Сколько времени я проспал — не знаю, когда мне приснился сон, будто я иду по темному, ужасающе темному лесу. Я иду бесконечно долго. Иду без какой-либо определенной цели, просто иду. Встречающиеся на пути деревья — стоит мне подойти поближе — превращаются в какую-то непонятного цвета дымку. Потом, когда я отхожу на некоторое расстояние и оглядываюсь назад, деревья обретают облик той изувеченной мертвой девочки, труп которой мы с Кеме обнаружили в парке. Странно: я вижу ее отчетливо, но лица разглядеть не могу; лица у нее нет. Изнемогая от усталости, я иду и иду дальше. Вдруг где-то в конце леса проглядывает свет, и я устремляюсь к нему. Но мне не удается до него дойти. Я просыпаюсь.
Мне снится, будто передо мной постепенно разворачивается гигантский холст. Холст абсолютно чист, ужасающе чист; не отрывая глаз, я смотрю и смотрю на него, пока не растворяюсь и не исчезаю в его белой пустоте. Я оказываюсь во власти разноречивых чувств. Моему взору предстает великолепное зрелище, какой-то удивительный калейдоскоп наплывающих одна на другую картинок с почтовых открыток. Причудливо окрашенные горы. Бушующие и спокойные моря. Девственные леса, в которых обитают страшные призраки, похожие на бесплотных великанов. Потом я вижу идущую мне навстречу девочку, но она так и не доходит до меня.
Я снова оказываюсь ввергнутым в ужасающую пустоту и тотчас же просыпаюсь, словно кто-то грубо толкает меня в бок. Я лежу в темноте, не смея шелохнуться. Вскоре от душевного покоя и печали не остается и следа, им на смену приходит ощущение полной беспомощности. Душевный покой — зыбкое чувство, мне никак не удается обрести его снова. Я долго лежал вот так в непроглядной тьме и внезапно испытал безумное желание вернуть только что увиденный сон.
Я заплакал; и плакал, пока не провалился снова в тяжелый сон без сновидений.
Омово только что начал выходить из состояния длительного творческого застоя.
Завершив работу, он отложил в сторону карандаш и продолговатый кусок угля, которым рисовал, и отправился на задний двор компаунда — большого, огороженного высоким забором участка с двумя рядами бунгало, в каждом из которых обитало множество народу. Едва выйдя во двор, он сразу же оказался во власти удушливой жары, застоявшихся запахов и присущих компаунду звуков. Он шел по серой цементной дорожке, грязной и сплошь испещренной выбоинами. А в просвете между рифлеными карнизами крыш ему подмигивала узкая синяя флюоресцирующая полоска небосвода.
На заднем дворе несколько мужчин бурно обсуждали газетные новости. Они сердито раздували ноздри, размахивали руками, а то вдруг начинали говорить все сразу, и тогда их голоса сливались в громкий гул, в котором невозможно было различить отдельных слов. Завидев приближающегося Омово, один из них, оставив на время спор, крикнул:
— Эй, рисовальщик!..
Омово рассердился:
— Я прошу не называть меня «рисовальщиком».
— Хорошо. Омово.
— Вот так. Ну, что тебе?
— Никак, ты снова начал рисовать?
Лицо Омово слегка просветлело.
— Да, — сказал он, немного помедлив, — Да.
Человек кивнул и уставился на бритую голову Омово.
Тот повернулся и пошел в умывальню. В умывальне, совмещенной с туалетом, стояла невероятная вонь; сточное отверстие засорилось, и, едва справив нужду, Омово поспешил прочь.
Возвращаясь из умывальни, Омово заметил, что спор становится все более горячим, чувствовалось, что спорщиков подхлестывает не только жара, но и еще что-то. Омово догадывался, о чем они спорят. Об этом писали все газеты, но он не позволял себе поддаться всеобщему ажиотажу. Он не имел права расходовать эмоции.
У веранды, где рисовал Омово, собралась небольшая группка людей. Они разглядывали рисунок и перешептывались между собой. Омово смутился, и пока он стоял вот так, в нерешительности, один из обитателей компаунда, прошедший было мимо, вернулся и похлопал его по плечу. Это был Туво, чернокожий крепыш, коренастый, довольно приятной наружности и неплохо сохранившийся для своих сорока лет. Он изъяснялся на каком-то причудливом наречии, весьма отдаленно напоминающем английский язык. Одному богу известно, сколько времени он убил на то, чтобы выработать эту чудовищную манеру речи. И этот его английский вкупе с другими качествами, отнюдь не делавшими ему чести, снискал ему далеко не блестящую репутацию.
— Хорошо, что ты снова ударился в работу. Честно. Необычная картинка. Честно. Напоминает о войне.
Было забавно наблюдать, с какой многозначительной важностью он разглагольствовал на своем жалком английском.
— Хорошо рисуешь, — заключил он и после некоторой паузы добавил: — Только по части девиц веди себя поосторожней. Особенно замужних.
Туво улыбнулся, и стали отчетливо видны его черно-красные, густо заросшие волосами ноздри. Омово метнул в него свирепый взгляд и в эту минуту заметил, как дрогнула штора в окне рядом с его комнатой. Он догадался, что это Блэки, жена отца, выглядывает из-за шторы. Туво перевел взгляд на узенькую щелку в шторах, и по его лицу скользнула тень радости. Он непроизвольно сунул руку глубоко в карман брюк и незаметно почесал в паху, после чего повернулся и отправился на передний двор поболтать с девушками, пришедшими за водой. Как только он ушел, шторы перестали колыхаться, складки заняли прежнее положение, хотя узенькая щелка посередине сохранилась.
Омово стоял перед чертежной доской, укрепленной на опорном столбе веранды. Он стал медленно отходить назад, чтобы взглянуть на рисунок издали, но нечаянно споткнулся о табуретку и, потеряв равновесие, чуть не упал. Он взглянул на рисунок сбоку, и теперь фигуры, которые он выписывал с таким тщанием почти целую неделю, предстали совершенно в ином ракурсе.
На рисунке были изображены дети, играющие вокруг дерева. Дерево было старое, с толстым стволом и неестественно коротко обрубленными ветвями, а дети — голые, с изогнутыми торсами и огромными животами. С тонкими, как проволока, слабыми ножками. Небо над деревом и ржавыми крышами на заднем плане было затянуто серыми облаками разной плотности, отдаленно напоминавшими по форме человеческие фигуры с котомками за спиной. Изобразительные средства были нарочито скупы и незамысловаты, от рисунка исходила какая-то пробирающая до дрожи исступленная жестокость.
«Да, да, рисунок и в самом деле необычный», — мысленно согласился он с Туво.
Омово потрогал голову, — его ладонь снова ощутила непривычную влажность, и он вспомнил то утро, когда, взглянув на себя в зеркало, решил, что его шевелюра вопиет о стрижке.
Каморка парикмахера находилась рядом, и Омово немедля отправился туда. Однако мастера Дуро на месте не оказалось — он уехал на несколько дней домой, в Абеокуту, а вместо него остался его ученик. И когда Омово спросил, сможет ли он все-таки сегодня подстричься, тот с готовностью предложил свои услуги:
— Что за вопрос, конечно, конечно! Я стригу в день по пять человек, а то и больше. И стригу хорошо.
Пока подмастерье орудовал ножницами, Омово слегка вздремнул, а когда открыл глаза и увидел себя в зеркале, то нашел, что похож на полицейского новобранца. Он велел подстричь его покороче, однако чем короче становилась стрижка, тем меньше он себе нравился. Вне себя от гнева он распорядился сбрить к черту остатки волос. Теперь в большом зеркале ему предстал незнакомец с голым черепом. В первый момент он испытал отчаяние. Потом на смену отчаянию пришло ощущение новизны. Он внушил себе, что это все равно что сменить кожу или напитать мозг свежим воздухом. Расплатившись с горе-мастером, он собрал с полу в полиэтиленовый пакет пучки своих темных волос и отправился домой, а вдогонку ему неслись насмешливые голоса ребятни:
— Эй, дяденька, посвети черепом!
На следующий день он вышел, как обычно, прогуляться по Алабе. Не успел он отойти от дома и на полкилометра, как внезапно хлынул дождь. Струи дождя приятно холодили голову. Он не захотел прятаться под навес и продолжал идти намеченным маршрутом. Вскоре дождь поутих, а потом и вовсе прекратился. Он миновал здание, сгоревшее накануне, и, пройдя еще немного, увидел двоих мужчин, спиливавших ветки засохшего дерева, как видно, на топливо. А рядом чумазые ребятишки мучили козленка. Омово остановился, глядя на колотивших козленка ребятишек, и вдруг ощутил дрожь, начавшуюся с головы и пронизавшую его до пят. На него нашло странное оцепенение. Какой-то внешний импульс — на самом деле он исходил изнутри — заставил его вдруг закричать:
— Эй, вы, оставьте козленка в покое!
Ребятишки застыли на месте и, отступившись от бедного животного, уставились на блестевшую в лучах утреннего солнца голову Омово. Козленок ленивой трусцой направился к засохшему дереву. Мужчины, хлопотавшие вокруг дерева, переглянулись: один бросил на землю толстый сук с пожухшими листьями, а другой, обращаясь к Омово, сердито осведомился:
— В чем дело?
— Извините, — смущенно пробормотал Омово. — Я просто пошутил.
Он помчался домой, достал большие листы плотной бумаги и принялся за дело. Он неистово трудился, делая набросок за наброском, бесконечно меняя ракурсы, нанося штрихи и линии. Потом решил, что лучше работать углем. Он был доволен, — в конце концов ему удалось воплотить в рисунке нечто более правдивое и неожиданное по сравнению с тем, что он увидел в реальной действительности.
Омово испытал подлинную радость.
Разглядывая наброски, запечатленные в них фигурки детей, он тихо говорил: «Я никогда вас не видел такими. Но как это прекрасно, что вы получились именно такие».
— Омово-о! Что это ты рисуешь? — поинтересовался один из соседских мальчишек.
— Почему ты рисуешь дерево вот так?
— Кто тебе сказал, что это — дерево?
— А что же еще, если не дерево?
— Гриб. Огромный гриб.
— Не ври!
Омово стало ясно, что его работа вызывает разноречивые суждения. Он вгляделся в лица собравшихся здесь людей — потные, напряженно-внимательные или безразличные, — и его охватила тревога.
— Послушайте, — громко сказал он. — Почему бы вам не разойтись по домам, оставив меня в покое!
Люди пошептались между собой, но не сдвинулись с места. Вдруг от этой небольшой толпы любопытных зрителей отделился какой-то незнакомый человек и, приблизившись к Омово, спросил, не желает ли он продать свой рисунок. Затем незнакомец сказал, что знает европейцев, которые заплатят ему целых двадцать найр[2] за рисунок, если его поместить в красивую рамку. Омово пытливо вглядывался в лицо незнакомца — худое, помятое и преждевременно затянувшееся морщинами, с глазами, блестевшими словно новенькие монеты. Такие глаза встречаются на каждом шагу. Но этот, по-видимому, только что ступил на путь независимости.
— Ответь же что-нибудь наконец! — вызывающе потребовал незнакомец. Он был выше Омово ростом, чернокож, строен и нагл; одет в выцветшие джинсы и белую майку под горло с красной эмблемой «Yamaha». Омово медленно покачал головой.
— Я не намерен с тобой разговаривать.
Наступила зловещая тишина. В глазах незнакомца было столько ненависти, что, казалось, он готов броситься на Омово с кулаками. Однако незнакомец повел себя неожиданным образом. Он глупо ухмыльнулся и сделал жест, означающий, как, мол, вам будет угодно, сказав при этом:
— Уж и пошутить нельзя!
Затем повернулся, протиснулся сквозь толпу и удалился. Омово взял карандаш и в нижнем углу рисунка поставил свое имя. Потом приписал рядом: «Неизбежные потери».
Он отступил на несколько шагов, любуясь творением своих рук. На душе было радостно и светло. Но Омово знал, что эта светлая радость скоро пройдет.
Комната, как всегда, произвела на Омово гнетущее впечатление. Переступив ее порог, он ощутил присутствие некоего призрака на кровати и склонившуюся над столом тень, судя по всему, сочинявшую втайне от всех очередное стихотворение. Это его братья. Тень помахала ему рукой, а призрак приподнялся на кровати.
— Привет, братья.
Омово включил свет. Постель была скомкана, а на столе лежал блокнот. Все было в том виде, как он оставил. Он мысленно заполнял пустоту комнаты. Прежде она была тесна для троих, и теперь, когда он остался один, ему казалось, что время от времени братья возвращаются сюда.
Он осторожно, почти благоговейно положил рисунок на стол, среди множества разных вещей. Потом передумал и прислонил его к стене.
Он мысленно сказал себе: «Я не могу оставаться в комнате. Она населена тенями».
Он выключил свет, и в темной пустоте снова обозначились бесплотные тени. Он закрыл за собой дверь. В столовой отец ел кашу из ямса. Сидевшая напротив Блэки время от времени что-то кокетливо ему говорила и даже раз или два хихикнула. Эта семейная идиллия способствовала лишь еще более глубокому отчуждению между отцом и сыном. Омово постарался как можно быстрее пройти через гостиную.
Омово примостился на барьере веранды напротив своей комнаты и стал с любопытством наблюдать за судачившими во дворе мужчинами. «Помощник главного холостяка» сказал что-то о большой банке с пауками; Туво на своем уродливом английском разглагольствовал по поводу того, что чернокожие находятся в самом приниженном положении; и кто-то еще, кто — Омово не мог разглядеть, — крикнул:
— Да они мочатся нам прямо на головы! Мы для них все равно что сточная канава!
Они подтрунивали друг над другом, поддразнивали друг друга, картинно жестикулируя при этом. Они выглядели и смешными и серьезными одновременно. Вдоволь наговорившись, они постепенно стали расходиться по домам, и тогда один из них предложил всем отправиться к нему выпить. Предложение было встречено с восторгом, и, весело гогоча, с шутками вся компания двинулась к жилищу гостеприимного хозяина.
Омово знал, что волновало мужскую часть обитателей компаунда, и, когда двор опустел, он внезапно ощутил острое чувство неприкаянности. Какое-то время он не думал ни о чем конкретном. Казалось, он просто созерцает происходящее на заднем дворе, — как дети играют или помогают взрослым, как женщины заплетают друг другу косички или стирают у колодца. На самом же деле он ничего этого не видел. Он пребывал в состоянии прострации и лишь смутно догадывался, что привычные ему, обыденные картины трансформируются в его сознании в знакомые и вместе с тем далекие от реальности образы.
Он долго пребывал в прострации, а когда пришел в себя, вокруг царила тишина. Девчушки варили куклам обед на игрушечной плите в банках из-под томатного пюре. Мимо прошествовали две девушки с ведрами колодезной воды на голове. Он недоумевал, куда успел подеваться весь остальной люд. Он спрыгнул с барьера на землю и не спеша побрел на главную улицу компаунда. Ему необходимо было размяться. Он с грустью сознавал, что от светлой радости, которую ему довелось испытать, теперь не осталось и следа.
