Гони свой поезд, мальчик!



Накануне он думал спокойно об этом первом рейсе, в который собирался уже настоящим железнодорожником, помощником машиниста тепловоза. И даже внушал себе в тишине общежития: жизнь повернула на другие рельсы, начались самостоятельные будни. Тебе уже все знакомо, привычно, ты еще три года назад бывал на практике здесь, в депо, в асфальтированную канаву лазил, в которой были потемки от застывшей над ней громады локомотива. А совсем недавно, перед выпускными экзаменами, от Бреста до Минска, от Бреста до Гомеля, до Брянска гонял дублером помощника машиниста. Спокойно, Станик, теперь тебе все переезды знакомы, теперь ты уже никакой не дублер, а настоящий пом. «Привет, пом! — говорили друг дружке они, выпускники железнодорожного профтехучилища. — Когда в рейс, пом?» И очень нравилось им это весомое слово: пом. Пом — помощник машиниста, пом вместе с машинистом ведет шестьдесят — семьдесят вагонов, тыщи тонн какого-нибудь добра. Пом — это уже судьба, большая жизнь, это уже навсегда фуражка, китель, никелевые молоточки крест-накрест…

Да, уверенным был он накануне, когда в новой, шершавой еще суконной фуражке по забывчивости садился на прогибающуюся койку и тут же подскакивал к зеркалу, искал там независимого человека в путейской фуражке, строил вдохновенное лицо. И находил, что только так и надо сфотографироваться — в фуражке, чуть косо сидящей на голове. Будет превосходный снимок: не то офицер, не то инженер тяги. И чтоб этот холодок в глазах, эта независимость во взгляде, этот упрямо сжатый рот. Потом, конечно, можно и скинуть фуражку, и помять рукой лицо, и подосадовать, что такое нежное, узкое, худое лицо, и сделать кислый вид, и сплюнуть в досаде, а пока больше серьезности, больше уважения к себе!

Но все это было накануне, было суетой прожитого дня.

А теперь, едва оказался он в депо, где по воздуху плавали перемещаемые кран-балкой локомотивы, едва повстречал практикантов из училища, взглянувших на него с некоторым испугом, то и сам, похоже, чуточку испугался: «Да ведь первый рейс… И уже никакой не дублер, а пом!»

И так захотелось напоследок промчаться по всем цехам депо, слишком теплым, с устойчивым запахом машинных масел, и по железной, штопором завинчивающейся лестнице взобраться наверх в ту комнату, откуда с высоты можно видеть и теплый цех, и эти плавающие китами занемогшие локомотивы.

«Чего это они? — подумал он о практикантах, проводивших его, пожалуй, не испуганными, а просто взволнованными взглядами. — Если считать как следует, уже не первый рейс, не первый. А только… чего это я сам?»

И он, вдыхая глубже тропический воздух депо, почувствовал неясную и какую-то приятную тревогу, которая и не снилась ему еще накануне.

Все было знакомо, узнаваемо здесь, в депо, где столько раз взмывал он по черной винтовой лестнице. Именно потому вдруг стало жаль расставаться со всем прошлым, и он, обернувшись, посмотрел с необычной грустью на тех юнцов, которые тоже издали смотрели на него, провожая долгими взглядами.

Он даже помахал кому-то из практикантов, попрощался навсегда со своим прошлым, с тремя веснами в училище да в депо, и сразу же приободрился, вспомнив, как легко давалась учеба. Просто поразительно, как все легко давалось, как моментально откладывалось в памяти все, что он слышал на занятиях там, в тепловозной мастерской, в лингафонном кабинете, в лаборатории контактной сети! Другие до полуночи мучились над тетрадями в клеенчатых обложках, над испачканными учебниками, а он тут же запоминал все, что необходимо затвердить о приводе в масляном насосе двигателя. И, прекрасно отвечая на экзаменах, он, помнится, никакого волнения не испытывал. Он выходил от экзаменаторов спокойный, снисходительно посматривая на тех, кто готовился шагнуть в класс с таким видом, точно набрал побольше воздуха для погружения под воду. «Отлично, Станик?» — спрашивали у него с уважением. «Отлично», — соглашался он ровным голосом. А как же иначе?

И потом, каждую весну, когда нервозными становились его сверстники в горячечную пору экзаменов, он выходил от взыскательных экзаменаторов всегда уравновешенный, не испытывая бешеной радости от очередного маленького успеха. И, наблюдая, как мучаются, волнуются и страдают другие, он втайне полагал, что делает честь училищу своими блистательными успехами в учебе.

Так чего же робеть теперь, если все складывалось удачно прежде, если такими благополучными были три весны?

И все же странно: чуждая ему тревожность не покидала его. То ли потому, что он прощался с этими первогодками, со своим прошлым, то ли потому, что первый рейс самостоятельным помом, а не дублером?

Как давеча, он помял узкое лицо ладонью, ощутил нежную от бритья, скользкую кожу лица. И вскинул голову, зная, что опять надо выглядеть ему прежним — спокойным, независимым, учтивым, приятным, бодрым, умным, даже несколько веселым. Потому что удачливый человек!

И вот тут, когда ненужное волнение вроде покинуло его, как раз и показался машинист тепловоза Борис Куприянович Кулижонок. Был он молодой, лет тридцати, но солидный, широкий в плечах, с замкнутым, неподвижным лицом, в такой же фуражке с никелевыми молоточками крест-накрест, как у него, у Станика, и в чистом форменном костюме.

— Опять без помощника отправляемся. Опять помощник заболел, а мы без помощника, Станик? — сказал с нарочитой озабоченностью Кулижонок и покосился на него с любопытством.

И Станик припомнил тот апрельский рейс, когда он третьим человеком на тепловозе отправлялся в рейсы, дублером помощника машиниста. Тогда и в самом деле помощник не смог по болезни занять свое место в кабине тепловоза, и пришлось Станику заменить помощника.

Но теперь Станик возразил:

— Как же без помощника? Лично вам, Борис Куприянович, я уже сдал испытание на пома, — и взглянул выразительно на него.

Шутил, конечно, Кулижонок, напоминая об апрельском рейсе. Но уже через минуту Станик подумал о том, что в этих словах, должно быть, какой-то иной, скрытый смысл, потому что он, Станик, и вправду еще не настоящий пом.

И Станик самолюбиво поджал губы, снося несправедливую обиду, и молча последовал за машинистом к локомотивному кругу.

Локомотивный круг! Тесно стоят тепловозы на этой круглой площадке вблизи депо, целое сборище зеленых тепловозов. И вот медленный поворот локомотивного круга — и рельсы, на которых дожидается отправки тепловоз, соединяются с тем стальным путем, который манит зеленым огнем.

— Гдзе твой потёнг, хлопец? — вдруг по-польски обратился к нему Борис Куприянович и с невозмутимым выражением замкнутого лица стал тыкать на один, на другой тепловоз.

И поскольку многое роднит белорусскую и польскую речь, Станик догадался, что спрашивает машинист о том, где твой поезд, хлопец. А где твой поезд, где локомотив, на котором в рейс, поди угадай! Тесно стоят эти тепловозы разных марок, и в какую сторону увлекут они ветер, постоянно остающийся позади состава?

Тут и вспомнил Станик, что и тогда, в апреле, Борис Куприянович то и дело доставал из бокового кармана пиджака удобный маленький словарь русско-польского языка. И, переворачивая тончайшие, поскрипывающие под его пальцами странички, мечтал Кулижонок о том времени, когда станет водить поезда в другую страну, в Польшу.

— Ну и что, Борис Куприянович? — спросил теперь, недоумевая, Станик. — Не все ли равно, допустим, вести поезд ночью здесь или в Польше? И здесь непроглядная, туманная ночь, и там такая же ночь. И здесь рельсы, и там все рельсы, рельсы…

— Да как ты еще в апреле не понял этого? — возмутился Борис Куприянович. — Ведь это же высшая степень доверия машинисту, если он ведет поезд из одной страны в другую. Значит, он очень опытный машинист, на него полностью положились, он знает язык соседней страны, он в срок проведет состав по всем перегонам соседней страны — пускай даже ночь, туман, дождь. И машинист уже не только показывает свой класс, мастерство, а он за всю свою страну отвечает в соседней стране. И это так важно, Станик: один человек за всю страну!

