ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Манай не дождался возвращения сына. Не вернулся и Сеит. Пятнадцать дней после столь неожиданного и обильного дождя караван Маная скрывался в зарослях тугая у небольшого ручья.

Люди понемногу приходили в себя, зарубцевались раны. Мужчины порой выходили на охоту к сайгачьим тропам, удавалось иногда добыть и диких куланов. Женщины умудрялись готовить достаточно кымрана и кумыса из молока трех оставшихся в караване верблюдиц и нескольких кобылиц. Мяса теперь было вдоволь, хватало и молока. Не было только хлеба. Просо и пшеницу, поджаренные на масле или сваренные в молоке, ели раз в день.

После дождя на короткое время в песках зацвели эфемеры. Так что караван беженцев на целых две недели обрел спокойное пристанище. Люди отдохнули, вернули силы, и по вечерам у небольших костров, как в былые времена, были слышны шутки и смех.

Но когда наступала ночь, людей вновь одолевал страх, томило ожидание. Чуток был сон аула. Хруст веток, крик ночной птицы или крадущиеся шаги зверя — все настораживало их. Днем и ночью, сменяя друг друга, в нескольких верстах от стоянки каравана не смыкали глаз караульные, наблюдавшие за степными тропами и за небольшой дорогой, ведущей к Аккуйгашу.

До глубокой ночи в юрте Маная сидели старики, коротая время за долгой тихой беседой.

— Уйдем от воды — погибнем в песках от жажды или попадем в лапы джунгар, — вздыхали старики.

Никто не спрашивал, где сейчас враги, и как закончилась битва Малайсары. Никто не спрашивал Маная о сыне, не упоминал имени Сеита. Старикам хотелось бы отвлечь Маная от тяжких раздумий, занять мирными разговорами. Но у каждого было свое горе.

— Наши ханы и султаны забыли о семи заповедях предков, забыл о них и сам народ, вот почему на нас разгневан аллах, — вздыхал табунщик Оракбай.

— Богатство народа — в единстве и мире, — говорили предки. Но разве у нас осталось единство между родами одного племени? Между аулами, принадлежащими к одному роду? Нет! — после угрюмого молчания произнес Манай. — Единство всех племен перед врагом — меч победы, — говорили предки. Разве есть оно у нас? Нет! Мы, как стадо перепуганных овец, бежим по степи от волчьей стаи джунгар. Волки становятся во сто крат кровожаднее, когда видят перед собой бегущее стадо. Издревле утверждали, что наследником скакуна становится жеребенок. Бог не дал славному Тауке-хану достойного сына. У льва родился котенок. Ни мудрости, ни смелости в нем. Священное дело незабвенного Тауке превратилось в прах. Ханы и султаны забыли клятву о братстве, скрепленную кровью на Улытау. Наследник Тауке, Болат-хан предал дело своего отца, не смог сохранить все то, что было создано Тауке. Человеку лишь две вещи помогают править людьми — или мудрость и сила, или жестокость и хитрость. Другому не покорялись в степи.

Манай умолк.

Вновь воцарилась тишина.

— Ты очень устал, Манай. Твои ли это слова? — осторожно промолвил старик, первым начавший беседу. — Все идет по воле аллаха. Мы лишь рабы его.

— Мой разум еще чист, — твердо и раздельно ответил Манай. — И я не забыл великую заповедь степи: не бояться говорить правду, перед кем бы ни стоял — перед другом или врагом, перед ханом, палачом или рабом. Поэтому поэты степи и те, которых сам народ возводит в сан биев и батыров, никогда не отступали от правды. А ханы никогда не смели оборвать поэта, бия, батыра, если он говорит правду при народе. Еще предок Тауке-хана воин Хакназар[36] говорил: можно отрубить голову, но нельзя отрезать язык. Так что же тебя смутило в моих словах? — Манай поднял густые брови и вгляделся в собеседника.

В юрту вошел молодой воин. Держа в руках огромную чашу с кумысом, он наклонился, приветствуя старцев, и поставил чашу перед Манаем. Женщина внесла тостаганы[37], резной ковш и вышла.

Сания присела на корточки, начала взбалтывать и переливать кумыс, чтобы хорошо растворить осадок перед тем, как подать напиток. Когда кумыс запенился, она наполнила тостаганы и поставила перед стариками. Под тонкой накидкой из черных железных колечек, свисавших со шлема и прикрывавших плечи и спину, были заметны туго уложенные волосы. Она ни разу не подняла глаз.

Манай ласково сказал:

— Спасибо, дочка. Отдохни. Быть может, завтра снова двинемся в путь.

Она взглянула на Маная. Это был тревожный взгляд. В больших черных глазах отразился испуг. Девушка готова была спросить о чем-то.

— Успокойся и отдохни, дочка. Мы ждем наших гонцов. Они должны вернуться. — Голос Маная был тих и слаб. Не договорив, он поднял чашу, чтоб отведать кумыса, глубокий вздох вырвался из груди. Он не смог сдержать его. Он терял самообладание. Когда он увидел грустные глаза Сании, его вновь охватила тревога о сыне, о своем Кенже.

Он залпом осушил чашу.

Сания встала и, еще раз отдав поклон старикам, покинула юрту. А ее отец Оракбай снова вступил в беседу:

— Извелась она у меня. Каждый день вместе с дозорными уезжает в караул. Увидев пешехода или всадника, бродящего по степи, мчится навстречу, не слушая предостережений и невольно увлекая за собой жигитов. Всех бедных беглецов и бродяг приводит сюда. Уже человек двадцать прибавилось. Двадцать лишних ртов. Она все еще ждет своего Кенже…

Манай не ответил. Он еще ниже опустил голову. Сомкнулись веки. Оракбай умолк, почувствовав, что невольно причинил боль Манаю.

За все пятнадцать дней Манай ни разу не упомянул имя сына. Но каждый знал, — что он думает только о нем, о своем последнем. Люди знали, что здесь долго оставаться нельзя. Что больше ждать нет времени — могут нагрянуть джунгары и перебить всех. Но они понимали своего вожака. Вместе с ним ждали вестей от Кенже и Сеита…

Старики молчали и нехотя мелкими глотками пили кумыс. Посередине юрты стояла небольшая железная чаша на треноге. На одном ее краю был отлит маленький железный конь с понуро опущенной головой, на другом, поджав под себя ноги, сидел маленький железный человечек. Чаша была наполнена маслом, между конем и человечком горел фитиль. Узким, длинным было пламя светильника. Оно колебалось от малейшего дуновения, и тогда по лицу сидящих пробегала еле заметная тень. Старики молча глядели на пламя, на грустного железного человечка и усталого коня, устроившихся у огня. За стенами, время от времени глубоко вздыхая, верблюд жевал свою жвачку, порой во сне скулила собака, а из глубины песков доносился вой шакала.

— Ты вспомнил о славном Хакназаре, Манай, — чтобы как-то рассеять эту гнетущую обстановку и направить беседу в другое русло, проговорил старик, который в этот вечер первым начал речь. — Ты вспомнил и об отце Хакназара — хане Касыме. Но ведь и Касыму и Хакназару в их делах помогала мудрость благословенного Аз-Жанибека, отца Касыма и деда Хакназара. Касыму он помогал советами, Хакназару помогло его имя, его слава в народе. А сам же благословенный Аз-Жанибек был бедным скитальцем, но его мудрость и справедливость придавали народу силы, помогали избегать ненужных междоусобиц, укрепляли братство племен. Так что же теперь? Оскудела наша земля? И некому объединить наших владык, одолеть их своей мудростью? Некому призвать народ к единству? Или уже мы сами, сам народ стал настолько глуп, что не слышит призыва своих заступников? Если страх одолел Болат-хана, то где же Толе-бий? Его мудрость и прозорливость почитается всеми племенами Великого жуза. Ведь ни Болат-хан, ни султаны, ни батыры наши не посмеют ослушаться его! Где же славный и велеречивый Кызыбек-бий, любимец Среднего жуза? А знаменитый мудрец Младшего жуза — алшынец Айтеке-бий? Неужели страх одолел и их, и они не могут сообща призвать народ и ханов к спокойствию, к объединению перед лицом жестокого врага? Неужели уж так бессильна и непонятлива Казахия, что не внемлет их голосам? Ведь издревле сам народ, не щадя жизни своей, шел на верную смерть, исполняя волю тех, чьей мудрости, чьей справедливости он доверял сполна! Где же жырау наши? Почему в степи не слышно их голосов, почему они не напомнят народу о былой силе, о победах, не призовут наших батыров на священную битву? Или им горло залили свинцом, или от страха ослепли их глаза? Что же ты молчишь, Манай? Или горе постигло только тебя одного? Или мы не потеряли своих сыновей?.. Эти люди, что сегодня, как бездомные собаки, лежат вокруг твоей юрты на холодной земле под кустами саксаула и туранги, ждут твоего решения. Теперь их судьба зависит от тебя. Ты, потерявший всех своих сыновей, стал для них ныне единственным отцом. Мы не в силах вести их… Прости, Манай. Твое горе — наше горе. Беда народа — твоя беда. Ты сам напомнил нам истину. А истина, как верная любовь мужчины, не признает ни горя, ни радостей, не щадит седин, не считается с годами. Нам нельзя предаваться своей печали под вой шакалов…

Светильник горел тускло. Оракбай подлил масла, поправил фитиль. Синее пламя обрело силу, в юрте стало светлее.

Манай поднял голову, поправил халат, накинутый на плечи, густые его брови медленно поднялись. Слегка проведя ладонью по свисающим усам и бороде, он устремил свой задумчивый взгляд на маленького железного человечка, прикованного к светильнику.

— Ты, как всегда, жесток и правдив, Алпай. По годам мы сверстники, и я никогда не мог властвовать над тобой, но всегда я находил в тебе опору. Я сед, как видишь, а тебя седина не берет… Что ответить тебе? Вопросами на твои вопросы?.. Разве ты не слышал сегодня утром слова безвестного пришельца, который стремителен, как молодой скакун, и чей взгляд — смел. Он назвал себя добровольным глашатаем, сказал нам, что на тучных пастбищах великой степи Сарыарка появились батыры Тайлак и Сасырак и что они собирают свою конницу, что они призывают всех казахских жигитов объединиться с ними, собрать силы в единый кулак и ринуться на врага. Но пока что люди мало знают об этих батырах. Соответствует ли их сила их мудрости?.. Но правда и то, что каждая война рождает своих героев, как и каждое состязание на тое — своих победителей. Быть может, это начало будущих побед, начало конца нашим распрям… Но что же мы ответили глашатаю? Что у нас нет столько сарбазов, чтобы их можно было бы послать с ним к батырам. Он и сам увидел, что это так. Он остался с нами, чтобы защищать нас, разделить нашу участь. Вместе с ним к нам прибыл и этот человек с посохом — нищее дитя аллаха. Как святой старец Кыдыр, он бродит в поисках счастья по свету. Говорят, что он видел джунгар, что он родом из Хиндустана. Идет по дорогам третий год. Но языка нашего не знает. Глашатаю он встретился в пустыне и пришел вместе с ним к нам… Я ждал вестей от Малайсары. Но уже прошло пятнадцать дней. Мы чувствуем, что костры джунгар приближаются к нам, окружая наши пески. Сарыарка далеко… Путь туда лежит через Алтынколь. А враг близок. Так что же ты скажешь, друг мой Алпай? Пусть сегодня твое слово будет последним, и мы примем его!

Аксакалы понуро опустили головы. В сердце прокралась тревога. Заерзал на месте табунщик Оракбай, то и дело без нужды поправляя фитиль светильника. Алпай не ожидал такого поворота беседы. Его продолговатое скуластое лицо стало сосредоточенным, тонкие губы плотно сжались. И то, что он ногтем царапал редкие волосинки своих усов, выдавало его волнение. Так он поступал всегда, когда не находил ответа.

Неужто обиделся Манай, неужто так ослаб? Или непосильное горе надломило его? Эта мысль тревожила всех, кто сидел в юрте.