Хотя день быстро клонился к закату, все еще горячие лучи солнца немилосердно жгли его бритую голову; ему казалось, что у него плавятся мозги. Он шагал в сторону Бадагри-роуд, но на сей раз выбрал вместо обычного маршрута другой. Впереди и вокруг него простирались городские трущобы. Удушающая жара действовала ему на нервы. Крупные капли пота подобно крошечным червячкам медленно ползли по голове и лицу, а воздух, которым он дышал, был насыщен многообразными запахами.
За спиной у него заблеял старенький «фольксваген», словно козел, которому сдавили горло. Омово в испуге шарахнулся в сторону и наскочил на дородную особу, проходившую мимо. С трудом удержавшись на ногах, та сердито заворчала:
— Яйцеголовый дуралей! Не видишь, куда идешь! — и так его толкнула, что он кувырком перелетел через дорогу, а поднявшись на ноги, крикнул вдогонку медведеподобной особе:
— Мадам, да вы настоящий таран!
По обе стороны дороги тянулись ряды лотков, у которых сидели худощавые женщины, торговавшие самодельными лакомствами. Омово обошел лужу и отскочил в сторону, когда некий бесцеремонный мотоциклист, задрав кверху ноги, с явным удовольствием проехал по самой середине лужи, разбрызгивая во все стороны грязь.
Омово свернул за угол. Скользнул взглядом по закопченным стенам слесарной мастерской. Рядом находилась пошивочная мастерская, на фасаде которой были нарисованы замысловатые модели одежды. Он миновал еще несколько лавчонок, и в глазах у него зарябило. Подойдя к мастерской доктора Окочи, он увидел прислоненный к столбу портрет, на котором в натуральную величину был изображен знаменитый нигерийский борец. Омово заинтересовался новой работой художника, усталость глаз как рукой сняло. Портрет был черно-белый и поразительно точно воспроизводил внешность борца. Но художнику не удалось выразить внутреннее состояние, волю к победе и спокойную уверенность борца.
Мастерская художника находилась в темном закоулке. Большая деревянная дверь была распахнута настежь. Желая узнать, на месте ли художник, Омово переступил порог мастерской. Доктора Окочи там не оказалось. Омово огляделся по сторонам. Здесь царила удушливая, гнетущая и какая-то мрачная атмосфера, внушающая суеверный страх. Вошедшему с улицы сразу же ударяли в нос запахи скипидара, керосина, масляных красок, свежего дерева и сырости. Здесь попросту нечем было дышать. Мастерская имела неопрятный вид. Стол был завален всякой всячиной. На неприбранной кровати лежали незаконченные резные работы и деревянные заготовки для вывесок. Готовые вывески всевозможных форм и размеров с самыми разнообразными надписями стояли вдоль стен, лежали на полу. Несколько законченных и только что начатых рисунков и портретов дополняли картину полнейшего беспорядка. Под столом громоздились потрепанные книги и покрытый густым слоем пыли комплект пособий для заочно обучающихся рисованию. Судя по всему, книг давно никто не брал в руки — видимо, они были куплены по дешевке в неистовом рвении к самообразованию.
Омово обратил внимание, что потолок с длинными темными стропилами совсем низкий. Огромная электрическая лампа раскачивалась в центре комнаты, и Омово ощущал на своей голове какое-то необычное сухое тепло. Свет лампы высвечивал толстый слой паутины, притаившейся под самой крышей, словно бы опасаясь выдать некую страшную тайну. Омово собрался было уйти, чтобы вернуться попозже, но тут в мастерской внезапно сделалось еще темнее; он повернулся к двери и увидел, что ее проем заполнила какая-то крупная фигура.
— Чем могу быть полезен? — послышался низкий голос с четко выраженным акцентом ибо[3].
— Доктор Окоча, я видел вашу картину на улице.
— О, это Омово! Давненько не встречались. Где ты пропадал? Или просто не наведывался ко мне?
— Во время дождливого сезона все дороги здесь затоплены, и я езжу на работу другим путем.
— Ну, присаживайся. Высвободи себе где-нибудь местечко. Сдвинь в сторону доски, вот так. Ну, как дела?
— Хорошо.
Доктор Окоча, как все его любовно называли, могучим телосложением напоминал борцов из племени ибо с картин неумелых художников. У него было властное и всегда потное лицо с массивным лбом. Маленький курносый и широкий у основания нос повторял контуры довольно крупных, приветливо улыбающихся губ. Глубоко посаженные рыжевато-коричневые глаза с огромными белками пронзительно глядели на собеседника из-под огромных бровей. В редеющих волосах отчетливо проступали белые пряди. В поношенной коричневой агбаде[4] его громоздкая фигура казалась менее внушительной.
— Знаешь, я тебя поначалу не узнал.
— А, это из-за бритой головы.
— Надеюсь, ничего не случилось? Я имею в виду — ничего плохого?
— Нет, — неуверенно ответил Омово.
Установилось минутное молчание. Окоча проворно вскочил с места.
— Позволь предложить тебе пальмового вина.
— Нет, нет, не беспокойтесь. Я не буду ничего пить.
— Даже кока-колы не выпьешь?
— Нет. Спасибо.
Молчание. Притаившаяся под крышей паутина бросала на них зловещую тень всякий раз, когда лампа раскачивалась особенно сильно. Сейчас в мастерской остро ощущались спертый воздух и господствовавший здесь хаос. По стенам сновали тени. Две мухи вальсировали по комнате; из-под стола выскользнула ящерица и юркнула за прислоненную к стене вывеску.
— Как у вас идет работа?
— Прекрасно, брат, прекрасно. Ты видел портрет у входа?
— Да. Удачная работа. Стоит как живой. А заказчик его уже видел?
— Да. Я носил ему показывать, и он сказал, что готов заплатить пятьдесят найр. На этот портрет у меня ушел целый месяц. Так тебе нравится, да?
— Да, портрет получился удачный.
Доктор Окоча не скрывал радости. На его лице, покрытом сеткой мелких морщин, засветилась отеческая улыбка. Потное лицо искрилось добротой, в прищуре глаз сквозило удовольствие. Указав на две незавершенные картины, он сказал:
— Я собираюсь выставить их на предстоящей выставке.
Он поднялся было с места, намереваясь подойти к картинам, но потом, видимо, передумал и снова сел. Он был возбужден. Омово кивнул и стал разглядывать картины, которых прежде не заметил. Они ему не нравились. Им недоставало естественности, сочности красок, экспрессии, он воспринимал их как предметы, геометрически точно воспроизведенные на бумаге. Они были похожи на плохо пропечатанные цветные фотографии. По-видимому, они писались без живой натуры, а художнику явно не хватало вдохновения и фантазии. Но при всем при том картинам нельзя было отказать в искренности и мастерстве.
На одной картине был изображен безразлично взирающий на мир старик. Нагой выше пояса, в одной лишь набедренной повязке, он был необычайно худ — кожа да кости. Его серовато-коричневое лицо символизировало безысходное отчаяние. В тощих руках, прорисованных неясно, — они скорее угадывались, — он держал некое живое существо, излучающее сияние.
— У старика в руках ребенок. Они оба — дети.
Другая картина была большего размера и менее замысловата. Она изображала четко выписанную группу молодых парней в хлопчатобумажных шортах — энергичных, решительных и жестоких. Энергия была запечатлена в лице, глаза же были абсолютно пустые.
Доктор Окоча мурлыкал себе под нос какую-то народную песенку и наблюдал за Омово.
— Хорошие работы. Может быть, им чуть-чуть недостает экспрессии, но все равно хорошо. Мне нравится.
— Знаешь, я тебе первому показываю. Это добрый знак.
Пауза. Тени метались по стенам. Вальсирующие мухи в погоне друг за другом оказались в углу комнаты и теперь жужжали рядом с паутиной. Лампа по-прежнему продолжала раскачиваться.
— Ты шел сюда мимо пошивочной мастерской?
— Да.
— Эти модели на фасаде рисовал я.
— Вот как! Хорошо получилось. Судя по всему, у вас много заказов на вывески?
— Да. Просто отбою нет от заказчиков. В настоящее время заказов столько, что я едва справляюсь с ними.
Снова пауза.
— Ты слышал о выставке?
— Помнится, я что-то читал по поводу частной экспозиции, но не придал этому значения.
— О, предполагается довольно большая выставка в галерее «Эбони» в первую неделю октября. Ожидают большого наплыва посетителей: критиков, богатой публики, студентов, даже какой-то важный армейский чин намерен пожаловать. Не знаю, все билеты уже распределены или нет, а выставить свою работу можно только при наличии билета. Но хорошо, что мы встретились сегодня, потому что на следующей неделе я собираюсь наведаться в город, и я мог бы попытаться раздобыть билет для тебя. Так как же подвигается твоя работа?
Омово мысленно улыбнулся.
— Нормально. Только что завершил рисунок. Я назвал его «Неизбежные потери» — почему, и сам не знаю. Я был счастлив. — Он помолчал немного, потом продолжал: — Мне давно не давала покоя эта покрытая зеленой плесенью сточная канава рядом с нашим домом.
— Почему?
Омово поднял на старого художника свои ясные карие глаза с огромными белками, и на его худощавом лице проступила слабая улыбка.
— Не знаю. Я постоянно смотрю на эту сточную канаву. Не знаю почему.
Они снова немного помолчали. Мухи перестали вальсировать, и жужжание стихло. Теперь пучки паутины выглядели особенно зловещими, тени на стенах пронзительно вопили, а затхлый запах, казалось, поднимался от земли и заполнял мастерскую. Возле двери Омово заметил свешивавшийся с потолка маленький белый мешочек, которого прежде здесь не было. В мешочке хранился какой-нибудь джу-джу[5]. Омово это показалось странным и удивительным. Ему захотелось поскорее уйти отсюда. Тени воплощались в реальность.
— Доктор Окоча, спасибо за известие о выставке. Я пойду. Надеюсь, вы не возражаете?
— Нет. Я понимаю. Ждут дела?
Омово кивнул и улыбнулся.
— В любом случае постарайся повидаться со мной на следующей неделе. Или я сам зайду к тебе. Может быть, мне повезет и удастся достать билет для тебя тоже.
— Спасибо. Когда я шел сюда, я и не предполагал, что меня ждет такая приятная новость.
— Не беспокойся. Продолжай работать. И я надеюсь, что твои волосы быстро отрастут. А то у тебя какой-то странный вид.
Омово улыбнулся и поднял на Окочу отсутствующий взгляд. Они попрощались за руку. Старый художник запахнул поплотнее агбаду и своей могучей ладонью отер пот с лица.
— До встречи на следующей неделе.
Омово шагнул за порог мастерской и сразу окунулся в знакомую атмосферу Алабы с присущими ей звуками и запахами.
В небе сверкнула молния, и заморосил мелкий дождь, но вскоре прекратился. Омово ускорил шаг. Он испытывал легкое головокружение, как от бурного притока свежей крови. У него было приятное и необычное ощущение. Небо хмурилось, на землю спускалась ночь, словно сажа сыпалась с облаков. Кое-где на лотках у торговок зажглись керосиновые лампы; ветер раздувал их тусклое пламя, вытягивая в тонкую полоску.
В компаунде жизнь шла своим чередом. На специально отведенных площадках, засыпанных песком, дети занимались спортом. Две женщины, устроившись возле аптеки, плели косички своим подругам. А на переднем дворе у серой алюминиевой цистерны выстроились желающие купить воду.
Потом он увидел ее. Его сердце совершило головокружительное сальто. Его захлестнули волны смятения и тоски. У него горели уши и пылало лицо. Она стояла у ворот, ведущих в компаунд, и что-то шептала на ухо длиннолицему мальчугану. Черные волосы с антрацитовым блеском были заплетены в тоненькие косички и уложены в замысловатую прическу. Она казалась грустной и была очаровательна в своей строгой сдержанности. Когда она подняла голову и остановила на Омово свои живые глаза, в его душе пробудилось какое-то новое, удивительное и опасное чувство. Он был ошеломлен. А ее лицо теперь выражало смущение. Омово не замедлил шага и не остановился. Ему отчаянно хотелось что-то предпринять, каким-то образом проявить свое отношение к ней. Он понимал, что угодил в ловушку.
Омово уже поравнялся со своей верандой, когда из комнаты Туво вышел ее муж, Такпо. Это был низкорослый, грозного вида человек, с необычайно черной кожей, бегающими злыми глазами и огромным, широко растягивающимся ртом. Теперь Омово обуяли другие чувства — неведомые прежде муки одиночества, ужас перед физическим насилием, неуверенность в собственных силах.
Такпо бросил на него свирепый взгляд, чуть замедлил шаг, улыбнулся и потом громко выпалил:
— А, рисовальщик, ну, как поживаешь?
Омово утратил дар речи, его охватил страх. У него было такое чувство, словно он раздет донага, словно его сокровенные желания написаны у него на лбу.
— Послушай-ка, рисовальщик, почему ты обрил голову, а? Раньше ты был симпатичный. А теперь похож на…
За спиной Омово послышался громкий смех, кто-то наблюдал за ними из своей квартиры. И еще кто-то крикнул:
— Ну и страшилище!
Омово поднялся на веранду. Смех стал тише и вскоре умолк. В душе у него зародилось смутное чувство неизбежной утраты. «Я не должен робеть перед ними, — решил он. — Я должен уметь постоять за себя».
Муж Ифейинвы, Такпо, ушел. Мальчуган, с которым только что шепталась Ифейинва, приблизился к Омово и, не говоря ни слова, направился в дом. Омово последовал за ним. Мальчуган прятался за дверью.
— Она велела передать тебе, — и вручил ему записку.
Омово погладил мальчугана по голове, нашарил в кармане серебряную монету и положил ее в маленькую грязную ладошку.
— Ну, спасибо тебе.
Мальчуган кивнул и, выбежав на улицу, как ни в чем не бывало помчался по компаунду.
Записка была от Ифейинвы. В ней говорилось следующее:
«Я соскучилась по тебе, любимый. Мы не виделись целую неделю. Как у тебя идут дела? Надеюсь, все в порядке? Я видела рисунок, над которым ты работал. Знаешь, он напоминает мне мою собственную жизнь. Ты закончил его? Омово, можем мы встретиться завтра, в воскресенье, на Бадагри-роуд, где мы встретились с тобой когда-то давно? Пожалуйста, Омово, я очень хочу тебя видеть. Завтра, примерно в это время или чуть раньше. Я буду ждать.
Омово не стал перечитывать записку, он машинально скомкал ее и сжег у себя в комнате, зачарованно следя, как бумага корчится, словно от нестерпимой боли, и, поглощенная пламенем, обращается в пепел. Он испытывал радостное беспокойство. Комната казалась ему слишком тесной, а находившиеся в ней предметы обрели расплывчатые очертания и отодвинулись вдаль. Он не хотел, чтобы тлеющее пламя ассоциировалось с грустными воспоминаниями. Он поспешил вон из комнаты, миновал ненавистную ему гостиную и вышел на веранду. В компаунде бурлила жизнь: сновали люди, воздух полнился многообразием звуков и запахов.
В висках непривычно стучало. Было уже темно, и на столбах по обе стороны улицы зловеще раскачивались тусклые лампочки. Омово облепили москиты, нарушив его относительный покой.