«А если на границе меняются бригады? — болея за увлеченного этого человека с замкнутым лицом, подумал Станик. — Если дальше потёнг ведет польская бригада? И если Борис Куприянович все знает и нарочно обманывается? Конечно, приятно мечтать о большом поручении!»

И хорошо, подумал Станик еще, что сам я не знаю, меняются на границе бригады или нет. А то…

И он виновато взглянул на Кулижонка. Получалось, он невольно вроде бы усомнился в значительности того дела, которое у Кулижонка на всю жизнь. «Да и у меня! — чуть ли не вслух сказал он. — Два года помом, два года на железной дороге, пока до института…»

Досадуя на себя, он взобрался по крутым ступенькам на тепловоз, следом за Кулижонком ступил в кабину, которая будет своей на весь рейс. Справа, где сиденье машиниста, доска с приборами: вольтметр, амперметр, киловаттметр, термометры воды, масла, воздуха, манометры, показывающие давление воды, масла, воздуха, сигнальные лампы. А слева — голый столик помощника машиниста. Свой локомотив на весь рейс!

И поскольку свой локомотив, Станик тотчас же метнулся в машинное отделение, осмотрел компрессоры, дизели, пронесся по обеим секциям тепловоза.

Отчего-то не терпелось взять в руки молоток и по звуку проверить ходовые части тепловоза, хотя Станик знал, что сначала минут двадцать уйдет на осмотр механизмов в кабине.

«Скоро! — подсказал он себе почти с ликованием. — Скоро дадут нам зеленый свет!»

И, удивляясь нетерпению своему, он смотрел то на доску с приборами, то на сосредоточенного Кулижонка. Странным казалось такое превращение: накануне призывал себя к спокойствию, а теперь никак не мог быть спокойным, переминался с ноги на ногу, хотел скорее в путь, скорее в путь. «Да, я ведь помощник! — тут же понимал он свое нетерпение. — Помощник машиниста! А если помощник, то и помогай!» — добавил он еще. И, вслушиваясь в гул компрессора, нагнетающего воздух в тормозную систему, он стал пристально глядеть, как вспыхивают на пульте одна за другой лампочки, как они словно бы сигналят: включен один прибор, включен и четко работает, а теперь другой прибор исправно работает…

— А песочницу, песочницу еще не проверили! — не удержался от восклицания Станик, прекрасно зная, что осмотр механизмов в кабине всегда заканчивается именно проверкой песочницы, подающей песок на рельсы в том случае, если колеса тепловоза начинают пробуксовывать.

И Кулижонок удовлетворенно кивнул при этом. Кулижонку, пожалуй, понравилось, что он хочет показаться надежным помощником.

«Да, и песочница в порядке, — твердил Станик самому себе, спускаясь из кабины. — Теперь ходовые части проверим».

Лампочки горели под огромным туловищем локомотива, хорошо освещая всю ходовую часть. Вот теперь-то Станик и полез с молоточком проверять по звуку, каков износ поверхности каждого колеса. Сначала, правда, он зорко осматривал каждое колесо, потом стучал по нему молоточком и вслушивался, определяя по звуку, не появились ли в металле трещины. Звук всюду был ровный, и все нормально, и теперь надо тормозные колодки осмотреть.

— Сейчас тормозные колодки! — крикнул он даже, точно беспокоясь, что слишком медлит и задерживает локомотив.

А Кулижонок предупреждающе поднял руку: дескать, не торопись!

Эти тормозные колодки тоже надо было простучать, осмотреть, убедиться в степени износа. Когда тормозит локомотив, на каждое колесо действуют две тормозные колодки, и теперь Станик простучал все рессоры, чутко ловя звук, а вдобавок проверил, нет ли утечки воздуха из тормозной системы.

Ну, а еще проверить, исправна ли автосцепка, и — в кабину, к своему голому столику, на который можно положить большие листы бумаги, где обозначена схема движения, где помечено, какую скорость можно держать на одном участке, на другом, и еще на другом, и еще на новом участке…

— Кажется, полный порядок, — тихо, чтоб не выдать волнения, сказал Станик, как только они вдвоем с машинистом вернулись в кабину тепловоза и машинист повернул штурвал контроллера. — Стрелки наши.

— Стрелки наши, — повторил Кулижонок.

Так и будут они переговариваться в пути, и каждый сигнал семафора, каждую отметку на схеме движения Станик первым назовет вслух, а Борис Куприянович тоже вслух повторит, и двое в кабине знать будут, что оба они начеку.

Станик из кабины глядел на медленно потекшие вперед, под колеса, чистые рельсы. И все время был настороже, готовый уловить перемену в замкнутом лице машиниста.

Он даже взглянул требовательно на приборную доску, тайно желая определить неточность в показаниях датчиков и тут же все исправить. Чтобы убедился Борис Куприянович, какой у него пом!

Но Борис Куприянович, точно отгадав эти мысли, снисходительно обронил:

— Рано!

И Станик так и не понял, погасил ли он обиду в душе машиниста.

Остался позади локомотивный круг, остался распахнутый огромный зев депо, остались там практиканты — первогодки, мечтающие о первом рейсе и, пожалуй, побаивающиеся первого рейса. И уже несся сдвоенный локомотив на товарную станцию. Мелькали по сторонам многочисленные неподвижные вагончики, стрелки, семафоры. Потом проплыли длинные, хорошо обтекаемые ветром, хвойного цвета вагоны с белыми, будто фарфоровыми, вывесками: «Москва — Варшава».

И Станик бросил быстрый взгляд на Кулижонка, желая обратить внимание машиниста на эти международные вагоны. И показалось ему в этот момент лицо машиниста гордым.

Тут же он разглядел в руках Кулижонка выпуклые карманные часы, отличил то ловкое движение фокусника, которым машинист отправил в нагрудный карман серебристые, похожие на большой слиток часы. И охотно поинтересовался, в самом ли деле карманные часы более надежны для машиниста.

— Говорят, магнитные поля ничуть не влияют на такие часы? — спросил Станик, хотя и сам давно об этом знал.

— Нисколько не влияют, — серьезно ответил Кулижонок. — Ты себе купи с получки, Станик. — И пристально посмотрел при этом, как будто более всего желая знать, согласен ли он, Станик, приобрести самые верные, самые надежные для машиниста часы.

Под этим пытливым взглядом Станик, пожалуй, озяб даже. Потому что сейчас машинист словно бы сразу мог разгадать его план жизни, пока еще никому не ведомый, тайный: два года помом на железной дороге, а потом в институт, в институт…

«А что? — спохватился Станик, будто уже разоблаченный в своем секрете. — В училище все шло легко, и на железной дороге мне нечего задерживаться, потому что в институте прекрасно пойдет учеба. То есть, может, я и задержусь на железной дороге, но уже после железнодорожного института вернусь. Ведь вот мечтает кто-то о рейсах из одной страны в другую. И у меня мечта!»

Он бы хотел даже поделиться с машинистом этим тайным, сокровенным, чтобы понравилась машинисту его доверчивость и чтобы позабыл машинист о дерзких и неразумных его словах. Но ведь тепловоз уже катил на товарную станцию, уже не до разговоров в этой теплой кабине!

Тогда, в апреле, пахнущем талой, мокрой землей и хрустким зимним ледком, он, Станик, однажды первым заметил большие потеки масла на реле давления и понял, что нарушена герметичность давления масла. Помнится, тогда машинист стал запускать тепловоз, а контакта нет. «Нет контакта в цепи блокировочного магнита!» — вот такие слова, знакомые по трудным учебникам, тотчас пришли ему в голову. И он, Станик, обнаружив потеки масла, нашел неплотно закрученной гайку маслоподводящего штуцера и все исправил сам.

А теперь все приборы нисколько не шалили, тепловоз мчался разыскивать свой тяжелый состав, и нет надежды еще раз убедить человека с замкнутым лицом в том, что не напрасно занял он место рядом с машинистом.

Как только стали приближаться к товарной станции, как только тепловоз перешел на другой путь и остановился, Станик и Борис Куприянович пробрались по узенькому проходу в другую секцию тепловоза, где кабина была такою же знакомой: та же приборная доска и тот же маленький семафор, который в пути повторяет все сигналы больших семафоров на линии.

Станик спустился вниз, на станционную землю, а Борис Куприянович на самом тихом ходу приблизил локомотив к товарному составу. Щелкнула автосцепка, вздрогнул состав. И тогда Станик опять проверил, надежно ли сработала автосцепка, и соединил рукава, чтобы по ним, по этим рукавам, сжатый воздух мог от локомотива поступать в тормозную систему всего поезда.

