Большерукий, с белесыми, незримыми бровями и с такими же белесыми, выгоревшими до белизны пушистого одуванчика волосами, Васька с сочным пощелком захлопнул толстую тетрадь для занятий по агротехнике. Выскочил из класса, расталкивая ребят и сея за своей спиной возмущенный ропот, вмиг обежал оба этажа сельского профтехучилища, заглянул и в учительскую и в лабораторию тракторов, разыскивая мастера Стодолю, а опомнился уже где-то на песчаном дворе, повел шальными глазами на обесцвеченные временем, облупившиеся стены училища, на высокое песочное здание общежития. И вдруг увидел в двух шагах от себя в толпе ребят Стодолю, который и не думал от него таиться.
— Так что, Стодоля: уговор дороже денег? — напористо, без передышки пошел в наступление Васька. — Хоть на трактор отпустите? А то вон Женька Дембицкий и другие уже на сенокосе! — с обидой напомнил он мастеру и махнул рукой словно бы вдоль песчаной деревенской улочки, выросшей на этих глубоких песках, шелестящих от малейшего дуновения ветра.
В той стороне, за песками, за деревенскими дюнами, за малой речкой Ведричь, впадающей в бездонный Днепр, раскинулось просторное учебное хозяйство.
— Тут дело не в уговоре, — заморгал часто-часто, останавливая на нем голубые глаза, молодой, но уже полнеющий Стодоля. — Тебе еще учиться и учиться водить. А Дембицкий… Ну, Дембицкий! А тебе водить и водить…
— Вы хотите сказать, Стодоля… — запальчиво возразил Васька, вдруг начисто забывая какой-то убийственный довод и продолжая сварливо, так, что и самому ему не нравился ни нервный тон его, ни нервные слова: — А хто, Стодоля, хто уже сдавал вождение на пятерку? Хто?..
— Ты, мой лепшы сябар[1], ты, — прервал Стодоля с кислой приятельской миной. — А только классность вождения, классность! До настоящей классности вам еще ехать и ехать. И скажи спасибо, что я тебя через день на трактородром отпускаю. Как же — лепшы сябар! Ну, сябар, ты, а еще Крыж и Бусько — по машинам!
И Васька по привычке тронул с места большими, раскидистыми шагами, точно опасаясь, что Стодоля вдруг передумает, и легонько, почти ласково кляня Стодолю при этом. Ведь Стодоля будто нарочито не хотел замечать, какой он, Васька, классный тракторист, ничуть не хуже прославленного Женьки Дембицкого. Да что Женька Дембицкий! Помнится, раньше на занятиях по вождению трактора они с Женькой Дембицким, узкоплечим и рослым красавчиком, втискивались в тесную кабину трактора. И Женька, дублер и одновременно наставник, пытался, перенимая плавную речь Стодоли, подсказывать Ваське, как надо развернуть трактор или газануть. Но все команды поводыря оказывались напрасными: на мгновение раньше успевал Васька и развернуться и прибавить скорости — и все безошибочно. И Женьке Дембицкому, помнится, оставалось лишь любоваться ходом трактора.
Может быть, никакой обиды и не чувствовал бы Васька, если бы не знал, что ни в чем не уступает знаменитому на все училище Дембицкому и если бы так не завидовал Дембицкому теперь, когда начинается сенокос. Именно теперь любимчик мастера Дембицкий почти не появляется на занятиях и пропадает там, на просторах учебного хозяйства. Ведь это счастье: заканчивать первый год учебы уже не в училище, а на практике, на медовом сенокосе. И скоро, в середине июля, все училище осядет на лето в палатках трудового лагеря. А самое большое счастье выпало тем, первым, кто уже ночует под звездами, кто просыпается раньше птиц. Не могло оставаться учебное хозяйство без работников, и вот немногие, первые, уже там, в лугах, под крупными летними звездами.
И вот, радуясь тому, что быстрее приятелей по группе оказался на плацу и выбрал самый старенький, с пятнистой кабиной, излюбленный свой трактор, он двинул машину на трактородром. И, загудев под нос что-то неразборчивое, веселое, сразу выкатил на трассу, где всегда двое или трое из группы учились водить трактор.
Поле славы или позора — трактородром! Сколько первогодков тут, на этом песчаном пространстве, огороженном деревенским плетнем, почувствовали впервые власть и умение своих рук! Сколько первогодков тут, на уставленном дорожными знаками, узкими воротцами, железнодорожными шлагбаумами, бревенчатыми мостами, на испещренном крутыми зигзагами поворотов пространстве, — сколько первогодков тут испытали ожог стыда!
Васька вел гусеничный трактор со щегольством опытного водителя, наслаждаясь тряской дорогой, вонью двигателя, удушливым серным запахом пыльных клубков, поднявшихся завесой над песчаной трассой. Погружается трактор в эти пыльные, вставшие над трактородромом облака, мгновенный сумрак среди бела дня наполняет кабину. А ты легко правишь машину на просвет, на ту же сыпучую трассу, ты оборачиваешься и видишь в желтой мгле, в бурой мгле то один трактор, то другой. И даже машешь рукой из кабины, не то разгоняя густую пыль, не то маня трактористов в золотистую, нежную мглу. И так хочется хлебнуть свежего воздуха, так прекрасен оказывается мир, когда из пыльного облака выскакиваешь на чистый пригорок и охватываешь взглядом расползающуюся на песках серую деревеньку Озерщину. Эта Озерщина, эти ее вечные, старые вербы, ее судоверфь на берегу Днепра, ее допотопные маленькие автобусы, выплывающие из-за пышных верб и катящие по булыжному шоссе в ближайший, сразу же и начинающийся за этими вербами, за беленькими песками город Речицу.
«Где же вы там, Стодоля? — гордо вопрошал Васька несколько позже, когда удалось блестяще, как ему показалось, пройти один круг трассы, другой, еще круг. — Поглядите на ход трактора. И сравните, как у Дембицкого. И лучше всего — туда меня, где Дембицкий. Я ничего против Женьки Дембицкого не имею, но войдите в мое положение, Стодоля».
Так размышлял он и вновь сникал, оттого что не сегодня-завтра конец сенокоса и уже без него, без Васьки, отпразднуют счастливые люди сенокос. Поэтому Васька сейчас загадывал особенный, крутой, резкий разговор со Стодолей. «Войдите в мое положение, Стодоля…» Нет. «Хто вам дороже, Стодоля, — Дембицкий или я, — то ваше дело. Но у меня свербят руки по работе!» Нет, не так. «Я же косарь, Стодоля, я ж с косою пойду по яминам, меж кустов пойду с косою. Деревенский я, а Дембицкий — речицкий».
И только так, Стодолей, называл он мастера в этой воображаемой перепалке. Все хлопцы почему-то всегда называли мастера по фамилии. Было в этом обращении по фамилии не только панибратское, но нечто такое, душевное, дружелюбное, что приближало голубоглазого мастера к хлопцам, делало его чуть ли не их ровесником.
Во мгле, в тучах пыли громыхали трактора, совершая степенные круги. Васька, оглядываясь и чихая от пыли, видел и тот, лишенный кабины трактор, на металлическом троне которого сидел Бусько. «Надо же! — вспоминал недавнее приключение Васька. — Забыли поставить трактор на тормоза, перевернулся он, упал набок, всю кабину измял — и теперь без кабины ходит. А как Стодоля шумел после этого приключения!» Очень надеялся он, что вот появится Стодоля из-за седого плетня. Но круг за кругом проходили трактора, песок уже скрипел на зубах, на лице был ощутимый, стягивающий кожу налет пыли, а все не появлялся Стодоля.
Он показался вдали, на ступенчатом крыльце училища, лишь в ту минуту, когда трактора стали выезжать с трактородрома, оставляя ржавый дым за собою.
Уже спокойно вел свою машину Васька. А маленький Крыж, поблескивая в улыбке редкими зубками, проскочил вдруг мимо и погнал, погнал трактор, как бы целя на училище, на высокое крыльцо, на котором замер Стодоля.
И сначала подумалось Ваське, что маленький Крыж хочет лихо прокатиться на виду у мастера. Но в следующее же мгновение он различил, что машина Крыжа несется прямо на глухую стену гаража.
«Да не успеет вывернуть! — промелькнуло у Васьки. — У, глупый Крыжовник! Ведь пробьет стену…»
Васька тотчас догадался, что наверняка отказало сцепление и Крыж, растерявшись, забыл заглушить двигатель. И через мгновение Васька затормозил, кулем выкатился из кабины, дико крича:
— Глуши! Глуши двигатель!
И, не надеясь, что Крыж услышит и опомнится, могучими прыжками стал настигать чужой трактор.
Потом Васька кинулся к кабине, коснулся ногой вращающейся гусеницы, повис на дверце и, в доли секунды распахнув ее, свалился на сиденье.
Васька придавил Крыжа к другой стенке кабины и выключил мотор в самый последний момент, когда трактор готов был протаранить эту малую крепость — гараж. И секунду-другую он ошалело глядел на эту возникшую перед гусеницами трактора малую крепость, чувствуя себя в этот миг немым, не способным даже кричать на бедного Крыжа.