У него за спиной, в гостиной, слышались голоса. Смех. Затем снова взрыв женского смеха. Потом отодвинулась штора, и на пороге появились отец с Блэки. На Омово пахнуло ароматом дорогих духов, и он сразу же ощутил присутствие в воздухе чего-то изысканного, иллюзорного и фальшивого. Отец предстал во всем своем великолепии. На нем была чистейшая белая рубашка навыпуск и иро[6] из дорогой ткани. На голове — модная шляпа, которой Омово никогда прежде не видел. Шляпа была отделана серой лентой и ярким перышком. В правой руке он держал традиционный веер из павлиньих перьев. Отец шествовал величественной походкой, высокий, гордый, важный.
Блэки была одета ему под стать. На ней было такое же, как у мужа, иро, белая блузка, а на голове — огромный цветастый шарф, броские серьги, позолоченные браслеты и ожерелья. Отец с Блэки являли собой импозантную пару.
Омово зажался в угол. Но в этом не было необходимости. Добродушно улыбаясь, отец пританцовывал на ходу и, поглощенный нахлынувшим на него вдохновением, попросту не заметил Омово.
Вскоре это короткое представление окончилось. Отец принял серьезный вид, а лицо, за минуту до этого такое красивое и усталое, сделалось угрюмым. Он взял жену под руку, стремительно прошел через веранду и направился к воротам компаунда, с удовольствием отвечая на приветствия прохожих. Жители компаунда останавливались и глядели им вслед, а некоторые высказывали свое восхищение. Маленькие дети в восторге бежали за ними гурьбой до самых ворот компаунда. Нарядная чета отправилась на вечеринку или на какое-то общественное мероприятие. Не часто случалось, чтобы отец так наряжался. Отец по натуре был прирожденный артист, но с той самой поры, когда при весьма странных обстоятельствах умерла мать Омово, а его дела начали приходить в упадок и Окур с Умэ были изгнаны из дома, казалось, ни разу не возникло повода или необходимости наряжаться подобным образом. Сегодняшний выход был поистине королевским. Казалось, он снова наслаждается жизнью с молодой женой. Но Омово прекрасно понимал, что за кажущейся величавостью и дорогой одеждой, тростью и аккуратной прической таится надвигающаяся пустота, неминуемое крушение.
Тем не менее Омово снова испытал ставшее привычным чувство одиночества. У него слегка кружилась голова, ветер со свистом проносился по компаунду, раскачивая лампочки на столбах, москиты тучами обрушивались на него, надрывно плакали дети. В такие минуты мысли уносили его куда-то далеко от окружающей действительности, в душе зрел острый, неясный протест, но потом он успокаивался, и его внимание переключалось на какой-нибудь тайный, чарующий образ или на воспоминание о рисунке или картине, над которыми он работал некоторое время назад, но которые все еще продолжали жить где-то в потаенных уголках памяти. Аромат дорогих духов Блэки по-прежнему витал в воздухе, поселок тонул в привычном нестройном хоре звуков и голосов.
Войдя в комнату, он свет не включил. Ему хотелось заставить себя уснуть. Комната плыла у него перед глазами, меняя свои очертания, темнота была для него подобна злому духу. Вращающийся на столе старый, видавший виды вентилятор разгонял устоявшийся запах пота, а его назойливое жужжание трансформировалось в дикие голоса и образы, внушавшие страх и тревогу. Работа ума не прекращалась ни на минуту. Постепенно стихло словно доносившееся откуда-то издалека назойливое жужжание вентилятора, померкли и угасли привычные звуки компаунда. По мере того как он все глубже и глубже погружался в темную пустоту, у него возникло странное ощущение, будто он умирает и все умирает вместе с ним.
Перед ними простиралась длинная, темная и призрачная Бадагри-роуд. Шоссе было асфальтировано, но испещрено неожиданными и опасными выбоинами. Автомобили различных марок и разной степени изношенности с визгом проносились мимо, оставляя за собой облака удушливого газа.
Они шли молча. Они не сказали друг другу ни слова с того момента, как она подошла к нему неподалеку от слесарной мастерской, где он ее поджидал, и, осторожно коснувшись его плеча, сказала:
— Пойдем, Омово.
Все так же молча, не сговариваясь, они свернули с шоссе, так как в любую минуту могли оказаться под колесами проносившихся мимо машин, и вышли на пешеходную дорожку, пролегавшую посредине шоссе. Все так же молча они шли по обнесенной перилами узкой полоске темной земли, заросшей упрямыми сорняками.
Омово слегка коснулся ее руки. Она повернулась к нему и приоткрыла было свой маленький рот, словно собираясь сказать что-то, но потом передумала и только положила руку на его сухую узкую ладонь. На короткое мгновение пальцы их рук сплелись, но потом он сделал вид, будто ему понадобилось почесать голову, и пальцы разомкнулись.
Небо было ясным, без облачка — гигантский голубой купол. В атмосфере постоянно что-то менялось.
Только что воздух был неподвижен и свеж, а в следующий миг уже взбудоражен и пропитан дымом. Над самыми их головами с громким клекотом пронеслось несколько черных птиц, и Омово остро ощутил их зловещее присутствие. Птицы стремительно взмыли ввысь и, превратившись в маленькие черные пятнышки, исчезли в безграничном небесном просторе. И эта, только что увиденная, картина неожиданно навеяла ему мысль о безвозвратных утратах и о местах, куда невозможно добраться.
— Мне приснился сон, Омово.
Голос Ифейинвы вернул его к действительности. Ее лицо помрачнело. Он отвлекся от своих мыслей и ждал, когда она заговорит снова. Он пытался воспроизвести в памяти ее голос. У него было такое чувство, словно ее голос вошел в него, некоторое время побыл там и ушел — больше он его не услышит.
— Ифейинва, ты сказала…
— Да, — быстро отозвалась она. — Я сказала, что видела сон. Хочешь, расскажу — какой?
— Хочу.
— Знаешь, я даже не уверена, что это был сон. Ты понимаешь, что я имею в виду. Как будто все это происходило наяву.
— Ну, рассказывай. Я слушаю.
Наступила тишина, но и она длилась недолго. Мимо прошмыгнуло несколько машин. Над головой проплыл вертолет, мотоциклы с громким рокотом промчались по обожженной солнцем дороге.
— Я нахожусь в огромном зале. Все вокруг непрерывно вращается, и стен в зале нет. Потом я замечаю разбросанные повсюду какие-то белые хлопья, похожие на клочки ваты, они тоже вращаются. Я пытаюсь идти или бежать или хотя бы закричать, но не могу. И тут все начинает меняться прямо на глазах. Зал превращается в гроб, а клочки ваты — в крыс, потом там, где я стою, возникает лес, крысы же оборачиваются уродливыми деревьями; через какое-то время все это исчезает и я снова оказываюсь в том же зале, но на этот раз он абсолютно пуст, только слышно, как где-то поблизости пищат и скребутся крысы. Как это бывает во сне, когда ты знаешь, что поблизости никого нет и вдруг слышишь какие-то звуки… Но самое удивительное, что я даже не испугалась, посчитала это в порядке вещей. А когда проснулась, то увидела в крысоловке под кроватью здоровенную, отвратительную крысу.
Омово взглянул на нее и, когда она подняла на него глаза, отвел взгляд в сторону.
— Я пришла в бешенство и принялась за уборку. Я смела паутину, промыла все углы и закутки, уничтожила гнезда насекомых на потолке, выгнала всех гекконов и ящериц. Неожиданно явился он, страшно злой, потому как считал, что я должна была подменить его в лавке на время обеда, а не заниматься уборкой. И он снова избил меня. Омово, объясни мне, может, я поступила неправильно?
Ее голос то становился громче, то затихал. Закончив свой рассказ, она прикрыла лицо ладонями. Этот жест живо напомнил Омово его мать, она вот так же заслоняла лицо руками, когда ее бил отец. Он во всех подробностях представил себе рассказанный Ифейинвой сон. И теперь у него было такое чувство, будто все рассказанное Ифейинвой происходило с ним самим. Он покачал головой:
— Не знаю, Ифейинва. Я в этих делах не разбираюсь.
— Я ничего не боюсь. И тоже не знаю.
— Но ты сказала ему об этом?
— Омово, ты же знаешь, я не могу ничего ему сказать.
— Да, я знаю.
Он взглянул на нее. Она так и светилась в своей белой блузке. На шее у нее была блестящая позолоченная цепочка, ниспадавшая в узенькую ложбинку между упругими, чуть заметно колышущимися грудями. Он догадался, что она без бюстгальтера, и тотчас его захлестнула волна желания.
— Я получил твою записку, Ифи. Как мило с твоей стороны. Очень мило.
— Мне пришлось ради этого купить гонцу сладостей.
— А я дал ему немного денег.
Ифейинва улыбнулась и весело взмахнула руками. На душе посветлело, печаль исчезла с ее лица.
— Знаешь, вчера он пришел и долго разглагольствовал по поводу твоего рисунка, дескать, он совсем непонятный.
— Когда вчера он проехался насчет моей бритой головы, я подумал, что вот сейчас он набросится на меня.
На землю спустилась тишина. Облака на небе пришли в движение. Сразу стало темнее. Небо покрылось желтыми, пепельно-серыми и бледно-голубыми бликами. Все краски были слегка приглушены сумерками. И это произошло совсем незаметно.
— Омово!
— Что?
— Я давно хотела спросить, почему ты обрил голову.
Он потрогал голову рукой. Плоть коснулась плоти.
Голова была гладкая и коричневая, как калебас[7].
— Меня обрил парикмахер. Вернее, его ученик. Я решился на это под влиянием момента. Вот как это случилось.
— У тебя теперь такой вид, будто ты скорбишь по чьей-то кончине.
— Ифи, для скорби существует много поводов.
— Ты часто вспоминаешь свою маму?
— Нет, но она всегда присутствует в моих мыслях, даже когда я не думаю о ней.
— Извини, что я коснулась этой темы.
— Извиняться не за что. Очень хорошо, что спросила. Так грустно, когда никто не спрашивает тебя о таких вещах.
— Да, это верно.
— А ты тоже вспоминаешь своих родителей? Я имею в виду — часто?
— Нет. Я ненавижу их за то, что они так со мной поступили. И в то же время я их люблю. Это тяжело. Вообще-то я беспокоюсь о матери. Ну, а отец — ведь он покончил с собой. И это тоже тяжело.
— Да, конечно.
— Знаешь, когда я впервые увидела тебя без волос, я тебя не узнала. Как это странно.
— Я вот о чем подумал. А что, если бы на голове было много волос и каждый волосок был отлит из свинца. Подумай только, какую тяжесть нам пришлось бы носить на голове. Это было бы невыносимым бременем. Волосы из свинца.
— А почему бы тебе не изобразить это на бумаге?
— Нет. Существует много других тем.
— А как насчет твоего обещания нарисовать меня? Ну, как кто-то нарисовал Мону Лизу.
— У африканской Моны Лизы не может быть загадочной улыбки. Нет.
— Что значит «загадочная»?
— Загадочная?.. Ну… таинственная, что ли.
— A-а, поняла.
Молчание. Они медленно обогнули ржавый остов автомобиля, кем-то давно здесь брошенного, и поравнялись с густыми зарослями кустарника, покрытого толстым слоем пыли. А на краю обширной поляны, где воздвигалось какое-то здание, в неглубокой лощине росло несколько пальмовых деревьев. Вдали завихрилось пыльное облако. Налетевший слева порыв ветра играл воротом рубашки Омово, а блузка Ифейинвы надувалась на спине и переливалась волнами. Но в следующее мгновение ветер утих и все вокруг замерло.
— Я нарисую тебя. Обещаю. Обязательно нарисую.
— Я буду ждать. Ты давно по-настоящему не занимался рисованием.
— Ты права.
— Дождливый сезон подходит к концу, и дела у тебя пойдут на лад.
— Я счастлив, что снова рисую.
— Я рада за тебя. У тебя есть любимое занятие. У меня же нет ничего. Только ты один.
— Туво предостерегал меня вчера. Не знаю почему. Сказал, что мне следует вести себя поосторожнее, особенно с замужними девицами.
— Он ревнует.
— Ему известно, что мы встречаемся?
— Не знаю. Он ухаживал за моей подругой Джулией, с которой мы вместе посещали вечерние классы. Потом однажды прислал мне записку, мол, хочет встретиться со мной. Он тайком от всех довольно долго обхаживал меня. Ревнует, вот и все.
— А какие у него есть на то основания?
— Он друг моего мужа. Они иногда вместе выпивают, обсуждают женщин и судачат о всякой всячине. Давай не будем говорить о них.
— Давай.
— Знаешь, я видела его… нет, этого я не должна тебе рассказывать.
— Почему? Расскажи.
— Ладно… Я видела его с женой твоего отца, Блэки. Они прогуливались однажды вечером вдвоем в Амукоко.
— Жена моего отца давно знакома с Туво. Они когда-то жили на одной улице.
— Не стоит говорить о них.
— Правильно.
— Послушай, Омово…
— Слушаю.
Некоторое время она пребывала в нерешительности, потом неожиданно остановилась и заключила его в объятия. Ее сияющие влажные глаза пытливо глядели на него. Омово подумал: «В этих глазах можно утонуть».
— Я здесь чужая, — сказала она. Лицо ее выражало муку. Омово коснулся пальцами ее щек. — С тех пор как я уехала из дома, я стала всюду чужой. Я ненавижу своего мужа, ненавижу эту жизнь, которую мне навязали родители. Я всюду чужая.
— Не надо так говорить. — Голос Омово звучал хрипло. Он взглянул на нее. Тонкое лицо, красивое, с гладкой кожей кофейного цвета; длинные, загнутые кверху шелковистые ресницы; маленький упругий рот и прямой, правильной формы нос. Черные волосы аккуратно заплетены в косички. Но больше всего его пленяли ее глаза. На удивление большие, умные, полные надежды. Казалось, они способны выразить все оттенки настроений и чувств. Он заглянул в эти глаза и снова ощутил, как в душе у него поднимается что-то прекрасное и чреватое опасностью.
Мимо медленно проехал армейский грузовик. Кузов был набит вооруженными солдатами. Они громко переговаривались между собой и пронзительно смеялись. Внезапное появление грузовика с солдатами нарушило атмосферу их встречи. Густое облако пыли взмыло вверх, и грузовик остановился. Когда Омово и Ифейинва поравнялись с ним, один из солдат отпустил по их адресу пошлую шуточку, другие захихикали. Ифейинва вцепилась в руку Омово и придвинулась к нему поближе.
— Ифейи…
— Что?
— Нет, ничего. Не бойся.
Небо было чистым, бездонным и печальным. Радужные блики заходящего солнца падали на темную зелень покрытого пылью кустарника. С легким посвистом налетел ветер, предвестник дождя, и снова умчался. Облако пыли осело на землю, и армейский грузовик медленно тронулся с места. Голоса солдат затихли вдали; в воздухе остался тяжелый запах дизельного топлива.
— Пойдем домой, — сказал наконец Омово. Они повернули назад и молча направились к компаунду. Дойдя до слесарной мастерской, она тихо сказала:
— Дальше я пойду одна. А ты возвращайся другой дорогой. Он кивнул, пристально глядя ей в глаза.
— Я счастлива.
— Тебе надо спешить. Наверное, он ждет тебя и злится.
— Я счастлива, — повторила она.
Омово улыбнулся:
— Я тоже. Честное слово. Если я и беспокоюсь, то совсем по другому поводу.