Как и все собравшиеся здесь старейшины, Алпай готов был сказать: двинемся через тугаи к Алтынколю, обойдем его или перейдем через узкий перешеек, что лежит на северо-востоке, отделяя пресные воды озера от соленых. После Алтынколя можно через день-два, одолев пески, достичь границы золотой, обильной травами Сарыарки…

Но ведь обо всем этом знает и сам Манай. Так почему же он, не посчитавшись с волей своего рода, не сказав об этом тем, кто привык ему верить и идет за ним, передал право решать Алпаю?

— Ты действительно устал, Манай. Устали мы все. Мы сейчас, как стадо джейранов, на время укрывшихся от погони. Но, слава аллаху, еще не видно погони. Есть еще время все обдумать, — начал Алпай, опережая других. — Если ты не против, то подождем три дня. Иншалла, за это время мы сможем получить вести от твоего Кенже и от Сеита. Они живы. Иначе быть не может. Вот увидишь, Манай, запомни, когда приедет твой сын или услышишь о нем добрую весть, то я первый возьму с тебя суюнши. Сниму с твоих плеч халат. На исходе третьего дня ты сам решишь, куда нам идти. И все мы, весь твой аул, пойдем за тобой. Слово последнего — тяжкий груз… Не сваливай на меня такую ношу. Я был с тобою всегда, как и все сидящие здесь. Горе каждого из нас — общее горе. Но не пристало тебе раньше времени опускать плечи. Не кличь беду. Ее и так полно на казахской земле. Иншалла. Кенже твой жив и невредим.

— Истина в словах Алпая, Манеке… Мы готовы ждать твоего решения, твоя воля священна для всех, кто находится здесь… — перебивая друг друга, стараясь подбодрить Маная, заговорили аксакалы.

— Спасибо тебе на добром слове. Сердце мое не хочет верить в гибель батыра Малайсары, в его поражение. Подождем три дня. Аллах милостив, дождемся гонца и на исходе третьего дня двинемся в путь. К Алтынколю…

* * *

Глубокой ночью, когда дозорные на барханах пристально вглядывались в далекие огоньки костров, зажженных стражами джунгар или бродячими беженцами, к аулу Маная из камышовых джунглей Алтынколя прокрался тигр. Он растерзал кобылицу и уволок жеребенка.

Ржание перепуганных коней и рев верблюдиц, напролом устремившихся под защиту юрт и шалашей, лай собак, крики перепуганных женщин и плач детей — все смешалось во тьме. Мужчины бросились к щитам и пикам. Никто не мог разобрать толком, что случилось.

— Ой-бай! Убивают! Джунгары! Спасайтесь! — кричали женщины.

В свалке один налетел на другого, принимая его за врага. И неизвестно, чем бы кончилось это, если бы старый Манай не догадался намотать на шест свое длинное полотенце, облить маслом и поджечь его от костра в юрте и выйти с высоко поднятым факелом к перепуганным людям. Раздался его грозный, как в былые годы, окрик:

— Спокойствие и разум! Люди, сюда!

Он стоял, накинув чапан поверх длинной белой рубахи. На ногах были легкие походные ичиги из замши, выделанной из жеребячьей кожи, мягкие ичиги без кебиса[38].

Седой, почерневший от гнева, он стоял во весь рост, как разгневанный дух. С факела падали огненные капли.

— Что случилось?! Если пришел враг, то умрем достойно!

— Нет никакого врага! Зверь напал на наших коней, аксакал! — перед Манаем появился жигит-глашатай.

— Разожгите костры. Враг не увидит огня в тугаях, а звери боятся огня, — распорядился Манай. — А ты, сынок, подойди поближе. Ты третий день гостишь у нас, но я не знаю ни твоего имени, ни твоего рода.

— Мое имя Каражал, я из рода садыров. В верховьях реки Боралдай, близ Каратау, есть урочище Ушаши. Два месяца назад джунгары окружили там мой род и перерезали весь. С тех пор то проклятое урочище называют «Садыр-мурде»[39]. Я — самозваный глашатай, зовущий всех казахов к единству и мести, я одинокий мститель, аксакал…

— Какого старца ты привел с собой сюда, и откуда он родом, как его имя?

— Это бедный скиталец. Не обидит даже мухи. У него не наша вера. И родина его далеко. Он бродит по свету и рассказывает свои сказки, он знает языки других народов, аксакал. Но нашему еще не научился. Он встретился мне в дороге и пошел за мной. Его зовут Табан. Я понимаю его, когда он говорит на языке парсов.

— Ты смел и честен, сын мой, и сам волен выбирать свой путь. Останешься — будешь сыном нашего рода и нашим защитником. Покинешь нас — пусть аллах сбережет тебя от злого друга и жестокого врага…

— Благодарю, аксакал! — Каражал опустился на одно колено и склонил голову перед Манаем. Манаю хотелось обнять его. Ему показалось, что Каражал похож на Кенже.

Факелов стало больше, и при ярком свете Манай увидел: и кольчуга и шлем ладно сидели на Каражале, и сабля его была нездешней ковки. Такие сабли с узорчатыми ножнами умели ковать только кузнецы из рода борте, чьи оружейники не уступали по мастерству оружейникам из рода болатшы. Они добывали руду на Алтае и Каратау, ибо род борте, так же как и болатшы и бадыры, принадлежал к многочисленному племени найманов, чьи земли простирались от Алтая до Каратау и составляли основу Великого жуза.

— Правду говорят, что на упавшего все удары сыплются… — К Манаю подошел Алпай. — Тигр загрыз кобылицу и унес жеребенка. Это стало причиной переполоха. Но это не все. Как говорят, трус умирает трижды. Вот и сейчас самая главная беда произошла не от набега тигра, а от нашей трусости перед джунгарами. Двое ранены. Друг друга приняли за врага. Один вскочил на коня, огрел другого дубиной, а тот в ответ вонзил ему пику в бок. Убит один из тех, кто примкнул к нам, ища защиты… Многие разбежались по тугаям…

Каражал не дослушал его. Он направился к костру, где стояла Сания.

— Скоро начнет светать. Надо, чтобы теперь люди были наготове. Днем покойника предадим земле. Дадим отлежаться раненым. Пусть все будет готово в дорогу… — говорил Манай, глядя туда, где стояли Каражал и Сания. — И запомни, Алпай: в такие времена людей не приходится укорять за то, что им страшно… Да, Алпай, — уже собираясь вернуться в свою юрту, добавил он. — Сегодня тигр ушел безнаказанно. Значит, он придет и завтра. Днем надо прочесать окрестность, а ночью — не тушить огней. А теперь пора готовиться к утреннему намазу.

Солнце вновь поднялось над аулом-скитальцем. Вновь началась жара. Но люди уже не обращали внимания на нее… Они хоронили того, кто погиб в ночной суматохе. Старики осматривали окрестности, чтобы подальше отпугнуть тигра. Каражал вместе с табунщиком Оракбаем и его дочерью направился в караул — проверить, не рыскают ли вблизи вражеские разъезды.

Они отъехали верст пять и, оставив коней с теневой стороны, сами взобрались на гребень бархана, залегли. Прождали часа два. Солнце поднялось к зениту. От жары накалилась одежда. С Оракбая пот лил градом, старика совсем разморило. Уже пора было возвращаться назад. Дорога — пустынна и безлюдна, словно в этом краю нигде не было ни людей, ни животных.

Все трое сошли с бархана, подправили седла, подтянули подпруги и решили в последний раз, не слезая с коней, подняться на вершину и окинуть равнину взглядом. Кони, торопливо выдергивая ноги из сыпучего песка, храпя, взобрались на гребень. И тут все трое неожиданно увидели двух всадников, усталой рысью направлявшихся в сторону Аккуйгаша.

— Назад! Они увидят нас, — крикнул Оракбай.

— Уже увидели, аксакал, — ответил Каражал. — Вы оставайтесь здесь, а я поскачу к ним. Если враги, то постараюсь не упустить их, если друзья — узнаю, с какой вестью идут! — Каражал хлестнул своего коня плетью и с места пустил его вскачь. Сания рванулась за ним, но Оракбай ухватил ее коня за повод.

— Не рвись в огонь, дочка. Это не женское дело. Там нет ни Кенже, ни Сеита. Сама видишь…

Двое путников, завидев скачущего навстречу им одинокого всадника, остановили своих коней. Вытащили из колчана стрелы, приготовили луки.

Каражал осадил своего скакуна на расстоянии, где стрелы не могли достать его.

— Кто вы? И куда направили своих коней? — спросил, он, дотрагиваясь до своего оружия.

— Кто ты сам? И что там за стойбище? — вместо ответа крикнул тот, что был постарше. — Разве не видишь, кто мы такие?

— Я вижу, что вы готовы направить в меня свои стрелы!

Незнакомцы переглянулись и нехотя уложили стрелы обратно.

— Ну вот, теперь я могу подъехать к вам… Далеко ли лежит ваш путь, благополучен ли ваш аул?… — по древнему обычаю приветствовал их Каражал.

Перед ним были два усталых человека, с осунувшимися и заросшими щетиной лицами. Впалые глаза, пересохшие губы. На одеждах — черные, запекшиеся от солнца следы крови.

— А разве в этих краях еще есть уцелевшие аулы, и ты знаешь к ним дорогу? — стремясь сохранить достоинство, с усмешкой спросил молодой.

— Прости, брат. Мы обо всем расскажем потом. А сейчас мы твои добровольные пленники. Веди нас к своим и дай глоток воды. Мы вырвались из ада, — перебил его старший.

— Видно, твоя сабля еще не прикасалась к мечам джунгар. Вот и гарцуешь перед нами, словно батыр какой, — не унимался младший.

Но Каражал не стал с ним препираться.

— Будьте гостями у нас. Я сам такой же скиталец, как и вы. Джунгары водятся не только в этих краях… — Он повернул коня и повел двоих за собой туда, где их ждали Оракбай и Сания.

Не оглядываясь назад, он вдруг затянул тоскливую песню:

С вершин Каратау кочевья идут…

За каждым кочевьем одинокий верблюд…

Потерять родных, родную землю — нет горя тяжелее.

Не сдержишь слез — они текут, текут…

Двое скитальцев, доверившихся ему, слушали молча. Это была новая песня, которую они раньше не слышали. Но песня эта была о них. Только переменить «Каратау» на «Джунгартау», и все…

— Эта песня о нас, наших разоренных, сожженных аулах, погибших отцах и угнанных сестрах. Эта песня о моем перерезанном джунгарами роде! — внезапно повернувшись, крикнул Каражал. Он обращался к молодому воину. — И я пришел в эти края не в поисках рая!.. Вы слышали о Малайсары? — вдруг спросил он.

— Мы его сарбазы, — ответил старший.

— Он одержал победу?

— И да и нет.

— Он жив?

— Все мы в руках аллаха…

— Значит, вы покинули его.

— Нет, жигит. Мы не покинули его. Вместе с ним и смерть казалась бы победой. Мы выполняли его волю…

Незнакомцы первыми приветствовали Оракбая и Санию. Взгляд младшего задержался на походном торсуке, притороченном к седлу Сании.

— Нет ли у тебя хоть глотка воды, жигит?

Сания быстро отвязала торсук и протянула его незнакомцу.

— Там немного осталось.

— Ничего, поделимся.

Сделав несколько глотков, утерев губы, старший передал торсук молодому. Тот, запрокинув голову, жадно выпил остатки кымрана[40].

— Спасибо тебе, брат, сколько дней, а то и месяцев я не испытывал такого наслаждения. Какой отменный кымран!

— Да, сынок, недаром казахи говорят, что в голодные дни даже вареная баранья кожа имеет вкус халвы, — сказал Оракбай. — Вот так и прокисший кымран кажется ханским напитком. Видать, далек и труден был ваш путь?

— Дорога не так уж далека, но ее удлинили джунгары. Мы петляли, как мыши петляют зимой под снегом, чтобы уйти от лап прожорливой лисицы.

— И много ли вы их видели? — спрашивал Оракбай по пути к тугаям, где укрывался аул Маная.

— Немало их полегло под камнями ущелий, немало от стрел и сабель сарбазов Малайсары. Но еще больше их сейчас разъезжает по дорогам и горам. Не истребить их, как невозможно истребить саранчу.

Оракбай молча кивал головой. Но Сания, услышав имя Малайсары, встрепенулась и, опережая отца, спросила:

— Агай! Не слышали ли вы о жигите по имени Кенже из рода болатшы?