Пока тепловоз сцеплялся с найденным составом, Станику некогда было думать. А едва тронулся поезд в путь, Станик, вновь почувствовав сладкую, приятную тревожность, решил, что так, наверное, уже будет с ним все лето, прежде чем после какого-нибудь сотого рейса оценят на выпускных экзаменах, настоящий ли он путеец.

Брест, его вокзал со шпилем, его офицеры-пограничники на перроне, его паутина рельсов, его пакгаузы, его международные поезда, его примыкающие к станции улицы с пирамидальными тополями — все вдруг оказалось позади. И та героическая цитадель, та Брестская крепость, на плацу которой каждый из брестских мальчишек не раз стоял и, словно бы вновь и вновь обороняя цитадель, становился добровольным защитником прославленной цитадели, — та крепость осталась тоже позади. Но помнились, помнились те вечные уроки мужества на плацу крепости!

Тепловоз выбрал стальную колею и устремился меж малахитовых, июньских еще, полей, меж березовых рощ, меж похожих на осколки большого стекла озер.

— Зеленый! — радостно объявил Станик.

— Зеленый! — сразу же подхватил Кулижонок и поглядел на скоростемер, отмечая, как наращивает поезд скорость.

Знал Станик, что скоростемер не только показывает, какова скорость поезда сейчас, но и одновременно записывает на специальной ленте, с какой скоростью шел поезд. Уже потом, если приходится разбираться в ошибках машиниста, эта лента будет свидетельствовать, превышал или не превышал машинист скорость поезда.

Но должно все быть без ошибок! Вот листы со схемой движения перед ним, перед Стаником, вот ясно указано, что можно набирать сто километров в час и так очень долго мчаться, очень долго.

— Зеленый! — бодро воскликнул Станик. — Скорость сто километров.

Машинист повторил эти слова и, едва по правую сторону показалось маленькое серое зданьице маленькой станции, высунулся, опустив раму окна, наружу, давая понять дежурному по станции, что они со Стаником не дремлют.

«А теперь я!» — подсказал себе Станик, когда такое же кирпичное здание оказалось вскоре слева от тепловозами тоже выглянул в окошко и кивнул дежурному.

Пропал из виду полустанок, зеленый огонь поманил в быстро набегающую даль, и вот уже помчался навстречу, как будто прямо в лоб и все же мимо, по соседнему пути, пассажирский поезд с мелькнувшей сплошной линией белых занавесок.

Как только пронесся стремительный встречный поезд, Кулижонок некоторое мгновение смотрел из своей кабины вслед унесшемуся поезду, а Станик, сняв трубку рации, нажал кнопку и произнес:

— Пассажирский нечетный! К вам нет замечаний. У вас сигнальные огни горят. Удачного пути!

И в ответ из динамика тотчас послышалось:

— У вас без замечаний тоже. Сигналы горят. Счастливого пути!

И хотя не новой была для Станика подобная перекличка, а все-таки необычайно приятно сознавать, что машинисты помогают друг другу, машинисты разных поездов следят друг за другом. Какая, казалось бы, могла быть помощь от машиниста пронесшегося поезда? Ведь следят за приборами каждый в своей кабине, ведь корректируют путь поезда по селектору, ведь дежурные на полустанках и поездные сторожа сигналят флажками. А все же бывает и так, что лишь машинист машинисту может помочь. Допустим, окажется прижатой к колесу тормозная колодка, хотя и опущены автотормоза; роем летят от трения искры, изнашиваются при этом и колесо и колодка — и все это может заметить машинист встречного состава и предупредить в самую первую минуту.

— Желтый, Борис Куприянович, желтый! — излишне громко предупредил Станик.

— Желтый! — спокойно ответил машинист, который, конечно же, заметил огонь семафора и на линии, и у себя в кабине, на приборной доске, но все-таки вслух повторил, какой огонь впереди.

А желтый — это предупреждение, что на соседнем участке путь занят и что ехать надо медленнее.

Тут же, едва проехали желтый семафор, в кабине раздался резкий свисток, и Борис Куприянович нажал на «рукоятку бдительности», Следят, следят за ходом поезда автоматы, вот и свисток предупреждает машиниста, и если бы Борис Куприянович в течение семи секунд после свистка не нажал на «рукоятку бдительности», то все равно сработал бы автостоп, даже пускай и не грозила бы опасность поезду.

Узенькие вдали рельсы, чудилось, врезаются вдруг треугольником в еловый лесок. Но когда поезд приближался к этому леску и будил громыханием окрестности, оказывалось, что не так уж близко от железнодорожного полотна растут приземистые, пышные, седоватые от младых хвойных лапок елки. Да еще отделяли этот лесок от полотна цветные ручьи одуванчиков, фиолетовой черноголовки, багряного сабельника.

И вдруг выходила из ельника ярко одетая и тоже похожая на большой одуванчик девочка, прикладывала в ужасе ладони к ушам. А затем, должно быть, махала напутственно рукой, но перед нею уже проносились товарные скучные, однообразные вагоны.

А потом и другие девочки, то со снопом длинностебельных цветов, то с чешуйчатым лукошком первой земляники, появлялись из чащи, из рощи, из кустов. Наверное, они тоже глядели вслед громыхающему составу, еще не зная о том, что через каких-нибудь десять лет и сами станут хозяйками железных дорог и уже с желтыми флажками провожать будут такие же стремительные поезда.

Станик все подмечал из кабины: и какую-нибудь каменную будку сургучового цвета, и какой-нибудь вагончик, навечно превратившийся в жилье, и ремонтников в оранжевых жилетах, и виадук, по которому одиноко пробирался дядька с какой-то длинной серебристой трубочкой на плече, напоминающей спортивный шест, и, высоко в небе, параллельный железной дороге след реактивного самолета. И если все, что схватывал он взглядом по пути, тут же уносилось прочь, то белая колея, оставленная реактивным самолетом, очень долго красовалась на синем небосводе.

Из сетчатого, в оспинах, динамика то и дело слышались голоса по селектору, то мужской голос, то женский. И хорошо было сознавать, что вот мы с Кулижонком в пути, а за нами следят на всех полустанках, бег нашего локомотива подчинен строгому графику, и потому мы всегда словно бы на виду, на виду.

Наверное, должна была дорога развеселить Кулижонка, заставить его позабыть о тех напрасных словах, сказанных им, Стаником, и показавшихся Кулижонку вызывающими. И Станик, то отправляясь в обе секции локомотива, в машинное отделение, то возвращаясь в кабину, успевал цепко взглянуть на машиниста, желая удостовериться, повеселел ли тот. Да разве отгадаешь по замкнутому лицу машиниста? И что за обида — какие-то необдуманные слова какого-то пома?

Но, значит, по-особенному относился Кулижонок к своей работе, щепетильно оберегал честь своей профессии, коль так прочно обиделся на того, кто, должно быть, еще не совсем оценил высокое предназначение машиниста.

И Станик не знал, как ему теперь загладить свою вину.

«Да ведь рейс впереди!» — сказал он себе с таким воодушевлением, с каким говорят: еще вся жизнь впереди. И это значило, что машинист мог убедиться еще, какой надежный пом рядом с ним.

Ехали, как всегда от Бреста, на восток. И Борис Куприянович то выуживал из нагрудного кармана крупные часы на кожаном кофейном ремешке с петлею, то вновь посылал этот слиток в карман. А Станик каждый раз хотел внимательнее присмотреться к часам, имевшим, как ему казалось, свою историю. Кажется, Борис Куприянович из семьи путейцев, и отец его тоже водил поезда, и часы эти наверняка наследственные. Но не успевал Станик как следует разглядеть часы, отметить их потертость, их царапинки, их тусклое, быть может, стекло, как часы ускользали в нагрудный карман — и уже на целый час, пожалуй.

Да, чуть ли не ежечасно выуживал машинист толстенный слиток, А поезд все мчался. Оставались позади перегоны, будки стрелочников, деревни, как бы плавающие среди яблоневых рощ, серые скворечни, телевизионные антенны, гнездовья аистов, дымы из фабричных, похожих на сигары труб. И Станик сверялся по часам на приборной доске: через каждые пятьдесят километров машинист подхватывал за петельку кожаный ремешок — и тогда опять взблескивал слиток.