— Ты мне покажешь свой рисунок?
— Конечно. Обязательно покажу. Я ведь всегда показывал.
Она ответила ему очаровательной улыбкой. Она была совсем юной и выглядела не старше своих семнадцати лет. Но взгляд ее был не по годам проницателен и зорок. Он притянул ее к себе и нежно поцеловал в тубы.
— Я счастлива, что ты пришел. Я счастлива, что могла рассказать тебе свой сон.
— Я тоже счастлив.
Она повернулась и побежала прочь по грязной дороге, как всегда с чуть заметной припрыжкой. Когда он снова оглянулся, она уже скрылась из виду за новыми корпусами, возводимыми в этом районе.
Он медленно шел и шел по Бадагри-роуд, пристально вглядываясь в окружающий пейзаж, но ничего не видя; он старался думать о только что завершенном рисунке. Однако он прекрасно сознавал, что на самом деле думает об Ифейинве и ее муже, и еще о многом, многом, многом…
Первое, что бросилось ему в глаза, когда он вернулся домой, было отсутствие рисунка. Едва переступив порог, он хотел немедленно снова взглянуть на рисунок. Он покажет его Ифейинве, когда чуть позже она будет здесь проходить. Ему было важно и интересно взглянуть на свою работу глазами Ифейинвы.
Он оглядел стол, где оставил рисунок, заглянул под стол, подумав, что он мог туда упасть. Рисунка нигде не было. Он лихорадочно перебрал наваленные на столе предметы, перевернул матрац, заглянул под выцветший ковер, нервно перелистал альбом для этюдов, обшарил всю комнату. Рисунка как не бывало. Он опустился на кровать, перевел дух и стал вспоминать. Его бросило в пот.
Он вспомнил, как закончил рисунок, как пошел в туалет; как сперва положил его на стол, а потом прислонил к стенке. Вот и все. В висках отчаянно стучало. Он вскочил и снова начал старательно искать под столом, где вместе с набором моделей причудливой формы хранились другие рисунки; потом полез под кровать, где лежал огромный полиэтиленовый пакет со старыми рисунками. Битых полчаса ушло на поиски. После этого он выдвинул маленький ящик и перебрал все его содержимое. На глаза ему попался полиэтиленовый пакет с его волосами, и он долго смотрел на него, — а между тем в голове у него возникали разные зловещие догадки. Он положил пакет на место и почувствовал, как к вискам прилила кровь и голова пошла кругом от тревожных мыслей и усталости.
И тут он внезапно вспомнил о парне, который интересовался, не продаст ли он свой рисунок. Вспомнил его глаза. Худое, преждевременно покрывшееся морщинами лицо. Таившуюся в его словах угрозу. Омово испытал чувство невосполнимой утраты и знал, что даже слезы не принесут ему облегчения. Спустя много лет Омово зайдет однажды в большой книжный магазин и, взяв в руки книгу какого-то англичанина об Африке, с удивлением обнаружит на обложке свой давно пропавший рисунок, напечатанный без указания имени автора.
Он вытер лицо и пошел в гостиную. С облезлых стен на него смотрели старые картины. В гостиной никого не было. А ведь он собирался спросить отца, не видел ли тот где-нибудь его рисунка. Но, может быть, это даже к лучшему, Омово знал, что все равно не сможет задать этот вопрос отцу. Скорей всего кто-то пробрался в дом и украл рисунок. Наверное, тот самый худой парень с голодным лицом. Спрашивать отца не было никакого смысла. Он перебрал сотни всевозможных вариантов и в конце концов решил, что отец вполне мог взять рисунок, желая как следует разглядеть его на досуге. Ведь как-никак, когда Омово был еще мальчишкой, именно отец всячески поощрял его увлечение живописью и любил по вечерам в одиночестве просматривать его работы. Впрочем, все это было давно, в далекой стране, называемой детством. Отношения в распавшейся и разметанной по свету семье сделались слишком сложными, и на подобный сентиментальный жест рассчитывать не приходилось.
Омово сидел один в душной гостиной, откинувшись на жесткую спинку стула, предаваясь воспоминаниям, и тут у него возникла надежда, благая надежда, — а вдруг…
Выкрашенная желтой краской облупившаяся дверь, ведущая в комнату отца, была неплотно прикрыта. Омово уже собрался было постучать, когда услышал донесшиеся из комнаты голоса. Он подошел к двери и заглянул в щель.
Его худой, волосатый отец занимался на кровати любовью с Блэки. Отец неистово обрушивался на Блэки, а она тихо стонала и отчаянно извивалась под ним. Омово был ошеломлен — он увидел нечто, чего не должен был видеть. Все произошло совершенно неожиданно. Потом Омово услышал долгий торжествующий вопль отца, и ему показалось, что в этом вопле прозвучало имя его покойной матери. Омово был потрясен, он с трудом перевел дыхание. Блэки перестала стонать, возня прекратилась, затихли и все прочие звуки.
В нервном напряжении Омово на цыпочках вышел из гостиной и вернулся к себе в комнату. Он опустился на взъерошенную кровать и уставился в стену. На него накатило чувство неуемной тоски. Он вспомнил, как однажды, когда ему было девять лет, он стал невольным свидетелем подобной сцены. Омово был болен, и отец взял его к себе в постель. Ночью Омово проснулся и обнаружил, что отца рядом нет. Дверь в соседнюю комнату была открыта. Отец занимался любовью с его матерью. Зрелище было странным, но он каким-то образом оказался способным это понять. И не испытал чувства отчужденности. Они жили тогда в Ябе, семья была в сборе, и все обстояло вполне нормально. То, что он сейчас случайно увидел, глубоко его задело. Имя матери, которое, как ему показалось, он услышал в вопле отца, кружилось у него в голове подобно обезумевшей золотой рыбке.
Послышались тяжелые шаги. Кто-то смачно выругался. Хлопнула дверь отцовской комнаты. Звук вставляемого в замочную скважину ключа, поворот его. И долгая глубокая тишина.
Он смотрел невидящими глазами на спиральку внутри лампочки и только потом понял, что электростанция опять, по собственному произволу, прекратила подачу тока. Он чувствовал, как заключенное внутри тепло растекается под кожей. Тьма, гнездящаяся в углах под потолком, действовала на него угнетающе. Москиты лепили его голову, словно у них были с Омово свои счеты. Он забылся тревожным сном. К нему только что, после долгого периода застоя, вернулось рабочее состояние, и первая его настоящая работа была осквернена.
Среди ночи Омово проснулся. Он не знал почему, но решил, что виной тому были жужжание и укусы москитов. Первое, что он про себя отметил, была абсолютная тишина; он повернулся к окну, и все предметы в комнате постепенно проступили из темноты. Белый потолок. Одежные крючки. Висящие по углам огромные раковины улиток. Причудливой формы разбитые калебасы. Любимые картины. Стоило глазам привыкнуть к темноте — и отчетливо обозначились контуры всех предметов.
Едва его сознание привыкло к звенящей тишине, мысли обрели стройность. Он старался не дать им оформиться во что-то определенное; но в зыбкой тишине, царившей у него в душе, все более ощутимо зрело чувство утраты.
Из гостиной донесся шум. Четко различимые звуки. Скрип стула. Шаги. Невнятное бормотание. Глубокая затяжка сигаретой. Слегка свистящий выдох — и снова тишина. Омово перевернулся на другой бок. Он знал: у отца опять бессонница.
Омово встал, надел комбинезон цвета хаки и пошел в гостиную. Отец сидел за обеденным столом, склонившись над какими-то бумагами. В майке и в белой простыне, обернутой вокруг бедер. Омово была видна только половина отцовского лица, на которую падал свет, вторая находилась в тени. Изрезанный морщинами лоб, напоминавший скопище мелких червячков, глубоко посаженный, налитый кровью, воспаленный глаз. Сидя вот так в одиночестве в полутьме, он казался таким несчастным, несчастным и одиноким. Он искоса взглянул на Омово, когда тот переступил порог гостиной.
— У тебя все в порядке, отец?
— Да. Просто не спится. Но это не страшно. Такое часто случается со стариками.
Омово постоял немного, надеясь, что его душевный порыв найдет у отца понимание и ему захочется о чем-нибудь поговорить с сыном. Омово вспомнил, как в былые времена отец подолгу беседовал с ним; как они полуночничали вдвоем, когда все остальные домочадцы спали, как порой он рассказывал Омово о событиях «минувших дней», происходивших где-то далеко-далеко или совсем близко. Но сейчас отец глубоко затянулся затухающей сигаретой и снова самозабвенно углубился в чтение разложенных на столе бумаг.
Омово вышел на улицу. Компаунд был объят глубоким сном. Светились лишь одна или две веранды. Сильный порыв ветра снова заставил его вспомнить о своей бритой голове, всколыхнул сушившееся на верандах белье. Его шаги гулко разносились по компаунду, эхом отзываясь у него в мозгу. Умывальня была темной, вонючей и отвратительной. Притворив за собой скрипучую дверь и оказавшись в кромешной темноте тесной кабины с тонкими облезлыми стенами, он ощутил присутствие чего-то очень знакомого. Он взглянул вверх и снова увидел огромные, попросту угрожающих размеров скопления паутины. Крыши почти не было видно. Он поспешил поскорее прочь. Но домой он не пошел, что-то погнало его в другую сторону, туда, где возводились новые корпуса. Он открыл огромные ворота из кованого железа. Ворота звякнули, заскрипели, застонали в темноте.
Он остановился перед фасадом здания, не обращая внимания на пронизывающий холодный ветер. Только что было слишком жарко. Сейчас — слишком холодно. Он взглянул на небо. Оно представилось ему теплым покрывалом чернильно-синего цвета, сплошь в дырах. Этой ночью в Алабе было тихо. Лишь двое-трое запоздалых прохожих проковыляло по пустынной улице. В затихших бунгало тускло светилось всего несколько окон, хотя кое-где поблизости с домами все еще не убрали лотки. В обычно шумной закусочной окна закрыты ставнями, она тоже погрузилась во тьму. Взгляд Омово скользнул по рифленым цинковым крышам и обратился в сторону дома, где жила Ифейинва. В комнате у нее ярко горел свет.
Омово заметил, что кто-то сидит на приступке. Скорее всего, это была женщина. А может быть, Ифейинва? — подумал он, и от этой мысли его бросило в жар, дрожь волной прокатилась по телу. Его отделяла от этой фигуры темная грязная улица. Темнота между двумя освещенными фигурами была почти осязаемой. Она существовала как бы отдельно от окружающего пейзажа и в то же время являлась его неотъемлемой частью. Это была некая не поддающаяся осязанию субстанция и одновременно — непреодолимая стена. Омово стоял долго, не смея шевельнуться, а женская фигурка тем временем пришла в движение; она встала, походила по цементному полу и снова опустилась на приступку; вскинула руки к небу, потом опустила их вниз, похлопала себя по бедрам и надолго застыла в неподвижности.
Вскоре, однако, дверь, ведущая в комнату, распахнулась, на веранде появился человек в короткой набедренной повязке и принялся что-то кричать, но что именно — Омово не расслышал, так как ветер дул в противоположную сторону, потом потащил женщину в дом.
Омово долго еще смотрел на захлопнувшуюся за ними дверь. Ночной холод пробирал до костей, и мгла чернильно-синим покрывалом опускалась ему на голову. Огромная сточная яма слева заросла плесенью и источала тошнотворную вонь. Ворота из кованого железа звякнули и заскрипели. Его шаги гулко разносились по компаунду и эхом отзывались у него в голове.
Оказавшись у себя в комнате, он достал коробки с красками, палитру и другие принадлежности. Он старался не думать о пропавшем рисунке. В маленькой комнатушке нечем было дышать. Старенький вентилятор на столе не навевал прохлады. К тому же докучали москиты. Ох уж это назойливое жужжание и неожиданные укусы в самые уязвимые места! Омово работал с непоколебимой решимостью. Он любовно погладил белый холст, сделал набросок будущей картины и провел кистью широкую полоску грязновато-зеленого цвета, поверх которой нанес несколько мазков грязновато-коричневой, серой и красной красками. Он нарисовал огромную сточную яму. Цвета соплей. Длинные человеческие фигуры и лица с напряженно-внимательными, блестящими глазами. Теперь он знал, что хотел изобразить на своей картине, и был доволен.
Омово работал над картиной, слегка подчищая краску, старательно прорисовывая контур, смывая ту или иную деталь; он несколько раз менял холст и начинал все сызнова, но в конце концов пришел к выводу, что первый вариант — самый удачный, и продолжал работать над ним. Однажды ему показалось, что он слышит шаги отца, направляющегося к его комнате. Прервав работу, он прислушался. Воцарившуюся тишину то и дело нарушало жалобное нашептывание москита. Омово пытался представить себе, что делает или о чем думает отец, стоя под его дверью. В следующую же минуту он услышал, как шаги удаляются в сторону гостиной. Его захлестнули какие-то непонятные чувства.
Он продолжал рисовать. Он работал неистово, забыв о времени, и был весьма удивлен, когда, взглянув в сторону окна, увидел робкие бледные лучи света, пробивающиеся сквозь желтую в цветах штору. Он внезапно почувствовал себя измотанным, опустошенным и старым. Глаза болели от усталости. Кожа на открытых частях тела саднила и зудела от укусов москитов. Он обливался потом.
Завершив свой ночной труд, он взял карандаш и внизу картины написал: «Дрейф», и поставил свое имя, хотя прекрасно сознавал, что ему предстоит еще не раз доделывать и переделывать картину. Он повернул картину лицом к стене, не спеша сложил рисовальные принадлежности и ужаснулся, обнаружив, что вся комната заляпана краской.
Направляясь в умывальню на заднем дворе, он увидел отца сидящим в кресле в своей обычной позе и только по упавшей на грудь голове понял, что тот спит. Омово стоял в дверях и с жалостью глядел на отца. Потом вспомнил некоторые случаи из жизни семьи, и жалость улетучилась. Во дворе он стер краску на руках с помощью керосина и растворителя, а потом принял душ. Вернувшись в комнату, он раздвинул шторы. Его не отпускала тревога по поводу личных дел, и в то же время он ощущал себя опустошенным, выжатым как лимон; и поскольку ему не предстояло каких-то важных дел, он снова поискал утраченный рисунок, но, убедившись в бесплодности поисков, оставил это занятие, смазал шершавые руки вазелином и нырнул в постель.
Он разглядывал плотный пучок паутины, висящий на потолке, прямо над его головой, и не заметил, как его окутал подобный мягкому чернильно-синему покрывалу сон.
Всю следующую неделю Омово исступленно работал над картиной. Когда же она была завершена, у него возникли сомнения и даже некоторый страх — получилось ли? Картина казалась ему и чужой и знакомой одновременно. Он прекрасно знал, что именно ему хотелось выразить. Он тысячу раз проходил мимо огромной сточной канавы поблизости от своего дома… Он вдыхал ее теплую влажную вонь и вглядывался в нее, словно под зеленоватой ее поверхностью таилась разгадка некоей вечной тайны. Он также испытывал сомнения и некоторый страх перед теми неясными превращениями, которые совершались в его душе, теми смутными, абстрактными и непривычными представлениями, которые обрели реальные очертания и воплотились в холсте — цвет соплей, тягучесть, тревога и многое другое, что имело несоизмеримо большее значение, нежели просто изображенный на холсте предмет.