— Не видали ли старого сарбаза Сеита — опекуна Кенже? — добавил Оракбай.

— Нет… О, это была великая битва. Жигиты стояли насмерть, и никто не спрашивал, кто из какого племени или рода. Мы одолели джунгар днем, они окружили нас в горном ущелье. Их свежая конница, посланная вслед нам, под покровом ночи взяла нас в кольцо. Малайсары велел нам вынести тело своего друга, нашего любимца батыра Мергена, павшего в битве. Мы сумели прорваться, но в живых остались только двое… Вот он, Томан, — он показал на молодого. — И я. Меня зовут Накжан. Мы вдвоем предали земле тело Мергена. Но прорваться к своим уже не смогли… Отбиваясь от наседавших врагов, Малайсары уходил все дальше и дальше к неприступным вершинам Актау, что стоят над бездонными ущельями Текели… — рассказывал усталый Накжан, пробираясь сквозь густые туранговые заросли и кустарники.

Сания придержала коня.

Томана и Накжана сопровождали Оракбай и Каражал. Они больше не задавали вопросов. Ехали молча. Путники еще не знали, куда их ведут, что за люди встретят их. И лишь когда в густых зарослях тугая показались юрты и шалаши беженцев, Накжан, словно предостерегая, проговорил:

— Ночью с высоты горы Матай мы видели костры джунгар. От них не скрыться, они могут появиться и здесь. Идут к Алтынколю. Спешат в Сайрам и Туркестан, где уже хозяйничают их мынбаши, прорвавшиеся через Текес и Киргизские горы…

Сания уже не слышала его. Свернув в сторону, она скрылась в зарослях. Ей хотелось побыть одной.

— Нет. Нет. Неправду говорят эти люди… Ты жив… Ты жив, мой Кенже, и я найду тебя, — мысленно уверяла она себя, защищая от пружинистых веток затуманенные слезами глаза. Густые высокие заросли камыша и старой колючей облепихи то и дело преграждали дорогу. Конь, привычно петляя, шел по узкой звериной тропе к маленькой речке, которая начинала свой путь где-то на холмах или в горах и, чудом преодолев знойные пески, бесшумно змеилась в тени густых зарослей. Подступы к речке здесь были наглухо закрыты. Лишь там, где хозяевами берега встали тополя, где берега были засыпаны мелкой галькой, можно было подойти к воде, утолить жажду. Речка сохраняла прохладу, словно напоминая, что родилась она в сердце горных ледников и несет память о них.

Поглощенная своей тревогой, воспоминаниями, печалью, Сания не заметила, как конь пробрался к песчаным тополям, к тому месту, где она уже дважды побывала за эти дни — на крохотную полянку, окруженную плотным частоколом камыша.

Больно и тоскливо было на сердце. Эта боль возникала у нее не раз после того, как Кенже уехал с Сеитом. И если раньше, как казалось ей самой, она могла легко переносить любые потери, побеждать свое горе и радоваться тому, что многие жигиты к ней неравнодушны, снисходительно посматривать на других девушек аула, если раньше она никогда не знала одиночества, то сейчас все эти, ранее неведомые чувства навалились на нее.

Еще до джута и нашествия джунгар в своем родном ауле она не раз слышала признания в любви от жигитов. Правда, об этом мало кто знал, кроме нее самой. Горы — не степь. И не все здесь на виду, как в степном ауле. Горы умеют хранить тайны.

Она была единственной дочерью Оракбая. Отец ни разу в жизни не сказал ей резкого слова. И мать и отец никогда не упрекали ее ни в чем. Она росла смелой и своенравной, была любимицей не только своих родителей, но и всего аула. Однако джут и нашествие многое изменили. От аула остался нищий караван. Канули в вечность беззаботные дни, неожиданно вспыхивающие и быстро гаснущие девичьи увлечения. Все быстро прошло, как проходит весеннее цветение трав. И теперь, помимо ее воли и желания, все мысли, все думы были о Кенже. О своем сверстнике.

Конечно, Кенже не таков, как все другие жигиты, которые искали ее благосклонности. Он более мягок и робок, чем иные, чем этот Каражал, например, который попал к ним всего несколько дней назад и уже с нетерпением поглядывает в ее сторону, ждет удобного случая, встречи наедине.

Но все же почему она так тревожится за судьбу Кенже? Почему так грустно, почему так болит сердце?

Два года назад, незадолго до смерти, мать, заметив, как она смеялась над Кенже, который тогда при встречах молчал, — говорила: «Дочка, не смейся над ним. Над любовью не смеются. Любовь никогда не приходит одна. С нею приходят и печаль, и тоска, и горе. Мы всю жизнь дружно живем с твоим отцом, я всегда была ему покорна. Пусть он не умнее других, но он добрый, и я всю жизнь не теряла нежности к нему. И аллах свидетель — разве это нельзя назвать любовью? Но я от тебя не утаю своего греха. Всю жизнь я не могу забыть одного человека. Такого же пастуха, как твой отец. Мы ни разу наедине не встречались с ним. Он никогда ничего не говорил мне. Но я часто видела его. А потом он умер. Уже год прошел. И вот теперь, о, прости старую дуру, великодушный, милостивый аллах, мне кажется, что я всю жизнь жила только им. Мне теперь страшно и стыдно перед твоим отцом — добрым моим Оракбаем… Вот, дочка, как бывает… Не смейся над Кенже. Я по глазам его вижу…»

— А как звали того пастуха, который молчал и молча умер? — беспечно рассмеялась тогда Сания.

— Что ты, что ты, дочка… Не умножай греха! — Мать замахала обеими руками.

Сания улыбнулась, вспомнив, какой растерянный вид был у матери.

Конь уже стоял на знакомой поляне, которую прорезала речка и стеной огораживали заросли. Сания соскочила с седла и, оставив коня, прошла к воде. Бросила на землю свою короткую саблю, колчан, лук, щит. Сняла шлем, кольчугу, стянула сапоги и толстые мужские штаны, опустила измятый подол платья, умылась и, расчесав волосы твердым гребешком, сделанным из коровьего рога, села на песок и окунула ноги в воду. Освободившись от тяжелой недевичьей одежды, Сания почувствовала легкость, от которой давно отвыкла. Ей уже ни о чем не хотелось думать — ни об этих проклятых джунгарах, ни о горе своего аула, ни о нависшей над людьми опасности, ни о Кенже. Она стала, как прежде, собой. Шорох камыша, тихое ворчание воды да ленивый щебет укрывшихся в чаще птиц действовали успокаивающе, заботы и тревоги дня отдалились от нее. Конь стоял рядом, хвостом отмахиваясь от мух и мотая головой. Порой, вздрогнув от укуса комара, он ударял копытами и на миг замирал, устремив свой взгляд на Санию, словно удивляясь ее наготе, густоте ее черных волос, белизне ее кожи. Потом вновь начинал мотать головой — вверх вниз, вверх — вниз, будто утверждая верность и любовь к своей хозяйке. Было жарко, как и все дни, но здесь, среди высоких зарослей у воды, эта жара была не так назойлива и тяжела, как в барханах или на месте стоянки аула.

Сания вошла в воду. Не глубоко. Чуть выше колен. Медленное течение. Она с наслаждением окунулась. Уперлась руками в дно и свободно вытянула ноги. Перевернулась на спину. От удовольствия закрыла глаза. Вода перекатывалась по груди. Чтобы убрать волосы с лица, она освободила руки и села на дно. И тут, раскрыв глаза, она увидела, как тонкая, длинная черная змея выползает на берег из воды. Сания вскрикнула от неожиданности и бросилась к своей одежде. Конь отпрянул назад и оборвал поводья. Змея уползала в камыши. Сания быстро оделась. Выжала и свернула в тугой узел волосы. Надела шлем. Колчан и щит приторочила к седлу и, взяв коня под уздцы, пошла по узенькой тропе к стоянке аула.

Ее расстроило то, что обыкновенный уж или гадюка так напугали ее. Каждый шорох в камышах настораживал. Она решила пешком добраться до аула, чтобы испытать себя. Ведь если она сейчас испугалась змеи, боится каждого шороха, — то какой из нее воин? Вспомнила ночное нашествие. Стало еще страшнее. А вдруг устроился где-то здесь в засаде тот самый тигр, что ночью навестил аул? Ей хотелось вскочить на коня и бежать из этой чащи. Впервые у нее мелькнула мысль — зачем она здесь? Можно уехать вглубь степи и найти приют в любом ауле. Она верила в то, что всегда найдется жигит, который возьмет ее под свою защиту.

Нет Кенже. Ну и что из этого? На все воля аллаха, так говорят старики. Жигиты еще не перевелись… Она содрогнулась от своих мыслей и, пожалуй, впервые в жизни подумала о самой себе со стороны, как о постороннем человеке. Чего в ней больше? Красоты или коварства, сострадания к людям или тщеславия? Ведь когда она ехала к ручью и думала о Кенже, где-то подспудно в ней звучало и другое, кто-то словно шептал ей: оглянись на Каражала, он готов сейчас уйти вместе с тобой вглубь тугаев, его объятья крепки, он создан для любви, страсти… Как это должно быть жестоко — узнав о смерти того, кого, быть может, любила, в тот же час думать о другом. Ох, женщины, неужто неуемность плоти, минутная страсть ваша всегда заглушает все другие чувства?!

Вновь послышался шорох в камышах. Конь встрепенулся, навострил уши. Сания готова была вскочить в седло, но тут до ее слуха донесся чей-то голос. Она зажала морду коня, чтобы тот не подал звука, и остановилась. Справа за плотными стенами саксаула, облепихи и песчаной арчи переговаривались двое — не настолько громко, чтобы можно было отчетливо разобрать слова. Один жестоко и угрожающе что-то твердил другому. Тот отвечал изредка, спокойно, коротко. Сании показалось, что говорят они не по-казахски, что голос первого похож на голос Каражала. Затем голоса стали еще тише, отдалились и, по тому как взлетели испуганные птицы, Сания поняла, что эти двое удалились вглубь тугаев.

Она связала разорванный повод, взобралась в седло и, защищаясь от колючих веток, поспешила к стоянке аула.

«Наверное, ошиблась я, — думала девушка, — на каком же другом языке может говорить Каражал, кроме казахского. Да и Каражал ли это? Может, почудилось?»

Въехав в аул, который прежде был разбросан на большой площадке, а теперь, после ночного происшествия, скучился на одном пятачке, огороженном со всех сторон частоколом колючей облепихи и саксаула, нарубленных за день стариками и женщинами, она сразу же, не обращая внимания на других, начала искать взглядом Каражала. Его нигде не было видно. Возле коновязи, устало понурив головы и лениво отбиваясь от мух, стояли кони тех двух жигитов, что привезли с собой печальную весть о Малайсары, да короткохвостый мерин ее отца — Оракбая.

— Куда же ты девалась, Санияжан, тебя отец ищет. Да и этот новенький жигит наш, Каражал, что ли, зовут его, тоже куда-то запропастился, — сказала женщина. И во взгляде и в словах ее Сании почувствовалось не то осуждение, не то сочувствие. Испытующе смотрели на нее и другие.

— Дочка, где ты? Видит аллах, как ты напугала меня. И что ты еще за дитя!.. Тут звери кругом, да и люди стали не лучше зверей. Ну, аллах с тобой. Пойдем по шалашам, собери остатки кумыса и айрана и принеси в юрту Маная. Там гости. Ну, те, что встретились нам… — говорил отец. — Немного отдохнули и поспали они и сами напросились к Манаю. Затянулась их беседа. Там же и Алпай. Видать, разговор у них долгий и тяжелый. Дай им кумыса, дочка.

Выцедив, взболтав и налив кумыс в чистую чашу, Сания внесла его в юрту Маная. Старейшина сурово взглянул в сторону вошедшего, но увидев, что это Сания, со спокойной грустью сказал:

— Входи, дитя. Кумыс будет кстати.

И сам Манай, и Алпай, и гости были чем-то озабочены, хмуры. Беседа прервалась. Сания почувствовала неловкость и, оставив чашу, собралась было выйти, но Манай проговорил:

— Разлей по пиалам, — и, уже не обращая внимания на нее, продолжил прерванную беседу.

