Глава третья Дуэль

«Себе лишь самому служить и угождать…»

В десятых числах января 1836 года Государь Николай Павлович разрешил выпускать «Современник». Пушкин встретил это известие с таким торжеством, с каким несколько лет назад писал Плетневу по поводу своей трагедии: «Милый! Победа! Царь позволяет мне напечатать «Годунова» в первобытной красоте!..»

Тут бы и закрепить успех, возблагодарить Бога… Но Пушкин решается написать эпиграмму-пасквиль на министра народного образования С. С. Уварова, который «подвергал его сочинения общей цензуре» под названием «На выздоровление Лукулла».

И хотя очень скоро Пушкин пожалел о своей выходке, однако надолго восстановил против себя весь аристократический и чиновничий Петербург.

В конце января — в разгар событий после опубликования пасквиля — Ольга Сергеевна писала мужу: «Я очень недовольна, что ты писал Александру, это привело к тому, что разволновало его желчь. Я никогда не видела его в таком отвратительном расположении духа: он кричал до хрипоты, что лучше отдаст все, что у него есть (в том числе, может, и свою жену?), чем опять иметь дело с Болдином, управляющим, с ломбардом и т. д. Гнев его в конце концов показался довольно комичным, — до того, что мне хотелось смеяться: у него был вид, как будто он передразнивал отца. Как тебе угодно, я больше не буду говорить с Александром; если ты будешь писать ему по его адресу, он будет бросать твои письма в огонь, не распечатывая, поверь мне! Ему же не до того теперь: он издает на днях журнал, который ему приносить будет, не меньше, он надеется, 60 000! Хорошо и завидно».

«Разволновавшуюся желчь» Пушкину долго не удавалось успокоить, и на этой немирной волне разразились один за другим три дуэльные инцидента.

Первый случился с московским знакомцем поэта С. С. Хлюстиным. 3 февраля Хлюстин был принят Пушкиным, «по обыкновению весьма любезно». Заговорили о литературе, и тут гость некстати вспомнил о статье Сеньковского, опубликованной в очередном номере «Библиотеки для чтения». Дело касалось перевода сказки Виланда «Вастола», сделанного литератором Люценко. Решив помочь ему, Пушкин разрешил на титульном листе издания поставить свою фамилию, и получилось, что сказка вышла без имени переводчика, но под титлом «Издано Пушкиным». Сеньковский обвинил Пушкина в неблаговидном поступке, который заставил обмануться публику.

Хлюстин процитировал то место, где говорилось, что Пушкин «дал напрокат» свое имя и пр., и поэт взорвался. Хлюстин не сумел с честью вывернуться из спора, и обмен репликами окончился тем, что Пушкин заявил: «Это не может так кончиться». Назавтра Хлюстин получил от него письмо, которое нельзя было иначе воспринимать, как вызов на дуэль. Дело едва не дошло до поединка. Не без труда удалось его уладить при посредничестве Соболевского.

Буквально на следующий день после мирных переговоров Пушкин ввязался в новую историю. До него дошли слухи, что после опубликования «Лукулла» член Государственного совета князь Н. Г. Репнин позволил себе дурно отозваться о поэте в обществе. Эти слухи распространял Боголюбов. 5 февраля Репнин получил от Пушкина письмо: «Князь, с сожалением вижу себя вынужденным беспокоить Ваше Сиятельство; но, как дворянин и отец семейства, я должен блюсти мою честь и имя, которое оставлю детям. Я не имею чести быть лично известным Вашему Сиятельству. Я не только никогда не оскорблял Вас, но по причинам, мне известным, до сих пор питал к Вам искреннее чувство уважения и признательности. Однако же некто г-н Боголюбов публично повторял оскорбительные для меня отзывы, якобы исходящие от Вас. Прошу Ваше Сиятельство не отказать сообщить мне, как я должен поступить. Лучше, нежели кто-либо, я знаю расстояние, отделяющее меня от Вас, но Вы не только знатный вельможа, но и представитель нашего древнего и подлинного дворянства, к которому и я принадлежу, Вы поймете, надеюсь, без труда настоятельную необходимость, заставившую меня поступить таким образом.

С уважением остаюсь Вашего Сиятельства нижайший и покорнейший слуга Александр Пушкин».

Если бы Репнин не захотел вступать в объяснения, то должен был рассматривать это — решительного тона — письмо как вызов. Князь ответил вежливо и церемонно, отводя упрек Пушкина и убеждая, что гениальному поэту славу принесет воспевание «веры русской и верности, а не оскорбление частных лиц». Пушкин был удовлетворен сполна и 11 февраля отправил «обидчику» второе письмо: «Милостивый государь князь Николай Григорьевич, приношу Вашему Сиятельству искреннюю, глубочайшую мою благодарность за письмо, коего изволили меня удостоить. Не могу не сознаться, что мнение Вашего Сиятельства касательно сочинений, оскорбительных для чести частного лица, совершенно справедливо. Трудно их извинить даже когда они написаны в минуту огорчения и слепой досады. Как забава суетного или развращенного ума, они были бы непростительны. С глубочайшим почтением и совершенной преданностью есмь, милостивый государь, Вашего Сиятельства покорнейшим слугою. Александр Пушкин».

После этой истории Пушкин незамедлительно нашел новый повод для дуэли — с собратом по перу Владимиром Соллогубом. Подробности этой истории приводит в своих воспоминаниях сам граф Соллогуб.

«Накануне моего отъезда (в Тверь в октябре 1835 года. — Н. Г.) я был на вечере вместе с Натальей Николаевной Пушкиной, которая шутила над моей романтической страстью и ее предметом. Я ей хотел заметить, что она уже не девочка, и спросил, давно ли она замужем. Затем разговор коснулся Ленского, очень милого поляка, танцевавшего тогда превосходно мазурку на петербургских балах. Все это было до крайности невинно и без всякой задней мысли. Но присутствующие дамы соорудили из этого разговора целую сплетню: что я будто оттого говорил про Ленского, что он будто нравится Наталье Николаевне (чего никогда не было), и что она забывает о том, что она еще недавно замужем. Наталья Николаевна, должно быть, сама рассказала Пушкину про такое странное истолкование моих слов, так как она вообще ничего от мужа не скрывала, хотя и знала его пламенную, необузданную натуру. Пушкин тотчас написал ко мне письмо, никогда ко мне не дошедшее, и, как мне было передано, начал говорить, что я уклоняюсь от дуэли. В Ржеве я получил от Андрея Карамзина письмо, в котором он меня спрашивал, зачем же я не отвечаю на вызов А. С. Пушкина: Карамзин поручился ему за меня как за своего дерптского товарища, что я от поединка не откажусь. Для меня это было совершенной загадкой. Пушкина я знал очень мало, встречался с ним у Карамзиных, смотрел на него как на полубога. И вдруг, ни с того, ни с сего, он вызывает меня стреляться, тогда как перед отъездом я с ним не виделся вовсе. Я переехал в Тверь. С Карамзиным я списался и узнал, наконец, в чем дело. Получив объяснение, я написал Пушкину, что я совершенно готов к его услугам, когда ему будет угодно, хотя не чувствую за собой никакой вины по таким-то и по таким причинам. Пушкин остался моим письмом доволен и сказал С. А. Соболевскому: «Немножко длинно, молодо, а впрочем, хорошо…» В ту пору через Тверь проехал Балуев и говорил мне, что около Пушкиной увивается сильно Дантес. Мы смеялись тому, что когда Пушкин будет стреляться со мной, жена будет кокетничать с своей стороны. Хлюстин привез мне ответ Пушкина… Он написал мне письмо по-французски следующего содержания: «Вы взяли на себя напрасный труд, давая мне объяснение, которого я у вас не требовал. Вы позволили себе обратиться к моей жене с неприличными замечаниями и хвалились, что наговорили ей дерзостей. Имя, вами носимое, и общество, вами посещаемое, вынуждает меня требовать от вас сатисфакции за непристойность вашего поведения. Извините меня, если я не мог приехать в Тверь прежде конца настоящего месяца» и пр. Делать было нечего, я стал готовиться к поединку, купил пистолеты, выбрал секунданта, привел бумаги в порядок и начал дожидаться и прождал так напрасно три месяца. Я твердо, впрочем, решился не стрелять в Пушкина, но выдерживать его огонь, сколько ему будет угодно. Пушкин все не приезжал, но расспрашивал про дорогу».

Из-за тяжелой болезни матери Пушкин никуда не отлучался из Петербурга. В мае Соллогуб явился для объяснений, и дело неожиданно уладилось: молодой человек согласился написать записку, где извинялся перед Натали, Пушкин тотчас протянул ему руку и «сделался чрезвычайно весел и дружелюбен», после чего сказал: «Я имею несчастье быть человеком публичным, и, знаете, это хуже, чем публичная женщина».

«Дуэльный синдром» стал развиваться у Пушкина задолго до рокового поединка. Это своего рода духовная болезнь, когда в представлениях человека ложь незаметно подменяет истину. В самом деле, кто в здравом уме докажет, что преднамеренное и рассчитанное убийство способно восстановить чью-либо поруганную честь! Само участие в дуэли и гражданским судом, и духовным признавалось тяжким преступлением и смертным грехом: убийством, а в случае победы противника — самоубийством. Поэт сам приравнял дуэль к суициду. В состоянии хандры он комментирует анналы Тацита и там устанавливает прямую связь между самоубийством и дуэлью: «Самоубийство так же было обыкновенно в древности, как поединок в наши времена». «Погиб поэт, невольник чести…» — написал М. Ю. Лермонтов про Пушкина в 1837-м, а спустя четыре года сам стал жертвой дуэльного поединка.

В самую заутреню Пасхи умерла Надежда Осиповна Пушкина — 29 марта 1836 года. Перед смертью она просила прощения у старшего сына за то, что так мало ценила его при жизни, «предпочитала ему второго сына Льва и при том до такой степени, что каждый успех старшего делал ее к нему равнодушной и вызывал с ее стороны сожаление, что успех этот не доставался ее любимцу. Но последний год ее жизни, когда она была больна несколько месяцев, Александр Сергеевич ухаживал за нею с такой нежностью и уделял ей от малого своего состояния с такой охотой, что она узнала свою несправедливость… После похорон он был чрезвычайно расстроен и жаловался на судьбу, что она и тут его не пощадила, дав ему такое короткое время пользоваться нежностью материнской, которой до того времени он не знал…» (баронесса Е. Н. Вревская)

Анна Керн оставила воспоминания об этих последних месяцах. Пушкин со своей Натали часто приходил к матери, «когда она уже не вставала с постели, которая стояла посреди комнаты, головами к окнам. Они сидели рядом на маленьком диване у стены, и Надежда Осиповна смотрела на них ласково с любовью, а Александр Сергеевич держал в руке конец боа своей жены и тихонько гладил его, как будто тем выражая ласку к жене и ласку к матери. Он при этом ничего не говорил…»

Все печальные хлопоты Пушкин взял на себя: он настоял, чтобы мать похоронили в стенах Святогорского Успенского монастыря, и сам провожал гроб с телом в Михайловское. Там же, в Святогорском монастыре, поэт назначил место и для себя — рядом с могилами деда Осипа Абрамовича и бабушки Марии Алексеевны, сделав вклад в кассу обители.

Жизнь семьи Пушкина шла своим чередом: старое старилось, молодое поколение подрастало, любовь супругов была приметна для многих и помогала до сего времени терпеть превратности судьбы. Откуда пришла беда? Дантес — кто он, откуда, каким образом скрестились пути его с Натали и завязались в гордиев узел, который внезапно рассекся смертью.

По воспоминаниям незадачливого дуэлянта гр. Соллогуба, узнаём, что только в феврале 1836 г. до него дошла «новость», будто Дантес ухаживает за женой Пушкина. Соллогуб уехал из Петербурга в Тверь в октябре 35-го, стало быть, карамзинским кружком не было замечено ничего предосудительного почти во всю зиму 35/36 гг. — кроме того, что Пушкин три раза покушался на дуэль?

Дантес в глубокой тайне хранил возникшую страсть к Натали, судя по письму к своему покровителю барону Геккерену, уехавшему в то время в длительный отпуск за границу:

«Дорогой друг мой, я действительно виноват, что не ответил сразу на два добрых и забавных письма, которые ты мне написал, но, видишь ли, ночью танцуешь, утром в манеже, днем спишь, вот моя жизнь последних двух недель, и предстоит еще столько же, но что хуже всего, это то, что я безумно влюблен! Да, безумно, так как не знаю, как быть; я тебе ее не назову, потому что письмо может затеряться, но вспомни самое прелестное создание в Петербурге, и ты будешь знать ее имя.

Но всего ужаснее в моем положении то, что она тоже любит меня, и мы не можем видеться до сих пор, так как муж бешено ревнив: поверяю тебе это, дорогой мой, как лучшему другу и потому что знаю, что ты примешь участие в моей печали, но ради Бога, никому ни слова, никаких попыток разузнать, за кем я ухаживаю, ты ее погубишь, не желая того, я буду безутешен. Потому что, видишь ли, я бы сделал все на свете для нее, только чтобы ей доставить удовольствие, потому что жизнь, которую я веду последнее время, — это пытка ежеминутная. Любить друг друга и не иметь возможности сказать об этом между двумя ритурнелями кадрили — это ужасно; я, может быть, напрасно поверяю тебе все это, и ты сочтешь все это за глупости; но такая тоска в душе, сердце так переполнено, что мне необходимо излиться хоть немного. Я уверен, что ты простишь мне это безрассудство, я согласен, что это так, но я не способен рассуждать, хотя мне было бы это очень нужно, потому что эта любовь отравляет мое существование. Но будь покоен, я осторожен, и я был осторожен до такой степени, что до сих пор тайна принадлежит только ей и мне (она носит то же имя, как та дама, которая писала тебе обо мне, что она была в отчаянии, потому что чума и голод разорили ее деревню), ты должен теперь понять, что можно потерять рассудок от подобного существа, особенно когда она тебя любит. Повторяю тебе еще раз — ни слова Богу, потому что он переписывается с Петербургом, и достаточно одного его сообщения супруге, чтобы погубить нас обоих… Вот почему у меня скверный вид, потому что помимо этого, никогда в жизни я себя лучше не чувствовал физически, чем теперь, но у меня так возбуждена голова, что я не имею минуты покоя ни днем, ни ночью, это-то мне и придает больной и грустный вид, а не здоровье… До свиданья, дорогой мой, будь снисходителен к моей новой страсти, потому что тебя я также люблю от всего сердца» (20 января 1836 г.).

Многие исследователи в «самом прелестном создании Петербурга» узнают Натали Пушкину. Пусть так — именно о своей сильной страсти к ней говорит Дантес. Он действительно был влюблен — почти до «потери рассудка» — собственно, в этом ничего предосудительного нет: порой с сердцем трудно совладать. Однако его слова «она тоже любит меня» — желаемое, выдаваемое за действительность. У Дантеса не было возможности с ней особенно видеться: Натали очень мало появлялась на зимних балах из-за ее беременности. Как же она была хороша, если и на половине беременности казалась столь привлекательной, что самый модный избалованный успехом у женщин молодой человек влюбился в нее без памяти.

