свадьбу, сроки которой ставились в зависимость от решения материальных дел Гончаровых.

Пушкин пробыл в гостях у Афанасия Николаевича дня три и возвратился в Москву. «Итак, я в Москве, — тотчас по возвращении написал он невесте, — такой печальной и скучной, когда Вас там нет. У меня не хватило духу проехать по Никитской, еще менее — пойти узнать новости у Аграфены. Вы не можете себе представить, какую тоску вызывает во мне Ваше отсутствие. Я раскаиваюсь в том, что покинул Завод — все мои страхи возобновляются, еще более сильные и мрачные. Мне хотелось бы надеяться, что это письмо не застанет Вас в Заводе. Я отсчитываю минуты, которые отделяют меня от вас».

Уже и о «страхах» Пушкина знала невеста, очевидно, они много и интенсивно общались, а те прогулки по великолепному гончаровскому парку на Полотняном предоставили возможность по-настоящему сблизиться душевно.

В 1880 году в имении все еще находился альбом, напоминающий об этих счастливых днях, о нем сообщил В. П. Безобразов, побывавший в Заводе. «Я читал в альбоме стихи Пушкина к невесте и ее ответ — так же в стихах. По содержанию весь этот разговор в альбоме имеет характер взаимного объяснения в любви».

Материальная сторона сватовства была не так благополучна, поэтому день свадьбы был еще даже не намечен.

Выдать дочь замуж без приданого Наталья Ивановна не соглашалась, но денег на это взять было неоткуда. Принадлежавшее ей поместье Ярополец было заложено и приносило мало доходов. Тем не менее она обещала выделить часть Яропольца Натали.

Со стороны отца невесты денег ждать тоже не приходилось. Кроме майората, в который входили калужские фабрики и некоторые поместья, все остальное Афанасий Николаевич, дедушка Натали, давно заложил и перезаложил. Жених просил дать внучке доверенность на получение доходов с выделяемой ей трети имения и заемное письмо, но тем дело и кончилось: ни имений, ни денег любимая Ташенька не получила.

Но нельзя сказать, чтобы дед вовсе не старался… Он решил было «выплавить» приданое для младшей внучки из «медной бабушки» — громоздкой статуи Екатерины II, мертвым грузом лежавшей с тех баснословных времен, когда императрица собиралась посетить Полотняный Завод. Продав статую на переплавку, надеялись выручить до 40 тысяч. Дело поручили Пушкину, а статую перевезли в Петербург и получили высочайшее позволение.

Весь июль Пушкин пробыл в Петербурге, хлопоча о продаже «медной бабушки», об издании «Бориса Годунова» и о передаче части болдинского поместья по разделу перед свадьбой. Друг Вяземский опасается, «чтобы Пушкин не разгончаровался: не то, что влюбится в другую, а зашалится, замотается. В Москве скука и привычка питают любовь его.»

«К стыду своему признаюсь, что мне весело в Петербурге, и я совершенно не знаю, когда вернусь…» — пишет в Москву жене Вяземского Пушкин. Почти в те же дни своей невесте в Полотняный Завод жених сообщает: «Я мало бываю в свете. Вас ждут там с нетерпением. Прекрасные дамы просят меня показать ваш портрет и не могут простить мне, что его у меня нет. Я утешаюсь тем, что часами простаиваю перед белокурой мадонной, похожей на вас как две капли воды; я бы купил ее, если бы она не стоила 40 000 рублей».

Мало-помалу жених знакомился со своими будущими родственниками…

Встреча с Натальей Кирилловной Загряжской вполне удовлетворила аристократическое чувство Пушкина. «Надо вам рассказать о моем визите к Наталье Кирилловне. Приезжаю, обо мне докладывают, она принимает меня за своим туалетом, как очень хорошенькая женщина прошлого столетия. — Это вы женитесь на моей внучатой племяннице? — Да, сударыня. — Вот как. Меня это очень удивляет, меня не известили, Наташа ничего мне об этом не писала. (Она имела в виду не вас, а маменьку.) На это я сказал ей, что брак наш решен совсем недавно, что расстроенные дела Афанасия Николаевича и Натальи Ивановны и т. д. и т. д. Она не приняла моих доводов; Наташа знает, как я ее люблю, Наташа всегда писала мне во всех обстоятельствах своей жизни, Наташа напишет мне; а теперь, когда мы породнились, надеюсь, сударь, что вы часто будете навещать меня.

Затем она долго расспрашивала о маменьке, о Николае Афанасьевиче, о вас; повторила мне комплименты Государя на ваш счет — и мы расстались очень добрыми друзьями. — Не правда ли, Наталья Ивановна ей напишет?

Я еще не видел Ивана Николаевича (брата Натали. — Н. Г.). Он был на маневрах и только вчера вернулся в Стрельну. Я поеду с ним в Парголово, так как ехать туда одному у меня нет ни желания, ни мужества…

Что поделывает заводская Бабушка — бронзовая, разумеется? Не заставит ли вас хоть этот вопрос написать мне? Что вы поделываете? Кого видите? Где гуляете? Поедете ли в Ростов? Напишите ли мне? Впрочем, не пугайтесь всех этих вопросов, вы отлично можете не отвечать на них, — потому что вы всегда смотрите на меня как на сочинителя…» — не рискнул написать нежностей невесте Пушкин, потому что знал, она была строгих правил. В другом письме он прощался с ней так: «…целую ручки Наталье Ивановне, которую я не осмеливаюсь еще называть маменькой, и вам также, мой ангел, раз вы не позволяете мне обнять вас. Поклоны вашим сестрицам».

В Парголове на даче жила родная тетка Натали, фрейлина императрицы Екатерина Ивановна Загряжская. Пушкин не имел «ни желания, ни мужества» ехать к ней по той простой причине, что знал о натянутых отношениях сестер Натальи Ивановны и Екатерины Ивановны. Неизвестно, как посмотрела бы на этот визит будущая теща, для разговора нужен был свидетель, поэтому Пушкин и дожидался Ивана Николаевича.

Впоследствии чета Пушкиных очень дружила и с Натальей Кирилловной, и с Екатериной Ивановной. Обе эти женщины были добрыми покровительницами красавицы Натали и при том были вхожи в высшие аристократические круги Петербурга, и это особенно льстило самолюбию поэта, который и сам хотел принадлежать к этому обществу.

Источником постоянного раздражения впоследствии было то его двусмысленное положение, когда в светском обществе принимали его не как «законного сочлена; напротив, там глядели на него, как на приятного гостя из другой сферы жизни, как артиста, своего рода Листа или Серве» (К. А. Полевой).

В середине августа Пушкин вернулся в Москву, 20 августа умер дядя — поэт Василий Львович, предстоял сорокадневный траур, свадьба снова откладывалась. Да еще перед отъездом не сдержался, рассорился с Натальей Ивановной: при вспыльчивом характере много ли надо?

С дороги Пушкин писал невесте: «Я уезжаю в Нижний, не зная, что меня ждет в будущем. Если Ваша матушка решила расторгнуть нашу помолвку, а Вы решили повиноваться ей, — я подпишусь под всеми предлогами, какие ей угодно будет выставить, даже они будут так же основательны, как сцена, устроенная мне вчера, и как оскорбления, которыми ей угодно меня осыпать. Быть может, она права, а не прав был я, на мгновение поверив, что счастье создано для меня. Во всяком случае, Вы совершенно свободны, что же касается меня, то заверяю Вас честным словом, что буду принадлежать только Вам или никогда не женюсь».

Ссора матери с женихом расстроила Натали, вдогонку она послала письмо, в котором, судя по всему, уверяла Пушкина в неизменности своих чувств и о сожалениях матери в том, что погорячилась…

Более откровенен Пушкин пока с друзьями, всю накопившуюся горечь этих дней он высказывает П. А. Плетневу, неустанному ходатаю по издательским делам поэта. «Милый мой, расскажу тебе все, что у меня на душе: грустно, тоска, тоска. Жизнь жениха тридцатилетнего хуже 30-ти лет жизни игрока. Дела будущей моей тещи расстроены. Свадьба моя отлагается день ото дня далее. Между тем я хладею, думаю о заботах женатого человека, о прелести холостой жизни. К тому же московские сплетни доходят до ушей невесты и ее матери — отселе размолвки, колкие обиняки, ненадежные примирения — словом, если я и не несчастлив, по крайней мере не счастлив. Осень подходит. Это любимое мое время — здоровье мое обыкновенно крепнет — пора моих литературных трудов настанет — а я должен хлопотать о приданом да о свадьбе, которую сыграем Бог весть когда. Все это не очень утешно. Еду в деревню, Бог весть, буду ли там иметь время заниматься и душевное спокойствие, без которого ничего не произведешь, кроме эпиграмм на Каченовского.

Так-то, душа моя. От добра добра не ищут. Черт меня догадал бредить о счастии, как будто я для него создан. Должно было мне довольствоваться независимостью, которой обязан Богу и тебе. Грустно, душа моя…»

Нижегородские леса отгородили Пушкина от суетных дел мира и волей-неволей оставили единственную возможность успокоиться и обрести душевное спокойствие — взять в руки гусиное перо, которое «просится к бумаге». Поэт весь отдался сочинительству.

Еще по дороге в Болдино Пушкин узнал о холере, надвигавшейся на среднерусские губернии, но назад не поворотил, почувствовав первый прилив вдохновения. Вот и получилось, что ехал Александр Сергеевич в деревню по своим предсвадебным имущественным делам недели на три, а застрял на всю осень — знаменитую Болдинскую осень.

«Наша свадьба точно бежит от меня; и эта чума с ее карантинами — не отвратительнейшая ли это насмешка, какую только могла придумать судьба? Мой ангел, ваша любовь — единственная вещь на свете, которая мешает мне повеситься на воротах моего печального замка (где, замечу в скобках, дед повесил француза-учителя, аббата Николя, которым был недоволен). Не лишайте меня этой любви и верьте, что в ней все мое счастье. Позволяете ли вы обнять вас? Это не имеет никакого значения на расстоянии 500 верст и сквозь 5 карантинов. Карантины эти не выходят у меня из головы. Прощайте, мой ангел», — жаловался невесте Пушкин в конце сентября, а на столе его в Болдино уже лежали написанными «Гробовщик», «Станционный смотритель», «Барышня-крестьянка», 8-я глава «Евгения Онегина», «Элегия»:

…Но не хочу, о други, умирать;

Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать;

И ведаю, мне будут наслажденья

Меж горестей, забот и треволненья:

Порой опять гармонией упьюсь,

Над вымыслом слезами обольюсь,

И может быть — на мой закат печальный

Блеснет любовь улыбкою прощальной.

«Въезд в Москву запрещен, и вот я заперт в Болдине. Во имя неба, дорогая Наталья Николаевна, напишите мне, несмотря на то, что вам этого не хочется. Скажите мне, где вы? Уехали ли вы из Москвы? Нет ли окольного пути, который привел бы меня к вашим ногам? Я совершенно пал духом и право не знаю, что предпринять. Ясно, что в этом году нашей свадьбе не бывать. Но не правда ли, вы уехали из Москвы? Добровольно подвергать себя опасностям заразы было бы непростительно…»

Лейтмотивом всех октябрьских писем Пушкина к невесте из Болдина звучало нешуточное беспокойство о том, как бы Натали со своим семейством не стала жертвой эпидемии.

Этот месяц был особенно обилен поэтическими шедеврами, ясно обозначавшими, что года Пушкина «к суровой прозе клонят». Он переживал расцвет своего гения, вехами которого стали меткие по названию и новаторские по языку — чистому, ясному, доступному, повести Белкина: «Выстрел», «Метель» и истинно «драматические произведения» — «Скупой рыцарь», «Моцарт и Сальери», хрестоматийное теперь:

Два чувства дивно близки нам —

В них обретает сердце пищу:

Любовь к родному пепелищу,

Любовь к отеческим гробам.

Животворящая святыня!

Земля была б без них мертва…

В ноябре — все еще карантины. Пушкин продолжал работать с неиссякаемым вдохновением. Написаны «История села Горюхина», «Каменный гость», «Пир во время чумы» и навеянное разлукой:

Для берегов отчизны дальней

Ты покидала край чужой;

В час незабвенный, в час печальный

Я долго плакал пред тобой.

Мои хладеющие руки

Тебя старались удержать;

Томленья страшного разлуки

Мой стон молил не прерывать…

Дух творца окреп, Пушкин и сам это чувствовал, довольный своим «прилежанием». «Посылаю тебе, барон, вассальскую мою подать, — обращался он к Дельвигу, — именуемую цветочной (для альманаха «Северные цветы». — Н. Г.) по той причине, что платится она в ноябре, в самую пору цветов. Доношу тебе, моему владельцу, что нынешняя осень была детородна, и что коли твой смиренный вассал не околеет от сарацинского падежа, холерой именуемого и занесенного нам крестовыми воинами, т. е. бурлаками, то в замке твоем, «Литературной газете», песни трубадуров не умолкнут круглый год. Я, душа моя, написал пропасть полемических статей, но, не получая журналов, отстал от века, не знаю, в чем дело — и кого надлежит душить, Полевого или Булгарина. Отец мне про тебя ничего не пишет. А это беспокоит меня, ибо я все-таки его сын — т. е. мнителен и хандрлив (каково словечко?). Скажи Плетневу, что он расцеловал бы меня, видя мое осеннее прилежание. Прощай, душа, на другой почте я, может, еще что-нибудь пришлю тебе…

Я живу в деревне как в острове, окруженный карантинами. Жду погоды, чтоб жениться и добраться до Петербурга — но я об этом не смею еще и думать» (4 ноября 1830 г.).

«Хандрливость» Пушкина делала его настроение переменчивым, как направление флюгера в ненастье, хотя, в сущности, его жизненный барометр показывал «ясно». Стесненные обстоятельства, как всегда, привели к необходимости заняться сочинительством, окунуться в «купель, исцеляющую язвы» — в работу, и эта купель восстановила растраченные в суете силы Пушкина…

В «скверном настроении» нападали на него прежние страсти, и он начинал беспричинно ревновать. Вернее сказать — по той причине, что судил малознакомых по себе: до последнего времени Пушкин мог позволить себе изменить женщине ради нового увлечения, то же свойство Пушкин подозревал и в невесте. Хоть и в шутку, но он писал ей, что «отец продолжает писать мне, что свадьба моя расстроилась. На днях он мне, может быть, сообщит, что вы вышли замуж… Есть от чего потерять голову… Прощайте, мой ангел, будьте здоровы, не выходите замуж за г-на Давыдова…»

Пушкин и сам понимал, что беспричинно ревнив, но поделать ничего не мог с собой. И эта ревность тяжелым отпечатком легла на его дальнейшую семейную жизнь. Еще из Болдина писал он Плетневу: «Как же не стыдно было понять хандру мою, как ты ее понял? Хорош и Дельвиг, хорош и Жуковский. Вероятно, я выразился дурно, но это вас не оправдывает. Вот в чем было дело: теща моя отлагала свадьбу за приданым, а уж конечно не я. Я бесился. Теща начинала меня дурно принимать и заводить со мной глупые ссоры, и это бесило меня. Хандра схватила и черные мысли мной овладели. Неужто я хотел или думал отказаться? но я видел уже отказ и утешался чем попало. Всё, что ты говоришь о свете, справедливо; тем справедливее опасения мои, чтоб тетушки да бабушки, да сестрицы не стали кружить голову молодой жене моей пустяками. Она меня любит, но посмотри, Алеко Плетнев, как гуляет вольная луна…»

Приступы беспричинной ревности охватывали Пушкина все чаще, и он не знал, как с ними справиться. Та единственная, которая могла его успокоить и утешить, была далеко. Вдруг в самый разгар творческого горения он получил от своей невесты упрек в непостоянстве, так что пришлось несколько раз оправдываться: «Как могли вы подумать, что я застрял в Нижнем из-за этой проклятой княгини Голицыной? Знаете ли вы эту кн. Голицыну? Она одна толста так, как все ваше семейство вместе взятое, включая и меня. Право же, я готов снова наговорить резкостей…» (2 декабря 1830 г.)

Повод был дан самим Пушкиным, когда он написал Натали, что «отправился верст за 30 отсюда к кн. Голицыной, чтобы точнее узнать количество карантинов, кратчайшую дорогу и пр. Так как имение княгини расположено на большой дороге, она взялась разузнать все доподлинно…» Мы не знаем, в каком тоне невеста сделала упрек, возможно, что и в шутливом, да Пушкин не понял… В любом случае письмо, заставившее Пушкина оправдываться, свидетельствует о том, что Натали была серьезно влюблена в своего жениха и волновалась, что свадьба столько времени откладывается…

В начале декабря Пушкин наконец вернулся в Москву, заложил Кистенево, получил 38 тысяч, из которых 11 тысяч дал в долг Наталье Ивановне на приданое, 10 тысяч — П. В. Нащокину в долг же, а 17 тысяч оставил «на обзаведение и житье годичное». Продолжался Рождественский пост, венчание было разрешено по церковному уставу только после святок, то есть в следующем году…

«Счастье можно найти лишь на проторенных дорогах…»

Новый, 1831 год начался с радостного и долгожданного события: вышел в свет «Борис Годунов». Ни одно произведение Пушкина не значило лично для него самого так много, как эта драма, посвященная памяти Николая Михайловича Карамзина. В «Годунове» Пушкин выразил свои заветные взгляды на русскую историю, на роль в ней личности самодержавного царя.

Первые известия об успехе трагедии в Петербурге (в один день разошлись сразу 400 экземпляров) были для автора неожиданной радостью. «Вы говорите об успехе «Бориса Годунова»: право, я не могу этому поверить. Когда я писал его, я меньше всего думал об успехе. Это было в 1825 году, и потребовалась смерть Александра, неожиданная милость нынешнего императора, его великодушие, его широкий и свободный взгляд на вещи, чтобы моя трагедия увидела свет. Впрочем, все хорошее в ней до такой степени мало пригодно для того, чтоб поразить почтенную публику (то есть, ту чернь, которая судит нас), и так легко осмысленно критиковать меня, что я думал доставить удовольствие лишь дуракам, которые могли бы поострить на мой счет» (9 февраля, Пушкин — Е. М. Хитрово).

Предчувствие поэта вскоре оправдалось. Романтические поэмы Пушкина встречались почти единодушными восторженными отзывами критики. На долю «Бориса Годунова» пришлись несправедливые порицания. Не только недоброжелатели, но и некоторые друзья не приняли «Бориса». «Годунов раскупается слабо. Пушкин точно издал его слишком и слишком поздно. Добро бы хоть в эти пять лет поправлял его, а то все прежнее и все не то, чего ожидать следовало» (Языков).

Надеждин в своей статье в «Телескопе» сочувственно цитировал напечатанную в «Северном Меркурии» эпиграмму:

И Пушкин стал нам скучен,

И Пушкин надоел:

И стих его незвучен,

И гений охладел.

«Бориса Годунова»

Он выпустил в народ:

Убогая обнова —

Увы! На Новый год!

К неприятным издевкам добавилось настоящее горе. Вечером 18 января Пушкин получил известие о внезапной смерти нежно любимого друга Антона Дельвига. «Без него мы точно осиротели… Свадебные хлопоты показались мелочными и ненужными перед лицом смерти».

Почт-директор А. Я. Булгаков сообщал: «В городе опять поползли слухи, что Пушкина свадьба расходится: это скоро должно открыться. Середа — последний день, в который можно венчать (перед Великим постом. — Н. Г.). Невеста, сказывают, нездорова. Он был… на бале, отличался, танцевал, после ужина скрылся. — Где Пушкин, я спросил, а Гриша Корсаков серьезно отвечал: «Он ведь был здесь весь вечер, а теперь отправился навестить невесту». Хорош визит в пять часов утра и к больной! Нечего ждать хорошего, кажется, я думаю, что не для нее одной, но для него лучше было бы, кабы свадьба разошлась».

Это письмо было написано 16 февраля, а неделей раньше Пушкин уже написал приятелю Кривцову: «Все, что бы ты мог сказать мне в пользу холостой жизни и противу женитьбы, все уже мною передумано. Я хладнокровно взвесил выгоды и невыгоды состояния, мною избираемого. Молодость моя прошла шумно и бесплодно. До сих пор я жил иначе как обыкновенно живут. Счастья мне не было. Счастье можно найти лишь на проторенных дорогах. Мне 30 лет. В тридцать лет люди обыкновенно женятся — я поступаю как люди, и вероятно не буду в том раскаиваться. К тому же я женюсь без упоения, без ребяческого очарования. Будущность является мне не в розах, но в строгой наготе своей. Горести не удивят меня: они входят в мои домашние расчеты».

Накануне свадьбы, 17 февраля, Пушкин по старому обычаю устроил мальчишник для прощания с холостой жизнью. Он пригласил друзей в свою новую, заново отделанную квартиру в доме Хитрово на Арбате, куда назавтра должен был привести свою молодую жену.


На мальчишник собрались близкие друзья: Нащокин, князь Вяземский, Денис Давыдов, Баратынский, Языков, Иван Киреевский, брат Левушка.

«Накануне свадьбы у Пушкина был девишник, так сказать, или, лучше сказать, пьянство — прощание с холостой жизнью» (Языков).

Грустный Пушкин уехал перед вечером к невесте. Но на другой день, на свадьбе, все любовались веселостью и радостью поэта и его молодой супруги, которая была изумительно хороша.

Говорили, что 18 февраля, в день свадьбы, Наталья Ивановна прислала сказать, что все опять придется отложить — нет денег на карету. Жених послал денег. На свадебный фрак Пушкин не стал тратиться — венчался во фраке Нащокина.

Поначалу венчаться хотели в домовой церкви князя С. М. Голицына, однако митрополит Филарет запретил — не положено по уставу. Венчание состоялось в приходе невесты — в церкви Большого Вознесения, что у Никитских ворот. Во время венчания Пушкин, нечаянно задев аналой, уронил крест, когда менялись кольцами, одно упало на пол; погасла свечка; первым устал держать венец шафер жениха. Пушкин решил, что все это дурные предзнаменования, — мысль человека суеверного. Впоследствии он неоднократно повторял, что важнейшие события его жизни совпадали с днем Вознесения Господня: родился в Вознесение, венчался в церкви Вознесения — по его собственным словам, это не могло быть приписано одной лишь случайности.

В церковь старались не пускать посторонних, была на сей случай прислана полиция: событие для Москвы не из обычных.

«Я принимал участие в свадьбе, — вспоминал сын князя Вяземского Павел, которому в ту пору было лет 11, — и по совершении брака в церкви отправился вместе с П. В. Нащокиным на квартиру поэта для встречи новобрачных с образом, в щегольской, уютной гостиной Пушкина, оклеенной диковинными для меня обоями под лиловый бархат с рельефными набивными цветочками».

В квартире на Арбате было пять комнат: зал, гостиная, кабинет, спальня и будуар.

Молодые занимали весь второй этаж.

Они сошлись. Волна и камень,

Стихи и проза, лед и пламень

Не столь различны меж собой…

Действительно, поразительная была пара. Тонкая, высокая, стройная, очень красивая особа, с кротким, застенчивым и меланхолическим выражением лица и «потомок негров безобразный», ниже ее на 9 сантиметров и старше на 13 лет, мятежный поэт…

О внешности Пушкина говорили по-разному. Черты лица его не были красивы в общепринятом смысле слова, но в иные времена необыкновенная одухотворенность и сильные чувства, им переживаемые, делали лицо прекрасным. Особенно хороши были глаза поэта — большие, ясные. Добавить сюда ослепительную белозубую улыбку и вьющиеся каштановые волосы да обаяние, возникавшее тотчас, когда Пушкин хотел понравиться женщине: таким, наверно, видела его Натали, когда влюбилась. Не внешность сама по себе, а яркое свидетельство жизни его живой души, глубокие чувства, отражаемые во внешности, привлекли внимание красавицы.

Красавица Натали была признанная, но и в ее внешности недоброжелатели находили изъяны. Ей сразу же стали приписывать чувства, которых Натали не переживала, и переживания, чуждые ее кроткому нраву.

«Пушкин познакомил меня со своей женой. Не воображайте, однако ж, чтобы это было что-нибудь необыкновенное. Пушкина — беленькая, чистенькая девочка с правильными черными и лукавыми глазами, как у любой гризетки. Видно, что она неловка еще и неразвязна…» (В. И. Туманский).

«Пушкин женится на Гончаровой, между нами сказать, на бездушной красавице», — высказал свое мнение С. Д. Киселев. Возможно, оно было вызвано обидой за несостоявшийся брак с Пушкиным Екатерины Ушаковой, ведь Киселев был мужем ее сестры Елизаветы…

«Они очень довольны друг другом, моя невестка совершенно очаровательна, хорошенькая, красивая и остроумная, а со всем тем добродушная» (О. С. Павлищева, сестра Пушкина).

Далее всех простирался зоркий взгляд Долли Фикельмон: «Поэтическая красота госпожи Пушкиной проникает до самого сердца. Есть что-то воздушное и трогательное во всем ее облике — эта женщина не будет счастлива, я в этом уверена! Она носит на челе печать страдания. Сейчас ей все улыбается, она совершенно счастлива, и жизнь открывается перед ней блестящая и радостная, а между тем голова ее склоняется и весь облик как будто говорит: «Я страдаю». Но и какую же трудную предстоит нести ей судьбу — быть женою поэта, и такого поэта, как Пушкин» (запись из дневника жены австрийского посланника от 12 ноября 1831 г.).

Со всех сторон на молодых посыпались поздравления.

«Поздравляю тебя, милый друг, с окончанием кочевой жизни, — радовался Плетнев. — Ты перешел в состояние истинно гражданское. Полно в пустыне жизни бродить без цели. Все, что на земле суждено человеку прекрасного, оно уже для тебя утвердилось. Передай искренние мои поздравления Наталье Николаевне: целую ручки».

Ответом Плетневу было признание Пушкина: «Я женат и счастлив, одно желание мое, чтоб ничего в жизни моей не изменилось — лучшего не дождусь. Это состояние для меня так ново, что кажется я переродился» (24 февраля 1831 г.).

Но в ощущениях его молодой жены не все было так безоблачно. После свадьбы Натали рассказала княгине Вере Вяземской, что ее муж в первый день брака, как встал с постели, так и не видал ее. К нему пришли приятели, с которыми он до того заговорился, что забыл про жену и пришел к ней только к вечеру. Молодая горько плакала, оставшись одна в чужом доме. Спустя полторы недели молодожены устроили у себя свой первый бал.

«Пушкин славный задал вчера бал. И он, и она прекрасно угощали гостей своих. Она прелестна, и они, как два голубка. Дай Бог, чтобы всегда так продолжалось. Много все танцовали, и так как общество было небольшое, то я также потанцовал по просьбе прекрасной хозяйки, которая сама меня ангажировала, и по приказанию старика Юсупова: «и я бы танцовал, если бы у меня были силы», — говорил он. Ужин был славный; всем казалось странным, что у Пушкина, который жил все по трактирам, такое вдруг завелось хозяйство. Мы уехали почти в три часа…» (28 февраля, А. Я. Булгаков).

