Омово долго разглядывал в зеркале морщинку, отчетливо проступившую у него на лбу. Нет, зеркало не может лгать. Морщина существует. Он никак не мог объяснить появление этой тоненькой, свежей линии. Он помнил, что морщинки не было, когда он последний раз смотрелся в зеркало, и внезапное ее появление огорчило его. Он с ужасом думал: «Я старею, хотя еще совсем молод. Мы гнием заживо. В зеркале какой-то незнакомец. Незнакомец со старческим лицом, заострившимся подбородком и потухшими глазами. Нет, это не я».
Он отбросил грустные мысли прочь и отправился в умывальню. На улице было сумеречно и прохладно. Сырой воздух коснулся его обнаженного торса, и он зябко поежился. В компаунде стояла будничная суета раннего утра; дети собирались в школу, мужчины — на работу; женщины убирали жилища, разогревали суп, шли по воду. Где-то далеко пропел петух, и ребенок в компаунде стал передразнивать его. Другой ребенок, наверное, обмочившийся во сне, надрывался от крика. Легкая дымка тумана окутывала компаунд.
Прошла не одна минута, прежде чем Омово решился встать под холодный душ. Как обычно, он долго топтался на месте и только потом решительно устремился под холодные струи. Он уже намылил все тело и тер ноги, напевая веселую песенку, когда услышал голос Ифейинвы. Он очень удивился, хотя в глубине души и ожидал этого.
— Здравствуй, Омово, — сказала она из соседней кабинки. Она поняла, что в умывальне находится не кто иной, как Омово, по его полотенцу, наброшенному на стенку, разделяющую две кабины.
Омово перестал тереть ноги и сразу умолк. Его пронзила мысль, что она может увидеть его голым; ее присутствие здесь повергло его в ужасное смятение. Он был взволнован.
— Он чуть не изрезал мне лицо бритвой. Я очень сожалею о вчерашнем. Извини меня, Омово. Я не хочу, чтобы с тобой что-нибудь случилось. Он грозится изуродовать мне лицо, чтобы у тебя отпала охота меня рисовать. Он избил меня…
У Омово кружилась голова. Горячая кровь стремительно растекалась по жилам. В нем пробудилось желание. Холодное утро таило обещание страсти и греха. Сердце мучительно искало решения внутреннего конфликта. Губы у него были в мыльной пене, и он не мог ей ответить. До него доносились тяжкие вздохи Ифейинвы.
— Омово, я ужасно страдаю. Ну, почему, почему я все это терплю? Прости, что я так говорю, но мне все время снятся страшные сны, и я боюсь. Я что угодно могу натворить. Я приношу людям горе и несчастье. Я чувствую, что снова будет…
Постепенно его голова прояснилась. Сердце умерило бешеную скачку. Желание прошло. Смятение чувств сменилось напряженным спокойствием. На душе было и сладостно и грустно. Он ополоснул лицо и выключил душ.
Переждав немного, Ифейинва заговорила снова:
— Я не рассказала тебе того, что хотела. Когда я смогу увидеть тебя, Омово? Нам надо повидаться как можно скорее.
На дорожке к умывальням послышались тяжелые шаги. Ифейинва умолкла и сделала вид, что набирает воду. Омово снова включил душ. Мужчина забарабанил в дверь душевой, где находился Омово.
— Занято, что ли?
Омово буркнул что-то в ответ и поднял мыльную руку вверх, над стенкой умывальни. Так в компаунде было принято извещать, что находящийся в кабине человек не кончил мыться.
— Давай побыстрее, слышишь. Я тоже хочу принять душ… Не опаздывать же мне из-за тебя на работу. — Человек зашагал к туалету. Омово слышал, как вскоре скрипнула дверь туалета и щелкнул запор. Омово узнал по голосу Помощника главного холостяка. Справив нужду, тот вышел из туалета, напевая что-то хриплым квакающим голосом.
И тут Ифейинва опять заговорила:
— Омово, нам необходимо повидаться. Сейчас я должна идти. Я встречу тебя вечером, когда ты будешь возвращаться с работы. Я подам тебе знак, как всегда. Ну, пока.
Она ушла. И снова стало тихо. Он подождал немного, стоя в кабине. И он опять подумал: «Только что она была здесь, а теперь ее уже нет здесь». И в голове завертелись уже ставшие привычными слова: «Она чужая жена, она чужая жена, она чужая жена». Затем он в который уж раз подумал: «Почему ее присутствие действует на меня подобным образом? Почему она постоянно твердит, что приносит людям горе? Она страдает».
— Поторапливайся, поторапливайся. Возишься, как баба! Сколько можно нежиться! Давай побыстрее, раз-два, как солдат. — Это вернулся Помощник главного холостяка.
— Кто там? Не дадут человеку как следует помыться!
— Уж не закрылся ли ты там с женщиной?
— Не-е-е-т!
— Тогда давай поживее!
Омово быстро ополоснулся. Помощник главного холостяка продолжал напевать квакающим лягушачьим голосом.
Утром выпал густой туман. В тусклом утреннем тумане люди, словно тени, бесконечным потоком текли к автобусным остановкам. Понурив головы, брели они по грязной песчаной улице, влажной от росы. Они спешили, но со стороны казалось, что они еле-еле переставляют ноги. Тени с размытыми контурами на грязном полотне. Цвет их одежды был неразличим в густом тумане; просто силуэты, фигуры, сгорбленные, шаркающие подошвами, устремившие взгляд в серо-коричневую землю. Казалось, туман управляет этими фигурами. Они напоминали лунатиков, механически повторяющих во сне то, чем приходится заниматься наяву. Шествие напоминало исход каких-то странных, неправдоподобных существ.
По мере того как Омово, выйдя из дома, ближе подходил к движущейся в тумане толпе, фигуры людей становились все более четкими, тени преображались, обретая человеческий облик. Он ощущал их дыхание, мог по запаху определить, какие они предпочитают жевательные палочки или что они ели на завтрак. Он вглядывался в ничего не выражающие черные лица. Были здесь и хорошо и плохо одетые. Молодые и энергичные, устремленные вперед, словно стрелы. И старые, с изможденными лицами, на которых по утрам резкие, глубокие морщины проступают еще более четко. Едва волоча ноги, они тем не менее продолжали спешить; выражение изможденных лиц было мрачным и апатичным. Омово встретилось несколько знакомых, он обменялся с ними приветствиями. Туман поглотил и его. Он был одним из участников исхода. Время, затрачиваемое на то, чтобы добраться до работы, было еще одной формой существования. Он получал удовольствие от ходьбы, от штурма автобуса, от необычно острого ощущения жизнеспособности и беспомощности. Лишь то, что ждало его в конце пути, внушало ему отвращение. Покуда он вот так шагал в толпе к автобусной остановке, он отвлекся от собственных ощущений и взглянул на весь этот, как обычно говорил Окоро, «исход» со стороны. И вот что он при этом подумал: «Это еще одна разновидность бесцельного существования. Здесь мы все в западне. Душа погребена на дне вонючей зеленой ямы. Мы все движемся в неизвестность. Одни из нас перемалываются в порошок, другие делают деньги и имеют доступ к государственному пирогу. А есть и такие, чья дорога ведет в никуда. Сегодня я обнаружил морщину у себя на лбу. Движение по одной колее. Линия, прочерченная рукой ребенка. Трещина в душе. Если я не ускорю шаг, то не успею ни на один из первых автобусов. Я должен спешить».
На конечной остановке Амукоко, как обычно, происходили отчаянные схватки, суматоха, перебранки, давка и бесчинства. Это был грязный клочок земли, усыпанный гравием, пылью и кусками битого асфальта. Автобусов было мало. Стоило появиться одному из них, как огромная людская масса устремлялась к нему в яростном порыве, едва не сокрушая все на своем пути. Люди наседали друг на друга, расталкивали локтями, цеплялись за шеи, тянули за рубашки, лягались и давили, брыкались и плевались, кричали и осыпали друг друга проклятьями, подныривали снизу или громоздились на головы, портили воздух, поливали мочой, кусались; они готовы были на что угодно, лишь бы втиснуться в автобус. При этом, естественно, не обходилось без пострадавших: содранная на запястье кожа, вывихнутая рука, разорванная рубашка, чуть не выцарапанный глаз и даже прищемленные груди, — но люди готовы были стерпеть все что угодно, лишь бы захватить место в автобусе. Но далеко не каждый выходил из этих баталий победителем. Давка на автобусных остановках стала для трудового люда своеобразным символом вечной борьбы с непредсказуемым результатом. Люди реагировали на это по-разному: кто с мазохистским злорадством, испытывая наслаждение от того, что их давят и топчут ногами, кто с неудержимой злобой — смешной, бесцельной, незамысловатой или затейливой, в особенности, когда возникала потасовка или один человек начинал осыпать другого проклятиями, не преминув вспомнить о вонючей заднице его деда.
Ржавый скрипучий автобус кремового цвета прибыл на конечную остановку. Кондуктор, парнишка лет четырнадцати, объявил маршрут следования и осторожно спрыгнул со ступеньки у самой двери, где во время движения автобуса он балансирует, подобно обезьяне. Он чертыхался, и смеялся, и отпускал язвительные замечания в адрес штурмующих автобус.
Омово был привычен к этим автобусным баталиям. Автобус проехал совсем рядом, едва не задев Омово, и он точно рассчитал: сейчас автобус притормозит, потом резко подаст назад, потом развернется, и вот тогда-то и надо энергично вклиниться в толпу, пригнув голову, сделать решительный рывок, распахнуть дверь и единым махом впрыгнуть в автобус. Из-за единственного свободного места Омово сцепился с толстой, внушительного роста женщиной. Она изо всех сил теснила Омово своими могучими телесами и бюстом, похожим на гигантскую губку. Однако Омово изловчился и завладел местом. Женщина вцепилась ему в рубашку и попыталась стащить его с сиденья, но ей это не удалось. Разозлившись, она плюнула Омово в лицо. Водитель автобуса возмутился:
— Как вам не стыдно, мадам? Возьмите себя в руки.