Шокирующее признание Дантеса, будто бы «она тоже любит меня», нельзя принимать всерьез еще и потому, что все январское его письмо написано в стиле посланий определенного круга людей и отношений того времени. Не принято было, говоря о романе со светской женщиной, прямо называть ее имя. Его сообщали с условием соблюдения строжайшей тайны — в мольбе об этом суть послания Дантеса. Молодому блестящему светскому человеку для того, чтобы привлечь к себе интерес, полагалось иметь роман с замужней дамой. И вот воспламенились чувства…

Тайна Дантеса очень скоро стала известна многим, и в конце зимы его ухаживания за Натали были замечены и о них пошли разговоры. 5 февраля Мари Мердер, дочь воспитателя наследника, записала в своем дневнике: «В толпе я заметила д'Антеса, но он меня не видел. Возможно, впрочем, что просто ему было не до того. Мне показалось, что глаза его выражали тревогу, — он искал кого-то взглядом и, внезапно устремившийся к одной из дверей, исчез в соседней зале. Через минуту он появился вновь, но уже под руку с г-жою Пушкиной. До моего слуха долетело:

— Уехать — думаете ли вы об этом — я этому не верю — вы этого не намеревались сделать…

Выражение, с которым произнесены эти слова, не оставляло сомнения насчет правильности наблюдений, сделанных мною ранее, — они безумно влюблены друг в друга! Пробыв на балу не более получаса, мы направились к выходу. Барон танцовал мазурку с г-жою Пушкиной. Как счастливы они казались в эту минуту…»

Многие молодые дамы были влюблены в блестящего француза, как в Натали — мужчины, «не только вовсе с нею незнакомые, но чуть ли никогда собственно ее даже не видавшие». Если была бы возможность открыть их дневники, то… кому только она ни объяснялась в любви — в воображении! Молоденькая фрейлина М. Мердер вполне могла злословить насчет Натали, потому что хотела быть на ее месте! Сердцу не прикажешь…

Люди проницательные и гораздо больше осведомленные об отношениях в семье Пушкиных не были столь категоричны в своих выводах. Н. М. Смирнов, вспоминая о зимнем сезоне 36-го, писал о Дантесе: «Красивой наружности, ловкий, веселый и забавный, болтливый, как все французы, Дантес был везде принят дружески, понравился даже Пушкину, дал ему прозвание «трехбунчужный Паша», когда однажды тот приехал на бал с женой и ее двумя сестрами. Скоро он страстно влюбился в г-жу Пушкину. Наталья Николаевна, быть может, немного тронутая сим новым обожанием, невзирая на то, что искренно любила своего мужа, до такой степени, что даже была ревнива, или из неосторожного кокетства, казалось, принимала волокитство Дантеса с удовольствием».

Графиня Фикельмон видела ситуацию сходным образом. «Многие несли к ее ногам дань своего восхищения, но она любила мужа и казалась счастливой в своей семейной жизни. Она веселилась от души и без всякого кокетства, пока один француз по имени Дантес, кавалергардский офицер, усыновленный голландским посланником Геккерном, не начал за ней ухаживать. Он был влюблен в течение года, как это бывает позволительно всякому молодому человеку, живо ею восхищаясь, но ведя себя сдержанно и не бывая у них в доме. Но он постоянно встречал ее в свете и вскоре стал более открыто проявлять свою любовь».

Все эти воспоминания написаны уже после случившейся трагедии. Дантес описывал свою любовную хронику, что называется, «по горячим следам». Через три недели после первого он отправил Геккерену новое письмо:

«Дорогой друг, вот и масленица прошла, а с ней и часть моих мучений; в самом деле, кажется, я стал немного спокойней с тех пор, как не вижу ее; и потом всякий не может брать ее за руку, за талию, танцевать и говорить с нею, как это делаю я, и спокойнее, чем я, потому что у них совесть чище. Глупо, но оказывается, чему бы я никогда не поверил, что это ревность приводила меня в такое раздраженное состояние и делала меня таким несчастным. И потом, когда я видел ее последний раз, у нас было объяснение. Оно было ужасно, но облегчало меня. Эта женщина, у которой обычно предполагают мало ума, не знаю, дает ли его любовь, но невозможно вместить больше такта, прелести и ума, чем она вложила в этот разговор; а его было очень трудно поддерживать, потому что речь шла об отказе, любимому и обожающему, нарушить ради него свой долг; она описала мне свое положение с такой непосредственностью, так просто, просила у меня прощения, что я в самом деле был побежден и не нашел ни слова, чтобы ей ответить. Если бы ты знал, как она меня утешала, потому что она видела, что я задыхаюсь и что мое положение ужасно; а когда она сказала мне, я люблю вас так, как никогда не любила, но не просите у меня никогда большего, чем мое сердце, потому что все остальное мне не принадлежит, и я не могу быть счастливой иначе, чем уважая свой долг, пожалейте меня и любите меня всегда так, как вы любите сейчас, моя любовь будет вашей наградой; право, я упал бы к ее ногам, чтобы их целовать, если бы я был один, и уверяю тебя, что с этого дня моя любовь к ней еще возросла, но теперь это не то же самое: я ее уважаю, почитаю, как уважают и почитают существо, к которому вся ваша жизнь привязана. Но прости, мой друг, я начинаю письмо с того, что говорю о ней; она и я это нечто единое, и говорить о ней это то же, что говорить обо мне, а ты укоряешь меня во всех письмах, что я недостаточно распространяюсь о себе. Как я уже говорил, я чувствую себя лучше, гораздо лучше, и начинаю дышать, слава Богу, потому что моя пытка была невыносима; быть веселым, смеющимся на людях при тех, которые видели меня ежедневно, тогда как я был в отчаянии, это ужасное положение, которого я и врагу не пожелаю…»

Дантес был ровесником Натали, но она, конечно же, была несравненно мудрее его, потому что была матерью семейства и женой умнейшего человека. Она действительно всем сердцем могла чувствовать ту сердечную лихорадку, которая охватила молодого человека. Такая страсть невольно вызывает сочувствие, как внезапная болезнь. В романтическом переложении Дантесом имевшего место объяснения нет и намека на то, что Натали дала надежду на плотскую любовь в будущем. Натали по-христиански любила всех. Натура ее была такова, что и врагов она обращала в своих друзей. Конечно же жена Пушкина пожалела невольного страдальца, но твердо дала понять влюбленному, что обет, данный при венчании, быть верной своему супругу никогда не нарушит.

Наступивший Великий пост закрыл бальные залы. Единственным местом, где можно было встречаться, были салоны Карамзиных и Вяземских, в которых к весне Дантес стал завсегдатаем, подружившись с Андреем Карамзиным. Для всех, кто входил в этот тесный дружеский круг, любовные страдания Дантеса были явны, он стал немым обожателем Натали Пушкиной. «Его страсть к Натали не была ни для кого тайной. Я прекрасно знала об этом, когда была в Петербурге, и я тоже над этим подшучивала», — писала отцу сестра Пушкина о проведенной в Петербурге зиме и весне 1836-го. С. Н. Карамзина, описывая брату Андрею Петергофский праздник, состоявшийся 1 июля, шутливо и легко заметила: «Я шла под руку с Дантесом. Он забавлял меня своими шутками, своей веселостью и даже смешными припадками своих чувств (как всегда, к прекрасной Натали)».

Неудивительно, что в конце концов великосветское общество, в котором было не принято так открыто выказывать свою страсть и существовало немало возможности быстро утешиться в горести неразделенной любви, — приняло сторону Дантеса, приписав ему возвышенную, идеальную любовь.

Важно то, что эта «любовь» никак не повлияла на отношения Пушкина к жене. Возвратившись с похорон матери, он не задержался долго в Петербурге, где без него уже вышел первый номер «Современника». Надо заметить, что приближались роды Натали, которых он всегда боялся, поэтому заранее куда-нибудь уезжал. Пообещав жене вернуться к своему 37-летию, то есть к 26 мая, и одобрив выбор Натали дачи на лето — на Каменном острове, Пушкин 29 апреля выехал «по издательским делам» в Москву.

От Александры Гончаровой брату полетело письмо: «Прежде всего хочу исполнить поручение Таши, которая просит передать, что она так давно тебе не писала, что у нее не хватает духа взяться за перо, так как у нее есть к тебе просьба, и она не хочет, чтобы ты подумал, что она пишет только из-за этого. Поэтому она откладывает это удовольствие и поручила мне просить тебя прислать 200 рублей к 1 мая, так как день рождения ее мужа приближается и было бы деликатней, если бы она сделала ему подарок на свои деньги. Не имея же никакой возможности достать их в другом месте, она обращается к тебе и умоляет не отказать ей. В обмен же вам пошлет Пушкина журнал, который вышел на днях… Нам очень нужны деньги, так о дне рождения Пушкина тоже надо хорошенько подумать…» Дмитрий Николаевич не замедлил с ответом, и Александра снова пишет: «Как выразить тебе, дорогой брат Дмитрий, мою признательность за ту поспешность, с которой ты прислал деньги. Мы получили сполна всю сумму, указанную тобой… Свекровь Таши умерла на Пасхе, давно уже она хворала, эта болезнь началась у нее много лет назад. И вот сестра в трауре, но нас это не коснется, мы выезжаем с кн. Вяземской и завтра едем на большой бал к Воронцовым».

Вот отчего у Натали «не хватает духа взяться за перо» — она пребывала в трауре и при этом ей так хотелось как-то утешить мужа — ну хоть подарком и праздником в день его рожденья. Она все-таки берется за перо в эти траурные дни и пишет то самое письмо к брату, в котором просит «поставлять бумаги на сумму 4500 рублей в год».

Пушкин, успев за трехдневную дорогу соскучиться по своей Натали, без задержки дал о себе знать из Москвы. Он писал ей каждые 3–4 дня. Эти последние его письма к жене, полные нежности и тоски по ней, как всегда содержали деловые поручения: без издателя, застрявшего в Москве, стал верстаться второй номер «Современника» в Петербурге, и она должна была проследить за этим.

«Вот тебе, царица моя, подробное донесение: путешествие мое было благополучно. 1-го мая переночевал в Твери (где разминулся со вторым своим «дуэлянтом» Соллогубом. — Н. Г.), а второго ночью приехал сюда. Я остановился у Нащокина… Мы, разумеется, друг другу очень обрадовались и целый вчерашний день проболтали Бог знает о чем. Я успел уже посетить Брюллова. Я нашел в его мастерской какого-то скульптора, у которого он живет. Он очень мне понравился. Он хандрит, боится русского холода и прочего, жаждет Италии, а Москвой очень недоволен. У него видел я несколько начатых рисунков и думал о тебе, моя прелесть. Неужто не будет у меня твоего портрета, им писанного? невозможно, чтоб он, увидя тебя, не захотел срисовать тебя; пожалуйста, не прогони его, как прогнала ты пруссака Криднера…» (4 мая)

«Сейчас получил от тебя письмо, и так оно меня разнежило, что спешу переслать тебе 900 рублей…» (10 мая)

«Был я у Перовского, который показывал мне недоконченные картины Брюллова, Брюллов, бывший у него в плену, от него убежал и с ним поссорился. Перовский показывал мне Взятие Рима Гензериком (которое стоит последнего дня Помпеи), приговаривая: заметь, как прекрасно подлец этот нарисовал этого всадника, мошенник такой. Как он умел, эта свинья, выразить свою канальскую, гениальную мысль, мерзавец он, бестия. Как нарисовал он эту группу, пьяница он, мошенник. Умора. Ну прощай, целую тебя и ребят. Христос с вами» (11 мая).

«Что это, женка? так хорошо было начала и так худо кончила! Ни строчки от тебя; уж не родила ли ты? сегодня день рожденья Гришки, поздравляю его и тебя. Буду пить за его здоровье. Нет ли у него нового братца или сестрицы? погоди до моего приезда. А я уж собираюсь к тебе. В архивах я был и принужден буду опять в них зарыться месяцев на шесть, что тогда с тобою будет? А я тебя с собою, как тебе угодно, возьму уж. Жизнь моя в Москве степенная и порядочная. Сижу дома — вижу только мужеск пол. Пешком не хожу и не прыгаю — и толстею… Зазываю Брюллова к себе в Петербург — но он болен и хандрит. Здесь хотят лепить мой бюст. Но я не хочу. Тут арапское мое безобразие предано будет бессмертию во всей своей мертвой неподвижности; а я говорю: у меня дома есть красавица, которую когда-нибудь мы вылепим…» (14 мая)

«Начинаю думать о выезде. Ты уж, вероятно, в своем загородном болоте. Что-то дети мои и книги мои? Каково-то ты перевезла и перетащила тех и других? и как перетащила ты свое брюхо? Благословляю тебя, мой ангел. Бог с тобою и детьми. Будьте здоровы. Кланяюсь твоим наездницам… Я получил от тебя твое премилое письмо — отвечать некогда — благодарю и целую тебя, мой ангел» (16 мая).

«Жена, мой ангел, хоть и спасибо тебе за твое милое письмо, а все-таки я с тобою побранюсь: зачем тебе было писать: это мое последнее письмо, более не получишь. Ты меня хочешь принудить приехать к тебе прежде 26. Это не дело. Бог поможет, «Современник» и без меня выйдет. А ты без меня не родишь…» (18 мая 1836 года)

Много лет спустя Нащокин вспоминал об этом последнем приезде Пушкина в Москву: «Надо было видеть радость и счастье поэта, когда он получал письма от жены. Он весь сиял и осыпал эти исписанные листочки бумаги поцелуями».

Его подробные письма к жене свидетельствуют о потребности в постоянном общении с ней; он писал обо всем, что волновало: о примечательных московских встречах и новостях, о своих занятиях и планах, о том, что раздражает и угнетает его. На этот раз у Пушкина в Москве было множестве дел, связанных с «Современником»: было необходимо найти среди московских книгопродавцев комиссионера для распродажи журнала и договориться с ним об условиях, хотелось привлечь к сотрудничеству московских авторов. Приезд Пушкина стал праздником для культурной Москвы. В его честь устраивались обеды, поэта наперебой приглашали в гости — литераторы, ученые, актеры, художники, старые друзья Александр Раевский, Чаадаев, Баратынский. Три недели московского радушия и гостеприимства оказались целительными для усталой души Пушкина. Он почувствовал прилив вдохновения и, не закончив дела с московскими книгоиздателями, засобирался домой, к Натали, которая вот-вот должна была родить. «Пушкин не искусен в книжной торговле, это не его дело, — заключил князь Одоевский, сотрудник «Современника», автор знаменитого «Городка в табакерке».

Нащокин носил кольцо с бирюзою против насильственной смерти и настоял, чтобы Пушкин принял от него точно такое же. Кольцо было заказано. Его долго не несли, и Пушкин не хотел уехать, не дождавшись его. Кольцо принесли поздно ночью. Жена Нащокина вспоминала, что «у Пушкина было великое множество всяких примет. Часто, собравшись ехать по какому-либо неотложному делу, он приказывал отпрягать тройку, уже поданную к подъезду, из-за того только, что кто-нибудь из домашних или прислуги вручал ему какую-нибудь забытую вещь вроде носового платка, часов и т. д. В этих случаях он ни шагу уже не делал из дома до тех пор, пока, по его мнению, не пройдет определенный срок, за пределами которого зловещая примета теряла силу».

В придачу к кольцу Нащокин вручил Пушкину подарок для Натали, который и передал ей: «.. Я приехал к себе на дачу 23-го в полночь и на пороге узнал, что Наталья Николаевна благополучно родила дочь Наталью за несколько часов до моего приезда. Она спала. На другой день я поздравил ее и отдал вместо червонца твое ожерелье, от которого она в восхищении» (27 мая).