Новоиспеченных, но уже знаменитых супругов наперебой приглашали в гости: всем хотелось поглядеть на первую красавицу Москвы и первого поэта России. Балы, театр, маскарад в Большом театре, санные катания, устроенные знакомцем Пушкина Пашковым, гости непрерывно сменяли друг друга. Это были развлечения последней перед Великим постом масленичной недели.

На период Великого поста повсеместно закрывались театры, прекращались общественные балы и развлечения, дабы все силы души христианина сосредоточились, по возможности, на внутренней жизни.

По-видимому, глава молодого семейства легкомысленно отнесся к наступившему Великому посту: продолжались шумные встречи с друзьями, неположенные увеселения вкупе со столом, вовсе не постным. Это не могло не огорчать тещу Пушкина, она пыталась как-то увещевать зятя, по словам современницы, «вздумала чересчур заботиться о спасении души своей дочери». Надо заметить, что «чересчур» в этом вопросе не существует… Каждый руководствовался своей правдой, которая открывается человеку по мере веры его. Светское пушкиноведение отводило несчастной Наталье Ивановне роль «мучительницы» Пушкина, которая только то и делала, что «постоянно попрекала его безбожием и безнравственностью, даже скупостью, тем самым ускорив отъезд молодоженов из Москвы».

Однако еще в январе, за месяц до женитьбы, Пушкин писал Плетневу: «Душа моя, вот тебе план моей жизни: я женюсь в сем месяце, полгода проживу в Москве, летом приеду к вам. Я не люблю московской жизни. Здесь живи не как хочешь, а как тетки хотят».

Нет, «в Москве остаться я никак не намерен, — докладывает Пушкин Плетневу в марте. — …Мне мочи нет хотелось бы к вам не доехать, а остановиться в Царском Селе… Лето и осень таким образом провел бы я в уединении вдохновительном, вблизи столицы, в кругу милых воспоминаний и тому подобных удобностей. А дома ныне, вероятно, там недороги; гусаров нет, двора нет — квартер пустых много. С тобой, душа моя, виделся бы я всякую неделю, с Жуковским также — Петербург под боком — жизнь дешевая, экипажа не нужно». «Мне кажется, что если все мы будем в кучке, то литература не может не согреться и чего-нибудь да не произвести: альманаха, журнала, чего доброго? и газеты!»

Итак, причин было предостаточно, чтобы переехать в Петербург, где сосредоточены милые сердцу приманки: друзья, литературные салоны, придворный, высший и блестящий круг, в котором, по расчетам Пушкина, Натали должна занять подобающее место. Недаром он писал: «Я не потерплю ни за что на свете, чтобы жена моя испытывала лишения, чтобы она не бывала там, где она призвана блистать, развлекаться. Она вправе этого требовать. Чтобы угодить ей, я согласен принести в жертву свои вкусы, всё, чем я увлекался в жизни, мое вольное, полное случайностей существование. И всё же не станет ли она роптать, если положение ее в свете не будет столь блестящим, как она заслуживает и как я того хотел бы?..»

В этом отрывке из письма, написанного Наталье Ивановне накануне помолвки Пушкина, речь шла о средствах, которые необходимы, чтобы вести «блестящий, как она заслуживает» образ жизни. Пушкин искренне обещает «принести в жертву свои вкусы», но, как оказалось, сделать это было ему не под силу. Он продолжал играть, игра его была по большей части несчастлива, отсюда и всегдашняя нехватка достаточных средств в постоянном ожидании внезапного большого выигрыша.

«Пушкин, получив из Опекунского совета до 40 тысяч, сыграл свадьбу и весною 1831 года, отъезжая в Петербург, уже нуждался в деньгах, так что Нащокин помогал ему в переговорах с закладчиком Веером». «Из полученных денег (до 40 тысяч) он заплатил долги свои и, живучи около трех месяцев в Москве, до того истратился, что пришлось ему заложить у еврея Веера женины бриллианты, которые потом и не были выкуплены» (Нащокин).

Наталья Ивановна ни гроша не дала в приданое своей дочери Наталье, с Пушкина же требовала 11 тысяч на приданое… О каких бриллиантах идет речь? Оказывается, о ее собственных, Натальи Ивановны, бриллиантах.

«Несмотря на свое личное пренебрежение к деньгам, когда становилось чересчур жутко и все ресурсы иссякали, Александр Сергеевич вспоминал об обещанном и не выплаченном приданом жены. Происходил обмен писем между ним и Натальей Ивановной, обыкновенно не достигавшим результата и порождавший только некоторое обострение отношений.

Кончилось тем, что теща, в доказательство своей доброй воли исполнить обещание, прислала Пушкину объемистую шкатулку, наполненную бриллиантами и драгоценными парюрами, на весьма значительную сумму. Несколько дней Наталья Николаевна любовалась уцелевшими остатками гончаровских миллионов[2]. Муж объявил ей, что они должны быть проданы для уплаты долгов, и разрешил сохранить на память только одну из присланных вещей. Выбор ее остановился на жемчужном ожерелье, в котором она стояла перед венцом (стало быть, бриллианты были присланы до свадьбы. — Н.Г.). Оно было ей особенно дорого, и, несмотря на лишения и постоянные затруднения в тяжелые годы вдовства, она сохраняла его, и только крайность заставила его продать графине Воронцовой-Дашковой, в ту пору выдававшей дочь замуж. Не раз вспоминала она о нем со вздохом, прибавляя: «Промаяться бы мне тогда еще шесть месяцев! Потом я вышла замуж, острая нужда отпала навек, и не пришлось б мне с ним расстаться» (А. П. Арапова).

Итак, в апреле Москва Пушкину «слишком надоела», единственная радость, что «женка моя прелесть не по одной наружности». Конечно же поэтому не терпелось представить свою красавицу на суд настоящих ценителей, которые — в Петербурге. И вот уже его отчаянный вопль своему главному столичному корреспонденту Плетневу: «…ради Бога, найми мне фатерку — нас будет: мы двое, 3 или 4 человека да 3 бабы. Фатерка чем дешевле, разумеется, тем лучше — но ведь 200 рублей лишних нас не разорит. Садика нам не будет нужно, ибо под боком у нас будет садище. А нужна кухня да сарай, вот и все. Ради Бога, скорее ж! и тотчас давай нам и знать, что всё-де готово и милости просим приезжать. А мы тебе как снег на голову!..»

И все же Пушкин чувствует себя счастливым. Мечта воплотилась в жизнь, и Пушкин шутливо констатировал: «Жена не то, что невеста. Куда! Жена свой брат!» Свыкнувшись со своим положением женатого человека, он заметил: «Юность не имеет нужды в at home (домашнем очаге), зрелый возраст ужасается своего уединения. Блажен кто находит подругу — тогда удались он домой».

«Смиренница» Натали подарила своему супругу то, чего не получить от «молодых вакханок», расточающих «пылкие ласки» и терзающих свои жертвы «язвами лобзаний». Она давала ему возможность почувствовать себя настоящим мужчиной. Появился на свет новый прочувствованный шедевр любовной лирики…

Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем,

Восторгом чувственным, безумством, исступленьем,

Стенаньем, криками вакханки молодой,

Когда, виясь в моих объятиях змией,

Порывом пылких ласк и язвою лобзаний

Она торопит миг последних содроганий!

О как милее ты, смиренница моя!

О как мучительно тобою счастлив я,

Когда, склоняяся на долгие моленья,

Ты предаешься мне, нежна без упоенья,

Стыдливо-холодна, восторгу моему

Едва ответствуешь, не внемлешь ничему

И оживляешься потом все боле, боле

И делишь наконец мой пламень поневоле!

«Она похожа на героиню романа…»

После свадьбы Пушкины прожили в Москве три месяца и в середине мая выехали в Петербург, где усилиями Плетнева была найдена и обставлена «фатерка».

По приезде в Петербург супруги остановились на несколько дней в гостинице Демута, а затем переехали в Царское Село на дачу в дом Китаева, придворного камер-фурьера. С той поры как в 1817 году Пушкин закончил царскосельский Лицей, душой он всегда рвался туда, где прошла его юность. И вот уже времени жизни его оставалось всего 6 лет…

Теперь у Пушкина была не маленькая лицейская комнатка в одном из подсобных помещений Екатерининского дворца, а целый дом о 9 комнатах, из которых любимой стал кабинет в мезонине, накалявшийся от жары в то знойное холерное лето. «Жара стоит как в Африке, а у нас там ходят в таких костюмах», — объяснялся Пушкин с приятелями, застававшим его в наряде Адама в мезонине. В ту пору он писал свои сказки: «О попе и работнике его Балде», «О царе Салтане». В письмах к друзьям сообщал:

«Теперь, кажется, все уладил и стану жить потихоньку без тещи, без экипажа, следственно, без больших расходов и сплетен».

«Мы здесь живем тихо и весело, будто в глуши деревенской, насилу до нас и вести доходят».

Через полтора месяца и теща получила письмо, не совсем свободное от злопамятных чувств: «Я был вынужден оставить Москву во избежание всяких дрязг, которые, в конце концов, могли бы нарушить более чем одно мое спокойствие; меня изображали моей жене, как человека ненавистного, жадного, презренного ростовщика, ей говорили: с вашей стороны глупо позволять мужу и т. п. Сознайтесь, что это значит проповедовать развод. Жена не может, сохраняя приличие, выслушивать, что ее муж — презренный человек, и обязанность моей жены подчиняться тому, что я себе позволяю. Не женщине в 18 лет управлять мужчиной 32 лет. Я представил доказательства терпения и деликатности, но, по-видимому, я только напрасно трудился. Я люблю собственное спокойствие и сумею его обеспечить. При моем отъезде из Москвы вы не сочли нужным говорить о делах со мною; вы предпочли отшутиться насчет возможности развода или чего-нибудь в этом роде. Между тем мне необходимо окончательно выяснить ваше решение относительно меня. Я не говорю, что предполагалось сделать для Натали, это меня не касается, и я никогда не думал об этом, несмотря на мою алчность. Я имею в виду 11 тысяч рублей, данные мною взаймы. Я не требую их возврата и никоим образом не тороплю вас. Я только хочу в точности знать, как вы намерены поступить, чтобы я мог сообразно этому действовать…»

Письмо дышит раздражением: Пушкина тяготили невозвращенные долги — их набиралось до 25 тысяч.

Пушкин дописывал на даче в Царском Селе свои сказки. Его кабинет был на втором этаже, а «Наталья Николаевна сидела обыкновенно внизу за книгою», — вспоминала А. О. Смирнова-Россет, фрейлина императрицы и близкая приятельница Пушкина, которая славилась своим умом и образованностью и зачастую бывала первой читательницей и ценительницей произведений поэта. В своих записках-воспоминаниях она запечатлела любопытные подробности домашней атмосферы молодой четы.

О Натали она писала в слегка пренебрежительном тоне. Не потому ли, что, тщеславясь своей дружбой с Пушкиным, Александра Осиповна ревновала его к жене, которая в силу супружеской близости могла бы заменить ее в роли первой ценительницы известнейшего поэта…

«Когда мы жили в Царском Селе, Пушкин каждое утро ходил купаться, после чая ложился у себя в комнате и начинал писать. По утрам я заходила к нему. Жена его так уж и знала, что я не к ней иду. «Ведь ты не ко мне, а к мужу пришла, ну и пойди к нему». — «Конечно, не к тебе, а к мужу. Пошли узнать, можно ли войти». — «Можно». С мокрыми, курчавыми волосами лежит, бывало, Пушкин в коричневом сюртуке на диване. На полу вокруг книги, у него в руках карандаш. «А я вам приготовил кой-что прочесть», — говорит. «Ну читайте». Пушкин начинал читать (в это время он сочинял всё сказки). Я делала ему замечания, он отмечал и был очень доволен. Читал стихи он плохо. Жена его ревновала ко мне. Сколько раз я ей говорила: «Что ты ревнуешь ко мне? Право, мне все равны: и Жуковский, и Пушкин, и Плетнев, — разве ты не видишь, что я не влюблена в него, ни он в меня». — «Я это хорошо вижу, — говорит, — да мне досадно, что ему с тобой весело, а со мной он зевает…»

На долю Смирновой-Россет и в дальнейшем выпадали «вершки» праздничного — после вдохновенных поэтических трудов — общения с Пушкиным. «Корешками» была вынуждена питаться Натали. Те долгие для нее часы одиночества, когда муж по вдохновению своим характерным почерком исписывал лист за листом, сливались в недели, недели в месяцы… Основные черты семейного уклада сложились, видимо, в первое время супружеской жизни, начиная с Царского Села. Вот о чем свидетельствует А. П. Арапова, дочь Н. Н. Пушкиной от второго брака:

«Когда вдохновение сходило на поэта, он запирался в свою комнату, и ни под каким предлогом жена не дерзала переступить порог, тщетно ожидая его в часы завтрака и обеда, чтобы как-нибудь не нарушить прилив творчества. После усидчивой работы он выходил усталый, проголодавшийся, но окрыленный духом, и дома ему не сиделось. Кипучий ум жаждал обмена впечатлений, живость характера стремилась поскорей отдать на суд друзей-ценителей выстраданные образы, звучными строфами скользнувшие из-под его пера.

С робкой мольбой просила его Наталья Николаевна остаться с ней, дать ей первой выслушать новое творение. Преклоняясь перед авторитетом Жуковского или Вяземского, она не пыталась удерживать Пушкина, когда знала, что он рвется к ним за советом, но сердце невольно щемило, женское самолюбие вспыхивало, когда, хватая шляпу, он с своим беззаботным, звонким смехом объявлял по вечерам: «А теперь пора к Александре Осиповне на суд! Что-то она скажет? Угожу ли я ей своим сегодняшним трудом?»

— Отчего ты не хочешь мне прочесть? Разве я понять не могу? Разве тебе не дорого мое мнение? — И ее нежный, вдумчивый взгляд с замиранием ждал ответа.

Но, выслушивая эту просьбу, как взбалмошный каприз милого ребенка, он с улыбкой отвечал:

— Нет, Наташа! Ты не обижайся, но это дело не твоего ума, да и вообще не женского смысла.

— А разве Смирнова не женщина, да вдобавок красивая? — с живостью протестовала она.

— Для других — не спорю. Для меня — друг, товарищ, опытный оценщик, которому женский инстинкт пригоден, чтобы отыскать ошибку, ускользнувшую от моего внимания, или указать что-нибудь ведущее к новому горизонту. А ты, Наташа, не тужи и не думай ревновать! Ты мне куда милей со своей неопытностью и незнанием. Избави Бог от ученых женщин, а коли оне еще за сочинительство ухватятся, тогда уж прямо нет спасения…

И нежно погладив ее понуренную головку, он с рукописью отправлялся к Смирновой, оставляя ее одну до поздней ночи, со своими невеселыми, ревнивыми думами.

Хотя в эту отдаленную эпоху вопроса феминизма не было даже в зародыше, Пушкин оказался злейшим врагом всяких посягательств женщин на деятельность вне признанной за ними сферы. Он не упускал случая зло подтрунить над всеми встречавшимися ему «синими чулками», и, ярый поклонник красоты, он находил, что их потуги на ученость и философию только вредят женскому обаянию…»

Дочка «друга и товарища» Пушкина — О. М. Смирнова записала такую историю царскосельских времен: «Раз, когда Пушкин читал моей матери стихотворение, которое она должна была в тот же вечер передать Государю, жена Пушкина воскликнула: «Господи, до чего ты мне надоел со своими стихами, Пушкин!» Он сделал вид, что не понял и отвечал: «Извини, этих ты не знаешь: я не читал их при тебе». «Эти ли, другие ли, все равно. Ты вообще мне надоел своими стихами». Несколько смущенный, поэт сказал моей матери, которая кусала себе губы от вмешательства: «Натали еще совсем ребенок. У нее невозможная откровенность малых ребят». Он передал стихи моей матери, не дочитав их, и переменил разговор».

Кажется, чего тут странного: невозможно же целыми днями слушать стихи, стихи, стихи, пусть даже и самого Пушкина! Но на подобных эпизодах возводились предвзятые понятия и мнения, будто Натали «его не понимала и, конечно, светские успехи его ставила выше литературных». В защиту Натали приведем малоизвестный факт. Коротая в одиночестве время царскосельской жизни, она прилежно переписывала черновики Пушкина и необходимые ему документы, в том числе — еще неизданный «Домик в Коломне», сняла копию с «Секретных записок Екатерины II», сделала выписки из «Журнала дискуссий».

Режим жизни на даче был довольно монотонным. Пушкин весь день работал, потом спускался к обеду — вполне однообразному; ели зеленый суп с крутыми яйцами, рубленые котлеты со шпинатом или щавелем и любимое варенье из крыжовника на десерт. Часов в 5–6, когда спадала жара, молодые отправлялись на прогулку, являя собой несомненную достопримечательность Царского Села. В это время «многие нарочно ходили смотреть на Пушкина, как он гулял под руку с женой, обыкновенно вокруг озера. Она бывала в белом платье, в круглой шляпе, и на плечах свитая по тогдашнему красная шаль».

Если бы те, кто тогда видел Пушкиных, обладали такой же проницательностью, как Долли Фикельмон, они могли бы сказать про супругов так же, как она записала в своем дневнике: «Пушкин к нам приехал к нашей большой радости. Я нахожу, что он в этот раз любезнее. Мне кажется, что я в уме его отмечаю серьезный оттенок, который ему и подходящ. Жена его прекрасное создание; но это меланхолическое и тихое выражение похоже на предчувствие несчастья. Физиономии мужа и жены не предсказывают ни спокойствия, ни тихой радости в будущем: у Пушкина видны все порывы страстей, у жены — вся меланхолия отречения от себя…»

Эти гулянья у озера необыкновенной пары запомнились многим. Впоследствии было замечено, что Пушкин не любил стоять рядом с женой. Он шутя говаривал, что «ему подле нее быть унизительно», так мал он был в сравнении с ней ростом.


Между тем в Петербурге началась эпидемия холеры. Город был оцеплен и находился во власти страха, ибо «несмотря на значительное число вновь устроенных больниц, их становилось мало, священники не успевали отпевать умерших — до 600 человек в день».

Родители Пушкина, узнав про холеру в Петербурге, в 24 часа уложили пожитки и выехали из города, остановившись на даче в Павловске. С сыном и невесткой они часто виделись, с дочерью Ольгой только переписывались. Из этой переписки известны милые подробности женатой жизни Пушкина.

«Вчера я провела свой день рождения у Александра, — сообщает Надежда Осиповна 22 июня, — не имея возможности принять их у себя, ибо мы перебрались лишь за сутки перед этим». «Здесь, на мой взгляд, лучше, чем в Царском Селе, — добавляет Сергей Львович. — Не так великолепно, но куда более по-сельски… Натали была бы в восторге, если бы ты была у нее и с ней, как и Александр».

25 июня: «Мы видаемся с Александром и Натали, Царское не оцеплено, но, как ни у нас, ни у твоего брата нет лошадей и найти их невозможно, то мы и не видаемся так часто, как бы хотели… Александр часто делает этот конец (ходит пешком в Павловск. — Н. Г.), жена его плохой пешеход, она гуляет лишь по саду».

В то лето «духота в воздухе была нестерпимая. Небо было накалено как бы на далеком юге, и ни одно облачко не застилало его синевы, трава поблекла от страшной засухи, везде горели леса и трескалась земля. Двор переехал из Петергофа в Царское Село, куда переведены были и кадетские корпуса. За исключением Царского, холера распространилась по всем окрестностям столицы».

С приездом императорской фамилии «Царское Село закипело и превратилось в столицу». Вместе с двором прибыл и воспитатель наследника Василий Андреевич Жуковский. С этого дня оба поэта обычно проводили все вечера у фрейлины Смирновой-Россет. Кажется, никогда Пушкин и Жуковский не проводили так много времени вместе, делясь своими заветными мыслями и творческими планами.

«Возвращаю тебе твои прелестные пакости. Всем очень доволен. Напрасно сердишься на «Чуму», она едва ли не лучше «Каменного гостя». На «Моцарта» и «Скупого» сделаю некоторые замечания. Кажется, и то, и другое можно усилить. Пришли «Онегина», сказку октавами, мелочи и прозаические сказки все, читанные и нечитанные. Завтра все возвращу» (Жуковский — Пушкину, июль 1831, Царское Село).

Натали многие вечера проводила в полном одиночестве. Пушкин, ядовито констатировала Смирнова-Россет, с женой стал «зевать»… Скорее всего Надежда Осиповна видела только то, что хотела видеть, и упорно старалась не замечать растущую популярность юной жены Пушкина, которой довелось поближе узнать ее.

«Пушкин мой сосед, и мы видимся с ним часто. С тех пор, как ты мне сказал, что у меня слюни текут, глядя на жену его, я не могу себя иначе и вообразить, как под видом большой датской собаки, которая сидит и дремлет, глядя, как перед ней едят очень вкусное, а с морды ее по обеим сторонам висят две длинные ленты из слюны. А женка Пушкина очень милое создание. Иначе и не скажешь! И он с нею мне весьма нравится. Я более и более за него радуюсь тому, что он женат. И душа, и жизнь, и поэзия в выигрыше» (Жуковский князю Вяземскому).

Из Москвы, скучая, писал Нащокин, которого Натали уже успела искренне полюбить, как ближайшего друга своего мужа. «…Я на счет твой совершенно спокоен, зная расположение Царского Села, холеры там быть не может — живи и здравствуй с Натальей Николаевной, которой я свидетельствую свое почтение. Я уверен, что ты, несмотря на все ужасные перевороты, которые тебя окружают, еще никогда не был так счастлив и покоен как теперь — и для меня это не ничего; без всякой сантиментальности скажу тебе, что мысль о твоем положении мне много доставляет удовольствия… Натальи Николаевне не знаю, что желать — все имеет в себе и в муже. Себе желать могу, чтобы Вас когда-нибудь увидеть. Прощай, добрый для меня Пушкин — не забывай меня, никого не найдешь бескорыстнее и преболее преданного тебе друга как П. Нащокина» (15 июля).

«Мы с женой тебя всякий день поминаем, — отвечал Пушкин. — Она тебе кланяется. Мы ни с кем покамест не знакомы, и она очень по тебе скучает».

Под выражением «не знакомы ни с кем» подразумевался придворный круг, высшая знать. Но сокровище, которым теперь обладал Пушкин, не могло долго оставаться необнаруженным…

«…Я не могу спокойно прогуливаться по саду, так как узнала от одной фрейлины, что Их величества желали узнать час, в который я гуляю, чтобы меня встретить. Поэтому я и выбираю самые уединенные места», — жалуется Натали своему любимому Деду. Но спустя две недели ее свекровь пишет дочери: «Сообщу тебе новость. Император и императрица встретили Наташу с Александром, они остановились поговорить с ними, и императрица сказала Наташе, что она очень рада с нею познакомиться и тысячу других милых и любезных вещей. И вот теперь она принуждена, совсем этого не желая, появиться при дворе». «Весь двор от нее в восторге, императрица хочет, чтобы она к ней явилась, и назначит день, когда надо будет прийти. Это Наташе очень неприятно, но она должна будет подчиниться…»

«Моя невестка очаровательна; она вызывает удивление в Царском, и императрица хочет, чтобы она была при дворе. Она от этого в отчаянии, потому что неглупа; я не то хотела сказать: хотя она вовсе неглупа, она еще немного робка, но это пройдет, и она, красивая, молодая и любезная женщина, поладит со двором, с императрицей. Но зато Александр, я думаю — на седьмом небе. Физически они — две полные противоположности: Вулкан и Венера, Кирик и Улита и т. д., и т. д.», — делилась своими наблюдениями с мужем, служившим в Варшаве, Ольга Сергеевна Павлищева. Месяцем раньше она выражалась более определенно: «Моя невестка очаровательна, она заслуживала бы иметь мужем более милого парня, чем Александр, который при всем моем уважении к его шедеврам, стал раздражителен, как беременная женщина; он написал мне письмо такое нахальное и глупое, что пусть меня похоронят живою, если оно когда-нибудь дойдет до потомства, хотя, по-видимому, он питал эту надежду, судя по старанию, которое он приложил к тому, чтобы письмо до меня дошло».

Да, Пушкин, безусловно, не являлся тем «милым парнем», с которым жена могла чувствовать себя всегда спокойной и уверенной. Княгине Вере Вяземской запомнился такой случай. Натали рассказывала ей, как напугал ее муж, ушедши гулять и возвратившись домой только на третьи сутки. Оказалось, что он встретился с дворцовыми ламповщиками, которые отвозили из Царского Села на починку в Петербург подсвечники и лампы, разговорился с ними и добрался с ними до Петербурга, где и заночевал.

Сильное раздражение часто нападало на Пушкина при денежных затруднениях. Все время приходилось думать о постоянном заработке. Он мог зарабатывать на жизнь только литературным трудом. Перед женитьбой он уже написал Бенкендорфу: «…Мне не может подойти подчиненная должность, какую только я могу занять по своему чину. Такая служба отвлекла бы меня от литературных занятий, которые дают мне средства к жизни, и доставила бы мне лишь бесцельные и бесполезные неприятности…» Спустя полтора года Пушкин вновь обратился к графу Бенкендорфу — посреднику между поэтом и царем.

«…С радостию взялся бы я за редакцию политического и литературного журнала, т. е. такого, в коем печатались бы политические и заграничные новости. Около него соединил бы я писателей с дарованиями и таким образом приблизил бы к правительству людей полезных, и которые все еще дичатся, напрасно полагая его неприязненным к просвещению.

Более соответствовало бы моим занятиям и склонностям дозволение заняться историческими изысканиями в наших архивах и библиотеках. Не смею и не желаю взять на себя звание историографа после незабвенного Карамзина; но могу со временем исполнить давнишнее мое желание написать Историю Петра Великого и его наследников до государя Петра III».

Просьба была принята благосклонно, и уже в июле Пушкин сообщает Плетневу: «.. Кстати скажу тебе новость (но да останется это, по многим причинам, между нами): царь взял меня в службу — но не в канцелярскую, или придворную, или военную — нет, он дал мне жалованье, открыл мне архивы, с тем чтоб я рылся там и ничего не делал. Это очень мило с его стороны, не правда ли? Он сказал: «Раз он женат и небогат, надо дать ему средства к жизни». Ей-богу, он очень со мною мил…»

Каких земных благ еще можно было желать! Красавица-жена, любимая и преданная, благоволение императора, предвкушение серьезной и интересной работы, великие друзья, поэтическое призвание и слава на сем необыкновенном поприще… Для смиренного человека одного из этих даров было бы достаточно, чтобы сделаться благодарным судьбе навеки. Пушкин никогда не был доволен своим положением. Теперь ему хотелось, чтобы Натали заблистала посреди звезд первой величины в «высшем свете», будто кто-то настойчиво призывал Пушкина превратить свое семейное благополучие в ходовой товар на публичной «ярмарке тщеславия».