Во вторник вечером Омово наведался к доктору Окоче. Мастерская оказалась закрытой, несколько свежеизготовленных вывесок стояли прислоненными к большой деревянной двери. На двери, чуть выше, был приколот большой, выцветший и облупившийся рисунок, выполненный масляной краской, — зеленый глаз с черным зрачком и повисшей в уголке его красной слезой. Всевидящее око задумчиво взирало на кишащие людьми улицы, которые в свою очередь отражались в нем самом.
Неделю Омово провел в мучительных терзаниях. Уходя по вечерам подышать свежим воздухом, он неизменно запирал свою комнату на ключ. Его все еще терзала другая потеря. Вечером во вторник он стоял возле дома в окружении детворы, когда к нему незаметно приблизился Помощник главного холостяка. Его прозвали так потому, что он был старшим по возрасту среди холостяков компаунда. Это был сухопарый, со впалой грудью выходец из племени ибо, с уродливым лицом — ни дать ни взять кувшинное рыло — и плаксивым голосом. Лет ему было немногим больше тридцати, и он владел продовольственной лавчонкой в Тибуну.
— Как дела, рисовальщик?
Омово кружил нечесаного чумазого мальчугана и, когда заметил Помощника главного холостяка, опустил мальчугана на землю, погладил по голове и велел идти играть с приятелями.
— Между прочим, у меня есть имя.
— Ладно, ладно. Скажи, как твое самочувствие.
— Прекрасно. А твое?
— Ничего, скриплю потихоньку.
Омово заметил, как он быстро откинул и сразу же опустил край набедренной повязки.
— Послушай, послушай, — зашептал он, легонько подталкивая Омово в бок. — Как ты думаешь, вон те две девки у цистерны с водой, они успели разглядеть, что у меня под набедренной повязкой? — Он хохотнул и крикнул: — Эй, бесстыдницы, куда смотрите?
Девицы демонстративно отвернулись, взяли ведра и ушли. Омово ничего не ответил. Он предпочитал, чтобы его оставили в покое. Он зевнул. Но Помощник главного холостяка не унимался.
— Почему ты зеваешь? Устал, да? Все вы, молодые, одинаковы. Почему молодые люди устают, едва начав жизнь? Почему? Вот ты, например? Не работаешь, не занимаешься любовью, не гуляешь с девушками. В твоем возрасте я успевал заниматься всем и не уставал.
Омово пробормотал что-то себе под нос. Две женщины с табуретками в руках прошествовали к аптеке и, уединившись под ее навесом, принялись плести косички друг другу. За спиной Омово прятался мальчишка, другой пытался его поймать. Они бегали вокруг Помощника главного холостяка, тянули за набедренную повязку, прятались в ее складках и снова мчались прочь.
— Ох, уж эта ребятня! — проговорил Помощник главного холостяка насмешливым тоном. — Так и норовят сорвать с меня иро, чтобы выставить напоказ мои причиндалы.
Оба негромко рассмеялись. Тем временем появился еще один обитатель компаунда и, завидев Помощника главного холостяка, поспешил к нему. Между ними завязался очередной спор, которому не было конца.
Омово воспользовался этим и с явным облегчением удалился. Со стороны сточной ямы донесся слабый ветерок и пощекотал ему кожу на голове. Небо покрылось рваными, словно клочки туалетной бумаги, облаками. На какое-то время солнце над Алабой померкло. Несколько взрослых мальчишек носились на велосипедах взад-вперед по улице и, отчаянно трезвоня, разгоняли бродячих собак. Маленькие девчушки с привязанными за спиной куклами готовили обед на игрушечных плитах. И тут Омово заметил, что какой-то рослый мужчина в агбаде машет ему рукой. Он присмотрелся и узнал доктора Окочу. В левой руке под мышкой тот держал несколько вывесок. Омово поспешил ему навстречу.
— Я раздобыл тебе билет.
— Благодарю вас, доктор Окоча. Тысячу раз благодарю.
— Не стоит благодарности. Я сказал им, что ты хороший художник и твоя картина может привлечь интерес зрителей.
— Еще раз спасибо…
— Во всяком случае, директор галереи хочет взглянуть ка твою работу, поэтому отнеси ему свою картину, скажем, завтра. Если из-за нехватки места он не сможет выставить ее в первый день, то, возможно, сделает это позже, когда часть картин будет куплена или освободится место по какой-нибудь другой причине. Ну, я пошел. У меня уйма работы. А твою новую картину я посмотрю уже на выставке, ладно?
Омово был наверху блаженства. Радость переполняла его душу и рвалась наружу. Он ощутил то самое светлое чувство, которое неизменно испытывал при виде Ифи; только сейчас оно было более полным, всепоглощающим. Он шел со старым художником в толпе пешеходов. Он слышал дыхание старого художника, шелест его поношенной агбады, и его шаги, и тысячу других звуков, но они казались ему бесконечно далекими. Их перекрывали другие звуки, рождавшиеся у него внутри, пронзительные, чистые, беззвучные.
Голос Окочи чуть заметно дрожал, когда он заговорил снова. Сейчас Омово понял, почему старик спешил.
— Мой малыш болен. Я только что отвез его в больницу.
— Вот как… А что с ним?
— Не знаю. Ночью у него был сильный жар. Он страшно осунулся, глаза у него… знаешь… совсем ввалились. Совсем ввалились.
Они продолжали идти в напряженном молчании. Вокруг бурлила жизнь. Они миновали закусочную, стены которой старый художник расписал подобающими заведению смешными картинками.
— Ну, а как жена?
— Нормально. Знаешь, она беременна и очень переживает за Обиоко. Хорошая у меня жена.
Окоча нахмурился. На лбу залегли глубокие складки. Казалось, кожа у него на лице съежилась и под ней буграми вздулись мускулы, Омово никогда не видел его таким. И сразу опустились сумерки, словно природе передалась тоска Окочи. У Омово было такое чувство, будто небосвод сузился до размеров его головы и всей своей тяжестью давит на нее.
— Я уверен, Обиоко скоро поправится.
— Дай-то бог!
Вскоре Омово распрощался со старым художником. Тот кивнул и побрел в свою мастерскую. Домой Омово возвращался по людной улице среди сгущающейся темноты.
Омово шел кружным путем и оказался рядом, как выяснилось потом, с огромной свалкой зловонных отбросов и нечистот. Он рад был добраться наконец до дома. В комнате, как всегда, царил хаос. В глубине души Омово надеялся, что на этот раз никто не похитил его картину и все же в шутку подумал, не застраховать ли ее. На душе у него было хорошо и покойно. Не то чтобы он вынашивал какой-то замысел и стремился к его осуществлению. Он был уверен, что ему удалось воплотить в полотне нечто такое, чего прежде не удавалось; им все еще владело радостное чувство озарения и восторга. «Если твоя собственная работа, — думал он, — способна привести тебя в восторг, значит, ты начал создавать что-то действительно стоящее».
Интересно, сможет он удержать в памяти эту мысль, чтобы потом записать в своем блокноте. Едва ли. Он мысленно вопрошал себя, не нарушил ли он, не сместил ли акценты при окончательной доработке картины. Это было едва уловимое, смутное ощущение, и он постарался избавиться от него.
Когда он проходил мимо свалки зловонных отбросов и нечистот, ему повстречалась компания молодых парней угрожающего вида, готовых, того и гляди, броситься на него. Он со страхом ждал, что последует дальше, живо представив себе, как они подхватят его и швырнут в зловонные отбросы. Но ничего подобного не случилось. Компания протопала мимо с таким видом, словно видела свой долг лишь в том, чтобы постоянно сеять страх. Забыв о только что пережитом страхе, Омово вспомнил, что сказала ему Ифейинва, когда, встретив ее у колодца на заднем дворе, он сообщил ей о пропаже картины. Она взглянула на щебетавших в вышине маленьких черных птичек и проговорила:
— У каждого из нас что-то украли.
Омово показалось, что, сама того не ведая, она изрекла какую-то важную истину.
Помедлив, Ифейинва добавила:
— Знаешь, я ведь не поняла тот рисунок.
— Замысел его прост. Но я тоже не все в нем понимаю, — сказал Омово и продолжал: — Это ты сидела в тот вечер около дома?..
— Да. Я тоже тебя узнала. Ты стоял на улице в темноте. Потом вышел он и увел меня в дом.
Омово помнил, что за этим последовало, и ему хотелось поскорее все забыть. А потом ему вспомнилось, как он показал ей новую, только что законченную картину и как она, не находя слов от удивления, молча взирала на него.
Каждый раз, уходя из дома, он подолгу смотрел на картину, стараясь увидеть в ней некое знамение, намек, угадать свою судьбу. И все же его сознанию редко удавалось проникнуть за пределы образов и выбранной им цветовой гаммы.
Но в тот миг благодаря молчаливому удивлению Ифейинвы он вдруг по-новому увидел изображенное на картине миазматическое болото, эту липкую, вытекающую наружу массу, постоянно меняющую свои очертания. Потом он смутно догадался, что в его сознании заключено будущее.
Ему больше не хотелось бродить, и он решил идти домой.
В пятницу утром Омово отпросился у шефа, чтобы отвезти картину в галерею. Галерея «Эбони» находилась в Ябе. Туда вела прекрасная асфальтированная дорога, раскаленный к полудню черный асфальт рождал миражи. Вдоль улиц росли пальмы, грациозно раскачивающиеся на ветру; отбрасываемые ими тени порой достигали домов на противоположной стороне улицы. Под пальмами обычно, располагались женщины, торговавшие предметами кустарного промысла. Стоило появиться здесь случайному прохожему, как они устремлялись к нему, наперебой расхваливая свой товар.
Галерея «Эбони» заявляла о себе весьма громко. На ее здании была огромная вывеска с изображением бенинской скульптуры в качестве эмблемы. Галерея размещалась в современном двухэтажном здании американского типа с портиком, входная дверь была выкрашена глянцевой черной краской. Оконные рамы — белые, а стекла кое-где — матовые. В приемной юная особа анемичного вида с толстым слоем белил на лице и явно не в ладу с английским произношением велела Омово подождать, пока она о нем доложит. Через несколько минут он уже входил в кабинет директора.
Директор галереи был высок ростом, и, когда он поднялся со стула, чтобы пожать Омово руку, казалось, что его качает, как на ветру. У него были волосатые руки с тонкими пальцами и длинная шея. Нижнюю часть лица скрывала тщательно подстриженная густая черная борода. За темными очками лишь смутно угадывались белки глаз. Судя по манерам, это был человек подозрительный, нервный и нерешительный. Хотя в пахнущем сосной кабинете громко гудел кондиционер, запущенный на полную мощность, директор обливался потом — он то и дело подносил к лицу насквозь промокший белый носовой платок. Он был в темных брюках, черной шелковой рубашке и с золотым крестом на шее. Говорил медленно, словно преодолевая нестерпимую боль, как будто изречь слово для него было равносильно удалению зуба.
— Окоча говорил о вас моему заместителю.
Омово кивнул и огляделся по сторонам. Геккон скользнул по стене и исчез за скульптурным портретом вождя йоруба[8]. Потом поднялся снова вверх и нырнул под висевшую на стене афишу. Омово подумал: сущий зоопарк.
— Вы принесли свою работу?
Омово снова кивнул. Через оконное стекло ему была видна женщина, торговавшая жареными орехами. Какой-то прохожий остановил ее и купил орехов. У Омово потекли слюнки.
— Позволите взглянуть?
Омово опять кивнул. И тут ему пришло в голову, что он играет какую-то странную роль в некоей пантомиме. Еще один геккон, поменьше, совершил межконтинентальный бросок по черной стене и замер на месте. В его неподвижности таилась угроза. Но вот рядом закружилась муха. Геккон выбрасывает язык, но промахивается. И снова замирает на месте. Муха злорадствует и кружит уже под потолком. Маленький геккон совершает головокружительное сальто и шлепается на пол. Оказывается, это вовсе и не геккон, а ящерица.
Омово передал картину директору галереи, тот отодвинулся назад вместе со стулом, поставил картину в вертикальном положении на стол красного дерева и принялся ее изучать.
Директор молча разглядывает картину.
Омово ждет, затаив дыхание. Где-то в здании звонит телефон. Слышится гудение кондиционера, потом щелчок, ровное урчание, и снова включается мотор на полную мощность. На какой-то миг сердце Омово остановилось. Он зажмурил глаза, его тотчас же поглотила тьма, и он подумал: внутренняя тьма темнее окружающей тьмы. Он сделал энергичное движение ступнями ног и глубоко вдохнул, а потом выдохнул, как он делал когда-то, когда занимался йогой.
Наконец директор галереи подал голос:
— Мм-мм-мм. Интересно.
У Омово екнуло сердце.
Директор глянул в окно на улицу и повторил:
— Ммм-мм-мм… Очень интересно.
Фотографии фигурок из терракоты. Скульптурные портреты. Африканские дети. Негритюд в черном дереве. Все они с осуждением взирали на Омово с черных стен. Он смотрел на эти многочисленные экспонаты, и в голове у него мелькнула мысль: все вы мертвы.
— Да, это де-де-действительно интересно. Сточная канава.
Директор галереи поверх картины разглядывал Омово. Омово почувствовал себя неуютно.
— Это… э… э… э…?
Омово понял, что надо прийти директору на помощь. Эти с трудом выдавливаемые слова действовали ему на нервы.
— Да, это картина.
Острый взгляд директора полоснул Омово по лицу.
— Конечно, картина. Я догадался. Вы… э… э…?
— Да, конечно, я работаю в…
— Разумеется, я понимаю. Да.
Омово чувствовал себя не в своей тарелке. Характер их беседы свидетельствовал о том, что директору в целом понравилась картина, но он хочет поосновательнее в ней разобраться. Интересно, подумал Омово, директор — тоже художник или специалист-искусствовед? По крайней мере, вид у него весьма ученый.
— Что… ну… я хочу спросить… что побудило вас нарисовать… именно это?
Если бы сам воздух воплотился в некий типично африканский призрак и начал выталкивать его взашей, Омово был бы удивлен куда меньше.
— Я просто рисовал. Вот и все.
— Хорошо. Вы позволите мне оставить… картину… на денек? Мне необходимо оценить… ее… до-до-достоинства. Выбрать наиболее благоприятное ос-ос-вещение и п-п-положение.
— Разумеется, конечно. Вы имеете в виду, что хотели бы…
— Да. — Ответ прозвучал как сдавленный чих.
Они сидели друг против друга, разделенные столом, на котором лежали листки бумаги, черные шариковые ручки, книги: «Пшеничное зерно» Нгуги, «Две тысячи лет» Армы, «Тростинки господа бога» Усмана и другие, названия которых Омово не мог разглядеть, а также салфетки с эмблемой питейного заведения в Апапе и записная книжка-календарь. И еще присутствовала вот эта поразительная тишина. Омово недоумевал — куда подевались все звуки, и он решил, что ему пора отправляться в свою контору.
Сдавленный чих нарушил тишину. Директор положил в нос щепотку нюхательного табака.