«…родила дочь Наталью» — единственная фраза, которую поэт посвятил младшей дочери в своих письмах. Наташа-младшая родилась слабенькой, ее крестили только через месяц. Все это время Натали не покидала своих комнат наверху дома дачи, что на Каменном острове. Дача состояла из двух отдельных домов, флигеля и крытой галереи. В одном доме находился кабинет Пушкина, рядом гостиная, наверху — комнаты Натали. В другом доме жили сестры Гончаровы с детьми и няньками, во флигеле — Е. И. Загряжская. За две зимы так и не нашлось для сестер женихов. Они скучали, пока Натали не выходила из своих комнат и никого не принимала. 14 июля Екатерина писала брату: «На днях мы предполагаем поехать в лагеря в Красное Село на знаменитые фейерверки, которые там будут: это вероятно будет великолепно, так как весь гвардейский корпус внес сообща 70 тысяч рублей. Наши Острова еще очень мало оживлены из-за маневров; они кончаются четвертого и тогда начнутся балы на водах и танцевальные вечера, а сейчас у нас только говорильные вечера, на них можно умереть со скуки. Вчера у нас был такой у графини Лаваль, где мы едва не отдали Богу душу от скуки. Сегодня мы должны были бы ехать к Сухозанетам, где было бы то же самое, но так как мы особы благоразумные, мы нашли, что не следует слишком злоупотреблять подобными удовольствиями… Таша посылает тебе второй том Современника… дорогой братец, пришли нам поскорее письмо для Носова (коммерсант, который по распоряжению Д. Н. Гончарова выдавал деньги на содержание сестер в Петербурге. — Н. Г.), так как вот уже скоро первое августа. Наши лошади хотят есть, их никак не уговоришь; а так как они совершенно очаровательны, все ими любуются, и когда мы пускаемся крупной рысью, все останавливаются и нами восхищаются, пока мы не скроемся из виду. Мы здесь слывем превосходными наездницами, когда мы проезжаем верхами, со всех сторон и на всех языках, какие только можно себе представить, все восторгаются прекрасными амазонками…»

Натали тоже была прекрасной наездницей, но после трудных родов, надо полагать, она не каталась верхом. У Пушкина было полно сложных литературных и издательских забот по поводу издания третьей книги «Современника» (второй том вышел в июне), он дописывал «Капитанскую дочку»; таким образом сестры Гончаровы были предоставлены сами себе, выезжая и развлекаясь со знакомыми дамами и кавалерами — это была все та же компания, которая зимой посещала салон Карамзиных.

В числе кавалеров был и Дантес, веселились благородно, изысканно, в традициях воспитанной и образованной светской молодежи. Не обходилось и без влюбленностей — это придавало увеселениям особую прелесть.

Во время многочисленных прогулок, поездок в театр, что стоял недалеко от моста на Елагин остров, пикников, верховых променадов Екатерина Гончарова влюбилась в Дантеса и, как говорили, не на шутку. Она прекрасно понимала, что он ей не партия, но… сердцу не прикажешь. Скорее всего поверенной в любовных делах стала Натали, Дантес, чтобы исцелиться от мучительной привязанности, уже более четырех месяцев не видел Натали. Но Екатерина страстно желала встреч с ним, искала к ним поводов, уговаривая младшую сопровождать сестер туда, где было неприлично присутствовать незамужним дамам одним, но где несомненно мог быть Дантес. 1 августа Екатерина сообщает брату: «Мы выехали вчера из дому в двенадцать часов пополудни и в четыре часа прибыли в деревню Павловское, где стоят кавалергарды, которые в специально приготовленной для нас палатке дали нам превосходный обед, после чего мы должны были отправиться большим обществом на фейерверки. Из дам были только Соловая, Полетика, Ермолова и мы трое, вот и все, и затем офицеры полка, множество дипломатов и приезжих иностранцев, и если бы испортившаяся погода не прогнала нас из палатки в избу Солового, можно было бы сказать, что все было очень мило. Едва лишь в лагере стало известно о приезде всех этих дам и о нашем, императрица, которая тоже там была, сейчас же пригласила нас на бал, в свою палатку, но так как мы все были в закрытых платьях и башмаках, и к тому же некоторые из нас в трауре (это, конечно, Натали — спустя четыре месяца после смерти свекрови. — Н. Г.), никто туда не пошел, и мы провели весь вечер в избе у окон, слушая, как играет духовой оркестр кавалергардов. Завтра все полки вернутся в город, поэтому скоро начнутся наши балы».

Натали мучили иного рода заботы. Этим ненастным, дождливым летом материальное состояние семьи стало еще более плачевным. К концу июля стало понятно, что надежды, возлагавшиеся на «Современник», не оправдались. Было распродано лишь по 700–800 экземпляров вышедших двух томов. Две трети тиража мертвым грузом лежало на складах, не удалось возместить даже издательские расходы, и никаких денежных поступлений пока не предвиделось. Пушкину пришлось прибегнуть к новым займам и просить об отсрочке прежних обязательств. Дело дошло до того, что он начал закладывать ростовщикам домашние вещи. Еще в начале лета, при последнем свидании с братом перед отъездом в Варшаву, Ольга Сергеевна Павлищева была поражена худобою и желтизной его лица и расстройством его нервов. Пушкин, по ее словам, с трудом уже выносил последовательную беседу, не мог долго сидеть на одном месте, вздрагивал от громких звонков, падений предметов на пол; письма распечатывал с нескрываемым волнением, не выносил ни крика детей, ни музыки.

Родные со всех сторон теребили Пушкина в связи с предстоящим разделом Михайловского после смерти матери. Брат Лев писал из Тифлиса, что опять в долгах и просил денег в счет будущего наследства. Необоснованными денежными претензиями назойливо преследовал поэта зять Павлищев. Все это становилось просто невыносимым. И как ни дорого было Михайловское, Пушкин, чтобы покончить со всем этим, решил объявить о его продаже. В июле он писал отцу: «Я не в состоянии содержать всех, я сам в очень расстроенных обстоятельствах, обременен многочисленной семьей, содержу ее своим трудом и не смею заглядывать в будущее».

Наблюдая муки мужа, Натали не выдержала и написала письмо брату Дмитрию: «Я не отвечала тебе на последнее письмо, дорогой Дмитрий, потому что не совсем еще оправилась после родов. Я не говорила мужу о брате Параши, что у него совершенно нет денег. Теперь я хочу немного поговорить с тобой о моих личных делах. Ты знаешь, что пока я могла обойтись без помощи из дома, я это делала, но сейчас мое положение таково, что я считаю даже своим долгом помочь моему мужу в затруднительном положении, в котором он находится; несправедливо, чтобы вся тяжесть содержания моей большой семьи падала на него одного, вот почему я вынуждена, дорогой брат, прибегнуть к твоей доброте и великодушному сердцу, чтобы умолить тебя назначить мне с помощью матери содержание равное тому, какое получают сестры и, если это возможно, чтобы я начала получать его до января, то есть с будущего месяца. Я тебе откровенно признаюсь, что мы в таком бедственном положении, что бывают дни, когда я не знаю, как вести дом, голова у меня идет кругом, мне очень не хочется беспокоить мужа всеми хозяйственными своими мелкими хлопотами, и без того я вижу, как он печален, подавлен, не может спать по ночам, и, следственно, в таком настроении не в состоянии работать, чтобы обеспечить нам средств к существованию: для того, чтобы он мог сочинять, голова его должна быть свободна. И, стало быть, ты легко поймешь, дорогой Дмитрий, что я обратилась к тебе, чтобы ты мне помог в моей крайней нужде. Мой муж дал мне столько доказательств своей деликатности и бескорыстия, что будет совершенно справедливо, если я со своей стороны постараюсь облегчить его положение; по крайней мере, содержание, которое ты мне назначишь, пойдет на детей, а это уже благородная цель. Я прошу у тебя этого одолжения без ведома мужа, потому что если б он знал об этом, то несмотря на стесненные обстоятельства, в которых он находится, он помешал бы мне это сделать. Итак, дорогой Дмитрий, ты не рассердишься на меня за то, что есть нескромного в моей просьбе, будь уверен, что только крайняя нужда придает мне смелость докучать тебе.

Прощай, нежно целую тебя, а также моего славного брата Сережу, которого я бы очень хотела снова видеть. Пришли его к нам хотя бы на некоторое время, не будь таким эгоистом, уступи нам его по крайней мере на несколько дней, мы отошлем его обратно целым и невредимым. Если Ваня с вами, я его также нежно обнимаю и не могу перестать любить его, несмотря на то, что он так отдалился от меня…» (июль 1836 г.)

Мольбы Натали были услышаны. К тому же в семействе Гончаровых произошло радостное событие: Дмитрий Николаевич наконец женился, и в августе Натали послала поздравление старшему брату и слова надежды младшему: «Ты не поверишь, дорогой Дмитрий, как мы все были обрадованы известием о твоей женитьбе. Наконец-то ты женат, дай Бог, чтобы ты был так счастлив, как ты того заслуживаешь, от всего сердца желаю тебе этого. Что касается моей новой сестрицы, я не сомневаюсь в ее счастье, оно всегда будет зависеть только от нее самой. Я рассчитываю на ее дружбу и с нетерпением жду возможности лично засвидетельствовать ей всю любовь, которую я к ней чувствую (заметим, что Натали еще не видела жены брата, но уже любила ее, так она любила всех людей, и Дантес в этом смысле не был исключением. — Н. Г.). Прошу принять от меня небольшой подарок и быть к нему снисходительнее. Я только что получила от тебя письмо, посланное тобой после того, в котором ты мне сообщаешь о своей женитьбе, я тебе бесконечно благодарна за содержание, которое ты был так добр мне назначить. Что касается советов, что ты мне даешь, то еще в прошлом году у моего мужа было такое намерение, но он не мог его осуществить, так как не смог получить отпуск… Скажи Сереже, что у меня есть кое-что в виду для него, есть два места, куда нам было бы нетрудно его устроить: одно у Блудова, где мы могли бы иметь протекцию Александра Строганова, а другое у графа Канкрина, там нам помог бы князь Вяземский. Пусть он решится на одно из них, но я бы скорее посоветовала ему место у Канкрина, говорят, что производство там идет быстрее, меньше чиновников. Надо, чтобы он поскорее прислал мне свое решение, тогда я употреблю все свое усердие, чтобы добиться для него выгодной службы. Муж просит меня передать его поздравления своей новой невестке. Он тебя умоляет прислать ему запас бумаги на год, и если ты исполнишь его просьбу, он обещает написать на этой самой бумаге стихи, когда появится новорожденный…»

В октябре Натали получила первый взнос обещанного содержания — 1120 рублей, но это была капля в сравнении с накопившимися долгами. Только за август Пушкин задолжал 41 тысячу рублей, из них 5 тысяч составляли «долги чести».

Лучше всего описывает закат дачного периода 36-го года письмо Ал. Н. Карамзина брату Андрею, датированное самым концом лета: «…Н. А. Муханов (переводчик при Московском архиве иностранных дел. — Н. Г.) накануне видел Пушкина, которого он нашел ужасно упадшим духом, раскаивавшимся, что написал свой мстительный пасквиль, вздыхающим по потерянной фавории публики, Пушкин показал ему только что написанное им стихотворение, в котором он жалуется на неблагодарную и ветреную публику и напоминает свои заслуги перед ней. Муханов говорит, что эта пьеса прекрасна. Кстати, о Пушкине. Я с Вошкой и Аркадием отправился вечером Натальина дня увеселительной поездкой к Пушкиным на дачу. Проезжая мимо иллюминированной дачи Загряжской, мы вспомнили, что у нее Фурц и что Пушкины, верно, будут там. Но мы продолжили далекий путь и приехали только чтобы увидеть туалеты дам и посадить их в карету. Отложив увеселительную поездку на послезавтра, мы вернулись совсем сконфуженные. В назначенный день мы опять отправляемся в далекий путь, опять едем в глухую, холодную ночь… приехали: «Наталья Николаевна приказали извиниться, они очень нездоровы и не могут принять…» Вчера вечером опять я с Володькой ездили к Пушкиным и было с нами оригинальнее, чем когда-нибудь. Нам сказали, что дома, дескать, нет, уехали в театр. Но на этот раз мы не отстали так легко от своего предприятия, взошли в комнаты, велели зажечь лампы, открыли клавикорды, пели, открыли книги, читали и таким образом провели час с четвертью. Наконец, они приехали. Поелику они в карете спали, то и пришли совершенно заспанные, Александрина не вышла к нам и прямо пошла лечь; Пушкин сказал два слова и пошел лечь. Две другие вышли к нам зевая и стали просить, чтобы мы уехали, потому что им хочется спать; но мы объявили, что заставим их просидеть столько же, сколько мы сидели без них. В самом деле, мы просидели более часа, Пушкина не могла вынести так долго, и после отвергнутых просьб о нашем отъезде, она ушла первая. Но Гончарова высидела все 1 часа, но чуть не заснула на диване… Пушкина велела тебе сказать, что она тебя целует».

Отчего Александрина сразу ушла? Не было резона сидеть: она уже была влюблена и пользовалась взаимностью Аркадия Россета. Предполагалось, что он сделает предложение. Но Россет имел тогда небольшой офицерский чин, был небогат и не рискнул жениться на бесприданнице. Екатерина «высидела», потому что внезапно в дом явились друзья Дантеса. Какая влюбленная девушка отвергнет причину хоть вскользь поговорить о своем предмете… Он теперь был не просто Жорж Дантес, но именовался бароном Жоржем Дантесом Геккерном, слывя богатым женихом. Перед ним открылись двери дипломатических салонов и самых аристократических домов Петербурга, куда был вхож его приемный отец, голландский посланник. Сердце Екатерины трепетало и замирало оттого, что очень скоро он может найти себе богатую невесту, а ей придется всю жизнь залечивать свою сердечную рану.

Продажа Михайловского так и не была объявлена и, по словам современников, осенью 36-го Пушкин думал покинуть Петербург и совсем поселиться в Михайловском. Натали была согласна на это. Хотя поместье было совершенно не обустроено для жизни с маленькими детьми. Требовались деньги, чтобы перевезти в Михайловское большое семейство, Пушкин умолял Нащокина прислать ему пять тысяч рублей, и тот впоследствии сильно жалел, что не дал денег, хотя они и были у него.

Итак, все лето Пушкины почти никого не принимали. Следует упомянуть лишь о двух гостях, которые сами оставили воспоминания — и совершенно разноречивые. Карл Брюллов приехал в Петербург из Москвы почти одновременно с Пушкиным и вскоре после этого поэт «вечером пришел ко мне и звал меня ужинать. Я был не в духе, не хотел идти и долго отнекивался, но он меня переупрямил и утащил с собой. Дети его уже спали. Он их будил и выносил на руках поодиночке. Это не шло к нему, было грустно и рисовало передо мною картину натянутого семейного счастья. Я не утерпел и спросил у него: «На кой черт ты женился?» Он мне отвечал: «Я хотел ехать за границу, а меня не пустили, я попал в такое положение, что не знал, что делать, и женился…»

Что называется, каков вопрос, таков и ответ. Брюллов принадлежал к богеме и вел жизнь богемную, считая, что гении не созданы для семейной жизни. Примерно в то же время, что и Брюллов, посетил Пушкиных на даче французский издатель и дипломат Адольф Лёве-Веймар, который приехал в Россию с рекомендательным письмом от Проспера Мериме к Соболевскому, и тот ввел его в изысканный литературный круг: Вяземский, Крылов, Жуковский, Пушкин. Француз был настолько очарован образованными русскими литераторами, что в порыве умиления женился на дальней родственнице Гончаровых Ольге Голынской.