Императрица сказала своей фрейлине про Натали: «Она похожа на героиню романа, она красива, и у нее детское лицо».

Александра Федоровна словно заглянула в будущее Натали. В самом деле, слишком приметна была она и как жена гениального поэта, и как одна из красивейших русских женщин. Малейшую оплошность, неверный шаг сразу замечали, и восхищение немедленно сменялось завистливым осуждением, как водится — несправедливым… Только на людях можно было стать «героиней романа». Семейный круг защитил бы Натали от «мнений света», который желал приручить скромницу…

«Четвертого дни воспользовался снятием карантина в Царском Селе, чтобы повидаться с Ташей. Я видел также Александра Сергеевича; между ими царствует большая дружба и согласие. Таша обожает своего мужа, который также ее любит, дай Бог, чтоб их блаженство и впредь не нарушилось. Они думают переехать в Петербург в октябре, а между тем ищут квартиру» (Дмитрий Николаевич Гончаров — деду Афанасию Николаевичу 24 сентября 1831 г.).

«Женщина, наиболее здесь модная…»

Пушкин часто переменял квартиры. Прибыв из Царского Села в Петербург, он съехал с квартиры почти тотчас же, как нанял — его не устроил этаж. Супруги поселились на Галерной в доме Брискора. Эту квартиру, видимо, подыскал брат Натали Дмитрий Николаевич, который жил на той же улице. Дом был сквозной на Английскую набережную, рядом с ним помещался морской штаб. За наем платили 2500 рублей.

«Моя невестка беременна, но этого еще не видно; она прекрасна и очень мила» (О. С. Павлищева — мужу 23 октября 1831 г.).

Именно к этому периоду относится воспоминание О. Н. Смирновой-Россет, которая как будто специально записывала для потомства эпизоды, которые рисуют Натали взбалмошной и капризной, но не выставляла причину того: молодая женщина уже ждала ребенка…

«Отец (Смирновой. — Н. Г.) рассказывал мне, что как-то вечером, осенью, Пушкин, прислушиваясь к завыванию ветра, вздохнул и сказал: «Как хорошо бы теперь быть в Михайловском! Нигде мне так хорошо не пишется, как осенью в деревне. Что бы нам поехать туда!» У моего отца было имение в Псковской губернии, и он собирался туда для охоты. Он стал звать Пушкина ехать с ним вместе. Услыхав этот разговор, Пушкина воскликнула: «Восхитительное местопребывание! Слушать завывание ветра, бой часов и вытье волков. Ты с ума сошел!» И она залилась слезами, к крайнему изумлению моих родителей. Пушкин успокоил ее, говоря, что он только пошутил, что он устоит от искушения и против искусителя (отца моего). Тем не менее Пушкина еще некоторое время дулась на моего отца, упрекая его, что он внушает сумасбродные мысли ее супругу».

В Петербурге молодых окружала ближайшая родня: родители Пушкина, все три брата Натали, Наталья Кирилловна Загряжская и Екатерина Ивановна — фрейлина императрицы. Очень быстро через влиятельных теток Натали Пушкины перезнакомились со всей знатью.

«Госпожа Пушкина, жена поэта, здесь (у Фикельмонов) впервые появилась в свете; она очень красива, и во всем ее облике есть что-то поэтическое — ее стан великолепен, черты лица правильны, рот изящен и взгляд, хотя и неопределенный, красив; в ее лице есть что-то кроткое и утонченное, я еще не знаю, как она разговаривает, — ведь среди 150 человек вовсе не разговаривают, — но муж ее говорит, что она умна. Что до него, то он перестает быть поэтом в ее присутствии; мне показалось, что он вчера испытал все мелкие ощущения, всё возбуждение и волнение, какие чувствует муж, желающий, чтобы его жена имела успех в свете» (из дневника Д. Ф. Фикельмон, 25 октября 1831 г.).

«Жена Пушкина появилась в большом свете, где ее приняли очень хорошо; она понравилась всем и своими манерами, и своей фигурой, в которой находят что-то трогательное. Я встретил их вчера утром на прогулке на Английской набережной» (барон Сердобин, ноябрь).

«Моя невестка — женщина наиболее здесь модная. Она вращается в самом высшем свете, и говорят вообще, что она — первая красавица; ее прозвали «Психеей» (О. С. Павлищева — мужу, ноябрь).

Высший свет не хотел отпускать от себя Натали. Балы следовали за балами, выезды за выездами. Пушкин, хоть и жаловался, что приходится кружиться в свете, где жена в большой моде, и что «все это требует денег», но жалобы его были большею частью притворны. По свидетельству близких и расположенных к Пушкину лиц, он проводил время на балах вместе с женой «не столько для ее потехи, сколько для собственной». Всем было очевидно, что светские успехи жены, выделявшейся на приемах, балах и маскарадах среди самых прославленных красавиц — Закревской, Радзивил-Урусовой, Мусиной-Пушкиной и других — тешили самолюбие Пушкина.

Даже на наряды жене не нужно было тратиться, хотя, вероятно, не все это знали. «Некоторые из друзей Пушкина, посвященные в его денежные затруднения, ставили в упрек Наталье Николаевне светскую жизнь и изысканность нарядов. Первое она не отрицала (муж позволял, да и 19 лет требовали впечатлений — «блажен, кто смолоду был молод». — Н. Г.), что вполне понятно и даже извинительно было после ее затворнической юности, нахлынувшего успеха и родственной связи с аристократическими домами Натальи Кирилловны Загряжской и Строгановых, где, по тогдашним понятиям, ей прямо обязательно было появляться, но всегда упорно отвергала она обвинение в личных тратах. Все ее выездные туалеты, все, что у нее было роскошного и ценного, оказывалось подарками Екатерины Ивановны. Она гордилась красотою племянницы; ее придворное положение (фрейлины. — Н. Г.) способствовало той благосклонности, которой удостаивала Наталью Николаевну царская чета, а старушку тешило, при ее значительных средствах, что ее племянница могла поспорить изяществом с первыми щеголихами. Она не смущалась мыслью, а вероятно и не подозревала даже, что этим самым она подвергает молодую женщину незаслуженным нареканиям и косвенно содействует складывающейся легенде о ее бессердечном кокетстве» (из воспоминаний А. П. Араповой).

Между балами был полный штиль: «Наталья Николаевна вспоминала, бывало, как в первые годы ее замужества ей иногда казалось, что она отвыкнет от звука собственного голоса, — так одиноко и однообразно протекали ее дни! Она читала до одури, вышивала часами с артистическим изяществом, но кроме доброй, беззаветно преданной Прасковьи, впоследствии вынянчившей всех ее семерых детей, ей не с кем было перекинуться словом. Беспричинная ревность уже в ту пору свила гнездо в сердце мужа и выразилась в строгом запрете принимать кого-либо из мужчин в его отсутствие или когда он удалялся в свой кабинет. Для самых степенных друзей не допускалось исключения, и жене, воспитанной в беспрекословном подчинении, в ум не могло прийти нарушить заведенный порядок» (А. П. Арапова).

«Возвращаясь к отношениям Натальи Николаевны к Смирновой, я добавлю, что они хоть и продолжали видеться часто и были на короткой дружеской ноге, пока Смирнова жила в Петербурге, но искренней симпатии между ними не было. Наталья Николаевна страдала от лишения того должного авторитета, которым Александра Осиповна завладела ей в ущерб, часто не щадя ее самолюбия. Смирнова своей страстной натурой, увлекшись Пушкиным не только как поэтом, не находила в нем желанного отклика. Она, избалованная легкими победами, объясняла это только пылкой страстью к жене, и это сознание наполняло ее сердце затаенной завистью к сопернице.

Этим только чувством объясняется тлеющее недоброжелательство, таким коварным светом озарившее личность жены Пушкина в мемуарах А. О. Смирновой» (А. П. Арапова).

Пушкин, женившись, получил возможность вступить в круг высшей аристократической знати, некоторые представители которой прежде осмеливались высказывать ему свое пренебрежение. Всего лишь год назад с Пушкиным случилась неприятная история, которую он никак не мог выбросить из головы. «Однажды, кажется, у А. Н. Оленина, С. С. Уваров, не любивший Пушкина, гордого и не низкопоклонного, сказал о нем, что он хвалится своим происхождением от негра Аннибала, которого продали в Кронштадте (Петру Великому) за бутылку рому! Булгарин, услыша это, не преминул воспользоваться случаем и повторил в «Северной пчеле» этот отзыв. Этим объясняются стихи Пушкина «Моя родословная» (Н. И. Греч).

Сам Пушкин любил писать эпиграммы и обращался с ними ко многим лицам. Но тут, кажется, на него написали эпиграмму. Что же он? В ноябре 1831 года, в пору, когда его жена вошла в моду, поэт писал графу Бенкендорфу:

«Генерал!.. Пользуюсь этим случаем, чтобы обратиться к вам по одному чисто личному делу. Внимание, которое вы всегда изволили мне оказывать, дает мне смелость говорить с вами обстоятельно и с полным доверием.

Около года тому назад в одной из наших газет была напечатана сатирическая статья, в которой говорилось о некоем литераторе, претендующем на благородное происхождение, в то время как он лишь мещанин во дворянстве. К этому было прибавлено, что мать его — мулатка, отец которой, бедный негритенок, был куплен матросом за бутылку рому. Хотя Петр Великий вовсе не похож на пьяного матроса, это достаточно ясно указывало на меня, ибо среди русских литераторов один я имею в числе своих предков негра. Ввиду того, что вышеупомянутая статья была напечатана в официальной газете и непристойность зашла так далеко, что о моей матери говорилось в фельетоне, который должен был бы носить чисто литературный характер, и так как журналисты наши не дерутся на дуэли, я счел своим долгом ответить анонимному сатирику, что и сделал в стихах, и притом очень круто.

Я послал свой ответ покойному Дельвигу с просьбой поместить его в газете. Дельвиг посоветовал мне не печатать его, указав на то, что было бы смешно защищаться пером против подобного нападения и выставлять напоказ аристократические чувства, будучи самому, в сущности говоря, если не мещанином во дворянстве, то дворянином в мещанстве. Я уступил, и тем дело и кончилось; однако несколько списков моего ответа пошло по рукам, о чем я не жалею, так как не отказываюсь ни от одного его слова. Признаюсь, я дорожу тем, что называют предрассудками; дорожу тем, чтобы быть столь же хорошим дворянином, как и всякий другой, хотя от этого мне выгоды мало, наконец, я чрезвычайно дорожу именем моих предков, этим единственным наследством, доставшимся мне от них.

Однако ввиду того, что стихи мои могут быть приняты за косвенную сатиру на происхождение некоторых фамилий, если не знать, что это очень сдержанный ответ на заслуживающий крайнего порицания вызов, я счел своим долгом откровенно объяснить вам, в чем дело, и приложить при сем стихотворение, о котором идет речь.

Смеясь жестоко над собратом,

Писаки русские толпой

Меня зовут аристократом:

Смотри, пожалуй, вздор какой!

Не офицер я, не асессор,

Я по кресту не дворянин,

Не академик, не профессор;

Я просто русский мещанин.

Понятна мне времен превратность,

Не прекословлю, право, ей:

У нас нова рожденьем знатность,

И чем новее, тем знатней.

Родов дряхлеющих обломок

(И по несчастью, не один),

Бояр старинных я потомок;

Я, братцы, мелкий мещанин.

Не торговал мой дед блинами,

Не ваксил царских сапогов,

Не пел с придворными дьячками,

В князья не прыгал из хохлов,

И не был беглым он солдатом

Австрийских пудреных дружин,

Так мне ли быть аристократом?

Я, слава Богу, мещанин.

Под гербовой моей печатью

Я кипу грамот схоронил

И не якшаюсь с новой знатью,

И крови спесь угомонил.

Я грамотей и стихотворец,

Я Пушкин просто, не Мусин,

Я не богач, не царедворец,

Я сам большой: я мещанин…

Оказалось, что тяжело быть объектом сатиры, героем эпиграммы… Пушкин, видимо, хотел, чтобы сам Государь как-то «приструнил» оскорбителей, но Николай Павлович отнесся к этому делу мудро, истинно по-аристократически:

«Милостивый государь, ответом на Ваше почтенное письмо от 24-го ноября будет дословное воспроизведение отзыва его императорского величества: «Вы можете сказать от моего имени Пушкину, что я всецело согласен с мнением его покойного друга Дельвига. Столь низкие и подлые оскорбления, как те, которыми его угостили, бесчестят того, кто их произносит, а не того, к кому они обращены. Единственное оружие против них — презрение. Вот как я поступил бы на его месте. Что касается его стихов, то я нахожу, что в них много остроумия, но более всего желчи. Для чести его пера и особенно его ума будет лучше, если он не станет распространять их» (гр. Бенкендорф — Пушкину).

Недюжинный ум Пушкина обнаруживался тогда, когда страсти не волновали его. Только что вышли в свет «Повести Белкина» — анонимные, но они сразу же обратили на себя внимание, и непосвященные допытывались, кто бы мог быть их автором, на Пушкина это было непохоже… «Вскоре по выходе повестей Белкина (в середине октября) я на минуту зашел к Александру Сергеевичу; они лежали у него на столе. Я и не подозревал, что автор их — он сам. «Какие это повести? И кто этот Белкин?» — спросил я, заглядывая в книгу. «Кто бы он там ни был, а писать повести надо вот эдак: просто, коротко и ясно» (П. И. Миллер).

Цензуру «Повести» прошли без задержек: «ни перемен, ни откидок не воспоследовало». Николай I все более и более благоволил к автору. Один за другим были подписаны два высочайших приказа.

От 14 ноября: «Государь Император высочайше повелеть соизволил: отставного коллежского секретаря Александра Пушкина принять на службу тем же чином и определить его в государственную Коллегию Иностранных дел».

От 6 декабря: «Государь Император всемилостивейше пожаловать соизволил состоящего в ведомстве государственной Коллегии Иностранных дел коллежского секретаря Пушкина в титулярные советники».

«Высочайше повелено требовать из государственного казначейства с 14 ноября 1831 года по 5000 рублей в год на известное Его императорскому величеству употребление, по третям года, и выдавать сии деньги тит. сов. Пушкину» (на рапорте гр. Нессельроде).

Перед тем как поступить в Иностранную Коллегию, чтобы «рыться в архивах и ничего не делать», Пушкину пришлось удостоверить власти в своей лояльности.


«Я, нижеподписавшийся, сим объявляю, что я ни к какой масонской ложе и ни к какому тайному обществу не принадлежу ни внутри империи, ни вне ее, и обязываюсь и впредь оным не принадлежать и никаких сношений с ними не иметь.

Титулярный советник Пушкин, 4 декабря 1831 г.».

Государь разрешил поэту доступ в архивы, в том числе и в некоторые архивы Тайной канцелярии.

«Александр Пушкин точно сделан биографом Петра I и с хорошим окладом» (А. П. Тургенев — Н. И. Тургеневу).

Безо всякой натяжки можно сказать, что Николай I дорожил гением Пушкина и, зная его гордый характер, умел своей державной рукой направлять творческие порывы в нужное русло к обоюдному удовлетворению.

Вступив в «государеву службу», Пушкин поспешил в Москву, чтобы уладить другие неотложные дела. «Александр ускакал в Москву еще перед Николиным днем и, по своему обыкновению, совершенно нечаянно, предупредив только Наташу, объявив, что ему необходимо видеться с Нащокиным и совсем не по делам поэтическим, а по делам гораздо более существенным — прозаическим. Какие именно у него дела денежные, по которым улепетнул отсюда, — узнать от него не могла, а жену не спрашиваю. Жду брата, однако, весьма скоро назад. Очень часто вижусь с его женой, то захожу к ней, то она ко мне заходит, но наши свидания всегда происходят среди белого дня. Застать ее по вечерам и думать нечего, ее забрасывают приглашениями то на бал, то на раут. Там от нее все в восторге…» (О. С. Павлищева — мужу).

В Москве Пушкину нужно было расплатиться с неким Огонь-Догановским, которому еще до женитьбы проиграл 25 тысяч в карты. Долг помельче нужно было отдать другому карточному игроку Жемчужникову. Остановился поэт, по обычаю, у своего друга П. В. Нащокина.

Это была первая разлука с женой, благодаря которой теперь мы имеем возможность прочесть письма к ней мужа, русского поэта, в которых чувства его изливались совершенно естественно и непринужденно. Жене Пушкин всегда писал «набело» — совершенно свободно, хотя ко всем прочим обычно делал черновики. Натали знала уже натуру и образ жизни Нащокина, еще большего картежника и мота. Судя по письму от 16 декабря, можем заключить, что Пушкин не скрывал от жены своих дел. А не скрывал потому, что был уверен в ее сочувствии и понимании… Он сам говорил про нее, что Натали обладает здравым умом.

«Здесь мне скучно; Нащокин занят делами, а дом его — такая бестолочь и ералаш, что голова кругом идет. С утра до вечера у него разные народы: игроки, отставные гусары, студенты, стряпчие, цыганы, шпионы, особенно заимодавцы. Всем вольный вход. Всем до него нужда; всякий кричит, курит трубку, обедает, поет, пляшет; угла нет свободного — что делать? Между тем денег у него нет, кредита нет, — время идет, а дело мое не распутывается. Все это поневоле бесит меня. К тому же, я опять застудил себе руку, и письмо мое, вероятно, будет пахнуть бобковой мазью. Жизнь моя однообразная, выезжаю редко. Вчера Нащокин задал нам цыганский вечер; я так от этого отвык, что от крику гостей и пенья цыганок до сих пор голова болит. Тоска, мой ангел, до свидания».

За короткий период совместной жизни, в течение которого Пушкин несколько раз покидал Петербург, наибольшее количество писем — 64 было написано им жене. Надо думать, что эти письма были продолжением того доверительного характера отношений между супругами, который сложился в первые же месяцы совместной жизни. Он привык разговаривать с женой и в разлуке особенно почувствовал, как не хватает ему этих задушевных бесед. Нащокин вспоминал, что когда Пушкин получал письма от Натали, он радостно бегал по комнате и целовал их. За две недели поэт написал несколько пространных писем, приводим лишь выдержки из них.

«Здравствуй женка, мой ангел! Не сердись, что третьего дня написал тебе только три строки: мочи не было, так устал… Нащокина не нашел я на старой его квартире, насилу отыскал я его у Пречистенских ворот в доме Ильинской (не забудь адреса). Он все тот же: очень мил и умен; был в выигрыше, но теперь проигрался, в долгах и хлопотах. Твою комиссию исполнил: поцеловал за тебя и потом объявил, что Нащокин дурак, дурак Нащокин. Дом его (помнишь?) отделывается: что за подсвечники, что за сервиз! Он заказал фортепиано, на котором играть можно будет пауку, и судно, на котором испразнится разве шпанская муха. Видел я Вяземских, Мещерских, Дмитриева, Тургенева, Чаадаева, Горчакова, Дениса Давыдова. Все тебе кланяются, очень расспрашивают о тебе и твоих успехах; я поясняю сплетни, а сплетен много. Дам московских еще не видал; на балах и в собрание не явлюсь. Дело с Нащокиным и Догановским скоро кончу, о твоих бриллиантах жду известия от тебя. Здесь говорят, что я ужасный ростовщик; меня смешивают с моим кошельком. Кстати: кошелек я обратил в мошну и буду ежегодно праздновать родины и крестины сверх положенных именин. Москва полна еще пребыванием Двора, в восхищении от царя, и еще не отдохнула от балов… Надеюсь увидеть тебя недели через две: тоска без тебя; к тому же с тех пор, как я тебя оставил, мне всё что-то страшно за тебя. Дома ты не усидишь, поедешь во дворец, и того и гляди, выкинешь на сто пятой ступени комендантской лестницы. Душа моя, женка моя, ангел мой! Сделай мне такую милость: ходи два часа в сутки по комнате и побереги себя. Вели брату смотреть за собою и воли не давать. Брюллов пишет ли твой портрет? Была ли у тебя Хитрова и Фикельмон? Если поедешь на бал, ради Бога, кроме кадрилей не пляши ничего; напиши, не притесняют ли тебя люди? И можешь ли ты с ними сладить. Засим целую тебя сердечно. У меня гости» (8 декабря).

«.. Что скажу тебе о Москве? Москва еще пляшет, но я на балах еще не был. Вчера обедал в Английском клубе, поутру был на аукционе Власова, вечер провел дома, где нашел студента дурака, твоего обожателя. Он поднес мне роман «Теодор и Розалия», в котором он описывает нашу историю. Умора. Всё это, однако ж, не слишком забавно, и меня тянет в Петербург. Не люблю я твоей Москвы… Целую тебя и прошу ходить взад и вперед по гостиной, во дворец не ездить и на балах не плясать. Христос с тобой» (10 декабря).

«Оба письма твои получил я вдруг, и оба меня огорчили и осердили. Василий врет, что он истратил на меня 200 рублей. Алешке я денег давать не велел, за его дурное поведение. За стол я заплачу по моему приезду; никто тебя не просил платить мои долги. Скажи от меня людям, что я ими очень недоволен. Я не велел им тебя беспокоить, а они, как я вижу, обрадовались моему отсутствию. Как смели пустить к тебе Фомина, когда ты принять его не хотела? Да и ты хороша. Ты пляшешь по их дудке: платишь деньги, кто только попросит, эдак хозяйство не пойдет. Вперед, как приступят к тебе, скажи, что тебе до меня дела нет, и чтоб твои приказания были святы… Не сердись, что я сержусь… Тебя, мой ангел, люблю так, что выразить не могу, с тех пор, как я здесь, я только и думаю, как бы удрать в Петербург — к тебе, женка моя.

…Пожалуйста, не стягивайся, не сиди, поджавши ноги, и не дружись с графинями, с которыми нельзя кланяться в публике. Я не шучу, а говорю тебе серьезно и с беспокойством… Стихов твоих не читаю. Черт ли в них; и свои надоели. Пиши мне лучше о себе — о своем здоровье…» (до 16 декабря).

«Милый мой друг, ты очень мила, ты пишешь мне часто, одна беда: письма твои меня не радуют. Что такое vertige? Обмороки или тошнота? Виделась ли ты с бабкой? Пустили ли тебе кровь? Все это ужас меня беспокоит. Чем больше думаю, тем яснее вижу, что я глупо сделал, что уехал от тебя. Без меня ты что-нибудь да с собою напроказишь. Того и гляди выкинешь. Зачем ты не ходишь? А дала мне честное слово, что будешь ходить по два часа в сутки. Хорошо ли это? Бог знает, кончу ли я здесь мои дела, но к празднику к тебе приеду. Голкондских алмазов дожидаться не намерен, и в новый год вывезу тебя в бусах. Здесь мне скучно…» (16 декабря).

«Голкондские алмазы» — это те самые бриллианты, которые подарила Наталья Ивановна дочери на свадьбу. Пушкину никак не удавалось их выкупить из заклада.

Об одном из балов, которые посетила Натали в то время, как муж был в Москве, сохранилось воспоминание А. В. Веневитинова, брата известного поэта. Бал давал В. П. Кочубей — князь, председатель Государственного совета и комитета министров, женатый на племяннице Н. К. Загряжской. «Самой красивой женщиной на балу была, бесспорно, Пушкина, жена Александра, хотя среди 400 присутствующих были все те, которые славятся здесь своей красотой».

Имена Натали и Пушкина стали неразрывны. За год супружеской жизни они не только не разошлись, по предположениям многих, но сблизились совершенно, как только и бывает в романах. «Пушкин был ревнив и страстно любил жену свою» (Я. П. Полонский). «Жена его хороша, хороша, хороша! Но страдальческое выражение ее лба заставляет меня трепетать за ее будущность», — продолжала пророчествовать Долли Фикельмон, предчувствуя развязку необыкновенного романа «модной» женщины и гения.

«Переходы от порыва веселья к припадкам подавляющей грусти происходили у Пушкина внезапно, как бы без промежутков, что обуславливалось, по словам его сестры, нервною раздражительностью в высшей степени. Он мог разражаться и гомерическим смехом, и горькими слезами, когда ему вздумается, по ходу своего воображения, стоило ему только углубиться в посещавшие его мысли. Не раз он то смеялся, то плакал, когда олицетворял эти мысли в стихах. Восприимчивость нервов проявлялась у него на каждом шагу, а когда его волновала желчь, он поддавался легко порывам гнева. Нервы Пушкина ходили всегда, как на каких-то шарнирах, и если бы пуля Дантеса не прервала нити жизни его, то он немногим бы пережил сорокалетний возраст» (племянник Пушкина Л. H. Павлищев).

«Сложения он был крепкого и живучего. По всем вероятностям он мог бы прожить еще столько же, если не более, сколько прожил. Дарование его было также сложения могучего и плодовитого. Он мог еще долго предаваться любимым занятиям. Движимый, часто волнуемый мелочами жизни, а еще более внутренними колебаниями не совсем еще установившегося равновесия внутренних сил, он мог увлекаться или уклоняться от цели. Но при нем, но в нем глубоко таилась охранительная и спасительная нравственная сила. Еще в разгаре самой заносчивой и треволненной молодости, в вихре и разливе разнородных страстей он нередко отрезвлялся и успокаивался на лоне этой спасительной силы. Эта сила была любовь к труду, потребность труда, неодолимая потребность творчески выразить, вытеснить из себя ощущения, образы, чувства» (князь П. А. Вяземский).

Сложный был Пушкин человек. Натали должна была уже тысячу раз испытать на себе приливы и отливы его переменчивых настроений. Уезжая в Москву, он не возражал, чтобы она без него бывала на балах, однако, однажды узнав, что графиня Нессельроде, жена министра, взяла без ведома Пушкина Натали на небольшой придворный Аничковский вечер, он был взбешен и наговорил грубостей графине и между прочим сказал: «Я не хочу, чтоб жена моя ездила туда, где я сам не бываю». Бывать он там не мог, потому что не имел придворного звания…

24 декабря по старому стилю — сочельник Рождества Христова, праздника, по обычаю, семейного и необыкновенно радостного, когда все стремятся в лоно своих родных и близких — разговеться за обильным столом с непременным фаршированным поросенком. Кончался сорокадневный Филиппов пост, и впереди были Святки. Может быть, впервые в жизни Пушкину захотелось стать обыкновенным человеком, сделавшись причастным многовековой традиции, почувствовав всю мудрость истинно христианских устоев жизни. Он, бывший циник и вольнодумец, стремился к своей жене, в свою семью, прочь от «разных народов», которые до того представляли для него постоянный и неизменный интерес.