Неузнаваемый, возбужденный, сердитый, примчался тут же Стодоля, примчался без одной плетеной сандалии. И, увидев, что и крепость цела и трактор цел, простонал облегченно и тут же исчез — наверное, бросился искать сандалию.
А потом он воротился и принялся успокаивать себя, Крыжа и его, Ваську:
— Ничего не случилось, хлопцы, никакой катастрофы, можете вылезать из кабины, хлопцы.
Оба соскочили наземь, Васька и Крыж. Маленький Крыж посмотрел еще раз на клетчатую кирпичную стену гаража и вдруг заплакал, тщетно пытаясь побороть свою слабость, неразборчиво бормоча оправдания и все же давясь слезами.
Тогда и Васька, и Стодоля отвернулись, и Стодоля растроганно сказал Ваське:
— А ты герой.
Васька ждал большего: восклицаний, рукопожатий, нескончаемых слов благодарности. Такое пережил он, что руки вдруг стали дрожать! А Стодоля внимательно посмотрел на него, вроде хотел отметить тень испуга на его лице, что ли, и повторил, как показалось Ваське, равнодушно:
— А ты герой.
И так взорвало Ваську это мнимое спокойствие мастера, так мало ему было вознаграждения за минуты опасности и риска, что он крикнул Стодоле, не стесняясь сейчас своей досады:
— А раньше хиба не знали? Раз герой — посылайте на сенокос!
— Ну вот! — шутливо возразил Стодоля. — А кто уберег бы трактор, если бы ты был на сенокосе, на лугу?
Сколько раз за этот год жизни в общежитии, поднимаясь во тьме и приникая к окну на четвертом этаже, Васька ловил привычным взглядом фонари затона судоверфи, поздний освещенный автобус на шоссе, рубиновые бортовые огни теплохода на Днепре! И сколько раз оказывался подле него кто-нибудь из ребят, такой же полуночник, как он сам! Так по душе тебе эти осторожные разговоры в поздний час, когда вспоминаешь свою хату в далекой деревне, которую называешь не деревней, а веской. Это белорусское слово тут же и еще ярче возвращает тебе твою вёску: старый журавль с обгоревшим со времен войны колодезным дубовым срубом, выросшая в воронке от немецкой бомбы липа, праздничные и поминальные сходки пожилых партизан с медалями на воскресных пиджаках.
Вот и теперь, натыкаясь на разбросанные возле четырех коек туфли, бранясь при этом покаянно и вслушиваясь, не разбудил ли случайным стуком хлопцев, Васька пробрался к окну. И подумал с завистью о том, как сладко спит Женька Дембицкий, вернувшийся загорелым, огрубевшим из учхоза. Завтра день занятий у этого удачливого Женьки, и завтра же после занятий Женька сядет за баранку грузового автомобиля и опять поедет туда, где шелковый шелест спелых трав.
Васька сокрушенно вздохнул. И даже обернулся, различая горячее шумное дыхание Женьки Дембицкого, сраженного работой, хмелем луга.
Спят спокойные люди в комнате на четвертом этаже. Спит и Женька Дембицкий, и нашкодивший Крыж, и молчаливый цыгановатый Бусько. Лишь ему наказание: воображать сенокос, луг, учебные сенокосилки, учебную землю в полевой гвоздике, в мышином горошке, в густых травах.
Он пытался спросить у самого себя, отчего так рвется туда, где вот-вот разгорится сенокосная битва, отчего не спится здесь, в Озерщине. Ведь лето лишь теперь в зените, и хватит еще с него, с Васьки, одуряющей работы. Но он тут же и возражал себе, роптал: нельзя сидеть в училище, нельзя его сильным рукам без дела. Словно хотелось поскорее испытать, какой он тракторист, знаток машин, полезный человек!
И снова и снова ревниво вслушивался он в шумное, разгоряченное дыхание Женьки Дембицкого, чувствуя, что хотя бы на это время, пока Женька в училище, будет он, Васька, спокоен.
Полуночники не спят, полуночники никнут к окну, высматривая в угольной тьме движущийся как будто не по воде, а по черной земле тихий теплоход, и кто-то из полуночников, такой же бодрствующий, как Васька, уже пробирался, громя, разбрасывая многочисленные башмаки на полу.
— Ты чего, герой? — насмешливо спросил Васька, узнавая тщедушного Крыжа. — Что-нибудь страшное приснилось, Крыжовник?
— Как я… как я на гараж ехал, а? — зябким голосом сказал Крыж и вроде передернулся во тьме. — И как ты… как ты на кабину кинулся!
— А-а! — благодарно подхватил Васька. — Кошмары тебя мучают, Крыжовник. Ты забудь. А то еще закричишь спросонья!
Но Крыж опять и опять предавался унылым воспоминаниям, словно завороженный одной и той же картиной. А Васька уже не слушал все еще трепещущего человека, он снова и снова представлял сенокос, луг и думал с обмиранием, что хорошо было бы оказаться вместе с Женькой на лугу.
Назавтра, проснувшись, он подумал снова с завистью о сенокосе. Уже там, на сенокосе, был Женька! А тут живи в Озерщине, броди по этим деревенским дюнам. И даже не сядешь на трактор, не выедешь на трактородром, поскольку на группу всего три трактора. Будут другие хлопцы колесить по пыльному загону, а он уже вчера наглотался пыли.
Сердитый на Стодолю, который никак не поощрил его за вчерашнее бесстрашие, Васька расхаживал у ворот трактородрома после занятий. И то присаживался на седую от пыли скамейку, перебирая в коричневом портфеле учебники химии, агротехники, то вновь забредал туда, на трактородром.
Стодоля же словно и не замечал его!
И Васька, с обидою поглядывая на неблагодарного человека, желал невероятного: чтобы опять какое-нибудь происшествие, чтобы можно было блеснуть безрассудной смелостью и чтобы, наконец, голубоглазый человек услышал его простую просьбу и поступил с ним по совести.
Трактора, закончившие путаные круги, покатили с трактородрома.
Вот тут и подошел Стодоля в запыленных и даже словно бы ворсистых от белой пыли джинсах и, заморгав глазами, с недовольством спросил у Васьки:
— Ты чего? У тебя лишнее время? Или ты будешь ночью сидеть за учебниками?
— А я хочу, может, отремонтировать машину! Если надо, Стодоля, то я это быстро, — отвечал, хмурясь, Васька.
— Да ты, я вижу, деловой! Ни минуты без дела.
— А то машина пустая, — ворчливо продолжал Васька.
— Как пустая?
— А без крыши! — почти с негодованием воскликнул Васька и поспешил прочь, понимая, что вовсе напрасен и этот разговор.
Но Стодоля сразу же нагнал его, и за локоть придержал, и в глаза заглянул, и спросил участливо:
— Послушай, лепшы сябар, ты чего? Через неделю заканчиваем занятия — и в лагерь. Через неделю, лепшы сябар! Ну?
— А если хотите знать, я готов дважды героем быть, — продолжая вышагивать по мельчайшему, сыпучему, глубокому песку, ронял Васька. — Чтоб вам удружить. И чтоб вы меня послали на сенокос. А то нечестно так, Стодоля.
— Эх, лепшы сябар! — вздохнул сердечно Стодоля. — Ты отличный хлопец. И Дембицкому сегодня нужен помощник. Собирайся в учхоз. Но чтоб последнюю неделю приезжал на общие занятия. На специальные можешь не приезжать, тут у тебя прекрасно, а вот на общие — кровь из носа. По химии подтянись, лепшы сябар. Пускай конец занятиям, а все же, Василь, по химии, по химии подтянись! Ты, Дембицкий — вы же гвардия училища!
— Это честно, Стодоля? Честно — отпускаете? — просиял Васька, считая в эти мгновения своего мастера самым щедрым на земле человеком.
— Честно, — пожал плечами Стодоля.
— Тогда по рукам! — И Васька, нещадно тиская Стодолину руку, подумал о том, что надо не мешкать и любой попутной машиной добираться до учхоза, чтобы Стодоля не передумал вдруг.
На лугу Васька пел, и пели птицы, и даже ветер напевно посвистывал. Правда, свой голос, и голоса птиц, и голос вольного ветра лучше всего слышал Васька тогда, когда, разворачивая сенокосилку, даже приостанавливал свою стригущую машину. Чудный праздник — сенокос! Словно бы для какого-то невиданного пиршества все валится и валится сырая трава. Будет продолжаться это пиршество несколько больших дней, несколько мгновенных ночей, а потом на прибранном лугу будет ветер натыкаться на один мохнатый стог, на другой. Ах, повремени, не уходи, июнь, и не кончайся, дивная пора сенокоса!
День большой, и луг большой, и, пока солнце медленно ходило по небосводу, луг стал еще просторнее. Сначала Васька и не замечал, как ширится луг. Сначала он все водил, водил сенокосилку, изредка лишь вскидывая глаза и узнавая удачливых хлопцев, которых тоже отпустили с последних занятий, на сенокосилках, на волокушах или просто на лугу. А потом, когда тень от сенокосилки легла на луговую землю длинным темным домом, он поразился, какой необъятный этот луг, вроде прибавивший земли.