— Горе одного не тяжелее печали народа, — говорили древние. Если сын останется жив, то вернется, если погибнет, то я верю, что он умрет, не опозорив чести ни своего рода, ни своего отца… Но не о том речь, братья. Горе каждого из нас переросло в муки народа. Кто же может противостоять джунгарам, если у них есть пушки, которые пятнадцать лет отливал рыжеволосый, голубоглазый северный человек неизвестной веры, неизвестного роду и племени, если этот человек научил их владеть пушками, если джунгары решили уничтожить наши города и навсегда властвовать над нами? — Манай тяжело вздохнул, помолчал, пока Сания подала ему большую пиалу кумыса. Потом задумчиво проговорил: — Ваша весть не для нас. Я правду говорю, Алпай? — он медленно повернул голову в сторону друга.

— Истина твоя, Манай. Но мы должны помочь им.

— Да, нельзя отсиживаться здесь, хотя наши гости и говорят, что джунгары пройдут мимо и не заглянут сюда. Скорее переберемся на другой берег Алтынколя, к Чингизским горам. Во все времена степь слухом полна. Не может быть, чтобы все батыры казахов сидели сложа руки. Аллах не допустит нашей гибели. Не так уж скуден и безроден наш народ, у него найдется сын, способный объединить жигитов всех племен и жузов. Нужно проводить наших гостей к батырам Тайлаку и Саныраку. Нужно только узнать, где они, и направить братьев к ним. Пусть все, что поведано нам, услышат и они. Слух о том, что в шатре и в стане джунгар есть наши люди, укрепит дух батыров и сарбазов.

— Но достаточно ли это для единства? — проговорил Алпай и, словно попросив взглядом прощения у друга, продолжил речь: — Благословенный Тауке завещал нашему народу искать друзей. Ты знаешь об этом, Манай. Он за два года до своей смерти посылал гонцов к белому царю, а царь присылал гонцов к нему, чтобы сговориться о военном союзе, о дружбе на равных, как брат с братом, и в дни опасности вместе идти на джунгар.

— Но этой дружбы нет по сей день, Алпай. Да и захочет ли царь русов подать нам руку, когда мы сами, как стаи перепуганных шакалов, бежим по степи, перегрызая по ходу глотки друг другу, предавая друг друга. Нет, Алпай. Никто сейчас не подаст нам руки помощи, если мы сами не поймем свою беду и не восстанем для последней схватки, которая должна решить — жить нам или умереть, стать навеки рабами джунгар.

Сания, наполняя чашу одну за другой, не знала, что ей делать, думала, как бы ей выйти из юрты, чтоб не мешать столь тяжелой беседе старейшин. Но если уйти, то кто будет разливать кумыс? Не положено, чтоб аксакалы сами занимались этим. И гостям это не к лицу.

Когда вместе с отцом и Каражалом она встретила этих двух незнакомцев на дороге, то подумала, что они враги. Потом они рассказали о Малайсары, и она решила, что это сарбазы батыра. Они говорили, что выполняли волю Малайсары. Тоской и болью повеяло от их слов, когда она спросила их о Кенже… А что же выходит теперь! По разговору аксакалов получается, что они прямо из стана джунгар. Так кто же они? Сания вспомнила, что старший назвал себя Томаном, а младший — Накжаном.

А все-таки этот Накжан привлекателен, он немножко застенчив и этим похож на Кенже… Но ведь это он, Накжан, говорил, что сегодня или завтра джунгары будут здесь, в этих местах. А дед Манай только что сказал другое и, видно, сказал с их слов. Так как же верить им? О чем они здесь рассказывали двум аксакалам до ее прихода? Почему они сейчас сидят молча, сосредоточенные, задумчивые, словно совершили великий грех…

И эти голоса в тугаях, голос Каражала… Сания теперь была уверена, что там, в зарослях, она действительно ясно слышала Каражала. Что случилось здесь за то недолгое время, пока она купалась?..

Она была поглощена своими мыслями. Ей, единственной дочери Оракбая, баловнице аула, не уступающей жигитам, ей, которой всегда казалось, что она вызывает зависть всех девушек и женщин аула своей красотой, своим открытым нравом, которая не терпела соперниц и хотела, чтоб жигиты аула вздыхали лишь по ней, удивляясь ее решительности и смелости, сейчас было не под силу разобраться в тонкостях столь простого мужского разговора.

— Дитя мое, позови своего отца — Оракбая. Остальных не тревожь. И пусть все те бедные скитальцы, что теперь оказались вместе с нами, не знают о нашем разговоре, пусть о нем не услышит и тот, кто назвал себя глашатаем. Его зовут Каражалом. Он из рода садыр. — Слова Маная прервали мысли Сании.

Она вышла из юрты и передала слова Маная своему отцу. Солнце приближалось к закату. Жара ослабла. Кони и верблюды стояли на привязи в центре поляны, вокруг которой расположились юрты и шалаши беженцев. Перед животными было вдоволь травы, накошенной за день. Возле шалашей и юрт все было прибрано, кое-где лежали готовые вьюки. Горело несколько небольших костров.

В лагере беженцев чувствовалось напряженное ожидание. Одни боялись нового прихода вчерашнего полосатого гостя, другие ждали, когда Манай уведет их подальше от этих мест.

Сания обвела взглядом лагерь и внезапно увидела Каражала. Он сидел в кругу людей у костра и в упор смотрел на нее. Она даже вздрогнула от неожиданности. Взгляд жигита казался загадочным, в уголках губ затаилась улыбка.

— Иди к нам, юный друг. Угостим куском жареной баранины, — нежность прозвучала в его голосе. Сания пошла на зов. Каражал вытащил из-за голенища острый нож и одним ударом отсек жирный кусок мяса от бараньей ляжки, что была зажарена на вертеле и теперь лежала посреди круга на старом дастархане.

— Ну и как, скоро здесь будут джунгары? — словно невзначай спросил Каражал.

— Сюда, к нам, они не придут, — ответила Сания и чуть не выронила мясо из рук, поняв, что нарушила наказ, только что данный Манаем.

— Так, так. А эти болтуны, которых мы сегодня взяли в плен, говорили, что джунгары будут сегодня или завтра. Вот вруны… Со страху это они, что ли? Вот и верь керейцам. Эти ведь керейцы. А большинство керейцев помогают джунгарам… — будто размышляя вслух, говорил Каражал, вытирая нож о пучок травы и вновь засовывая за голенища. Сания заметила, что он исподлобья поглядывает на Табана — оборванного старца с посохом, которого он сам привел сюда, как бедного безродного бродягу, скитающегося по свету из страны в страну, рассказывающего чудесные сказки и говорящего на разных языках.

«На разных языках»? — мелькнуло в голове Сании. А быть может, сегодня, там, в зарослях тугая, Каражал говорил с ним, с этим Табаном? Девушка посмотрела на Табана. Старик никогда не расставался с посохом. Даже сейчас посох лежал рядом с ним, с правой стороны. А сам он, задрав рваные штаны до колен, грел ноги у костра, хотя вечер и без того был чересчур теплым. Ноги были все в струпьях, с зарубцевавшимися ранами. Сания отвела взгляд. Что может быть общего между этим беспомощным, нищим и жалким бродягой и гордым Каражалом? Да и какая у них может быть тайна? Ведь Каражал говорил Манаю, что он встретил этого бродягу на дороге, что он, Каражал, понимает его только тогда, когда тот говорит на языке парсов.

— Что же молчим? Огонь всегда располагал к долгим беседам или воспоминаниям о батырах, у огня рождались красивые сказки, — весело произнес Каражал. — Вот у этого божьего человека сказок целый клад. Пусть поведает Табан одну из них, а я перескажу.

Табан опустил штанину, прикрыл ноги. На миг не по-старчески сверкнули его глаза, когда он взглянул на Каражала. Но он тут же опустил свои ресницы, не то запыленные, не то седые. Подобрал ноги под себя, принял спокойную невозмутимую позу.

— Пусть говорит божий человек, пусть развеет наши тяжкие думы, — тихо произнес старик со слезящимися, покрасневшими от солнца и трахомы глазами.

— Пусть расскажет… — поддержали другие.

Каражал сказал что-то Табану на незнакомом языке. Тот, оставаясь невозмутимым, глядя в огонь немигающим взглядом, певуче заговорил и долго, монотонно говорил о чем-то.

— Он спрашивает: о чем повести рассказ? Или о богдыхане, или о великом Цевене Рабдане, решившем навсегда покорить эти степи? Или о евнухе Надире, рабе шаха Тахмаспа, который ныне, свергнув своего владыку, стал повелителем персов и вселяет страх в сердца русов? Или о маге, обладающем тайной литья пушек, которые ломают стены казахских городов и, с благословения самого всевышнего бога, повелевают джунгарам покорить вас — вольных детей степи, не признающих ни власти, ни единства, ни веры и грызущихся, как стая волчьих переярков меж собой? Или просто о жизни и основе жизни — любви?.. О чем же мне начать свой рассказ? — спрашивает божий человек. — Каражал говорил, отчеканивая каждое слово, словно хотел этим подчеркнуть силу рока, нависшего над кучкой беззащитных бедных людей, скитающихся по степи вслед за своим вожаком Манаем. Сании стало страшно от этих вопросов.

— Что он, этот безродный бродяга, мелет? Почему он хоронит нас раньше времени? — вдруг вспылила женщина в черном платке, сидевшая чуть подальше от мужчин, — мать, потерявшая свое дитя по дороге сюда, мать, чуть не сошедшая с ума, когда под зноем хоронили ее малыша.

— Можно отрубить голову, но нельзя отрезать язык. Достоин уважения тот, кто говорит правду в лицо. Чем мы лучше волков. Даже волки объединяются в минуту опасности. Прав этот волосатый странник. Говорят, спрашивай о смысле жизни не у того, кто много прожил, а у того, кто много ездил по свету и многое перевидал. Но пусть он расскажет нам не о джунгарах и не об евнухе Надире, не о богдыхане и Цевене Рабдане, а сказку о жизни, — успокоил женщину старик с трахомой, утирая слезящиеся глаза.

— Пусть говорит о любви. Только она может создать единство и прибавить силы человеку, а может и внести разлад даже меж братьями… — поддержали старика.

Каражал перевел их слова. Табан вновь поднял пепельные ресницы, загадочно взглянул на Санию.

— Я был в стране детей львов[41] и слышал легенду об Ануле[42], которая, убив собственного мужа, стала царицей детей львов. Жила она во дворце, построенном на высокой неприступной скале. Каждый месяц привадила к себе нового воина и возводила его в цари, клялась в любви, клялась быть его рабыней.

Но каждый царь властвовал лишь месяц. Анула убивала его на ложе. Ее лоно было ненасытно и безродно. Над нею властвовала похоть, она подчиняла ей свой ум, свою хитрость. В ней было столько же красоты, сколько жестокости. Она сеяла вражду между воинами и выбирала жертву среди них. Ее не любили, но ее ласковость привлекала мужчин, как ласка самки привлекает самцов.

Царство детей львов распалось. Воины, сговорившись, жестоко и всенародно насытили жажду Анулы и, разрезав ее тело на куски, бросили шакалам…

Анула говорила, что вся жизнь, вся борьба, вся красота даны человеку для наслаждения и для насыщения своей похоти. Народ отверг ее слова, потому что она была подобно самке скорпиона, которая ждет любви лишь для того, чтоб получить у самца его силы и тут же убить его. Самка скорпиона живуча и бессмертна, как живучи на земле зло, коварство и жестокость. Зло в женщине… — Каражал слово в слово пересказывал легенду Табана, а Табан немигающими глазами смотрел на Санию, которой стало жутко от этого взгляда. Но вот глаза старика потускнели, и когда Каражал перевел его последние слова, Табан, не дав людям времени осмыслить услышанное, начал новую сказку:

— Я продолжу легенду, но теперь другую, родившуюся в стране благословленной всеми богами и проклятой всеми духами, в стране богатой и нищей — в Индии, на земле славных воинов раджпутов.