24 декабря Пушкин выехал из Москвы в Петербург, чтобы поспеть домой к Рождеству: «.. к празднику к тебе приеду».

«Образ жизни мой совершенно переменился…»

«Между нами будет сказано, Пушкин приезжал сюда (в Москву. — Н. Г.) по делам не чисто литературным, или вернее сказать, не за делом, а для картежных сделок, и находился в обществе самом мерзком: между щелкоперами, плутами и обдиралами. Это всегда с ним бывает в Москве. В Петербурге он живет опрятнее. Видно, брат, не права пословица: женится — переменится!» (Н. М. Языков — брату).

Пушкин на этот предмет смотрел иначе. Не разрешив своего «дела», он обратился за помощью к богатому помещику и игроку М. О. Судиенке. «Надобно тебе сказать, что я женат около года и что вследствие сего образ жизни мой совершенно переменился, к неописанному огорчению Софьи Остафьевны (содержательница публичного дома в Петербурге. — Н. Г.) и кавалергардских шаромыжников. От карт и костей я отстал более двух лет; на беду мою я забастовал, будучи в проигрыше, и расходы свадебного обзаведения, соединенные с уплатою карточных долгов, расстроили дела мои. Теперь обращаюсь к тебе: 25 000, данные мне тобою заимообразно, на три или по крайней мере на два года, могли бы упрочить мое благосостояние. В случае смерти есть у меня имение, обеспечивающее твои деньги.

Вопрос: можешь ли ты мне сделать сие, могу сказать, благодеяние? В сущности из числа крупных собственников трое только на сем свете состоят со мною в сношениях более или менее дружеских: ты, Яковлев и третий (имеется в виду Николай I. — Н. Г.). Сей последний записал меня недавно в какую-то коллегию и дал уже мне (сказывают) 6000 годового дохода; более от него не имею права требовать. К Яковлеву в прежнее время явился бы я со стаканчиком и предложил бы ему «легкий завтрак», но он скуп, и я никак не решаюсь просить у него денег взаймы. Остаешься ты. К одному тебе могу обратиться откровенно, зная, что если ты и откажешь, то это произойдет не от скупости или недоверчивости, а просто от невозможности.

Еще слово: если надежда моя не будет тщетна, то прошу тебя назначить мне свои проценты, не потому что они были бы нужны для тебя, но мне иначе деньги твои были бы тяжелы. Жду ответа и дружески обнимаю тебя. Весь твой А. Пушкин» (15 января 1832 г.).

Итак, царь, по словам самого же поэта, состоит с ним «в сношениях более или менее дружеских» и сделал для Пушкина в сложившейся ситуации все, что только мог.

В Москву было послано письмо к другу Нащокину, где за напускным цинизмом не трудно уловить тешащие самолюбие чувства, что высокий покровитель не оставляет вниманием жены-красавицы: «Выронил у тебя серебряную копеечку. Если найдешь ее, перешли. Ты их счастию не веришь, а я верю. Жену мою нашел я здоровою, несмотря на девическую ее неосторожность. На балах пляшет, с государем любезничает, с крыльца прыгает. Надобно бабенку приструнить. Она тебе кланяется и готовит шитье» (10 января 1832 г.).

Натали, как видно, от мужа ничего не скрывала, да и обмен любезностями происходил на глазах у публики.

«Женитьба произвела в характере поэта глубокую перемену. С того времени он стал смотреть серьезнее, а все-таки остался верен привычке своей скрывать чувство и стыдиться его. В ответ на поздравление с неожиданной способностью женатым вести себя, как прилично любящему мужу, он шутя отвечал: «Я только притворяюсь».

Быв холостым, он редко обедал у родителей, а после женитьбы — почти никогда; когда же это встречалось, то после обеда на него иногда находила хандра…», «Это было на другой год после женитьбы Пушкина. П. А. Осипова была в Петербурге и у меня остановилась: они вместе приезжали к ней с визитом в открытой колясочке, без человека. Пушкин казался очень весел, вошел быстро и подвел жену ко мне… Уходя, он побежал вперед и сел прежде ее в экипаж; она заметила шутя, что это он сделал от того, что муж» (А. П. Керн).

Между тем Натали «готовила шитье» младенцу, который должен был родиться в мае. Являться на балах сделалось ей затруднительно.

Пушкин продолжал получать знаки царской милости. Государь подарил поэту Полное собрание законов Российской империи — по цене немалой: 560 рублей ассигнациями. Пушкин был тронут и дерзнул просить о новой услуге — через «милостивого государя Александра Христофоровича», графа Бенкендорфа.

«С чувством глубочайшего благоговения принял я книгу, всемилостивейше пожалованную мне Его императорским величеством. Драгоценный знак царского ко мне благоволения возбудит во мне силы для совершения предпринимаемого мною труда, и который будет ознаменован если не талантом, то по крайней мере усердием и добросовестностью.

Ободренный благосклонностью Вашего высокопревосходительства, осмеливаюсь вновь беспокоить Вас покорнейшею просьбой: о дозволении мне рассмотреть находящуюся в Эрмитаже библиотеку Вольтера, пользовавшегося разными редкими книгами и рукописями, доставленными ему Шуваловым для составления его «Истории Петра Великого» (24 февраля 1832 г.).

Библиотека Вольтера была куплена Екатериной II, и ни один русский писатель еще не прикасался к ценнейшей коллекции философских, исторических, богословских произведений. Пушкину первому было разрешено пользоваться ею для своих исторических изысканий.

Перед самыми родами жены Пушкиным снова овладела охота к перемене мест, и с Галерной они переселились на Фуршатскую улицу в дом Алымова…

19 мая родилась девочка, названная в честь покойной прабабки — любимой бабушки Пушкина Марии Александровны Ганнибал. Муж плакал при первых родах и говорил, что убежит от вторых. Маша родилась слабенькой, поздно начала ходить и говорить, много болела, к ней часто приглашали ИТ. Спасского — постоянного домашнего доктора Пушкиных, одного из самых лучших русских медиков того времени. Маша выправилась и росла «премилой и бойкой девочкой», дожив до глубокой старости.

В самое время первых родов Натали в Петербурге появился ее милый Дединька Афанасий Николаевич, который приехал просить у царя или субсидий на поправление дел в Полотняном Заводе, или разрешения продать майоратные владения. В ожидании результатов своего посольства к царю Афанасий Николаевич «разыгрывает молодого человека и тратит деньги на всякого рода развлечения» — это слова из письма Александры Николаевны Гончаровой к брату Дмитрию.

В записной книжке Афанасия Николаевича появляются заметки о деньгах. «Мая 22 — Наташе на зубок положил 500», «Июня 9 — Мите на крестины к Пушкиной дано 100». Тратил он на врачей, лекарства, раздаривал подарки своим любовницам.

Все три брата Гончаровы жили в Петербурге, две старшие сестры Натали проводили свою молодость в Полотняном Заводе, рискуя остаться старыми девами. «Чем тратить так деньги в его возрасте, лучше бы подумал, как нас вывезти отсюда и как дать нам возможность жить в городе. То-то и есть, что каждый думает о себе, а мы, сколько бы не думали о себе, ничего не можем сделать, как бы мы ни ломали голову, так и останемся в том положении раскрывши рот в чаянии неизвестно чего… У меня не выходит из головы, что нас прокатят в Ярополец для разнообразия и для того, чтобы развлечь немного, и забудут там, так же как и во всяком другом месте. Нет, серьезно, любезный братец, сжалься над нами и не оставляй нас!» — взывали обе сестры к старшему брату, еще не подступаясь с криком о помощи к Натали.

Получив отказ у царя на свои прошения, Ташин Дединька слег, и 8 сентября 1832 года умер. Хоронить его повезли в Полотняный Завод.

Возможно, что смерть главы семейства Гончаровых ускорила поездку в Москву Пушкина. Натали, видимо, поручила мужу узнать, не оставил ли Афанасий Николаевич завещания, что собираются предпринять мать Наталья Ивановна и брат Дмитрий, наследник майората.

Кроме того, Пушкин рассчитывал договориться с москвичами-литераторами о сотрудничестве в его предполагаемом журнале. Как писал он в своем ходатайстве к императору после рождения Маши, «до сих пор я сильно пренебрегал своими денежными средствами. Ныне, когда я не могу оставаться беспечным, не нарушая долга перед семьей, я должен думать о способах увеличения своих средств и прошу на то разрешения Его величества… Мое положение может обеспечить литературное предприятие…»

В письмах во время второй разлуки Пушкин делится с женой своими заботами, не скрывает своего истинного настроения, постоянно жалуется на «тоску» без нее, беспокоится о дочке — одним словом, обращается к Натали как к человеку дорогому и близкому по духу, способному понять причины его волнений. Натали чуть ли не каждый день писала мужу из Петербурга в Москву; в который раз приходится пожалеть, что письма ее пропали. Но и без того понятно, какие нежные и трогательные чувства связывали супругов, а взаимные полушутливые приступы ревности свидетельствуют лишь о том, как дороги были друг другу поэт и красавица…

«Не сердись, женка, дай слово сказать. Я приехал в Москву вчера, в среду. Велосифер, по-русски поспешный дилижанс, несмотря на плеоназм, поспешал как черепаха, а иногда даже как рак. В сутки случилось мне сделать три станции. Лошади расковывались, и — неслыханная вещь! — их подковывали на дороге. 10 лет езжу я по большим дорогам, отроду не видывал ничего подобного. Насилу дотащился в Москву, дождем встревоженную и приездом двора. Теперь послушай, с кем я путешествовал, с кем провел я пять дней и пять ночей. То-то мне будет гонка! с пятью немецкими актрисами, в желтых кацавейках и в черных вуалях. Каково? ей-богу, душа моя, не я с ними кокетничал, они со мной амурились в надежде на лишний билетик. Но я отговаривался незнанием немецкого языка и, как маленький Иосиф, вышел чист от искушения… Государь здесь с 20 числа и сегодня едет к вам, так что с Бенкендорфом не успею увидеться, хоть было бы и нужно. Великая княгиня была очень больна, вчера было ей легче, но двор еще беспокоен, и Государь не принял ни одного праздника. Видел Чаадаева в театре, он звал меня повсюду с собой, но я дремал. Дела мои, кажется, скоро могут кончиться, а я, мой ангел, не мешкая ни минуты, поскачу в Петербург. Не можешь вообразить, какая тоска без тебя. Я же всё беспокоюсь, на кого я покинул тебя! на Петра, на сонного пьяницу, который спит, не проспится, ибо он и пьяница и дурак, на Ирину Кузьминичну, которая с тобой воюет, на Ненилу Ануфриевну, которая тебя грабит. А Маша-то? Что ее золотуха и что Спасский? Ах женка, душа! Что с тобою будет? прощай, пиши» (22 сентября).

«Какая ты умненькая, какая ты миленькая! какое длинное письмо, как оно дельно! благодарствуй, женка. Продолжай, как начала, и я век за тебя буду Бога молить. Заключай с поваром какие хочешь условия, только бы не был я принужден, отобедав дома, ужинать в клубе… Твое намерение съездить к Плетневу похвально, но соберешься ли? Ты съезди, женка, спасибо скажу… Нащокин мил до чрезвычайности. У него проявились два новых лица в числе челядинцев. Актер, игравший вторых любовников, ныне разбитый параличом и совершенно одуревший, и монах, перекрест из жидов, обвешанный веригами, представляющий нам в лицах жидовскую синагогу и рассказывающий нам соблазнительные анекдоты о московских монашенках… не понимаю, как можно жить окруженным такой сволочью… Дела мои принимают вид хороший. Завтра начну хлопотать, и если через неделю не кончу, то оставлю всё на попечение Нащокина, а сам отправлюсь к тебе — мой ангел, милая моя женка. Покамест прощай, Христос с тобой и с Машей…» (25 сентября)

«Вот видишь, что я прав, нечего тебе было принимать Пушкина. Просидела бы у Идалии и не сердилась на меня. Теперь спасибо тебе за твое милое-милое письмо. Я ждал от тебя грозы, ибо, по моему расчету, прежде воскресенья ты письма от меня не получила; а ты так тиха, так снисходительна, так забавна, что чудо. Что это значит? Уж не кокю ли я? Смотри! Кто тебе говорит, что я у Баратынского не бываю? Я и сегодня провожу у него вечер, и вчера у него был. Мы всякий день видимся. А до жен нам и дела нет. Грех тебе меня подозревать в неверности к тебе и в разборчивости к женам друзей моих. Я только завидую тем из них, у коих супруги не красавицы, не ангелы прелести, не мадонны и т. д. Знаешь русскую песню —

Не дай Бог хорошей жены,

Хорошу жену часто в пир зовут.

А бедному-то мужу во чужом пиру похмелье, да и в своем тошнит. — Сейчас от меня — альманашник. Насилу отговорился от него. Он стал просить стихов для альманаха, а я статьи для газеты. Так и разошлись. На днях был я приглашен Уваровым в университет. Там встретился с Каченовским [3] (с которым, надобно тебе сказать, бранивались мы, как торговки на вшивом рынке). А тут разговорились с ним так дружески, так сладко, что у всех предстоящих потекли слезы. Передай это Вяземскому. Благодарю, душа моя, за то, что в шахматы учишься. Это непременно нужно во всяком благоустроенном семействе, докажу после… Мне пришел в голову роман, и я, вероятно, за него примусь, но покамест голова моя идет кругом при мысли о газете. Как-то слажу с ней?..» (30 сентября)

«По пунктам отвечаю на твои обвинения. 1) Русский человек в дороге не переодевается и, доехав свинья свиньею до места, идет в баню, которая наша вторая мать… Ты разве не крещеная, что всего этого не знаешь? 2) В Москве письма принимаются до 12 часов, а я въехал в Тверскую заставу ровно в 11 часов, следственно, и отложил писать тебе до другого дня. Видишь ли, что я прав, а что ты кругом виновата? виновата 1) потому, что всякий вздор забираешь себе в голову, 2) потому, что пакет Бенкендорфа (вероятно важный отсылаешь, с досады на меня, Бог ведает куда, 3) кокетничаешь со всем дипломатическим корпусом, да еще жалуешься на свое положение, будто б подобное нащокинскому («он кокю[4] и видит, что это состояние приятное и независимое. Он ездил со мною в баню…», писал Пушкин еще 22 сентября). Женка, женка! но оставим это. Ты, мне кажется, воюешь без меня дома, сменяешь людей, ломаешь картеры, сверяешь счеты, доишь кормилицу. Ай-да хват баба! что хорошо, то хорошо. Здесь я не так-то деятелен… Брат Дмитрий Николаевич здесь. Он в Калуге никакого не нашел акта, утверждающего болезненное состояние отца, и приехал хлопотать о том сюда. С Натальей Ивановной они сошлись и помирились. Она не хочет входить в управление имения и во всем полагается на Дмитрия Николаевича. Отец поговаривает о духовной, на днях будет он освидетельствован гражданским губернатором. К тебе пришлют для подписания доверенности… Прощай, душа моя, целую тебя и Машу. Христос с тобою» (3 октября).

Речь идет о доверенности, которую должны были подписать все члены семьи Гончаровых, в том, что они согласны передать Дмитрию Николаевичу, как старшему в роде, в связи с болезнью отца Натали управление майоратом, минуя законного наследника Николая Афанасьевича. Для установления опеки требовались соответствующие документы, которых не оказалось… После длительных хлопот опека наконец был утверждена, и Дмитрий Николаевич стал во главе гончаровского майората. «Путаник в делах», неопытный в коммерческих делах, Дмитрий Гончаров допускал поначалу много ошибок, да и впоследствии не сумел привести в полный порядок устройство предприятий, выплачивая огромные проценты (иногда превышавшие сумму долга) по обязательствам и закладным. Ему приходилось выдавать значительные средства на содержание большой гончаровской семьи, и долги деда не удалось покрыть до самой смерти.


1832 год отмечен малым количеством произведений Пушкина, основное из них — роман «Дубровский». Нащокин в Москве рассказал ему о процессе бедного дворянина Островского с состоятельным соседом. Пушкин добыл подлинное судебное дело о селе Новопанском, по прочтении его тотчас явилась идея повести. «Мне пришел в голову роман, и я, вероятно, за него примусь», — сообщает он из Москвы жене в Петербург — одной из самых первых. И действительно, вернувшись домой, Пушкин увлекся новой работой и, как всегда, писал «запоем»: 21 октября начата первая глава, к концу года их было уже 15, январь 33-го довел повествование до 19-й главы, и на том оно оборвалось. В третьей части романа, по одной из версий, Дубровский приезжает в Москву и, выданный предателем, оказывается в руках полиции… При жизни автора роман не был напечатан.

11 декабря Вяземский писал Жуковскому: «Пушкин собирался было издавать газету, все шло горячо, и было позволение на то, но журнал нам, как клад не дается. Он поостыл, позволение как-то попризапуталось или поограничилось, и мы опять без журнала».

В конце года Пушкин пишет другу Нащокину: «К лету будут у меня хлопоты. Наталья Николаевна брюхата опять и носит довольно тяжело. Не приедешь ли ты крестить Гаврила Александровича? Я такого мнения, что Петербург был бы для тебя пристанью и ковчегом спасения…» В это же время мать Пушкина пишет своему любимцу младшему сыну Льву, которого между тем в Варшаве «выключили» из полка за дисциплинарные упущения: «Александр болен, маленькая тоже, Натали брюхата». Несколько месяцев Пушкин страдал сильнейшим ревматизмом, который «разыгрался у него в ноге еще до выезда из Москвы, и, судя по письму, Александр страдает ужасно. Снаружи нога как нога: ни красноты, ни опухоли, но адская внутренняя боль делает его мучеником, говорит, что боль отражается во всем теле, да и в правой руке, почему и почерк нетвердый и неразборчивый, который насилу изучил, читая более часа довольно длинное, несмотря на болезнь сына, послание. Не может он без ноющей боли ни лечь, ни сесть, ни встать, а ходить тем более, отлучаться же из дома Александр был принужден и ради перемены квартиры, и ради других дел, опираясь на палку, как восьмидесятилетний старец. Жалуется, что Наташа дала, во время его отсутствия, слишком большую волю прислуге, почему и вынужден был по приезде, несмотря на болезнь, поколотить хорошенько известного вам пьяницу Алешку за великие подвиги и отослать его назад в деревню. Алешка всегда пользовался отсутствием барина, чтобы повеселиться по-своему» (С. Л. Пушкин, отец поэта — дочери).

С декабря молодые Пушкины снова жили на новой квартире «на проспекте Гороховой улицы, состоящей из 12 комнат и принадлежащей кухни, и при оном службы: сарай для экипажей, конюшня на четыре стойла, небольшой сарай для дров, ледник и чердак для вешания белья… За наем 3300 рублей ассигнациями в год».

Зимой 1832–33 года, когда ревматизм перестал сильно беспокоить, Пушкин «каждое утро отправлялся в какой-нибудь архив, выигрывая прогулку возвращением оттуда к позднему обеду. Даже летом пешком с дачи он ходил для продолжения своих занятий» (Плетнев).

Тем не менее отзывы друзей начала 1833 года становятся критическими, неодобрительными. Многие подмечали, что Пушкин слишком увлекся светской жизнью.

«Пушкин волнист, струист, и редко ухватишь его. Жена его процветает красотою и славою. Не знаю, что он делает с холостою музой своей, но с законной трудится он для потомства, и она опять с брюшком» (Вяземский).

«Пушкина нигде не встретишь, как только на балах. Так он протранжирит всю жизнь свою, если только какой-нибудь случай, и более необходимость, не затащут его в деревню» (Н. В. Гоголь).

«Вы теперь вправе презирать таких лентяев, как Пушкин, который ничего не делает, как только утром перебирает в гадком своем сундуке старые к себе письма, а вечером возит жену свою по балам, не столько для ее потехи, сколько для собственной» (Плетнев).

«Вчерашний маскарад был великолепный, блестящий, разнообразный, жаркий, душный, восхитительный. Много совершенных красавиц: Завадовская, Радзвилова-Урусова… Хороша очень была Пушкина-поэтша, но сама по себе, не в кадрилях, по причине, что Пушкин задал ей стишок свой, который, с помощью Божией, не пропадает также для потомства», — намекал Вяземский в письме к А. Я. Булгакову на беременность Натали, которая была уже всем заметна. Как кажется, Пушкин ездил с женой на балы более «для своей потехи». Ей самой — какое же веселье во второй половине беременности, тем более что переносила она ее тяжело. Но подчиняясь мужу, она продолжала появляться на балах и маскарадах. Никаких тайных мыслей или желаний не приходило в голову Натали. Счастливый — открытый и любезный ее молодой характер, соединенный с необыкновенной красотой, надо думать, производил в высшем свете то впечатление, которое тонко схватил Гоголь и запечатлел в одном из писем знаменитой «Переписки с друзьями» — «Женщина в свете»: «…вы точно, слишком молоды, не приобрели ни познанья людей, ни познанья жизни, словом — ничего того, что необходимо, дабы оказывать помощь душевную другим; но у вас есть другие орудия, с которыми вам все возможно. Во-первых, вы имеете уже красоту, во-вторых, неопозоренное, неоклеветанное имя, в третьих — власть, которой сами в себе не подозреваете, — власть чистоты душевной. Красота женщины есть тайна. Бог недаром повелел иным из женщин быть красавицами; недаром определено, чтобы всех равно поражала красота, — даже и таких, которые ко всему бесчувственны и ни к чему не способны. Если уже один бессмысленный каприз красавицы бывал причиной переворотов всемирных и заставлял делать глупости людей наиумнейших, что же было бы тогда, если бы этот каприз был осмыслен и направлен к добру? Сколько бы добра тогда могла бы произвести красавица сравнительно перед другими женщинами! Стало быть, это орудие сильное! Но вы имеете еще высшую красоту, чистую прелесть какой-то особенной, одной вам свойственной невинности, которую я не умею определить словом, но в которой так и светится всем ваша голубиная душа. Знаете ли, что мне признавались наиразвратнейшие из нашей молодежи, что перед вами ничто дурное не приходило им в голову, что они не отваживались сказать в вашем присутствии не только двусмысленного слова, которым потчевают других избранниц, но даже просто никакого слова, чувствуя, что все будет перед вами как-то грубо и отзовется чем-то ухарским и неприличным. Вот уже одно влияние, которое совершается без вашего ведома от одного вашего присутствия!..»

Именно эту непохожесть Натали на других красавиц — «на вид она была сдержанна до холодности и вообще мало говорила» — принимали за «странность»: «В Петербурге, где она блистала, во-первых, своей красотой и в особенности тем видным положением, которое занимал ее муж, — она бывала постоянно в большом свете и при дворе, но ее женщины находили несколько странной. Я с первого раза без памяти в нее влюбился; надо сказать, что тогда не было почти ни одного юноши в Петербурге, который бы тайно не вздыхал по Пушкиной; ее лучезарная красота рядом с этим магическим именем всем кружила головы; я знал очень много молодых людей, которые серьезно были уверены, что влюблены в Пушкину, не только вовсе с нею незнакомых, но чуть ли никогда собственно даже ее и не видевших» (граф В. А. Соллогуб, 1833 г.).

Как тут снова не вспомнить слова императрицы «она похожа на героиню романа». При этом Натали была настолько непохожа своей недоступностью на многих «доступных» красавиц высшего света, что этой «странностью» через пару лет поразила Жоржа Дантеса в самое сердце и невольно заставила добиваться себя… Но в этой истории еще предстоит разобраться, теперь же Натали достигла степени какого-то языческого «обожествления» своей красоты. На костюмированном масленичном балу в Главном Управлении уделов «она появилась в костюме жрицы солнца и имела успех. Император и императрица подошли к ней, похвалили ее костюм, и император объявил ее царицей бала. Натали подробно нам о том писала» (мать Пушкина — дочери).

Интересно было бы узнать, кто придумал этот не лишенный аллегорического смысла костюм — поэт или красавица… Бог Солнца в греческой мифологии, Аполлон, обладавший даром предвидения, был также и богом гармонии и искусств — поэзии и музыки. Аналогия напрашивалась сама собой: Натали, «жрица Аполлона», муза Пушкина — главного бога поэзии России.

«Жизнь моя в Петербурге ни то, ни се. Заботы о жизни мешают мне скучать. Но нет у меня досуга вольной холостой жизни, необходимой для писателя. Кружусь в свете, жена моя в большой моде — все это требует денег, деньги достаются мне через труды, а труды требуют уединения», — затосковал Пушкин в феврале, а в мае эта тоска переходит чуть не в отчаяние: «Петербург мне не подходит ни в каком отношении; ни мои вкусы, ни мои средства не могут приспособиться к нему. Но два или три года придется потерпеть».

В мае родители Пушкина направились из Москвы в Михайловское и заехали в Петербург, чтобы добыть денег в Опекунском совете на бесконечные залоги и перезалоги болдинских крестьянских душ. И тут бабушка и дедушка впервые увидели свою годовалую внучку Мари. «Александр и Натали пришли тотчас же, их маленькая очень была больна, но, благодаря Бога, со вчерашнего дня совершенно избавилась от болезни и, право, хороша, как ангелок. Хотел бы я, дорогая Олинька, чтоб ты ее увидела, ты почувствуешь соблазн написать ее портрет, ибо ничто как она не напоминает ангелов, писанных Рафаэлем» (Сергей Львович Пушкин). «Я была в восторге, что снова вижу наших, маленькая хороша как ангел и очень мила, чувствую, что полюблю ее до безумия и буду баловницей, как все бабушки… Натали должна родить в июле. Мы видаемся всякий день…» Родители обсудили с Александром дела своего младшего сына Льва, и Пушкин включился в отчаянную родственную борьбу за его спасение от служебных неприятностей и долгов. С помощью и при содействии своих высокопоставленных знакомых Пушкину удалось переменить позорную «выключку» брата со службы в Варшаве на благопристойную «отставку» и за отсутствием денег у родителей взять долги Льва Сергеевича на себя. К старым долгам Пушкина добавились новые — брата, однако такое самоотвержение сблизило старшего сына с родителями, как никогда… Натали была очень довольна этим.

«Александр и Натали на Черной речке, они наняли дачу Миллера, она очень красивая, при ней большой сад и дом очень большой: в нем 15 комнат вместе с верхом… Александр и Натали целуют вас, она вскоре должна родить, и он уедет в деревню через несколько недель после того» (мать Пушкина младшим детям в Варшаву).