И все мчался, мчался состав. Лишь на полустанке замер на некоторое время, пропуская пассажирский поезд, на полном ходу промчавшийся и резанувший глаза белизной слившихся в единую линию оконных занавесок. А затем по селектору услышали Станик и машинист распоряжение: снова в путь!

И едва устремился вперед тяжеловесный товарняк, Борис Куприянович опять потянулся рукою туда, где возле сердца стучали его верные часы.

Должно быть, еще раз-другой на пути до Барановичей мелькнули бы в руке машиниста ценные часы, если бы рейс закончился удачно. А так уж пришлось Борису Куприяновичу то и дело совать руку в нагрудный карман, держать мгновение слиток на ладони и со вздохом отправлять его в темный кармашек. Потому что случилась непредвиденная задержка в пути.

Да разве сам он, Станик, ожидал, что случится такое в пути? Пускай незнакомая ранее тревожность не покидала его с самого утра, но разве мог он предчувствовать неладное?

Он, щурясь и глядя на бежавшую по откосам, по канавкам, по рытвинам черную тень тепловоза, по плечи высунулся из окошка и уже смотрел вперед, где за крутым поворотом открывалась будка у переезда и где переездный сторож держал в поднятой кверху руке желтый флажок.

Человек с желтым флажком в руке вот-вот должен был остаться там, у своего жилья, у своего шлагбаума. Как вдруг заметил Станик, что он вкруговую стал махать флажком. А это сигнал: остановиться, дальше опасность, остановить, остановить поезд!

Тут же, невольно глянув назад, на изгибающийся состав, Станик увидел дым из буксы и даже рыжий огонь, как показалось ему.

«Букса перегрелась!» — тотчас подумал он и закричал, пугая машиниста:

— Кран! Стоп-кран, Кулижонок!

И в этот же миг большая рука машиниста легла на кран экстренного торможения, отчего из крана с резким звуком, обдавая руку машиниста масляными брызгами, вырвалась шальная струя воздуха.

Станик ощутил, как его вдруг прижало к металлу.

— Букса, Борис Куприянович! — кричал Станик, оглушенный скрежетом колес, близким визгом крана.

И даже померещилось ему в этой кабине, ставшей вонючей от вырвавшейся из крана вместе с воздухом, с пылью масляной бешеной струи, что его, Станика, не то ушибло, не то контузило.

Но тут же Станик пришел в себя, прочитал в глазах машиниста приказ осмотреть колеса, буксу и мигом вернуться в кабину. И вылетел на землю.

Сторож тоже бежал вдоль состава и все махал, махал флажком. А Станик уже, щурясь от дыма из буксы, близко смотрел на разогревшуюся, накаленную, красную шейку оси.

«Вот! — с осуждением сказал он себе. — Хотел, чтобы необычное что-нибудь в рейсе, испытание какое-нибудь… И накликал!»

Борис Куприянович тоже тяжело дышал за его спиной.

— Смазки не хватило! — обронил Борис Куприянович, едва они вдвоем приоткрыли буксу и рассмотрели ее как следует.

А Станик сразу понял, что ему надо делать. Метнулся к кабине тепловоза, вновь слетел на землю, уже с банкой смазки в руках, и стал с маху бросать смазку в буксу.

Борис же Куприянович побежал в самый конец состава ограждать башмаками поезд. Он так и распорядился:

— Состав оградить! — И тотчас сам устремился в конец состава ограждать поезд специальными металлическими колодками, устанавливаемыми на рельсы, под колеса поезда, и называемыми башмаками.

А переездный сторож, худенький человек в обширных темно-синих галифе и сапогах с плешинами, с ржавыми от времени пятнами, подался было следом за Борисом Куприяновичем, а затем повернул на свой пост у шлагбаума, где остановились вровень машина-молоковоз и телега с огромными цинковыми бидонами.

Шейка оси уже не так пламенела, но горьким дымом все еще пахло, и Станик бросал да бросал смазку. Изредка он посматривал туда, в конец остановившегося состава, откуда бежал к нему Борис Куприянович, и мысленно твердил себе: еще минута задержки в пути, еще минута, и еще… Да неужели все так и складывается с самого утра, что волнению уже не будет предела весь день, весь рейс?

Только мелькнул Борис Куприянович — и тут же вскочил в кабину тепловоза. Станик представил, как машинист, стараясь усмирить тяжелое дыхание, докладывает по селектору о беде и ждет мгновенных распоряжений.

Теперь опасность позади, поскольку нет уже из буксы дымка, поскольку вовремя спохватились. Вовремя он, Станик, увидал этот черный дым и как сторож машет, машет вкруговую… А то ведь и крушение могло произойти! Буксу смазали, состав оградили — и не пора ли снова в путь?

Так, стараясь быть в своих же глазах решительным и находчивым человеком, он успокаивал себя, напоминал, что скоро Барановичи, скоро станция назначения, и надо не медлить более, хотя и понимал, какие волнения выпали теперь не только им с Борисом Куприяновичем, а всем на линии, всем, кто в этот момент издалека следит за поездом, остановившимся вдруг. Определенно день словно бы и начался с предчувствия тревоги!

Вновь побежал вдоль состава, хрустя по зернистому песку насыпи, Борис Куприянович. Станик, поняв, что Борис Куприянович на этот раз помчался снимать ограждение, бросился к кабине тепловоза. А перед этим еще раз приблизил лицо к буксе, теплой и пахнущей смазкой.

А там, в кабине, он посмотрел придирчиво на приборную доску. А затем высунулся по грудь, словно готовясь подхватить за руку бегущего с башмаками на весу Бориса Куприяновича.

Ну, беда миновала, волнение прочь, и снова в путь!

Но все же не ушло волнение, ведь начался день с предчувствия тревоги, и нечего было и мечтать о спокойном рейсе. Так казалось теперь.

И Станик, уловив не только досаду, а еще вроде и озабоченность на лице машиниста, почувствовал, как вступила в сердце настоящая тревога, и пусто взглянул вперед, на ведущие в бесконечность рельсы.

— Ты, наверное, думал: кинул смазку в буксу — и порядок? И дальше на всех парах? — недружелюбно спросил у него машинист.

И тогда Станик, заморгав глазами от обиды и сам не ожидая от себя такой раздражительности, крикнул высоким голосом:

— Да вы что, Кулижонок? Да разве я не предотвратил? Разве я не заметил? — И кивнул туда, в ту сторону, откуда, казалось, еще несло гарью, и показал машинисту испачканные, жирные ладони.

— Еще бы не заметить! — пригрозил Борис Куприянович и вроде поколебался, становиться ли ему опять старшим другом, старшим братом или быть неприятным, колючим, хмурым человеком. — Еще бы, Станик! А только я хочу тебе сказать: смазку кинул — а на всех парах все равно не поедешь.

— Теперь до пункта техосмотра? — с упавшим сердцем спросил он. — Теперь пешком, со скоростью пятнадцать километров?

— Со скоростью пятнадцать километров, — согласился машинист.

— Да ведь букса в порядке!

— Не знаю, Станик. На пункте техосмотра выяснят.

— И потом, Борис Куприянович, мы и без того столько времени потеряли! И что же наш график? Не уложимся, выходит? Не придем вовремя в Барановичи?

Озабоченный голос по селектору уже торопил их в медленный, тихий путь. Тепловоз снялся с места, как бы передавая судорогу от платформы к платформе, и неспешно, торжественно поплыл меж цветов, жита, сорняков, трав.

— Да тут недалеко, Станик. Недалеко тут пункт. А там, может, наверстаем еще. Если дадут зеленый — разгонимся, Станик, до самых Барановичей! — азартно пообещал Борис Куприянович.

«Он прав! Если дадут зеленый…» — обнадежил самого себя Станик, прощая машинисту его неожиданную грубость, понимая раздосадованного человека и сочувствуя ему.

И уже лишь этим и жил он: только бы дали возможность идти до Барановичей на максимальной скорости, без остановок, без промедлений. Ведь была уже остановка, были потерянные минуты, и только бы дали возможность мчаться со свистом!

А пока — тихий, осторожный ход, такой тихий, что грузовая, крытая брезентом машина, мчавшаяся в стороне по асфальтированному шоссе, параллельному железной дороге, легко обогнала поезд. И другие машины, стремившиеся на восток, тоже показывали поезду задний борт.