Омово вытер лицо носовым платком. Он ничего не ответил, лишь смерил толстуху презрительным взглядом. Та в свой черед вперилась в него злобными глазами.
— Бог накажет тебя и твою маму, — выпалила она.
Омово ехидно усмехнулся:
— Мадам, нужно уметь достойно проигрывать.
Она что-то прошипела ему в ответ и надулась. Автобус внезапно тронулся с места. Мальчишка-кондуктор громко повторил маршрут следования, весело потешаясь над теми, кто остался. Толстуха протиснулась в середину автобуса. Омово с грустью обнаружил, что его новая рубашка лишилась двух пуговиц. Слабым утешением ему была фраза, которую пробормотал сидевший за ним человек.
— Господи милостивый… Так жить невозможно.
На конечной остановке Омово должен был сделать пересадку на другой автобус, следующий до Апапы. Ему предстояло принять участие в «великом автопробеге», как любил выражаться один из его приятелей, в тихий аристократический район Апапы, где на огромных участках с аккуратно подстриженными газонами, с качелями и цветочными клумбами, в окружении источающих экзотический аромат сосен красуются роскошные особняки в западном стиле с портиками.
Автобус со свистом промчался на предельной скорости, потом свернул вправо и остановился на углу — кондуктор громко объявил о прибытии на конечную остановку. Пассажиры ринулись к выходу. Омово пытался выйти поскорее, но кто-то изо всех сил толкнул его в грудь, и он чуть было не упал. Подняв облако дыма и пыли, автобус тронулся с места, отбрасывая в стороны пытающихся втиснуться в него и цепляющихся за двери людей.
— Идиот! — кричали они водителю.
— Бог накажет твоего папашу!
— До чего же злые бывают люди!
— Вот так нас и давят, как мух.
Люди ворчали и отплевывались. Омово шел пошатываясь, все еще с трудом переводя дыхание от усталости и тупой, не покидавшей его боли за грудиной. Он поднял глаза и увидел улыбающегося Окоро, который ждал его, прислонясь к стволу миндального дерева. Омово нашел его улыбку неуместной.
— Ну, как? Я видел, ты чуть было не погиб.
— А что мне еще остается! Я уже и так опаздываю.
Окоро погладил воображаемые усы. Глаза у него покраснели, а обычно красивое лицо казалось осунувшимся и мрачным. На нем были синего цвета брюки и пиджак, белая рубашка, красный галстук. Брюки были не глажены, и стрелки замялись, как линии на карте.
— Ну его к черту, этот автобус! Пусть его штурмует всякое быдло.
— Быдло?
— Да. Быдло.
Людей на остановке становилось все больше и больше. Толпа впадала в истерическую ярость, когда мимо со свистом проносился какой-нибудь очередной автобус. Взошло солнце, и туман рассеялся. Толпа была подобна некоему многочленному пятнистому существу, вытянувшемуся на большом пространстве и движущемуся в одном направлении. Она не имела ни начала, ни конца, гомонила и прямо на глазах разбухала. Она то бесилась, то утихала, то разражалась весельем. Но толпа не была единым организмом, она представляла собой множество отдельных клеток, специфических, единственных в своем роде, каждая из которых призвана выполнять отведенную ей роль.
— Ну, как прошла вечеринка?
— Шикарно! Грандиозная вечеринка! Выпивка, девочки, закуска. Эти йоруба знают, на что тратить деньги.
Утренние лучи солнца залили людскую толпу. Они проникли сквозь ветки высоких сосен и мелкими бликами рассыпались по черному асфальту. Окоро заслонил глаза рукой от солнца. Омово достал носовой платок и вытер струящийся по лицу пот. Затем он промокнул вспотевшую голову — как он и ожидал, платок покрылся грязными пятнами от смешавшейся с потом пыли.
— Ты был на вечеринке с Джулией?
— Нет. Эту девушку я берегу. Я знаю, как полагается вести себя с интеллигентными девушками. У меня есть голова на плечах. За кого ты меня принимаешь?
— В последнее время в твоих речах постоянно встречаются словечки Хэдли Чейза. Наверно, ты сейчас читаешь его?
— Да, только что прочитал его роман «Ева», и, между прочим, у него есть чему поучиться.
— Держу пари, именно этим ты и занимаешься.
— Не советую тебе делать слишком большие ставки.
— Снова Чейз!
— Иди ты! Ну, вот, как я уже говорил, мы были с ней в ночном клубе «Сурулере». Бог ты мой! Если я тебе расскажу, ты ни за что не поверишь. Она сама уплатила за такси, за входные билеты и даже за выпивку. Такая шикарная цыпочка! Мы танцевали, веселились. Знаешь, я ее всю облапал, и она ничего, не возражала. Ну, что ты на это скажешь?
— Скажу, что ты делаешь успехи.
— Подожди, это еще не все. Значит, мы сидели за своим столиком, и вдруг к нам подходит какой-то долговязый тип. В темных очках, такой самонадеянный. Подходит и ухмыляется. Я ухмыльнулся в ответ, думал, просто хочет поздороваться. Смотрю — она тоже ему улыбается. Тогда я спрашиваю себя: «Что бы все это могло значить?» И тут этот тип говорит: «Привет, детка, рад снова видеть тебя здесь. Не хочешь ли со мной поздороваться?» Он говорил с таким дурацким американским акцентом, а зубы так и торчат из пасти. Я жду, что ответит моя цыпочка, а она и говорит: «Привет, Джули. Не могу сказать, что я счастлива тебя видеть. Я здесь с моим любовником, поэтому отваливай-ка отсюда». Долговязый взглянул на нее, потом на меня и как дурак удалился. И ты знаешь, что сделал я? — сказал Окоро, схватив Омово за руку. — Я так и покатился от хохота и хохотал до слез.
— Пошли, пошли. Если мы будем вот так стоять на месте, то вообще сегодня не доберемся до работы.
— Признайся, ты мне завидуешь!
— Почему? Потому что я не рассмеялся?
— Завидуешь. Потому что у тебя нет цыпочки. Все они бросили тебя.
— Ладно, считай, что я завидую.
Некоторое время они шли молча.
— Кеме заходил ко мне в воскресенье. Сказал, что хочет уехать на время из города, чтобы собраться с мыслями.
— Понятно. А что слышно насчет трупа девочки, который вы видели в тот вечер?
— Он исчез. Кеме сказал, что в полиции ему заявили, будто никакого трупа вообще не было.
Они снова помолчали.
— Знаешь, во время войны трупы не исчезали. Они просто разлагались и распространяли вокруг зловоние. Я был тогда совсем мальчишкой. Однажды я наткнулся в кустах на чьи-то обгорелые ноги. Мне повезло. Многим из нас чертовски повезло. Да, нам и впрямь повезло, что черви ползали не по нашим трупам.
— Ну хватит. Не будем больше об этом.
— Я могу забыть. Рано или поздно человек забывает все. Он просто обязан забыть. Да и мне ничего не стоит забыть обо всем, тогда я начинаю интересоваться девочками, танцую в дискотеке, хожу на работу и ничего не помню.
— Давай выбросим это из головы и поговорим о чем-нибудь другом.
— Деле говорит, что ему страшно. Сам не знает почему. У него богатый отец, он едет в Штаты без каких-либо проблем, очень хорошенькая девица ждет от него ребенка, а ему, видите ли, страшно. Мне иногда снятся дурные сны. Я их помню. Мне снились покойники. Я никогда никого не убивал, но во сне все представляется так, будто я убил очень много людей. И вот я вижу обгорелые трупы, разложившиеся трупы, разбухшие трупы. Я вижу репортеров с камерами, зевак, офицеров, насилующих в бункерах женщин, я помню этот кошмар во всех подробностях. Теперь взгляни на всех нас. Нам страшно.
Тишина. Вокруг стоял шум, но между ними и, возможно, внутри у них царила тишина. Омово не мог понять, что происходит с Окоро. Он редко говорил о подобных вещах, куда больше его интересовали разговоры о вечеринках, о девицах, об Америке, о деньгах. Но Омово догадывался, что за внешней беспечностью его друга скрываются мрачные смрадные глубины.
— Да, Окоро, чуть было не забыл. Ведь завтра у меня день рождения! Никаких торжеств не будет. Приходи просто так. Мне очень не хочется быть одному.
— Постараюсь.
— Значит, вечерком.
— Тебе исполняется двадцать?
— Да. Двадцать. Но у меня такое чувство, будто все пятьдесят.
— Мы все понемногу стареем. А пока так ничего и не достигли. Представь себе, что будет с тобой через десяток лет.
— Не хочу ничего представлять. Дожить бы до тех пор, тогда и увижу.
— Мы — никто. Мы — жалкие людишки, которым суждено вечно оставаться на самой низкой ступеньке служебной лестницы, заполняя документы, готовя кофе, бегая на Кингзвэй за пирожками с мясом, выполняя сверхурочную работу. Что это за жизнь… Мне надо серьезно готовиться к аттестации. Я должен как можно скорее поступить в университет, чтобы потом разъезжать на машине, иметь престижную работу и деньги. Мне надо основательно готовиться к аттестации.
— Я не считаю, что мы — никто. Мы же в любое время можем прекратить это бесцельное существование. Для этого необходимо лишь мужество и талант. И еще необходимо действовать. Тогда, проснувшись однажды утром, обнаружим, что мы отнюдь не никто. Кеме — счастливчик. Он уже активно включился в жизнь. Послушай, давай ускорим шаг. Прошло столько автобусов, а мы даже не попытались сесть ни в один из них.