Лишь к вечеру можно передохнуть на минуту, до хруста в лопатках отвести назад согнутые в локтях руки и удивиться, какой ношей лег на его плечи день: волны, волны, волны скошенной его машиной увядающей травы. Да, лишь к вечеру можно вздохнуть и, ощутив сожженную солнцем кожу, вспомнить, как припекало в полдень, каким слоистым, струящимся был воздух, как хотелось броситься хотя бы в тот заросший червовыми листьями водяных лилий пруд, что как раз вблизи березовой рощи.
И теперь, когда он возвращался к становью, к палаточному городку, к пруду, он не очень спешил поскорее бухнуться в бутылочно-зеленую воду пруда, зная, что купание будет все равно. Ему даже хотелось испытать свое терпение, помучаться еще полчаса без купания в сонной воде, побродить в березовой роще, наслаждаясь смертельной усталостью, ожидая купания и сна.
Он действительно завернул в рощу, к березам с необыкновенно нежной берестой, к палаткам, вяло поокликал утомленных работою хлопцев, вяло отозвался на чей-то возглас.
А потом, протаранив теплую воду, с открытыми глазами поплыл под водой, где можно было увидеть обметанные пузырьками, растущие дудочками побеги лилий. Выплыв с шумом наверх, Васька сказал себе, что вот он и счастлив. Иначе отчего бы он пел на лугу, отчего бы побрел, чуточку помешанный от работы, в палаточный городок, когда нужно было сразу бежать спасаться в пруду?
Меряя тихую воду форсистыми хлопками ладоней, он плыл туда, где предостерегающе гоготала гусиная чередка. И теперь так ясно видел волнения последних дней, так понимал причину этих волнений. Нет, не собирался он оспаривать у Дембицкого честь лучшего в училище тракториста, а совсем другое звало его на сенокос. Ведь только в эти два счастливых дня, когда водил и водил он сенокосилку по ровному лугу, забывая возвращаться хоть на полдня в училище, — только теперь почувствовал он себя настоящим водителем машин. Несметные волны трав на приднепровском лугу, и это он, он, Васька, скосил все! Было от чего одуреть, захмелеть! И если, признаться, там, на трактородроме, все-таки не совсем он еще верил в себя, то здесь, на лугу, открыл, что он уже взрослый, что он уже работает… Ах, повремени, не уходи, июнь, и не кончайся, дивная пора сенокоса!
И день, не уходи!
Но он уже заканчивался, большой день, уже потемнел пруд, в котором отражалось бронзовое облачко. И Васька, надев на влажное тело рубашку с короткими рукавами и ощутив, как пахнет эта рубашка травами, поплелся в березовую рощу, думая о сне.
И не знал он, что уже теперь для него кончится праздник сенокоса.
Он сунулся в палатку, где уже вторую ночь спало трое или четверо хлопцев. Тут из тьмы брезентовой ночлежки появился Женька Дембицкий и сказал:
— А мы, Василь, считай, вдвоем весь луг скосили. Я вожу, вожу сенокосилку, потом выпью воды из фляжки и погляжу в другую сторону — а там твоя сенокосилка…
— И я глядел на твою сенокосилку! — обрадовался Васька: вот и не стоит меж ними ничего, никакая зависть, и оба счастливы, и можно дружить.
— Да, Стодоля приехал, — вдруг спохватился Дембицкий и махнул куда-то в глубь березовой рощи, светлой от частых белоснежных стволов.
И Васька, почувствовав тревогу в его голосе, догадался:
— Меня крыл за то, что не приезжал в училище?
— Крыл! — с досадой вздохнул Дембицкий.
— А может, я больше пользы принес тут! Может, я сам знаю, когда надо уходить с луга, а когда нельзя!
Женька снова вздохнул и повел рукой в светлую тьму рощи. Васька решил, что он показывает ему, Ваське, спасительную дорогу. И тут же покинул Женьку и подался от своего брезентового логова, чтобы затаиться где-нибудь до полуночи и выждать, пока не уедет Стодоля в Озерщину. Очень он боялся объяснений со Стодолей, боялся, как бы мастер не увез его с собой в училище на последние занятия. «А кто тут без нас? — возражал он мысленно Стодоле. — Я, Дембицкий — мы ж гвардия училища, сами так говорили, Стодоля!»
Прекрасная, теплая ночь текла над березняком, над Васькой, сидевшим на ровном пне, над переспелой земляникой, над цветущей калужницей. Васька то задремывал, то вновь продлевал день, пока его не сморил сон. «И вообще, — подумал он, — уже тихо кругом, уже дрыхнут все, и Стодоля в дороге!»
Кажется, он заблудился в светлой роще, возвращаясь к своей темной палатке. Бродил меж стволов, будто снова и снова затевая игру в жмурки, то раздражался, то тихо посмеивался. А кругом были все те же беловатые березы, бел<> ватые березы. И хотя бродил он так, наступая на сухой, мгновенно трескающийся сучок, уже немало, его забавляло это блуждание. И даже выйдя к палаткам и ощущая на ладонях сухость от прикосновений к матовой коре берез, он еще поплутал немного, уже путая свою палатку с другими, пустовавшими.
Но вот и мой брезентовый дом!
В доме разговаривали полуночники, в брезентовом доме, слышался приятный мужской уверенный голос Женьки Дембицкого, и Васька ткнул рукой в полог: принимайте сонного человека!
А тут, в брезентовом доме, и Стодоля. Ба-ба-ба!
В темноте Васька узнал его руку с золотым колечком, озаряемую накаляющейся сигареткой, и округлый подбородок, сел смиренно на слежавшееся подстилкой сено и стал ждать упреков. И пока не начинал ворчбы Стодоля, Васька проклинал себя за неосторожность, за то, что захотел спать под брезентовым верхом, когда можно было отправиться спать на луг, нагрести пару охапок подсохшего сена и спать на земле, под мохнатыми звездами. А теперь жди неприятного исхода, готовься в путь — на последние занятия, чтобы оттуда, с занятий, спешить на сенокос, который так мимолетен.
— Василь, — дружелюбно сказал Стодоля, — завтра повороши сено. Грабельками, грабельками. А то хлопцы, подобно тебе, рвутся на сенокос. И каждому в охоту!
«Так, — оборвалось у Васьки внутри, — спасибо, Стодоля. Отомстил за прогул. Спасибочки!»
— Теперь мы квиты, Стодоля, — крепясь изо всех сил, горловым голосом проговорил он. — Я прогулял — меня с машины. Квиты!
— Да что ты, лепшы сябар! — разгневался Стодоля. — Посчитай, сколько машин на нашу группу, на тридцать хлопцев. И каждому надо хоть раз на машине. Пересменка. И все равно ты остаешься на сенокосе. Повороши траву!
«Да, сколько там на группу машин? — уныло подумал он, слушая, как шуршит трава под ногами исчезающего в ночи Стодоли. — Сколько закреплено за нами машин? Три трактора, зерноуборочный комбайн, грузовой автомобиль, шесть дисковых борон…»
Наверное, уезжал в Озерщину Стодоля. И значит, еще не такое позднее время, просто долгий был день, спать хочется невыносимо. Как завелся грузовик, как задрожала земля, Васька слышал, а как тронулся грузовик, уже не слышал.
И тут, во сне, начался новый праздник сенокоса, еще чудеснее настоящего. Валы конской травы зелеными ковровыми дорожками устилали чистый дол, черные, с желтыми кушаками, шмели покидали свои сокровенные соты в земляных гнездах, жаворонки журчали, как ручьи, воздух дрожал, как от бешеных пропеллеров, и стрекотала, побеждая стрекот кузнечиков, сенокосилка. Красное солнце на востоке — сенокосилка на лугу. Раскаленное, светлое солнце в зените — сенокосилка на лугу. Карминовое солнце на западе — сенокосилка на лугу. Весь день, весь день! Только рушатся наземь травяные волны, только успевай сунуть в губы горячую, зачерствевшую корку хлеба, только гляди на стройные травы впереди и правь сенокосилку ровно. Как вдруг возникает перед глазами впадина, заросшая густо, вровень со всей луговой землей, и нет уже возможности повернуть, сейчас ухнешь в эту впадину и обязательно помнешь машину. Да все же удается провести сенокосилку по самому краю зеленой впадины и оставить нетронутой траву, а потом снова выровнять полосу. Сенокос, праздник июня, хмель, хмель, а в воздухе, едва остановишь машину, нескончаемое: жвир-жвир, жвир-жвир!..
Таким солнечным, звонким, веселым привиделся ему сенокос, что на рассвете, пробудившись и выскочив из палатки головой вперед, точно боднув воздух, он ахнул сокрушенно: ведь закончился для него этот праздник, уже закончился! Да, ворошить грабельками траву, какая же это радость? «А может, — сказал он себе, — может, я останусь на сенокосилке?..»
Он оглянулся, косо посмотрел в сумрак распахнутой палатки, слушая, как насвистывает Женька Дембицкий, собираясь на праздник. Вечный праздник для этого Женьки! Ведь вот Стодоля не осмелился предложить своему любимчику скучное занятие, а ты, Васька, вороши грабельками, вороши.
И он покашлял нетерпеливо, чтобы Женька вылезал поскорее, чтобы можно было задеть колючим словом счастливчика.