Лёве-Веймар представилась иная, чем Брюллову, картина жизни Пушкина: «Счастье его было велико и достойно зависти, он показывал друзьям с ревностью и в то же время с нежностью свою молодую жену, которую гордо называл «моей прекрасной смуглой Мадонной…» Счастье, всеобщее признание сделали его, без сомнения, благоразумным. Его талант, более зрелый, более серьезный, не носил уже характера протеста, который стоил ему стольких немилостей во времена его юности… История Петра Великого, которую составлял Пушкин по приказанию императора, должна была быть удивительной книгой. Пушкин посетил все архивы Петербурга и Москвы. Он разыскал переписку Петра Великого включительно до записок полурусских, полунемецких, которые тот писал каждый день генералам, исполнявшим его приказания. Взгляды Пушкина на основание Петербурга были совершенно новы и обнаруживали в нем скорее великого и глубокого историка, нежели поэта. Он не скрывал между тем серьезного смущения, которое он испытывал при мысли, что ему встретятся большие затруднения показать русскому народу Петра Великого, каким он был в первые годы царствования, когда он с яростью приносил все в жертву своей цели. Но как великолепно проследил Пушкин эволюцию этого великого характера и с какой радостью, с каким удовлетворением правдивого историка он показывал нам государя, который когда-то разбивал зубы не желавшим отвечать на его допросах и который смягчился настолько к своей старости, что советовал не оскорблять даже словами мятежников, приходивших просить у него милости…»

«Правду Твою не скрыв в сердце моем…»

12 сентября Пушкины вернулись в город и поселились на Мойке близ Конюшенного моста в доме княгини Волконской. В сентябре — октябре большие светские приемы еще не начались, однако съезжавшаяся в Петербург аристократия после дачного сезона возобновляла небольшие вечера и приемы в дружеском кругу.

29 сентября состоялся музыкальный вечер в доме голландского посланника Геккерена, давал концерт скрипач Иосиф Арто, гастроли которого имели в Петербурге шумный успех. Об этом вечере сообщает в своем письме Андрей Карамзин, упоминая о присутствии на нем сестер Гончаровых вместе с Натали, но без Пушкина. На нем был также и Дантес. Уже поползли слухи, что Дантес увлечен Натали и «это было ухаживание более афишированное, чем это принято в обществе». Как записала в своем дневнике Долли Фикельмон: «Было очевидно, что она совершенно потеряла способность обуздывать этого человека, и он был решителен в намерении довести ее до крайности».

О возникшей напряженности отношений между Пушкиным и Дантесом сообщает и Софья Карамзина 19 сентября: «В среду мы отдыхали и приводили в порядок дом, чтобы на другой день, день моего ангела, принять множество гостей… среди них были Пушкин с женой и Гончаровыми (все три ослепительные изяществом, красотой и невообразимыми талиями), мои братья, Дантес, А. Голицын, Аркадий и Шарль Россет, Скалон, Сергей Мещерский, Поль и Надина Вяземские и Жуковский… Послеобеденное время, проведенное в таком приятном обществе, показалось очень коротким; в девять часов пришли соседи: Лили Захаржевская, Шевичи Ласси, Лидия Блудова, Трубецкие, графиня Строганова, княгиня Долгорукова, Клюпфели, Баратынские, Абамелик, Герсдорф, Золотницкий, Левицкий, один из князей Барятинских и граф Михаил Вишельгорский, — так что получился настоящий бал, и очень веселый, если судить по лицам гостей, всех, за исключением Александра Пушкина, который все время грустен, задумчив и чем-то озабочен. Он своей тоской и на меня тоску наводит, его блуждающий, дикий, рассеянный взгляд с вызывающим тревогу вниманием останавливается лишь на его жене и Дантесе, который продолжает все те же штуки, что и прежде, — не отходя ни на шаг от Екатерины Гончаровой, он издали бросает нежные взгляды на Натали, с которой все же в конце концов танцевал мазурку. Жалко было смотреть на фигуру Пушкина, который стоял напротив них, в дверях, молчаливый, бледный и угрожающий. Боже мой, как все это глупо! Когда приехала графиня Строганова, я попросила Пушкина пойти поговорить с ней. Он быстро согласился, краснея (ты знаешь, что она — одно из его «отношений», и притом рабское), как вдруг вижу — он внезапно останавливается и с раздражением отворачивается. «Ну что же?» — «Нет, не пойду, там уже сидит этот граф». — «Какой граф?» — «Д'Антес, Геккерен, что ли!»

Несомненно, Дантес был душой общества, как Натали — всегдашним его украшением. Он действительно был своим человеком в карамзинском кружке, а упомянутые фамилии — в том числе Пушкина и Жуковского — делали друг другу честь и родом, и положением в обществе, знаниями, воспитанием и талантом. Дантес не выглядел среди избранных инородным телом, отношение к нему и взгляд на «страсть к Натали», как на роковую или преднамеренную интригу, возник у многих только после состоявшейся дуэли. До того мало кто серьезно относился к возможности какой бы то ни было трагедии, потому что Пушкин был «уверен в привязанности к себе своей жены и в чистоте ее помыслов» (кн. Вяземский), «его доверие к ней было безгранично», — свидетельствовала Долли Фикельмон, — он разрешил своей молодой и очень красивой жене выезжать в свет без него».


По словам княгини Веры Вяземской, которая более всех была знакома с семейными обстоятельствами Пушкиных, Натали чувствовала к Дантесу род признательности за то, что он постоянно занимал ее и старался быть ей приятным. Княгиня говорила ей о возможных последствиях, но Натали, «кружевная душа», успокаивала: «Мне с ним весело. Он мне просто нравится. Будет то же, что было два года сряду». Вяземская оправдывала такой ответ, потому что считала: «Пушкин был сам виноват: он открыто ухаживал сначала за Смирновой, потом за Свистуновой. Жена сначала страшно ревновала, потом стала равнодушна и привыкла к неверностям мужа. Сама оставалась ему верна, и все обходилось легко и ветрено».

Натали в свете прозвали «кружевной душой» за то, что она казалась многим слишком холодной и бесстрастной, не склонной к тому, чтобы сходиться близко с кем бы то ни было. Екатерина Гончарова, напротив, походила своей внешностью на южанку. Черные волосы и темные горящие глаза придавали ее облику тип гречанки или римлянки. В ее взглядах, улыбке, жестах чувствовалась страстность. Она много и охотно танцевала, и ураганные темпы галопа или вальса, особенно в паре с красавцем-кавалергардом, кружили ей голову и пьянили как вино. От нее, как от немногих девушек, исходили токи чувственности, невольно заражавшие ее собеседников и как бы вовлекавшие их в свой заколдованный круг. Поняв, что в обществе заметили, что Дантес частенько «не отходит от нее ни на шаг», Екатерина поставила себе целью добиться от него полной взаимности чувств.

У Пушкина осенью 36-го особенно проявлялась его «хандрливость»; о чем он без обиняков написал отцу 20 октября. «.. Вы спрашиваете у меня новостей о Натали и о детворе. Слава Богу, все здоровы… Павлищев упрекает меня за то, что я трачу деньги, хотя я не живу ни на чей счет и не обязан отчетом никому, кроме моих детей. Я рассчитывал побывать в Михайловском — и не мог. Это расстроит мои дела по меньшей мере еще на год. В деревне бы я много работал; здесь я ничего не делаю, а только исхожу желчью».

Вплоть до самой внезапно разразившейся грозы, последовавшей за рассылкой пресловутых пасквилей, не было известно никаких скандальных инцидентов. Пушкин продолжал относиться к Дантесу весьма доброжелательно. Большой ценитель метких каламбуров и забавных оборотов, он с интересом следил за веселыми разговорами беспечного кавалергарда, с которым любил беседовать и Вел. Князь Михаил Павлович — Дантес был очень остроумен. Можно даже утверждать, что Дантес как тип мужчины был вполне во вкусе поэта: военный, красавец, донжуан, весельчак, кумир женщин — втайне и Пушкин хотел быть таким. Цветы, театральные билеты, даже нежные записочки, посылавшиеся Дантесом Натали, не вызывали недовольства Пушкина: это было в обычаях тогдашних светских отношений. Почти до самой осени он казался даже польщенным, что самый модный и блестящий красавец Петербурга находится у ног его жены, в чистоте которой он никогда не сомневался, и развлекает его прекрасную супругу, к чему сам Пушкин был не склонен.

Только осенью постепенно стало меняться отношение Пушкина к Дантесу. В этом был виноват не столько Дантес, сколько расплодившиеся слухи и сплетни вокруг имени первой красавицы и модного кавалергарда. Слухи один другого нелепей распускали враги и недоброжелатели поэта, которых было немало. Явился случай припомнить ему всё: и злые эпиграммы, и заносчивость, и «Гавриилиаду», и бывшие «амуры» с чужими женами, и карточные долги, и много чего еще — вплоть до литературных разногласий и критики. На этой волне возникли даже намеки на связь Натали с царем — покровителем и благожелателем Пушкина. Сам государь впоследствии вспоминал: «Под конец его (Пушкина. — Н. Г.) жизни, встречаясь очень часто с его женою, которую я искренне любил и теперь люблю, как очень хорошую и добрую женщину, я раз как-то разговорился с нею о комеражах (пересудах, болтовне — фр.), которым ее красота подвергает ее в обществе; я советовал ей быть как можно осторожнее и беречь свою репутацию, сколько для себя самой, столько и для счастья мужа при известной его ревнивости. Она, верно, рассказала об этом мужу, потому что, встретясь где-то со мною, он стал меня благодарить за добрые советы его жене. «Разве ты мог ожидать от меня другого?» — спросил я его. «Не только мог, Государь, но признаюсь откровенно, я и Вас самих подозревал в ухаживании за моею женой».

Сплетничали о Натали, но и о Дантесе распространялись самые невероятные слухи, потому что происхождение его было малоизвестно. Некоторым приходило в голову, что связь его с приемным отцом была противоестественного свойства, иначе говоря, что они были любовниками.

Дворянство род Дантесов получил от Жана-Генриха Дантеса, крупного земельного собственника и промышленника, который и приобрел имение во французском Сульце, ставшее родовым гнездом. Это был прадед Жоржа Дантеса. Его предки ревностно служили своим королям и вступили в родственные отношения со многими родовитыми семьями.

Мать — графиня Гацфельд своим родством соединила семью с русской аристократией. Ее тетка была замужем за графом Францем Нессельроде, принадлежащим к той же родственной ветви, что и русский граф Карл Нессельроде, канцлер и долголетний министр иностранных дел при Николае Павловиче; другая тетка вышла замуж за графа Мусина-Пушкина, русского дипломата, бывшего посланником в Стокгольме. Его отец — Жозеф-Конрад Дантес получил баронский титул при Наполеоне I и был верным легитимистом. В 1823–1829 годах он был членом палаты депутатов. Революция 1830 года заставила его уйти в частную жизнь и вернуться в Сульц.

Жорж Дантес родился в 1812 году, был третьим ребенком в семье и первым сыном.

Первоначально он учился в колледже в Эльзасе, потом в Бурбонском лицее, затем был отдан в Сен-Сирскую военную школу, но кончить курса молодому барону не удалось: грянула Июльская революция, которая лишила престола законного короля Карла X. Молодой Дантес примкнул к той группе учеников школы, которая вместе с полками, сохранившими верность Карлу X, пыталась защитить своего короля. Отказавшись служить Июльской монархии, Дантес был вынужден покинуть школу и несколько недель числился партизаном, которые в небольшом количестве собрались в Вандее вокруг герцогини Беррийской.

После вандейского эпизода Жорж Дантес вернулся к отцу в Сульц и нашел его «глубоко удрученным политическим переворотом, разрушившим законную монархию, которой его род служил столько же в силу расположения, сколько в силу традиции». Июльская монархия ко всему прочему сильно подорвала материальное благосостояние семьи Дантесов. На попечении отца шестерых детей Жозефа-Конрада Дантеса оказалась вся его семья, семья его старшей дочери и старшей сестры-вдовы с пятью племянниками. Смерть баронессы Дантес в 1832 году усугубила уныние родного очага.

Жорж Дантес, которого отделяли от тогдашнего правительства политические взгляды его семьи, решил искать службы за границей. Это был обычай, распространенный в то время. Проще всего было устроиться в Пруссии… Благодаря покровительству наследного принца Вильгельма он мог быть принят в полк в чине унтер-офицера. Но для воспитанника Сен-Сирской школы, выходившего из ее стен после двухлетнего обучения офицером, это было бы понижением, и Жорж Дантес отказался. Наследный принц, будущий германский император, женатый на племяннице Николая I, посоветовал Дантесу отправиться в Россию, в которой царь должен был оказать покровительство французскому легитимисту. Рекомендательное письмо принца было адресовано генерал-майору Адлербергу, директору Канцелярии военного министерства, одному из ближайших Государю людей.

Без сомнения, одной рекомендации Вильгельма Прусского было бы достаточно для наилучшего устройства Дантеса в России, но счастливый «несчастный» случай свел его во время долгого путешествия из Берлина в Петербург с бароном Геккереном, голландским посланником при русском дворе. «Дантес серьезно заболел проездом в каком-то немецком городе. Вскоре туда прибыл барон Геккерен и задержался долее, чем предполагал. Узнав в гостинице о тяжелом положении молодого француза и его полном одиночестве, он принял в нем участие, и, когда тот стал поправляться, Геккерен предложил ему присоединиться к его свите для совместного путешествия» (А. П. Арапова).

Барон Луи Борхард де Геккерен родился в 1792 году. Он принадлежал к протестантской семье старинного голландского рода, будучи последним ее представителем. В 1805 году он поступил в морское ведомство гардемарином и служил в Тулоне. Благодаря его службе при Наполеоне I, он сохранил навсегда живую симпатию к французским идеям.

В 1815 году возникло независимое Нидерландское Королевство. Вернувшись на родину, Геккерен переменил род службы на дипломатическую. Сначала он был назначен секретарем нидерландского посольства в Стокгольме, а затем — в 23-м — его перевели в Петербург. Через три года он стал посланником и полномочным министром нидерландским в Петербурге. Он быстро упрочил свое положение при дворе и в 1833 году, уезжая в продолжительный отпуск, удостоился ордена Анны 1-й степени в знак отличного исполнения обязанностей посланника. Среди дипломатов, находившихся в 1830-х годах в Петербурге, барон Геккерен играл виднейшую роль. Что касается самой личности барона, то современники характеризовали его «злым, эгоистом, душевно мелким и пр.». Все эти нелестные эпитеты были даны ему уже после дуэли. Любопытно, что ни князь Вяземский, ни Жуковский — друзья Пушкина и ближайшие свидетели всех событий — не обнаружили стремления сгустить краски в отношении Геккерена.