— Омово, как ты знаешь, я отлично танцую и диско и реггу. На днях у меня собралось несколько земляков. И вдруг я обнаружил, что почти совсем разучился танцевать наши национальные танцы, ноги тяжелые, ни черта не слушаются. Мне было очень стыдно. Я кое-как отвлек их разговорами. Я почти не помню пляски нашего племени. Для меня это было полной неожиданностью. И теперь, когда я вспоминаю об этом, мне становится страшно.
— Окоро, это происходит не с тобой одним. Я, например, уже почти не помню родного языка. Говорю на какой-то тарабарщине. Скоро мне придется учить свой родной язык заново, как когда-то учил английский. Ты забыл свои танцы, я забыл свой язык. Как это случилось? Отец рассказывал, что, когда ему было пять лет, он умел говорить на нашем языке лучше, чем я говорю сейчас. Мы, сами того не замечая, продаем свои души.
Лицо Омово посуровело. Он вспомнил, что ответила Ифейинва, когда он рассказал ей о похищенной картине. И не зная почему, сказал вслух:
— Окоро, у нас у всех что-то отняли.
Они продолжали свой утомительный путь. Внезапно какой-то человек из толпы налетел на Омово.
— Псих!
— Сам псих!
— Старый дурак!
— Окоро, оставь его в покое. Успокойся.
— Старик, а так толкается! Старый чурбан!
Человек, на которого с руганью обрушился Окоро, продолжал свой путь. Вдруг он остановился, обернулся и состроил Окоро смешную гримасу, Окоро громко расхохотался. Лицо старика еще больше съежилось, сморщилось и сделалось совсем печальным. Морщины и складки на лице залегли так глубоко, будто само время вырезало их своим резцом.
Он подтянул свои необъятных размеров штаны, и, тяжело ступая, продолжил путь. Окоро неотрывно следил за стариком, пока тот окончательно не затерялся в толпе. Омово с Окоро продолжали идти молча. Подходили автобусы, люди устремлялись к ним с пронзительными криками, кое-кому удавалось втиснуться, растолкав остальных. Автобус разворачивался и мчался в Апапу.
— Как у тебя идут дела с рисованием?
— Никак.
— Мне понравилось, как ты нарисовал Деле. У тебя редкий талант. Но ты изобразил его каким-то грустным. Лицо молодое и безвольное. Деле сказал, что вставит рисунок в рамку.
— Хватит насмехаться.
— А как у тебя отношения с новой женой отца?
Омово не ответил. Он ушел глубоко в себя. Все происходящее вокруг отодвинулось куда-то вдаль, он ничего не слышал и ничего не видел. Он был как бы от всего отгорожен. Он вспомнил привидевшийся ему сон о матери. Их разделяло огромное расстояние, но они испытывали одно и то же чувство — печаль.
— Ну, а братья пишут?
Подошел голубой автобус и остановился почти рядом с ними. В воздухе поднялось облако пыли. Народу на остановке было не особенно много. Большинство пассажиров, пользующихся абонементами, к тому времени уже успели уехать. Вместо того чтобы ответить на вопрос Окоро, Омово сорвался с места и кинулся к автобусу. Он нацелился на переднее место, но какой-то мужчина, судя по запаху изо рта позавтракавший сардинами, сумел его опередить. Тогда Омово ринулся в конец салона и завладел местом у самого выхода. Он выглянул из двери и увидел, что Окоро предпринимает запоздалую попытку втиснуться в автобус.
— Все места заняты! Автобус набит до отказа! — без конца повторял кондуктор. — Больше мест нет. Посадка закончена, сойдите с подножек! Осторожно, болваны! Поехали, водитель, поехали!
Окоро смущенно улыбался по поводу своей нерасторопности. Омово показал ему большой палец.
— В другой раз не зевай!
— Ну и ловкач же ты!
Автобус развернулся и покатил в сторону верфи Апапа. Так как автобус был набит битком, кондуктор вынужден был примоститься на боковой скамье, чтобы было удобно открывать раздвижные двери. Его зад в грязных штанах маячил перед самым лицом Омово. Он отвернул лицо в другую сторону. Он был зол, но ничего не мог поделать.
— Эй, парень, прошу тебя, убери свой зад от моего лица, — сказал Омово, повернув обращенный к нему зад кондуктора в другую сторону.
— Что, твой отец — хозяин этого автобуса? Прошу оставить меня в покое! — И с этими словами, словно в насмешку, кондуктор придвинул свой зад еще ближе к Омово. Водитель засмеялся, несколько пассажиров тоже нашли эту перепалку забавной.
Омово пришел в бешенство. Кондуктор расхохотался, но потом все-таки смилостивился и повернулся задом в другую сторону. Омово сидел молча, застыв на месте. Кондуктор косился на него воспаленными, глубоко запавшими глазами, а потом сказал:
— Бывают же такие уроды! Бритоголовый!
Водитель снова рассмеялся, а вместе с ним еще несколько пассажиров. К лицу Омово прихлынула горячая кровь, от нервного напряжения у него дрожали руки и ноги. Потом напряжение прошло и он подумал: «Сейчас меня гложет обида, потом обида пройдет. Кондуктор и те, кто смеялись, — там, а я здесь, далеко от них. Я для них недосягаем». Он посмотрел в упор на кондуктора и сказал:
— Да. Урод, бритоголовый! Это я. — Он достал носовой платок, вытер лицо и голову, посмотрел на оставшиеся на нем пятна пота и пыли. Он успокоился и расслабился, словно выиграл безмолвное сражение.
Он выглянул в окно и, к своему огорчению, обнаружил, что они попали в пробку. В конторе его ждал еще один трудный и утомительный день. Он с отвращением подумал о царящей там атмосфере вечных склок и недоброжелательства. Пелена спала с его глаз, и он увидел, как жестокая будничная реальность уставилась ему в лицо безобразной, разорванной, выброшенной на свалку маской.
Было уже начало одиннадцатого, когда Омово добрался наконец до конторы.
Он шел к своей конторе, а топот и скрип его башмаков на толстой подошве разносился по коридору. Этот скрип его раздражал. Он всегда чувствовал себя виноватым, когда, как сегодня, являлся на работу с опозданием, и старался по возможности не привлекать к себе внимания. В таких случаях он обычно крался на цыпочках, но если в тишине, которая при этом становилась особенно ощутимой, башмаки издавали какой-нибудь едва заметный скрип, это еще больше действовало ему на нервы. И он переходил на обычный шаг. Пусть смотрят. Пусть судачат и строят догадки. А он будет ходить нормальным шагом.
Свернув в ту часть коридора, где размещалась его контора, он лицом к лицу столкнулся с девицей из финансового управления, которая вечно подшучивала над ним. Девица была в теле, но не толстая, с круглым, ярко накрашенным, довольно миловидным личиком, и отличалась веселым нравом.
— А, Омово! Ты что, только еще идешь на работу? Вот это да! Тебе бы начальником быть. — Она держала в руках чайник и как раз направлялась к дамскому туалету.
— Ты слишком сильно намазала губы, — заметил он на ходу.
— Это тебя не касается, понял!
— Вот это я как раз и имел в виду. Я предпочитаю не смотреть на твои губы. — Он заставил себя усмехнуться. — И почему это ты варишь общественный кофе на воде из дамского туалета?
Она смерила его презрительным взглядом и с чайником в руках исчезла за дверью туалета.
— Неудивительно, что все мужчины здесь бабники! — бросил ей вслед Омово.
Подойдя к двери с табличкой «Химический отдел», он помедлил минуту, машинально рассматривая надпись, потом решительно распахнул дверь. В конторе было холодно — все кондиционеры работали на полную мощность. Большинство сотрудников отдела были фанатиками по этой части.
Едва переступив порог, Омово ощутил всегдашнюю витавшую в воздухе враждебность. Он чувствовал эту враждебность постоянно, и она действительно существовала, составляя часть его служебного бытия. Он давно уже не пытался установить, когда и с чего началась эта враждебность — то ли с того момента, когда он в пух и прах разругался со старшим клерком, то ли когда одна из сослуживиц, которая теперь уже здесь не работает, воспылала к нему симпатией. Сейчас укоренившийся дух враждебности не мог коснуться Омово, он был одет в броню и недосягаем для него.
Поначалу, когда Омово вошел, никто даже не поднял на него глаз. Губы его растянулись в непривычной ухмылке, на щеках обозначились глубокие ямочки, и он прищурил глаза, чтобы привыкнуть к тусклому свету. Он шел к своему столу, шаркая подошвами черных башмаков. Он провел рукой по лицу и почесал бритую, лоснящуюся голову. Он считал, что таким образом самоутверждается, и оттого тихо ликовал.
— Доброе утро, Акапо, — весело произнес он.
— Мистер Акапо, — раздраженно поправил его старший клерк.
— Доброе утро, мистер Акапо.
— Вот так-то. Я требую, чтобы отныне ты всегда обращался ко мне почтительно.
Акапо был высокий, весьма неказистой наружности мужчина с широким, заметно искривленным носом, с бакенбардами, почти не заметными на фоне его черного лица с огромными мясистыми губами. Вздорный и назойливый и в то же время льстивый и трусливый человек, он испытывал благоговейный трепет перед начальством. Он прослужил в компании больше двадцати лет; начав с нуля, он долго и терпеливо поднимался по ступенькам служебной лестницы, пока не достиг должности старшего клерка, и никогда никому не позволял забывать об этом.
Сейчас, обращаясь к Омово, он пытался придать своему голосу как можно больше начальственной власти:
— Управляющий пожелал тебя видеть, как только ты появишься.
Дверь комнаты распахнулась, впустив секретаря-машиниста Саймона с кипой материалов и бумаг, поступивших из других отделов. При виде Омово Саймон ехидно хмыкнул:
— А! Наконец-то соизволил явиться наш деревенский художник. Ха-ха! Уж не пропьянствовал ли этот святоша весь уик-энд, а?