Ну, для кого праздник, а для него, для Васьки, скука, скука. Он тракторист, он машинист, он настоящим человеком почувствовал себя на сенокосилке!
Нет, конец празднику, в этом Васька убедился позже, когда выезжали на луг в переполненном кузове машины и когда Крыж хвастал тем, что будет весь день на сенокосилке. Крыж, беспомощный тракторист Крыж, удачливее его!
Васька в негодовании сплюнул за борт грузовика.
— Послушай, Крыжовник, — нервно попросил он удачливого человека, — ты меня пусти на сенокосилку, а сам повороши траву. Грабельками. Ну, по рукам?
— Это ж… это ж Стодоля дал мне задание, — становясь незнакомцем, чужаком, возразил Крыж. — И ты, Василь, ха-ароший водитель, а мне учиться надо, чтоб никогда не теряться. Чтобы в самом критическом положении не теряться!
Презирая Крыжа, он отвернулся от него, стал постукивать грубой рукой по шершавому борту, который то уплывал из-под руки, то вдруг ударял больно.
Конец празднику, а все же не такая скука на лугу. Красное солнце, душистый ветер, конская трава, чистое небо — все то же, то же!
И он взялся за грабли, пошел по шуршащим валкам скошенной травы. Пускай такая жизнь, лишь бы на лугу.
Нечаянно посматривал в ту сторону, где маленькой божьей коровкой ползла та сенокосилка, на которой по-прежнему царствовал Дембицкий. И при этом испытывал неловкость от одной только мысли, что Дембицкий может увидеть его с граблями в руках и посочувствовать ему.
И потому он отчаянно взмахивал граблями, не допуская в свою душу зависть.
А раздраженность все же проникла.
Чем выше солнце, чем жарче, тем все более раздражался Васька — и не то чтобы лишний на этом празднике, а не на самом видном месте. Обижаясь на Стодолю, Дембицкого и даже на никудышного Крыжа, он терпеливо взмахивал серыми граблями, у которых недоставало несколько серых зубьев. И, размазывая пятерней пот на лице, угрюмо думал: «Считай, сегодня я перенесу издевательство, а если и потом?..»
Ах, повремени, не уходи, июнь, и не кончайся, дивная пора сенокоса!
Пускай и не было в этот день для него праздника сенокоса, пускай ходил он с граблями и страдал от невезения, а все же что-то немо крикнуло в нем, едва Дембицкий, с воспаленным от солнца лицом, с бронзовыми руками, сказал вечером в березовой роще:
— А знаешь, Василь, луг чистенький, прибранный. Конец сенокоса!
И кажется, даже он, невозмутимый, всегда сдержанный Дембицкий, огорченно посмотрел из-под руки в ту сторону, где остались стога.
— А клевер? А сеяное поле? — вырвалось у Васьки.
— Точно! Еще клевер, сеяное поле, — благодарно подтвердил Дембицкий.
Но утром еще ожидал их сенокос, страда на лугу, еще была надежда сесть на сенокосилку или на стогометатель, а теперь прощайся с мгновенным, кратким, как прерванный сон, сенокосом.
И Васька в отчаянии швырнул в провал палатки рубашку, пропахшую сеном, и широко зашагал к пруду, чуть ли не побежал меж нежных берез.
«Да, еще клевер, сеяное поле», — уговаривал он себя не убиваться. И мерял ленивыми взмахами пруд, затем переворачивался на спину и глядел в бледный небосвод. Неужели каждый праздник так мимолетен и неужели так быстро пронесутся эти годы в училище, юность пронесется?
«Да, еще клевер, сеяное поле», — твердил он уже потом, в березовой роще, спасая себя от припадка уныния. И все старался попасть на глаза Стодоле, опять нагрянувшему из песчаной Озерщины. Кончился сенокос на приднепровских лугах, но еще сенокос на сеяном поле, и надо мелькать перед Стодолей, чтобы тот заметил тебя, униженного, грустного, пришибленного.
— Как жизнь, лепшы сябар? — наконец улучил Стодоля минуту для разговора с ним.
— А сколько машин выйдет завтра на клевер? — нетерпеливо спросил он, в волнении сжимая в комок свою рубаху.
— Клевера у нас небольшие, — отвечал с сожалением Стодоля. — Так что и одной машиной справимся.
— Значит, опять Дембицкий? — тихо, удрученно, жалко вопрошал он, покосившись на палатку.
— Наверное, Дембицкий. Пускай Дембицкий, а?
— Нет, я не против, я ничего…
И снова, как и вчера, поспешил он скрыться от Стодоли в глубине березовой рощи. Но если вчера он боялся Стодоли, то теперь просто не хотел видеться с ним.
«Там теперь прикидывают, кому завтра на клевер, — думал он, — кому, незаменимому, на машину, а кому — в поле». И словно видел свою палатку, освещенную сильным светом фонарика, Дембицкого, Стодолю, Крыжа. Ах, да, ведь Крыжовника уже может не быть, уже могли отослать Крыжовника в училище. Или Стодоля заберет его с собою? «А чего я дрожу, что опять прогулял занятия? — бесстрастно думал он еще. — Во-первых, были занятия по спецдисциплинам, Стодоля освободил меня от них. А во-вторых…» И он заканчивал мысль совсем безнадежно: теперь все равно, и нет большего наказания, чем оставаться без машины.
Вечер пришел в рощу раньше, наверное, чем на луг. На лугу еще, должно быть, видны стога табачного цвета, а тут, в роще, стволы берез как будто поголубели, слились. Зато ночь на лугу темна, непроглядна аж до самых перевальных огней на крутом берегу Днепра, а в роще всю ночь будет белая ночь от свечек-берез.
Но все-таки и на этот раз не удалось ему засидеться в роще, на облюбованном пеньке с еле заметными годовыми кольцами, похожими на водяные круги. Как будто караулил Стодоля его — тотчас, едва он оказался у своей палатки, появился перед ним.
— Ворошить, ворошить завтра клевер! — сразу же и запротестовал Стодоля, хотя Васька ни слова не обронил. — А на машине пускай Дембнцкий, а?
Через некоторое время, уже ночью, слушая ровное, безмятежное дыхание Дембицкого, Васька пытался отгадать, почему так безоглядно верит ему Стодоля. Наверное, потому, что Дембицкий всегда сдержан и рассудителен, весел и одновременно трезв, четок в своих ответах на занятиях и удачлив на трассе трактородрома? Пожалуй, так. Уж если сравнивать, то он, Васька, горяч и неосторожен, а кто жалует доверием таких — пылких, увлекающихся? Такими, неосторожными, смелыми, мы все восхищены, а на ответственное задание пошлем все-таки осмотрительного человека.
Что ж, пускай все идет чередом. Тем более, окончился, окончился праздник!
Так, будто бы смирившись с буднями, он повернулся на бок, подложил под щеку огромную, пылающую от волдырей ладонь и затих.
А утро подарило ему и Крыжу остатки пира, крохи праздника: все же выехали они не на клеверное поле, а на луг. Правда, Дембицкий уже косил клевер, уже был далеко, а ему с Крыжом довелось ворошить стогометателем последние два стога.
Хотелось растянуть удовольствие! Потому и не спешил Васька, потому и наглядеться не мог, как складывается постепенно хаткою стог.
А жара, жара в этот день!.. Отдыхая, чтобы продлить удовольствие, Васька с Крыжом то и дело повторяли радуясь:
— Жара! Ну и пекло!
И тут же вдохновенно восклицали:
— Вот это жара!
И оба смотрели в небо, выцветшее от солнца.
Так припекало, такой духотой полнилась прибранная земля, что Васька то и дело зевал, чувствуя неодолимую сонливость. И как только закончил он вершить второй мохнатый стог, как только вздохнул, на целый год прощаясь с праздником сенокоса, то тут же повалился у стога, у душистой этой горы. И не знал, что и Крыж упадет рядом, и что будут они лежать голова к голове, и потные лица их будут все более походить цветом на печеное яблоко.
Дождь пробудил его. Не дождь, а гроза! Недаром такая духота стояла, недаром свалило его в неурочный сон. И вот как будто раскатывались где-то неподалеку булыжники, вспыхивала тончайшая белая молния, отдавался гром даже в земле, и нисколько не легче было в воздухе, все та же тропическая духота.
Часы на руке, все в дождинках, показались ему сначала разбитыми. А потом он ладонью провел по стеклу, вернул стеклу ясность, поразился, как долог был угарный сон, и принялся вместе с Крыжом рыть нору в стогу.
— Постой! — закричал он тотчас же Крыжу. — Зачем это мы? Все равно духота. Все равно! И лучше под дождем.
— Ага, под дождем! — испуганным смешком ответил Крыж.
— Да и на клеверное поле все равно махнем отсюда. Ворошить клевер. Стодоля взбесится, если мы после дождя не поворошим. После дождя зна-аешь как… Ух, полилось за воротник! После дождя знаешь как надо ворошить да ворошить! А то Дембицкий Женька с утра накосил протьму клевера. Уже и подсох трошки клевер, а тут молния, гром! Ну, после дождя вороши да вороши!