Вот теперь, когда поезд робко продвигался, Станик боялся убить в себе надежду на успешное завершение рейса. Мало ли что затеят там, на пункте технического осмотра! И вдруг подозрительными покажутся осмотрщикам вагонов другие буксы? Все, что слушал он на занятиях в тепловозной мастерской, все, что он так уверенно, четко твердил потом экзаменаторам, вдруг припоминалось теперь, припоминалось почему-то в основном в самых мрачных тонах, поскольку будущего помощника машиниста преподаватели каждый день предостерегали, внушали ему повышенную бдительность на службе, предостерегали, предостерегали… И недаром!

«Только бы дали зеленый!» — мысленно просил Станик, уже различая впереди продолговатое строение пункта технического осмотра.

— Принимайте на боковой путь! — потребовал по селектору Станик. — Букса неисправна. На боковой путь, повторяю!

«Только бы дали зеленый!» — все просил безмолвно он, Станик, и потом, когда остановились и когда маневровый локомотив отцепил платформу с неисправной буксой и покатил с этой единственной платформой.

И боязно было подумать, что вдруг еще какую-нибудь неполадку заподозрят осмотрщики вагонов и поезд так и останется надолго здесь, на боковом пути!

Казалось, ни жив ни мертв сидел он в кабине тепловоза, ожидая самого невеселого исхода. Как вдруг распоряжение по селектору полным ходом следовать до станции назначения. И он, счастливый, преданно посмотрел на Бориса Куприяновича.

А тот заговорил порывисто:

— А у меня в Барановичах дружок. Сапейко. Тоже путеец. Познакомлю, Станик! Душа этот Сапейко. Но несчастливый. Несчастливый он, Станик!

— Отчего же несчастливый? — радуясь перемене в машинисте, его улыбке радуясь, его приветливости, спросил Станик.

— Водил поезда, составы тяжеловесные, первоклассный был машинист, а потом что-то со зрением. Что-то со зрением, Станик. Очки, контора, хоть и при железной дороге, но контора, контора, Станик, а не эта шикарная кабина, не эти рельсы! — И Борис Куприянович энергично выбросил большую руку вперед, как будто повелевая локомотиву мчаться еще стремительнее.

«Вон что! — подхватил, соглашаясь с ним, Станик. — Если человек любил рельсы, бег локомотива… А теперь очки, контора. Конечно же, несчастливая судьба! Чего там говорить, несчастливая…»

Быстрее никогда еще не ездил Станик — ни на скорых поездах, ни тогда, в апреле, когда гонял дублером помощника машиниста. Так казалось ему. И так, возможно, было и на самом деле. Столбы, деревья, округлые кусты, плетни, казавшиеся плотными щитами, взлетающие от мгновенного ветра, гонимые ветром чистые гуси, опадающий от порыва, рожденного несущимся составом, яблоневый цвет, как мотыльковый рой, — все, все тут же становилось пройденным путем, откинутой назад далью.

Снова включился селектор. Голос показался Станику уже веселым, голос вопрошал, готовы ли они с Борисом Куприяновичем и дальше следовать на предельной скорости. Станик подумал, что диспетчеры наверняка нарочито открыли им «зеленую улицу», точно желая убедиться, сумеют ли они в срок, по графику, прибыть в Барановичи. Уж если случилась задержка, уж если отцепили вагон, то, казалось бы, какой тут график, какое своевременное прибытие? Просто диспетчеры знают, какой первоклассный машинист ведет состав. «Конечно же, знают Бориса Куприяновича! — еще раз подсказал себе он. — И не только гадают, сумеем ли мы уложиться в график, а верят в это, верят!»

Будто невзначай опять скользнул он взглядом по лицу машиниста. И поразился, как изменилось это обычно замкнутое, С тяжелыми чертами лицо, каким оно стало вдохновенным. А машинист, повернувшись к нему, словно хотел что-то сказать, но лишь вздохнул, лишь обогрел нежным, незнакомым ранее взглядом.

Гони, машинист, свой поезд! И ты, Станик, тоже гляди в оба, помогай машинисту сокращать расстояние!

— Полчаса наверстали, — вполголоса, точно оберегая тайну, проговорил Станик. — Тридцать минут нагнали. Теперь совсем немного — и уложимся. Уложимся в график, Борис Куприянович…

— Ты Барановичи запроси. Диспетчера из Барановичей. Чтоб никаких задержек! — тоже тихо и вроде тайно молвил в ответ Кулижонок.

— Сейчас, Борис Куприянович! — охотно отозвался Станик и уже снял трубку рации, да тут же и выключил ее, потому что схема движения была перед ним, а там, на схеме, как раз перед Барановичами и начинался опасный путь.

Опасный путь — это медленный ход поезда, и тут проси не проси — никто не позволит мчаться с большой скоростью.

Все-таки, вздохнув раздраженно, Станик связался по рации с диспетчером и попытался выпросить разрешение увеличить скорость, поскольку и так немало времени потеряли на перегоне.

— Сколько времени потеряли на перегоне! — повторил он, надеясь на несбыточное.

— Выполняйте схему движения, — возразили по селектору. — Всего пять километров. Но участок опасный. И потому придерживайтесь схемы движения.

«Ну да, пять километров! — подумал Станик. — А будем тащиться, как дореволюционные паровозы…»

Но ничего не оставалось, как сбавить ход, идти со скоростью двадцать километров в час и надеяться на то, что остальной участок удастся преодолеть стремительно. Когда кончился опасный путь, когда остались позади медленные пять километров, Станик как бы прикрикнул на самого себя:

— Конец опасного! Зеленый!

— Зеленый! — тоже сердито, в унисон подхватил Кулижонок.

И понеслись, понеслись, наращивая скорость, догоняя потерянное время!

«Минута! — считал мысленно Станик. — И еще! И опять минута! А теперь последняя минутка, самая последняя — и будет полный порядок…»

Ох, эта последняя, так необходимая минута, единственная минута, без которой не выполнить графика!

Вот почему чуть ли не измученными сошли оба на хрустящий ноздреватый шлак товарной станции в Барановичах.

Но прежде чем ступить замлевшими, неверными, как будто ослабевшими от долгого бега ногами на чужую твердь товарной станции, надо было подать состав под разгрузку на запасную ветку, надо было отправиться порожним локомотивом в депо, надо было терпеливо ожидать, пока примут локомотив в барановичском депо.

И Станик, все посматривая на незнакомых машинистов, которые принимали локомотив, вдруг заметил улыбающегося в стороне, поодаль, светловолосого человека в очках, делавшего какие-то приветственные знаки не то ему, Станику, не то Борису Куприяновичу.

«Да ведь это Сапейко! — догадался он, вспомнив о приятеле Бориса Куприяновича, о том приятеле, который, бедный, был первоклассным машинистом, а теперь где-то в железнодорожной конторе. — Да, Сапейко, несчастливый Сапейко. Точно! Но откуда узнал, что наш состав прибывает? Хотя… ведь он в конторе, может, даже диспетчером, этот несчастливый Сапейко».

Все так и оказалось, Сапейко уже встречал их, и напрасно Станик хотел потормошить Бориса Куприяновича, чтобы взглянул Борис Куприянович на незнакомца в очках. Хотя Борис Куприянович будто и не замечал незнакомца, занятый делом, да все же видел, видел того. Потому что сразу, едва пришла пора покидать локомотив, Борис Куприянович, широко разводя руки, пошел навстречу улыбающемуся незнакомцу.

А был этот незнакомец Сапейкой, другом машиниста, неудачником, распростившимся навсегда с кабиной тепловоза.

Хотя кто из них двоих — Кулижонок или Сапейко — был на самом деле невезучим, неудачливым всего лишь несколько часов назад? Кто? И не потому ли, что беда одного неудачника стала известна тотчас другому, пришел приятель сюда, в депо, — ожидать, встречать, уговаривать, ободрять?

А никого не надо утешать — вот какая радость!

— Пришли, Казька, тютелька в тютельку! — по-мальчишески ликовал Борис Куприянович, сжимая Сапейко в объятиях, вздыхая при этом шумно, с удовольствием и то и дело порываясь даже теперь потянуть за петельку из кармана свои великолепные часы.

— Да, тютелька в тютельку! — подхватил и Станик и махнул рукой: дескать, зачем вам этот слиток, Борис Куприянович, всё минута в минуту, и часы очень верные, точные, очень хорошие часы, Борис Куприянович.

