Глава 6, в которой ведутся странные и многообещающие разговоры

В Дубровице действовал литературный клуб. Они собирались в библиотеке имени Крупской, читали вроде как стихи и делали вроде как разборы произведений. Кое-кто из сих насквозь творческих личностей даже публиковался порой в нашем «Маяке» на литературной страничке. Я не особый специалист в плане поэзии и литературы, зарифмовать могу разве что слова «попа» и «жопа», но если «литературка» шла в публикацию в те дни, когда дежурил по редакции я… Это было больно.

И вот меня пригласили на заседание клуба. «Каллиопа» — вот как он назывался. Наверное, хотели заметку про себя, красивых. По-другому это приглашение расценить я не мог, так как стихов не писал, а мои байки — это всего лишь байки, но никак не литература. Патронкин — председатель этого сообщества по интересам — вел заседания, предоставляя слово каждому. Бойкие пожилые дамы и стремные моложавые товарищи с немытыми волосами декламировали свои шедевры, остальные перешептывались меж собой о том, какое же это убожество, а вслух произносили хвалебные речи и хлопали в ладоши.

— Браво! Талант! Замечательно!

А потом сами точно так же выходили, декламировали и деланно смущались под фальшивые аплодисменты:

— Право, не стоит… Это не я, это вселенная транслирует откровения через мой совершенный разум, мою тонко чувствующую душу… — и начинали скромно кланяться и улыбаться.

Я никогда не понимал — у них правда настолько болезненная ситуация с самооценкой? Кажется — чего уж проще? Берешь стихи, которые тебе нравятся, например — Блока. Или там — Есенина. И сравниваешь со своими стихами. И думаешь — похоже или не похоже? Ну да, поэзия — дело тонкое, индивидуальное, каждый пишет по-своему… Но тут как и с художниками. Умеешь ли ты красиво рисовать лошадку? Я — нет, так я и в художники не лезу. В поэты, кстати, тоже. Хотя размер подобрать смогу, и «попа-жопа», как говорил выше, срифмую.

— … мои душевные страдания

Она не может оценить

Души печальные метания

Она не хочет утолить!

— закончил очередной поэт, тряхнул сальной челкой и сорвал овацию.

Я скрипнул зубами. Тетенька — кажется, заместитель Патронкина — вдруг придвинулась ко мне чуть ближе и спросила громким шепотом:

— Герман Белозор? Это ведь вы?

— Ну, я…

— Скажите, а кто вам правит тексты?

— Что, простите?

— Ну, тексты — кто их вам редактирует? Вижу же, что ваши очерки написаны просто отлично!

Она вогнала этим меня в ступор. Вот сейчас мне злиться или гордиться? С одной стороны — говорит, что написаны отлично. С другой — выражает прямое сомнение в моей способности писать хорошо. Кто-то типа может поправить мои тексты так, чтобы было «отлично», а я сам так написать — не могу?

— Корректоры запятые ставят, — буркнул я как можно более вежливо.

— То есть вы — сам? — сделала круглые глаза тетенька, — Да ну! Ну, признайтесь же — Светлова вам правит? Или кто-то из области? Я, например, не стесняюсь — мы с Валерием Геннадьевичем очень много работаем над моими стихами…

Валерий Геннадьевич — это Патронкин. На кой черт ему это надо? Не понял я еще, что это за человек, и не понял — стоит ли вообще понимать? Может тоже — организовал эту странную тусовку, чтоб самолюбие потешить? Хотя рассказы я его читал — довольно неплохие зарисовки в стиле соцреализма.

Сделав пару фоток тетенек в пафосных позах, несколько общих видов зала со зрителями, у которых были фальшивые одухотворенные лица, я стал страдать дальше, сидя на своем месте.

Под занавес один дедок прерывающимся голосом исполнил акапелла романсы собственного сочинения. Кажется, теперь больно было не только мне. Прятали лица работники библиотеки, закатывали глаза бабушки-поэтессы, даже Патронкин, болезненно морщась, тер виски.

Наконец дедуля допел и закашлялся. Кашель утонул в громе аплодисментов. Кажется, ему хлопали потому, что он всё-таки закончил. Народ потянулся на выход, я слегка задержался, пропуская вперед женщин, стариков и инвалидов, и потому Патронкин смог меня перехватить.

— Гера! Вы торопитесь?