И, пританцовывая под ливнем, Васька все закидывал вверх лицо. Солоноватые струи попадали в рот. Васька облизывался, диковато посмеивался, ждал конца грозы, чтобы можно было покинуть луг, броситься на другую работу, скорее, скорее. Так любил он всякую перемену, лихорадочные сборы, волнения, так любил подогревать себя, распалять, жить нетерпеливо!
Небо понемногу гнало черные тучи прочь, уже не так лило, уже тихие молнии помигивали там, на черной, лилово-дымной стороне небосвода. И как только Васька с Крыжом собрались в дорогу, получилось, что оба они вроде бы отправились вдогонку за тихими молниями, за громом, за ливнем из сажевых туч.
Что за дорога это была! По пузырящемуся проселку, меж лозняков, блистающих глазурованными листьями, мимо рощи, мимо берез, ставших сыроватыми, что ли, и не такими белыми, мимо пруда, потемневшего, с разошедшимися, словно бы прореженными сердцевидными листьями лилий. Стонать хотелось от восторга!
Вымокшие, грязные, появились они наконец на клеверном поле. Дембицкий махнул им призывно с машины, и значит, вовремя подоспели, хватай грабли да вороши. Тем более, что гроза уже отдалилась, сыто урчала за косогором.
И поначалу понравилась Ваське эта простая привычная работа. Нравилось ему и то, что Дембицкий, покинув машину, тоже старательно взмахивал граблями. Вновь они с Дембицким были наравне!
Но когда прошла увлеченность и стало ясно, что этой простой и нелегкой работы хватит ему на весь день да еще и назавтра, он уже стал подумывать о том, как хорошо было бы, если бы подоспели из Озерщины хлопцы. Ведь заканчивались занятия, последний день, последний день, и пускай попробуют они все этого черного хлеба!
Так и жили в этом палаточном городке, в этом таборе: поднимались рано, когда туман плавал меж берез, умывались колодезной водой, а то и в пруду, садились за большой свежеотесанный стол и уминали все в минуту. А затем ссорились, выбирая более веселую работу. И тут же отправлялись в поле или в сад полоть, убирать. Как бы ни ссорились за утренним столом, а все бесполезно, потому что Стодоля с вечера придумал каждому работу. И не могло быть веселой или скучной работы, а только нужная работа.
Да, а все-таки отзвенел сенокос, отзвенел! И пускай всего лишь два-три дня длился праздник для Васьки, а помнится до сих пор, и нестираная рубашка тоже до сих пор пахнет сеном.
Он и в этот день, проснувшись и вспомнив очередное задание Стодоли, с кислой гримасой выскочил из палатки и побежал, топча босыми ногами грибы лисички, как бы вылепленные из глины. Побежал к пруду, чтобы выкупаться и стать спокойным, чтобы не умолять мастера о лучшей доле для себя.
Вернулся он к свежеотесанному шумному столу и впрямь спокойным, так что попозже похвалил себя за спокойствие и выдержку, за то, что так достойно ответил Стодоле.
— Лепшы сябар! — через стол, заваленный хлебом и зеленью, обратился к нему Стодоля. — Дембицкий поднимает сегодня пары, а вы с Крыжом помогайте ему навешивать плуги. По душе?
Васька убийственным взглядом посмотрел на мастера.
— Может, это большое счастье — помогать Дембицкому, А только других, необученных, поставьте в помощники. А я еще с вечера знаю: на прополку. Я же тут у вас полевод. — И с этими словами он выбрался из-за стола, перешагнув узкую лавочку, на которой сидел.
Очень понравилась ему твердость, с которой он так гордо отвечал Стодоле. И теперь, взобравшись первым в серый, неподметенный, с былками вчерашней травы кузов грузовика, он снова и снова утешался своими достойными словами. Как же, будет он прислуживать Дембицкому, будет в помощниках, когда сам отлично водит машины!
В кузове он стоял, опершись локтями о гладкий верх кабины, и все смотрел на просторный луг, ставший еще просторнее после сенокоса, на тянувшихся над стогами аистов с розовыми лапами. Не сразу отодвинулся приднепровский луг, и можно было оборачиваться, видеть вдали стога, как половинки грецких орехов, и говорить себе: вон там большой луг, справивший ежегодный праздник, вон там, на том лугу, и я, и я!..
А когда подъехали к зеленому просовому полю, когда с гиканьем посыпались хлопцы из кузова, он загляделся на бросовую обширную землю возле Чижевичского болота, густыми камышовыми штыками обозначившегося впереди. И тут впервые подумал о том, что на бросовой земле возле болота исстари ни разу не ходили голубые плуги. Бросовая земля заплывала торфяной кофейной водицей. Но в последние засушливые годы на клочке бросовой земли пошло в рост дикое, неизвестно кем, какою щедрою горстью рассыпанное просо. Камышовая пустошь манила, хотелось сразу же, едва возьмутся хлопцы за прополку, выйти к болоту, заросшему плюшевыми початками, еще раз подумать: а что, если?..
— Василь, — осторожно окликнул с земли Крыж, поглядывая застенчиво, — а я ведь тоже не стал помогать навешивать плуги. Не побоялся — сказал Стодоле! Я лучше с тобой, Василь…
— Послушай, Крыжовник, — глядя на дальнюю коричневую щетину камышей, спросил он, — ты никогда не был возле Чижевичского болота? И правда, что это наша земля?
— Наша, учхозовская, — торопливо подсказал Крыж. — Да ее же совсем мало, той земли. Не, никогда не был я там. Комары сожрут!
— А если наша, то мы имеем, Крыжовник, полное право… — И Васька сам почувствовал, как тотчас повеселел от внезапного замысла.
— Какое-какое право? Ты о чем, Василь? Может, думаешь, там растет что-нибудь? Ажина[2] или орехи?
— Так, так! — с удовольствием молвил Васька. — Значит, ажина или орехи?
И, не обращая уже внимания на разговорившегося, ставшего суетливым Крыжа, он принялся отделять сорную траву от проса, бросать ее на межу или в междурядья. И не то чтобы тотчас позабыл о своем плане, а просто увлекся работой. Увлекся до того, что потом трудно было разогнуть спину, лень было отряхнуть землю, и штаны на коленях выглядели заплатанными черным.
И полдень прошел, и на вторую половину дня повернуло ясное солнце, а Васька все ползком, все ползком. Одурел совсем! И вот тогда вновь вспомнил о своем плане, встал, чувствуя, кажется, горб на спине, и поковылял с поля в сторону замшевых камышей.
— Ажины там, Василь! — подзадоривал Крыж, увязавшийся за ним.
И Ваську смешили эти слова заговорщика, поскольку ни ягоды, ни орехи на Чижевичском болоте не прельщали его.
До Чижевичского болота он не дошел, ступил на бросовую землю, заросшую водяным перцем, этой порослью с коралловыми стеблями. И принялся ногой разбрасывать водяной перец, подскакивать на одной ноге, на другой, точно испытывая, тверда ли почва. Добровольный спутник его тоже поискал ногою что-то в траве. Глянешь на эту ширь, не знавшую плуга, и так пожалеешь, что вот пустует ширь, что болото здесь, а не земля, которая родит дикое просо да водяной перец.
— Ну, пошли назад! — воскликнул Васька, срывая стебель водяного перца и растирая его в ладони, а затем вдыхая пряный запах.
— А там ажины, орехи…
— Пошли, пошли. Опять на прополку, полевод!
Опять ползать, пачкая руки в зеленое и черное, до одури ползать, ползать. Но чтоб не такою несносною казалась эта работа, Васька изредка приподнимался на колени и смотрел на камыши Чижевичского болота, на бросовую землю. И так тешился своим планом, видел уже себя на тракторе.
Он и допустить не мог, чтобы не исполнился его план. И когда все исполнится, когда поднимет он клочок этой целины, Стодоля, может быть, совсем по-иному станет относиться к нему. Будет смотреть на него с уважением, как на Дембицкого, и доверять ему все машины, как Дембицкому.
Оттого и вечером, за общим свежеотесанным шершавым столом, слушая Стодолю, который опять направлял его завтра на прополку, Васька будто и не слушал Стодолю, сидел с загадочной усмешкой. Потому что уже вспарывал плугами слежавшуюся вековую землю, уже будил жабьи угодья, уже преображал зеленую пустыньку в черное волнистое поле, и ничто не помешает трактористу, и сбудется это!
Он лишь выгадывал удобный момент, чтобы можно было тихо убедить Стодолю и получить от него тихое согласие.
Но произошло непредвиденное: Стодоля, едва встав из-за шершавого стола, промычал вдруг, подавляя зевок, и стал оправдываться:
— Спать, хлопцы, спать. А то засну за столом. Где я сегодня только не был! — И он, махнув в одну сторону, в другую, точно показав те полевые дали, где он побывал, тотчас заторопился в палатку.
А спать он собирался, конечно, в той палатке, где спали и Васька с Дембицким. Должно быть, для Стодоли стал своим этот брезентовый дом с тех дней, когда, наезжая в пустующий табор, заглядывал он в единственную жилую палатку.
И когда проник и Васька в свою палатку, Стодоля уже спал. Васька не осмелился будить его, было бы это безжалостным и бесполезным. И, грезя пустошью, которую он преобразит в поле, он тоже поплыл, поплыл в сон, а во сне ни забот нет, ни тревог.