Да, я продолжу свой рассказ… — Теперь, когда солнце уже коснулось земли и огонь костра стал ярче, когда разморенный дневной жарой мир погружался в тихую дрему, он, этот безвестный странник, казался святым, казался мудрым посланником самого аллаха в этот нищий, бегущий от врага аул. Переводя рассказ Табана, Каражал изредка поглядывал в сторону юрты Маная. Там все еще шла беседа. Табунщик Оракбай давно вышел оттуда и уселся на куче седел, лежавших возле ее порога. Он наверняка охранял вход в юрту, чтобы кто-либо не помешал беседе старейшин аула с двумя пришельцами из стана Малайсары.

— Да, я продолжу свой рассказ, — повторил Табан и чуть подался всем телом вперед, словно хотел подвинуться поближе к огню. — Нет, не было истины жизни ни в поступках Анулы, ни в ее словах. Если бы в ее словах была истина, то владыки бы не дрались за престол, люди не боролись бы за свое счастье, народ не мечтал бы о свободе, отец не думал бы о сыновьях, а мать о дочерях. Да, жизнь это миг, и тот, кто хочет использовать этот миг лишь для насыщения своей утробы, для удовлетворения своей похоти, тот подобен царице Ануле и самке скорпиона…

— Я расскажу вам легенду о дочери раджпутов — расскажу вам быль о красавице принцессе. Юной царицей величали ее, ибо она была дочерью вождя племени раджпутов.

Люди молча слушали Каражала, который, не нарушая напевного монотонного рассказа Табана, быстро и искусно переводил легенду. Каражал уже не выглядел прежним — гордым, недоступным и в то же время хитрым глашатаем. Он весь превратился в слух. Лицо его было словно вырублено из серого, холодного гранита, в глазах переливались искры — отражения костра. Казалось, он, не задумываясь, пересказывал слова Табана, а думал о чем-то другом. И то, другое, волновало его больше, чем легенда Табана.

— …Близ скалистых горных ущелий, заросших садами, раскинулись розовые дворцы. В самую великую жару там веет прохладой. Кругом луга, сады, щедрые поля, под тяжестью плодов сгибаются деревья. Журчат арыки и блестит на солнце, как голубой жемчуг, озеро. Его влага чиста и холодна, живительна, как нектар, и лотосы, прекрасные лотосы, цветут на волнах озера, как бриллианты на груди красавиц. Богатым был край, но скупым на дружбу оказался его народ. Распри, коварство и месть, бесчестье, ложь змеились между родами. Топтали друг другу посевы, угоняли скот, крали красавиц, жгли сады. И не выдержал бог — великий Шива, решил наказать раджпутов за грехи.

Вражья конница двинулась на поля раджпутов, под ее ударами падали стены крепостей, горели рисовые поля. Каждый защищался в одиночку от своих и чужих. А тут суховей, пыльные бури и жара, жара, иссушившая в пепел лепестки лотоса, жара, выпившая воду в каналах, в арыках, озерах. Болезни и голод, нищета и враг обескровили край…

— Точь-в-точь как у нас, казахов, — вздохнул старик с трахомой и грязным рукавом вытер слезы.

— …Высохли водоемы, издыхал скот и даже родники, что доселе бурно вырывались из-под скал, иссякли. Черный меч смерти навис над всем Раджастаном. Запершись в последней крепости, великий раджа созвал к себе всех мудрецов.

— Что нужно, чтобы снова воспрял дух народа, чтоб он почувствовал в себе силу, забыл распри меж родами и прогнал врага, чтобы к нему вернулось былое единство и слава великих воинов? — спросил раджа мудрецов.

— Вода! — ответили старцы. — Нужно изготовить для нее великое, прекрасное ложе из камня там, где еще есть жизнь в родниках, и принести священную жертву — белую корову в честь справедливого, благородного Шивы — справедливого Махашевры!

Ложе было готово. Жертва принесена. Ждали месяц. В живых раджпутов оставалось мало. Последняя крепость была готова сдаться врагу. Но то уже был бы вечный конец всему племени раджпутов. Последние листья осыпались с деревьев, обнажая черные сухие трещины земли и зловещий оскал скалистых гор. Зачах последний родник. Ни капли дождя — муссоны обошли этот край.

— Мы погибли. На нас пал гнев всесильного Шивы. Мы сами разгневали его своими грехами. Завтра на рассвете мы все сами должны покончить с собой, — сказали мудрецы.

Настала последняя ночь перед гибелью раджпутов.

В последний раз пришел старый раджа в храм, единственный храм бога Шивы, оставшийся у раджпутов, и окутал ноги благословенного Шивы благоухающими лепестками последних роз из своего сада. Зажег светильник. Молча стояли жрецы вокруг могучей статуи. Раджа поклонился и поклялся богу, что утром на рассвете он отдаст свою душу ему, священному Шиве, за все грехи своих рабов.

Ушел раджа, наступила полночь. Верховный жрец смыл со лба священный трипунд[43] и пошел в свои покои. В темных углах храма растаяли молодые жрецы — неусыпная охрана многорукого Шивы.

И вдруг бесшумно, словно привидение, через каменную арку, освещенную луной, вошло в храм нежное создание в голубом сари. Застыли невидимые стражники, и только сверкали из темноты их глаза. Стража знала: то была единственная дочь великого раджи, то была Чамелирани.

Со страхом шагнув в полумрак храма, она опустилась на колени у ног пляшущего Шивы, сложила ладони и зашептала молитву. Струился дым сандала из чаши, лепестки последних роз маслянисто светились. Грациозно и спокойно извивалось тонкое пламя, то озаряя руки, то скользя по лицу, то освещая ноги трехликого Шивы, и казалось юной деве: зол и страшен бог, он разгневан, и танец его свиреп и жесток. То был вечный танец — танец жизни, танец смерти, танец ненависти и любви — танец созидания Вселенной, танец обновления.

— Помоги народу моему, обнови нашу землю, дай влагу полям и садам, дай силу воинам нашим, всели в них любовь друг к другу, любовь брата к брату, дай жизнь садам, помоги матерям с иссохшей грудью, дай жизнь детям матерей наших, о великий, справедливый Шива! — дрожа от страха, шептала девушка. — Я лишь росток, я лишь крохотный цветок в море жизни, белый лепесток в черном океане лжи, ты сожги меня, но помоги народу моему. О священный Шива! — лились слезы из глаз Чамели. Страх прошел, глаза ничего не видели от слез. — Я в жертву готова себя отдать, скажи мне: что мне делать, чтоб спасти народ?! — молила принцесса.

Ночь проходила, бесшумно на землю надвигался рассвет. Но не заметила юная царица, как светлее стало в храме. Лишь почувствовала — земля у нее под ногами заколыхалась. В руках Шивы сверкнуло пламя — и озарило весь храм, древний и просторный, вырубленный в недрах скал. И, словно огненная струя, из пламени прыгнул тигр в центр храма.

— Я поняла тебя, о великий и священный Шива! Принимаю смерть! Я погибну под когтями тигра, пусть он разорвет меня клыками, но дай жизнь народу моему! — она сбросила сари и прекрасная, как лотос, нагая, как солнце, раскрыв объятия, шагнула навстречу тигру. Но снова пламя — тигра нет, стоит олень — дитя природы. Еще шаг — и нет оленя, и перед обнаженной девушкой стоит юноша печальный. Упала юная царица к его ногам. Стыд подкосил ее. Юноша вернул ей сари.

— Ты прекрасна и чиста. Твоя любовь едина, вечна. Разорви завесу майи. И поймешь, что жизнь прекрасна. И нет священнее дела для человека, чем пожертвовать собою во имя жизни племен своих. Ступай ты в каменное ложе, где пересохли все истоки влаги. Отдайся камню. Напои каменное ложе своей кровью… Все истоки оживут к восходу солнца. Спеши, сестра! — и видение исчезло.

Ранним утром, когда матери с иссохшей грудью, еле двигаясь от жажды, волоча за собой гулкие кувшины, в которых давно не было воды, в последний раз перед смертью пошли к каменному ложу, их взгляду предстала голубая, чистая, прозрачная, прохладная вода. Она заполнила огромное ложе, переливалась через края, а вокруг звенела трава, цвели розы, птицы вновь пели свои песни. Сады оживали. А в самом центре ложа цвел алый лотос.

Первый луч солнца упал на воду, скользнул над рябью волн и заискрился в лепестках лотоса. Люди смотрели на сверкающий волшебный лотос, и никто не знал, что то была последняя улыбка их юной царицы, любовь которой вернула им жизнь. Никто не знал, что сегодня на рассвете она напоила своей кровью раскаленное дно каменного ложа…

Уже наступила ночь, небо заискрилось холодными звездами. Потрескивая, горели сухие корни саксаула. Люди, сидевшие у костра, задумчиво слушали рассказ Табана.

По лицу Сании бродили отблески пламени костра. Сидя на вязанке сухого хвороста, она молча внимала легенде. Перед ней лежал колчан со стрелами — колчан Каражала. На одной из стрел она увидела тонкую зарубку. На других зарубок не было. Сания думала о юной царице. Она видела огромное море воды и этот цветок, который Табан назвал «лотосом», А корень цветка на дне, под водой, там, где лежит юная дева, принесшая себя в жертву народу.

— …Так чья же любовь прекрасней, царицы Анулы, что правила детьми львов, или юной царицы раджпутов? — завершил свой рассказ Табан. Каражал перевел его последние слова. Люди молчали.

— Говорят, что дочь царя мавренахров вонзила нож в спину юноше — своей единственной любви, который по ее зову пришел к ней в сад. Она ласкала его, клялась в любви, но когда случайно заметила, что к ним идет стража и что люди могут узнать об их любви, то она незаметно ударила ножом в спину юноши, а страже сказала, что он, этот юноша, тайно проник в сад и осмелился заговорить с ней, и приказала выбросить его тело на съедение шакалам… — вставил старик со слезящимися глазами. — Один аллах знает, что это за чувство — любовь? В ней немало добра, в ней не счесть и зла.

— Я слышал, что в вашей степи пленных могут освободить по воле женщины-матери, потерявшей в битве сына. Если великодушие матери победит ее ненависть к убийцам сына, то пленнику даруют жизнь и волю. Так ли это? Смогла ли какая-нибудь женщина забыть о своей любви к сыну и дать свободу врагам? — спросил Табан, и Каражал перевел его вопрос.

Все молчали как и прежде, задумчиво глядя на языки пламени. Каражал заметил, как из юрты вышли двое — те, кого они днем встретили на дороге и привели сюда.

Они прошли мимо костра. Табунщик Оракбай отвел их куда-то на ночлег, сам вернулся к костру. Увидев отца, Сания поднялась и направилась к своей юрте.

— Кто может сейчас ответить на этот вопрос? Сейчас мы сами словно пленники джунгар. И останемся ли мы живы сами… — проговорил наконец старик с трахомой. Глаза его совсем покраснели. Он поднялся и побрел в свой шалаш.

— Все ко сну, на отдых. Завтра в дорогу! Так сказал Манай! — прозвучал хриплый голос Оракбая…

…Сания долго не могла уснуть в эту ночь. И странный разговор, услышанный ею в тугаях, и поведение этих новых пришельцев, которые сказали, что идут от Малайсары, а кажется, что они от самого Галдана Церена, и эти легенды Табана об Ануле и юной царице раджпутов — все было таинственно, вселяло страх и неверие в окружающих людей, неверие в себя. Почему вдруг этот бродяга Табан начал рассказы о любви и почему он так странно посмотрел на нас, и зачем Каражал следил за юртой Маная и так неожиданно спросил ее, о чем там, в юрте, шла речь, и она, не задумавшись, выложила ему правду, хотя дед Манай просил все, о чем там говорилось, держать в тайне…

Не спалось. Тяжелела голова от дум. Никогда еще ей так не было нужно разобраться во всем том, что творится вокруг. Она раньше не думала об этом, жила своей радостью и печалью. Лишь горе родного аула угнетало ее. А теперь, когда она услышала о пушках, когда поняла смысл разговора Маная с гостями и угрозу, да угрозу, прозвучавшую в словах Табана о джунгарах, ей стало страшно. Но она не могла понять, как это, каким образом может погибнуть весь народ. Ведь земля казахов так велика и так много на ней смелых жигитов?.. Ее мысль прервал вой собаки. Это была одинокая дворняжка, которая то исчезала, то вновь появлялась в стане беженцев. И вот кто-то прогнал ее, потому что вой собаки всегда вселял тревогу в сердца людей. Говорили, что собачий вой — предвестник несчастий. Дворняжка, видать, ушла подальше в тугаи и теперь глухо выла от страха.