— Тороплюсь. В «Юбилейный».

— А, ну тогда я с вами пройдусь, ладно?

Тут было недалеко, и мы некоторое время шли по скверику молча. Наглые голуби сновали туда-сюда по дорожке, и не думая пугаться и взлетать. Я едва не наступил на одного из них, и, тихо выругавшись, просто отпихнул обленившуюся птицу в сторону. С деревьев капало: дождь прошел совсем недавно, и покрытые побелкой стволы все еще имели на себе пятна сырости, а в выемках тротуарного асфальта блестела вода.

— Так что вы скажете? — спросил Патронкин.

— Погода хреновая, — безразлично пожал плечами я.

— Ну же, Гера! Вы же знаете, о чем я спрашиваю!

— А-а-а-а! Тогда могу сказать одно — вы героический человек. Понятия не имею, зачем тянете на себе всю эту богадельню…

— Категорично… — остановился он, — Достаточно резкое высказывание, вы не находите? Литературная жизнь в нашем городе…

— Литературная жизнь в нашем городе похожа на ситуацию, как если б собака сдохла, а родители разрешали мальчику еще поиграть с ней некоторое время.

— Ужас какой!

— Это не я сказал, это вы!

— Но я про собаку!

— А я про литературу…

— С вами можно говорить начистоту? — спросил он.

— Понятия не имею, — ответил я, — Но я не склонен передавать свои разговоры с кем-бы то ни было третьим лицам — если вы об этом.

— Тогда — можно. Люди боятся, — сказал он, — Мы живем в таких условиях, когда каждое лишнее слово…

— Бросьте, товарищ Берия помер почти тридцать лет назад.

— Но наследники его дела остались! Они душат культуру, душат интеллигенцию… О каком уровне литературы можно говорить, когда нет свободы слова, свободы творчества!

— Ну, положим, в вашем конкретном клубе она ведь есть?

Он явно подумал, что я делаю ему комплимент и расправил плечи:

— Да! У нас свободное сообщество! Мы не ограничиваем своих членов в творчестве!

— А может, стоило бы?

— В каком смысле?

— Ну, тот дедуля с романсом в конце… Все страдали!

— Но ведь это другое!

Я чуть не рассмеялся ему в лицо. Другое! Романсы — это цветочки. С таким подходом тут скоро такое начнется, что живые позавидуют мертвым!

— Гера, но вы ведь сами… Мы ведь должны бороться за…

— Не нужно бороться за чистоту, — сказал я, — Нужно подметать. Вы вот всё пытаетесь бороться за повышение уровня советской поэзии и прозы. А лучше — пишите хорошие стихи и книжки, Валерий Геннадьевич. Всего доброго!

Странный разговор получился и бесполезный. Я-то сам тут только и делаю, что борюсь за чистоту… Надеюсь, Патронкин не обиделся.

* * *

Определенно — раскрашенные в яркие цвета многоэтажки меня радовали. На фоне серого неба они смотрелись просто замечательно! Не зря ведь все снаряжение полярников делают ярким. Дело тут не только в том, чтобы выделяться на снегу. Мы, люди, стали существами, которые по большей части получают информацию и эмоции благодаря зрению. Есть и другие органы чувств, но с появлением в нашей жизни письменного слова и изобразительного искусства во всем его многообразии именно визуальные образы заняли первое место.

Из 365 дней в году на солнечные приходится всего около 90 — это в среднем по Полесью. Пасмурных — 181. Остальные — переменная облачность. То есть более полугода преобладающий цвет в жизни белоруса — серый. Почему серый, а не белый — снег же? Белорусская зима — это не только и не столько снег. В первую очередь — это слякоть, изредка перемежающаяся морозными недельками в феврале и конце марта. Серость, серость, серость. Апатия, уныние, агульная млявацсь и абыякавасць да жыцця. То бишь — общая вялость и безразличие к жизни.

А тут — желтые, зеленые, оранжевые, красные панельки! Город действительно преобразился! У Сазанца, видимо, краска осталась, потому что даже шиферные крыши частных домиков вдоль центральных улиц теперь приобрели бросающуюся в глаза расцветку. Вот это я понимаю — прогрессорство! Черт меня побери, если на улицах Дубровицы улыбающихся людей не стало раз в пять больше!