А пробудился в тревоге: вдруг уже рассвет, вдруг уже поздно начинать со Стодолей серьезный разговор!
Кузнечики дробили ночную тишину, беловатые, словно из серого холста, березы проглядывали в проеме палатки, синенькая звездочка мерцала далеко, в другом мире!
— Начальник, а начальник! — затормошил он Стодолю, нащупав случайно спокойный пульс на его руке. — Начальник!
— А? Что? Дембицкий? A-а, ты, Василь! — вроде испугался мастер и хрустнул косточками, сладко, по-детски потягиваясь. — А-а-а… Вот спать, так спать хочу! Ну чего будил начальника?
— Выйдем, Стодоля, я кое-что хочу сказать. Чтоб один на один…
— А какие же тут свидетели? — заворчал Стодоля. — Хлопцы спят как заколдованные. Да и что за секреты? — И он, чиркая спичкой, которая, загораясь, вроде взорвалась, стал натягивать было штаны, да вылез из палатки так, в чем спал.
— Я вот что хочу сказать… — сдавленно обронил Васька.
И поспешно, удивляясь своему ночному красноречию, он заговорил о бросовой земле возле Чижевичского болота, какая это богатая земля будет, если он, Васька, вспашет ее для сева, какая земля, и каким вообще надо хозяином быть, не позволять, чтоб земля ленилась и всходила лишь диким просом да водяным перцем, а чтоб урожайная была земля.
Наверное, так горячо и складно бубнил он в ночи, что Стодоля, ошеломленный поначалу, несколько мгновений молчал, а потом воскликнул:
— Да ты, вижу, без трактора жить не можешь! Не умоляй, хватит с меня твоей горячки, бери трактор, поднимай целину! Да только земли там всего несколько гектаров… И на следующий год уже думали пахать. Ну, не хлопец, а чистый мотор! Ну и ну! Только кого возьмешь в помощники?
— Никого! — восторженно отрезал Васька.
— Да ты, Василь, уже того… А кто навешивать плуги будет?
— A-а! Нехай Крыж, нехай Бусько. Дембицкого не могу отвлекать от настоящего дела.
— Мотор, чистый мотор ты, Василь!
— Да мы же и учимся на трактористов, на машинистов. Нам первое дело — мотор подавай. А то стали полеводами. Кто как, а я без мотора, без трактора не могу!
Стодоля еще что-то бормотнул или зевнул громко и поднырнул под полог. А Васька, довольный собою, вздохнул, набрал воздуха, и во рту у него стало свежо и вкусно от запахов ночной березовой рощи.
И уже до утра Васька не спал. Ложился в палатке, но чувствовал, как плывут в улыбке сухие губы. И тогда поднимался, тайком выбирался под бледное небо и у того брезентового домика, в котором похрапывали Крыж и Бусько, вежливо окликал:
— Крыж! Ты поднимайся, Крыжовник.
Сонная невнятица была ему ответом.
Все же потом он осмелился, впустив в палатку клубок тумана, похожий на лохматую шавку, проникнуть в чужой брезентовый дом. В рассветных сумерках он различил, как перепутались на поролоновой подушке сжатые в кулаки руки Крыжа и Бусько, точно сон застиг обоих в драке. Снова осторожно позвал, зная, что молодой сон особенно крепок к утру.
Что ж, зато сиплая труба подняла вскоре на ноги всех!
— Быстрее, сонные мухи! — торопил он Крыжа и Бусько через некоторое время, едва те отошли от тесаного стола. Сам он уже бежал, хотел поскорее оказаться там, где под навесом колхозного машинного парка стояли тракторы, принадлежащие училищу.
И потом, правя трактор в сторону Чижевичского болота и щурясь от близкого восходящего солнца, он хотел сразу же, без промедления, пустить плуги на дикую землю. Зеленый остров сокровищ, гуляющая земля, открытая им!
Рукой он дал знак немому Крыжу и немому Бусько отойти, а сам, тоже немой от радости, повел трактор, сбавивший скорость и вроде притормозивший, по самому краю целины, у проселка, на котором в высохшей луже лежали облепленные землистой коростой бревна.
Черная широкая черта появилась за плугами!
Утреннее солнце, накаляясь, взялось обесцвечивать черные борозды. Когда Васька, уже сделав несколько гонов, посмотрел на первозданные борозды, то удивился, какими пепельными они стали. Должно быть, сверху они уже и причерствели.
Вздрагивал трактор, натыкаясь на упругие, слежавшиеся пласты, захлебываясь ревел двигатель, текла сзади, из-под плугов, черная речка. И никаких сокровищ на этой болотине пока не оказывалось, а лишь обещали богатство вельветовые борозды.
А все же, хлопцы, он первый здесь землепашец, он бог, он герой!
В груди у него нарождалась песенка, с ним уже было такое на сенокосе, он уже знал это счастье. Высунувшись из кабины, он поприветствовал взмахом руки Крыжа и Бусько. Хлопцы ответили ему тем же радостным знаком и, кажется, припустили вслед за трактором, по проселку, то грифельному, то глинистому.
Натужно полз по забытой целине трактор. Васька надеялся растянуть удовольствие землепашца на весь день, как вдруг близкий гром сотряс землю. В затылок стукнула волна воздуха, трактор вроде подпрыгнул. Васька, падая из кабины трактора, успел заметить изломанные, искромсанные, чудовищными зубцами торчащие кверху плуги и догадался, что это взрыв, что плуги, видимо, задели какую-нибудь старую мину — и так шарахнуло, так залепило весь трактор черноземными комьями!
Но это пока для него пронесся взрыв. А для хлопцев, столбенеющих на проселке, опасность не миновала: хлопцы не знали, что же с ним. И тогда Васька, отжав свое тело на руках, поднялся и уже другим, бережным движением руки поманил к себе одного и другого.
— Контузило? Ранило? — панически спрашивал Крыж на бегу, а затем даже ощупывать его стал, точно еще не веря, цел ли он.
А Васька, сам разочарованный тем, что и не контузило и не ранило, смотрел немигающим взглядом на Крыжа и соображал, как бы это и впрямь прикинуться контуженым. Вдруг захотелось ему боевой, как ему показалось, славы: чтоб знали все, что он контуженый, чтоб спрашивали каждый день о самочувствии, пеклись о нем и провожали теплым взглядом…
Крыж лихорадочно спрашивал у него все о той же контузии, а он, будто глухой да вдобавок утративший дар речи, тряс грязной головой, совал палец в ухо, представляясь контуженым, ничего не разумеющим. И знать не знал, какие волнения ожидают его по причине этой мнимой контузии.
С обоих боков Крыж и Бусько вдруг подхватили его, он даже удивился, какие сильные хлопцы. А поскольку нельзя ему было говорить, то он лишь взмыкивал, выражая несогласие. Но его все равно почти тащили по проселку, и Крыж неизвестно чему радовался, бормоча:
— Вот жизнь! Почти как на войне!
Приятно было слышать такое!
Но, наверное, слишком уж перестарался Васька, играя контуженого, и тут же поплатился. Его поддерживали, его волокли двое, цепко ухватившись за его руки, а затем эти двое остановили свой грузовик, который сворачивал на проселок.
— Тут Ваську оглушило! Давай в город, в больницу! — все так же панически и одновременно радостно выдохнул Крыж водителю, счастливчику из их группы, который сонно и настороженно выслушивал вздор, то снимая защитные черные очки, то надевая вновь.
И тут Васька заговорил!
Но поздно.
Он еще возражал им всем, твердил, что он уже нормальный, что слышит их чепуху. А эти хлопцы, обретшие вдруг невиданную силу, затолкали его в кабину. Крыж втиснулся третьим, хотя и не положено быть в кабине троим, и грузовик развернулся и выехал вскоре на истертый шинами, какой-то сиреневый асфальт шоссе.
Теперь кричи, возмущайся, доказывай, что здоров, грози устроить катастрофу, а тебе не верят — ты контуженый. И, решаясь на крайность, Васька даже пытался нажать на тормоза. Но Крыж тут же угадывал любую попытку и висел на нем камнем.
Речица, ее предместье, ее кирпичные домики окраинных улиц, заселенных нефтяниками, открылись Ваське. Он хмуро смотрел на город, который любил и в который всегда тянуло его по воскресеньям. Да разве так он появлялся в Речице? Он сначала гладил штаны, прикнопливал серебристые, легкие, алюминиевые, что ли, запонки к белой рубахе, широким узлом повязывал широкий галстук — и все это медлительно, с приятными церемониями. Вот как он готовился к поездке в городок на берегу Днепра, казавшийся ему большим, интересным местом на земле. А теперь?
Пускай, думал он, погляжу на Речицу, бесполезно пока драть глотку.
Остановиться на улице не пришлось. Железные ворота больницы были распахнуты и закрылись лишь тогда, когда грузовик уже свернул на больничный двор, заполненный гуляющими в странных серых халатах, из-под которых виднелись какие-то белые шаровары. Тенистый был этот двор, повсюду густо росли тополя.
Те же ухватистые, цепкие руки подняли Ваську и повлекли в деревянный подъезд, куда входили и откуда выходили люди в белом, цветущие медсестры и старые няни. Васька не успел опомниться, как уже оказался на виду у худощавого, с лицом цвета серого хлеба врача.