В юрты врывался запах навоза, запах дыма костра, кто-то бормотал во сне в соседнем шалаше. Вот фыркнула лошадь, застонал верблюд — и вновь тишина. Странная, жуткая тишина. Где же отец? Должно быть, в карауле. Они с Алпаем всегда стараются быть рядом с Манаем или вблизи его юрты.

Собравшись в комок и плотно укрывшись мягким одеялом из верблюжьей шерсти, Сания прислушивалась к каждому шороху. Мало-помалу сон взял свое, дневная жара, усталость и тяжесть всех этих загадочных событий долгого дня одолели ее. Она забылась в беспокойном сне…

Наступило то самое мгновение ночи, когда властвуют тишина и покой.

Никто в стане беженцев не видел и не слышал, как две тени мелькнули в лунном свете и бесшумно исчезли на тропе, ведущей в пески, а оттуда к дороге, где днем были задержаны двое — Томан и Накжан.

Когда кончились тугаи и под лунным светом завиднелись очертания барханов, передний из беглецов остановился.

— Все. Возвращайся. Помни, ни один из этих двух керейцев не должен уйти к шатрам Болат-хана, Абульмамбета или хана Абулхаира. Казахи готовятся собрать единое ополчение… А теми из керейцев, кто еще остался в стане великого хунтайджи, я займусь сам. С них сдерут шкуру… Ступай! Помни, огонь поможет тебе рассчитаться с керейцами и еще более приблизиться к Манаю. Держись ближе к Манаю, выполняй его волю, иди вместе с ним в Сарыарку, узнай, что замышляют казахские батыры. Великий Цевен Рабдан наградит тебя… Ступай! Скоро я разожгу здесь такой огонь, что он будет виден отовсюду.

— Ох, сказочник, видать, немало крови ты выпил, — послышался голос Каражала.

— Я старый гуркх[44]. Я прошел по многим странам, видел многих владык. И как гуркх я был предан тому, кому служу. И грех и слава удел тех, кто направляет стрелу… Тетива натянута не мной, — спокойно и твердо сказал Табан. — Ступай…

Каражал молча исчез в тугаях.

…Сании снились сны. Тяжелые, неразборчивые. В них ожили легенды казахов о неверной жене и сорока женах пророка Сулеймана. А потом она видела Кенже. Он был в крови. Потом поднялся тигр, тот самый, что ночью всполошил весь стан, весь аул беженцев, он был красив — гладкая спина, страшный оскал клыков. Потом она видела Табана, огромного, высеченного из камня и раскачивающегося у костра, он вселял в нее ужас. Она хотела крикнуть от страха, позвать на помощь отца, но тут сквозь, сон сама услышала чей-то пронзительный крик. Попыталась встать, вскочить с места и вдруг почувствовала, как кто-то сорвал с нее одеяло. Кто-то навалился на нее, чьи-то холодные руки коснулись ее тела. Из-за стен юрты послышался ответный крик отца. Кто-то тихо залился злым смехом и черной тенью метнулся вон из юрты.

Сна как не бывало. Холодный пот покрыл лоб Сании. Она торопливо оделась. Откинув дверь, в юрту вбежал отец. За пологом юрты было светло как днем. Где-то горело, трещало. Кричали люди, ржали кони.

— Скорее, дочка! Пожар! Все горит! — крикнул отец.

Еще не в силах взвесить разумом и понять, что творится вокруг, охваченная страхом, она, подчиняясь инстинкту, в мгновение ока успела схватить щит и, невольно защищаясь им от палящего света, выскочила вслед за отцом. Отец уже сидел на своем мерине и держал наготове коня Сании.

— О, суд аллаха, как ты страшен! Скорее, дочка! А то ветер, как шайтан, может повести огонь так, чтобы взять нас в кольцо. О, как ты страшен, суд аллаха! — повторил Оракбай каким-то странным, непривычным для Сании голосом.

Вскарабкавшись на коня, она увидела, что отца уже нет рядом. Оглянулась вокруг, не зная куда и за кем скакать.

Люди сдирали кошму с остовов юрт и торопливо скатывали, связывали и вьючили на перепуганных коней и верблюдов, молча поглядывая на восток, откуда приближалось густое кроваво-черное пламя. Горел древний сухой лес — заросли саксаула, что лежат на границе с песками.

Все ярче становилось зарево, обостренный слух уже улавливал гудение горящего леса. Огонь приближался к стану беженцев.

Юрты Маная как не бывало, а сам он уже сидит на коне. Рядом с ним его друг Алпай. Отец тоже возле них и что-то торопливо говорит Манаю, указывая на восток и обводя руками вокруг. Наверное, он объясняет, что пламя может взять беженцев в кольцо. Но Манай властно указывает ему в ту сторону, где стоит Сания… И девушка поняла — только их юрта еще не была убрана. Она слетела с седла и кинулась вырывать колья, к которым прикреплен остов юрты. Она и не заметила, когда рядом с ней оказался Каражал, отец и еще несколько человек. Все это произошло быстро — не успела Сания опомниться, как кошмы были скатаны, остов юрты уложен и связан и все это вместе взвалено поверх поклажи чьего-то верблюда. Сания видела, как мужчины и женщины хватали испуганных детей и бросали их на коней и верблюдов, навьюченных скарбом. Дети не плакали. Они были так же бледны и молчаливы, как взрослые. Какая-то старуха вытаскивала из золы обгоревшие лепешки, кто-то засовывал в торбу недожаренное на углях мясо, а караван уже, спеша, покидал насиженное, обжитое за эти дни место. Он уходил вслед за Манаем и Алпаем в чащу, держа путь к берегам Алтынколя — Балхаша.

— О, суд аллаха, скорее, скорее! — Оракбай помог старухе взобраться на верблюда. Подал ей вывалившуюся из узла лепешку…

Томан, Накжан и Каражал вместе с Оракбаем последними покинули стоянку. Огонь, распластав свои смертоносные крылья и обдавая жарким дыханием все, что лежало впереди, торопился вслед за караваном. Лишь ветер, неожиданно подувший с северо-запада, со стороны озера, замедлил его бег. Но пламя рвалось вперед, к камышам, к зарослям акаций и тополей, к дремучим завалам саксаула, поднимая птиц из обжитых гнезд, выгоняя зверей из логова, пожирая птенцов, сжигая змей и ящериц, не давая выйти из нор грызунам. Где-то в чаще в страхе зарычал тигр, послышался вой шакала. Не разбирая троп мчалось к воде стадо кабанов. Оно перерезало дорогу и проскочило впереди каравана Маная.

Собственно, караван уже не был подвластен Манаю. Страх гнал людей напролом через тугаи. Каждый стремился быстрее выбраться из этого леса, до сих пор служившего убежищем, а теперь превратившегося в безумствующего врага. Никто не думал — откуда и как возник этот пожар, потому что никто не сомневался: тугаи подожжены джунгарами, вслед за огнем идут они, эти беспощадные, железные джунгары с пушками. И от этой мысли страх усиливался вдвойне.

Не щадя коней и верблюдов, не жалея себя, не чувствуя боли от ударов веток, не ощущая, как шипы диких акаций и облепихи рвут одежду, вонзаются в тело, люди мчались к великому Алтынколю, как к матери-спасительнице. Весь восток был озарен красным пламенем, а над языками пламени, тянущимися к небу, висел черный дым. И пламя и дым подходили все ближе и ближе, стаи птиц с криком, наполняя воздух шумом крыльев, неслись к озеру. Они летели низко над головами беженцев.

Сания подгоняла навьюченного верблюда, стараясь не отстать от других и не терять из виду Маная или Алпая, чтобы скакать вслед за ними. Где-то справа в чаще мелькнула голова Каражала. Сзади нагнал отец, крикнул:

— О, суд аллаха! Ты жива, дочка? Не отставай! Я посмотрю, чтобы кто-нибудь не слетел с коня и не остался под пламенем. — Он повернул своего коня в сторону, исчез. Через мгновение Сания сквозь треск леса, шум птичьих крыльев, рев верблюдов ясно и четко услышала хриплый, ожесточенный и испуганный крик отца.

— Э-эй, скачите сюда! Кто ближе?! О, суд аллаха! За что такое наказание — и огонь и джунгары!

Сания придержала коня. Верблюд, которого она охраняла, понесся вперед изо всех сил, подгоняемый страхом. Своей огромной тушей тараня густые заросли, он уходил вперед, мчался к воде, понимая опасность. За ним уже невозможно было угнаться. Лишь бы вьюки не слетели.

Завертелся конь, не подчиняясь удилам. Сания крепче сжала поводья и хлестнула скакуна, направляя его туда, откуда донесся голос отца. Выскочила на небольшую полянку. Не отпуская конец длинного чембура и проклиная своего коня, то и дело норовившего вырваться из рук и умчаться прочь, Оракбай наклонился над чьим-то телом.

— Помоги, дочка, надо положить его на коня и похоронить подальше от огня. Джунгары посылают вслед за нами не только огонь, но и стрелы. — Оракбай пучком травы вытер окровавленную стрелу и вложил в свой колчан. Спина лежащего перед ним воина была вся залита кровью.

— Это провидец Накжан, которого мы вчера привели в наш стан. Он хотел рассказать нашим батырам о джунгарах…

Сания в страхе взглянула на приближающееся пламя. Ее на мгновение охватил ужас, похолодело тело от мысли, что такая стрела может вылететь из-за любого куста и вонзиться в нее. Но окрик отца заставил ее слезть с коня. Она помогла взвалить тело Накжана в седло отца.

— Кто его убил? — на полянке внезапно появился Томан. — Кто его убил?! — он был бледен от гнева.

— О, суд аллаха! Мы за него в ответе. Вот стрела, сразившая его, — Оракбай передал стрелу Томану.

— Кто бы ни был владельцем этой стрелы, я найду его. Ты будешь отмщен, брат мой! — Томан со слезами на глазах нагнулся к телу Накжана.

Они вдвоем — Оракбай и Томан — вскачь повезли мертвого Накжана вслед за караваном. Сания мчалась за ними, с ужасом ощущая, как приближается огонь и содрогаясь от мысли, что ее тоже может настигнуть вражеская стрела.

…Казалось, горят не только тугаи, горит вся земля, пылают иссушенные жарой барханы, и беглецам уже не будет спасенья от этого всепожирающего пламени, дымом которого окутано утреннее небо.

Прошел час, два, а быть может, и все три часа с тех пор, как люди покинули свой стан и вместе с испуганными зверями и птицами пробивались к воде. А желанного берега все не было. Выбирались из одного тугая и тут же попадали в другой, заросли камыша то редели, то вновь плотной стеной преграждали дорогу.

Сквозь густую завесу дыма показалось утреннее солнце. Необычное, кроваво-красное, как при закате, огромное, стремящееся пробить свои лучи сквозь черную дымовую завесу, но пока что плывущее как огромный, раскаленный щит за этой черной завесой. Но вот сквозь разорвавшуюся пелену дыма прорвались его лучи, и в этот же миг люди увидели широкую, почти в несколько верст, длинную до бесконечности песчаную полосу, отделявшую воды Алтынколя от зарослей диких тугаев.

…Люди спаслись от огня и, хотя многие потеряли свой последний скарб, хотя с новой силой заныли прежние раны, хотя исчезли последние запасы муки и в клочья изорвалась одежда, измотались кони и верблюды, но не это было главным. Главное было то, что все остались живы — кроме Накжана. Да еще потерялся бродяга старец Табан. Куда он исчез? Погиб в огне или растерзан зверем? Никто не видел его. Никто ничего не знал о нем.

— Где тот старец, которого ты привел с собой? — спросил Манай у Каражала.

— Этот странный скиталец не боялся смерти. Он часто говорил, что смерть от огня священна, говорил, что люди его племени часто кончают жизнь самосожжением… — ответил Каражал.

Люди двинулись по берегу великого Алтынколя на северо-восток по ровному пустынному песчаному берегу, на котором оставили свои следы звери и птицы, вырвавшиеся из объятий огня и умчавшиеся, улетевшие в поисках спокойного клочка земли.