— Да. Когда часть картин будет продана, мы выставим вашу. Это добротная работа. И… мм-мм. Позвольте также сообщить вам, что выставку почтит своим присутствием важный армейский чин. Вот так. Ну, тогда договорились. — Заикания и судорожного выдавливания слов как не бывало!
— Художники всегда действуют на меня подобным образом. Я заикаюсь, когда разглядываю их картины.
У Омово отлегло от сердца. Да, он был прав, когда уподобил происходившее в кабинете директора некоей пантомиме. И директор все еще продолжал лицедействовать.
Омово попрощался с директором. Тот широко улыбнулся в ответ и снова чихнул. Когда он вышел из кабинета, анемичная секретарша чему-то улыбалась. Очутившись на улице, залитой бесцветным солнечным светом, он вспомнил, что не ответил на последний вопрос, с улыбкой заданный директором:
— Вы бреете голову, это что… э… э? — Омово подождал, пока он закончит фразу. — …э…э… хитрая уловка, к которым иногда прибегают художники?
Омово вышел из этого нарочито африканского заведения. Дверь величественно растворилась, выпуская Омово, и снова закрылась. Последнее, что он увидел, покидая галерею, была ящерица, совершавшая пробег вдоль постамента скульптуры старого-старого вождя.
Отойдя на некоторое расстояние, он оглянулся на здание галереи и заметил, как задвинулась черная штора. Он вспомнил, что недавно вот так же раздвинулась, а потом задвинулась другая штора.
Омово шел по тротуару, пестреющему солнечными бликами, под сенью покачивающих верхушками пальм, и не обращал внимания на усталых женщин, наперебой расхваливавших свой товар. Он вернулся к себе в контору. Здесь он чувствовал себя нужным и умелым работником, отвечающим за конкретный участок, но в то же время его угнетали всевозможные дополнительные поручения, выходившие за рамки служебных, постоянно плетущиеся против него интриги и притязания наглых клиентов.
Когда на следующей неделе в субботу он пришел на выставку, анемичной секретарши у входа не оказалось. В зале стоял разноголосый гул: тихий или громкий обмен мнениями, горячие речи, звон бокалов, страстные монологи, тирады заемных речей, визгливая претенциозность — ни дать ни взять «Балтазаров пир».
Омово совершенно растерялся среди этого шума и толчеи. Где-то в середине гомонящей толпы громко заплакал ребенок. Омово пробирался сквозь плотную людскую массу, состоящую из толстых и худых женщин, миловидных женщин, высоких бородатых мужчин, а также невзрачных мужчин, что-то бормочущих мужчин, группку острых на язык элегантно одетых представителей университетской элиты; сквозь ударяющий в нос запах пота, нежный аромат духов и резкий — мужского лосьона. Напитки текли рекой, неспешно лились разговоры, воздух сотрясали прописные истины относительно истоков и жизнестойкости современного африканского искусства, звучавшие как головоломки, — а зажатый в толпе ребенок плакал еще громче.
На черных стенах были умело размещены рисунки, небольшие картины в рамках, написанные маслом, и огромные гравюры, а также гуаши, пастели, вышивки бисером, карикатуры, в том числе на первых европейских поселенцев в Африке. Как правило, это были белые миссионеры, вооруженные Библией, зеркалом и пушками. Но были карикатуры и в гротескной сюрреалистической манере. А иные авторы прямолинейно утверждали идею национального единства — это были всевозможные вариации на тему соплеменников, пьющих сообща пальмовое вино и широко улыбающихся при этом. Были там и бытовые сценки: женщины, едящие манго, женщины с детьми за спиной, женщины, толкущие ямс, резвящиеся дети, борющиеся мужчины, мужчины за трапезой. Наконец Омово увидел две картины доктора Окочи. Странное дело — нелепое соседство с произведениями совершенно иного характера лишало их присущего им ощущения скрытой безысходности.
Разглагольствования о теории искусства резали ему слух. В лицо ударяли невидимые брызги изо рта говорящих. Слова, слова, слова обрушивались на него со всех сторон, пока все его существо не взбунтовалось. Проходя по залу, Омово набрел еще на одну картину доктора Окочи, на которой был изображен в полный рост известный нигерийский борец. Картина показалась ему жалкой и вульгарной, настолько лишенной экспрессии, что Омово поспешил от нее прочь и нырнул в шумную толпу. В зале стояла невероятная духота, и он взмок от пота. Желая вытереть лоб, он нечаянно задел рукой юбку какой-то женщины.
— Караул! — пронзительно завопила женщина. — Меня насилуют!
Толпа пришла в движение и разразилась громким смехом.
Кто-то крикнул:
— Никак, Пикассо орудует своими пальчиками.
Еще кто-то подхватил:
— Ни дать ни взять проделки озорного художника Джойса Кэри.
Омово пробормотал что-то невнятное. У него взмокли ладони, — а зажатый в толпе ребенок по-прежнему надрывно плакал.
Его внимание привлек любопытный экспонат. Это была вызывающая картина. На фоне реки пронзительно красного цвета, разветвляющейся на множество рукавов, были изображены два красных скелета, просвечивающих сквозь тонкий покров кожи, с впадинами вместо щек и носа и глубокими красными глазницами. Картина заворожила Омово; неминуемость апокалипсиса была великолепно передана графически в красном цвете. Картина называлась «Hommes vides»[9].
Омово прочитал на табличке сведения о художнике: «А.-Г. Агафор. У част во вал в международных выставках. Учился в Нигерии, Лондоне, Париже, Нью-Йорке, Индии».
К нему подошел тщательно выбритый молодой человек.
— Вам нравится эта работа? Она взрывает мозг зрительными образами преобладающего красного цвета. Я считаю, что господин Агафор является своего рода новатором в изображении зримой картины апокалипсиса.
— Художники изображали апокалипсис задолго до того, как появились иллюстрации к Данте, — раздраженно пробурчал Омово.
— Да, но первый нигериец… Не совсем, конечно…
Тут в разговор вмешался еще один парень в очках с темно-синими стеклами:
— Я считаю…
Омово поспешил прочь. От бесконечных слов у него трещали барабанные перепонки. Он недоумевал по поводу отсутствия его картины. «Балтазаров пир» был в полном разгаре, словно кто-то усилил звук невидимого стереоприемника. Когда Омово отыскал наконец свою картину, он пришел в ужас. Он впервые взглянул на нее издали, как бы сторонним глазом. Неужели это его картина? Она совершенно потерялась в соседстве с другой картиной, на которой был изображен улыбающийся представитель племени йоруба в агбаде! Картина являла собой отвратительное, отталкивающее зрелище, к тому же не свидетельствовала о мастеровитости ее автора. Сточная яма зеленоватого цвета воспринималась так, как если бы холст повесили на скользкой стене умывальни и основательно промыли сильной струей воды. Он был потрясен и готов провалиться сквозь землю от стыда. Его первым побуждением было оттолкнуть в сторону этих проклятых субъектов, высказывавших свои суждения о злополучной картине, схватить ее — сущее позорище! — и порвать в клочья. Он смотрел на картину и ненавидел ее с такой же силой, как и себя самого. На него один за другим накатывались приступы тошноты, а в голове снова и снова звучал детский плач.
— Это ни к черту не годится… — раздался истерический вопль Омово и сразу же смолк. Откуда-то издалека на него надвинулись лица — искаженные гневом, надменные, — и он прочитал в них угрозу.
Кто-то снова громко рассмеялся и крикнул:
— Вырванные гланды Джимси!
Женщина, лицо которой он смутно различал, сказала:
— Жареные уши Ван Гога.
Омово разрыдался. С ним творилось что-то невероятное. Как будто в живот ему налили зеленоватую блевотину и кишки скользят в ней, словно змеи. Сквозь толпу кто-то проворно пробирался к Омово.
— Что случилось?
Омово поднял глаза. Сквозь пелену слез лицо говорившего казалось расплывчатым, как это бывает в состоянии опьянения. Теперь слезы хлынули неудержимым потоком, заливая худое лицо.
— А, Кеме! Как хорошо, что ты здесь.
Омово быстро вытер слезы. Он долго не мог вымолвить ни слова. Он чувствовал себя не в своей тарелке. Снова взглянул на картину.
— Послушай, Кеме, пойдем в другой зал.
— Пойдем. Ты уже успокоился?
— Да.
— Я видел твою картину. Она оригинальна по замыслу и мастерски написана.
Толпа притихла.
— В самом деле, прекрасная картина. И чертовски удачное название!
Кеме, сотрудник «Эвридэй Таймз», был близким другом Омово. Худощавый интеллигентный молодой человек, почти одного роста с Омово, но с непропорционально маленькой головой, несоразмерно крупным носом, крохотным ртом и сияющими глазами. У него была восхитительная улыбка, преображавшая все лицо, — оно начинало светиться. Это был застенчивый, не отличающийся богатырской силой человек; как и большинству холостяков, ему был присущ комплекс неполноценности, побуждавший его постоянно самоутверждаться.
— Зачем ты калечишь свою жизнь? Мне кто-то говорил, что ты обрил голову, но я не поверил. Боже, что у тебя за вид!
Постепенно Омово вышел из ступора. Отчаяние, охватившее его при виде картины, прошло. В выставочном зале с его черными стенами по-прежнему толпился народ. Неподалеку от них стояли женщины, одетые в иро и такого же цвета кружевные блузки. Шум голосов усиливался, потом утихал, напоминая храп какого-то гигантского зверя; стиснутый толпой ребенок уже не надрывался от плача. И тут в компании нескольких женщин он увидел директора галереи в темных очках, весело смеющегося и при этом покачивающегося на своих Длинных ногах; а анемичная, чрезмерно набеленная секретарша пыталась всучить черные буклеты группе ироничных молодых людей.
— Кеме, я читал твою статью о старике, которого власти выбросили на улицу. Очень хорошая статья. Наверно, ты получил уйму писем в поддержку твоей публикации и с осуждением акции властей.
— Да, мне пришлось нелегко, но игра стоила свеч. Хотя бедняга до сих пор живет на улице. Комнату ему так и не вернули.
— И все потому, что он задолжал плату за один месяц?
— Да. Нашлись даже люди, приславшие чек на уплату задолженности. Приятно знать, что некоторым людям присуще чувство справедливости.
— Должно быть, это льстит твоему самолюбию?
— Да нет. Просто приятно.
Некоторое время они молчали, разглядывая скульптурное изображение какого-то диковинного животного, возле которого толпились посетители. Подали напитки. Кто-то громко произнес имя Элиота. Кто-то другой долго распространялся по поводу скульптуры из терракоты. Потом эстафету подхватил пронзительный и исполненный важности голос некоей женщины, витийствовавшей по поводу Мбари.
— Слова, слова, слова… — заметил Омово. — Посмотришь — сущий зоопарк.
На лице Кеме появилась улыбка заговорщика.
— Послушай, Омово, и все-таки, что ты изобразил на своей картине?
— Не знаю, Кеме. Сточную яму, хотя мне кажется, в картине заложен более глубокий смысл. Как ты считаешь?
— Она порождает тревогу. Это иллюстрация к жизни нашего проклятого общества, не так ли? Мы все дрейфуем, дрейфуем по поверхности сточной ямы, разве не это ты хотел сказать своей картиной?
— Кеме, ты прекрасно все понимаешь. Эту картину можно истолковывать как угодно… Ты видел доктора Окочу?
— Да, вон там. — Он указал в ту сторону, где стоял доктор Окоча. — Два человека купили выставленные им картины. Он счастлив и говорит без умолку.
— Я видел эти картины у него в мастерской, и они мне очень понравились. Но здесь, мне кажется, они вовсе не смотрятся.
— Омово, а почему ты изобразил сточную яму и странных людей, в растерянности уставившихся на что-то?
— Знаешь, я много раз рисовал сточную яму, что неподалеку от нашего дома. Однажды вечером несколько жителей нашего компаунда обсуждали известие о смещении с постов государственных служащих, обвиняемых в коррупции…
— А, это когда бывший специальный уполномоченный заявил: «Все замешаны в коррупции… Это одна большая банка с пауками…»? Знаешь, эту заметку написал мой приятель…
— Да, да. Одним словом, сначала они спорили, а потом пошли вместе выпивать, и тут меня осенило. Я внезапно понял… как бы это выразиться… некую взаимосвязь… Ты не поверишь, но теперь я ненавижу свою картину. Только круглый идиот способен ее купить.
Кеме рассмеялся, Омово засмеялся тоже, сообразив, как, должно быть, неправдоподобно звучит его заявление. Рядом какая-то женщина громко излагала свои взгляды на современное африканское искусство робкому обливающемуся потом человеку с сигаретой во рту. Это была та самая особа, которая незадолго до того отпустила по адресу Омово насмешливое замечание. Он понаслышке знал, что она очеркистка или что-то в этом роде, сотрудничающая в какой-то газете. Она не отличалась привлекательной внешностью, поэтому так старательно были намалеваны губы красной помадой, а волосы украшены бусами. Хриплым голосом она разглагольствовала:
— У нас нет ни Ван Гога, ни Пикассо, ни Моне, ни Гойи, ни Сальвадора Дали, ни Сислея. Наша подлинная жизнь, сомнения, утраты не получили должного воплощения в живописи. Вы не можете назвать ни единого сюжета или персонажа, сославшись на того или иного африканского художника, потому что их попросту не существует! У нас отсутствует шкала ценностей. Вы не можете сказать, что такой-то ресторанчик, где подают пальмовое вино, точь-в-точь как на картине такого-то художника; вы не можете сказать, что племенные сходки напоминают картину такого-то и такого-то художника. У нас нет картин, в которых воплотилась бы наша реальность. Нет ничего. А почему?
Рядом стояла белая женщина в черном костюме, окончательно запарившаяся. У нее был мученический вид, и она без конца повторяла:
— Но… но… но негритюд…
Вскоре они снова увидели доктора Окочу. На нем был французский костюм из шерсти с нейлоном, плотно облегавший фигуру. Он тоже изнемогал от жары. Когда он улыбался, отчетливо обозначался остов его лица. Чувствовалось, что он слегка навеселе; был возбужден, громко смеялся и расхаживал по залу, беседуя со студентами, заинтересовавшимися его творчеством.
Там, где находилась картина Омово, стояла тишина. Никого, кроме мужчины в штатском и нескольких сопровождавших его лиц, там не было. Вдруг произошло что-то непостижимое. По толпе прокатился ропот. Наступила тишина, лишь кое-где нарушаемая шепотом. «Балтазаров пир» принял до смешного напыщенный характер.
Директор галереи выскочил на середину зала и дважды громко объявил:
— Прошу господина Омово немедленно подойти сюда.
Кеме стал протестовать. Омово, пораженный, застыл на месте. В голове проносились какие-то отрывочные мысли. Потом на смену им пришло чувство страха и душевной тоски. Отвращение к собственной беспомощности. Безграничная тьма. Вместе с Кеме он молча подошел к директору, который повел их туда, где висела картина Омово. Там царила мертвая тишина. Черная тишина, заставляющая молчать. Множество глаз устремилось на Омово. Люди подталкивали друг друга. Человек в штатском говорил что-то об издевке над прогрессом нации, о посягательстве на национальное единство. Дважды щелкнула фотокамера.
— Вы можете подождать в сторонке, — сказал, обращаясь к Кеме, какой-то человек с очень темной кожей.