Наиболее бесстрастную характеристику ему дал барон Торнау, имевший возможность наблюдать Геккерена среди венских дипломатов: «Геккерен, несмотря на свою известную бережливость, умел себя показать, когда требовалось сладко накормить нужного человека. В одном следовало ему отдать справедливость: он был хороший знаток в картинах и древностях, много истратил на покупку их, менял, перепродавал и всегда добивался овладеть какою-нибудь редкостью. Квартира его была наполнена образцами старинного изделия, и между ними действительно не имелось ни одной вещи неподлинной. Был Геккерен умен; полагаю, о правде имел свои собственные, довольно широкие понятия, чужим прегрешениям спуску не давал».

Барон де Геккерен был не женат, своих детей не имел, от собственной голландской семьи отдалился в силу того, что переменил религию. Поддавшись убеждениям своего друга детства герцога де Рогана, ставшего впоследствии кардиналом-архиепископом Безансона, Геккерен принял католичество.

Что касается вопроса сближения барона Геккерена с молодым человеком, то фактическая сторона истории, письма, писанные ими друг к другу, говорят, что их отношения были заботливыми и нежными, как между самыми близкими родственниками. Поистине Геккерен стал в чужих краях отцом родным Дантесу, в чем настоящий отец Конрад Дантес не усомнился и неоднократно свидетельствовал об этом.

В 1834 году барон Геккерен воспользовался своей поездкой в Париж, чтобы посетить Эльзас и познакомиться с Дантесом-старшим. У них завязалась интенсивная переписка, в которой Геккерен сообщал обо всех успехах и продвижениях Жоржа. Именно благодаря встречам и письмам Геккерена к Конраду Дантесу, этот последний не был изумлен, когда голландский посланник, будучи бездетным и последним мужским представителем умирающего рода, попросил у него разрешения передать свое имя молодому человеку, за карьерой которого следил с отеческим благоразумием. Конрад Дантес, таким образом обеспечив будущее старшего сына, надеялся, что его младший Альфонс женится и останется близ него, продолжив род Дантесов, и будет помогать в управлении делами.

После того как согласие членов семьи Геккеренов было изложено в особом акте, король Голландии грамотой от 5 мая 1836 года разрешил барону Жоржу Дантесу принять имя, титул и герб барона Геккерена, как лично для него, так и для его потомства. С высочайшего позволения Николая Павловича соответствующие указания о перемене фамилии Дантеса на Георга-Карла Геккерена были даны Сенату и командиру Отдельного гвардейского корпуса.

К этому времени служебное положение Дантеса сильно укрепилось, в его формуляре значилось: «В слабом отправлении обязанностей по службе не замечен и неисправностей между подчиненных не допускал».

Блистательно складывались дела Дантеса в высшем обществе. Введенный туда на законных основаниях бароном Геккереном, молодой француз быстро завоевал положение. Своими успехами он был обязан и покровительству приемного отца, и бабки Мусиной-Пушкиной, и дальней родни Нессельроде. Но невозможно объяснить карьеру модного кавалергарда только покровительством, большую роль тут сыграли и собственные таланты: остроумие, обаяние, веселый нрав при внешней красоте внушали невольно расположение, которому не могли повредить даже некоторая самоуверенность и заносчивость.

Дантес и Натали не могли не встретиться в свете, посещая одни и те же балы и гостиные. Она, затмевая всех своей красотой, блистала в петербургском свете и произвела на Дантеса сильнейшее впечатление. Вдвоем они стали сказочной приманкой для всех пустозвонов, праздных светских тетушек и неудачливых невест. Дантес и Натали принадлежали именно к тем людям, которые одним своим видом возбуждали людское воображение, щекотали нервы: молодые, по 23 года, красивые, пользующиеся благосклонностью Двора, внешне преуспевающие и внутренне недоступные, загадочные, отмеченные судьбой необычностью биографий. Она — жена великого поэта, он — приемный сын высокопоставленного иностранца.

О них заговорили повсюду. Как писала той осенью из Петербурга Анна Вульф: «Я здесь меньше о Пушкине слышу, чем в Тригорском даже, об жене его гораздо больше говорят, чем об нем; время от времени я постоянно слышу, как кто-нибудь кричит о ее красоте».

Между тем Пушкин осенью 36-го подарил миру свой последний шедевр. В сентябре он работал над беловой редакцией «Капитанской дочки», в конце месяца отослал собственноручно переписанную первую часть романа цензору Корсакову, у которого была репутация одного из самых образованных и доброжелательных цензоров. Ответ был прислан на следующий же день: «С каким наслаждением я прочел его! или нет, не просто прочел — проглотил его! Нетерпеливо жду последующих глав». Работу над беловым текстом романа Пушкин завершил три недели спустя, поставив на последней странице рукописи дату «19 октября 1836 года» — это была лицейская годовщина. В том году праздновалось 25-летие Лицея.

Была пора: наш праздник молодой

Сиял, шумел и розами венчался,

И с песнями бокалов звон мешался,

И тесною сидели мы толпой.

Тогда, душой беспечные невежды,

Мы жили все и легче и смелей,

Мы пили все за здравие надежды

И юности и всех ее затей.

Теперь не то: разгульный праздник наш

С приходом лет, как мы, перебесился,

Он присмирел, утих, остепенился,

Стал глуше звон его заздравных чаш;

Меж нами речь не так игриво льется,

Просторнее, грустнее мы сидим,

И реже смех средь песен раздается,

И чаще мы вздыхаем и молчим.

Всему пора: уж двадцать пятый раз

Мы празднуем лицея день заветный.

Прошли года чредою незаметной,

И как они переменили нас!

Недаром — нет! — промчалась четверть века!

Не сетуйте: таков судьбы закон;

Вращается весь мир вкруг человека, —

Ужель один недвижим будет он?..

1 ноября у Вяземских Пушкин читал «Капитанскую дочку», присутствовал и Жуковский. Это было важное событие и для автора, и для слушателей: впервые после значительного перерыва поэт познакомил ближайших друзей с новой большой вещью. Присутствующий на этом чтении сын Вяземских Павел вспоминал впоследствии о «неизгладимом впечатлении», которое произвела на него «Капитанская дочка», прочитанная самим Пушкиным.

2 ноября князь Вяземский в письме в Москву сообщал, что в четвертом номере «Современника» будет опубликован новый роман Пушкина. Именно в этот день, по всей вероятности, произошел инцидент, который вплоть до настоящего времени остается одним из самых загадочных и неясных во всей преддуэльной истории.

Начнем с того, что нет совершенно точных указаний на то, что 2 ноября на квартире Идалии Полетики состоялось роковое свидание Дантеса с Натали. Все следствие опирается на два воспоминания: Густава Фризенгофа, будущего мужа Александры Гончаровой, и княгини Веры Вяземской, по словам которой, Натали однажды приехала к ней от Полетики «вся впопыхах и с негодованием рассказала, как ей удалось избегнуть настойчивого преследования Дантеса». Фризенгоф спустя 50 лет после событий отвечал своей племяннице Александре Ланской-Араповой в письме: «…ваша мать получила однажды от г-жи Полетики приглашение посетить ее, и когда она пришла туда, то застала там Геккерена (Жоржа Дантеса) вместо хозяйки дома; бросившись перед ней на колени, он заклинал ее о том же, что и его приемный отец в своем письме. Она сказала жене моей, что это свидание длилось только несколько минут, ибо, отказав немедленно, она тотчас же уехала».

О чем же якобы «заклинал» Дантес? Как стали потом говорить — о том, чтобы Натали бросила мужа и уехала с ним, Дантесом, за границу, в чем собирался помогать ему барон Геккерен-отец. Его Пушкин назвал потом «сводником». Дело в том, что поздней осенью Жорж заболел и буквально стал таять на глазах. Все эту болезнь сочли следствием неукротимой и неразделенной любви к Натали, Пушкин считал, будто де Геккерен «отыскивал по всем углам жену мою, чтобы говорить ей о любви вашего сына» и заклинал ее спасти его от несчастной болезни.

Обвинение Геккерена в сводничестве в ту роковую осень не выдерживает серьезной критики. Еще до усыновления он мог бы секретно оказывать Дантесу свое содействие или посредничество в амурных делах, но, связав с ним свое имя, он не стал бы им рисковать. Появилась реальная возможность найти приемному сыну блестящую партию, но светский скандал закрыл бы ему двери всех гостиных и домов. А скандал был бы неизбежен в любом случае — завершился бы флирт незаконной связью или браком. Карьера посланника никак не могла бы далее развиваться столь успешно, как прежде. Дипломат в этом смысле должен был все рассчитать наперед.

Так или иначе, 3 ноября кем-то был разослан пасквиль, который на следующий день утром получил сам Пушкин и шестеро других адресатов, все они были друзьями поэта и членами карамзинского кружка: Вяземские, Карамзины, Вильегорский, В. А. Соллогуб (на имя своей тетки Васильчиковой, у которой он жил), братья Россеты и Е. М. Хитрово. Пасквили были запечатаны в двойные конверты и на внутреннем написано — передать Пушкину.

Разъяренный Пушкин сразу же решил, что анонимка — дело рук Геккеренов, и в этот же день послал в их дом вызов на дуэль. С того самого момента и по сей день ведется расследование, кто автор анонимки. Поиски самого поэта, о которых упоминают мемуаристы, изыскания его друзей, последующих исследователей, криминологов, экспертов и дилетантов окончательного результата не дали.

«Кавалеры первой степени, командоры и кавалеры светлейшего ордена рогоносцев, собравшись в Великом Капитуле под председательством достопочтенного великого магистра ордена, его превосходительства Д. Л. Нарышкина, единогласно избрали г-на Александра Пушкина коадъютором великого магистра ордена рогоносцев и историографом ордена. Непременный секретарь граф И. Борх».

Это и есть текст пасквиля — «шутовского диплома», который не был даже сочинен, а надписан на отпечатанном бланке, куда нужно было вставить соответствующее имя. Дело в том, что в Вене зимой 36-го забавлялись рассылками подобных дипломов: в обществе сочиняли забавные свидетельства на всевозможные смешные звания — старой девы, обжоры, глупца, неверной жены, обманутого мужа, покинутой любовницы — и рассылались знакомым под условными подписями знаменитых обжор, повес и рогоносцев. Получившие диплом могли, конечно, обижаться, но отправители патента веселились от души.

Привезенная иностранными дипломатами светская игра оказалась неподходящей для севера: в России она была воспринята слишком серьезно, катастрофически серьезно.

Итак, «дипломы» были написаны и запущены в общество. Граф Соллогуб, несколько месяцев назад бывший противником Пушкина, теперь назначался им в секунданты. «Я жил тогда на Большой Морской, у тетки моей. В первых числах ноября она позвала меня к себе и сказала: «Представь себе, какая странность! Я получила сегодня пакет на мое имя, распечатала и нашла в нем другое запечатанное письмо, с надписью Александру Сергеевичу Пушкину. Что мне с этим делать?»

Мне тотчас же пришло в голову, что в этом письме что-нибудь написано о моей прежней личной истории с Пушкиным, что, следовательно, уничтожить я его не должен, а распечатать не вправе. Затем я отправился к Пушкину и, не подозревая нисколько содержания приносимого мною гнусного пасквиля, передал его Пушкину. Пушкин сидел в своем кабинете. Распечатал конверт и тотчас сказал мне:

— Я уж знаю, что такое: я такое письмо получил сегодня же от Хитровой: это мерзость против жены моей. Впрочем, понимаете, что безыменным письмом я обижаться не могу. Если кто-нибудь сзади плюнет на мое платье, так это дело моего камердинера вычистить платье, а не мое. Жена моя — ангел, никакое подозрение коснуться ее не может…

В сочинении присланного ему диплома он подозревал одну даму, которую мне и назвал. Тут он говорил спокойно, с большим достоинством и, казалось, хотел оставить дело без внимания. Только две недели спустя узнал я, что в этот же день он послал вызов кавалергардскому поручику Дантесу… Я продолжал затем гулять с Пушкиным и не замечал в нем особой перемены. Однажды спросил я его только, не дознался ли он, кто сочинил подметные письма. Пушкин отвечал мне, что не знает, но подозревает одного человека…»

Письменный вызов Пушкина Дантесу не сохранился, но граф Соллогуб видел его у д'Аршиака, когда секунданты встретились 17 ноября для переговоров.

Письмо Пушкина попало в руки к барону Геккерену, потому что Дантес в тот момент находился на дежурстве в полку. Вызов был непредвиденным ударом: предстоящая дуэль, чем бы она ни кончилась, означала для Геккеренов полный крах их карьеры в России. Барон не мог не понимать этого и предпринял отчаянные попытки предотвратить поединок. Он тут же отправился в дом на Мойку с официальным визитом и объяснил Пушкину, что распечатал письмо и принимает вызов от имени приемного сына, однако просит отсрочить дуэль на сутки. Пушкин согласился.

Тем временем Натали узнала о предстоящей дуэли. Возможно, барон сам рассказал ей о вызове. Известно, что в эти дни они разговаривали и Геккерен побуждал ее написать Дантесу письмо, чтобы тот отказался от вызова. Кажется, это было разумным выходом, но и Вяземский, и многие другие впоследствии сочли это предложение барона «низким». Натали решила послать за Жуковским в Царское Село. В письме о дуэли она не осмелилась сообщить, но вызвала из Царского брата Ивана. И тот уже известил Жуковского. Он приехал к Пушкину незадолго до истечения суточной отсрочки и вторичного прихода Геккерена, который явился снова высказать свои отеческие чувства к Дантесу и желание во что бы то ни стало предотвратить несчастье. В этих переговорах Геккерен выступил с самого начала не как доверенное лицо, а в роли несчастного отца, убеждая «со слезами на глазах», по свидетельству Вяземского. Он просил о двухнедельной отсрочке. Пушкин согласился. Дальнейшее вмешательство Жуковского и Е. И. Загряжской оказало решающее влияние на ход событий.

Пушкин, как уже много раз было, соглашался с разумными доводами, но втайне обдумывал и затевал свое. В частности, после ухода Геккерена и Жуковского он написал письмо министру финансов Канкрину с просьбой погасить свой долг казне в 45 тысяч рублей за счет передачи в казну нижегородского имения, тем самым лишая своих детей и жену единственной недвижимости, которая ему принадлежала.


9 ноября Геккерен написал письмо Жуковскому: «Навестив м-ль Загряжскую, по ее приглашению, я узнал от нее самой, что она посвящена в то дело, о котором я вам сегодня пишу… Как вам также известно, милостивый государь, все происшедшее по сей день совершилось через вмешательство третьих лиц. Мой сын получил вызов; принятие вызова было его первой обязанностью, но по меньшей мере надо объяснить ему, ему самому, по каким мотивам его вызвали. Свидание представляется мне необходимым, обязательным, — свидание между двумя противниками, в присутствии лица, подобного вам, которое сумело бы вести свое посредничество со всем авторитетом полного беспристрастия и сумело бы оценить реальное основание подозрений, послужившим поводом к этому делу. Но после того, как обе враждующие стороны исполнили долг честных людей, я предпочитаю думать, что вашему посредничеству удалось бы открыть глаза Пушкину и сблизить двух лиц, которые доказали, что обязаны друг другу взаимным уважением. Вы, милостивый государь, совершили бы таким образом почтенное дело, и если я обращаюсь к вам в подобном положении, то делаю это потому, что вы один из тех людей, к которым я питал особливо чувства уважения и величайшего почтения…»

В тот же день Жуковский писал Пушкину: «Я не могу еще решиться почитать наше дело конченным. Еще я не дал никакого ответа старому Геккерену, я сказал ему в моей записке, что не застал тебя дома и что, не видевшись с тобой, не могу ничего отвечать. Итак, есть еще возможность все остановить. Реши, что я должен отвечать. Твой ответ невозвратно все кончит. Но ради Бога, одумайся. Дай мне счастье избавить тебя от безумного злодейства, а жену твою от совершенного посрамления».