Саймон был невысок, сухопар и производил впечатление человека веселого, остроумного, по-своему даже жизнерадостного. Широкоскулое его лицо отличалось такой худобой, словно он постоянно голодал, кожа была испещрена морщинами, вздувшимися жилами, прыщами и пятнами, а рыжевато-коричневые глаза при всей его постоянной жизнерадостности выражали ту жалость к самому себе, какая бывает в глазах висельника, — все это вместе взятое создавало облик человека, у которого все жизненные невзгоды и тяготы запечатлены на лице. У него был загнанный вид. И сейчас, когда он подтрунивал над Омово, его лицо было точь-в-точь как комок смятой оберточной бумаги — настолько резко обозначились на нем многочисленные морщины. Но как ни странно, при всем при этом он выглядел веселым, и смех его был заразителен.
Омово посмотрел на него и смолчал. Ничего не отвечать, ничем не выказывать своей реакции — такой линии поведения придерживался он в конторе. Но именно эта сдержанность и дистанция, которую он установил во взаимоотношениях с сослуживцами, еще больше восстанавливали их против Омово. Он стремился выполнять свои служебные обязанности, избегая каких-либо трений с сослуживцами, и держался обособленно. Сослуживцы требовали участия, сотрудничества, повиновения; он же всему этому противопоставлял отчужденность и холодную насмешливость, которая неизменно сквозила в его ленивой улыбке и прищуренных глазах. Его не понимали, с ним невозможно было найти общий язык.
— Здравствуй, Саймон!
— Послушай! Во всей конторе не найдется человека, который посмел бы опоздать на работу в понедельник и при этом держался бы с таким невозмутимым видом.
За все десять лет, что я работаю в этой компании, не было случая, чтобы я опоздал в понедельник.
— Заткнись, Саймон, и занимайся своими делами —. вмешался старший клерк.
— Почему, господин начальник? Вот ты на меня кричишь, а ведь я все равно потом поднесу тебе рюмочку.
Старший клерк улыбнулся из-за папки с документами, которую он листал. Между остальными сотрудниками отдела царило полное взаимопонимание.
Омово углубился в работу. Ему предстояло подсчитать, сколько химических препаратов поступило за сегодняшнее утро. Скоро нахлынут посетители. Он достал из белого ящика под столом карточки и стал отбирать те, которые были ему нужны.
— Итак, маэстро, почему же вы опоздали? — не унимался Саймон.
— Я проспал, а потом не мог сесть в автобус.
— И это все, что ты можешь сказать в свое оправдание! Тебе грозят неприятности. Вот подожди, вызовет управляющий, тогда узнаешь!
— Саймон, занимайся своим делом, — снова подал голос старший клерк.
— Почему, господин начальник?
— Саймон, ты мне мешаешь. Заткнись наконец! — крикнул Чако и стукнул кулаком по столу. Он был секретарем управляющего и самым старшим по возрасту среди сотрудников отдела. Все это время он был поглощен изучением карточки футбольной лотереи, прикрыв ее сверху папкой с документами. У Чако было странно перекошенное лицо с толстым и необычайно длинным носом, казалось, специально созданным для нюханья табака, а может быть, ставшим таким в результате этого занятия; из ноздрей торчали пучки черных волос, напоминавшие морские водоросли. В данный момент он машинально щипал огромный прыщ на щеке; его лицо, небритое и оттого казавшееся мрачным и осунувшимся, придавало ему тоже загнанный вид. Он здесь считался примечательной личностью, и коллеги прощали ему все чудачества, потому что с ним было весело. Стукнув по столу и восстановив тишину, которая была ему необходима, Чако снова погрузился в свое занятие. Он обвел кружками номера 6, 26 и 36. Саймон, однако, не унимался:
— Послушай, Чако. Можно подумать, что ты усердно вкалываешь, а ты тем временем подсчитываешь свои шансы на выигрыш. Тебе давно пора присвоить ученую степень доктора по части азартных игр. Ей-богу, для тебя надо создать университет азартных наук.
Омово продолжал просматривать свою картотеку. Отобрав нужные карточки, он убрал остальные в ящик и поднялся с места.
Старший клерк снова осведомился с начальственной холодностью:
— Ты уже ходил к управляющему?
— Нет.
— Чего же ты ждешь?
Ему ответил Чако:
— Управляющий сейчас говорит по телефону. Он не может его принять.
Старший клерк взглянул на него полусерьезно-полуиронично:
— И почему это я сижу в одной комнате с подчиненными?!
Саймон застрекотал на своей машинке. Чако снова углубился в изучение карточки футбольной лотереи. Теперь он обвел кружком цифры 7, 27 и 37. Он закусил кончик карандаша и откинулся на спинку стула.
— Послушайте! — пробормотал старший клерк. Все настроились на шутливый лад. — Этот христианин всерьез готовится к выигрышу. Если бы он так же серьезно занимался науками, он выдержал бы любой экзам… мхиам…
Саймон прервал печатание на машинке.
— Можешь говорить все что хочешь. Но когда он сорвет банк, к нему и близко не подходи. Даже в церкви Аладура близко к нему не подходи.
Тут Чако не выдержал и, отшвырнув свой стул назад, разразился гневным потоком брани, по преимуществу маловразумительной. Когда он вот этак входил в раж, он выпаливал отдельные куски фразы с большими интервалами, так как очень смешно заикался. Саймон с удвоенной энергией стал шпарить по клавишам машинки, чтобы только заглушить свой смех. Было очень забавно, когда вспышка Чако заканчивалась ничем. Когда его гнев иссяк, он снова уселся на место, отложил свою карточку футбольной лотереи и сделал вид, что занят служебным письмом.
Распахнулась дверь кабинета управляющего, и вот он уже в комнате собственной персоной. Невысокий, крепко сбитый человек с довольно светлой кожей. Большую часть его лица составлял лоб, однако, несмотря на отчаянные старания, его внешность не внушала окружающим ни почтения, ни благоговейного страха. В прошлом его часто принимали за простого клерка, что неизменно повергало его в ужас. И чтобы придать своей тогда довольно плюгавой фигуре больше солидности, он старался говорить этаким басом и при этом напускал на себя столь свирепый вид, что казалось, будто он так и раздувается на глазах. Ходили слухи, будто этот пост он заполучил путем каких-то махинаций, через посредство организованной мафии. И вот сейчас он стоял на пороге своего кабинета и окидывал комнату критическим оком.
— Что здесь происходит? — вопросил он на языке ибо. Присутствующие в ответ не проронили ни слова. Омово направился через всю комнату к двери, ведущей в коридор.
— Доброе утро, господин Акву.
— Поди-ка сюда, Омово. Почему ты сегодня явился с опозданием на три часа? Почему?
— Так получилось.
Мистер Акву был средоточием бесплотной враждебности, которую Омово всегда на себе испытывал. Мистер Акву ненавидел его и не скрывал этого.
— Я лично уже трижды предупреждал тебя. Ты знаешь, что я могу сделать, не правда ли? Если я захочу, то могу быть очень жестоким.
Оба напряженно молчали. Управляющий в упор глядел на Омово; и Омово не отвел взгляда, он тоже, не моргая, смотрел в мутные белки начальника. Управляющий подавил вырвавшийся у него смешок. Взгляд Омово скользнул вверх. Он вспомнил, что приблизительно месяц назад отдел недосчитался партии химических препаратов, за которые не были перечислены соответствующие суммы. Проверка по регистрационной книге Омово показала, что они не были проданы. Следовательно, имела место кража. Омово попал в трудное положение. Ответственность за убытки фирмы обязан нести Омово, и потому, что последним уходил из конторы, и потому, что отвечал за учет.
— Если ты в течение двух недель не выяснишь, как это случилось, ты будешь уволен, а компания сможет еще и подать на тебя в суд, — как бы между прочим заметил тогда управляющий. Омово в отчаянии чуть было не подал заявление об увольнении, но сжалившийся над ним кладовщик рассказал ему, что управляющий распорядился срочно отгрузить и отправить товар клиенту, который в тот день уезжал в Бенин. После этого происшествия Омово не мог не почувствовать, что против него существует какой-то заговор. Тогда управляющий отделался короткой фразой: «Я, должно быть, забыл сделать соответствующую пометку. Извини». И только. Сейчас в его строгом начальственном тоне слышалась скрытая ирония:
— Могу ли я полюбопытствовать, каким же образом получилось, что ты сегодня опоздал?
Саймон бешено тарахтел на машинке и своим сосредоточенным видом давал понять, что всецело поглощен работой. Чако лениво жевал завалявшийся орех кола и с показной деловитостью листал толстую синюю папку, держа в руках письмо от клиента. Старший клерк с редкостным тщанием вчитывался в только что поступившую документацию, касающуюся морской транспортировки грузов, а его пальцы при этом отбивали привычный ритм по исчерченному царапинами столу красного дерева. Омово вертел в руках учетные карточки, скользя глазами вверх и вниз по пуговицам на белой рубашке мистера Акву.
— Я поздно проснулся… всегда гонка… автобусы не шли… посмотрите, мне порвали рубашку, вернее оторвали пуговицы…
— Гм, понятно. Пуговицы ты мог оторвать и сам для пущей достоверности. Послушай, Омово, ты самый несерьезный, самый легкомысленный и недисциплинированный из всех сотрудников отдела. Посмотри на всех остальных…
Саймон вытащил из машинки только что отпечатанную страницу и стал усердно ее читать. Чако, лениво перекатывавший во рту свою жвачку, все с той же показной деловитостью вчитывался в какую-то важную бумагу, подшитую в голубой папке, а потом на минуту прервался, чтобы высморкаться; при этом контора наполнилась такими звуками, как будто рядом пилили бревна. Старший клерк перевернул страницу документов, касающихся морской транспортировки, взял шариковую ручку, сделал какую-то пометку на клочке бумаги и обратился к мистеру Акву с вопросом о транспортировке аллопрена, на который мистер Акву тут же дал исчерпывающий ответ. Отдел работал ответственно и деловито, как хорошо отлаженный механизм. Еще за несколько минут до этого здесь звучали шутки и смех, теперь же стояла мертвая тишина — так бывает, когда внезапно распахнешь дверь в помещение, где идет шумное собрание, и тут же ее захлопнешь.