Манай спешил. Он чувствовал, что ослаб, что теряет последние силы. Его мучила тоска по сыну, он считал себя виновником гибели своего верного друга Сеита. И еще он чувствовал, понимал, что тугаи не могли загореться сами собой, что в Накжана не мог стрелять кто-то из джунгар — их пока нет в этих краях. Значит, стрелял кто-то из тех, что идут вместе с ним, кто-то из каравана. Но кто? Зачем? Куда девался этот странный бродяга Табан и почему не ищет и не искал его Каражал? Ох, загадки… Загадки и тайны жестокой жизни. Манай уже не властен над этими людьми, что идут вместе с ним. Чья-то невидимая рука управляет ими теперь, управляет и самим Манаем… Но пока некогда искать разгадки всех тайн.

Люди покинули обжитое место. А здесь, на этих песчаных берегах, нет ни одного ручейка. Вода в озере соленая. К тому же вновь началась жара. До захода солнца, самое крайнее — до завтрашнего утра — нужно найти пресную воду. Иначе не стоило и спасаться от огня. Нужно идти и идти вперед. Там, впереди, должна быть пресная вода, должно быть маленькое, голубое, прохладное озеро. Манай не раз слышал о нем. Старики — его сверстники и люди постарше — говорили, что Алтынколь — это мать маленького прохладного озера, со дна которого бьют родники, и потому это озерко называется Балапанколем[45].

…Когда огонь остался далеко позади и уже не было видно зарослей саксаула и камыша, а прямо с пологих берегов Алтынколя начались ровные, выжженные солнцем окаменевшие степи, Манай остановил коня у небольшой возвышенности.

— Здесь мы предадим земле тело жигита — славного сына кереев Накжана… Как звали его отца, сынок? — Манай обратился к Томану.

Томан устало опустил голову и, глядя себе под ноги, сказал:

— Прости, аксакал. Он хоть и молод, но был за старшего. Мы встретились в плену. Не нашлось у нас времени расспросить друг друга о родных.

— Он сын казаха и силы свои отдал за народ. Алпай, отмерь ему ложе на вершине сопки…

Пока мужчины под наблюдением Алпая копали могилу, Манай сидел возле тела Накжана, завернутого во все белое и укрытого белым. Над телом был воздвигнут навес.

Когда жигиты понесли покойника к могиле, Манай, устало передвигая ногами, подошел к воде, постоял, задумчиво вглядываясь в переливающиеся на солнце волны Алтынколя. Соленая вода ласково лизала его ичиги. Он нагнулся, зачерпнул шершавой ладонью влагу, освежил лицо, провел мокрой ладонью по бороде, ополоснул рот.

Вдали на волнах качались не то утки, не то дикие гуси, а над головой то и дело проносились чайки. Их крик был похож на плач ребенка, а быть может, какая-то чайка потеряла своего птенца при пожаре, как он, Манай, потерял своего последнего сына… Ему не хотелось двигаться. Хотелось разжать колени и лечь здесь у воды, смотреть на чаек и спокойно ждать конца. Но он понимал, что не имеет на это права. Там, на холме, ждут его. И он вновь поднялся, стараясь держаться собраннее, крепче.

Женщины наспех готовили еду. Был полдень. Вновь над землей властвовало огненное око аллаха. Вновь жара, а рядом вода, много воды, которую нельзя пить и которая лишь удесятеряет жажду. Какая-то старуха, сидя у воды, тихо причитала.

— Слезы не помогут. Перестань скулить. Нам с тобой уже давно пора на тот свет… — проговорил Манай. — Успокойся. Нам с тобой не положено плакать… — он поднялся на возвышенность. Люди ждали его.

— Бисмилла… — тело опустили в глубокую могилу, головой в сторону Мекки. Манай бросил в могилу горсть земли. А потом все было, как всегда. На сопке вырос маленький холмик свежевырытой земли и, как всегда, Алпай приготовился прочесть последнюю молитву. Манай подошел к нему. Алпай уступил ему свое место. Манай опустился на колени. Все стали на колени позади него.

Он долго неспешно читал молитвы, и те, кто сидел ближе, ясно услышали, что он во время молитвы произнес и имя своего сына — имя Кенже. Отец навеки прощался не только с Накжаном, но и с сыном. Уже поднося ладони к лицу, чтобы вместе со всеми произнести последнее «Аминь!», Алпай взглянул в сторону Маная. Повернув голову, Манай взглянул на него. Его лицо было страшным. Оно было жестоким, суровым. Но глаза выдавали слабость, он тоскливо, с мольбой смотрел на Алпая. Алпай не выдержал.

— Аминь! Аминь! — понеслось от одного к другому. Алпай незаметно поддержал старого друга, который только что мысленно похоронил своего последнего сына. Но вожак мягко отстранил руку друга и встал сам.

— А теперь к дастархану. Помянем усопшего. Пусть дух вместе с нами примет последнюю трапезу здесь, на берегу Алтынколя. Пусть колыбель мертвых сыновей наших будет мягкой. Земля рождает нас, она же и забирает нас в свои объятия… Прощай, незнакомый жигит, прощай, сын мой… Мы скитальцы. Сегодня наш путь лежит на Балапанколь. Здесь среди нас и твои друзья и твои враги, — сказал он твердо.

…Растянувшись по берегу, караван Маная в тот же день достиг Балапанколя. Небольшое, изрядно обмелевшее в это жаркое лето озеро встретило их веселым гвалтом непуганых птиц, даже стадо сайгаков паслось неподалеку. Вода была прозрачной и, стоя на берегу, можно было наблюдать, как стайки рыб весело и стремительно носились по мелководью. Уставшим от страха, от бесконечных тревог людям казалось, что они наконец-то нашли тот уголок земли, где можно без страха и риска воздвигать юрты, копать землянки. Здесь можно жить, не думая о жаре, — вода рядом, о голоде — здесь много птиц и рыбы, и сайгачьи стада здесь не пуганы, быть может, и джунгары сюда не придут. Ведь им нет смысла забираться в такую даль, здесь нет богатых аулов, тучных косяков коней…

Но слова Маная, сказанные им у могилы Накжана, все же тревожили их. Они уже чувствовали внутреннюю неприязнь друг к другу. В их лагерь прокралось недоверие — причина распрей и ссор, причина всех малых и больших бед меж людьми. Как-то незаметно, без особых слов, без видимых ссор люди разделились на два лагеря. Одноаульцы Маная уже потеряли прежнее доверие к тем, кто примкнул к их каравану на этом опасном, долгом и тяжком пути. Это особенно относилось к мужчинам. Даже старик, больной трахомой, уже заметно сторонился чужаков. Прежде чрезмерно словоохотливый, он теперь стал молчалив, замкнут. Ему, как и другим, не давали покоя загадочные слова Маная: «Здесь среди нас и твои друзья и твои враги». Но кто же враг? Кто убил керейца Накжана? Если бы мудрый Манай точно знал убийцу, он давно бы назвал его и сам бы осудил его перед всеми. В таких случаях он бывал беспощаден. Как же быть теперь?

Люди стали зорче, бдительней. Старались не оставлять без внимания все поступки друг друга. Только женщинам было не до долгих и томительных размышлений. Не успев отдохнуть час-другой, они тут же решили перестирать все, что поддавалось стирке. Они торопились. Ведь неизвестно, что на уме у Маная, вдруг завтра снова в путь… Нужно запастись мясом, прокоптить и провялить его на дорогу. Всех, кто может подстрелить уток, диких гусей и подбить сайгаков, они погнали на охоту. Только Томан остался вместе со стариками — в юрте Маная и Алпая. Горю молчаливого Томана сочувствовали все, и все уже знали, что стрела, которой был убит Накжан, хранится у него, и что он сам сказал: это джунгарская стрела. Он, пока добирался до Балапанколя, тайком заглянул в колчаны всех, кто был в караване Маная, и ни у кого не нашел таких стрел — с наконечниками-шестигранниками. Но откуда в тугаях Алтынколя мог появиться одинокий джунгарский стрелок? А если он и мог появиться, то куда исчез? Ведь кругом было пламя. И люди и звери могли спастись лишь выйдя к берегам великого Алтынколя по тем же тропам, по которым выбирались они. А еще — куда же девался этот дряхлый, беспомощный, но в то же время непонятный Табан?

Вопросов и сомнений было много, но никто, даже сам Манай, не мог ответить на них…

Первым с охоты вернулся Каражал. Он привез тушу сайгачихи, молодой, яловой, откормленной. Словно не существовало для нее страшного джута и опаляющего летнего зноя. Женщины были довольны. Одно удовольствие готовить такое мягкое мясо. Они наперебой хвалили Каражала. Нашелся-таки храбрый жигит и удачливый охотник-кормилец.

Каражал, принимая как должное лесть женщин, расседлал коня, вытер пучком травы вспотевшую спину и грудь скакуна.

— Моя сила в моем вороном. Нужно проехаться, охладить его, искупать, чтобы он и завтра на охоте не подвел меня, — он взял коня за повод и, мельком взглянув в сторону юрты Маная, ушел подальше от людей, скрылся в зарослях тростника.

…Берега Балапанколя были пологими, заросшими травой, тростником. Здесь не было ни саксаула, ни облепихи. Попадались лишь редкие кусты шиповника и песчаной акации. А кое-где берега были совсем голые, усыпанные мелкой галькой или золотистым, нагретым на солнце песком. Густыми зарослями караганника, терскена и таволги полнилась степь, лежавшая к юго-востоку от Балапанколя, а пространство между Алтынколем и озером-птенцом было пустынно, и только редкие кусты колючек нарушали его однообразие.

Балапанколь лежал, словно малыш на груди у своей великой матери — Алтынколя. И сейчас, когда солнце, одолев свою дневную дорогу, готово было уйти на покой, великое море сверкало, лаская его последние лучи. Золотистые блики были видны далеко вокруг. Но Сания не могла наслаждаться этой красотой. Стреножив коня, она углубилась в заросли. Благо жара и засуха сделали свое дело: почва под ногами была твердой, а трава от густой тени и близости воды стала сочной, мягкой, прохладной. Она бродила среди гнездовий птиц, намереваясь подойти к прозрачным водам Балапанколя в таком укромном месте, чтобы ее ниоткуда нельзя было бы увидеть. Наконец девушка нашла подходящее местечко, сняла доспехи, выстирала рубашку, повесила ее сохнуть на тростники. Ей и в голову не приходило, что белизна рубашки может привлечь чье-то внимание. Оставив свои доспехи и трофеи — подбитого селезня и дикого гуся — возле стреноженного коня, она вошла в воду.

За день вода нагрелась, но здесь, в тени тростника, она все же сохраняла прохладу. Сания не умела плавать. Стоя по грудь в воде, она умыла лицо, расплела косы и вымыла волосы. Вдоволь насладившись прохладой, выжав волосы и раскинув их по плечам, чтоб быстрее высохли, Сания вышла на берег, осторожно ступая босыми ногами по траве. Она сняла с тростников рубашку, но не стала надевать ее. После купания девушка чувствовала необычайную легкость. Ей не хотелось натягивать мужскую одежду, кольчугу поверх платья, не хотелось вновь скручивать волосы, чтобы спрятать их под шлемом. Свободно дышала грудь. Усталость как рукой сняло. Ей не хотелось сейчас возвращаться туда, на стоянку аула, слушать жалобы людей на судьбу. Она с удивлением отметила, что уже реже вспоминает о Кенже.

Хотелось побыть одной. Расстелив потник и подложив седло под голову, она решила немного помечтать перед заходом солнца под тихий шелест тростника и предвечерний гвалт птиц. Глядя в бездну неба, окрашенную алыми лучами догорающего солнца, она не заметила, как рядом с ней оказался Каражал.

— Вот мы и одни…

Она, услышав его голос, подняла голову, села. Глаза Каражала показались ей темнее обычного. Он не мог отвести взгляда от ее груди. Ей хотелось вскочить с места, прогнать незваного гостя или уйти самой. Но она не сделала ни того, ни другого. С необычным для нее спокойствием в голосе спросила:

— Так что же ты стоишь?..