Чего я стоял и пялился на раскрашенные девятиэтажки? Потому что Волков попросил меня встретить группу товарищей из Министерства лесной и деревообрабатывающей промышленности БССР и провести с ними экскурсию по городу. Сейчас эти господа-товарищи изволили откушать в «Волне» и теперь неспешной походкой двигались мне навстречу по верхней набережной.

А я стоял над обрывом, и подо мной летали ласточки-береговушки, Днепровские воды внезапно стали бурными, покрылись пенистыми барашками под порывами ветра, которые срывал с деревьев листья и веточки и бил прямо в лицо, заставляя задыхаться.

— Доброго дня! — наконец, морщась от порывов стихии, минские товарищи подошли ко мне достаточно близко, — Может быть, мы от ветра спрячемся?

Только он это спросил, как ветер, дунув еще раз и швырнув в лица столичным гостям по пригоршне водяной пыли, утихомирился.

— Хе-хе, Митрич, нужно было сразу спросить — глядишь, и не продуло бы Михалычу спину!

Гостей было трое. Все — какие-то одинаковые, плотные, с лысинами, небольшими брюшками и в бежевых плащах. Трое из ларца, одинаковых с лица. Михалыча можно было определить по неестественно ровной спине, Митрича — по самой большой лысине, а третьего — Митрофаныча — по самому субтильному телосложению.

— Давай, товарищ Белозор. Бухти, как космические корабли… — этот самый Митрофаныч попытался взять панибратский тон, но тут же осекся, натолкнувшись на мой свирепый взгляд.

Я ему не Пуговкин, чечетку плясать не собираюсь.

— Понял, понял… А ты тот Белозор или другой?

— Если вы мне денег хотите дать — то тот, а если наоборот — то другой, — коряво пошутил я, желая разрядить обстановку.

Минчане охотно рассмеялись. Мы все, видимо, были завязаны на Волкова, и ссориться нам было не с руки.

— Итак, на этом самом месте, на котором мы стоим, в 1911 году останавливалась процессия из судов, следующих из Иерусалима в Полоцк с миссией доставить мощи Евфросинии Полоцкой — великой просветительницы белорусской земли — на родную землю. Корабли встречало целое море народа, все люди хотели поклониться и почтить память этой необыкновенной личности. История ее жизни — удивительна. Не желая подчиниться патриархальному средневековому укладу, она в юности отказалась выходить замуж и отправилась в монастырь, чтобы посвятить себя служению Богу и людям, и добилась там немалых успехов — стала игуменьей, настоятельницей монастыря. Под ее началом возводились монастыри, создавались школы для обучения народа грамоте, книжные мастерские, лечебницы и странноприимные дома… Проведя жизнь в трудах, она в старости решила исполнить свою мечту и посетить Палестину, куда и отправилась. Евфросиния Полоцкая достигла цели — и умерла в Иерусалиме…

Мы шли по городу, и я указывал то на одно, то на другое здание или место и от души травил байки:

— Улица Советская ранее носила название «Успенская», в честь Успенского собора. Собор сейчас разрушен — вы можете видеть фасад Краеведческого музея и заросли кустарников… До войны там был клуб, потом — планетарий, после войны — Дом культуры, теперь — заросли, м-да. Так вот! Сто лет назад на этой самой улице Успенской существовало негласное правило: по правой стороне гуляют люди семейные, остепенившиеся. По левой — те, кто ищет пару… Таким образом гораздо сложнее было оконфузиться и попытаться обаять занятую девушку…

Минчане настоятельно потребовали зайти в бывший костел и купить там пивка.

— Подожду на улице, вы не против? — спросил я.

Мне пить пиво в костеле претило. Им — нет. Когда они вышли — потяжелевшие и отдувающиеся, я продолжил экскурсию:

— В создании внешнего облика этого готического здания, которое лишено своего настоящего шарма по причине уничтожения колокольни с окном-розой и стрельчатыми окнами, принял самое непосредственное участие император Александр II. По какой-то причине проект строительства костела попал монарху на стол, и он перечеркнул чертеж и отправил на доработку «за недостаточной изящностью фасада».

— Изящность — дело серьезное! — покивал Митрофаныч, — Гера, вот вы это всё так интересно рассказываете… Повторить сможете? Мы пробовали экскурсовода в музее взять — так сплошная скука!