— Теперь-то можно махнуть рукой, — не унимался Борис Куприянович, делаясь то строгим, то вновь веселым. — Теперь можно. А тогда? А на том перегоне — а, Станик? Нет, братцы, мы об этом еще поговорим, поговорим! Мы сейчас в нашу гостиницу— во-он тот вагончик и есть гостиница для машинистов. Туда, братцы, туда!

— Да что ты, Борис, какая гостиница? — вдруг осерчал Сапейко, мотнул с неудовлетворением головой, отчего чуть съехали очки в золотистой тонкой оправе. — Какая гостиница? Тебе что, опять в рейс, что ль?

— Опять, Казька, — как будто повинился Борис Куприянович. — Ну, не сегодня, а завтра. На Минск. Техталон на руках.

— Так чего же ты в гостиницу? — в сердцах воскликнул Сапейко. — Если завтра ехать, чего же ты в этот вагончик? А мой дом? Мой дом, Борис? Идем, идем! — грубовато подхватив их обоих под руки, с негодованием продолжал Сапейко. — Выдумали какой-то вагончик! А мой дом? Эх, Борис, Борис! Да я же как узнал, что на том перегоне случилось… Да я же с той поры и дежурю в депо! Люди с первого дня отпуска едут в деревню, на море там, еще куда-нибудь, а я, дурень, вас дожидаюсь в депо. Потому что вы на том перегоне…

— Да, на том перегоне! — воскликнул Борис Куприянович и поморщился, словно вновь вернулся туда, на перегон, туда, в кабину затормозившего на полном ходу локомотива, в ту кабину, сразу пропахшую теплым машинным маслом.

— Ты расскажи, Борис, я ведь так и не знаю в подробностях, что там у вас случилось? — заглядывая машинисту в лицо, попросил Сапейко. — Или нет — лучше дома расскажешь. Лучше дома!

— Расскажу, расскажу! — подразнил Борис Куприянович таким тоном, точно обещал рассказать о чем-то страшном, и обернулся, посмотрел на депо, на вагончик, служащий пристанищем для путейцев.

А Станику показалось, что машинист посмотрел все-таки в ту даль, куда струились перекрещивающиеся рельсы и где остался злополучный перегон.

Словно лишь сейчас заметил Станика Сапейко и, протянув для рукопожатия узкую руку, принялся вопрошать у своего старого приятеля:

— А у тебя новый, Борис. Новый, говорю, помощник. А зовут как? Стасиком? Будем знакомы, Стасик.

— Станик, — поправил было он, удивляясь тому, что Сапейко назвал его настоящим именем. Стасик, Станислав — так звали его в школе, но когда он поступил в училище, то при знакомстве назывался Стаником, потому что так ему нравилось больше и казалось более мужественным имя.

— Он ведь первый заметил на перегоне! — проговорил Борис Куприянович. — Но обо всем потом, потом!

И Сапейко поспешно согласился:

— Потом, потом! Но только все по порядку. И ты, Стасик, ты, Стасик, тоже расскажи!

— Станик, — возразил он, смутившись.

Дом, в котором жил Сапейко, совсем неподалеку был от депо, какой-то старинный, из красного кирпича дом. Станик воображал, уже взбираясь по стертым ступеням грязно-серого цвета, что окажется в какой-нибудь тесной комнатке с маленьким окном в необычайно толстой стене.

И частично его предположения подтвердились: стены дома были столь толсты, что окна представлялись нишами, глубокими остекленными нишами. Но зато так много окон оказалось в огромной комнате, похожей на публичную библиотеку, сплошь уставленной открытыми стеллажами, так светло было в этой громадной комнате, так пахло книгами, переплетами книг, что Станик обрадовался этому дому, и ему даже захотелось здесь пожить.

Он все еще переминался с ноги на ногу, все мял в руках форменную фуражку из черного сукна, очарованный неожиданным уютом чужого дома. А уж на голоса вышла из внутренней двери, тоже уставленной с одной стороны книгами на самодельных полочках, девушка с мечтательными и, наверно, близорукими глазами, улыбнулась всем, а потом взглянула на него, Станика, и сделалась строгой. И Станик ответил смелым и, как ему показалось, вызывающим взглядом, отчего девушка тотчас исчезла за дверью, замаскированной под стеллажи.

«Дочка! — сказал он себе и тут же, увидев перед собой молодого человека, Сапейко, такого же тридцатилетнего, как и Кулижонок, поправился: — Да нет же! Сестра. Младшая сестра. И похожа, похожа!»

А что же старые приятели путейцы? Не успели сесть за стол, не успели выпить по чашке дымящегося кофе, который принесла, опять появившись из потайной двери, эта молчаливая девушка Зина, и в самом деле оказавшаяся сестрой Сапейко, как тут же они, приятели путейцы, словно оказались там, на перегоне, где на повороте так различим был черный дым из буксы, красный огонь из буксы!

Станик даже вздрогнул: как будто и впрямь все начинается сначала, и никакого рейса еще не было, еще только предстоял, и такие знакомые, памятные слова: «Гдзе твой потёнг, хлопец?»

А Борис Куприянович говорил, вдруг суровея:

— А, вспомнил! Да, Станик, когда ты мне сказал о том, что всюду рельсы, всюду железная дорога, я подумал: какой из тебя путеец? Ведь каждый путеец только и бредит дальними, многосуточными рейсами. А ты! Все во мне тут перевернулось. — Борис Куприянович положил себе на сердце ладонь. — И думаю с такой жалостью: ну какой же из него путеец? Собирается в институт, думаю. Это хорошо, но… ведь для него всюду только железная дорога, а не чудесная перемена мест. Да, чудесная перемена мест! — повторил он, с наслаждением вслушиваясь в свои же слова.

— Я вас обидел, Борис Куприянович, я сразу это понял. Но я этого не хотел. Я хотел по-другому выразиться, а вы меня не поняли, — повинился Станик теперь и тотчас же почувствовал какую-то неискренность в том, что говорил.

И он задумался на мгновение, ощущая, как краснеет. Нет, он оправдывался с убежденностью, винился чистосердечно, но ведь если судить справедливо, то разве с особенной приподнятостью готовился он в первый рейс, разве мечтал о каких-то дальних, на несколько суток, дорогах? Наоборот. Накануне он лишь и твердил себе, что уже стал железнодорожником. И уже думал о том времени, когда можно распрощаться с железной дорогой, пойти в институт. Лишь бы отработать на железной дороге положенный срок. А получилось так, что уже нынче утром овладело им волнение. И, как это ни странно, нисколько не улеглось и сейчас, когда позади проклятый перегон, позади рейс, когда сидят мужчины, дуют кофе и так ладно разговаривают.

Горели у Станика щеки, горели уши, было желание выскочить из-за стола, ополоснуть лицо холодной водой и невозмутимым вернуться к столу, отблескивающему темным лаком. Но он усидел на месте, лишь склонился еще ниже, отхлебывая кофе. Пускай путейцы думают, что это от кофе так ударила в лицо краска.

— Ну, а на перегоне я узнал, что Станик на вид равнодушный, а на самом деле… Станик живо спохватился! — не скупился на похвалу Борис Куприянович, наверняка счастливый в эти мгновения. — А знаешь, Станик, получается, что твой первый самостоятельный рейс — твое первое крещение.

— Ах, первый самостоятельный рейс? — спросил Сапейко и поднял над столом фарфоровую чашечку размером с наперсток, ну чуть побольше наперстка, но все же какую-то игрушечную. — Тогда поздравляю! И вообще… гони свой поезд, Стасик! — словно напутствовал Сапейко; взгляд у Сапейко моментально стал отрешенным, будто человек задумался об очень грустном.

И Станик вспомнил с болью: «Ах да, очки, контора, и прощай, локомотив…»

— Да, тот перегон, тот перегон! — все не унимался Борис Куприянович. — А знаете, за всю мою жизнь это всего второй случай. А первый был лет восемь назад, когда я только перешел из помощников в машинисты. Саморасцеп произошел!..

— На полном ходу? — деловито прервал Сапейко. — И не сразу узнал? Да, это ведь ничуть не страшно звучит: саморасцеп. А на деле — обрыв состава, половина состава с локомотивом уносится прочь, другая половина остается сама по себе. Хорошо, если вовремя охрана поезда спохватится!