Мистер Акву продолжал:
— Все работают как положено, только ты позволяешь себе опаздывать. Но этого мало — я выхожу и вижу, что ты бездельничаешь. Не пытайся ничего мне объяснять. Учти, я в четвертый раз тебя предупреждаю.
Омово неотрывно смотрел в лобастое лицо управляющего. Глаза управляющего сверкали, рот перекосился, на шершавой щеке отчетливо проступила царапина. Управляющий поправил свой широкий галстук и, уже не глядя на Омово, поспешно ретировался в свой кабинет.
Как только за господином Акву захлопнулась дверь, обстановка в комнате разрядилась, словно сама атмосфера располагала к спокойствию и удобству. Чако снова достал из-под огромной синей папки карточку футбольной лотереи, выудил закатившийся под пишущую машинку орех кола и стал механически его жевать. Саймон вперил глаза в огромный календарь с фотографией полуобнаженной белой женщины, буркнув что-то насчет того, что в комнате слишком холодно. Он достал печенье и принялся его есть, макая в стакан с водой. А старший клерк, склонившись над карманным калькулятором, занялся подсчетами собственных доходов за текущий месяц, с учетом жалованья, сверхурочных и разных пособий, а также предстоящих расходов. Этому занятию он предавался самозабвенно.
Омово вышел из прохладной комнаты, где вовсю кипела работа, и направился в жаркий, душный склад химической продукции, насыщенный густыми, едкими испарениями различных химикатов, хранившихся в мешках, жестяных упаковках и деревянных ящиках. И пока он шел от конторы до склада, у него возникло уже знакомое чувство одиночества, какой-то неясной тоски, смутное ощущение пустоты растекалось подобно густому дыму, поднимающемуся от тлеющего костра, обволакивая душу. Это ощущение не покинуло его и тогда, когда он пришел на склад.
Работа шла своим чередом. Теперь ему предстояло принимать посетителей, желающих купить химическую продукцию. Покупателей было так много, что распределять товар приходилось исходя из запасов, имеющихся на складе в каждый конкретный день. По этой причине нередко возникали обиды, перебранки, попытки обойти очередь, пройти с заднего хода, дать взятку. В обязанности Омово входило получить от клиента документ о выделенной ему партии материалов и оформленный на его имя заказ, а потом проследить за его выдачей. Это предполагало бесконечное хождение на склад для предъявления соответствующей документации, беготню с копиями квитанций в финансовое управление, где суммы, перечисленные клиентами, проверялись и соответствующим образом оприходовались. К половине второго он уже обливался потом и валился с ног.
Омово в который уж раз возвращался со склада в контору, где его ждал очередной клиент, когда к нему в коридоре подошел мистер Бабакоко. Он схватил Омово за руку и вкрадчивым голосом сказал:
— Послушай, Омово…
— Что вам угодно?
— Зачем ты так со мной говоришь?
Мистер Бабакоко происходил из йоруба и имел контракт с водной корпорацией на поставки жидкого хлора. На нем, как всегда, была великолепная агбада, а на шее бусы с амулетами. На темной коже его довольно симпатичного лица отчетливо выделялись более светлые племенные знаки, похожие на следы от ударов маленького хлыста. Глаза подобны двум маленьким шаровым молниям. Он источал запах благовоний и порока. Был резок, хитер и расчетлив. Омово никогда прежде не приходилось непосредственно иметь с ним дело; это был солидный и весьма влиятельный клиент, имевший немало друзей в компании.
Мистер Бабакоко часто оформлял поставки непосредственно через управляющего, который, как правило, поручал его заботам Саймона или еще кого-нибудь из своих любимцев. Сегодня оформлением его документов, как и документов других клиентов, должен был заниматься Омово. По-видимому, это не устраивало мистера Бабакоко, он желал, чтобы к нему отнеслись с особым вниманием и обслужили мгновенно, Омово же, судя по всему, не собирался делать для него исключение.
— Послушай, что я тебе скажу. Послушай. Этот мир, в котором мы живем, он существует для того, чтобы мы могли получить, что нам надо. Ты молод, я знаю, что тебе нужно. Поэтому ты оформи мой заказ вне очереди, и не будем терять время. Все твои друзья, даже сам управляющий, все всегда пропускают меня вне очереди. Они получают, что им нужно, а я получаю, что нужно мне: ты — мне, я — тебе. Скажи, что тебе нужно, и быстро оформи мой заказ; очередь там очень длинная, а мне сегодня предстоит побывать еще в пяти компаниях, и я не могу торчать здесь целый день…
Омово пристально вглядывался в черное лицо со светлыми полосами. Племенные знаки, в свою очередь, взирали на него, безмолвные и неподвижные. Маленькие глазки, подобные крошечным шаровым молниям, приводили Омово в замешательство. Мистер Бабакоко оправил на себе агбаду, правая рука нырнула в складку, где находился карман. Все это происходило в коридоре, неподалеку от мужского туалета, где с безразличным видом сновали люди. Омово решительно взглянул в «шаровые молнии» мистера Бабакоко, сохраняя при этом спокойный и ироничный вид.
— Вы совершаете ошибку, — заявил Омово и зашагал к своей конторе. Мистер Бабакоко семенил рядом, осторожно показывая ему зажатые в руке банкноты, но когда понял, что молодой человек не обращает на деньги ни малейшего внимания, укоризненно покачал головой и смущенно улыбнулся.
— Ох уж эта молодежь! Ровным счетом ничего не смыслит в жизни. Ты что, действительно не понимаешь что к чему? Глупый парень! Мне тебя жаль!
Мистер Бабакоко обогнал Омово и, подстегиваемый гневом, ринулся по коридору, агбада развевалась на ходу, обволакивая его могучую фигуру.
Омово шел медленно и вдруг вспомнил, как однажды мужчины из его компаунда упомянули в разговоре о пауках в банке; вспомнил свою конфискованную картину, центральное место в которой занимала сточная канава загадочного цвета, напоминающего сопли, и он почувствовал, как его душа легко и сладостно замирает. Но спустя некоторое время, которое он провел у окна, глядя во двор, покрытый серым цементом и расчерченный светлыми линиями, на выкрашенные желтой краской постройки, на массу различных механизмов, на снующих взад-вперед рабочих в замасленных комбинезонах — все стало ясно и понятно, и на смену краткому мигу восторга пришла тяжелая мучительная усталость. Все его тело взмокло от пота, и худое лицо, и бритая голова. Омово ощущал усталость, страшную усталость, но надо было идти, и он медленно двинулся по направлению к конторе, где — он знал это наверняка — и натянутость в отношениях, и эти всегдашние призраки теперь обретут еще большую четкость и воплотятся в решительных действиях.
Джо из финансового управления сказал Омово, что у него есть к нему небольшой доверительный разговор. Это был молодой высокий парень с усами. До того как Джо получил повышение, он тоже работал в «Химическом отделе» и был единственным, с кем Омово сохранил дружеские отношения, хотя и не слишком близкие.
— Где бы нам поговорить?
— Да где угодно. Хоть здесь.
— Нет. — Джо огляделся по сторонам. — Это не тот случай, когда можно говорить где попало.
— Тогда пойдем на склад. Только давай побыстрее, а то управляющий опять скажет, что я бездельничаю.
Они вошли в складское помещение и укрылись за грудой грязных, в жирных пятнах мешков. Здесь стоял такой смрад, что, казалось, он способен был отравить мозги начисто лишить обоняния. Каждый вдох причинял жгучую боль, словно в ноздри запихивали ватные тампоны, пропитанные едкими химикатами. Удушливая атмосфера склада усугублялась невыносимой жарой, — как будто все эти мешки, упаковочные клети, крашеные деревянные полки, стены — все исторгало горячий, ядовитый воздух. Какая-то вонючая жидкость вытекала из контейнеров на пол, тут и там виднелись толстые липкие борозды, а порошки и гранулы в изумлении таращились из пакетов, наподобие фантастически огромного скопища зверей.
— Что ты хочешь мне сказать?
— Не волнуйся, Омово.
— Я слушаю.
— Сколько ты уже работаешь в компании?
— Около шести месяцев.
Джо поправил свой широкий модный галстук.
— Сколько тебя платят? — Омово недоуменно взглянул на него. — Не думай, что я не знаю. Я просто хочу, чтобы ты сказал сам.
— Сто найр.
— Всего сто? Ты уже прошел аттестацию?
— Нет, может быть, буду проходить в этом месяце.
— Сколько часов ты работаешь сверхурочно?
— Сколько велят, столько и работаю. В принципе, я не гонюсь за сверхурочной работой.
— И что, тебе хватает твоего жалованья до конца месяца на еду, на транспорт, на покупку принадлежностей для рисования, на налоги, на взносы в фонд социального обеспечения, на развлечения?.. На все это тебе хватает твоего жалованья?
— Обхожусь как-то.
— А у тебя в семье есть старики?
— Послушай, Джо, для чего ты затеял этот дурацкий допрос?
Джо опять поправил свой широкий модный галстук. У него был такой же важный вид, какой бывает у взрослого человека, наставляющего желторотого юнца.
— До меня дошли кое-какие слухи, Омово. Люди же общаются между собой. Кое-кто тебя не любит. Говорят, что с тобой каши не сваришь, говорят, что ты ставишь их в дурацкое положение, говорят, что ты держишься высокомерно…
— Я просто-напросто занимаюсь на работе работой, а потом иду домой.
— Вот поэтому ты и дурак. Тебе кажется, что ты умнее и лучше всех остальных. Ты думаешь, что, не разговаривая с людьми, способен поставить себя над ними. Думаешь, что хорошо справляешься со своими обязанностями. Ты — дурак.