— Смогу! — пожал плечами я, — А для кого?

— Петр Миронович очень вашим городом заинтересовался, — ответил за всех Михалыч, — Говорит, мол, Дубровица в последний год — сплошной фейерверк. Хочет приехать, познакомиться поближе с людьми, с городом… Он был уже тут, но мельком, мельком…

Петр Миронович? Так это Машеров, получается? Так они…

— Так вы не из министерства? — поднял бровь я.

— Из министерства, из министерства. Каждый из своего. Так мы можем на вас рассчитывать?

— Есть условия, — поднял вверх палец я.

Они как-то сразу поскучнели. Подумали, наверное, что я буду просить боны, деньги, чеки в «Березку»… Срал я на «Березку».

— Мне нужно интервью с Машеровым.

— О! — сказал Митрофаныч, — А Волков предупреждал. Рвач!

— Рвач — это тот, кто использует свое положение для получения личной выгоды, — поправил его Митрич, — А этот — всё для работы. Акула пера.

— Ну, мы уточним. Думаю, Петр Миронович будет не против, полчаса вам выделит.

— Полчаса мне хватит.

— Хватит ему! — переглянулись трое из ларца, — А скажите-ка, вот это здание…

— Бывшая почтово-телеграфная контора. Здесь до последнего отбивались коммунары во время мятежа штабс-капитана Стрекопытова. Скажу по-секрету, Дубровица была очень белогвардейским городом… Именно здесь повстанцы получили поддержку от железнодорожных рабочих, солдат местного гарнизона и спортивного общества «Сокол»…

— Вы слышите, коллеги! Эк задвигает! Нет, он точно нам подходит!

Дождь усилился и минчане с отчествами на «М», ничтоже сумняшеся, побежали прятаться в горсовет — благо, до него было недалеко.

— Можете быть свободны, Гера! Мы с вами свяжемся! — прокричал Митрофаныч, — Не мокните!

Вот, и что это было? Кто это вообще такие? Только один человек знал ответ на этот вопрос. А потому — я устремился к телефонной будке. В ней уже прятались две мелкие ледащие псинки, которые сучили ногами от холода, и сидел на аппарате наглый воробей. Псинок я задвинул ботинком в угол, на воробья мне было плевать. Монетки полезли в щель, и я сунул палец в отверстие в диске.

— Василия Николаевича можно? Да, Волкова. Скажите — Белозор!

Секретарша на том конце провода явно врубилась в ситуацию, потому что переключила меня моментально.

— Гера? Волков у аппарата. Что там у тебя?

— Это что было? Что это за клоуны?

— Смотрины. Да! И не клоуны скорее, а дрессировщики. Или там фокусники. Факиры-шпагоглотатели.

— А я на кой черт этим глотателям?

— Ты меня спрашиваешь? Я им рассказал про изделие из мореного дуба номер раз — письменный стол для Петра Мироновича — они сделали стойку и предложили организовать визит через месяца-полтора. Да! Ну, и экскурсию попросили по городу, мол, уже с июня месяца нами всеми там наверху сильно интересуются.

— Нами это вами?

— Нами, Гера, нами. Да! Можешь пальцы позагибать, вспоминая имена-пароли-явки. Всё ты понял. А если не понял — заезжай, у меня обеденный перерыв через двадцать минут, а в столовой — свиные отбивные! И жареная картошка с огурчиками и помидорчиками — по блату, как директору.

Мой желудок взвыл так громко, что Волков коротко хохотнул:

— Давай, садись на автобус — я скажу накрывать стол и на тебя! Как известно: голодное брюхо к учению глухо, да!

Мне оставалось только набрать редакцию и сказать, что совершенно внезапно их незаменимого Белозора к себе пригласил Волков, так что после обеда меня можно не ждать. Арина Петровна повозмущалась для проформы, а потом приказным тоном спросила:

— Сможешь там среди молодых рабочих опрос сделать по поводу досуга в нерабочее время? Куда ходят в городе, чем увлекаются…

— Сделаю, нет проблем. Фотоаппарат у меня с собой.

— Это в субботний номер! — застрожилась она.

— Утром всё будет!

— Ну-ну! — Арина Петровна знала, что я всё сдаю в срок, просто делала вредный вид.

Ну, и Бог с ней. Меня ждала картошечка, свинина… И Волков.

Загрузка...