— Я сотрудник «Эвридэй Таймз», — объяснил Кеме и предъявил удостоверение.
— Ну и что! Подождите вон там!
— Не беспокойся, — сказал ему Омово. — Займись своими делами.
В комнате было несколько стульев, выкрашенных в черный цвет, но сесть ему не предложили. Директора здесь не было, только люди, пришедшие с Омово.
— Почему ты нарисовал именно это? — строго спросил человек в штатском.
— Я просто рисовал. Рисовал то, что мне хотелось.
— Ты реакционер! Ты хотел поиздеваться над нами, да?
— Я читал сообщения в газете. Я слышал споры по этому поводу. У меня возникла идея. Возникла потребность воплотить ее в картине, вот и все. Вы же, зрители, усмотрели в картине то, чего в ней нет. Это всего-навсего картина.
— Ты реакционер! Ты высмеиваешь нашу независимость. Издеваешься над нашим грандиозным прогрессом. Мы — великая нация. А ты издеваешься над нами.
— Я не реакционер. Я обыкновенный человек. Я работаю. Я каждый день штурмую автобус, но меня оттирают. Я каждый день хожу мимо этой канавы. Я несчастен. Мать у меня умерла. Братьев прогнали из дома. Ваши слова не соответствуют действительности. Я обыкновенный человек. Просто взял и нарисовал картину, только и всего.
— Ты бунтовщик! Почему ты обрил голову?
— Просто обрил, да и все. Это одна из форм проявления свободы, не так ли? Мне так заблагорассудилось. Вот я и обрил голову. Что, тем самым я бросил вызов национальному прогрессу?
— Как тебя зовут?
— Омово.
— А как полное имя?
— Ом… ово…
— Мы конфискуем твою картину. Мы живем в бурно развивающейся стране, а отнюдь не дрейфуем в дурацкой сточной яме, как выдумал бездарный художник, ты слышишь! Когда придет время, получишь свою картину обратно. А сейчас можешь идти и запомни, что тебе было сказано.
— Почему моя картина конфискуется? Разве это не беззаконие, а?
— Ради твоего же собственного блага, не задавай больше никаких вопросов. Теперь можешь идти!!!
Омово медленно вышел из комнаты. На лице у него была загадочная полуулыбка. Интересно, думал он, не является это очередной еще более бессмысленной немой драмой, в которой ему снова отведена странная, непонятная роль. Доктор Окоча и Кеме устремились к нему. Они хотели что-то сказать, но он жестом остановил их.
— Они пытались запугать меня. Но мне нечего бояться. Я просто рисую то, что чувствую. И если люди усматривают в картине то, чего в ней нет, я тут ни при чем.
Прежде чем снять, картину успели сфотографировать. Заведующий отделом искусств одной из газет, статьи которого Омово всегда читал с большим интересом, написал после выставки содержательную статью о психологии нигерийца, оперируя примерами, касающимися оценки и интерпретации произведений живописи. Имя Омово в статье не упоминалось. На следующий день появился отчет о выставке в «Эвридэй Таймз», занимавший целых две колонки. Местами текст был непропечатан, имя Омово переврали, а фотография картины была словно нарочно смазанной.
В тот день, сразу же после этой отвратительной истории с картиной, Омово покинул выставочный зал. Он бесцельно брел по улице. Верхушки пальм шелестели, раскачиваясь в вышине. Торговки наперебой предлагали свой товар. Автомобили совершали резкие повороты, грозя, того и гляди, сбить зазевавшихся пешеходов. Он шел, поглощенный своими думами. Его догнал Кеме на своем мотоцикле «Ямаха» и молча пошел с ним рядом, ведя за собой мотоцикл. Так, молча, они прошли довольно большое расстояние.
— Не грусти, Омово, — сказал наконец Кеме. — При всех обстоятельствах в этой поганой истории правда на твоей стороне. Давай поедем сейчас в гостиницу «Икойи», а потом ты сможешь, если захочешь, погулять там в парке и подумать о делах.
Омово взобрался на заднее сиденье. Кеме оттолкнулся, включил мотор, и мотоцикл, подобно блестящему черному ядру неправильной формы, помчался в спасительную тьму встревоженного вечера.
Вечер был испорчен с самого начала.
В гостинице «Икойи» Кеме встретил своего бывшего одноклассника, сына преуспевающего дельца. В школе он не слишком усердствовал, работу потруднее делали для него соученики за соответствующую мзду. На выпускных экзаменах он провалился и свидетельства об окончании школы не получил, но тем не менее позже стало известно, что он занял солидный пост в отцовской фирме. Кеме заметил его и помахал рукой. Одноклассник сдержанно кивнул в ответ и отвернулся. Кеме подумал> что тот не узнал его. Омово видел, как Кеме подошел к нему и что-то сказал, — что именно, Омово не составило труда догадаться. Но тот, не дослушав, начал кричать:
— Что? У меня нет ни денег, ни работы для кого-либо, слышишь?!
Кеме повернулся и стрелой вылетел из вестибюля гостиницы. Омово поспешил за ним следом. Маленькое лицо Кеме пылало от возмущения. Грубость однокашника задела его за живое, он был потрясен до глубины души. Кеме происходил из бедной семьи и никогда не забывал об этом. Его жизнь напоминала изнурительную борьбу за выживание и возможность дышать в зловонной атмосфере Лагоса, поэтому его всегда глубоко ранило все, что в какой-то степени свидетельствовало о тщетности его усилий. Он вскочил на мотоцикл и стал нервно заводить мотор. Мотоцикл стремительно сорвался с места. Кеме нажал на тормоза. Омово молча наблюдал, как друг вымещает гнев на машине. Мотоцикл замер на месте, и Кеме глубоко вздохнул.
— Поехали в парк.
Лицо Кеме было по-прежнему искажено гневом.
— Не знаю, черт его побери, что он о себе воображает. Это я-то прошу у него денег! Это я-то прошу у него работу! Подумать только! Что о себе воображает этот вонючий ублюдок!
— Кеме, дай я сяду за руль.
Всю дорогу до парка они не проронили ни слова, каждый думал о своем. Холодный встречный ветер больно ударял в грудь. Омово чувствовал, как пылает и саднит у него лицо. Казалось, воздух сделался вдруг невероятно жестким, он хлестал по рубашке и воротнику и совершенно заморозил его. Городские огни, едва мелькнув впереди, тотчас же исчезали из вида. Резко сигналя, мимо проносились автомобили. Другие мотоциклисты мчались, чудом не задевая мотоцикл Кеме, их рубахи отчаянно хлопали на ветру, словно какой-то сумасшедший призрак стегал их по спине. Бьющий в лицо ветер, бешеная скорость со свистом проносящегося мимо транспорта — все это вместе взятое вызвало у Омово эйфорию, которая была сродни оргазму. Мотоцикл ревел под ним. Вибрация передавалась склонившемуся над рулем телу, будоража нервы. В его позе был вызов: упруго изогнутый торс, дерзко, как при нырянии в воду, устремленная вперед голова. У него был вид человека, совершающего некий интимный ритуал. Он ощущал невероятный прилив сил. Он раскачивал мотоцикл из стороны в сторону. Приподнимался и опускался в седле, выписывая зигзаги по широкому дорожному полотну. Он испытывал пьянящее чувство. Показавшаяся вдали встречная машина выключила дальний свет. Кеме вцепился ему в плечи. Омово нажал на тормоза и сбросил скорость. У него было великолепное настроение. Он все еще испытывал нервное возбуждение; и на какой-то миг вся вселенная сконцентрировалась в одной-единственной мечте — испытать наяву все то, что сейчас довелось перечувствовать. Нервное напряжение достигло апогея. Сидевший у него за спиной Кеме замирал от страха. Он боялся, что Омово в его нынешнем состоянии может не справиться с мотоциклом.
Когда они подъехали к парку, посетители уже направлялись к выходу. Сгустились сумерки, и темное небо было затянуто светло-серыми облаками. Облака казались подсвеченными изнутри и отбрасывали призрачный серебряный отблеск на верхушки деревьев.
Друзья бродили среди деревьев и толковали о жизни. Кеме рассказал о своей несчастной старой матери, которая трудится не покладая рук и бесконечно верит в него; и о своей сестре, совсем еще ребенке, пропавшей без вести около трех лет назад. Теперь уже они считают ее погибшей. Но до сих пор мысли о ней отзываются в Кеме острой болью. И он еще острее ощущает свою вину. В тот день он велел ей сходить за хлебом, наказав при этом без хлеба не возвращаться. А в те времена, как известно, случались серьезные перебои с хлебом. Это было обычное поручение, и, конечно, Кеме не вкладывал в свои слова такого страшного смысла, но девочка и в самом деле не вернулась. Они давали объявления в газетах. Обращались в полицию. Обошли всех местных лекарей. Искали ее повсюду, но так и не нашли.
Под ногами у них хрустели ветки. Шуршали листья. Подброшенные ногой пустые консервные банки с грохотом катились по дороге. Кеме забрался на дерево и повис на толстом суку. Омово опустился на землю у змеившегося рядом узкого ручейка. Недалеко от того места, где он сидел, было несколько деревянных мостиков, перекинутых через ручей, совсем маленьких. Он сидел не двигаясь, наблюдая за игрой света и тени на гладкой поверхности воды, отливающей металлическим блеском. Он вглядывался в воду и различал в ней потревоженное течением отражение различных предметов — деревьев, измельченных на кусочки облаков, птиц, людей. Он дивился тому, сколь сюрреалистически искаженными могут становиться предметы; в каком чудовищном виде может предстать привычный нам мир, если знакомые предметы превратить в беспорядочное нагромождение их частиц.
И пока он сидел вот так, к нему возвращалось душевное спокойствие, боль от утраты второй картины постепенно утихала. Ему чудилось, что все это происходит не с ним и не сейчас. Несколько часов назад он пережил ужасное потрясение. А сейчас он чувствовал, как в него вливаются жизненные силы. Он сделал несколько глубоких вдохов и подумал о своей бритой голове. Он попробовал взглянуть на себя со стороны: каков он в обыденной обстановке, как выглядит, когда отстаивает свои права, когда бывает счастлив. Он остался доволен, и его снова обуяла страсть.
Кеме предложил пойти в другой конец парка, выходящий к заливу. Деревья стояли неподвижно и величественно, подобно стражникам в какой-нибудь замысловатой и страшной сказке. Птицы взмывали в ночное небо, камнем падали вниз, пели. Омово показалось, что он слышал уханье совы, под ногами чернела трава. Они то и дело спотыкались об огромные мускулистые корни деревьев, стлавшиеся по земле, подобно гигантским коричневым змеям. Ветки деревьев низко нависали над землей. То тут, то там с верхушек деревьев срывался засохший листок и, кружась, падал на землю. И эта легкая дымка, окутывающая все вокруг, и царящая здесь тишина были ему знакомы по забытым снам.
Они шли туда, откуда доносился рокот моря. Перед ними простирался белый отлогий берег: поблескивал и мерцал в темноте песок. На пляже еще оставались купальщики. Кеме присел у самой воды и стал ловить крабов. Омово растянулся на песке и смотрел, как море с грохотом катит свои волны, как они набирают силу и потом с неистовой яростью устремляются вперед, подобно гигантскому поршню, как надвигаются все ближе и ближе и стонут, словно в неистовой страсти. Потом они обрушиваются на берег, разбрасывая брызги далеко вокруг. Восторг соития — и море стыдливо откатывается назад. Вибрация земли, вызванная напором волн, передалась Омово. Откуда-то издалека донесся протяжный свист, который становился все громче и громче, пока не заслонил в его сознании все прочие звуки. То, что он испытал в этот момент, невозможно выразить ни словами, ни кистью.
Ночь, тихая любовница, безропотно отдавалась страсти моря. Кеме, сидя на берегу, вздремнул. Омово и плакал и смеялся, он как бы испытал очищение. Вся вселенная сконцентрировалась в одном мгновении — и время исчезло. Море, ночь, небо — все утонуло в тумане, слилось в единое целое; сознание одиночества и безмятежности окутало Кеме и Омово, щедро одарило их, словно возлюбленная своими ласками. Ни прошлого, ни настоящего, ни будущего больше не существовало. Было только одно — чистый, прозрачный поток вневременья.
Но вскоре мир возвышенных чувств был потревожен. Неведомо откуда налетели тучи москитов. Ночная прохлада теперь пронизывала до костей. Рокот моря сделался невыносимо монотонным. Подернутое дымкой небо туманило голову. Ночь постепенно наполнялась сюрреалистическими видениями. Звуки стали резкими и протяжными. Кеме вскочил на ноги и забегал взад-вперед по берегу.
— Послушай, Омово, нам пора — похоже, кроме нас здесь не осталось ни души.
Голос прозвучал резко и вскоре смешался с шепотом ночи. Омово не хотелось уходить. Но он встал, отряхнул песок с брюк и сделал несколько упражнений кунфу.
— Я не знал, что ты занимаешься каратэ.
— Прежде занимался. Сейчас ноги совершенно не слушаются, наверно, из-за отсутствия тренировки.
— Пошли.
Лица Кеме в темноте не было видно.
— Бог мой! Уже совсем темно.
— А ты только сейчас заметил?
— Да. Я целиком ушел в свои мысли.
Они брели среди деревьев, пытаясь отыскать дорогу к выходу. Темнота все больше сгущалась. Кеме охватила тревога.
— Омово, мы заблудились.
Омово сперва подумал, что Кеме шутит. Он не уловил тревоги в его голосе. Они вернулись к берегу и попробовали отыскать свои следы на песке, чтобы определить направление, в котором следует двигаться. Но тщетно. В темноте трижды ухнула сова. Издалека доносился звон колокольчиков. Монотонный грохот камнедробилки усиливал ночные страхи.
— Мы не могли заблудиться. Где-то здесь должен быть выход.
Омово не узнал собственного голоса. По тому, как глухо он прозвучал, можно было догадаться, что ему тоже страшно. Ночь была подобна густой черной протоплазме, поглотившей все окружающие предметы. Но в этой протоплазме продолжалась жизнь; она таила в себе что-то зловещее. Однако она не давала простора воображению. Окутанные тьмой, казавшиеся мертвыми предметы хранили безмолвие. Вдруг Омово почудилось, будто невдалеке что-то двигается.
— Кеме, там кто-то есть!
— Кто?
— Откуда мне знать!
Они молча смотрели в ту сторону, куда указал Омово. Их нервы были напряжены до предела. Глаза Омово поблескивали в темноте. Кеме с трудом переводил дыхание, оно учащалось по мере того, как возрастал его страх.
— Это палка или маленькое деревцо.
— Тогда пойди и посмотри.
— Я не пойду.
— Трус.
— Ну что ж, значит — трус.
Они покружили вокруг деревьев, перешли несколько мостиков и вышли на открытую поляну, поросшую травой и цветами.
— Что будем делать?
— Может, покричать?
— Бесполезно.
Послышался какой-то шорох. Они замерли на месте. Снова заухала сова. Бесплотный голос совы прозвучал как страшное предзнаменование. Кеме вскрикнул. Омово почувствовал, как все внутри у него похолодело. Его забила нервная дрожь. Ночь внезапно преобразилась. Омово в отчаянье думал: «Это немая драма. Мы все — ее участники. Это и в самом деле немая драма с кровавой развязкой».