На этой даче Миллера 6 июля у Пушкиных родился сын, названный в честь отца Александром. Наталья Ивановна, обрадованная рождением внука, послала в подарок дочери 1000 рублей. Она писала своему старшему сыну Дмитрию, что Пушкин «рассчитывает через несколько недель приехать в Москву и спрашивает моего разрешения заехать в Ярополец и навестить меня, что я принимаю с удовольствием». Как видно, в отношениях зятя с тещей начинался тот период, когда она, по воспоминаниям Е. А. Долгоруковой, «полюбила Пушкина, слушалась его. Он с ней обращался как с ребенком…»

Наталья Ивановна, надо думать, наконец поверила в искренность чувств Пушкина к своей младшей дочери, под влиянием которой поэт старался исправить свою жизнь: теперь было несомненно, что его «образ жизни… переменился».

На крестины младенца Александра приезжал из Москвы дорогой гость Павел Воинович Нащокин. Крестной матерью была тетка матери фрейлина Екатерина Ивановна Загряжская. Крестили в Предтеченской церкви Каменного острова 20 июля 1833 года.

К этому времени относится воспоминание Фр. Титца: «Это было в начале июля в одну из тех очаровательных ночей, какие только можно видеть на дальнем Севере. В такую пору я с моим приятелем гулял по островам. Уже прошла полночь. В недалеком расстоянии от нас, то медленно, то ускоряя шаги, прогуливался среднего роста, стройный человек. Походка его была небрежна, иногда он поднимал правую руку высоко вверх, как пламенный декламатор. Казалось, что незнакомец разговаривал сам с собой… Одет он был по последней моде, но заметна была какая-то небрежность. Между тем и незнакомец заметил нас. «Здравствуйте, Пушкин!» Приятель мой, уже знакомый с ним, представил нас друг другу. Поэт и мой спутник начали между собой оживленный разговор по-французски. Тоска и разорванность со светом были заметны в речах Пушкина и не казались мне пустым представлением. «Я не могу более работать, — отвечал он на вопрос: не увидим ли мы вскоре его новое произведение? — Здесь бы я хотел построить себе хижину и сделаться отшельником», — прибавил он с улыбкою. «Если бы в Неве были прекрасные русалки, — отвечал мой спутник, намекая на юношеское стихотворение Пушкина «Русалка» и приводя из него слова, которыми она манит отшельника: «Монах, монах! Ко мне, ко мне!» «Как это глупо! — проворчал поэт, — никого не любить, кроме самого себя». «Вы имеете достойную любви прекрасную жену», — сказал ему мой товарищ. Насмешливое, протяжное «да!» было ответом. Я выразил мое восхищение прекрасною, теплою ночью. «Она очень приятна после сегодняшней страшной жары», — небрежно и прозаически отвечал мне поэт. Товарищ мой старался навести его на более серьезный разговор (как будто Пушкину вменялось в обязанность день и ночь говорить «серьезно». — Н. Г.), но он постоянно от того отклонялся. «Там вечерняя заря, малое пространство ночи, а там уже заря утренняя, — сказал мой друг. — Смерть, мрак гроба и пробуждение к прекраснейшему дню!» Пушкин улыбнулся. «Оставьте это, мой милый! Когда мне было 22 года, знал и я такие возвышенные мгновенья, но в них ничего нет действительного. Утренняя заря! Пробуждение! Мечты, только одни мечты!» В это время плыла вниз по Неве лодка с большим обществом. Раздалось несколько аккордов гитары, и мягкий мужской голос запел «Черную шаль» Пушкина. Лишь только окончилась первая строфа, как Пушкин, лицо которого мне показалось гораздо бледнее обыкновенного, проговорил про себя: «С тех пор я не знаю спокойных ночей!» и, сказав нам короткое «доброй ночи!», исчез в зеленой темноте леса…»

Всё существо Пушкина снова жаждало перемен, движения, новых впечатлений, необычайных знакомств. Трудясь в архивах, он невольно разгорячил воображение историческими образами, удивляясь тому, «сколько отдельных книг можно составить тут! Сколько творческих мыслей тут могут развиться!» Действительно, изучая материалы эпохи Петра I, Пушкин наткнулся на множество документов и сведений о пугачевском страшном бунте, «бессмысленном и беспощадном», и решился писать книгу о его главаре, который возбудил чернь к восстанию и надолго лишил спокойствия пределы родной земли. Большая часть «Истории Пугачева» была написана за пять недель в апреле — мае, и возникла нужда посетить места, связанные с восстанием, а затем, уединившись в Болдине, в котором не был уже два года, закончить начатую работу.

«Путешествие нужно мне нравственно и физически…»

«В продолжение двух последних лет занимался я одними историческими изысканиями, не написав ни одной строчки чисто литературной. Мне необходимо месяца два провести в совершенном уединении, дабы отдохнуть от важнейших занятий и кончить книгу, давно мною начатую, и которая доставит мне деньги, в коих имею нужду. Мне самому совестно тратить время на суетные занятия, но что делать, они одне доставляют мне независимость и способ проживать с моим семейством в Петербурге, где труды мои, благодаря Государя, имеют цель более важную и полезную.

Кроме жалованья, определенного мне щедростию его величества, нет у меня постоянного дохода, между тем жизнь в столице дорога и с умножением моего семейства умножаются и расходы.

Может быть, Государю угодно знать, какую именно книгу хочу дописать в деревне: это роман, коего большая часть происходит в Оренбурге и Казани, и вот почему хотелось бы мне посетить обе сии губернии…» (30 июля, Мордвинову, ближайшему помощнику графа Бенкендорфа)

7 августа 1833 года было получено высочайшее разрешение на четырехмесячный отпуск, и Пушкин собрался в дорогу, оставив жену с годовалым и месячным младенцами на даче Миллера, под покровительством тетушки Екатерины Ивановны.

23 августа он приехал в Ярополец и пробыл там более суток вместо предполагаемых нескольких часов. В день именин Натальи 26 августа Пушкин послал жене полный отчет о встрече с тещей. «Поздравляю тебя со днем твоего ангела, мой ангел, целую тебя заочно в очи — и пишу тебе продолжение моих похождений — из антресолей вашего Никитского дома, куда прибыл я вчера благополучно из Яропольца. В Ярополец я приехал в середу поздно. Наталья Ивановна встретила меня как нельзя лучше. Я нашел ее здоровою, хотя возле нее лежала палка, без которой далеко ходить не может. Четверг я провел у нее. Много говорили о тебе, о Машке и Катерине Ивановне. Мать, кажется, тебя к ней ревнует; но хотя она по своей привычке и жаловалась на прошедшее, однако с меньшей уже горечью. Ей очень хотелось бы, чтобы ты будущее лето провела у нее. Она живет очень уединенно и тихо в своем разоренном дворце и разводит огороды над прахом твоего прадедушки Дорошенки, к которому ходил я на поклонение… Я нашел в доме старую библиотеку, и Наталья Ивановна позволила мне выбрать нужные книги. Я отобрал их десятка три, которые к нам и прибудут с варением и наливками. Таким образом набег мой на Ярополец был вовсе не напрасен…».

Пушкин отсутствовал дома три месяца, путешествуя по пугачевским местам. Он посетил Нижний Новгород, Казань, Симбирск и Оренбург, выезжая порой в окрестные места для встреч и бесед со старожилами, которые могли помнить рассказы о минувших событиях. Пушкин по-прежнему часто писал жене с дороги, представляя ей подробнейший отчет своего путешествия.


«Мой ангел, кажется, я глупо сделал, что оставил тебя и опять начал кочевую жизнь. Живо воображаю первое число. Тебя теребят за долги, Параша, повар, извозчик, аптекарь и т. д., у тебя не хватает денег, Смирдин перед тобой извиняется, ты беспокоишься — сердишься на меня — и поделом. А это еще хорошая сторона картины — что, если у тебя опять нарывы, что, если Машка больна? А другие, непредвиденные случаи? Пугачев не стоит того. Того и гляди, я на него плюну — и явлюсь к тебе. Однако буду в Симбирске и там ожидаю найти писем от тебя…» (из Нижнего Новгорода, 2 сентября)

«Мой ангел, здравствуй. Я в Казани с пятого числа и до сих пор не имел время тебе написать. Сейчас еду в Симбирск, где надеюсь найти от тебя письмо. Здесь я возился со стариками, современниками моего героя, объезжал окрестности города, осматривал места сражений, расспрашивал, записывал и очень доволен, что не напрасно посетил эту сторону…» (из Казани, 8 сентября)

Из Оренбурга: «Я здесь со вчерашнего дня. Насилу доехал, дорога прескучная, погода холодная, завтра я еду к яицким казакам, пробуду у них дни три — и отправляюсь в деревню через Саратов и Пензу.

Что, женка? Скучно тебе? Мне тоска без тебя. Кабы не стыдно было, воротился бы прямо к тебе, ни строчки не написав. Да нельзя, мой ангел. Взялся за гуж, не говори, что не дюж, — то есть: уехал писать, так пиши же роман за романом, поэтому за поэмой. А уж чувствую, что дурь на меня находит — я и в коляске сочиняю, что же будет в постеле?.. Кстати о хамовом племени: как ты ладишь своим домом? Боюсь, людей у тебя мало: не наймешь ли ты кого? На женщин надеюсь, но с мужчинами как тебе ладить? Всё это меня беспокоит — я мнителен, как отец мой…

Как я хорошо веду себя! Как ты была бы мной довольна! за барышнями не ухаживаю, смотрительшей не щиплю, с калмычками не кокетничаю — и на днях отказался от башкирки, несмотря на любопытство, очень простительное путешественнику. Знаешь ли ты, что есть пословица: на чужой сторонке и старушка Божий дар. То-то, женка. Бери с меня пример» (19 сентября).

В письмах конечно же всего не опишешь, но интересного было много: говорить — не переговорить… Разговоры остались до дома.

«Милый друг, я в Болдине со вчерашнего дня — думал здесь найти от тебя письма, и не нашел ни одного. Что с вами? Здорова ли ты? Здоровы ли дети? Сердце замирает, как подумаешь. Подъезжая к Болдину, у меня были самые мрачные предчувствия, так что не нашед о тебе никакого известия, я почти обрадовался — так боялся я недоброй вести. Нет, мой друг: плохо путешествовать женатому; то ли дело холостому! Ни о чем не думаешь, ни о какой смерти не печалишься. Последнее письмо мое должна ты была получить из Оренбурга. Оттуда поехал я в Уральск — тамошний атаман и казаки приняли меня славно, дали мне два обеда, подпили за мое здоровье, наперерыв давали мне все известия, в которых имел нужду, и накормили меня свежей икрой, при мне изготовленной… Въехав в границы болдинские, встретил я попов и так же озлился на них на симбирского зайца (который при выезде из Симбирска перебежал дорогу. Встреча с «попом» тоже суеверно считалась несчастливою — Пушкин верил в приметы. — Н. Г.). Недаром все эти встречи. Смотри, женка. Того и гляди избалуешься без меня, забудешь меня — искокетничаешься. Одна надежда на Бога да на тетку. Авось сохранят тебя от искушений рассеянности…» (из Болдина, 2 октября)

«Мой ангел, сейчас получаю от тебя вдруг два письма… Две вещи меня беспокоят: то, что я оставил тебя без денег, а может быть и брюхатою. Воображаю твои хлопоты и твою досаду. Слава Богу, что ты здорова, что Машка и Сашка живы, и что ты хоть и дорого, но дом наняла. Не стращай меня, женка, не говори, что ты искокетничалась; я приеду к тебе, ничего не успев написать — и без денег сядем на мель. Ты лучше оставь меня в покое, а я буду работать и спешить. Вот уж неделю, как я в Болдине, привожу в порядок мои записки, то у нас будет тысяч 30 чистых денег. Заплатим половину долгов и заживем припеваючи…» (8 октября)

Натали, впервые оставшись надолго главою своего семейства, должна был сама нанять квартиру, чтобы переехать с дачи на зиму в город. С помощью тетушки Екатерины Ивановны она присмотрела жилище побольше с просторными детскими и удобным кабинетом для мужа. Пришлось переплатить, и Натали, чтобы не беспокоить лишний раз мужа, вынуждена была обратиться за помощью к брату Дмитрию: «Я только что получила твое письмо, дорогой Дмитрий, и благодарю тебя миллион раз за 500 рублей, которые ты мне позволяешь занять. Я их уже нашла, но с обязательством уплатить в ноябре месяце. Как ты мне уже обещал, ради Бога, постарайся быть точным, так как я в первый раз занимаю деньги, и еще у человека, которого мало знаю, и была бы в очень большом затруднении, если бы не сдержала слова. Эти деньги мне как с неба свалились, не знаю, как выразить тебе за них мою признательность, еще немного, и я осталась бы без копейки, а оказаться в таком положении с маленькими детьми на руках было бы ужасно. Денег, которые муж мне оставил, было бы более, чем достаточно до его возвращения (деликатно защищает Натали мужа в ответ на упрек брата, что Пушкин оставил жене, уезжая, мало денег, в чем он и сам признавался. — Н. Г.), если бы я не была вынуждена уплатить 1600 рублей за квартиру (задаток); он и не подозревает, что я испытываю недостаток в деньгах, и у меня нет возможности известить его, так как только в будущем месяце он будет иметь твердое местопребывание…»

Натали так и не решилась писать Пушкину о своих денежных затруднениях, оставив «новость» до его приезда. Но она торопила этот приезд, по-видимому, сильно скучая, и начинала ревновать, зная его пылкую натуру. Может, именно поэтому Натали подробно описывала мужу своих поклонников, стараясь пробудить в нем ревность, чтобы поскорее вернуть его домой.

«…В прошлое воскресенье не получил от тебя письма и имел глупость на тебя надуться, а вчера такое горе взяло, что и не запомню, чтобы на меня такая хандра находила. Радуюсь, что ты небрюхата и что ничто не помешает тебе отличаться на нынешних балах… кокетничать я тебе не мешаю, но требую от тебя холодности, благопристойности, важности — не говорю уже о беспорочном поведении, которое относится не к тону, а к чему-то уже важнейшему. Охота тебе, женка, соперничать с графиней Соллогуб. Ты красавица, ты бой-баба, а она шкурка. Что тебе перебивать у нее поклонников? Все равно, кабы граф Шереметев стал оттягивать у меня кистеневских моих мужиков. Кто еще за тобой ухаживает, кроме Огарева? Пришли мне список по азбучному порядку. Да напиши мне также, где ты бываешь и что Карамзины, Мещерская и Вяземские… О себе тебе скажу, что я работаю лениво, через пень-колоду валю. Все эти дни голова болела, хандра грызла меня, нынче легче. Начал многое, но ни к чему нет охоты, Бог знает, что со мною делается. Старам стала и умом плохам. Приеду оживиться твоею молодостию, мой ангел…» (21 октября)

«Теперь, женка, целую тебя, как ни в чем не бывало, и благодарю за то, что подробно и откровенно описываешь мне свою беспутную жизнь. Гуляй, женка, только не загуливайся и меня не забывай. Мочи нет, хочется мне тебя увидеть причесанную a la Ninon, ты должна быть чудо, как мила… Опиши мне свое появление на балах, которые, как ты пишешь, вероятно, уже открылись. Да, ангел мой, пожалуйста, не кокетничай. Я не ревнив, да и я знаю, что ты во всё тяжкое не пустишься, но ты знаешь, как я не люблю всё, что пахнет московской барышней, все, что не comne il faut, всё, что vulgar (отдает невоспитанностью и вульгарностью. — Н. Г.)… Если при моем возвращении я найду, что твой милый, простой, аристократический тон изменился, разведусь, вот те Христос, и пойду в солдаты с горя. Ты спрашиваешь, как я живу и похорошел ли я? Во-первых, отпустил себе бороду: ус да борода молодцу похвала; выйду на улицу — дядюшкой зовут. 2) Просыпаюсь в семь часов, пью кофей и лежу до трех часов. Недавно расписался, и уже написал пропасть. В три часа сажусь верхом, в пять в ванну и потом обедаю картофелем, да грешневой кашей. До девяти часов читаю. Вот тебе мой день, и всё на одно лицо…» (30 октября)

И наконец, 6 ноября, сообщение: «…Я скоро выезжаю, но несколько времени останусь в Москве, по делам. Женка, женка! Я езжу по большим дорогам, живу по три месяца в степной глуши, останавливаюсь в пакостной Москве, которую ненавижу, — для чего? — для тебя, женка, чтоб ты была спокойна и блистала себе на здоровье, как прилично в твои лета и с твоею красотою… Я привезу тебе стишков много, но не разглашай этого, а то альманашники заедят меня. Целую Машку, Сашку и тебя, благословляю тебя, Сашку и Машку, целую Машку и так далее до семи раз…»

Кокетство, которое в словаре Даля определяется как «строить глазки, жеманничать, рисоваться» и тот «милый аристократический тон», который Пушкин признавал за женой, несовместимы: или одно, или другое… Обвинение в «бездушном кокетстве», выдвинутое против Наташи бытописателями поэта, надуманны и не имеют под собой никаких реальных оснований. Пушкин и на минуту не мог себе представить, что его жена может в самом деле «искокетничаться» — так он объяснялся с ней на обиходном шутливом домашнем языке и не более.

Натали прекрасно знала цену свету и тем мимолетным отношениям, которые завязываются по обязанности, а не по склонности сердца — это касалось и поклонников, и просто общих знакомых. Вот, например, строки из ее письма к брату: «…тесная дружба редко возникает в большом городе, где каждый вращается в своем кругу общества, а главное имеет слишком много развлечений и глупых светских обязанностей, чтобы хватало времени на требовательность дружбы…» (12 ноября 1833 г.)

Друзья Пушкина вспоминали, что когда он возвращался в Петербург и останавливался в Москве, то почти никто его не видел. Он никуда не являлся, потому что имел трехмесячную бороду, которую дворянам было запрещено отращивать, но ему непременно хотелось показаться бородатым жене. Приехав, он не застал Натали дома. «Она была на бале у Карамзиных. Ему хотелось видеть ее возможно скорее и своим неожиданным появлением сделать ей сюрприз. Он едет к квартире Карамзиных, отыскивает карету Наталии Николаевны, садится в нее и посылает лакея сказать жене, чтобы она ехала домой по очень важному делу, но наказал отнюдь не сообщать ей, что он в карете. Посланный возвратился и доложил, что Наталья Николаевна приказала сказать, что она танцует мазурку с кн. Вяземским. Пушкин посылает лакея во второй раз сказать, чтобы она ехала домой безотлагательно. Наталья Николаевна вошла в карету и прямо попала в объятия мужа. Поэт об этом факте писал нам («Дома нашел я все в порядке. Жена была на бале, я за нею поехал — и увез к себе, как улан уездную барышню с именин городничихи») и, помню, с восторгом упоминал, как его жена была авантажна в этот вечер в своем роскошном розовом платье…» (Нащокин) Известно, что подобные «увозы» были не единичны. Как писала одна дама, «в числе поклонников моей бабушки М. Р. Кикиной были мечтательный князь Одоевский, адмирал Дюгамел и А. С. Пушкин, к которому не особенно благоволила бабушка за его безосновательную ревность к очаровательной жене Н. Н., принужденной иногда среди фигуры lancier покидать бал по капризу мужа».

Болдинская осень 1833 года была плодотворна для Пушкина, и он спешил обрадовать свою Натали «большой добычей», как писал ей в письме. Действительно, он закончил «Историю Пугачевщины», написал «Сказку о мертвой царевне» и «Сказку о рыбаке и рыбке», несколько стихотворений и поэму «Медный всадник», которую в начале декабря представил своему венценосному цензору Николаю I.

Через графа Бенкендорфа Пушкин обратился к царю с просьбой разрешить печатать «Пугачева» в казенной типографии за свой счет и выдать ему для этой цели ссуду в 20 000 рублей с обязательством выплатить долг в течение двух лет. Деньги были выданы, позволение печатать получено, только с другим названием — «История пугачевского бунта». Пугачев выдавал себя за царя Петра Федоровича, Петра III, якобы не умершего…

Пушкин рассчитывал выручить за книгу 40 000, погасить часть долга казне, расплатиться с неотложными частными долгами и, имея свободные деньги, «зажить припеваючи». Поездка освежила его силы.

«Пожалован в камер-юнкеры…»

«1 января 1834 г. Третьего дня я пожалован в камер-юнкеры (что довольно неприлично моим летам). Но двору хотелось, чтоб Наталья Николаевна танцовала в Аничкове… Меня спрашивали, доволен ли своим камер-юнкерством? Доволен, потому что Государь имел намерение отличить меня, а не сделать смешным — а по мне, хоть в камер-пажи, только б не заставили учиться французским вокабулам и арифметике» (из дневника Пушкина).

«Пушкина сделали камер-юнкером, это его взбесило, ибо сие звание точно было неприлично для человека в 34 года, и оно тем более его оскорбило, что иные говорили, будто оно было дано, чтоб иметь повод приглашать ко двору его жену. Притом на сей случай вышел мерзкий пасквиль, в котором говорили о перемене чувств Пушкина, будто он сделался искателем, малодушен, и он, дороживший своей славой, боялся, чтоб сие мнение не было принято публикой и не лишило его народности. Словом, он был огорчен и взбешен и решился не воспользоваться своим мундиром, чтоб ездить ко двору, не шить даже мундира. В этих чувствах он пришел к нам однажды. Жена моя, которую он очень любил и очень уважал, и я стали опровергать его решение, представляя ему, что пожалование в сие звание не может лишить его народности, ибо все знают, что он не искал его, что его нельзя было сделать камергером по причине чина его, что натурально двор желал иметь возможность приглашать его и жену его к себе, и что Государь пожалованием его в сие звание имел в виду только иметь право приглашать его на свои вечера, не изменяя церемониалу, установленному при дворе. Долго спорили мы, убеждали Пушкина, наконец, полуубедили. Он отнекивался только неимением мундира, и что он слишком дорого стоит, чтоб заказывать его. На другой день, узнав от портного о продаже нового мундира князя Витгенштейна, перешедшего в военную службу, и что он совершенно будет впору Пушкину, я ему послал его, написав, что мундир мною куплен для него, но что предоставляется взять его или ввергнуть меня в убыток, оставив его на моих руках. Пушкин взял мундир и поехал ко двору», — так описывает неожиданную перемену в жизни поэта Николай Михайлович Смирнов, муж приятельницы Пушкина Смирновой-Россет. Смирнов был богат, также имел звание камер-юнкера и служил на дипломатическом поприще.

Мать Пушкина была польщена милостью двора к сыну, уже 4 января она распространила «новость» среди своих знакомых, добавляя, что «Натали в восторге».

«Государь сказал княгине Вяземской: «Я надеюсь, что Пушкин принял в хорошую сторону свое назначение — до сих пор он держал мне свое слово и я им доволен» и т. д., и т. д. Великий князь намедни поздравил меня в театре: «покорнейше благодарю, Ваше высочество, до сих пор все надо мною смеялись, вы первый меня поздравили» (из дневника Пушкина, 7 января).

Он, как всегда, преувеличивал, что «все смеялись». Пушкин и рад бы радоваться, да «крепко боялся дурных шуток над его неожиданным камер-юнкерством», уже через две недели, по словам Карамзиной, он «успокоился, стал ездить по балам и наслаждаться торжественною красотою жены, которая, несмотря на блестящие успехи в свете, часто и преискренно страдает мучением ревности, потому что посредственная красота и посредственный ум других женщин не перестают кружить поэтическую голову ее мужа…»

«Нужно сознаться, что Пушкин не любил камер-юнкерского мундира. Он не любил в нем не придворную службу, а мундир камер-юнкера. Несмотря на мою дружбу к нему, я не буду скрывать, что он был тщеславен и суетен. Ключ камергера был бы отличием, которое он оценил, но ему казалось неподходящим, что в его годы, в середине его карьеры, его сделали камер-юнкером наподобие юношей и людей, только что вступающих в общество. Вот вся истина против предубеждения против мундира. Это происходило не из оппозиции, не из либерализма, а из тщеславия и личной обидчивости» (князь П. А. Вяземский).

Поуспокоившись и поняв многие выгоды нового своего положения, Пушкин писал Нащокину в середине марта: «Вот тебе другие новости; я камер-юнкер с января месяца. «Медный всадник» не пропущен, убытки и неприятности! зато Пугачев пропущен, и я печатаю его за счет Государя. Это совершенно меня утешило, тем более, что, конечно, сделав меня камер-юнкером, Государь думал о моем чине, а не моих летах — и верно не думал уж меня кольнуть…»

Истинная правда. Советский миф о злой воле Николая I, «одевшего великого поэта в шутовской полосатый камер-юнкерский мундир в отместку за поэму «Медный всадник», имел под собой единую причину — ненависть к свергнутой монархической власти. Ее представители ошельмовывались и компрометировались по любому поводу, а чаще всего — без повода, присвоение придворного чина Пушкину было несомненной монаршей милостью — следующим шагом по пути упрочения его благосостояния и положения. Действительно, он никогда не служил и имел очень маленький чин 9-го класса с титулованием «Ваше благородие». Государь присвоил Пушкину сразу 5-й чин придворного звания, соответствующий статскому советнику в гражданских чинах с обращением «Ваше высокородие». Только в придворных чинах право производства целиком зависело от усмотрения императора. Гражданская и военная карьера зависела от усердной службы, до больших чинов нужно было еще дослужиться… Поэт Жуковский, воспитатель наследника престола, имел придворный чин и ничуть тому не обижался, потому что обладатели придворных чинов отличались тем преимуществом, что имели возможность постоянного и тесного общения с императорской семьей — не только и не столько на балах, но в деле, умный человек должен был воспринимать придворное положение как стояние перед самым лицом истории. Пушкин, надо думать, стал склоняться к такому мнению. В пояснение слов Вяземского о «ключе камергера» добавим, что камергер титуловался «Вашим превосходительством» и относился к 4-му чину, соответствуя генеральским рангам военных. По его мнению, Пушкина вполне бы устроило это звание. Камергерам давались специальные знаки отличия: золотые ключи, носимые на голубой андреевской ленте.

Служить Пушкина по-прежнему никто не заставлял. Принявши придворное звание, он должен был являться на придворные церемонии, но часто отлынивал от участия в них. И царь не сильно гневался на этого баловня судьбы. «Третьего дня возвратился из Царского Села в 5 часов вечера, нашел на своем столе два билета на бал 29 апреля и приглашение явиться на другой день к Литте (оберкамергеру), я догадался, что он собирается мыть мне голову за то, что я не был у обедни. В самом деле, в тот же вечер узнаю от забежавшего ко мне Жуковского, что Государь был недоволен отсутствием многих камергеров и камер-юнкеров, и что он велел нам это объявить. Я извинился письменно…» — каялся Пушкин жене в письме.

«В прошедший вторник зван я был в Аничков. Приехал в мундире. Мне сказали, что гости во фраках — я уехал, оставя Наталью Николаевну, и, переодевшись, отправился на вечер к С. В. Салтыкову. Государь был недоволен и несколько раз принимался говорить обо мне: «Он мог бы потрудиться переодеться во фрак и воротиться, передайте ему мое неудовольствие…»

В четверг бал у князя Трубецкого. Государь приехал неожиданно. Был на полчаса. Сказал жене: «В прошлый раз муж ваш не приехал из-за ботинок или из-за пуговиц?» (мундирных). Старуха графиня Бобринская извиняла меня тем, что они не были у меня нашиты» (из дневника Пушкина).