Может быть, и вправду там, на бросовой земле возле Чижевичского болота, с ним произошло нечто серьезное, такое, что он поглупел и так легко сдался хлопцам?
— Оглушило нашего! Миной оглушило! — принялся твердить Крыж, и оттого, что он хотел с сильной тревогой высказать это, получалось так, будто Крыж врет.
Худощавый врач с серым лицом внимательно, так, что жутко стало Ваське, посмотрел на него. Но в этот момент из другой двери врача окликнули взволнованным голосом, и он кивнул всем деревенским: сидите!
А что сидеть здесь, где такая вонь от лекарств?
— Сматывайтесь быстро, — шепотом приказал Васька. — Я тут, я не сбегу, а вы сматывайтесь. А то я контуженый, я бешеный! — И он вскочил, угрожающе глядя на Крыжа.
Тут всех хлопцев словно вымело из больницы.
А через мгновение скрылся и Васька. Правда, он немного поюлил по больничному двору меж задумчивых людей, ожидая, пока не тронется с места грузовик. А затем выскочил через проходную будку и тут же поймал такси, крапчатое от пыли, смешанной с брызгами воды. Не везло, не везло, в какую-то нелепую историю попал, но все же выкрутился, и вот даже с такси повезло!
— Вылечился? — сочувственно спросил водитель с мелкими, мальчишескими чертами лица, выслушав маршрут и как будто обрадовавшись дальней дороге.
— Слава господи, вылечился! — подражая какой-нибудь деревенской бабке, молвил Васька с серьезным выражением лица.
Ну, на такси летишь стремительно, мотор поет, водитель разговорчив, голос у водителя звонок, какой-то тенорок, ты веселеешь в дороге и отвечаешь водителю беспечным тоном.
А по дороге такси обогнало знакомый грузовик. Васька узнал по номеру злосчастную машину, на которой его так срочно доставили в Речицу. И вот теперь Васька выставил в ветровое стекло дулю, не зная, угадали ль хлопцы его, беглеца.
В колхозном машинном парке, среди комбайнов, веялок, сенокосилок, остановилось городское такси. Остановился несколько минут спустя и проклятый грузовик. Васька, выйдя из засады и потешившись мгновение испуганным видом Крыжа и Бусько, грубо сказал им:
— Ну вы, придурки! Куда это вы меня хотели засадить?
И дар нормальной речи обрел он, и глядел трезво, и вообще уже не был похож на оглушенного, контуженого, так что хлопцы попятились в растерянности…
Тут же они и заторопились прочь. Васька, посмотрев с осуждением им вслед, догадался, что поспешили они куда-нибудь в поле, где остальные хлопцы ползком собирали траву, чтоб росло просо. И впервые почувствовал, как захотелось ему хотя бы им двоим твердить о том, что видели они сами: как рвануло, как выбросило из кабины, как залепило черными сырыми комьями трактор. Уже нагрянули первые воспоминания!
Нет, ни на какое другое поле он не пойдет, а только на то, невспаханное. Плуги безнадежны, но хоть бы посмотреть еще раз на все и словно вновь услышать взрыв военной мины. Ведь если задуматься, то крестило его этим взрывом, этими комьями разбуженной земли…
Вскоре он уже оказался там, где затих трактор, не кончивший борозды, и, осторожно ступая по запятнанной комьями траве, забрался в кабину и сидел там, думая о внезапном взрыве. Трактор никуда не двигался, но если вообразить… если вообразить, то это уже не трактор, а танк, промчавшийся по минному полю! И там, на торжественных и поминальных сходках партизан в родной вёске, можно появиться и ему. И будут слушать партизаны, как старая мина помешала ему пахать, и будут пересказывать друг дружке и глядеть на него, Ваську, так, словно они принимают его в свой боевой круг…
Когда вдали на проселке уже знакомый грузовик стал быстро приближаться, поднимая тучку пыли, похожую на гарь, Васька вспомнил этих чудаков, Крыжа и Бусько, вспомнил неожиданное путешествие в Речицу и помрачнел. Неужели опять они?
Из грузовика, остановившегося так резко, что застонали тормоза, выскочил Стодоля. По его встревоженному лицу он догадался, что мастер уже напуган взрывом, уже слышал обо всем.
— Ты выходи, выходи, Василь! — махнул он нетерпеливо, забывая на бегу посмотреть хотя бы на исковерканные плуги, на борозды, испорченные взрывом.
Васька ожидал переполошенного человека и чувствовал себя несколько утомленным: взрыв, дикая гонка на грузовике до больницы, потом стремительная езда на легковом автомобиле…
— Выходи, Василь! — уже настойчивее потребовал Стодоля и рванул на себя ручку кабины.
— А трактор?
— Доставим без тебя. Того же Крыжа пошлю.
— Я испытал опасность, а Крыж погонит мой трактор? Нет, Стодоля, трактор нехай останется, я пока не вспахал.
— И не думай! — сердито взглянул Стодоля. — Тут, может, еще не одна мина. Какая пахота? Саперов вызовем.
— Ну-у, Стодоля! Да тут же веками болото было, и никакого минного поля не должно быть. Случайная мина. Я понимаю, где-нибудь в поле, в лесу. А тут вряд ли…
— Ты меня слушай, Василь, — уже спокойнее продолжал Стодоля. — Иди в лагерь, отсыпайся. И вообще хоть еще день отсыпайся. Здоровье твое как после такого потрясения? — И он, кивнув на кривые плуги, с такой озабоченностью посмотрел на него, что Ваське стало неловко.
И все же, припоминая досаду последних дней, Васька упрямо мотнул головой:
— Не еду на тракторе, так хоть посижу в кабине. И вы, Стодоля, не принимайте меня за контуженого. Тут уже одни опозорились. А лучше по-настоящему, на все лето посадите меня на машину!
Зачем ему такая воля — отсыпаться в пустынном лагере или собирать «глиняные» лисички в березовой роще? Зачем ему отдых, если не вспахал он вековую залежь возле Чижевичского болота? Зачем ему зря слоняться меж палаток, меж берез, если через день его снова пошлют на прополку?
Ночь несет нам догадки, находки и откровения, и все, что неясно было днем, обретает свою ясность ночью. Хороша, хороша тихая ночь над серыми стволами берез, над брезентовыми пристанищами! И вот лежишь, бессонный, и все слышишь, даже крик первых петухов в Гориводе, этот вопрошающий крик, который доносится из ночной дали. Хороша же ночь еще тем, что уже готов исполнить новый план и лишь дожидаешься рассвета.
Не нужен ему был ни сон, ни отдых, если и назавтра уготован ему скучный удел. Не на прополку же приехал он в березовую рощу! А если тайком направить трактор на то дикое поле, где пролегли лишь первые борозды, если одному вспахать нетронутую землю, в которой не обнаружится больше мин, то совсем другими глазами посмотрит на него Стодоля и, покоренный его бесстрашием и лихостью, навсегда поверит ему и станет поручать только первое дело. «Ты, Дембицкий — вы же гвардия училища…»
«И никаких там мин! — браво твердил он себе. — Засохшее болото, засохшая лужа».
А еще представлял он лужок возле обгоревшего колодца в своей вёске. И как на том ковровом лужке толпятся старики с медалями на воскресных пиджаках, и как он, Васька, равный среди них. Потому что и он крещен взрывом, и он рискнул пройти на тракторе все минное поле, пускай всего одна случайная мина ждала последнего часа, но и он рискнул, и он прошел, и он герой…
Дожидался же рассвета он затем, чтобы легче было сманить Крыжа и Бусько, которые беспрекословно навесили бы другие, исправные плуги, и чтобы сторож машинного парка поверил им, поднявшимся ни свет ни заря.
Да, великолепна летняя ночь с исступленным звоном кузнечиков, с влажными звездами, с квасным запахом прудовой воды, с шелестом березовых листьев, с тихой возней какого-то жука, который вдруг пробежится по верху палатки, вдруг станет скрестись…
Когда затеваешь рисковое дело, надо быть посмелее, нечего выжидать. И едва белая мгла обозначилась в проеме палатки, Васька вышел, наступив на что-то упругое, хрустнувшее под ногой, и удивился, присев на корточки и обнаружив, что за ночь пробились у самой палатки тугие лисички. Затем он сунулся в теплую ночь палатки, поднял за плечи Крыжа. И, прикрывая ему рот ладонью, вполголоса сказал, что пора выполнять задание, опять собираться на дикое поле.
— Уже? — со стоном зевнул Крыж, вылезая из палатки и посматривая на светлеющее небо, где оставался млечный месяц, оставались потускневшие звезды.
— Пора! — требовательно шепнул Васька.
И уже в другой, в соседней, палатке растормошили они Бусько, который попытался отбиваться вялыми руками.
И, как разведчики, бесшумно покинули лагерь.
На плацу машинного парка Ваське показалось сначала, что сторожа нет или он ушел в Гориводу с третьими петухами. Васька метнулся тотчас к трактору, на котором распознал припечатанные к кабине земляные комья, уже похожие на цементные. А затем ринулся искать исправные, матово отсвечивающие плуги.