— Джо!
— Я говорю тебе все это для твоей же пользы. Твой босс тебя не любит. Я слышал, как он с кем-то говорил о тебе в столовой. И сослуживцы твои тоже тебя не любят. Ты слишком уж скрытничаешь, лишаешь людей возможности узнать тебя поближе.
— Мне ни от кого ничего не нужно.
— Работа, которая тебе поручена, достаточно ответственная. Именно поэтому, нанимая тебя, управляющий спросил, намерен ли ты, в случае зачисления тебя в штат, проявлять служебное рвение и дружеское расположение к коллегам, а также — согласен ли выполнять помимо служебных обязанностей некоторые другие мелкие поручения. И ты ответил утвердительно, не так ли?
— Я вынужден был так ответить. Тогда я понятия не имел, о каких мелких поручениях идет речь.
— Каждый из нас прошел через это. Возьми, к примеру, других своих сослуживцев. Посмотри, какая квартира у Джонсона. А он ведь, заметь, такой же клерк, как и ты. Посмотри, как одевается Чако, или хотя бы на Саймона. Он строит себе коттедж в родной деревне и подумывает о покупке маленького автомобиля. А теперь посмотри, на кого похож ты! Даже уборщики и шоферы одеты приличней. Дальше. Ты обрился наголо, словно в знак принадлежности к какому-то тайному обществу. Ты когда-нибудь задумывался, что могут подумать об этом сотрудники компании? Я не хочу тебе все пересказывать. Это ни к чему. Все равно тебя не переделать. Ведь невозможно же заставить Чако перестать ходить в церковь и играть в лотерею, не так ли? Если ты не хочешь чего-то делать, не мешай другим, не заступай людям дорогу…
— О чем ты?
— Правая рука моет левую, левая моет правую — вот руки и чистые. Я слышал, как мистер Бабакоко жаловался твоему боссу, что ты нанес ему оскорбление, не пожелал его выслушать, продемонстрировал ему неприязнь. Он сказал, что ты специально не пропустил его и обслуживал тех, кто…
Омово повернулся и поспешил к выходу, перебираясь через лежащие на полу порванные мешки с химикатами.
— Подожди, Омово, я еще не все сказал…
Омово вышел со склада и оказался во власти беспощадно палящего зноя. Он шел мимо тарахтящих машин, штабелей химических препаратов и группы шоферов, что-то горячо обсуждавших. Он достал носовой платок и вытер лицо. Жара была нестерпимой, солнце, казалось, обжигает мозги, вытесняет мысли из головы, мешает думать, выжимает через поры пот. Ворот рубашки стал совершенно грязным. И Омово снова почувствовал, что запахи, шум, жара — все это вкупе давит на его усталую голову, словно нарочно стараясь парализовать мысль. Он прищурил глаза, чтобы защититься от острых, как железные стрелы, горячих лучей солнца, отражавшихся от металла и лобовых стекол машин в гараже.
Джо догнал его.
— Омово, ты ведешь себя глупо. Я — единственный, кто может сказать тебе все это по-дружески.
— Спасибо, что сказал.
Омово остановился у крана возле столовой, чтобы умыться.
— Омово, не думай, что ты какая-то важная персона в компании. Ты никто и ничто. Задумай ты уйти — никто и не заметит. Для них выгнать тебя — все равно что тебе выплюнуть попавшего в рот муравья.
— Джо, пожалуйста, оставь меня в покое. Оставь меня в покое.
Омово наклонился, снял через голову галстук и сполоснул лицо водой. Он с удовольствием ощутил прохладу. Он еще поплескал воды на лицо, а потом напился из-под крана. Вскоре, однако, потекла теплая вода, и ощущение свежести прошло. В какой-то момент сквозь шум льющейся воды до него донесся скрипучий звук шагов Джо, его толстые подошвы прошуршали по цементному полу — по-видимому, он принял какое-то решение и, судя по всему, весьма серьезное. Омово не мог понять, отчего вода, которая сначала была холодной, вдруг сделалась теплой.
Когда Омово вернулся в контору, старший клерк спросил его, почему он отказался обслуживать клиентов, которые ждут его уже очень давно.
— Они здесь находятся с самого утра. Я видел, что ты слонялся без дела, просто болтал на складе с этим парнем из финансового управления. Теперь наверстывай упущенное. Займись наконец этими уставшими людьми.
В разговор вмешался Чако:
— Омово, управляющий желает с тобой поговорить.
Старший клерк настаивал на своем:
— Омово, я же сказал, займись этими людьми.
А тут еще и Саймон со своими указаниями:
— Омово, будь любезен, отнеси эти бумаги в финансовое управление, а потом на склад.
Омово не знал, за что раньше браться.
Зазвонил телефон, и Саймон взял трубку.
— Хэлло. А, это вы? Хорошо. Извините. Омово? О’кей. Он сделает это немедленно.
— Ну, художник, — обратился к Омово Саймон, едва положив трубку, — наш управляющий сейчас находится в другой конторе и хочет, чтобы ты приготовил ему кофе.
В отделе существовала традиция, в соответствии с которой младшие служащие из числа новичков готовили кофе старшим коллегам. В отделе имелись запасы кофе, чайники, чашки и прочая утварь. Таким образом, обязанность варить кофе в данный момент падала на Омово. И стоило кому-нибудь одному изъявить желание выпить кофе, как заказы начинали сыпаться точно из рога изобилия. А у него столько дел! Он стоял у стола старшего клерка и поочередно обводил взглядом всех находившихся в комнате.
— Сейчас перерыв, и я не буду ничего делать.
— Омово, управляющий вызывает тебя.
— Ты займешься наконец клиентами, которые ждут тебя целый день?
— Так как насчет кофе?
Пот лил с него градом. От усталости он с трудом переводил дыхание. И почти физически ощущал, как пот просачивается сквозь поры и струится по коже, раздражая ее. Сейчас в конторе страсти утихли. Он выжидал. Это была его работа: работа, требовавшая полной самоотдачи. Но в то же время она требовала и колоссального нервного напряжения и была сопряжена с недоброжелательством сослуживцев, в результате чего малейшая неприятность воспринималась им почти трагически.
Когда Омово предстал перед управляющим, тот разразился пространным монологом, а потом принялся его увещевать и наставлять. Управляющий бубнил что-то невразумительное, потягивая кофе и избегая смотреть на Омово. Он сказал о своем намерении добиться для своих подчиненных самых высоких в компании ставок и что он не допустит, чтобы кто бы то ни было помешал ему в достижении этой цели; что Омово не должен оскорблять влиятельных клиентов, ибо от тех зависит успех компании, и что, наконец, каждый человек несет ответственность за свои поступки. В заключение управляющий спросил, усвоил ли Омово все, что ему было только что сказано. Омово кивнул и заявил без тени сомнения, что да, он все хорошо понял, и с этими словами покинул кабинет управляющего.
Омово наотрез отказался идти на Кингзвэй за традиционными пирожками с мясом и весь перерыв просидел за рабочим столом. Он взял блокнот и стал делать наброски, не задаваясь какой-либо определенной темой; потом ему пришла в голову мысль нарисовать Саймона.
Чако и старший клерк шепотом, чтобы не слышали другие, обсуждали новость о повышении жалованья. Омово нарисовал на них карикатуру — лицо Саймона изобразил в виде калебаса, склеенного из осколков разной геометрической формы, сделав акцент на морщинах и вздувшихся жилах. Он придал его лицу страдальческое выражение, а глаза сделал пустыми. Всего лишь несколько штрихов — и получилось лицо Чако, равнодушное и вполне заурядное, если не считать длинного, толстого и несуразного носа; голову старшего клерка он украсил в порыве новаторства завитушками из денежных купюр, а маленькие сморщившиеся уши нарисовал в виде причудливо изогнутых монет.
Просматривая завершенные наброски, он не мог удержаться от смеха. Он уткнулся головой в руки над самым столом, и только тело его чуть заметно вздрагивало. Он так смеялся, что на глазах у него выступили слезы. Чако и все остальные в изумлении уставились на него, но никто не обронил ни слова, они лишь молча наблюдали, как приступ смеха постепенно утихал, прорываясь отдельными спазматическими всплесками. Заметив, что взоры всех присутствующих прикованы к нему, Омово сразу же перестал смеяться, закрыл блокнот и убрал его со стола. Чако и старший клерк вернулись к своей конфиденциальной беседе о повышении жалованья.
Рисование пробудило в Омово воспоминания, на время развеявшие его грустное настроение. В памяти возникли едва уловимые, расплывчатые образы того, что он самозабвенно рисовал в прошлом. Он старался не думать о разговоре с Джо. Усталость постепенно прошла. Он вспомнил о пропавших картинах, и на память ему вновь пришел фильм «Потерянный горизонт». Он попробовал вспомнить долго преследовавшую его песенку из этого фильма, но в памяти всплыли только обрывки.
…Ибо мысли твои воплощаются в деле,
А воплощение дел отражается на тебе…
Омово поспешно записал вспомнившиеся строки в блокнот. Но у него было ощущение какой-то незавершенности; ну конечно же, была еще одна песенка, которая звучала в конце фильма. Что же это была за песня? Ах, да!
Где-то есть потерянный горизонт.
Он ждет, когда его отыщут.
Омово задумался над словами. И они разрастались в его сознании, они взывали к нему, они распахивали перед ним обширные дали, населенные волшебными цветами и образами. Он был счастлив, мысль работала четко. На память пришло стихотворение брата «Письмена на песке», и Омово не вполне точно продекламировал его про себя. И, сидя вот так за столом, предаваясь всем этим мыслям, он внезапно осознал необъяснимую и неосязаемую общность вещей.
Порой они были не видны, а порой я видел их ясно
Но я обнаружил и нечто другое
Похожее на полустертые письмена на песке
Указующие путь через бурлящее море.