Тот же советский миф прочно ввел в обиход мнение, будто Николай I присвоил «потешное» звание Пушкину, дабы удобнее было «ухаживать» за красавицей Натали, но и тут совсем мало логики. Придворное звание обязывало Пушкина присутствовать на «обязательных» балах вместе со своей женою. Если царь захотел бы близости с Натали, то с какой стати требовалось присутствие мужа в местах свиданий — да еще и известного своей ревностью? Дневниковая запись свидетельствует о том, что скорее поэт дразнил царя, нежели Государь жаждал развлечения на стороне — именно с женой Пушкина. Николай I более искал духовной близости со своим историографом и рациональным поэтом, желая, чтобы тот верой и своим талантом служил отечеству, не развращая умы недостойными пушкинского ума творениями. Именно в эту «эпоху 1833–34 гг. встречается довольно много шуточных стихотворений в бумагах кн. Вяземского, между ними и стихотворения, которые Мятлев назвал «на матерный манер». Этому направлению кн. Вяземский и Пушкин с особенным выдающимся рвением предавались как будто с горя, что им не удалось устроить серьезный орган для пропагандирования своих мыслей» (князь П. П. Вяземский-младший).

Вот этих-то, уже разнообразно проявленных крамольных мыслей Пушкина и опасался Государь. Увлечения масонством, вольтерьянством, «чистым афеизмом» (иначе — атеизмом), революционным романтизмом и прочими заблуждениями молодости, кажется, прошли, но полного на это счет спокойствия не было.

«Бал у графа Бобринского один из самых блистательных. Государь мне о моем камер-юнкерстве не говорил, а я не благодарил его. Говоря о моем Пугачеве, он сказал мне: «Жаль, что я не знал, что ты о нем пишешь; я бы тебя познакомил с его сестрицей, которая тому три недели умерла в крепости (с 1774 года!). Правда, она жила на свободе предместий, но далеко от своей донской станицы, на чужой, холодной стороне. Государыня спросила у меня, куда я ездил летом. Узнав, что в Оренбург, осведомилась о Перовском (губернаторе) с большим добродушием» (из дневника Пушкина).

«Представлялся. Ждали царицу три часа. Нас было по списку человек двадцать. Я по списку был последний. Царица подошла ко мне смеясь: «Нет, это курьезно! Я ломала себе голову, что это за Пушкин будет мне представлен. Оказывается, это вы! Как поживает ваша жена? Ее тетя с большим нетерпением ждет, когда она поправится, — дочь ее сердца, ее приемная дочь…» Я ужасно люблю царицу, несмотря на то, что ей уж 35 и даже 36» (из дневника Пушкина). Нащокин к тому добавляет, что «императрица удивительно как ему нравилась, он благоговел перед нею, даже имел к ней какое-то чувственное влечение». Царица не зря беспокоилась о Натали. «Вообрази, что жена на днях чуть не умерла. Нынешняя зима была ужасно изобильна балами. На масленице танцевали уж два раза в день. Наконец, настало последнее воскресенье перед Великим постом. Думаю: слава Богу! Балы с плеч долой. Жена во дворце. Вдруг смотрю, с ней делается дурно — я увожу ее, и она, приехав домой, — выкидывает. Теперь она (чтоб не сглазить), слава Богу, здорова и едет в калужскую деревню к сестрам, которые ужасно страдают от капризов моей тещи» (Пушкин — Нащокину).

Пушкину снова пришлось надолго расстаться с женой. Она теперь нуждалась в поездке к родным: Натали соскучилась по сестрам, которых не видела больше двух лет, да и здоровье после болезни нужно было поправить. До осени пришлось жить на два дома…

Невидимые тучи уже сгущались над четой Пушкиных, 1834 год был в этом смысле переломным… После отъезда Натали по Петербургу поползли слухи. «Сплетни, постоянно распускаемые насчет Александра, мне тошно слышать. Знаешь ты, что когда Натали выкинула, сказали будто это следствие его побоев. Наконец, сколько молодых женщин уезжают к родителям провести 2 или 3 месяца в деревне, и в этом не видят ничего предосудительного, но ежели что касается до него или до Леона — им ничего не спустят», — жаловался отец.

В дневнике Пушкина появилась запись: «Барон Дантес и маркиз де Пина, два шуана — будут приняты в гвардию прямо офицерами…» К слову сказать, «шуан» не ругательный эпитет. Шуанами называли участников и представителей движения в защиту законной королевской власти и католической церкви в Бретани и Нормандии во время французской революции 1793 года. Это название закрепилось за позднейшими приверженцами Карла X, свергнутого в 1830 году в Париже Июльской монархией. Дантесу покровительствовал наследный прусский принц Вильгельм, который и посоветовал ему отправиться в Россию, где его, принца, родственник император Николай I мог бы выказать благосклонность французскому легитимисту. Так и случилось.

В тот год, когда Дантес появился в Петербурге, сестры Натали наконец тоже осуществили свой план, который, по-видимому, уже несколько раз срывался. Александра и Екатерина переехали в Петербург, и летняя поездка сначала в Полотняный Завод, а затем и в Ярополец подготовила почву для этого переезда. Натали много переписывалась с мужем и теткой Е. И. Загряжской, желая вытянуть сестер из захолустья и устроить их судьбу в столице. Пушкин не противился планам жены, только не верил в их осуществимость…

«Охота тебе думать о помещении сестер во дворец. Во-первых, вероятно, откажут, а во-вторых, коли и возьмут, то подумай, что за скверные толки пойдут по свинскому Петербургу. (Спустя некоторое время они действительно появились. Самая гадкая из сплетен была та, что Пушкин якобы был в связи со своей свояченицею Александрой Николаевной. — Н. Г.) Ты слишком хороша, мой ангел, чтоб пускаться в просительницы. Погоди; овдовеешь, состаришься — тогда, пожалуй, будь салопницей и титулярной советницей. Мой совет тебе и сестрам быть подале от двора, в нем толку мало. Вы же не богаты. На тетку нельзя вам всем навалиться. Боже мой! Кабы Заводы были мои, так меня бы в Петербург не заманили и московским калачом. Жил бы себе барином…» (11 июля)

«Ты пишешь мне, что думаешь выдать Катерину Ивановну за Хлюстина, а Александру Николаевну — за Убри: ничему не бывать; оба влюбятся в тебя, ты мешаешь сестрам, потому надобно быть твоим мужем, чтоб ухаживать за другими в твоем присутствии, моя красавица… Ты, я думаю, в деревне так похорошела, что ни на что не похоже…» (27 июня)

В июле дело, кажется, было решенным: «Если ты в самом деле вздумала сестер своих привезти сюда, то у Оливье оставаться нам невозможно: места нет. Но обеих ли ты сестер к себе берешь? Эй, женка! Смотри… Мое мнение: семья должна быть одна под одной кровлей: муж, жена, дети — покамест малы; родители, когда уже престарелы. А то хлопот не наберешься и семейственного спокойствия не будет. Впрочем, об этом еще поговорим…»

Путешествие Натали с детьми началось в середине апреля. В Москве, на Никитской ее ждали с нетерпением. Александра, Екатерина и Дмитрий Николаевич приехали с Заводов, чтобы встретить сестру и вместе провести пасхальные праздники, проведать отца. Наталья Ивановна оставалась в Яропольце. Пушкин, прекрасно осведомленный обо всех событиях из подробных писем жены, был «мысленно рядом» со своей женкой и, как всегда, беспокоился о ее драгоценном здоровье. «Христос Воскресе, моя милая женка, грустно, мой ангел, грустно без тебя. Письмо твое мне из головы нейдет, Ты, мне кажется, слишком устала. Приедешь в Москву, обрадуешься сестрам, нервы твои будут напряжены, ты подумаешь, что ты здорова совершенно: целую ночь простоишь у всенощной и теперь лежишь врастяжку в истерике и лихорадке. Дождусь ли я, чтобы ты в деревню удрала!.. Пожалуйста, побереги себя, особенно сначала, не люблю я святой недели в Москве; не слушайся сестер, не таскайся по гуляниям с утра до ночи, не пляши на бале до заутрени…», «Береги себя и сделай милость, не простудись. Что делать с матерью? Коли она сама к тебе приехать не хочет, поезжай к ней на неделю, на две, хоть это лишние расходы и лишние хлопоты. Боюсь ужасно для тебя семейственных сцен. Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его! С отцом, пожалуйста, не входи в близкие отношения и детей ему не показывай; на него, в его положении, невозможно полагаться. Того и гляди откусит у Машки носик».

С разрешения мужа Натали отправилась к матери в Ярополец. Опасения Пушкина относительно «семейственных сцен» оказались напрасными, радость свидания с дочерью и внуками — после трехлетней разлуки — очень тепло выражена Натальей Ивановной в письме к Пушкину от 14 мая 1834 года.


«Прежде, чем ответить на ваше письмо, мой дорогой Александр Сергеевич, я начну с того, что поблагодарю вас от всего сердца за ту радость, которую вы мне доставили, отпустив ко мне вашу жену с детьми; из-за тех чувств, которые она ко мне питает, встреча со мной, после трех лет разлуки, не могла не взволновать ее. Однако, она не испытала никакого недомогания, по-видимому, она вполне здорова, и я твердо надеюсь, что во время ее пребывания у меня я не дам ей никакого повода к огорчениям, единственно, о чем я жалею в настоящую минуту, — это о том, что она предполагает так недолго погостить у меня. Впрочем, раз уж вы так договорились между собою, я, конечно, не могу этому противиться.

Я тронута доверием, которое вы мне высказываете в вашем письме, и, принимая во внимание любовь, которую я питаю к Натали, и которую вы к ней питаете, вы оказываете мне это доверие не напрасно, я надеюсь оправдать его до конца моих дней.

Дети ваши прелестны и начинают привыкать ко мне, хотя вначале Маша прикрикивала на бабушку. Вы пишете, что рассчитываете осенью ко мне приехать, мне будет чрезвычайно приятно соединить всех вас в домашнем кругу. Хотя Натали, по-видимому, чувствует себя хорошо у меня, однако легко заметить ту пустоту, которую ваше отсутствие в ней вызывает. До свидания, от глубины души желаю вам ненарушимого счастья. Верьте, я навсегда ваш друг».

Более всего, видимо, Наталью Ивановну обрадовал мир в семье младшей дочери — наверняка она много рассказывала матери о своей семейной жизни, да так трогательно, что «легко заметить ту пустоту, которую ваше отсутствие в ней вызывает». Мир в семье Наталья Ивановна воспринимала «первейшим благом». «Милость Божия почиет на семьях, живущих в добром согласии — это строки из ее письма к старшему сыну и его жене. Любите друг друга настоящей любовью — и милость Божия дарует спокойствие вашему семейству, этого я желаю прежде всего». А коли так, то в отношении к супружеству Натали душа матери наконец успокоилась.

Письмо Натальи Ивановны к Пушкину с изъявлениями благодарности имеет еще одно неоценимое достоинство: в нем есть приписка Натали мужу — это единственные строки, доселе известные, красавицы к поэту: «С трудом я решилась написать тебе, так как мне нечего сказать тебе и все свои новости я сообщила тебе с оказией, бывшей на этих днях, Маминька сама едва не отложила свое письмо до следующей почты, но побоялась, что ты будешь несколько беспокоиться, оставаясь некоторое время без известий от нас; это заставило ее побороть свой сон и усталость, которые одолевают и ее, и меня, так как мы целый день были на воздухе.

Из письма Маминьки ты увидишь, что мы все чувствуем себя очень хорошо, оттого я ничего не пишу тебе на этот счет; кончаю письмо, нежно тебя целуя и намереваясь тебе написать побольше при первой возможности.

Итак, прощай, будь здоров и не забывай нас.

Понедельник 14 мая 1834. Ярополец».

Будучи всегда сдержанна на людях, Натали не отступила от этой сдержанности и в своей приписке — ее могла прочитать Маминька, к чему выставлять свои самые интимные чувства напоказ. Письмецо написано по-французски. Правила хорошего тона диктовали обращение к адресату на «вы» — «vous». Натали писала на «вы» даже к брату Дмитрию, но к Пушкину применяла «tu» — «ты». По-французски это обращение имеет гораздо более интимный оттенок, чем по-русски. Так называют друг друга счастливые любовники. Все письма Пушкина к Натали полны нежной заботы и беспокойства о ней и невыразимой тоски в разлуке. «Без тебя так мне скучно, что поминутно думаю к тебе: поехать, хоть на неделю. Вот уже месяц живу без тебя; дотяну до августа…»; «Скучно жить без тебя и не сметь тебе даже писать все то, что придет на сердце».

Это опасение «писать все» было не беспочвенным. Вскоре Пушкин узнал, что его письмо от 22 апреля вскрыли на почте и передали Государю. Жене жаловался: «Я не писал тебе потому, что свинство почты меня так охолодило, что я пера в руки взять был не в силе. Мысль, что кто-нибудь нас с тобой подслушивает, приводит меня в бешенство буквально». В своем дневнике Пушкин уточняет: «Несколько дней назад получил я от Жуковского записочку из Царского Села. Он уведомлял меня, что какое-то письмо мое ходит по городу и что Государь об нем ему говорил. Я вообразил, что дело идет о скверных стихах, исполненных отвратительного похабства и которые публика благосклонно приписывала мне. Но вышло не то. Московская почта (в лице почт-директора Булгакова. — Н. Г.) распечатала письмо, писанное мною Наталье Николаевне, и нашед там отчет о присяге Великого князя, писанный, видно, слогом не официальным, донесла обо всем полиции. Полиция, не разобрав смысла, представила письмо Государю, который сгоряча также его не понял. К счастью, письмо было показано Жуковскому, который и объяснил его. Все успокоились. Государю не угодно было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностью…»

Через месяц-полтора Пушкин совсем успокоился и писал жене: «На того (царя. — Н. Г.) я перестал сердиться, потому что, в сущности говоря, не он виноват в свинстве, его окружающем. А живя в нужнике, поневоле привыкнешь к…, и вонь его тебе не будет противна, даром, что джентльмен. Ух, кабы мне удрать на чистый воздух…»

«Чистый воздух» — желанная атмосфера «трудов и чистых нег» был необходим им обоим. Эта тема, видимо, всесторонне обсуждалась супругами, находила отклик и в их письмах друг к другу. «Ты говоришь о Болдине. Хорошо бы туда засесть, да мудрено. Об этом успеем еще поговорить. Не сердись, жена, и не толкуй моих жалоб в плохую сторону. Никогда не думал я упрекать тебя в своей зависимости. Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив. Но я не должен был вступать в службу и, что еще хуже, опутать себя денежными обязательствами. Зависимость жизни семейственной делает человека более нравственным. Зависимость, которую налагаем на себя из честолюбия или нужды, унижает нас…»

«Хлопоты по имению меня бесят, с твоего позволения, надобно будет, кажется, выйти мне в отставку и со вздохом сложить с себя камер-юнкерский мундир, который так приятно льстил моему честолюбию и в котором, к сожалению, не успел я пощеголять. Ты молода, но ты уже мать семейства, и я уверен, что тебе не труднее будет исполнять долг доброй матери, как исполняешь ты долг честной и доброй жены. Зависимость и расстройство в хозяйстве ужасны в семействе, и никакие успехи тщеславия не могут вознаградить спокойствия и довольства. Вот тебе и мораль. Ты зовешь меня к себе прежде августа. Рад бы в рай да грехи не пускают. Ты разве думаешь, что свинский Петербург не гадок мне? Что мне весело жить в нем между пасквилями и доносами? Ты спрашиваешь меня о «Петре», идет помаленьку, скопляю материалы — привожу в порядок — и вдруг вылью медный памятник, который нельзя будет перетаскивать с одного конца города на другой, с площади на площадь, из переулка в переулок. Вчера видел я Сперанского, Карамзиных, Жуковского, Вильегорского, Вяземского — все тебе кланяются. Тетка (Загряжская) меня все балует — для моего рожденья прислала мне корзину с дынями, с земляникой, клубникой — так что боюсь поносом встретить 36-ой год бурной моей жизни…»

Судя и по этому отрывку понятно, что Пушкин весьма нуждался в общении со своей «честной и доброй женой». Будни семейной жизни не убили их взаимную любовь. Натали интересовало всё в жизни мужа: и его творчество, и продвижение его литературных работ, его — и теперь уже и ее — друзья, трудности с его родственниками, их имущественные дела. И Пушкин обо всем докладывал жене, признаваясь, что слушается ее советов, доверяет ее здравому смыслу.

«Денег тебе еще не посылаю. Принужден был снарядить в дорогу своих стариков. Теребят меня без милосердия. Вероятно, послушаюсь тебя и скоро откажусь от управления имением. Пускай они его коверкают как знают; на их век станет, а мы Сашке и Машке постараемся оставить кусок хлеба. Не так ли?..»

«Сегодня едут мои в деревню, и я их иду проводить, до кареты, не до Царского Села, куда Лев Сергеевич ходит пешочком. Уж как меня теребили; вспомнил я тебя, мой ангел.

А делать нечего. Если не взяться за имение, то оно пропадет же даром, Ольга Сергеевна и Лев Сергеевич останутся на подножном корму, а придется взять их мне же на руки, тогда-то и наплачусь и наплачусь, а им и горя мало…»

«У меня большие хлопоты по части Болдина. Через год я на всё это плюну — и займусь своими делами. Лев Сергеевич очень дурно себя ведет. Ни копейки денег не имеет, а в домино проигрывает у Дюме по 14 бутылок шампанского. Я ему ничего не говорю, потому что, слава Богу, мужику 30 лет; но мне его жаль и досадно. Соболевский им руководствует, и что уж они делают, то Господь ведает. Оба довольно пусты… Всякий ли ты день молишься, стоя в углу?»

«О твоих кокетственных сношениях с соседом говорить мне нечего. Кокетничать я сам тебе позволил — но читать о том лист кругом подробного описания вовсе мне не нужно. Побранив тебя, беру нежно тебя за уши и целую, благодаря тебя за то, что ты Богу молишься на коленях среди комнаты. Я мало Богу молюсь и надеюсь, что твоя чистая молитва лучше моих, как для меня, так и для нас…»

Душевное спокойствие Пушкина было нарушаемо подчас многими неприятными обстоятельствами; 35-летний известный на всю Россию поэт не привык искать утешения в Боге, что было свойственно его жене. Пушкин полагался на силу ее молитв, особенно когда нарушалось течение его жизни от неосторожных поступков, совершенных под влиянием минутного настроения. «…Надобно тебе поговорить о моем горе. На днях хандра меня взяла; подал я в отставку. Но получил от Жуковского такой нагоняй, а от Бенкендорфа такой сухой абшид, что я вструхнул, и Христом, и Богом прошу, чтоб мне отставку не давали. А ты и рада, не так?.. Бог велик, главное то, что я не хочу, чтоб могли меня подозревать в неблагодарности. Это хуже либерализма. Будь здорова. Поцелуй детей и благослови их за меня. Прощай, целую тебя. А. П.»

Возможно, если бы Натали была в тот момент рядом, в Петербурге, она сумела бы утешить мужа и как-нибудь развеять его беспокойство. Без нее же история получилась «хандрливая»…

25 июня Пушкин вдруг написал Бенкендорфу: «Граф, поскольку семейные дела требуют моего присутствия то в Москве, то в провинции, я вижу себя вынужденным оставить службу и покорнейше прошу Ваше сиятельство исходатайствовать мне соответствующее разрешение…»

Письмо дошло до Государя, и тот призвал Жуковского для объяснений, после чего он написал Пушкину: «…Вот что вчера ввечеру государь сказал мне в разговоре о тебе и в ответ на вопрос мой: нельзя ли как этого поправить? — «Почему ж нельзя! Пускай он возьмет назад свое письмо. Я никого не держу, и его держать не стану. Но если он возьмет отставку, то между мною и им все кончено». — Мне нечего прибавить к этим словам, чрезвычайно для меня трогательным и в которых выражается что-то отеческое к тебе, при всем неудовольствии, которое письмо твое должно было произвести в душе государя». Пушкин принял совет царя, сообщив Жуковскому: «Получив первое письмо твое, я тотчас написал графу Бенкендорфу, прося его остановить мою отставку… Но в след за тем получил официальное извещение о том, что отставку я получу, но что вход в архивы будет мне запрещен. Это огорчило меня во всех отношениях. Подал в отставку я в минуту хандры и досады на всех и на всё. Домашние обстоятельства мои затруднительны; положение мое не весело; перемена жизни почти необходима. Изъяснять это всё гр. Бенкендорфу мне не достало духа — от этого и письмо мое должно было показаться сухо, а оно просто глупо. Впрочем я уж верно не имел намерения произвести, что вышло. Писать письмо прямо к государю, ей-богу, не смею — особенно теперь. Оправдания мои будут похожи на просьбы, а он уж и так много сделал для меня… Буду еще писать к гр. Бенкендорфу».


Шеф III Отделения докладывал царю: «Так как он сознается в том, что просто сделал глупость, и предпочитает казаться лучше непоследовательным, нежели неблагодарным, так как я еще не сообщал о его отставке ни князю Волконскому, ни графу Нессельроде, то я предполагаю, что Вашему Величеству благоугодно будет смотреть на его первое письмо, как будто его вовсе не было… Лучше чтобы он был на службе, нежели предоставлен себе!»

Последовала высочайшая резолюция: «Я ему прощаю, но позовите его, чтобы еще раз объяснить ему всю бессмысленность его поведения и чем все это может кончиться; то, что может быть простительно двадцатилетнему безумцу, не может применяться к человеку тридцати пяти лет, мужу и отцу семейства».

В дуэли Пушкина также было много необдуманного, сделанного под влиянием минуты…

22 июля Пушкин записывал в дневнике: «Прошедший месяц был бурен. Чуть было не поссорился со двором, — но все перемололось. Однако мне это не пройдет». Более откровенен поэт в письме к жене от 11 июля, когда все только-только утряслось: «На днях я чуть было беды не сделал: с тем (царем. — Н.Г.) чуть было не побранился — и трухнул то я, да и грустно стало. С этим поссорюсь — другого не наживу. А долго на него сердиться не умею; хотя и он не прав».


Царь Николай I отнюдь не стеснял творческой свободы Пушкина, он лишь следил, чтобы в его творениях не было бунта против Бога, Царя и Отечества. «Медный всадник» был не пропущен высочайшей цензурой не окончательно и бесповоротно. От Пушкина требовалось убрать языческое наименование царя — «кумир», а «горделивого истукана» вымарать вовсе. Пушкин постарался исправить свои ошибки. Из девяти мест, помеченных царем NB («хорошо заметь» — с латинского «нота бене»), поэт в семь внес изменения. Но два исправить так и не смог; Жуковский уже после его смерти бережно и находчиво поправил поэму. Небольшие поправки, внесенные царем в «Пугачева», Пушкин назвал в своем дневнике «очень дельными», отметив также, что «в воскресенье на бале, в концертной, Государь очень долго со мною разговаривал; он говорит очень хорошо, не смешивая обоих языков, не делая обыкновенных ошибок и употребляя настоящие выражения».

В августе, убедившись, что неотложные дела с печатанием «Истории Пугачевского бунта» подходят к концу, Пушкин, испросив «увольнение в отпуск в Нижегородскую и Калужскую губернии на три месяца с сохранением получаемого им ныне содержания», перебрался на новую квартиру на Дворцовой набережной и выехал из Петербурга. Задержавшись всего на несколько часов в Москве, он поспешил в Полотняный Завод ко дню именин своей Натальи. Отпраздновали их по-семейному: три сестры Гончаровых, маленькие Пушкины с отцом, Дмитрий Николаевич… Другой имениннице Наталье Пушкин отправил трогательное поздравительное письмо из Полотняного Завода: «Милостивая государыня матушка Наталья Ивановна! Как я жалею, что на пути моем из Петербурга не заехал я в Ярополец; я бы имел и счастие с Вами свидеться, и сократил бы несколькими верстами дорогу, и миновал бы Москву, которую не очень люблю и в которой провел несколько лишних часов. Теперь я в Заводах, где нашел всех моих, кроме Саши, здоровых, — я оставляю их еще на несколько недель и еду по делам отца в его Нижегородскую губернию, а жену отправляю к Вам, куда и сам явлюсь как можно скорее. Жена хандрит, что не с Вами проведет день Ваших общих имянин; как быть! и мне жаль, да делать нечего. Покамест, поздравляю Вас со днем 26 августа; и сердечно благодарю Вас за 27-ое. Жена моя прелесть, и чем доле я с ней живу, тем более люблю это милое, чистое, доброе создание, которого я ничем не заслужил перед Богом. В Петербурге я часто видался с братом Иваном Николаевичем, а Сергей Николаевич и жил у меня почти до самого моего отъезда. Он теперь в хлопотах обзаведения. Оба, слава Богу, здоровы.

Целую Ваши ручки и поручаю себя и всю семью мою Вашему благорасположению. А. Пушкин».

Натали этим летом жила в Полотняном Заводе не в большом, а в Красном доме — вдали от шумных ткацких фабрик, которые почти вплотную примыкали к главному гончаровскому дому. Ее дом был деревянный, двухэтажный — 14 комнат со всеми удобствами, даже с ванными. Дом, прекрасно обставленный дедом Афанасием Николаевичем для своих многочисленных гостей, стоял в очень красивом саду с декоративными деревьями и кустами, пышными цветниками и беседками. Фасад дома обращен был к пруду, к которому спускалась выложенная из камня пологая лестница. По берегам пруда были посажены ели, подстригавшиеся таким образом, что походили на причудливые фигуры. В Красном саду еще поражали своими экзотическими плодами оранжереи, в которых зрели лимоны, апельсины, абрикосы и ананасы.

В этом райском уголке Пушкин пробыл со своей семьей около двух недель, много гуляя по «плодовитому» саду. Совершали верховые прогулки вдвоем с женой и большой компанией с Гончаровыми; обедали все вместе в главном доме и нередко проводили там вечера. Пушкин рылся в гончаровской библиотеке со старинными книгами, относящимися и к эпохе Петра I. Дмитрий Николаевич подарил шурину целую связку нужных ему книг.

Это было безмятежно счастливое, ничем не омраченное существование — идиллия, мечта поэта, которая оставила по себе вечную память новым шедевром…

Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит —

Летят за днями дни, и каждый час уносит

Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем

Предполагаем жить… и глядь — как раз — умрем,

На свете счастья нет, но есть покой и воля.