— А никакой охраны. Уголь, бревна, доски — какая тут охрана? И ночью, заметьте, ночью все это! Ну, повезло еще — не так далеко отъехал куцый составчик. Соскакиваю, бегу искать телефонную розетку…

— Через каждые восемьсот метров на столбах телефонные розетки, — быстро наклонившись к Станику, пояснил Сапейко и удовлетворенно откинулся на спинку стула.

— Так вот: половину этих восьмисот метров пришлось бежать. А сначала, конечно, оградил куцый состав. И петарды зажег. В шахматном порядке, через каждые двадцать метров, по обе стороны состава…

— Да ведь эти петарды горят факелами сколько? Ну четыре минуты — самое большое, — снова перебил приятеля Сапейко, очевидно, довольный своими вечными, прочными знаниями, забывающий в этот миг о своем сидении в конторе и вновь превращающийся в машиниста.

— Ха, четыре минуты! Да ведь за четыре минуты я слетал туда, к розетке, за четыреста метров, позвонил, слетал назад. А помощник мой разжег костерок, чтоб другой огонь был, пока не догорят петарды. За четыре минуты. И жду локомотив. И потом соединяюсь с расцепившимися вагонами. И, заметьте, ночью все это, ночью! Такой вот случай. Восемь лет прошло — я и сейчас вижу эти петарды, освещающие половину моего состава…

— Ты Стасику еще о нашем деле. Еще! — попросил Сапейко.

Станик вовсе воспрянул: значит, для него так щедры на слово мужчины, для него ведут они разговор о своем деле, о локомотивах, о необычных по сложности рейсах, о ночных бдительных вахтах, о туманах, о петардах, о далеких станциях…

— А что еще? — усмехнулся Борис Куприянович. — И так горячий день у него. Хватит с него впечатлений. Правда, если получается у нас такая теплая беседа, то я лучше про своего отца. Он ведь старый железнодорожник, ты знаком с ним, Казька… Мировой у меня старик.

— Это… — захлебнулся было Станик, вспомнив тут же о своих предположениях, и выпалил: — Это к вам, Борис Куприянович, перешли от отца карманные часы?

Но Борис Куприянович отверг его догадку.

— Итак, война. И батька мой — начальник депо. И поручают ему паровозы переделать в бронепоезда. Батька что придумал? Сначала одел паровоз в стальную тонкую рубаху, наметил, где прорези быть должны. А тут комиссия. «Вы что, — кричат ему, — жестью прикрываться решили?» Чуть по шапке не дали батьке! Пока не разобрались, что из тонкого листа он первоначально форму бронепоезда определил. Чтоб потом обшивать эту форму непробиваемой сталью… А насчет карманных часов ты придумал, Станик. Вот читайте! — И Борис Куприянович ловко извлек слиток из кармашка и положил на стол циферблатом вниз, чтоб видна была затейливая монограмма на выпуклой, как бы вздувшейся крышке.

Станик прочитал выгравированное острыми прописными буквами: «Б. К. Кулижонку от товарищей по работе».

— От товарищей по работе! — вдохновенно произнес Борис Куприянович. — Для меня это самый дорогой подарок.

— Послушай, Борис, — попросил вдруг Сапейко. — Возьмите меня на ваш локомотив, Борис. Третьим лишним. До Минска довезете бесплатно? Только не подумай, Борис, что мне и в самом деле нужно до Минска. Мне хочется вместе с вами, третьим лишним…

— Ты же знаешь, Казька: если будет разрешение — возьмем до Минска. А без разрешения и батьку родного не осмелюсь взять. Ты же сам машинист!

— То-то. Разрешение. А кто мне даст разрешение, если я с сегодняшнего дня в отпуске?

— Тогда вообще катись ты из Барановичей! Куда-нибудь на юг. Или… что это я? На Днепр, Казька, на Днепр или на озеро Нарочь…

— А мы совсем забыли о Стасике, — спохватился Сапейко. — А у него сегодня волнений больше, чем у нас.

«Верно! — мысленно подтвердил Станик. — Сплошные волнения».

И оба приятеля вновь свернули на знакомые рельсы — о железной дороге заговорили с прежним увлечением, о том, что в скором времени перейдет железная дорога на электротягу, что провода побегут над рельсами, что к этим проводам протянет электровоз свой пантограф, похожий на трапецию, приспособление, которое, как у трамвая, скользит по контактному проводу, снимая ток.

Станик смотрел преданно на одного, на другого и охотно говорил о своем училище, о мастерских, о мастерах, о лингафонном кабинете, о лаборатории контактной сети. И почему-то теперь, когда слушали его опытные машинисты, стыдился он прежних побед в учебе, успехов своих, поскольку те успехи и победы воспринимались им самим иронично. «Подумаешь! — размышлял он прежде, в тишайшем коридоре экзаменационной поры. — Училище, ПТУ. Не институт же!»

А вот оказывалось теперь, в гостях, что так интересен любой его год, любой его шаг в училище, так интересен этим путейцам!

И так славно было ему здесь, в чужом доме, где пахло книгами и черным кофе, так славно было чувствовать себя братом машинистов. Втайне его даже радовало их повышенное внимание к нему, их расспросы. И он понимал, что каждый из них тоже возвращается теперь в ту пору своей жизни, когда впервые самостоятельно повел от станции до станции локомотив.

Да, наверняка приятели уже и грустили: невозвратное время, десятилетняя даль, бойкая первая молодость…

А Борне Куприянович, похоже, то ли смежил глаза от сладких воспоминаний, то ли вздремнул на стуле.

И тогда Сапейко осторожно поднялся, поманил и его, Станика, за собою прочь из дому.

Куда могут путь держать машинисты? Куда их больше всего влечет в городах?

Они идут не на главные улицы своих Барановичей или Бреста, а на станцию, на вокзал. Здесь они орлы! Здесь им встречаются знакомые путейцы в шапках с червонными околышами, приветствуют их, окликают, спрашивают о жизни, о том, какие дела у отпускника, откровенно завидуют отпускнику и непременно твердят про путешествия, про рыбалку, про туристские базы.

Станик и не сомневался, что они окажутся на вокзале.

— Счастливые вы люди, — вздохнул Сапейко, когда они вдвоем появились на перроне. — Всю жизнь на локомотиве! Честное слово, хотелось бы мне завтра с вами…

— Да если бы в моих силах! — расстроенно подхватил Станик. — А может, что-нибудь удастся придумать?

— Может, что-нибудь и придумаем, — твердо пообещал Сапейко и, взяв под руки его, Станика, повел по перрону вдаль, где поменьше людей, где можно со стороны наблюдать за сутолокой, за отходящим поездом. И стал говорить очень заботливо: — Ты, Стасик, не пугайся сегодняшнего случая. А то теперь ждать будешь, как бы опять не пошел из буксы дым. Конечно, это грозило крушением. И это тебя будет держать в напряжении, в излишнем волнении. Такие случаи очень редки. Будь собран, внимателен, но только не запугивай себя ожиданием чего-то непредвиденного. Обещаешь?

И Станик, вновь превратившийся в Стасика, обретший нынче свое прежнее, детское, мальчишечье имя, трогательно подумал о том, как бывший машинист охраняет от волнений его, будущего машиниста. И это почему-то не снимает волнения, а еще больше волнует, заставляет стеснительно бормотать:

— Да, конечно, обещаю… Чего опасаться? Да и со мной первоклассный машинист…

— А его вся белорусская дорога знает!

Заговорщиками они ушли из дому, заговорщиками и вернулись. Потому что каждый с любовью высказался о машинисте, ожидавшем их.

Дома они обнаружили, что Борис Куприянович вовсе не намеревался лежать на диване, а уже листал книгу.

Долог белый день, да синий вечер подступает. Дом, в котором хотелось бы Станику жить, окружили сумерки, проникли и в квартиру, так что вскоре не различить было лиц мужчин. Лишь только накаляющиеся быстро огни сигарет то освещали чей-нибудь огрубевший, с показавшейся щетиною подбородок, то чертили метеоритами тьму квартиры. И в отсвете уличного электрического фонаря золотыми нитками горели корешки некоторых книг.