Кеме схватил его за руку.
— Вон там, возле домов, виден свет.
— Он никуда нас не приведет.
— Откуда ты знаешь? Все-таки это хоть какая-то зацепка.
Они шли спотыкаясь, расчищая дорогу ногами. Переходили вброд прямо в башмаках маленькие ручейки. Порой перебирались по маленьким деревянным мостикам. Но в конце концов оказались в тупике. Свет же, который заметил Кеме, горел в недостроенном здании, отделенном от территории парка широкой полосой воды и колючей проволокой.
— Давай переходить вброд.
— Чтобы сторожевая собака отхватила у тебя часть задницы, да?
Они повернули и побрели наугад, не разбирая дороги.
— По крайней мере, мы избавились от страха.
— Увы, мой друг, ночь подводит баланс и теперь отбирает у нас то, чем прежде нас одарила.
— В таком случае, ночь чертовски эгоистична.
Омово подумал: «Бог мой, немая драма принимает опасный оборот».
Громкий голос Кеме внезапно прорезал тишину. Он снова и снова выкрикивал одну и ту же фразу, пока у него не перехватило дыхание. Его крик заполнил все пространство вокруг, прокатился эхом по древесной куще и замер вдали на безнадежной ноте. Никто не откликнулся на его зов, и он впал в отчаяние. Казалось, ночь приготовилась к какому-то жестокому ритуалу, который будут совершать мрачные, окутанные тьмой деревья, а этим двоим отторгнутым от мира несчастным предстоит стать его невольными участниками.
— Омово, мне, ей-богу, не до шуток. Дома меня ждет мать. Это как моя сестра…
— Замолчи, Кеме. Ты только нагнетаешь страх.
— Омово, сукин сын, ты же притворяешься! Тебе так же страшно, как и мне.
— Может быть, даже больше.
Темные деревья с нависшими ветвями напоминали жестоких стражей. Кусты пугали своими причудливыми очертаниями. Ветер стонал и завывал как одержимый, а бушующий прибой, преобладая над всеми прочими звуками, объединял их в одну, устрашающую симфонию. Наконец выползла из-за туч луна, мало-помалу распространяя вокруг свое бледное сияние. Но вот анемичные пальцы лунного света погрузились в толщу облаков и парк снова окутала тьма.
— Бог затеял с нами игры.
— Мы в зоопарке. Боги развлекаются.
Ветки трещали под ногами и разлетались в стороны. Хрустели листья. Звяканье пустых жестяных банок напоминало щелканье хлыста. Глухо отдавались их шаги. Кеме зацепился за что-то ногой и упал. Омово заворчал на него:
— Ну и неуклюжий же ты. Вставай и пошли отсюда, пока луна развлекается.
Он говорил громко, стараясь не выдать своей тревоги. Вдруг Кеме пронзительно вскрикнул. У Омово бешено забилось сердце, его сковал ужас. Кеме снова вскрикнул, и теперь Омово точно знал, что ночной кошмар становится явью.
— Омово, Омово, взгляни…
Омово бросился в кустарник, где его друг безмолвно склонился над чем-то. Это был труп. Труп маленькой девочки.
— Омово…
— Перестань твердить мое имя.
— Извини. Я думаю… это…
— Она мертвая?
— Да.
— У тебя есть спички?
Они зажгли спичку и, заслонив ее от ветра ладонями, поднесли поближе к трупу. Да, это был труп девочки. Обезображенный. Волосы на голове наспех сбриты. Глаза полуоткрыты. Маленький рот слегка искривился, обнажив края сверкающих белизной зубов. Ситцевое платьице в цветочек изорвано в клочья и пропитано кровью. Нижняя часть тела прикрыта белой материей, источающей странный запах. Ноги босые. Маленький бронзовый крестик съехал набок и повис над самой землей. Это была хорошенькая девочка, не старше десяти лет. На ее чистом бледном личике застыло выражение, которое невозможно описать словами. У Омово вырвался сдавленный крик. Пламя спички ярко вспыхнуло и погасло. Метнувшиеся было тени исчезли во мраке. Ночь была удивительно тихой.
В их и без того истерзанных душах снова вспыхнул ужас. Жертва была востребована. Омово охватило горькое сознание непоправимости случившегося. У него возникло странное ощущение, будто он уже видел все это когда-то, в каком-то другом месте. Им овладел панический страх.
— Это ритуальное убийство.
Для Кеме только что увиденное явилось страшным потрясением, наслоившимся на еще не затянувшиеся в его сердце раны. В памяти воскресли пережитые им ужас и скорбь по поводу утраты отца и сестры. Начавшее уже было утихать горе снова явило ему свой жестокий лик. Ночь взяла жизнь, оставив искалеченную оболочку.
— Надо что-то делать.
— Да.
Омово посмотрел на Кеме. Внезапно выглянувшая луна коснулась своими лучами его лица, оставив на нем бледный след. Лицо Кеме сделалось неузнаваемым, уподобившись бесстрастному каменному изваянию. Холод сковал голову Омово, словно на нее легла чья-то невидимая ледяная рука. Дрожь пробежала по телу. Спазм за спазмом. Они со всей очевидностью поняли весь ужас своего положения.
— Мы не можем ни сами вынести труп отсюда, ни заявить в полицию от своего имени.
— Конечно, на нас же в первую очередь и падет подозрение. Бог мой, какая бессмысленная смерть…
— Жестокая смерть.
— Клянусь богом, я доведу дело до конца. Это же глупо…
— Пошли к Деле и от него позвоним в полицию, не называя себя.
— Да, но для начала надо выбраться отсюда.
— Интересно, твой мотоцикл не украли?
— Об этом мы подумаем после. Все это…
— Ты больше не боишься?
— Нет. Я зол. Эта проклятая африканская ночь…
— Ну, пошли. У меня такое чувство…
Они еще минут десять, валясь с ног от усталости, отыскивали выход из парка и наконец отыскали. Луна сияла вовсю. Мотоцикл Кеме стоял там, где он его оставил. Они поехали к Деле.
— Все это — какой-то чудовищный кошмар.
Отец Деле, низкорослый, симпатичный заика с тотемными знаками на лице в виде длинных пальцев, открыл им дверь и крикнул:
— Деле, к тебе пришли.
Деле спустился к ним из гостиной, где смотрел телевизор. Они отозвали его в сторонку и сообщили о цели своего визита, а под конец рассказали о том, что им пришлось пережить. Кеме анонимно позвонил в полицию. На другом конце провода послышался равнодушный, сонный голос дежурного, который, не скрывая раздражения, записал сообщенные ему данные и обещал расследовать происшествие.
Пока Кеме звонил в полицию, Деле рассказал Омово, что одна из его подруг забеременела от него и что он пытался убедить ее сделать аборт, но та наотрез отказалась. У Омово голова была занята совсем другим, поэтому, улучив подходящий момент, он вскоре откланялся. У двери Деле отрывисто проговорил:
— Подумать только, Африка убивает своих детей. — И добавил: — Африка — не для меня. Поэтому я и еду в Америку.
По пути домой они молчали. У Бадагри-роуд Омово попрощался с Кеме. Вокруг стояла кромешная тьма. Но сознание его было ясным. Слишком живы были воспоминания: живы и ужасны.
Улицы были полны разноголосого гула. Омово понятия не имел, что в такой поздний час жизнь в городе бьет ключом. Торговка апельсинами окликнула его, когда, тяжело ступая, он поравнялся с ее лотком. Женщина, торговавшая акарой[10] и додо[11], воркующим голоском зазывала его отведать свои лакомства, но когда он прошел мимо, даже не взглянув в ее сторону, злобно проворчала:
— Ну и урод! И как только земля носит тебя с такой головой!
Омово ускорил шаг. Из закусочной доносились громкие голоса и нестройные звуки музыки. По улице слонялись подвыпившие проститутки в кричащих нарядах. Омово прошел мимо, даже не взглянув на веселые росписи доктора Окочи на стенах, которые, как ему всегда казалось, оживляют это неказистое с виду заведение.
Дальше его путь лежал сквозь густые заросли кустарника, и Омово невольно насторожился. В темноте кусты сливались в сплошную массу, а ночь придавала им зловещие очертания. В этом месте часто случались всякие происшествия: здесь находили подкидышей, насиловали женщин, случалось и многое, многое другое. Здесь слышались странные звуки, как будто кустарник жил своей таинственной, дьявольской жизнью.
У Омово екнуло сердце, когда он различил в темноте знакомую фигуру и услышал резкий и в то же время нежный голос, — весело смеясь, женщина разговаривала с мужчиной в набедренной повязке. Да, это была она. Но с кем — понять было трудно. Омово пришел в смятение. Он не знал — то ли ему продолжать идти как ни в чем не бывало, то ли повернуть обратно. Ноги сами понесли его в сторону. Он шел, не разбирая дороги, сквозь чащобу, цепляясь рубашкой за сухие ветки.
Отец встретил его сердито. Он прохаживался взад-вперед по комнате, но, увидев Омово, остановился на полшаге, приблизился к нему и выплеснул на него все свое раздражение. Чем разгневан отец — понять было трудно, но судя по отдельным словам, которые он мог различить в его невнятном бормотании, отец повторял те самые давно забытые жалобы и упреки, которые Омово постоянно слышал в детстве. Что-то насчет колдовских способностей матери, еще что-то о долгах. По мере того как отец распалялся, на его лице все отчетливее проступали складки и глаза наливались кровью; он в исступлении сжимал губы. Со стороны могло показаться, что человек репетирует сцену приступа горячки. В какой-то момент у Омово вспыхнуло чувство теплоты и любви к отцу, но уже через минуту оно сменилось холодным, снисходительным безразличием.
— Где Блэки, отец?
— Не твое дело. Она не нуждается в твоем присмотре. Я послал ее купить мне молока.
Омово умолк. Он смотрел, как отец ходит вокруг обеденного стола, и вспоминал. Вспоминал, как умирала мать, а отец тем временем бегал за другими женщинами; как потом он выгнал из дома братьев, когда те выразили недовольство по поводу бессмысленности той жизни, которой жила семья. Отец вдруг остановился и, обернувшись к Омово, принялся сетовать по поводу того, какими бездарными оказались все его дети и сколь немилосерден к нему в этом смысле Бог. Он изрекал это самым что ни на есть патетическим тоном; и снова его тирады производили впечатление некоторого лицедейства, будто он торжественно разыгрывает трагедию собственной жизни.
На столе лежали все те же бумаги, которые Омово видел накануне, как будто с тех пор их никто не убирал. При виде бумаг Омово невольно подумал о просроченных платежах, о судебных исках, о новых счетах, о сорванных поставках.
Отец взял бутылку и поднес ко рту.
Омово удалился к себе в комнату, когда отец с чувством собственного достоинства поставил бутылку на место и снова принялся за поношения, которые теперь адресовал пустой унылой гостиной.
Как только Омово оказался один в комнате, на него нахлынули воспоминания о событиях прожитого дня. Он достал блокнот и записал:
Мысли обретают законченную форму и не дают мне покоя. У меня конфисковали картину. У меня украли рисунок. Я оказался в порочном кругу. Предзнаменование сбылось в немой драме многочисленных потерь. Я побывал в стране кошмаров. Переход от покоя к ужасу. Кеме был глубоко потрясен; никогда прежде я не видел его таким. Деле предстоит стать отцом нежеланного ребенка; как ни странно, он очень верно высказался по поводу Африки, убивающей своих детей. Бедная, бедная, бедная девочка — почему с тобой сотворили такое? Принесли в жертву африканской ночи? Что могу сделать я или кто-нибудь другой? Прятаться? Действовать анонимно? Это отвратительно и бессмысленно.
Он подумал о чем-то. Потом продолжал:
В детстве родители часто пугали нас темнотой: «Не ходи туда. Там джу-джу[12]». Став постарше, мы перестали бояться. Мы обнаружили, что можно гулять по темным аллеям, не опасаясь, что кто-то стукнет тебя дубинкой по голове. Днем светло. Все на своих местах. Мы утратили страх перед аурой тьмы. Но мы по-прежнему боимся того, что может таиться во тьме, скрывающейся в ней таинственности. Джу-джу принимает различные обличья как в сознании, так и в реальной действительности. Сейчас джу-джу потребовалась человеческая душа. Вот так уходят из жизни и красавицы, и дурнушки, и бедные, и богатые, и добродетельные. Земля притязает на плоть. Вода омывает руки.
Он отложил перо. К горлу подступила тошнота. Наверное, напрасно он стал писать об этом. Его вырвало, и он почувствовал облегчение. От радости он подбросил блокнот к потолку, блокнот описал в воздухе дугу и ударился в стенку, сбив на пол висевшие там черепашьи панцири. Раздался звон разбившихся вдребезги панцирей, многократно отозвавшийся у него в голове. Когда все стихло, он подумал: «Ну и хорошо. Ненужная вещь убрана с привычного места».
И он пошел спать.
Ночью ему явились два сновидения. После первого он проснулся в холодном поту. А когда снова уснул, ему привиделся один странный сон, который по сути дела был всего лишь разновидностью первого. Проснувшись, он схватил блокнот и записал свои сны, как они ему запомнились. Больше спать он уже не мог, или, по крайней мере, так ему казалось. Но все-таки сон сморил его опять. И это было благом.
Сколько времени я проспал — не знаю, когда мне приснился сон, будто я иду по темному, ужасающе темному лесу. Я иду бесконечно долго. Иду без какой-либо цели, просто иду. Встречающиеся на пути деревья — стоит мне подойти поближе — превращаются в какую-то непонятного цвета дымку. Потом, когда я отхожу на некоторое расстояние и оглядываюсь назад, деревья обретают облик той изувеченной девочки, труп которой мы с Кеме обнаружили в парке. Странно: я вижу ее отчетливо, но лица разглядеть не могу; лица у нее нет. Изнемогая от усталости, я иду и иду дальше. Вдруг где-то в конце леса проглядывает свет, и я устремляюсь к нему. Но мне не удается до него дойти. Я просыпаюсь.
Мне снится, будто прямо передо мной постепенно разворачивается гигантский холст. Холст абсолютно чист, ужасающе чист; не отрывая глаз, я смотрю и смотрю на него, пока не растворяюсь и не исчезаю в его белой пустоте. Я оказываюсь во власти разноречивых чувств, моему взору предстает великолепное зрелище, какой-то удивительный калейдоскоп наплывающих одна на другую картинок с почтовых открыток. Причудливо окрашенные горы. Бушующие и спокойные моря. Девственные леса, в которых обитают страшные призраки, похожие на бесплотных великанов. Потом я вижу идущую мне навстречу девочку, но она так и не доходит до меня.
Я снова оказываюсь ввергнутым в ужасающую пустоту и тотчас же просыпаюсь, словно кто-то грубо толкает меня в бок. Я лежу в темноте, не смея шелохнуться. Вскоре от душевного покоя и печали не остается и следа, им на смену приходит ощущение полной беспомощности. Душевный покой — зыбкое чувство, мне никак не удается обрести его снова. Я долго лежал вот так в непроглядной тьме и внезапно испытал безумное желание вернуть только что увиденный сон.
Я заплакал; и плакал, пока не провалился снова в тяжелый сон без сновидений.