После этого письма Пушкин имел свидание с Жуковским, и 10 ноября получил следующее письмо от него: «…Ты вчера, помнится мне, что-то упомянул о жандармах, как будто опасаясь, что хотят замешать в твое дело правительство. Насчет этого будь совершенно спокоен. Никто из посторонних ни о чем не знает, и если дамы (то есть одна дама Загряжская) смолчат, то тайна останется ненарушенною… Нынче поутру скажу старому Геккерену, что не могу взять на себя никакого посредничества, ибо из разговору с тобой вчера убедился, что посредство ни к чему не послужит, почему я и не намерен никого подвергать неприятности отказа… Все это я написал тебе для того, чтобы засвидетельствовать перед тобою, что молодой Геккерен во всем том, что делал его отец (в качестве посредника. — Н. Г.), был совершенно посторонний, что он также готов драться с тобой, как и ты с ним, и что он так же боится, чтобы тайна не была как-нибудь нарушена. И отцу отдать ту же справедливость…»

11 ноября обстоятельства несколько изменились, и Жуковский пишет Пушкину: «Ты поступаешь весьма неосторожно, невеликодушно и даже против меня несправедливо. Зачем ты рассказал обо всем Екатерине Андреевне и Софье Николаевне? Чего ты хочешь? Сделать невозможным то, что теперь должно кончиться для тебя самым наилучшим образом… Я имею причину быть уверенным, что во всем том, что случилось для предотвращения драки, молодой Геккерен нимало не участвовал. Все есть дело отца, и весьма натурально, чтобы он на все решился, дабы отвратить свое несчастье. Я видел его в таком положении, которого нельзя выдумать или сыграть роль. Я остаюсь в убеждении, что молодой Геккерен совершенно в стороне… Получив от отца Геккерена доказательство материальное, что дело, о коем теперь идут толки, затеяно было еще гораздо прежде твоего вызова, я дал ему совет поступить так, как он и поступил, основываясь на том, что если тайна сохранится, то никакого бесчестия не падет на его сына, что и ты сам не можешь предполагать, чтобы он хотел избежать дуэли, который им принят… Итак требую от тебя тайны теперь и после. Сохранением этой тайны ты так же обязан самому себе, ибо в этом деле и с твоей стороны есть много такого, в чем должен ты сказать: виноват!..»

На вопрос о том «материальном деле», которое было затеяно прежде вызова, ответим словами К. К. Данзаса: «Все старались потушить историю и расстроить дуэль, Геккерен, между прочим, объявил Жуковскому, что если особенное внимание его сына к г-же Пушкиной и было принято некоторыми за ухаживание, то все-таки тут не может быть места никакому подозрению, никакого повода к скандалу, потому что барон Дантес делал это с благородной целью, имея намерение просить руки сестры г-жи Пушкиной, Катерины Гончаровой. Отправляясь с этим известием к Пушкину, Жуковский советовал барону Геккерену, чтобы сын его сделал как можно скорее предложение свояченице Пушкина, если он хочет прекратить все враждебные отношения и неосновательные слухи».

13 ноября, судя по записке Геккерена Загряжской, дело о сватовстве было решенным. «После беспокойной недели я был так счастлив и спокоен вечером, что забыл просить Вас, сударыня, сказать в разговоре, который вы будете иметь сегодня вечером, что намерение, которым вы заняты, К. и моем сыне существует уже давно, что я противился ему по известным вам причинам, но, когда вы меня пригласили прийти к вам, чтобы поговорить, я вам заявил, что дальше не желаю отказывать в моем согласии, с условием, во всяком случае сохранять все дело в тайне до окончания дуэли… страх опять охватил меня, и я в состоянии, которое не поддается описанию…»

Екатерина Гончарова была в не меньшем страхе от грозившей возлюбленному беды. Она, надо полагать, была посвящена в историю с вызовом и, сохраняя тайну, писала 9 ноября брату: «Я счастлива узнать, дорогой друг, пиши что ты по-прежнему доволен судьбой, дай Бог, чтобы это было всегда, а для меня, в тех горестях, которые небу угодно было ниспослать, истинное утешение знать, что ты по крайней мере счастлив. Что же касается меня, то мое счастье уже безвозвратно потеряно, я слишком хорошо уверена, что оно и я никогда не встретимся на этой многострадальной земле, и единственная милость, которую я прошу у Бога, это положить конец жизни, столь мало полезной, если не сказать больше, чем моя. Счастье для всей моей семьи и смерть для меня — вот что мне нужно, вот о чем я беспрестанно умоляю Всевышнего…»

Пушкин не шел ни на какое примирение. Некоторый перелом произошел 12-го, когда он согласился на встречу с бароном Геккереном. Вся семья взывала к его великодушию, умоляя не мешать счастью Екатерины. Пушкин не верил в желание Дантеса жениться на ней, но Загряжская уверила, что о помолвке будет объявлено тотчас же по окончании дела, что посланник готов в том лично поручиться, если будет соблюдена тайна.

Официальная встреча Пушкина с Геккереном состоялась 14 ноября на квартире Загряжской. Здесь было объявлено о согласии обеих семей на брак Дантеса с Екатериной. Ввиду этого Пушкин заявил, что просит рассматривать его вызов как не имевший места. Геккерен потребовал письменного отказа. Во время этого свидания Пушкин ни в какие объяснения по поводу отношений Дантеса и Натали не вступал, в тот момент он сумел сохранить благоразумие и самообладание, однако спустя всего несколько часов у Вяземских он не смог сдержать накопившегося гнева.

Об этом разговоре с упреком написал Пушкину Жуковский 16 ноября: «Вот что приблизительно ты сказал княгине, уже имея в руках мое письмо: «Я знаю автора анонимных писем, и через неделю вы услышите, как станут говорить о мести, единственной в своем роде; она будет полная, совершенная; она бросит того человека в грязь, громкие подвиги Раевского — детская игра в сравнении с тем, что я намерен сделать», и тому подобное. Все это очень хорошо, особливо после обещания, данного тобою Геккерену в присутствии твоей тетушки, что все происшедшее останется тайной… Хорошо, что ты сам обо всем высказал и что все это мой добрый гений довел до меня заблаговременно. Само по себе разумеется, что я ни о чем случившемся не говорил княгине. Не говорю теперь ничего и тебе: делай, что хочешь. Но булавочку свою беру из игры вашей, которая теперь с твоей стороны жестоко мне не нравится. А если Геккерен теперь вздумает от меня потребовать совета, то не должен ли я по совести сказать ему: остерегитесь? Я это и сделаю…»

Родным было невдомек, что дело было далеко еще не слаженным. Екатерина, узнав о формальном согласии барона, считала себя невестой. Может быть, именно к этим дням относятся нежные любовные письма Жоржа, сохранившиеся в фамильном архиве баронов Геккеренов.

«Завтра я не дежурю, моя милая Катенька, но я приду в 12 часов к тетке, чтобы повидать вас. Между ней и бароном условлено, что я могу приходить к ней каждый день от 12 до 2, и конечно, милый друг, я не пропущу первого же случая, когда мне позволит служба; но устройте так, чтобы мы были одни, а не в той комнате, где сидит милая тетя. Мне так много надо сказать Вам, я хочу говорить о нашем счастливом будущем, но этот разговор не допускает свидетелей. Позвольте мне верить, что Вы счастливы, потому что я так счастлив сегодня утром. Я не мог говорить с Вами, а сердце мое было полно нежности и ласки к Вам, так как я люблю Вас, милая Катенька, и хочу Вам повторить об этом с той искренностью, которая свойственна моему характеру и которую Вы всегда во мне встретите. До свидания, спите крепко, отдыхайте спокойно: будущее Вам улыбается.

Пусть все это заставит Вас видеть меня во сне. Весь Ваш, моя возлюбленная…»

«Мой дорогой друг, я совсем забыл сегодня утром поздравить Вас с завтрашним праздником… Примите же, мой самый дорогой друг, мои самые горячие пожелания. Вы никогда не будете так счастливы, как я этого хочу Вам, но будьте уверены, что я буду работать изо всех моих сил, и надеюсь, что при помощи нашего прекрасного друга я этого достигну, так как Вы добры и снисходительны. Там, увы, где я не достигну, Вы будете, по крайней мере, верить в мою добрую волю и простите меня. Безоблачно наше будущее, отгоняйте всякую боязнь, а главное — не сомневайтесь во мне никогда; все равно, кем бы ни были окружены, я вижу и буду всегда видеть только Вас, я — Ваш, Катенька, Вы можете положиться на меня, и, если Вы не верите словам моим, поведение мое докажет Вам это».

«Милая моя Катенька, я был с бароном, когда получил Вашу записку. Когда просят так нежно и хорошо — всегда уверены в удовлетворении; но мой прелестный друг, я менее красноречив, чем Вы: единственный мой портрет принадлежит барону и находится на его письменном столе. Я просил его у него. Вот его точный ответ: «Скажите Катеньке, что я отдал ей «оригинал»; а копию сохраню себе…»

Что было в это время на душе у Натали — одному Богу известно, она не распространялась о своих чувствах, более того — никого не хотела видеть, во всяком случае, из тех знакомых, которые по ее виду могли бы сделать дурные выводы.

15 ноября царская чета открывала зимний бальный сезон для избранного великосветского общества. Была приглашена туда и Натали — которая с марта вела почти затворнический образ жизни. И на этот раз не решилась бы ехать, если бы не записка Жуковского: «Разве Пушкин не читал письма моего? Я, кажется, ясно написал ему о нынешнем бале, почему он не зван и почему вам непременно надобно поехать. Императрица сама сказала мне, что не звала мужа вашего оттого, что он сам объявил ей, что носит траур и отпускает всюду жену одну; она прибавила, что начнет приглашать его, коль скоро он снимет траур. Вам надобно быть непременно. Почему вам Пушкин не сказал об этом, не знаю, может быть, он не удостоил прочитать письмо мое».

Жуковский настаивал на появлении Натали на балу, чтобы не давать поводов к новым пересудам. И все действительно сошло гладко. Императрица писала в своем письме подруге гр. Бобринской: «Я боялась, что этот бал не удастся… но все шло лучше, чем я могла думать, Пушкина казалась прекрасной волшебницей в своем белом с черным платье. Но не было той сладостной поэзии, как на Елагином». До поэзии ли было Натали в тот вечер, да ведь никто не знал, что творится в доме Пушкиных.

После описанного бала Жуковский заехал к Вяземским и тут услышал, что Пушкин замышляет месть «полную и совершенную». И все же Жуковский, отказавшись от «посредничества», снова встретился с поэтом и добился от него заверений в том, что гнев его не выльется наружу. Письмо с отказом от вызова было все-таки передано Геккеренам: «Господин барон Геккерен оказал мне честь принять вызов на дуэль его сына г-на б. Ж. Геккерена. Узнав, что г-н Ж. Геккерен решил просить руки м-ль Гончаровой, я прошу г-на барона Геккерена-отца соблаговолить рассматривать мой вызов как не бывший».

Геккерен-отец добивался только одного — чтобы дуэль не состоялась, и ему впору было праздновать успех своего тяжелого посольства. Но Дантес не мог удовлетвориться подобной формулировкой, которая задевала честь его невесты. Получалось, что ее вынудили выйти замуж, чтобы прикрыть жестокие мужские игры.

Свое недоумение Дантес изложил в письме, переданном Пушкиным через атташе французского посольства виконта д'Аршиака: «Милостивый государь!.. Когда вы вызвали меня, не сообщая причин, я без колебаний принял вызов, так как честь обязывала меня к этому; ныне, когда вы заверяете, что не имеете более оснований желать поединка, я, прежде чем вернуть вам ваше слово, желаю знать, почему вы изменили намерения, ибо я никому не поручал давать вам объяснения, которые я предполагал дать вам лично. Вы первый согласитесь с тем, что прежде, чем закончить это дело, необходимо, чтобы объяснения как одной, так и другой стороны были таковы, чтобы мы впоследствии могли уважать друг друга». Вдобавок к письму д'Аршиак должен был передать Пушкину словесно, что ввиду окончания двухнедельной отсрочки он «готов к его услугам».

О реакции Пушкина на это письмо Дантеса можно судить по лаконичной записи Жуковского в дневнике: «Письмо Дантеса к Пушкину и его бешенство. Снова дуэль…»

У д'Аршиака, видимо, в тот день не было возможности пустить в ход всю ту аргументацию, которая была подготовлена для этого случая. Тезисы этой аргументации Дантес изложил на бумаге: «Я не могу и не должен согласиться на то, чтобы в письме находилась фраза, относящаяся к м-ль Гончаровой… Жениться или драться. Так как честь моя запрещает принимать условия, то эта фраза ставила бы меня в печальную необходимость принять последнее решение. Я еще настаивал бы на нем, чтобы доказать, что такой мотив брака не может найти места в письме, так как я уже предназначил себе сделать это предложение после дуэли, если только судьба будет мне благоприятна. Необходимо, следовательно, определенно констатировать, что я сделаю предложение м-ль Екатерине не из-за соображений сатисфакции или улажения дела, а только потому, что она мне нравится, что таково мое желание и что это решено единственно моей волей». Пушкин не стал слушать виконта, лишь объявил, что завтра пришлет к нему своего секунданта.

Если кто и знал в точности, что произошло дальше, то это был граф Соллогуб, который стал секундантом Пушкина. 16 ноября «у Карамзиных праздновали день рождения старшего сына. Я сидел за обедом подле Пушкина. Во время общего веселого разговора он вдруг нагнулся ко мне и сказал скороговоркой:

— Ступайте завтра к д'Аршиаку. Условьтесь с ним только насчет материальной стороны дуэли. Чем кровавее, тем лучше. Ни на какие объяснения не соглашайтесь.

Потом он продолжал шутить и разговаривать как бы ни в чем не бывало. Я остолбенел, но возражать не осмелился. В тоне Пушкина была решительность, не допускавшая возражений.

Вечером я поехал на большой раут к австрийскому посланнику графу Фикельмону. На рауте все дамы были в трауре по случаю смерти Карла X. Одна Катерина Николаевна Гончарова, сестра Натальи Николаевны Пушкиной (которой на рауте не было), отличалась от прочих белым платьем. С нею любезничал Дантес-Геккерен.

Пушкин приехал поздно, казался очень встревожен, запретил Катерине Николаевне говорить с Дантесом, самому Дантесу сказал несколько более чем грубых слов. С д'Аршиаком мы выразительно переглянулись и разошлись, не будучи знакомы. Дантеса я взял в сторону и спросил его, что он за человек. «Я человек честный, — отвечал он, — и надеюсь это скоро доказать». Затем он стал объяснять, что не понимает, чего от него Пушкин хочет; что он поневоле будет с ним стреляться, если будет к тому принужден, но никаких ссор и скандалов не желает.