Каражал стоял от нее шагах в пяти, и когда он самодовольно сказал: «Не торопись», — отбросил в сторону камчу, расстегнул пояс, на котором висел кинжал, и с ухмылкой, сверля ее своими недобрыми глазами, шагнул к ней, Сания схватила свою короткую саблю и бросилась в воду.

— Ни шагу дальше!

Каражал растерялся, расстегнутый пояс упал к ногам. Быстро подобрав его и вновь застегнув, жигит негромко рассмеялся и сел на ее одежду.

— Буду ждать. Ты хороша в воде, как разгневанная лебедь. Ну а я… Я все же дождусь тебя. Смотри, чтобы камыши не окровавили твое лоно раньше времени.

— Молчи и убирайся. Я не шучу. Позову на помощь.

— Зови, если у тебя нет стыда.

— Это ты говоришь о стыде?! Мне нечего стыдиться своей наготы перед своим аулом. Я его дочь. Эй-и, люди! — крикнула она.

— Тише ты, бешеная кобыла, заткни глотку! — Каражал вскочил с места. — Все равно не уйдешь от моих когтей. Пусть решит сегодняшняя ночь! — пригрозил он, исчезая в тростниках.

Напряжение улеглось. Вернулось спокойствие. Сания оделась, прислушиваясь к негромким голосам птиц. Вода вновь освежила ее. Она давно не испытывала такого состояния успокоенности и какой-то блаженной усталости.

Закатные лучи солнца уже далеко отбросили косые тени от тростников. Собственно, теней уже не было, они быстро сливались воедино. Солнце вошло в объятья Алтынколя.

Она медленно поднялась с места. Грубой расческой привела волосы в порядок и туго скрутила их сзади. Стальная пластина на затылке шлема укрыла волосы, и она вновь обрела вид молодого красивого сарбаза. Только не по-юношески мягок был ее взгляд да и в уголках губ затаилась спокойная улыбка.

— Что-то заскучала, уединилась наша баловница, а тут уже готовы были искать, думали: где же она запропастилась? А она, выходит, не отстает от мужчин, тоже добычу принесла, — такими словами встретила ее одна из словоохотливых старушек, когда Сания вернулась на стоянку.

— Даже в такое время нет спокойствия твоему языку, — прицыкнула на старушку другая и тихо добавила: — Не знаешь, что ли? По Кенже ее горе. Вот и тоскует. Жаль славного жигита…

Лицо Сании потускнело, когда она услышала имя Кенже. Но никто не заметил этого.

— Дочка, придется тебе угощать ужином аксакалов. Манай уже спрашивал о тебе.

Огромную деревянную чашу, наполненную мясом, Сания внесла в юрту Маная.

— Молодец, дочка. Мы уже совершили вечерний намаз и готовы к трапезе.

Пока Сания готовила дастархан, старики, а вместе с ними и Томан, вышли, чтоб помыть руки перед ужином. Развязав стоявший в углу коржун, она достала горсть прошлогоднего курта и положила в большую пиалу, налила туда кипяченой воды, чтобы растворить курт и, смешав со свежим бульоном, приготовить любимый напиток Маная. Сегодня не было кумыса. Еще не доили кобылиц.

Снимая с кереге[46] мешочек с баурсаками, она увидела стрелу, засунутую между кереге и кошмой, укрывшей остов юрты.

«Почему она не в колчане? Зачем Манай спрятал ее сюда?» — подумала девушка. Она внимательно вгляделась в стрелу и заметила, что та не похожа на те обычные, которыми пользуются казахские жигиты. Шестигранная, ближе к тыльному концу сделан тонкий надрез. Кажется, Сания уже видела такую стрелу. «Но где и у кого?» — мелькнуло в голове и забылось. Аксакалы вошли в юрту и расселись по местам. Манай вытащил свой старый охотничий нож с костяной ручкой и передал его Томану.

— Будь хозяином, сынок, нарежь-ка мяса.

Томан осторожно пододвинул к себе чашу с мясом, взял лежавшую поверх громадных кусков дымящуюся голову сайгака и, переложив ее в другую чашу, передал самому Манаю.

— Аксакал, благодарю вас за оказанную честь, но когда сидят старшие, мне не пристало нарушать обычай. Вот ваш нож. У меня есть свой.

— Бисмилла, — старик принял чашу.

Томан начал нарезать куски мяса. А Манай осторожно отрезал сайгачьи уши и передал одно Томану, другое Сании.

— Вам еще не мешает внимать мудрости старших…

Сания молча приняла угощение. Мельком взглянула на Томана. Тот, кажется, улыбнулся.

— …Ты говоришь, что это джунгарская стрела. Видать, такая стрела сразила и моего сына, — эти слова, продолжившие разговор, заставили девушку встрепенуться. Подняв голову, она увидела, что Манай держит в руках стрелу.

— Сын мой, если поможет аллах, то убийца не уйдет от нас. Все в руках бога. Что предписано судьбой, того не изменить, аллах сам ведет нас к победам и поражениям, к радости или печали. Ты должен забыть о мести, забыть, пока не знаешь, над кем нужно занести меч возмездия. Быть может, твои знания помогут нашим батырам одолеть джунгар. Ты должен дойти до них, найти ставку наших ханов, найти батыра Богенбая и передать им все, что узнал ты в шатрах джунгарских владык. На рассвете кони будут готовы в дорогу. Я дам тебе проводника из своих людей. Он будет верным помощником. Вы объедете великий Алтынколь, преградивший нам дорогу в Сарыарку. Выберете путь покороче. Есть переход: длинная песчаная коса, отделяющая соленую воду Алтынколя от пресной. Оракбай проведет тебя по нему, а дальше вы попадете на пастбища вблизи Чингизских гор. Там живут аулы твоего племени — керейцы. Ты знаешь об этом. Но узункулак доносит, что нынче туда прибыли тобыктинцы во главе со своим молодым и властным бием Кенгирбаем. Кто бы вам ни встретился, я уверен, они укажут тебе дорогу к батырам, собирающим сарбазов против джунгар.

— Иншалла, я провожу тебя через песчаную косу Узунарал, — вставил Оракбай. — Провидцы нужны нашим батырам.

Ужин подходил к концу. Вместо кумыса подали напиток из тертого курта.

— Сон — лучший лекарь перед дорогой, — сказал Алпай.

Когда Сания направилась к выходу, чтобы покинуть юрту Маная, отец сказал вслед:

— Дочка, приготовь мой коржун, иншалла.

* * *

…Как только стемнело, пришел отец. Взял свой коржун.

— Положила пару лепешек, несколько куртов и кусок вареного мяса, — объяснила Сания.

— Хватит. А если не хватит, то здесь, в степи, много дичи, а в озерах рыбы. Дай немножко соли. Мы скоро вернемся, дочка. Отведу жигита к батырам и вернусь. Я найду вас, куда бы вы ни перекочевали. Поможет аллах, увижу батыров, о которых в степи идет добрая слава. Увижу, вернусь и расскажу о них Манаю… А ты, дочка, будь осторожна. Береги себя. Слышишь? Даже среди нас есть волки. Пусть аллах защитит тебя. Береги себя, будь ближе к Манаю. Он любит тебя, как родную дочь… Ох-х, наказание аллаха, мне уже пора, — вздохнул старик и своей колючей ладонью неумело погладил дочь по голове. Он волновался. — Ну, вот… хорошо. Темнота какая, — открыв полог юрты, отец растворился в темноте. Когда полог закрылся, струя воздуха чуть не погасила светильник.

Сания осталась одна. Волнение отца передалось ей, постепенно ею овладел страх. Она вздрагивала от каждого шороха. Раньше такого с нею не случалось. Она впервые ощутила острую, тоскливую боль — боль одиночества и страха. «Осталась совсем одна, одна на всем белом свете — ни отца, ни Кенже».

Вспомнилась угроза Каражала. Стало еще страшней. Она боялась ночной встречи с ним. Забилась в угол, сжалась в комок на груде старых одеял и подушек, не сводя глаз с дверного полога, боясь резких вспышек лучины, вздрагивая от каждого шороха.

…Каражал вошел в юрту совершенно бесшумно. От страха девушка не смогла произнести ни слова. Отбросив шлем и не гася лучину, он грубо схватил ее за плечи своими, словно отлитыми из железа пальцами. Она вырвалась из его рук и как кошка вцепилась в остов юрты.

— Отец, отец идет! — крикнула Сания неожиданно для себя.

Он отпрянул назад. Она схватила кинжал.

— Ты трус. А корчишь из себя льва. Уйди прочь!

— А где твой отец? Куда он ушел? — Каражал понял ее хитрость и медленно пошел к ней.

— Не будет и завтра. Он ушел проводить Томана. Они уехали в ставку батыров. Томан провидец. Он хочет поведать батырам мысли джунгар, чтобы наши сарбазы смогли понять все хитрости твои и джунгар!.. — внезапно вырвалось у нее.

Лицо Каражала стало бледным, злым. Он не старался скрыть своего гнева. Неожиданно выбил кинжал из ее рук и схватил ее за горло.

— Говори, говори, пастушья сука, возомнившая себя красавицей! Говори все, что знаешь!..

— Ничего я больше не знаю! — Сания вырвалась из его рук и отступила к выходу. — Не двигайся с места, иначе я так крикну, что люди разорвут тебя, — Сания прижалась к дверной раме не зная, как улучить момент, чтобы выскочить из юрты.

— По какой дороге они поехали?

— Не знаю.

— Давно они уехали?

— Давно. Тебе их не догнать!

— Ну это мы еще посмотрим! — он остановился у дверей и пригрозил: — Только посмей высунуть голову из юрты — зарежу! — и исчез в темноте.

Всю ночь Сания не могла сомкнуть глаз. Холодный пот выступил на лбу. Голова разболелась от страшной мысли: «Изменник! Предатель!» Впрочем, не сейчас родилась эта мысль, она и раньше чувствовала, что Каражал не тот, за кого выдает себя и за кого принимает его Манай. Чувствовала, но не думала об этом. Она просто, как женщина, ждала встречи с ним. Не сердце было виной тому, а желание хотя бы минутной ласки. Ведь она не святая, она, как все женщины степи, которые привыкают к простоте и грубости нравов. Только один человек считал ее чуть ли не святой, только один Кенже любил ее, боготворил ее, и она старалась быть в его глазах именно такой — чистой, недоступной. А если сказать правду, ей нравилось играть, наблюдать, как теряется и краснеет Кенже при встрече с ней… «Эх, эх… Кенже, Кенже, ягненок мой, и на кого я тебя чуть не променяла?! На врага твоего! А может… может… о, упаси аллах. Нет! Казни меня! Казни! Может, он убийца — твой убийца!» Сания вцепилась в волосы, чтобы заглушить рыдания, уткнулась в подушку.

Да, он настоящий убийца! Она видела его стрелу — стрелу убийцы. Она висит на стене у Маная. Это та самая стрела с надрезанным концом, которая находилась в кольчуге Каражала. Она заметила эту стрелу тогда, когда тот проклятый старик, загадочный Табан, рассказывал свои сказки, страшные сказки о коварной царице Ануле. Это он, Каражал, убил Накжана и теперь, как кровожадный шакал, поскакал по следам Томана. Но с Томаном уехал ее отец! Каражал догонит и убьет их…

Что же делать?! Бежать к Манаю… Рассказать ему обо всем. Но как? Как убедить его, если он спросит: права ли ты, дочка? А откуда ты узнала это? Сказать правду?.. Нет! Дед Манай слаб. Он не вынесет такого удара, он любит ее, как дочь, как подругу своего любимого сына Кенже.

Опять вспомнила слова Табана об Ануле. Страшные слова. Но Табан был прав. Сама Сания сейчас коварнее Анулы… Она стала сообщницей джунгар… Она такая же убийца, как Каражал. И пожар, и убийство — это плоды ее измены. Она поведала вражескому лазутчику тайну Маная. Но почему за ее грехи, за ее предательство страдает весь аул, весь их род, который вскормил ее, любит и балует ее?!

Она сама должна найти выход из этого ада. Она догонит Каражала. Убьет его или умрет сама. Она больше не вернется в этот аул, которому причинила столько несчастий. Сания быстро оделась. Натянула кольчугу и шлем, проверила тетиву, острие стрел, лезвие сабли и, оседлав коня, на рассвете покинула аул…

Загрузка...