Душа Омово ликовала и трепетала от невыразимой радости; казалось, она распахнулась настежь и способна вместить в себя все прекрасное, все неизведанное и таинственное, все святое, сияющее и чистое. На него снизошло внезапное озарение. Но уже в следующую минуту все изменилось. Перед его мысленным взором возникло какое-то мрачное, таинственное лицо. Некоторое время на нем мерцал свет, потом оно погрузилось во тьму. Омово испытал подобие шока. Он долго не мог стряхнуть с себя путы страха, его обступила серая расплывчатая мгла: он видел себя самого в окружении множества каких-то людей, которых не мог опознать, и вместе с ними отчаянно метался в темноте, окутавшей все вокруг.
После обеденного перерыва Омово работалось еще труднее. У него было такое чувство, словно каким-то непостижимым способом из него незаметно вытягиваются жизненные силы и что сама его жизнь медленно, но верно перемалывается жерновами. Иногда вдруг он начинал радоваться тому, что жив, что способен работать и жить в этом жестоком мире, а порой он содрогался от безысходного отчаяния, внушаемого ему жизнью.
Всю оставшуюся часть дня взгляд Омово невольно натыкался на какого-то молодого человека — тот сидел в сторонке и чего-то ждал. Как выяснилось позже, это был племянник мистера Акву. Провалившись на выпускных экзаменах в школе, он намеревался поступить на службу в компанию. Все время, пока Омово сновал взад-вперед по коридору, его сознание подспудно будоражил вопрос: на чье же место, словно стервятник, нацелился племянник управляющего?
Омово этого не знал, хотя и смутно догадывался.
Пыль, пыль повсюду!
Когда по неасфальтированной дороге проходили люди или проезжали автомобили, поднималась пыль. Клубы пыли, пронизанные знойными лучами солнца, окутывали все вокруг вместе с жарой и привычным смрадом.
Воздух был неподвижен; запах жареного масла, зловоние сточных канав и грязи, которой была покрыта дорога.
Трудный день в конторе и прочие неприятности подействовали на Омово угнетающе. Он чувствовал себя совершенно опустошенным и вяло, машинально брел по дороге. Пыль и пот покрыли его лицо толстым слоем, придавая ему унылое выражение и превращая в подобие маски, так что попавшийся ему навстречу Помощник главного холостяка не сразу его узнал.
— А-а, Омово, это ты? Как тебе сегодня работалось?
Омово через силу улыбнулся. Маска из пыли и пота съежилась и раскололась на части.
— Прекрасно. А как ваша торговля?
— Нормально. Идет помаленьку. Ой, посмотри-ка, у тебя оторвались пуговицы. А что у тебя с глазами? Они красные как огонь. Ты, наверно, устал, не буду тебя задерживать. Я загляну к тебе попозже. А сейчас иду навестить сестру.
Помощник главного холостяка постоял еще немного, разглядывая Омово. Он с удовольствием почесался и подтянул брюки. Открыл было рот, собираясь сказать еще что-то, но передумал и улыбнулся:
— Мне нравится, как ты рисуешь.
Омово ответил вымученной улыбкой. Помощник главного холостяка зашагал дальше. Омово смотрел вслед этому тщедушному человеку, прокладывавшему себе путь сквозь пыль, сквозь весь сумасшедший шум, сквозь всю эту испепеляющую, изнуряющую жару.
Дорога домой казалась нескончаемой; Омово брел медленно, не чуя под собой ног, как в туманном сне. В гостиной царило все то же уныние. Те же выцветшие, обшарпанные стены. Тот же громоздкий колченогий стол посередине. Исцарапанная ветхая мебель. Застоявшийся воздух редко проветриваемого помещения, запах скудной пищи и пыли. Одно из кресел слегка сдвинуто с места, мягкое сиденье продавлено, так что пружина выпирает наружу. Внимание Омово привлекла бутылка, одиноко стоявшая на обеденном столе, и он подумал: отец снова пил.
Чувство, более сильное, чем уныние, охватило Омово, когда он вошел в гостиную; весь жизненный уклад семьи изменился к худшему. В доме творилось что-то неладное; постоянные выпивки, молчание, которым они наказывали друг друга, паутина, скопившаяся под потолком, и рвущиеся наружу эмоции. Все прочно вошло в их жизнь, стало неотъемлемой частью их повседневного быта. Однако за всем этим Омово чувствовал нечто большее; нечто уже свершившееся, некий жалкий, унылый финал. Омово содрогнулся от мрачного предчувствия и подумал: «Может, я излишне чувствителен и суеверен».
Он принял приятный прохладный душ, вернулся в комнату и, едва коснувшись подушки, погрузился в беспокойный сон.
Его разбудил голос отца:
— Омово! Омово, ты слышишь? Проснись! — Он тронул сына за плечо и теперь молча ждал. Отец вглядывался в молодое, усталое лицо сына и в душе у него что-то шевельнулось. Лицо молодого человека. Волевое, непокорное лицо. Он внезапно подумал, что Омово в каком-то смысле старше и мудрее его самого. Эта мысль ошеломила его. И он принялся будить Омово более решительно.
— Омово, почему ты улегся в постель одетым? Вставай.
Омово очнулся, поморгал, протер глаза и зевнул. Потом посмотрел на отца и снова заморгал.
— Это ты, папа?
Последовало многозначительное молчание, которое можно было принять даже за нежность. Было странно видеть отца у своей кровати. Так отец обычно будил его в детстве. И Омово вновь почувствовал себя ребенком.
— Да, — ответил отец. — Вставай. Почему ты так спишь?
Хрупкого ощущения счастья как не бывало. От отца разило пивным перегаром и табачным дымом, взгляд воспаленных глаз был тускл, на губах дрожала ленивая, равнодушная улыбка.
Омово пришел на память случай, когда он приехал однажды из интерната домой на каникулы. Он рисовал отца сидящим в кресле. Ему хотелось изобразить отца жизнерадостным, но получилось нечто совсем иное. Отца рисунок огорчил, и он спросил: «Ты видишь меня таким, да, сынок?»
Омово был озадачен и снова внимательно взглянул на рисунок: «Я таким нарисовал тебя, папа».
«Сын, — устало сказал отец, — я слабый человек. Так изо дня в день твердит твоя мать».
«Ты сильный, папа. Ты сам, без помощников, нарубил вот эти дрова. Ты легко поднимаешь на руки меня и Умэ».
Отец чуть заметно улыбнулся: «Сынок, никогда больше не рисуй меня, ладно? Мне нравятся твои рисунки, но меня ты больше не рисуй, ладно?»
Омово тогда лишь грустно кивнул; он ничего не понимал. Но был основательно озадачен, когда в последующие дни отец, казалось, стал избегать его, замкнулся в себе и отдалился от него.
Сейчас Омово смотрел на отца, и у него вдруг возникло острое желание обнять его, но мешала давно установившаяся между ними дистанция. Он снова почувствовал себя аутсайдером в отцовском мире. Не успев возникнуть, это желание тут же заглохло.
— Не беспокойся, папа. Я иногда вот так проваливаюсь в сон.
Отец кивнул.
— Омово, мне надо поговорить с тобой.
Омово уловил в голосе отца какие-то мрачные нотки. Он встал, пододвинул к себе стул и сел, приготовившись слушать.
— В общем, ничего серьезного не случилось, за исключением того, что я хочу… — отец запнулся. — Мне необходимо… У меня возникли некоторые затруднения с наличными. Мне нужна небольшая сумма, чтобы внести арендную плату за этот месяц. Ты не мог бы дать мне денег? Я имею в виду, когда ты получишь жалованье?
Омово в замешательстве взглянул на отца. Он вспомнил, как однажды в припадке раздражения отец кричал, что никогда не попросит денег у своих никчемных сыновей, никогда. Речь шла о каком-то пустяковом недоразумении, и никаких оснований для того, чтобы просить деньги у никчемных сыновей, тогда не было. Сейчас просьба отца ошеломила Омово, все это время он держался так, будто никакие денежные затруднения ему не грозят. Омово со всей отчетливостью понял: что-то случилось, дела у отца явно приходят в упадок.
Отец даже в нынешней ситуации глядел на Омово свысока, стараясь сохранить чувство собственного достоинства. Такой уж у него характер — если выходить на улицу, так в добротной одежде, с тросточкой, если говорить, то гордо, снисходительно.
— Конечно, папа, я дам тебе деньги. Но жалованье будет только на следующей неделе.
Отец улыбнулся.
— Спасибо, сынок. Спасибо. Я верну их, как только все уладится. Это всего лишь временное затруднение.
Омово тоже улыбнулся. Отец хотел еще что-то сказать, но передумал и только спросил:
— Братья тебе пишут?
Омово кивнул. Отец потупил взгляд, а потом вскинул голову и втянул воздух сквозь зубы, как будто от внезапной физической боли.
— Мне они тоже пишут, — сказал он слабым, усталым голосом, а потом резко поднялся со стула и вышел из комнаты. Дверь тихо закрылась за ним. В полном недоумении Омово проводил его взглядом.
Печальные мысли носились в его смятенной голове, словно расшалившиеся дети.
Он сидел перед чистым холстом. Белизна нетронутой поверхности его пугала, он размышлял, чем ее заполнить. В сумеречном свете комнаты эта белизна казалась матовой и напоминала отверстие в стене, через которое виднелся клочок ясного неба. Омово размышлял над чистым холстом. Его руки были скованы, неподвижны, а мысль стремилась быть такой же светлой, как холст.
Он хлопнул себя ладонью по бедру — москит каким-то образом умудрился укусить его через комбинезон. Он подумал: «Надо бы перебраться в другое место. Теперь сюда налетят москиты и станут жиреть на моей крови». Он хлопнул ладонью по шее и ощупал это место пальцами, чтобы проверить, убил он москита или нет; оказалось, москит улетел. Еще несколько москитов зловеще жужжали над самым его ухом, но он решил не обращать на них внимания.