На другой день с замирающим сердцем я поехал к д'Аршиаку. Каково же было мое удивление, когда с первых слов д'Аршиак объявил мне, что он всю ночь не спал, что он, хотя не русский, но очень понимает, какое значение имеет Пушкин для русских, и что наша обязанность сперва просмотреть документы…

1. Экземпляр ругательного диплома на имя Пушкина;

2. Вызов Пушкина Дантесу после получения диплома;

3. Записку посланника б. Геккерена, в которой он просит, чтоб поединок был отложен на две недели;

4. Собственноручную записку Пушкина, в которой он объявлял, что берет свой вызов назад на основании слухов, что г. Дантес женится на его невестке Е. Н. Гончаровой.

Я стоял пораженный, как будто свалился с неба. Об этой свадьбе я ничего не слыхал, и только тут понял причину вчерашнего белого платья, причину двухнедельной отсрочки, причину ухаживания Дантеса. Все хотели остановить Пушкина. Один Пушкин того не хотел. Мера терпения преисполнилась. При получении глупого диплома от безымянного негодяя Пушкин обратился к Дантесу, потому что последний, танцуя часто с Натальей Николаевной, был поводом к мерзкой шутке. Самый день вызова неопровержимо доказывает, что другой причины не было. Кто знал Пушкина, тот понимает, что не только в случае кровной обиды, но даже при первом подозрении он не стал бы дожидаться подметных писем. Одному Богу известно, что он в это время выстрадал, воображая себя осмеянным и поруганным в большом свете, преследовавшем его мелкими беспрерывными оскорблениями. Он в лице Дантеса искал или смерти, или расправы со всем светским обществом. Я твердо убежден, что если бы Соболевский тогда был в Петербурге, он, по влиянию его на Пушкина, мог бы удержать его. Прочие были не в силах.

— Вот положение дел, — сказал д'Аршиак. — Дантес желает жениться, но не может жениться иначе, как если Пушкин откажется просто от своего вызова, Дантес не может допустить, чтоб о нем говорили, что он был принужден жениться и женился во избежание поединка. Уговорите Пушкина безусловно отказаться от вызова. Я вам ручаюсь, что Дантес женится, и мы предотвратим, может быть, большое несчастье.

Д'Аршиак был необыкновенно симпатичной личностью и сам скоро умер насильственной смертью на охоте. Мое положение было самое неприятное: я только теперь узнавал сущность дела. Мне предлагали самый блистательный исход, а между тем я не имел поручения вести переговоров. Потолковав с д'Аршиаком, мы решились съехаться у самого Дантеса. Дантес не участвовал в разговорах, предоставив все секунданту. Никогда в жизни я не ломал так голову. Наконец я написал Пушкину следующую записку: «Согласно вашему желанию, я условился насчет материальной стороны поединка. Он назначен на 21 ноября 8 часов утра, на Парголовой дороге, на 10 шагов барьера. Впрочем из разговоров я узнал, что г. Дантес женится на вашей свояченице, если вы только признаете, что он вел себя в настоящем деле как честный человек…» Точных слов я не помню, но содержание верно… Наконец ответ был привезен. Он был в общем смысле следующего содержания: «Прошу господ секундантов считать мой вызов недействительным, так как по городским слухам я узнал, что Дантес женится на моей свояченице, впрочем, я готов признать, что в настоящем деле он вел себя честным человеком».

— Этого достаточно, — сказал д'Аршиак, ответа Дантесу не показал и поздравил его женихом. Тогда Дантес обратился ко мне:

— Ступайте к г. Пушкину и поблагодарите его, что он согласен кончить нашу ссору. Я надеюсь, что мы будем видаться как братья.

Поздравив, со своей стороны, Дантеса, я предложил д'Аршиаку лично повторить эти слова Пушкину и поехать со мной. Д'Аршиак и на это согласился. Мы застали Пушкина за обедом. Он вышел к нам несколько бледный и выслушал благодарность, переданную д'Аршиаком.

— С моей стороны, — продолжал я, — я позволил себе обещать, что вы будете обходиться с своим зятем как с знакомым.

— Напрасно, — запальчиво ответил Пушкин. — Никогда этого не будет. Никогда между домом Пушкина и домом Дантеса ничего общего быть не может. — Мы грустно переглянулись с д'Аршиаком. Пушкин затем немного успокоился. — Впрочем, — добавил он, — я признал и готов признать, что Дантес вел себя как честный человек.

— Больше мне и не нужно, — подхватил д'Аршиак и спешно ушел.

Вечером на бале у С. В. Салтыкова свадьба была объявлена, но Пушкин Дантесу не кланялся. Он сердился на меня, что, несмотря на его приказания, я вступил в переговоры. Свадьбе он не верил.

— У него, кажется, грудь болит, — говорил, — того и гляди уедет за границу. Хотите биться об заклад, что свадьбы не будет. Вот у вас тросточка, проиграйте мне ее, у меня бабья страсть к этим игрушкам.

— А вы проиграете мне все ваши сочинения?

— Хорошо. (Он был в это время как-то желчно весел.)

— Послушайте, — сказал он мне через несколько минут, — вы были более секундантом Дантеса, чем моим, однако я не хочу ничего делать без вашего ведома. Пойдемте в мой кабинет.

Он запер дверь и сказал: «Я прочитаю вам мое письмо к старику Геккерену. С сыном уже покончено. Вы мне теперь старика подавайте». Тут он прочитал всем известное письмо к голландскому посланнику. Губы его задрожали, глаза налились кровью. Он был до того страшен, что только тогда я понял, что он действительно африканского происхождения. Что я мог возразить против такой сокрушительной страсти? Я рассказал Жуковскому про то, что слышал, Жуковский испугался и обещал остановить отсылку письма. Действительно, ему это удалось…» (Воспоминания гр. Соллогуба)

В первый раз Жуковскому удалось остановить трагедию, но далее и он оказался бессилен. Именно то самое письмо, написанное в ноябре, чуть отредактированное и сокращенное, Пушкин отослал Геккерену в январе. Оно было столь оскорбительное, что Дантес не мог не драться, вступившись за честь своего приемного отца, Пушкин писал: «…я получил анонимные письма. Я увидел, что время пришло, и воспользовался этим. Остальное вы знаете: я заставил вашего сына играть роль столь гротескную и жалкую, что моя жена, удивленная такой пошлостью, не могла удержаться от смеха, и то чувство, которое, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть, угасло в отвращении самом спокойном и вполне заслуженном. Но вы, барон, — вы мне позволите заметить, что ваша роль во всей этой истории была не очень прилична. Вы, представитель коронованной особы, вы отечески сводничали вашему незаконнорожденному или так называемому сыну; всем поведением этого юнца руководили вы. Это вы диктовали ему пошлости, которые он отпускал, и нелепости, которые он осмеливался писать. Подобно бесстыжей старухе, вы подстерегали мою жену по всем углам, чтобы говорить ей о вашем сыне… Теперь я подхожу к цели моего письма: может быть, вы хотите знать, что помешало мне до сих пор обесчестить вас в глазах нашего и вашего двора. Я вам скажу это. Я, как видите, добр, бесхитростен, но сердце мое чувствительно. Дуэли мне уже недостаточно, и каков бы ни был ее исход, я не сочту себя достаточно отмщенным ни смертью вашего сына, ни его женитьбой, которая совсем походила бы на веселый фарс (что, впрочем, меня весьма мало смущает), ни, наконец, письмом, которое я имею честь писать вам и которого копию сохраняю для моего личного употребления. Я хочу, чтобы вы дали себе труд и сами нашли основания, которые были бы достаточны для того, чтобы побудить меня не плюнуть вам в лицо, и чтобы уничтожить самый след этого жалкого дела, из которого мне легко будет сделать отличную главу в моей истории рогоносцев…»

Хулу и клевету приемли равнодушно

И не оспоривай глупца…

— провозгласил поэт. Гнев — плохой советчик, равнодушно не получилось. За двести лет так и не было доказано, что пасквили принадлежат перу или деятельности Геккеренов. Пушкин сам воздвиг клевету на тех, кто через месяц стал его родственниками… Новость о помолвке Екатерины и Дантеса мгновенно облетела все гостиные и салоны и обсуждалась на все лады. Поскольку тайну поединка и ускоренной им свадьбы все посвященные сохранили, то обществу было невдомек, что произошло. Естественно, это породило новые толки. «Часть общества захотела усмотреть в этой свадьбе подвиг высокого самоотвержения ради спасения чести г-жи Пушкиной… это предположение дошло до Пушкина и внесло новую тревогу в его душу» (князь П. А. Вяземский). Всяк видел ситуацию в превратном свете, но по большей части из зависти к судьбе Екатерины мало кто решался назвать это браком по любви.

Жуковский не мог не понимать, что дуэль окончательно не остановлена, и решился обратиться к Государю с просьбой вмешаться и предотвратить трагический исход событий. 22 ноября Жуковский, по-видимому, рассказал царю о несостоявшемся поединке, что дало основание императрице написать своей подруге 23 ноября: «Со вчерашнего дня для меня все стало ясно с женитьбой Дантеса, но это секрет».

В это же день в камер-фурьерском журнале появилась запись: «По возвращении (с прогулки Государя. — Н. Г.) Его Величество принимал генерал-адъютанта графа Бенкендорфа и камер-юнкера Пушкина». Личные аудиенции царя, не носившие церемониального характера, были явлением чрезвычайным. Об этой встрече в официальной обстановке нет подробных сведений, больше всех знала Е. А. Карамзина (скорее всего — от Жуковского), которая писала сыну: «После истории со своей первой дуэлью Пушкин обещал Государю больше не драться ни под каким предлогом…» Итак, царь взял с Пушкина обещание не драться и, если история возобновится, обратиться к нему, тогда Государь лично вмешается в дело. Жуковский в дальнейшем твердо полагался на слово, данное Пушкиным, надеясь, что дуэль окончательно устранена.

В домах Геккеренов, Загряжской и Пушкиных начались предсвадебные хлопоты, о чем Пушкин в декабре сообщил отцу: «У нас свадьба. Моя свояченица Екатерина выходит за барона Геккерена, племянника и приемного сына посланника короля голландского. Это очень красивый и добрый малый, он в большой моде и 4 годами моложе своей нареченной. Шитье приданого сильно занимает и забавляет жену мою и ее сестру, но приводит меня в бешенство. Ибо мой дом имеет вид модной и бельевой мастерской. Веневитинов представил доклад о состоянии Курской губернии. Государь был так поражен и много расспрашивал о Веневитинове; он сказал уже не помню кому: познакомьте меня с ним в первый же раз, что мы будем вместе. Вот готовая карьера… Я очень занят. Мой журнал и мой Петр Великий отнимают у меня много времени, в этом годуя довольно плохо устроил свои дела, следующий год будет лучше, надеюсь. Прощайте, мой дорогой отец. Моя жена и все мое семейство обнимают вас и целуют ваши руки».

22 декабря вышел четвертый том «Современника», в декабре — январе Пушкин работал над материалами к истории Петра Великого. В эти дни у него в гостях был надворный советник Келлер, который оставил такое свидетельство. ««Об этом государе, — сказал он (Пушкин. — Н.Г.) между прочим, — можно написать более, чем об истории России вообще. Одно из затруднений составить историю его состоит в том, что многие писатели, не доброжелательствуя ему, представляют разные события в искаженном виде, другие с пристрастием осыпали похвалами все его действия». Александр Сергеевич на вопрос мой: скоро ли будем иметь удовольствие прочесть произведение его о Петре, отвечал: «Я до сих пор ничего еще не написал, занимался единственно собиранием материалов: хочу составить себе идею обо всем труде, потом напишу историю Петра в год или в течение полугода и стану исправлять по документам». Просидев с полтора часа у Пушкина, я полагал, что беспокою его и отнимаю дорогое время, но он просил остаться и сказал, что вечером ничем не занимается. Возложенное на него поручение писать историю Петра весьма его обременяло. «Эта работа убийственная, — сказал он мне, — если бы я наперед знал, я бы не взялся за нее». Пушкину невыносимо было думать, что его литературные враги только и ждали того момента, когда можно было провозгласить, что Пушкин исписался, ослабел.

«Это была совершенная ложь, но ложь обидная. Пушкин не умел приобрести необходимого равнодушия к печатным оскорблениям… В свете его не любили, потому что боялись его эпиграмм, на которые он не скупился, и за них он нажил в целых семействах, в целых партиях врагов непримиримых… Он обожал жену… Он ревновал к ней не потому, что в ней сомневался, а потому, что страшился светской молвы, страшился сделаться еще более смешным перед светским мнением. Эта боязнь была причина его смерти, а не г. Дантес, которого бояться ему было нечего. Он вступался не за обиду, которой не было, а боялся молвы и видел в Дантесе не серьезного соперника, не посягателя на его честь, а посягателя на его имя» (граф В. А. Соллогуб).

Натали в это время терпела, может, более, чем когда бы то ни было. Дома Пушкин в припадках ревности брал жену к себе на колени и с кинжалом допрашивал, верна ли она ему. Или терзал вопросом, по ком она будет плакать, по нему или по Дантесу; Натали, как говорили, отвечала: по тому, кто будет убит.

В течение нескольких недель Екатерина и Дантес не бывали ни у Вяземских, ни у Карамзиных в те дни, когда там находились Пушкин с женой. В конце декабря жених с невестой появились у Мещерских, о чем сообщила С. П. Карамзина: «Бедный Дантес появился у Мещерских, сильно похудевший, бледный и интересный, и был со всеми нами так нежен, как это бывает, когда человек очень взволнован или, быть может, очень несчастлив». Пушкин же был «мрачный, как ночь, нахмуренный, как Юпитер во гневе, Пушкин прерывал свое угрюмое и стеснительное молчание лишь редкими, короткими, ироническими, отрывистыми словами… Это было ужасно смешно». Графиня Строганова заметила, что Пушкин имел такой страшный вид, что «будь она его женою, она не решилась бы вернуться с ним домой». Долли Фикельмон, наблюдая сцены, когда в одном обществе собирались Пушкины, Дантес и Екатерина, свидетельствовала, что Натали: «бедная женщина оказалась в самом фальшивом положении. Не смея заговорить со своим будущим зятем, не смея поднять на него глаз, наблюдаемая всем обществом, она постоянно трепетала». Общество разделилось на партии, одна из которых утверждала, что свадьбы не может быть, потому что Дантес любит Натали, другая — что, наоборот, спасая ее честь, Дантес женится.

«Мой жених был очень болен в течение недели и не выходил из дома, так что хотя я и получала вести о нем регулярно три раза в день, тем не менее я не видела его все это время и очень этим опечалена. Теперь ему лучше, и через два или три дня я надеюсь его увидеть», — писала Екатерина в Полотняный Завод, еще в начале декабря, приглашая приехать братьев на венчание.

Оно состоялось 10 января 1837 года. Ввиду различия вероисповеданий брачующихся венчание состоялось дважды: в католической церкви Св. Екатерины и в православном Исаакиевском соборе. Сразу после этого Натали уехала домой.

«Неделю назад сыграли мы свадьбу барона Геккерена с Гончаровой. Тому два дня был у старика Строганова (посаженного отца) свадебный обед с отличными винами. Таким образом кончился сей роман а-ля Бальзак к большой досаде С.-Петербургских сплетников и сплетниц», — радовался Александр Карамзин, а Софья Карамзина писала, что ее братья «были ослеплены изяществом квартиры, богатством серебра и той совершенно особой заботливостью, с которой убраны комнаты, предназначенные для Катрин».