«Да, ведь завтра на Минск! — подсказал себе Станик и сощурился в темноте. — А Сапейко? Что он там придумает? Как все-таки получается: человек молод, человек любит локомотивы, но… Очки, контора, и прощайте все станции…»

И тут впервые простая мысль потрясла Станика: ведь вот ему сама в руки идет удача, такой завидный жизненный удел, предназначение, а другой человек лишь безнадежно мечтает об этом. Бывший машинист, хоть и остается в душе машинистом, уже никогда не будет машинистом! А он, Станик, еще накануне внушал себе спокойствие, а раньше, прежде, в стенах училища, городил в мыслях какую-то чепуху: всего два года помом, только два года помом, а потом прощай локомотив, потом в институт…

Странное противоречие! Постойте-постойте, дайте-ка разобраться…

— Да, ведь завтра на Минск! — его же, Станика, словами, но с каким-то намеком подсказал Сапейко и этим словно подвел черту нынешнему дню: тут же все стали укладываться на ночлег.

«Постойте-постойте, дайте-ка разобраться…» — не давал себе спать Станик, вдруг словно подведя теперь какую-то черту своей бывшей жизни, что-то отвергая и что-то утверждая. «Постойте-постойте…» И оказывалось, что волнение дня достигало своего пика теперь, когда день был на исходе. Не там, утром в депо, и не там, на перегоне, и не потом, когда мчались на всех парах к Барановичам, а теперь, теперь был пик волнения! И что причиною ему? Какая-то простая мысль: вот идет мне в руки удача, а я вроде неохотно, без особой радости принимаю ее. А бывший машинист Сапейко… А я…

«Постойте-постойте, дайте-ка разобраться!..»

И вот уже не нравилось ему в нем самом выработавшееся за легкие годы учебы чувство необычайной уверенности в себе, в своих способностях, в своей будущей работе. Не нравилась та честолюбивая мысль, являвшаяся ему нередко за три года учебы, будто такие, как он, украшают училище. Пускай бы так судили о нем другие, но только не он сам! И не нравилось, не нравилось даже то, как призывал он себя накануне к спокойствию.

«Вот Сапейко… — вновь и вновь твердил он впотьмах. — А я…»

Ночь словно начинала какой-то новый отсчет в его жизни. И виделось по-новому не только все прошлое, а даже завтрашнее, не прожитое. «Завтра на Минск!» — обнадеживал он себя и пытался придумать фантастический какой-то план, по которому в кабине тепловоза оказались бы вдруг все они трое, вместе с Сапейко. И по этому плану Сапейко вновь бы, пускай на краткое время рейса, почувствовал себя машинистом. Что, если?.. Нет, не годится. А если, допустим?.. Нет, тоже не годится…

Так, в бесконечных разговорах с самим собою, длилась ночь. Никто со Стаником не разговаривал, никто не возражал ему, никто с ним не советовался, а вот получалось так, словно слышал, слышал он голоса — и свой, и Сапейко, и Кулижонка. И даже не слышал, а просто припоминал эти голоса приятелей, еще не отзвучавшие для него.

Утром же начались поспешные сборы. Быстро, деловито подсели к столу все трое, такие сосредоточенные. Затем трое молчальников покинули дом и устремились к депо. А по пути встречалось немало таких же, как они, — в форменных путейских фуражках.

В депо, где они с Борисом Куприяновичем принимали тепловоз, осматривая все ходовые части, компрессоры, дизели, ремни, Сапейко томился чуть в стороне, и Станику казалось, будто Сапейко не терпится поскорее распрощаться с ними. Странно! Ведь так нелегко расставаться приятелям, и когда свидятся вновь — бог весть. А Сапейко вроде томится, скучает, куда-то торопится, что ли.

Но, взглянув еще разок на беспокойного в это утро Сапейко, Станик подумал, что бывшему машинисту очень трудно провожать счастливых машинистов в путь, потому он и хочет поскорее с глаз долой.

Ветошью Станик прочистил выхлопной коллектор, с которого осыпалась грязь, и вздохнул, опасаясь глядеть на Сапейко:

— Тепловоз готов к выходу на линию!

Вот тут и подстерегла троих самая тягостная минута расставания. Хороший человек этот бывший машинист, и в доме у него так хотелось бы пожить Станику еще день-другой, но пора в рейс, пора в рейс.

— Тебе, Стасик, еще всю жизнь на локомотивах, — с откровенной завистью сказал ему Сапейко, стискивая его за плечи. — Поезд твой, Стасик, еще только разбежался…

Затем и с Борисом Куприяновичем Сапейко обнялся.

Пора в рейс, пора в рейс! На Минск!

Из окна тронувшегося тепловоза Станик успел заметить, как тотчас же, перепрыгивая через голубоватые рельсы, поспешил куда-то прочь бывший машинист Сапейко. Эх, где его былая зоркость!

Чтобы не расстраиваться, он постарался не думать о Сапейко, хоть в это время, пока не подцепят состав, не думать о нем.

А затем, когда повели они с Борисом Куприяновичем громыхающие вагоны с разным добром, он вновь посочувствовал молодому, но уже бывшему машинисту, которому осталось провожать поезда, встречать да провожать.

Вновь, как вчера, был ясный день, рельсы на солнце сверкали и казались то зеркальными, то позлащенными, и так бил по лицу, если высунуться из окна, сильный, струистый ветер, пахнущий медом, цветами. И бежали вдоль насыпи разноцветные ручьи цветов. То фиолетовый ручеек, то багряный, то голубой;, то белый, то лимонный. И вдруг яблоневая, в белом кружеве, роща, и вдруг серые, тесовые или багровые, жестяные крыши домов, а окна, стены скрыты зелеными ветвями.

В кабине тепловоза он то и дело посматривал на манометры, заглядывал через плечо Бориса Куприяновича на приборную доску. И то ли получилось так, то ли Борис Куприянович нарочито дождался и позволил ему заметить, что масло нагрелось выше нормы. «Охладить!» — тотчас спохватился он. Открыл вентилятор холодильника, открыл жалюзи, остудил масло.

«Тут гляди да гляди! — настораживался он, а потом даже гордился: — Иначе машинисту одному трудно. Иначе зачем у машиниста пом?»

Станции, будки стрелочников, скворечники, телевизионные антенны, виадуки — все промелькнуло, уже знакомое по первому рейсу, и все-таки новое, потому что новая была дорога. На Минск, на Минск!

И вот замечал он по себе, как опасается непредвиденной задержки, и вот замечал по напряженному, замкнутому лицу машиниста, как словно бы и тот готов к очередному приключению…

Но рейс был как рейс: ехали, стояли на путях, снова ехали, снова стояли, снова в путь, пока не открылась глазам товарная станция Минска.

И уже привычные дела: доставить состав, отцепиться, направиться в депо, сдать локомотив другой бригаде. Минск!

Не успели они с Борисом Куприяновичем перейти через рельсы, как вдруг Станик первый заметил там, на асфальте, знакомого машиниста, бывшего машиниста, который улыбался и глядел с превосходством, ожидая их. Но ведь это не Барановичи, а Минск! И как удалось бывшему машинисту обогнать их в пути до Минска?

Тут и Борис Куприянович заметил приятеля, всхохотнул, удивленно и покачал головой. А Станик догадался, что Сапейко наверняка скорым поездом прибыл в Минск. Пока он, Станик, строил всяческие планы в ночных потемках, предполагая, как бы устроить для Сапейко счастливый совместный рейс, бывший машинист тоже затевал свой план. И если рассудить, все равно они втроем, все вместе, в один и тот же день, прибыли в Минск!

— Да ты же настоящий машинист, Казька! — с восхищением сказал Борис Куприянович, протягивая приятелю обе руки.

— Я в отпуске, я сам распоряжаюсь свободным временем, и я тоже привел свой поезд в Минск, если хотите знать, — заносчиво отвечал Сапейко. А уже через мгновение спрашивал у него, у Станика: — Как рейс? Все благополучно?

«Какое там два года помом! — любуясь этим машинистом, возражал себе Станик. — Вон какие у меня приятели машинисты! Сапейко! Борис Куприянович! А я… А что я? Да я тоже! Да ведь мой поезд только разбежался, как сказал Сапейко…»

Не в лад, не слушая друг друга, они восклицали, они посмеивались, они брели, натыкаясь на людей, по асфальту, — трое машинистов. Теперь сутки отдыха в Минске, целые сутки в столице, и столько будет переговорено обо всем днем, когда будут они втроем праздновать свою дружбу, и столько будет переговорено о Бресте, о крепости, об уроках мужества и потом, вечером, в гостинице, куда с улицы будет доноситься в распахнутое окно шорох шагов, табачный дым, мимолетная музыка из транзисторов, свежий, ночной запах липовой листвы…

Загрузка...