Давно завидная мечтается мне доля —

Давно, усталый раб, замыслил я побег

В обитель дальнюю трудов и чистых нег…

Май−июнь 1834

Это девятистишие, как ни парадоксально, стало предвестником надвигающегося душевного кризиса поэта. Следующий, 1835-й, для Пушкина стал годом временем переоценки тех ценностей, которые были обретены на предыдущем (1828–1830) переломном этапе, перед его женитьбой. Переоценка эта была столь тяжела, что в поэзии и прозе этого года возникают и усиливаются мотивы поиска смерти, альтернативой которой выступает бегство в поисках спасения — бегство прежде всего от мира, а не из Петербурга, и спасения прежде всего духовного, а не житейского…

Погостив на Заводе, вернулись в Москву: Пушкин поехал в Болдино — в преддверии творческой осени, сестры Гончаровы с Натали — в Петербург, в предвкушении перемены своей судьбы.

Однако осень обманула ожидания поэта. Пушкин написал 224 строки «Сказки о Золотом петушке» и не сумел выкупить вторую часть Болдина, принадлежавшую покойному дяде Василию Львовичу. Воссоединения наследного поместья не состоялось: эта вторая часть впоследствии была продана с аукциона.

«В деревне встретил меня первый снег, и теперь двор перед моим окошком белешенек: это очень любезно с его стороны, однако я писать еще не принимался, и в первый раз беру перо, чтоб с тобой побеседовать. Я рад, что добрался до Болдина; кажется, менее будет мне хлопот, чем я ожидал. Написать что-нибудь мне бы очень хотелось. Не знаю, придет ли вдохновение. Здесь нашел я Безобразова (мужа незаконной дочери Василия Львовича. — Н. Г.). Он хлопочет и хозяйничает и, вероятно, купит пол-Болдина. Ох, кабы у меня были 100 000! как бы я все уладил; да Пугачев, мой оброчный мужичок, и половины того мне не принесет, да и то мы с тобой как раз промотаем; не так ли? Ну, нечего делать!..» (15 сентября)

В отношении денег заведенный порядок никогда не менялся. «Бывали дни, после редкого выигрыша или крупной литературной получки, когда в доме мгновенно являлось изобилие во всем, деньги тратились без удержу и расчета, — точно всякий стремился наверстать скорее испытанное лишение. Муж старался не только исполнить, но предугадать желания жены. Минуты эти были скоротечны и быстро сменялись полным безденежьем, когда не только речи быть не могло о какой-нибудь прихоти, но требовалось все напряжение ума, чтобы извернуться и достать самое необходимое для ежедневного существования…» (А. П. Арапова)

«Вот уж скоро две недели, как я в деревне, а от тебя еще письма не получил. Скучно, мой ангел. И стихи в голову нейдут, и роман не переписываю. Читаю Вальтер Скотта и Библию, а все об вас думаю. Здоров ли Сашка? Прогнала ли ты кормилицу? Отделалась ли от проклятой немки? Каково доехала? Много вещей, о которых беспокоюсь. Видно, нынешнюю осень мне долго в Болдине не прожить. Дела мои я кой-как уладил. Погожу еще немножко, не распишусь ли; коли нет — так с Богом и в путь. В Москве останусь три дня, у Натальи Ивановны — сутки — и приеду к тебе. Да и в самом деле: неужто близ тебя не распишусь. Пустое…

Скажи пожалуйста, брюхата ли ты? Если брюхата, прошу, мой друг, быть осторожней, не прыгать, не падать, не становиться на колени перед Машей (ни даже на молитве). Не забудь, что ты выкинула и надобно тебе себя беречь. Ох, кабы ты была уж в Петербурге…» — написал Пушкин последнее из Болдина письмо жене и отправился в дорогу. Как о том вспоминает болдинский диакон, «Пушкин выезжал из Болдина в тяжелой карете, на тройке лошадей. Его провожала дворня и духовенство, которым предлагалось угощение в доме. Когда лошади спустились с горы и вбежали на мост, перекинутый через речку, — ветхий мост не выдержал тяжести и опрокинулся, но Пушкин отделался благополучно. Сейчас же он вернулся пешим домой, где застал еще за беседой и закуской провожавших его и попросил причт отслужить благодарственный молебен…»

«У тебя, чай, голова кругом идет…»

В доме Пушкиных появились две новые корреспондентки, которые в письмах к родным подробно описывали свой быт и продвижение по лестнице, ведущей в высшей свет…

16 октября похвастаться еще нечем: «…Мы были два раза в французском театре и один раз в немецком, на вечере у Натальи Кирилловны, где мы ужасно скучали, и на рауте у графини Фикельмон, где нас представили некоторыми особами из общества, а несколько молодых людей просили быть представленными нам, следственно надеемся, что это будут кавалеры для первого бала. Мы делаем множество визитов, что нас не очень забавляет, а на нас смотрят как на белых медведей — что это за сестры мадам Пушкиной, так как именно так графиня Фикельмон представила нас на своем рауте некоторым дамам… Тетушка очень добра к нам и уже подарила каждой из нас по два вечерних платья и еще нам подарит два; она говорит, что определила известную сумму для нас. Это очень любезно с ее стороны, конечно, так как, право, если бы она не пришла к нам на помощь, нам было бы невозможно растянуть наши деньги на сколько нужно…» (Екатерина Гончарова брату Дмитрию Николаевичу)

Через месяц настроение сестер улучшилось, а просьбы о деньгах стали настойчивее — расходы всё увеличивались. В письмах к брату — постоянные напоминания о денежных нуждах. Как изящно пошутила Александра Николаевна, обращаясь к Дмитрию Николаевичу: «Твой образ в окладе из золота и ассигнаций — всегда там — у меня на сердце». Вероятно, осмотревшись, Екатерина и Александра Гончаровы потеряли надежду на скорое замужество — их бедность была тому причиной. Внешность сестер была безукоризненна, но по сравнению с Натали казалась некоторым «посредственной живописью рядом с Мадонной Рафаэли». «…Среди гостей были Пушкин с женой и Гончаровыми, все три ослепительные изяществом, красотой и невообразимыми талиями», — признавала злоязычная Софи Карамзина, а сестра Пушкина отмечала: «Они красивы, эти невестки, но ничто в сравнении с Наташей».


«Позавчера мы видели Великого Князя на балу у г-на Бутурлина, он изволил говорить с нами и обещал Таше перевести Сережу (брата Сергея Николаевича. — Н. Г.) в гвардию, но не раньше, чем через два года. Тетушка хлопочет, чтобы Катиньку сделали фрейлиной к 6 декабря, надо надеяться, что это ей удастся. Мне кажется, что нас не так уж плохо принимают в свете и если старания Тетушки будут иметь успех, к нам будут, конечно, относиться с большим уважением… Несмотря на всю нашу экономию в расходах, все же, дорогой братец, деньги у нас кончаются… Ты не поверишь, как нам тяжело обращаться к тебе с этой просьбой, зная твои стесненные обстоятельства в делах, но доброта, которую ты всегда к нам питал, придает нам смелости тебе надоедать. Мы даже пришлем тебе отчет о наших расходах, чтобы ты сам увидел, что ничего лишнего мы себе не позволяем. До сих пор мы еще не сделали себе ни одного бального платья, того, что она нам дала, пока нам хватало, но вот теперь скоро начнутся праздники и надо будет подумать о наших туалетах. Государь и Государыня приехали позавчера, и мы их видели во французском театре. Вот теперь город оживится. Мы уверены, дорогой брат, что ты не захочешь, чтобы мы нуждались в самом необходимом и что к 1 января, как ты нам обещал, ты пришлешь нам деньги… Ты пишешь, что в Заводе стоит полк, вот не везет нам: всегда он там бывал до нашего приезда в столицу; но три года провели мы там впустую, и вот теперь они опять вернулись, эти молодые красавцы, жалко. Но нет худа без добра, говорит пословица, прелестные обитательницы замка могли бы остаться там, а Петербурга бы не видали…» (28 ноября, Александра — брату Дмитрию)

Наконец, 6 декабря, в день именин Императора — на «зимнего Николу» старания тетушки и Натали увенчались полнейшим успехом, о чем и сообщила виновница торжества: «Разрешите мне, сударь и любезный брат, поздравить вас с новой фрейлиной, мадемуазель Катрин де Гончарофф, ваша очаровательная сестра получила шифр[5] 6-го после обедни, которую она слушала на хорах придворной церкви, куда ходила, чтобы иметь возможность полюбоваться прекрасной мадам Пушкиной, которая в своем придворном платье была великолепна, ослепительной красоты. Невозможно встретить кого-либо прекрасней, чем эта любезная дама, которая, я полагаю, и вам не совсем чужая… Тетушка так добра, что дарит мне придворное платье. Это для меня экономия в 1500–2000 рублей. Умоляю тебя не запаздывать с деньгами, чтобы мы получили их 1 января…»

Натали была беременна и ради сохранения ребенка старалась быть очень осторожной. Она бы и вовсе оставила балы и визиты, если бы не была вынуждена сопровождать сестер в «общество». Они называли свою младшую «нашей покровительницей» и без нее не знали, «как со всем этим быть». А с января 1835-го «Таша почти не выходит, так как она даже отказалась от балов из-за своего положения, и мы вынуждены выезжать то с той, то с другой дамой».

Екатерина Гончарова так и не переехала во дворец, осталась жить с сестрами.

Натали, глядя на своих сестер, возможно, в их поведении узнавала свои первые шаги в свете, молодую, естественную и счастливую радость от успехов, от которой кружится голова…

Пушкин нашел прекрасные слова, чтобы выразить это своей красавице: «Все в порядке вещей: будь молода, потому что ты молода — и царствуй потому что ты прекрасна». Но Натали рано стала ощущать себя «матерью семейства», и не только своего собственного — но и гончаровского. В свои 22 года она была уже «любезной дамой», которая могла с успехом ходатайствовать за родных, всей душой желая устроить своим братьям и сестрам такую же счастливую судьбу, какой удостоилась она. Это главное, а не успехи в свете, как таковые. Натали тем более чувствовала свои «материнские обязанности», что сама — первая среди молодых Гончаровых — имела детей. К тому же прекрасно понимала, что Наталья Ивановна — в силу усталости от трудных семейных обстоятельств — не в состоянии заниматься карьерой детей. Собственно, все связи при дворе были потеряны ей.

Дела семейства Гончаровых в эти годы ухудшались все более и более. Причиной того послужило и «дело Усачева». Еще в 1804 году дед Афанасий Николаевич сдал свои полотняные и бумажные фабрики в аренду калужскому купцу Усачеву. Однако через 15 лет Усачев стал неаккуратно выплачивать договоренную сумму и вскоре оказался должным Гончарову более 100 000 рублей. Начался нескончаемый судебный процесс, который все время требовал денег на судебные издержки, но никак не возвращал должного. Неопытный в делах и недостаточно инициативный Дмитрий Николаевич, получив в наследство полуторамиллионный долг и бесконечные дорогостоящие процессы, предпринял много неправильных шагов, усугубив ситуацию. Наталья Ивановна однажды даже написала сыну: «Если бы Афанасий Абрамович (основатель Заводов. — Н. Г.) был так любезен и явился бы к тебе во сне, чтобы наставить тебя, как надо управлять, ты, я полагаю, не был бы этим огорчен».

Шутки шутками, но и за это дело взялась Натали с помощью своего мужа. Пушкин был знаком с министром юстиции Дашковым, с министром внутренних дел Блудовым, с крупным чиновником Вигелем, через которых пытался оказать содействие Дмитрию Николаевичу. Натали пишет наследнику майората: «Дорогой Дмитрий, приезжай как можно скорее по поводу этого проклятого процесса с Усачевым. Все считают твое присутствие здесь совершенно необходимым. Как только приедешь, немедленно повидай адвоката Jlepxa (знаменитый петербургский адвокат. — Н. Г.), он уладит тебе это дело. Постарайся приехать до отъезда моего мужа, который должен в скором времени уехать в деревню; он тебя направит к нескольким своим друзьям, которые смогут чем-нибудь помочь в этом деле. Как только получишь это письмо, немедленно выезжай, не теряй ни минуты, время не терпит!» — потому что «как бы противная сторона не перехватила Лерха, тогда наш процесс проигран».

Не дождавшись приезда брата, Натали начала сама энергично действовать по усачевскому делу. К слову сказать, ее личный интерес был незначителен. Из доходов Заводов она получала всего 1500 рублей. В то время как сестры имели 4500 рублей ежегодного содержания, братья тоже полностью зависели от положения дел предприятий.

Любовь Натали к своим братьям и сестрам была деятельной и бескорыстной. Трудно представить, что «модной светской красавице» было в это время 23 года — столько смысла и здравого ума обнаруживали ее поступки.

«Я получила недавно твое письмо, дорогой Дмитрий, и если я не написала тебе раньше, то только потому, что должна была повидать Плетнева по поводу бумаги. Он взялся за это дело в отсутствие моего мужа; он тебя очень просит прислать ее в ноябре, к январю это было бы уже слишком поздно (речь идет о бумаге для издания «Современника». — Н. Г.). Тысячу раз благодарю тебя от имени моего мужа за то, что ты был так любезен и взялся за это дело.

Что касается процесса, я сделала все возможное. Прежде всего, как только я получила твои бумаги, я велела снять с них копию, чтобы дать ее Лерху, которого я попросила зайти ко мне. Я с ним говорила о нашем деле, просила взяться за него и просмотреть все бумаги. Несколько дней спустя он прислал мне бумаги обратно с запиской, в которой пишет, что не может взяться за дело, потому что оно уже разбиралось в Москве; он говорит, что следует подать прошение Государю, который решит, может ли оно слушаться в Петербургском Сенате. Не будучи довольна этим ответом, я обратилась к господину Бутурлину (сенатору), который не отказал в любезности прочитать все бумаги. Он нашел, что мы правы, а действия противной стороны — бесчестное мошенничество. Он мне посоветовал встретиться с Лонгиновым (статс-секретарем Госсовета), взять обратно прошение, если это возможно, чтобы написать его снова от моего имени, как извини меня, мое имя и моя личность, как он говорит, гораздо больше известна Его Величеству, чем ты. Впрочем, добавил он, достаточно и того, если бы вы поставили там свою подпись. Так как я не помнила наверное, подписала ли я его, я попросила через мадам Загряжскую свидания с Лонгиновым. Оно мне тут же было предоставлено. Я поехала к нему в назначенное им время, и вот результат моего разговора с ним. Он начал с того, что сообщил мне, что наше дело еще не пересматривалось, потому что чиновник, который должен был им заниматься, был болен воспалением легких и даже при смерти, но что накануне моего прихода наше дело извлекли из забвения, в котором оно находилось, и теперь они отложили все дела, чтобы заняться только нашим, оно очень серьезно, добавил он, и потребует по меньшей мере 15 дней работы. По истечении этого времени, сказал он, я смогу дать вам ответ, если не официальный, то хотя бы в частном порядке. На мой вопрос, могли ли бы мы рассчитывать на то, что он будет голосовать за нас, он ответил, что прочел наше прошение и ему кажется, что мы правы, но что одного его голоса недостаточно, так как кроме него имеются еще шесть человек, которые должны решить, будет ли слушаться наше прошение. Что касается наложения ареста на наше имущество, то тебе нечего опасаться до тех пор, пока они не вынесут какого-либо решения. Он говорит, что дал тебе бумагу, которую ты можешь показать в случае, если тебе будут устраивать какие-нибудь каверзы; она подтверждает, что закон полностью на нашей стороне. А теперь я хочу узнать, кто эти шесть человек, от которых зависит наша судьба, и если это кто-нибудь из моих хороших друзей, то тогда я постараюсь привлечь их на свою сторону. Второе, что мне хотелось бы узнать, является ли правая рука Лонгинова, то есть лицо, занимающееся нашим делом, честным человеком или его можно подмазать? В этом случае надо действовать соответственно. Как только я узнаю это точно, я тебе дам знать.

А теперь я поговорю о деле, которое касается только меня лично. Ради Бога, если ты можешь помочь мне, пришли мне несколько сотен рублей, я тебе буду очень благодарна. Я нахожусь в очень стесненных обстоятельствах. Мой муж уехал и оставил мне только сумму, необходимую для содержания дома. В случае, если ты не можешь этого сделать — не сердись на мою нескромную просьбу, прямо откажи и не гневайся.

Прощай, дорогой братец, нежно целую тебя, а также Сережу и Ваню. Поблагодари, пожалуйста, последнего за память. Маминька пишет, что он просил передать мне много добрых пожеланий» (1 октября 1835 г.).

Это письмо Натали примечательно во многих отношениях. Надо думать, что подобные письма — длинные, подробные, деликатные — она писала и Пушкину. И в них было много такого, за что поэт называл свою красавицу «бой-бабой», а сами письма «дельными».

Он так любил их читать, что чем далее, тем более встречалось в его письмах к ней: «Что ты делаешь, моя красавица, в моем отсутствии? Расскажи, что тебя занимает, куда ты ездишь, какие есть новые сплетни?», «Пиши мне также новости политические: я здесь газет не читаю — в Английский клоб не езжу и Хитрову не вижу. Не знаю, что делается на белом свете. Когда будут цари? и не слышно ли чего-нибудь про войну?..», «Из сердитого письма твоего заключаю, что Катерине Ивановне лучше; ты бы так бодро не бранилась, если бы она была не на шутку больна. Все-таки напиши мне обо всем и обстоятельно… Я смотрю в окошко и думаю: не худо бы, если бы вдруг въехала во двор карета — а в карете бы сидела Наталья Николаевна!.. Что Плетнев, Карамзины, Мещерские?»

Это строки из писем 1835 года, в 36-м, за несколько месяцев до гибели, Пушкин интересуется ужены: «Слушая толки здешних (московских) литераторов, дивлюсь, как они могут быть так порядочны в печати и так глупы в разговоре. Признайся, так ли и со мною? право, боюсь…»

Постепенно и Натали становилась для Пушкина тем, чем были все жены известных писателей: он поручал ей хлопоты по своим издательским делам, посвящал в творческие проблемы. Смирнова уехала за границу, и ее место «оценщицы» со временем должна была бы занять Натали, если бы не дуэль. «.. Я пишу, я в хлопотах, никого не вижу — и привезу тебе пропасть всякой всячины», — писал Пушкин жене болдинской осенью 1833 года. В самом деле — не просто же исписанные листы собирался предъявить поэт жене в доказательство, что зря времени не терял; вероятно, хотел дать почитать, да и на реакцию ее поглядеть по прочтении…

В 1835 году Натали была занята хлопотами «бумажными» в прямом и переносном смысле. Бумажная волокита усачевского дела не смогла остановить Полотняные Заводы, где выпускалась бумага. Бумага нужна была Пушкину. Натали ходатайствовала перед братом:

«Мой муж поручает тебе, дорогой Дмитрий, просить тебя сделать ему одолжение и изготовить для него 85 стоп бумаги по образцу, который я тебе посылаю в этом письме. Она ему крайне нужна и как можно скорее; он просит тебя указать срок, к которому ты можешь ее ему поставить. Ответь мне, пожалуйста, как только получишь это письмо, чтобы он знал, подойдет ли ему назначенный тобою срок, в противном случае он будет вынужден принять соответствующие меры. Прошу тебя, дорогой и любезный брат, не отказать нам, если просьба, с которой мы к тебе обращаемся, не представит для тебя никаких затруднений и ни в коей мере не обременит…» В этом же письме, «желая успеха в делах», дает брату мудрый совет: «Катинька тебе уже писала о деле Ртищева (заимодавца Д. Н. Гончарова — Н.Г.). Все, кому мы показывали эти бумаги, очень не советуют начинать его, потому что дела подобного рода могут вестись только между близкими друзьями, или людьми, честность которых не вызывает сомнения и всеми признана… Ртищев не может быть отнесен к числу таких людей».

Дмитрий Николаевич заказал требуемую для Пушкина бумагу, которая была отгружена в кратчайшие сроки: 42 стопы — 26 октября и еще 45–12 декабря 1835 года. В следующем году тоже потребовалась бумага, Натали снова просит и одновременно пытается растормошить брата, который, видимо, не мог ни на что решиться («твои теряют свое, от глупости и беспечности покойника Афанасия Николаевича», — заметил Пушкин).

Дантес уже влюбился в Натали Пушкину, а она «предполагала жить» вдвоем с мужем, потому и родственникам писала, беременная четвертым, о семейных делах — спокойно, деликатно, без сантиментов, но, как всегда, любовно.

«Дорогой Дмитрий. Получив твое письмо, я тотчас же исполнила твое распоряжение. Жуковский взялся просить о твоем деле Блудова и даже Дашкова, надо, стало быть, надеться на успех, если за это время ты не сделал такой глупости и не подал в суд о нашем проклятом Усачевском деле в Москве, вместо того чтобы передать его в Петербургский Сенат, тогда я могла бы обеспечить успех, так как у меня много друзей среди сенаторов, которые мне уже обещали подать свои голоса, тогда как московских я не знаю, и никогда ничего не смогла бы там сделать.

Если я не писала тебе до сих пор, дорогой друг, то ведь ты знаешь мою лень; я это делаю только в том случае, когда знаю, что мои письма могут быть тебе полезны. Ты не можешь пожаловаться, не правда ли, что я плохой комиссионер, потому что как только ты поручаешь мне какое-нибудь дело, я тотчас стараюсь его исполнить и не мешкаю тебе сообщить о результатах моих хлопот. Следственно, если у тебя есть какие ко мне поручения, будь уверен, что я всегда приложу все мое усердие и поспешность, на какие только способна.

Теперь я поговорю о делах моего мужа. Так как он стал журналистом, ему нужна бумага, и вот как он тебе предлагает рассчитываться с ним, если только это тебя не затруднит. Не можешь ли ты поставлять ему бумагу на сумму 4500 в год, это равно содержанию, которое ты даешь каждой из моих сестер; а за бумагу, что он возьмет сверх этой суммы, он тебе уплатит в конце года. Он просит тебя также, если ты согласишься на эти условия (в том случае, однако, если это тебя стеснит, так как он был бы крайне огорчен причинить тебе лишнее затруднение), вычесть за этот год сумму, которую он задолжал тебе за мою шаль. Завтра он уезжает в Москву, тогда, может быть, ты его увидишь и сможешь лично с ним договориться, если же нет, то пошли ему ответ на эту часть моего письма в Москву, где он предполагает пробыть две или три недели…»

По письмам Пушкина к Натали можно проследить, как с течением времени его поручения переходят из разряда сугубо деловых в сферу умственных и художественных интересов. Очевидно, давала о себе знать усиливающаяся духовная близость супругов.

«Мой ангел, одно слово, съезди к Плетневу и попроси его, чтоб к моему приезду велел переписать из Собрания законов (год 1774, 1775 и 1773) все указы, относящиеся к Пугачеву, не забудь…» (11 октября 1833 г.)

«Кстати, пришли мне, если можно, «Опыты» Монтеня — 4 синих книги, на длинных моих полках. Отыщи» (21 сентября 1835 г.).

«Ты мне прислала записку от М-ме Kern; дура вздумала переводить Занда и просит, чтобы я сосводничал ее со Смирдиным. Черт их побери обоих! Я поручил Анне Николаевне (Вульф) отвечать ей за меня, что если перевод ее будет так же верен, как она сама верный список с М-ме Zand, то успех ее несомнителен, а что со Смирдиным я никакого дела не имею. Что Плетнев? думает ли он о нашем общем деле?» (29 сентября 1835 г.)

«Пошли ты за Гоголем и прочти ему следующее: видел я актера Щепкина, который ради Христа просит его приехать в Москву прочесть «Ревизора». Без него актерам не спеться. Он говорит, что комедия будет карикатурна и грязна (к чему Москва всегда имела поползновение). С моей стороны я тоже ему советую: не надобно, чтоб «Ревизор» упал в Москве, где Гоголя более любят, нежели в Петербурге. При сем пакет к Плетневу для «Современника»; коли цензор Крылов не пропустит, отдать в комитет и, ради Бога, напечатать во 2 №» (6 мая 1836 г.). Заметим, что Пушкин по поводу Гоголя обратился именно к жене, хотя то же самое мог передать и через любого из своих друзей.

«Очень, очень благодарю тебя за письмо твое, воображаю твои хлопоты и прошу прощения у тебя за себя и книгопродавцев. Они ужасный моветон, как говорит Гоголь, то есть хуже, нежели мошенники. Но Бог нам поможет. Благодарю и Одоевского за его типографические хлопоты. Скажи ему, чтоб он печатал как вздумает — порядок ничего не значит. Что записки Дуровой? пропущены ли цензурой? они мне необходимы — без них я пропал. Ты пишешь о статье гольцовской. Что такое? кольцовской или гоголевской? — Гоголя печатать, а Кольцова рассмотреть… Так как теперь к моим прочим достоинствам прибавилось и то, что я журналист, то для Москвы имею новую прелесть. Недавно, сказывают мне, что приехал ко мне Чертков. Отроду мы друг к другу не езжали. Но при сей верной оказии вспомнил он, что жена его мне родня, и потому привез мне экземпляр своего «Путешествия в Сицилию». Не побранить ли мне его по-родственному? Чаадаева видел всего лишь раз. Письмо мое похоже на тургеневское — и может тебе доказать разницу между Москвою и Парижем. Еду хлопотать по делам «Современника». Боюсь, чтоб книгопродавцы не воспользовались моим мягкосердием и не выпросили себе уступки вопреки строгих твоих предписаний…» (11 мая 1836 г.)

Судя и по этому, одному из последних писем Пушкина, жена давно уже перестала быть сторонней наблюдательницей беспокойной творческой жизни своего мужа, но сделалась полноправной ее участницей, которая вникла во многие подробности и трудности этой жизни.

К этому времени уже вышел 1-й номер пушкинского «Современника», и можно с уверенностью сказать, что Натали несомненно была знакома с его содержанием — об этом свидетельствует фраза Пушкина «письмо мое похоже на тургеневское». Дело в том, что в первом номере были напечатаны письма Тургенева из Парижа под названием «Париж» (Хроника русского)», в которых сообщались новости парижской политической, литературной и театральной жизни. Несколькими днями позже Пушкин признается Натали: «.. а между тем у меня у самого душа в пятки уходит, как вспомню, что я журналист. Будучи еще порядочным человеком, я получил уж полицейские выговоры и мне говорили: вы не оправдали доверия и тому подобное. Что ж теперь со мною будет? Мордвинов будет на меня смотреть, как на Фаддея Булгарина и Николая Полевого, как на шпиона; черт догадал меня родиться в России с душою и талантом! Весело, нечего сказать». Только перед долготерпеливой и милующей Натали склонял он свою унылую голову и не страшился обнажить свои человеческие немощи, до которых читающей публике нет дела.

Хандра Пушкина стала неотвязной спутницей. В этом тема его «Странника».