Старшая сестра Натальи Пушкиной, ставшая баронессой де Геккерен, была действительно счастлива: «Теперь поговорю с вами о себе, но не знаю, право, что сказать; говорить о моем счастье смешно, так как, будучи замужем всего неделю, было бы странно, если бы это было иначе, и все-таки я только одной милости могу просить у неба — быть всегда такой счастливой, как теперь. Но я признаюсь откровенно, что это счастье меня пугает, оно не может долго длиться, я это чувствую, оно слишком велико для меня, которая о нем не знала иначе, как понаслышке, и эта мысль — единственное, что отравляет мою теперешнюю жизнь, потому что мой муж ангел, и Геккерен так добр ко мне, что я не знаю, как им отплатить за всю ту любовь и нежность, что они оба проявляют ко мне. Сейчас, конечно, я самая счастливая женщина в мире. Прощайте, мои дорогие братья, пишите мне оба, я вас умоляю, и думайте иногда о вашей преданной сестре».

Всю жизнь, которую молодым супругам привелось прожить вместе — ее было всего шесть лет, как и у Натали с Пушкиным, Екатерина любила своего мужа и пользовалась несомненной взаимностью. Но Пушкин был ослеплен, ему тошно было от этой супружеской идиллии, в его душе все освещалось превратным светом: «Надо было видеть, с какой готовностью он рассказывал моей сестре Катрин обо всех темных и наполовину воображаемых подробностях этой таинственной истории, совершенно так, как бы рассказывал ей драму или новеллу, не имеющую к нему никакого отношения… всегда радуется каждому новому слушателю» (С. Н. Карамзина).

Отчего так случилось? Приведем последнее свидетельство секунданта Пушкина К. К. Данзаса, который записал: «Пушкин возненавидел Дантеса, и несмотря на женитьбу его на Гончаровой, не хотел с ним помириться. На свадебном обеде, данном графом Строгановым в честь новобрачных, Пушкин присутствовал, не зная настоящей цели этого обеда, заключавшейся в условленном заранее некоторыми лицами примирении его с Дантесом. Примирение это, однако же, не состоялось, и, когда после обеда барон Геккерен-отец, подойдя к Пушкину, сказал ему, что теперь, когда поведение его сына совершенно объяснилось, он, вероятно, забудет все прошлое и изменит настоящие отношения свои к нему на более родственные, Пушкин отвечал сухо, что, невзирая на родство, он не желает иметь никаких отношений между его домом и Дантесом (все это делалось публично, и даже близкие друзья в один голос восклицали: «Да чего же он хочет? да ведь он сошел с ума! Он разыгрывает удальца!» — Н. Г.)… Дантес приезжал к Пушкину со свадебным визитом, но Пушкин его не принял. Вслед за этим визитом Пушкин получил второе письмо от Дантеса (с просьбой о примирении. — Н. Г.). Это письмо Пушкин, не распечатывая, положил в карман и поехал к Загряжской, через нее хотел возвратить письмо Дантесу. Но, встретясь у ней с бароном Геккереном, он подошел к тому и, вынув письмо из кармана, просил барона возвратить его тому, кто писал его, прибавив, что не только читать писем Дантеса, но даже и имени его он слышать не хочет. Геккерен отвечал, что так как письмо было писано к Пушкину, а не к нему, то он и не может принять его. Этот ответ взорвал Пушкина, и он бросил письмо в лицо Геккерену со словами: «Ты возьмешь его, негодяй!» После этой истории Геккерен решительно ополчился против Пушкина, и в петербургском обществе образовались две партии: одна за Пушкина, другая за Дантеса и Геккерена. Партии эти, действуя враждебно друг против друга, одинаково преследовали поэта, не давая ему покоя… Борьба этих партий заключалась в том, что в то время как друзья Пушкина и все общество, бывшее на его стороне, старались всячески опровергать и отклонять от него все распускаемые врагами поэта оскорбительные слухи, отводить его от встреч с Геккереном и Дантесом, противная сторона, наоборот, усиливалась их сводить вместе, для чего нарочно устраивали балы и вечера, где жена Пушкина вдруг неожиданно встречала Дантеса. Зная, как все эти обстоятельства были неприятны для мужа, Наталья Николаевна предлагала ему уехать с нею на время куда-нибудь из Петербурга, но Пушкин, потеряв всякое терпение, решился кончить это иначе. Он написал барону Геккерену в весьма сильных выражениях известное письмо, которое и было причиной роковой дуэли нашего поэта. Говорят, что, получив письмо, Геккерен бросился за советом к графу Строганову, и граф, прочитав письмо, дал совет Геккерену, чтобы его сын, барон Дантес, вызвал Пушкина на дуэль, так как после подобной обиды, по мнению графа, дуэль была единственным исходом. В ответ Пушкину барон Геккерен написал письмо, в котором объявил, что сын его пришлет ему своего секунданта. Это был виконт д'Аршиак» (К. К. Данзас).

Дадим, наконец, слово и Дантесу, поскольку ему по сложившейся давно традиции слова никогда не давали, даже и последнего — в свое оправдание. «Со дня моей женитьбы, каждый раз, когда он видел мою жену в обществе мадам Пушкиной, он садился рядом с ней, а на замечания относительно этого, которое она однажды ему сделала, ответил: «Это для того, чтобы видеть, каковы вы вместе, и каковы у вас лица, когда вы разговариваете». Это случилось у французского посланника на балу за ужином в тот же самый вечер. Он воспользовался, когда я отошел, моментом, чтобы подойти к моей жене и предложить ей выпить за его здоровье. После отказа он повторил то же самое предложение, ответ был тот же. Тогда он, разъяренный, удалился, говоря ей: «Берегитесь, я Вам принесу несчастье». Моя жена, зная мое мнение об этом человеке, не посмела тогда повторить разговор, боясь истории между нами обоими… В конце концов, он совершенно добился того, что его стали бояться все дамы… Я вам даю отчет во всех подробностях, чтобы дать Вам понятие о той роли, которую играл этот человек в нашем маленьком кружке. Правда, все те лица, к которым я Вас отсылаю, чтобы почерпнуть сведения, от меня отвернулись с той поры, как простой народ побежал в дом моего противника, без всякого рассуждения и желания отделить человека от таланта. Они также хотели видеть во мне только иностранца, который убил их поэта, но здесь я взываю к их честности и совести, и я их слишком хорошо знаю и убежден, что я их найду такими же, как я о них сужу» (Дантес — полковнику Бреверну, 28 февраля 1837 года).

«Перед смертью Пушкина приходим мы, я и Якубович, к Пушкину. Пушкин сидел на стуле, на полу лежала медвежья шкура; на ней сидела жена Пушкина, положа свою голову на колени к мужу. Это было в воскресенье, а через три дня уже Пушкин стрелялся» (И. П. Сахаров).

В те же дни Пушкина видели в книжном магазине: он спрашивал книгу о дуэлях. Встретившись за несколько дней до дуэли с баронессой Вревской в театре, Пушкин сам сообщил ей о своем намерении искать смерти. Тщетно та продолжала его успокаивать. Наконец, она напомнила ему о детях его. «Ничего, — раздражительно отвечал он, — император, которому известно мое дело, обещал взять их под свое покровительство». За несколько часов до дуэли, объясняя секунданту Дантеса д'Аршиаку причины, которые заставили его драться, сказал: «Есть двоякого рода рогоносцы; одни носят рога на самом деле, те знают отлично, как им быть; положение других, ставших рогоносцами по милости публики, затруднительнее, я принадлежу к последним».

Условия дуэли были таковы: драться 27 января за Черной речкой возле Комендантской дачи. Оружием выбраны пистолеты, стреляться на расстоянии 20 шагов с тем, чтобы можно было сделать пять шагов к барьеру, никому не было дано преимущества первого выстрела: каждый мог сделать один выстрел, когда ему будет угодно. В случае промаха обеих сторон дуэль должна быть возобновлена на тех же условиях. Личных объяснений между противниками не было. За них объяснялись секунданты.

Дантес выстрелил первый и ранил Пушкина в живот. Собрав все силы, сделал свой выстрел и Пушкин. Когда Дантес упал от полученной контузии, Пушкин на минуту подумал, что он убит, и сказал: «Я думал, что его смерть доставит мне удовольствие, теперь как будто это причиняет мне страдание». Другие свидетели добавляют, что, когда он узнал, что Дантес только ранен, Пушкин прибавил: «Как только мы поправимся, снова начнем».

По дороге домой раненый Пушкин «в особенности беспокоился о том, чтобы по приезде домой не испугать жены, и давал наставления Данзасу, как поступить, чтобы этого не случилось…» Данзас через столовую пошел прямо без доклада в кабинет жены Пушкина. Она сидела со своей незамужней сестрой Александрой. Внезапное появление Данзаса очень удивило Наталью Николаевну, она взглянула на него с выражением испуга, как бы догадываясь о случившемся.

Она бросилась в переднюю, куда в это время люди вносили Пушкина на руках. Первые слова его к жене были следующие: «Как я счастлив! Я еще жив и ты возле меня! Будь покойна! Ты не виновата, я знаю, что ты не виновата…» (князь П. А. Вяземский)

Натали сделала несколько шагов и упала без чувств. Приехавший вскоре лейб-медик Арендт, осмотрев раненого, признал смертельную опасность. Он сказал об этом Пушкину. Арендт поехал с докладом к Государю: Пушкин просил передать ему, что он умирает и просит прощения за себя и за Данзаса.

Сознание того горя, которое он причинит жене и детям своею смертью, мучило его ежеминутно. «Она, бедная, безвинно терпит и может еще потерпеть во мнении людском», — говорил он доктору Спасскому.

Княгиня Вяземская «была с женою, которой состояние было невыразимо: как привидение, иногда прокрадывалась она в ту горницу, где лежал ее умирающий муж. Он не мог ее видеть (он лежал на диване лицом от окон к двери); но он боялся, чтобы она к нему подходила, ибо не хотел, чтобы она могла приметить его страдания» (Жуковский). Пушкин ждал приезда Арендта, говорил: «Жду слова от царя, чтобы умереть спокойно». На следующее утро он призывал жену, «но ее не пустили, ибо после того, как он сказал ей: «Арендт меня приговорил, я ранен смертельно», она в нервическом страдании лежит в молитве перед образами. Он беспокоился за жену, думая, что она ничего не знает об опасности, и говорит, что «люди заедят ее, думая, что она была в эти минуты равнодушною»: это решило его сказать ей об опасности» (А. И. Тургенев). Твердил Спасскому: «Она не притворщица, вы ее хорошо знаете, она должна всё знать».

«Император написал собственноручно карандашом записку к поэту следующего содержания: «Если хочешь моего прощения и благословения, прошу тебя исполнить последний долг христианина. Не знаю, увидимся ли на сем свете. Не беспокойся о жене и детях; я беру их на свои руки». Пушкин был тронут, послал за духовником, исповедался, причастился и, призвав посланника государева, сказал ему: «Доложите императору, что, пока еще вы были здесь, я исполнил желание Его Величества и что записка императора продлит жизнь мою на несколько часов. Жалею, что не могу жить, — сказал он потом друзьям своим, окружающим умирающего, — отныне жизнь моя была бы посвящена единственно Государю». Жене своей он говорил: «Не упрекай себя моей смертью, это дело, которое касалось только меня» (Н. А. Муханов).

«Данзас спросил его: не поручит ли он ему чего-нибудь в случае смерти, касательно Геккерена? — Требую, отвечал Пушкин, чтобы ты не мстил за мою смерть, прощаю ему и хочу умереть христианином» (Вяземский).

Предсмертные жестокие страдания Пушкина продолжались 43 часа.

«Пушкин слабее и слабее… Надежды нет. Смерть быстро приближается, — писал Тургенев за 2 часа, — но умирающий сильно не страждет, он покойнее. Жена подле него. Александрина плачет, но еще на ногах. Жена — сила любви дает ей веру — когда уже нет надежды. Она повторяет ему: «Ты будешь жить!»

За десять минут до кончины он сказал: «Нет, мне не жить и не житье здесь. Я не доживу до вечера — и не хочу жить. Мне остается только — умереть».

«Г-жа Пушкина возвратилась в кабинет в самую минуту его смерти… Увидя умирающего мужа, она бросилась к нему и упала перед ним на колени; густые темно-русые букли в беспорядке рассыпались у ней по плечам. С глубоким отчаянием она протянула руки к Пушкину, толкала его и, рыдая, вскрикивала: «Пушкин, Пушкин, ты жив?» Картина была, разрывающая душу» (К. К. Данзас).

«Особенно замечательно то, — писал Жуковский, — что в эти последние часы жизни он как будто сделался иной: буря, которая за несколько часов волновала его душу неодолимою страстью, исчезла, не оставив в ней следа; ни слова, ни воспоминания о случившемся». Описывая первые минуты после смерти, он же удивлялся происшедшей с покойным перемене: «Когда все ушли, я сел перед ним и долго один смотрел ему в лицо. Никогда на этом лице я не видал ничего подобного тому, что было в нем в эту первую минуту смерти. Голова его несколько наклонилась; руки, в которых было за несколько минут какое-то судорожное движение, были спокойно протянуты, как будто упавшие для отдыха после тяжелого труда. Но что выражалось на его лице, я сказать словами не умею… Какая-то глубокая, удивительная мысль на нем развивалась, что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубокое, удовольствованное знание. Всматриваясь в него, мне все хотелось спросить: «Что видишь, друг?» И что бы он ответил мне, если бы мог на минуту воскреснуть? Вот минуты в жизни нашей, которые вполне достойны названия великих… Я уверяю…, что никогда на лице его не видал я выражения такой глубокой, величественной, торжественной мысли. Она, конечно, проскальзывала в нем и прежде. Но в этой чистоте обнаружилась только тогда, когда все земное отделилось от него с прикосновением смерти. Таков был конец нашего Пушкина».

Смерть наступила 29 января около трех часов дня. Натали осталась двадцатичетырехлетней вдовой с четырьмя малолетними детьми, не прожив с мужем и шести лет.

«Бедный Пушкин! Вот чем он заплатил за право гражданства в этих аристократических салонах, где расточал свое время и дарование! Тебе следовало идти путем человечества, а не касты: сделавшись членом последней, ты уже не мог не повиноваться законам ее. А ты был призван к высшему служению» (А. В. Никитенко).

Граф Строганов взял на себя хлопоты похорон и уговорил престарелого митрополита Серафима отпевать Пушкина, не считая его самоубийцей. Пушкин еще до получения государева письма выразил согласие исповедаться и причаститься на другой день утром, а когда получил письмо, тотчас попросил послать за священником, который потом отзывался, что себе желал бы такого душевного настроения перед смертью.

«Вчера, входя в комнату, где стоял гроб, первые слова, которые поразили меня при слушании Псалтыри, который читали над усопшим, были следующие: «Правду Твою не скрыв в сердце моем» (Псалом 39. — Н.Г.) Эти слова заключают всю загадку и причину его смерти: то есть то, что он почитал правдою, что для него, для его сердца казалось обидою, он не скрыл в себе, не укротил в себе, а высказал в ужасных и грозных выражениях своему противнику — и погиб!.. Смирдин сказывал, что он продал после дуэли Пушкина на 40 тысяч его сочинений, особливо «Онегина», — написал 1 февраля А. П. Тургенев, который вместе с дядькой поэта Козловым сопроводил гроб с телом поэта к месту последнего упокоения в Святогорском монастыре.

Загрузка...