И тут вышел высокий, тощий сторож — жердь в очках — и царственным голосом спросил, кто позволил им ходить. Васька дерзко заметил, что надо знать, ради чего хранятся вместе с колхозными машинами учебные машины.
Светало уже, но светло было лишь здесь, на машинном дворе, где полевые машины выступали из сумерек и напоминали порой каких-то доисторических животных; а даль была пепельна.
И туда, в пепельную даль, повел Васька трактор, зябко поеживаясь и опасаясь, как бы не наладил Стодоля погоню, как бы не помешал ему распахать это дикое поле, которое вовсе не минное поле.
Да очень поздно спохватился Стодоля!
То один гон, то другой, и свежие борозды, свежие борозды, похожие на гуталин; и вдруг обнаружится на пахоте изумрудная гильза, и значит, вовсе не безопасно это поле. Но диво: словно бы вел трактор по дикому просу, по водяному перцу уже тот, другой Васька, друг и соратник партизан, побывавший на их печальной сходке, принятый в их боевой круг и поэтому ничего не страшащийся. Воображение уже послало ему немало приветственных кличей и похвал бывших партизан, воинов, орденоносцев, и никак нельзя было спасовать перед трезвой мыслью. Да, могла еще одна затаившаяся, влипнувшая в болото, рассчитанная на долгие годы коварная штука обнаружить себя секундным грохотом. Но это очень трусливые мысли!
Тут, на этом поле, грозно пробудившемся вчера, он даже почувствовал, что становится храбрее, взрослее, мужественнее, чуть ли не солдатом становится.
Измученный непрерывной работой на тракторе, кабина которого отражала солнечные лучи и была вся вроде бы в масляных пятнах, измученный ожиданием взрыва и сознанием трудной победы, Васька выключил двигатель. Потому что не было более средь черной земли зеленой земли… И тихонько он стал напевать песенку удачи, песенку сенокосной поры.
Вот в эту минуту на проселке и появился бешено мчащийся грузовик, стекла которого были янтарными от солнца.
А затем, увязая в бороздах, Стодоля прыгал по пашне и грозил кулаком издалека.
А затем, оказавшись возле трактора, он все еще потрясал кулаком и кричал отрывистые, с паузами, слова. Это были сплошь возгласы, несвязные укоры и восклицания, восклицания. И вот крыл его Стодоля на чем свет стоит, а Васька умиротворенно улыбался на все его проклятия.
Никогда прежде он не задумывался глубоко, отчего на тех поминальных сходках партизан плачут пожилые, с сетчатыми от морщин лицами дядьки. «От вина», — думал он. И как-то не очень потрясало его то, что и после долгих лет остались в земной вёске такие неподвластные времени следы: воронка от немецкой бомбы, в которой выросла липа, обгоревший дубовый сруб колодца. «Война же была!» — как самое понятное, говорил он себе и тут же забывал о дереве, поднявшемся из военной ямы, о черном пятне на дубовом срубе. И лишь теперь, когда свежо помнился мгновенный взрыв не постаревшей от времени мины, он, покачивая головой и вздыхая, твердил, как помудревший сразу человек, о том, что ведь подобные взрывы, стрельба, ежеминутная тревога отрывали дядек от земли и не позволяли им ни пахать, ни сеять, ни вострить косу. «Война же была!» — уже совсем по-иному, с сознанием большой народной беды, повторял он теперь.
И очень настойчиво думалось ему об этом, едва он, обруганный Стодолей, появился в березовой роще и повалился прямо на земляничную землю спать. И так же настойчиво думалось об этом и позже, когда пробудился, чувствуя, как стянуло лицо от жгучего солнца, от долгого припека, и когда сидел на той же земляничной земле, нехотя собирая рдевшие повсюду ягоды, и томился в ожидании хлопцев. Невыносимо быть одному в палаточном городке, и стыдно спать, когда ползают где-то на просе хлопцы. «Зато вспахал я, — устало гордился он. — Такое поле вспахал!»
И, снова заслуженно оказываясь на партизанской сходке, переносясь туда воображением и будто отвечая крепким рукопожатием на каждую восторженную, признательную, корявую речь, он и от своих приятелей ожидал восторгов. Он вспахал дикое поле, он прошел через минное поле!
Но ожидания не сбылись.
Снулые, тихие, с грустными глазами, вернулись хлопцы к вечеру. Такие же тихие и будто ленивые, сидели они затем за тесаным столом, приобретшим от солнца янтарный цвет.
«Да чего они, не знают они про поле, про то, как я на том поле… как взорвалось на том поле?» — обижался Васька невниманием к себе и потому вставал вдруг, черпаком тянулся к громадному чану, предлагал кому-нибудь добавки и плескал в миски без разбору. «Тупой народ!» — возмущался он, ожидая хоть какого-то словца одобрения.
И тогда, с вызовом взглянув на Стодолю, он захотел, чтоб вновь с бранью набросился на него Стодоля. Он бы возражал Стодоле, и все понимали бы, какой подвиг совершил он, Васька.
Но и мастер словно позабыл о том, что было.
— Чего они все травленые? — полюбопытствовал Васька, покинув кислое сборище за столом и оказавшись возле колючего в этот день Стодоли.
— Они уже переволновались за тебя, успокоились уже, — отвечал холодно мастер, наклоняясь и выдергивая сорную травку, прицепившуюся к пыльной сандалии.
— К чему волноваться, если у каждого было свое дело? Я выполнил задание, они выполнили свое. Я же отчаянный человек, Стодоля?
— Вот и переволновались хлопцы за твою жизнь, — упрекнул все-таки мастер, сунув Ваське в нагрудный кармашек рубахи сорную травку, увенчав таким образом за его подвиг и усмехнувшись при этом загадочно. — А еще они двойную норму выполнили. Все просо пропололи. Они у нас герои.
Странно: как только назвал Стодоля героями этих молчаливых хлопцев, разбредавшихся по палаткам, так словно бы зависть к ним, наработавшимся чуть ли не до обморока, пробудилась в Ваське. Он сам называл себя героем в этот день. Героем он был и тогда, когда спас гараж, спас и неуправляемый трактор, и Крыжа. А теперь выходило так, что герои все они, полеводы, лишь они, они, исползавшие все просовое поле.
— Зачем же такая спешка на прополке? — ревностно спросил Васька.
— А чтоб завтра другое дело.
— Опять прополка?
— А как на войне? — отрывисто бросил Стодоля и, как показалось Ваське, кивнул как раз в ту сторону, где и отгремела последняя военная мина. — Как на войне? Любое задание — выполнять! Любое!
— А вы, Стодоля, вы были разве на войне? — пересохшими губами молвил Васька и тоже кивнул в ту сторону, где будто бы пронеслась давнишняя война, а потом и глянул в ту даль, где столько лет пролежала одинокая мина.
— Сам я сорок пятого года рождения. Так что… А батька мой воевал. Да и сколько еще фронтовиков и тут, и в Озерщине, и в Речице!
— Я сам, я сам бывал на сходках партизан! — стукнул Васька себя в грудь, точно поклялся в этом. И тут же устыдился своего бахвальства: «Зачем я про это, Стодоля сам из семьи фронтовика, Стодоля тоже про подвиги слышал от батьки…»
Полосатые тени легли от стволов берез на земляничную землю, еще светлы были брезентовые верхи палаток, серебрилась береста на стволах, а уже никого не было видно в роще.
— Да где же все? — поразился Васька.
— Спят, — подсказал мастер. — Переволновались, потом поле пропололи. Спят герои.
— Да что же это? — недоверчиво усмехнулся Васька и присел на корточки, заглядывая в вечный сумрак своей палатки.
— Загляни, загляни! — поощрил Стодоля и первый окунулся в сумрак душной палатки.
Дембицкий спал, уткнувшись носом в темный кулак, а Крыж спал на спине с забытой на губах сигареткой.
— Опять! — подосадовал Стодоля, снимая с чужих губ сигаретку, как пушинку.
Затем в соседнюю палатку пробрались они вдвоем, затем еще в другой палатке наступили на связку камышовых тросточек с меховыми початками. Потом еще в какой-то палатке едва не наступили на шахматную доску с поверженными лакированными фигурами. И всюду было сонное царство, всюду прикорнувшие хлопцы.
И вот тут что-то переломилось в Ваське. Он вдруг почувствовал себя виновным в этом их раннем сне, в том, что все они беспокоились за него, волновались, не зная, уцелеет ли он на том диком поле, на котором оказалась единственная мина. А он вовсе не думал о них, он пахал залежь и думать не хотел ни о них, ни о Стодоле.
В остальные палатки он уже стеснялся заглядывать, зная, что и там лежат хлопцы, честно проведшие весь день в поле, на простой, скучной работе, которая так возвысила их. Щурясь от солнца, стараясь побыстрее уйти от Стодоли и поспешить через березовую рощу к покойному пруду, берега которого в кайме сплошных червовых листьев, как в зеленой чешуе, он бормотал:
— Да, они молодцы… Весь день на прополке, двойную норму выполнили. А работа нелегкая, любой свалится, сам знаю!
И получалось так, что уже не Стодоля, а он, Васька, хвалил своих приятелей, сраженных сном задолго до ночи.