Однажды странствуя среди долины дикой,

Незапно был объят я скорбию великой

И тяжким бременем подавлен и согбен,

Как тот, кто на суде в убийстве уличен.

Потупя голову, в тоске ломая руки,

Я в воплях изливал души пронзенной муки

И горько повторял, метаясь как больной:

«Что делать буду я? что станется со мной?»

И так я, сетуя, в свой дом пришел обратно.

Уныние мое всем было непонятно.

При детях и жене сначала я был тих

И мысли мрачные хотел таить от них:

Но скорбь час от часу меня стесняла боле;

И сердце наконец раскрыл я поневоле.

«О горе, горе нам! Вы, дети, ты, жена! —

Сказал я, — ведайте: моя душа полна

Тоской и ужасом, мучительное бремя

Тягчит меня. Идет! уж близко, близко время:

Наш город пламени и ветрам обречен;

Он в угли и золу вдруг будет обращен,

И мы погибнем все, коль не успеем вскоре

Обресть убежище; а где? о горе, горе!»

Если бы подобное стихотворение было написано Пушкиным в 20 или даже в 30 лет, он несомненно обратился к Музе, ей бы жаловался на «тоску и ужас». В 1835-м место Музы заняла живая жена. Ей он каялся в своем унынии. Натали, не жалуясь, покрывала все его душевные страдания и метания своей любовью.

«Один глупец не изменяется…»

В 1835 году семейство Пушкина снова увеличилось: 14 мая Натали родила сына Григория. Мужа в это время дома не было, за десять дней до того он уехал в Тригорское: ему страшны были роды. «Ты подумаешь, быть может, что он отправился по делу, — совсем нет, — писала мать поэта дочери. — Единственно ради удовольствия путешествовать, да еще в дурную погоду! Мы очень были удивлены, когда Александр пришел с нами проститься накануне отъезда (из Петербурга. — Н. Г.), и его жена очень опечалена; надо сознаться, что твои братья оригиналы, которые никогда не перестанут быть таковыми… Натали разрешилась за несколько часов до приезда Александра, она уже его ждала, однако не знали, как ей о том сказать, и, правда, удовольствие его видеть так ее взволновало, что она промучилась весь день». 8 июня Надежда Осиповна продолжала бюллетень: «…на этот раз она слаба; она лишь недавно оставила спальню и не решается ни читать, ни работать».

16 мая Пушкин поздравил тещу с появлением на свет внука Григория: «…Наталья Николаевна родила его благополучно, но мучилась долее обыкновенного… Она поручила мне испросить Вашего благословения ей и новорожденному». В середине июля семейная хроника выглядела в изложении Пушкина таким образом: «Милостивая государыня матушка Наталия Ивановна, искренне благодарю Вас за подарок (1000 рублей. — Н. Г.), который вы изволили пожаловать моему новорожденному и который пришел очень кстати…

…Мы живем теперь на Черной речке, а отселе думаем ехать в деревню и даже на несколько лет: того требуют обстоятельства. Впрочем, ожидаю решения судьбы моей от Государя, который очень был ко мне милостив и коего воля будет для меня законом… Жена, дети и свояченицы — все слава Богу у меня здоровы — и целуют Ваши ручки…

С глубочайшим почтением и преданностию имею счастие быть, милостивая государыня матушка, Вашим покорнейшим слугой и зятем. А. Пушкин».

Решение «ехать в деревню» было поддержано Натальей Николаевной. Обе сестры Гончаровы отправились вместе с Пушкиными: перспектива остаться в Петербурге без Натали была отнюдь не привлекательной. Екатерина пишет брату Дмитрию ироническое письмо: «…Что еще тебе сказать о нас? Ты уже знаешь, что мы живем это лето на Черной речке, где мы очень приятно проводим время, и конечно не теперь ты стал бы хвалить меня за мои способности к рукоделию, потому что я буквально и не вспомню, сколько месяцев я не держала иголки в руках. Правда, зато я читаю все книги, какие только могу достать, а если ты меня спросишь, что же я делаю, когда мне нечего делать, я тебе прямо скажу, не краснея (так как я дошла до самой бесстыдной лени) — ничего, решительно ничего. Я прогуливаюсь по саду или сижу на балконе и смотрю на прохожих. Хорошо это, как ты скажешь? Что касается до меня, я нахожу это чрезвычайно удобным. У меня множество женихов, каждый Божий день мне делают предложения: но я еще так молода, что решительно не вижу необходимости торопиться, я могу еще повременить, не правда ли? В мои годы это рискованно выходить такой молодой замуж, у меня еще будет для этого время и через десять лет…»


Екатерине в 1835-м было 26 лет, Александре — 24. Решение Пушкиных уехать в деревню дошло и до Дмитрия Николаевича, поэтому он, очевидно, собрался забрать своих перезревших невест обратно. Этим планам был дан решительный отпор. «…Так грустно иногда приходится, что мочи нет; не знаю, куда бы бежать с горя. Только не на Завод. Кстати, что это у тебя за причуды, что ты хочешь нас туда вернуть? Не с ума ли ты сошел, любезный братец; надо будет справиться о твоем здоровье, потому что и о семье надо подумать: не просить ли опекуна? Напиши мне поскорее ответ, я хочу знать в порядке ж твоя голова; то письмо довольно запутано, придется мне потребовать сведений от Вани. Жалко, а мальчик был не глуп, видный собою, статный. Ужасный век!.. Что касается денег за бумагу, то Пушкин просит передать, что он их еще не получил и что даже когда они у него будут, он ничего не может тебе уплатить…» (Александра Гончарова)

Пушкин никак не мог выпутаться из долгов. Это стало уже частью образа жизни: выбравшись из одних — тут же залезать в другие. К 1835 году сумма долгов превышала 60 тысяч. Подобное положение дел нельзя назвать из ряда вон выходящим: в те времена многие дворяне жили не по средствам. И Пушкин не был свободен от заблуждений своего века, в поэте «замечательно было соединение необычайной заботливости к своим выгодам с такою же точно непредусмотрительностью и растратой своего добра. В этом заключается и весь характер его», заметил современник поэта русский литературный критик П. В. Анненков.

Жившие не по средствам, отчаявшись, садились за карточный стол, как Германн в «Пиковой даме». Пытался поправить таким образом свое состояние и Пушкин. «Карты неудержимо влекли его. Сдаваясь доводам рассудка, он зачастую давал себе зарок больше не играть, подкрепляя это торжественным обещанием жене, но при первом подвернувшемся случае благие намерения разлетались в прах, и до самой зари он не мог оторваться от зеленого поля. В эпоху, предшествующую женитьбе, когда потери достигали слишком значительной суммы, он брал у издателя авансом необходимое для уплаты и, распростившись с кутящей компанией, удалялся в Михайловское, где принимался за работу с удвоенной энергией, обогащая Россию новыми драгоценными творениями. Впоследствии способ этот стал непригоден. Расставаться с обожаемой женой сил не хватало; увозить ее с собой то беременной, то с малыми детьми было затруднительно, или прямо невозможно, и материальная стеснительность стала почти постоянной спутницей семейного обихода» (А. П. Арапова).

Кроме карточных, у Пушкина постоянно набирались долги насущные, так как, взяв на себя управление отцовским имением, он должен был погашать задолженность по нему, при этом — выплачивать родителям, брату и сестре их долю дохода, покрывать безрассудные (в том числе и карточные) траты брата Льва. В конце концов, Пушкин вынужден был отказаться от своей доли в пользу сестры, с тем «чтоб она получала доходы и платила проценты в ломбард… Батюшке остается Болдино», а Льву он «отдает половину Кистенева». В этом же письме к мужу сестры Павлищеву Пушкин пишет: «С моей стороны, это конечно, ни пожертвование, ни одолжение, а расчет для будущего». Только кто из смертных волен распоряжаться своим будущим…

Ко всему прочему, надежды Пушкина на «Историю Пугачевского бунта» не оправдались. Книга вышла в свет в конце 1834 года и первое время продавалась хорошо. «…Пугачев сделался добрым исправным плательщиком оброка, Емелька Пугачев, оброчный мой мужик! Денег он мне принес довольно, но как около двух лет я жил в долг, то ничего и не осталось у меня за пазухой, а все идет на расплату» (Пушкин — Нащокину). Но через три-четыре месяца продажа приостановилась, и большая часть тиража осталась нераспроданной. Вместо предполагавшихся 40 тысяч поэт выручил лишь 16, и те мгновенно растаяли.

В поисках выхода из денежного кризиса он снова обратился к царю. В черновиках писем к Бенкендорфу Пушкин откровенно описывал свое положение: «В 1832 году Его Величество соизволил разрешить мне быть издателем политической и литературной газеты. Ремесло это не мое и неприятно мне во многих отношениях, но обстоятельства заставляют меня прибегнуть к средству, без которого я до сего времени надеялся обойтись. Я проживаю в Петербурге, где благодаря Его Величеству могу предаваться занятиям более важным и более отвечающим моим вкусам, но жизнь, которую я веду, вызывающая расходы, и дела семьи, крайне расстроенные, ставят меня в необходимость либо оставить исторические труды, которые стали мне дороги, либо прибегнуть к щедротам Государя, на которые я не имею никаких других прав, кроме тех благодеяний, коими он меня уже осыпал… Чтобы уплатить все мои долги и иметь возможность жить, устроить дела моей семьи и наконец без помех и хлопот предаться своим историческим работам и своим занятиям, мне было бы достаточно получить взаймы 100 000 рублей. Государь, который до сих пор не переставал осыпать меня милостями, но к которому мне тягостно обращаться, соизволив принять меня на службу, милостиво назначил мне 5000 жалованья. Эта сумма представляет собой проценты с капитала в 125 000. Если бы вместо жалованья Его Величество соблаговолил дать мне этот капитал в виде займа на 10 лет и без процентов, — я был бы совершенно счастлив и покоен…»

Видимо, подумав и решив, что и в случае благоприятного ответа от царя «покоен» он бы не был, Пушкин официально отправил другое письмо, честно признаваясь, что «из 60 000 моих долгов половина — долги чести (то есть карточные. Бенкендорф и сам не мог не знать об этом, потому что это было известно полиции. — Н. Г.). Итак, я умоляю Его Величество оказать мне милость полную и совершенную: во-первых, дав мне возможность уплатить эти 30 000 рублей и, во-вторых, соизволив разрешить мне смотреть на эту сумму как на заем и приказав, следовательно, приостановить выплату мне жалованья впредь до погашения этого долга».

Ответ не заставил себя долго ждать. Через пять дней решение было принято: «Государь Император всемилостивейше соизволил пожаловать служащему в Министерстве Иностранных дел камер-юнкеру коллежскому асессору Пушкину в ссуду 30 000 рублей (без процентов при отдаче. — Н. Г.) ассигн., с тем, чтобы в уплату сей суммы удерживаемо было производящееся ему жалованье».

После этого Пушкин получил и четырехмесячный отпуск. 7 сентября он уехал в Михайловское; письма его к жене оттуда свидетельствуют о неостывающей супружеской любви к ней.

«Вот уж неделя, как я оставил тебя, милый мой друг; а толку в том не вижу. Писать не начинал и не знай, когда начну. Зато беспрестанно думаю о тебе, и ничего путного не надумаю. Жаль мне, что я тебя с собою не взял. Что у нас за погода! Вот уж три дня, как я только что то гуляю пешком, то верхом. Эдак я и осень прогуляю, и коли Бог не пошлет нам порядочных морозов, то возвращусь к тебе, не сделав ничего… Теткам Азе и Коко (Александре и Екатерине. — Н. Г.) мой сердечный поклон» (14 сентября 1835 г.).

«…Так вернее до меня дойдут твои письма, без которых я совершенно дурею. Здорова ли ты, душа моя? и что мои ребятишки? что дом наш и как ты им управляешь? Вообрази, что до сих пор не написал я ни строчки, а все потому, что неспокоен. В Михайловском нашел я все по-старому, кроме того, что нет уж в нем няни моей и что около знакомых старых сосен поднялась, во время моего отсутствия, молодая сосновая семья, на которую досадно мне смотреть, как иногда досадно видеть мне молодых кавалергардов на балах, на которых я уже не пляшу. Но делать нечего; все кругом меня говорит, что я старею, иногда даже чистым русским языком. Например, вчера мне встретилась знакомая баба, которой не мог я не сказать, что она переменилась. А она мне: да и ты, мой кормилец, состарелся да подурнел. Хотя могу я сказать вместе с покойной няней моей: хорош никогда не был, а молод был. Всё это не беда; одна беда: не замечай ты, мой друг, того, что я слишком замечаю… Что Коко и Азя? замужем или еще нет? Скажи, чтоб без моего благословения не шли» (25 сентября).

«Я провожу время очень однообразно. Утром дела не делаю, а так из пустого в порожнее переливаю. Вечером езжу в Тригорское, роюсь в старых книгах да орехи грызу. А ни стихов, ни прозу писать и не думаю… Целую тебя. Как твой адрес глуп, так это объедение! В Псковскую губернию, в село Михайловское. Ах ты, моя голубушка! а в какой уезд и не сказано. Да и Михайловских сел, чай, не одно; а хоть и одно, так кто ж его знает. Экая ветреница! Ты видишь, что я все ворчу; да что делать? нечему радоваться…» (29 сентября)

Вдохновение никак не приходило, Пушкина это терзало более всего. В первые две унылые недели он писал только Натали, жалуясь ей на бесцельность своего существования, так, что у нее зародились ревнивые мысли, почему муж не возвращается, если ему так плохо и не пишется…

Рядом было Тригорское, в котором проживали мужнины пассии времен Михайловской ссылки, правда, молоденькие тригорские соседки теперь были замужем… Натали, видимо, написала Пушкину о своих подозрениях, на которые тот с нескрываемой радостью ответил: «Милая моя женка, есть у нас здесь кобылка, которая ходит и в упряжке, и под верхом. Всем хороша, но чуть пугнет ее что на дороге, как она закусит повода, да и несет верст десять по кочкам да по оврагам — и тут уж ничем ее не проймешь, пока не устанет сама. Получил я, ангел кротости и красоты! письмо твое, где изволишь ты, закусив поводья, лягаться милыми и стройными копытцами, подкованными у M-de Catherine (очевидно, имеется в виду Екатерина Николаевна. — Н. Г.). Надеюсь, что ты теперь устала и присмирела. Жду от тебя писем порядочных, где бы я слышал тебя и твой голос — а не брань, мною вовсе не заслуженную, ибо я веду себя как красная девица. Со вчерашнего дня начал я писать (чтоб не сглазить только). Погода у нас портится, кажется, осень наступает не на шутку» (2 октября).

Надо сказать, что в проявлении ревнивых чувств со стороны Натали Пушкин во все продолжение их супружеской жизни видел явление отрадное, о чем свидетельствуют и такие строки: «Письмо твое… между тем и порадовало: если ты поплакала, не получив от меня письма, стало быть, ты меня еще любишь, женка. За что целую тебе ручки и ножки…» (11 июля 1834 г.)

Неожиданно из дома пришло извещение о резком ухудшении здоровья Надежды Осиповны Пушкиной, страдавшей хронической болезнью печени. Пушкин покинул деревню и из Петербурга написал письмо владелице Тригорского П. А. Осиповой. «Вот я, сударыня, и прибыл в Петербург. Представьте себе, что молчание моей жены объяснилось тем, что ей пришло в голову адресовать письма в Опочку. Бог знает, откуда она это взяла. Во всяком случае умоляю Вас послать туда кого-нибудь из наших людей сказать почтмейстеру, что меня больше нет в деревне и чтобы он переслал все у него находящееся обратно в Петербург (в числе корреспонденции были и драгоценные для мужа письма Натали. — Н. Г.). Бедную мать мою я застал почти при смерти, она приехала из Павловска искать квартиру и вдруг почувствовала себя дурно у госпожи Княжниной (подруги своего детства. Отец, Сергей Львович, в это время расположился у графа Толстого. — Н. Г.), где она остановилась. Раух и Спасский потеряли всякую надежду. В этом печальном положении я еще с огорчением вижу, что бедная моя Натали стала мишенью для ненависти света. Повсюду говорят: это ужасно, что она так наряжается, в то время как ее свекру и свекрови есть нечего и ее свекровь умирает у чужих людей. Вы знаете, как обстоит дело. Нельзя серьезно говорить о нищете человека, имеющего 1200 душ. Стало быть, у отца моего есть кое-что, это у меня ничего нет.

И во всяком случае, Наташа тут ни при чем; за это должен ответить я. Если бы мать моя захотела поселиться у меня, Наташа, разумеется, приняла бы ее, но холодный дом, наполненный ребятишками и запруженный народом, мало подходит для больной. Матери моей лучше у себя. Я застал ее уже перебравшейся. Отец мой в положении, всячески достойном жалости. Что до меня, то я исхожу желчью и совершенно ошеломлен…»

Скорее всего, приступ болезни вызвало письмо любимого младшего сына Льва, который сообщил матери, что сидит без копейки, даже письмо отправить не на что. Ольга Сергеевна, приехавшая из Варшавы со своим младенцем сыном, сообщала мужу: «Он (Лев. — Н. Г.) считает ни за что 20 000 рублей, что за него заплатили, живет в Тифлисе как человек, могущий истратить и 10 000 рублей. А моя бедная мать чуть не умерла. Как только она прочла это письмо, у нее разлилась желчь… Ты можешь себе представить, в каком положении отец со своими черными мыслями, и к тому же денег нет. Они получили тысячу рублей из деревни, а через неделю от них ничего не осталось. Александр вернулся вчера, он верит в Спасского, как евреи в пришествие Мессии, и повторяет за ним, что мать очень плоха, но это не так, все видят, что ей лучше…»

Надежде Осиповне оставалось жить около полугода. Сестра Пушкина в отношении Натали была полностью на ее стороне: «Жена Александра опять беременна. Вообрази, что на нее, бедную, напали, отчего и почему мать у ней не остановилась по приезде из Павловска? На месте моей невестки, я поступила бы так же: их дом, правда, большой, но расположение комнат неудобное, и потом — две сестры и трое детей, и потом — как бы к этому отнесся Александр, которого не было в Петербурге, и потом моя мать не захотела бы этого. Г-жа Княжнина — ее друг детства; это лучше, чем сноха, что совершенно ясно, а моя невестка — не лицемерка, Мать моя ее стеснила бы, это понятно и без слов. По этому поводу стали кричать, — почему у нее ложа в театре и почему она так элегантно одевается, тогда как родители ее мужа так плохо одеты, — одним словом, нашли очень заманчивым ее ругать. И нас тоже бранят: Александр — чудовище, я — жестокосердая дочь. Впрочем, Александр и его жена имеют много сторонников… А отец только плачет, вздыхает и жалуется всем, кто к ним приходит и кого он встречает».

Екатерина и Александра Гончаровы в это время, судя по письмам, уже совершенно освоились в Петербурге, обе жаловались на свою мать. «Пушкин две недели назад вернулся из псковского поместья, куда ездил работать и откуда приехал раньше, чем предполагал, потому что он рассчитывал пробыть там три месяца; это очень устроило бы их дела, тогда как теперь он ничего не сделал, и эта зима будет для них нелегкой. Право, стыдно, что мать ничего не хочет для них сделать, это непростительная беззаботность, тем более, что Таша ей недавно об этом писала, а она ограничилась тем, что дала советы, которые ни гроша не стоят и не имеют никакого смысла. (Причину подобной аттестации надо искать в разнице образов жизни матери и сестер, вкусивших прелесть бальной жизни. — Н. Г.) У нас в Петербурге предстоит блистательная зима, больше балов, чем когда-либо, все дни недели уже распределены, танцуют каждый день. Что касается нас, то мы выезжаем еще очень мало, так как наша покровительница Таша находится в очень жалком состоянии… Двор вернулся вчера, и на днях нам обещают большое представление ко Двору и блестящий бал, что меня ничуть не устраивает, особенно первое. Как бы себя не сглазить, но теперь, когда нас знают, нас приглашают танцевать, это ужасно, ни минуты отдыха, мы возвращаемся с бала в дырявых туфлях, чего в прошлом году совсем не бывало. Нет ничего ужаснее, чем первая зима в Петербурге, но вторая — совсем другое дело. Теперь, когда мы уже заняли свое место, никто не осмеливается наступать нам на ноги, а самые гордые дамы, которые в прошлом году едва отвечали нам на поклон, теперь здороваются с нами первыми, что также влияет на наших кавалеров. Лишь бы все шло, как сейчас, и мы будем довольны, потому что годы испытания здесь длятся не одну зиму, а мы уже сейчас чувствуем себя совершенно свободно в самом начале второй зимы, слава Богу, и я тебе признаюсь, что если мне случается увидать во сне, что я уезжаю из Петербурга, я просыпаюсь вся в слезах и чувствую себя такой счастливой, видя, что это только сон» (Екатерина Гончарова).

Старшей сестре вторила Александра: «Что сказать тебе интересного? Жизнь наша идет своим чередом. Мы довольно часто танцуем, катаемся верхом у Бистрома каждую среду (сестры Гончаровы были великолепными наездницами. — Н. Г.), а послезавтра у нас будет большая карусель (конные состязания. — Н. Г.): молодые люди, самые модные и молодые особы, самые очаровательные и самые красивые. Хочешь знать, кто это? Я тебе их назову. Начнем с дам, это вежливее. Прежде всего твои две прекрасные сестрицы или две сестрицы-красавицы, потому что третья… кое-как ковыляет, затем Мари Вяземская и Софи Карамзина; кавалеры: Валуев, примерный молодой человек (будущий министр внутренних дел, женившийся через полгода на дочери кн. Вяземского Мари. — Н. Г.), Дантес — кавалергард, А. Карамзин — артиллерист; это будет красота. Не подумай, что из-за этого я очень счастлива, я смеюсь сквозь слезы. Правда» (1 декабря 1836 года).

Итак, сестры уже познакомились с «модным молодым человеком» Дантесом. Натали было совсем не до новых знакомств: четвертая беременность протекала тяжело. Материальное положение семьи еще более ухудшилось. К началу 1836 года у Пушкина было около 77 тысяч долгов, в том числе по казенной ссуде 48 тысяч, частных — 29 тысяч.

Ничего не оставалось другого, как затеять наконец собственный литературный журнал, который царь разрешил еще в 1832 году, но по разным обстоятельствам издание начато не было. Его колебания отразились в стихотворении 1835 года.

На это скажут мне с улыбкою неверной:

Смотрите, вы поэт уклонный, лицемерный,

Вы нас морочите — вам слава не нужна,

Смешной и суетной вам кажется она:

Зачем же пишете? — Я? для себя. — За что же

Печатаете вы? — Для денег. — Ах, мой Боже!

Как стыдно! — Почему ж?

«Покуда писатель молод, он пишет много и скоро», — утверждал «поздний» Гоголь. Этот закон литературного творчества относился и к Пушкину. За весь 1835 год поэт не создал ничего такого, что бы могло доставить большой гонорар. Пушкин во многом пересмотрел свои взгляды политические и художественные, о чем он, в частности, писал той же тригорской соседке Осиповой: «Государь только что оказал свою милость большей части заговорщиков 1825 года, между прочим, и моему бедному Кюхельбекеру. По указу должен он быть поселен в Южной части Сибири. Край прекрасный, но мне бы хотелось, чтобы он был поближе к нам, и, может, ему позволят поселиться в деревне его сестры, г-жи Глинки. Правительство всегда относилось к нему с кротостью и снисходительностью. Как подумаю, что уже 10 лет протекло со времени этого несчастного возмущения (восстания декабристов. — Н. Г.), мне кажется, что всё я видел во сне. Сколько событий, сколько перемен во всем, начиная с моих собственных мнений, моего положения и проч. Право, только дружбу мою к вам и вашему семейству я нахожу в душе моей всё той же, всегда полной и нераздельной» (29 декабря 1835 г.).

С изменившимися во многом взглядами на жизнь, Пушкину, кажется, было легче приступить к журналу. Возможно, в этой истории сыграла свою роль — восходящая звезда российской словесности, который писал Плетневу:

«Пушкин хотел сделать из «Современника» четвертное обозрение в роде английских, в котором могли бы помещаться статьи более обдуманные и полные, чем какие могут быть в еженедельниках и ежемесячниках, где сотрудники, обязанные торопиться, не имеют времени пересмотреть то, что написали сами. Впрочем, сильного желания издавать этот журнал в нем не было, и он сам не ожидал от него большой пользы. Получивши разрешение на издание его, он уже хотел было отказаться. Грех лежит на моей душе; я умолил его. Я обещался быть верным сотрудником. В статьях моих он находил много того, что может сообщить журнальную живость изданию, какой он в себе не признавал. Моя настойчивая речь и обещанье действовать меня убедили».

Другим сотрудником журнала стал князь из рода Рюриковичей В. Ф. Одоевский. С ним Пушкин познакомился пять лет назад и стал частым посетителем его литературного салона в Петербурге. Князь был связующим звеном между издателем «Современника» и владельцем Гуттенбергской типографии, где печатался журнал. В отсутствие Пушкина Одоевский вместе с Плетневым, Краевским и при участии Натали взял на себя корректуру и составление второй книги «Современника». Свидетельством участия Натали в делах мужа является сохранившееся письмо Одоевского к ней от 10 мая (за две недели до ее родов).

«Простите меня, милостивая государыня Наталья Николаевна, что еще раз буду беспокоить Вас с хозяйственными делами «Современника». Напишите, сделайте милость, Александру Сергеевичу, что его присутствие здесь было бы необходимо, ибо положение дел следующее:

Плетнев в его отсутствие посылал мне последнюю корректуру для просмотра и для подписания к печати, что я доныне и делал, оградив себя крестным знамением, ибо не знаю орфографии Александра Сергеевича — особенно касательно больших букв и на что бы я желал иметь от Александра Сергеевича хотя краткую инструкцию; сие необходимо нужно, дабы бес не радовался и пес хвостов не крутил…» В письме было шесть пунктов, седьмым стояло: «…если Александр Сергеевич долго не приедет, я в Вас влюблюсь и не буду давать Вам покоя.

Ваш нижайший слуга и богомолец Одоевский».

Но приступим к хронике последнего года супружеской жизни Пушкиных с самого начала, дабы уразуметь причины и источники внезапной трагедии. Да и была ли она внезапной? По мнению многих современников, в обстоятельствах, породивших катастрофу, сыграл свою роль пылкий и страстный характер поэта. Еще и еще в продолжение последнего своего года Пушкин возвращался к возлюбленному теперь выводу: «…Время изменяет человека как в физическом, так и в духовном отношении. Муж, со вздохом иль с улыбкою, отвергает мечты, волновавшие юношу. Моложавые мысли, как и моложавое лицо, всегда имеют что-то странное и смешное. Глупец один не изменяется, ибо время не приносит ему развития, а опыты для него не существуют…»

Загрузка...