Омово вглядывался в чистый холст. Ему хотелось изобразить на нем что-то значительное, бередящее душу, но пока он внутренне не созрел для этого. Он живо ощущал рождающиеся в его сознании образы и знал, что в свое время они воплотятся в холсте точно так же, как те самые волнистые линии, непроизвольно излившиеся на бумагу в детстве; это произойдет тогда, когда пейзаж, изображаемый им на холсте, в точности совпадет с пейзажем, рожденным его воображением. Он сидел перед чистым холстом в томительном ожидании и чувствовал себя глубоко несчастным. Его преследовали сомнения и страх; на память вдруг пришли слова, сказанные когда-то очень давно Окуром. Держа в руках луковицу, — он что-то готовил, — Окур сказал: «Посмотри на эту луковицу. Сейчас я буду снимать с нее чешуйки слой за слоем. Чешуек много, и можно подумать, будто внутри луковицы что-то спрятано. Но там ничего нет. Только состоящая из тех же чешуек сердцевина. Понимаешь, внутри нет ничего. Ты же сам видишь». Лицо Окура блестело от пота. Омово промолчал. Ему нечего было ответить.
Он все еще смотрел на чистый холст, сознавая, что, хотя его глаза устремлены к холсту, ум работает автономно. Он недоумевал, почему Окур тогда завел этот разговор и почему сделал акцент именно на слове «ничего». Видимо, неспроста. Может быть, в том, что Умэ и Окур ушли из дома, виновато это самое «ничего». Может быть, их испугали масштабы этого «ничего». А может быть, существует разновидность этого «ничего», которая объясняет презрение Деле ко всему африканскому; которая толкает Окоро в омут выдуманных страстей, лишь бы заглушить голос своей израненной души; которая побуждает Омово изображать на картинах и рисунках именно то, что он изображает, которая привела к гибели прелестную девочку, чей труп таинственным образом исчез; которая косвенно виновна в смерти его матери, а также в постепенной деградации — и не только отца, — во всеобщей деградации, темноте и растлении, охвативших общество, в которых оно дрейфует. Может быть, все это разновидности огромного, неуловимого для глаза, страшного «ничего», изрыгающего поток мерзкого зла в окружающий мир.
Мозг Омово работал стремительно, рывками, интуитивно нащупывая и теряя ход мысли, подхватывая ее обрывки, мучительно копаясь в памяти и потом оказываясь перед невозможностью выразить словами внезапно возникшие сложные ассоциации. Омово преследовали видения этих «ничего», представавших то в форме душевной пустоты или приступов дикой ярости, то в виде разверзшейся под ногами пропасти или зала без стен и других образов, заимствованных из ночных кошмаров, то в виде детской боязни бескрайних просторов и глубоко укоренившейся в нем боязни потерь. Это было так странно, так необычно! Это было как обряд очищения, как сеанс анестезии; душа трепетала от ощущения бескрайних просторов. Ему хотелось кричать, взывать о помощи, плакать, но его сковала немота, он понимал, что сейчас ему необходимо остаться наедине с самим собой.
Холст был перед ним — зловещий, трепещущий, коварный, нетронутый, полный каких-то тайных значений, как некое подобие ворот, ведущих в царство кошмаров. Пустота холста казалась такой хрупкой, такой пассивной, такой нереальной; но эта пустота существовала, и Омово это чувствовал. Он уже собирался нанести первый мазок, но вдруг передумал; всего один штрих — и зловещая пустота исчезнет. Он выжидал, его дрожащие руки застыли перед холстом. Он вспомнил слова школьного учителя рисования: жизнь, изображенная на холсте, во многих отношениях более реальна, более непосредственна, чем реальная, а каждая деталь на холсте способна передать неисчислимое множество состояний, чувств, переживаний, наваждений, радостей, ожиданий, и по этой причине произведения живописи способны поведать о человеческих чувствах и страстях значительно больше, нежели другие виды искусства. Омово отвел руки от холста и внимательно оглядел его, желая убедиться, что кисть не оставила на нем следа, он был доволен — чистота холста осталась безупречной.
Его осенила мысль: единственное, что от него сейчас требуется, — это уловить образ и придать ему соответствующее выражение — простое, ясное; но при этом многомерное и волнующее, способное тронуть человеческое сердце. Сила и простота рисунка, если он удачен, вызовет ассоциации с хорошо знакомыми зрителю образами и чувствами, с множеством неведомых вещей, о которых хотел поведать художник. Он должен создать произведение, которое за короткий миг, пока его смотрят, сможет проникнуть глубоко в сознание зрителя и всколыхнуть его изнутри.
Омово продолжал размышлять. Теперь он уже не видел перед собой белизны холста, не сознавал собственного присутствия здесь, в этой комнате; у него было такое ощущение, будто он одновременно находится всюду и нигде. Пока он был занят этими мыслями, все сомнения, неприятности, невысказанные обиды и тревоги исчезли сами собой, спрятались где-то в дальнем уголке сознания, оставив чувство свободы и покоя, ясности и умиротворенности.
Москит укусил его прямо в лицо. Омово хотел прихлопнуть его ладонью, но промахнулся. «Какая-то дрянь мешает человеку наслаждаться жизнью», — сердито подумал Омово. Он попытался вернуть себе ощущение покоя, но тут вдруг все погрузилось в темноту: электричество снова отключили. Омово встал, переоделся в выцветшие джинсы и рубаху, опрыскал комнату «Шеллтоксом» и вышел из дома.
Он видел, как Ифейинва обошла дом с фасада, и, как всегда, ощутил волнение. На ней была темная юбка и голубая блузка из дешевого кружева. Она была идеально сложена: крепкие икры ног, прямая спина, летящая походка. Боковым зрением следя за ней, он вскинул руки и сделал несколько фигур каратэ, чтобы создать впечатление, будто вышел во двор для разминки, однако заниматься каратэ ему не хотелось, он чувствовал себя усталым. Он прекратил упражнения и снова взглянул туда, где только что видел ее. Она остановилась и издали подала едва заметный знак рукой. Потом зашагала неторопливо, но решительно. Ему не терпелось броситься следом за ней, но его останавливали пристальные взгляды мужчин, собравшихся возле аптеки: их темные в сумерках лица были обращены в его сторону.
Время шло. Раз или два кто-то из жителей компаунда остановился поболтать с ним, он отделывался какой-нибудь рассеянной фразой, и те оставляли его в покое. Наконец, сочтя, что прошло уже достаточно много времени и можно идти, он неторопливой, ленивой походкой вышел из ворот компаунда и побрел вдоль улицы, словно намереваясь купить какой-нибудь еды у уличных торговок и не находя того, что ему нужно. Ифейинвы нигде не было видно, он разозлился и решил уже возвращаться домой, когда вдруг заметил ее возле той же заброшенной хибарки, где они тайно встречались в прошлый раз. Она вышла из-под навеса и быстро зашагала вдоль улицы в сторону мрачных, грязных строений, обитателями которых были в основном хауса и фулани[17]. Он слегка недоумевал по поводу избранного ею маршрута, но тем не менее пошел следом, выдерживая определенную дистанцию, то и дело останавливаясь возле лотков, разглядывая товар, прицениваясь и не спуская с нее настороженного взгляда.
Возле одного из неосвещенных почерневших от дыма бунгало она остановилась и, подав ему знак глазами, вошла внутрь. Неподалеку возле тлеющего очага под открытым небом расположились три женщины, жевавшие сушёную рыбу и судачившие на диалекте, которого Омово не понимал. Путь к шаткой лестнице преграждало грязное месиво. Он перепрыгнул через него и тут ощутил на себе недобрый взгляд одной из женщин, заставивший его опустить голову. Он помедлил немного и наконец распахнул дверь. Перед ним был темный коридор, а под потолком — скопище паутины, почему-то показавшейся ему живой. Он постоял минуту в растерянности, остро ощущая охватившее его желание. Проникший в коридор слабый ветерок кружил ему голову, раскачивал навесы из паутины, в то время как за его спиной землю быстро обволакивал нежный покров ночи, сквозь который и тут и там проглядывали огоньки светильников на лотках уличных торговок. В коридоре стояла такая же темень, как в тот вечер, когда он разглядел фигурку Ифейинвы на пороге ее дома. Москиты пронзительно жужжали у него над ухом, неуловимые и докучливые. Несколько раз в темноте мелькнули светлячки.
И, только услышав голос Ифейинвы, он пришел в себя и направился в комнату, откуда сквозь щель в двери и замочную скважину пробивался мутный свет.
Комната была пустая, если не считать большой деревянной кровати, застеленной ветхой, дырявой простыней. Застоявшийся спертый воздух пропитан едким запахом горящего масла. Комната грязная, тускло освещена пламенем масляного светильника. Голый пол мрачного серого цвета. Краска на стенах наляпана как попало, либо их красил человек, никогда прежде не державший в руках кисти, либо маляр в состоянии крайнего раздражения. Потолок — в пятнах копоти от масляного светильника. Уже один вид этой комнаты поверг его в глубокое уныние.
Ифейинва нервно ерзала на краю кровати. На лице у нее играла чуть заметная робкая улыбка. Глаза таинственно мерцали. Стоявшая в углу комнаты лампа освещала лишь одну сторону ее лица, другая скрывалась в полумраке, и это придавало ее облику еще больше таинственности, грусти и иллюзорности.
— Входи, — сказала она. — Здесь нечего опасаться. Это комната моей подруги.
Он неуверенно прошелся по комнате и остановился рядом с ней, сделал глубокий вдох и резко выдохнул — его затошнило от всех этих запахов. Он стоял молча, словно в полузабытьи. Затем его охватила легкая дрожь, но через мгновение она прошла. И вдруг в этой пустой, унылой комнате все словно преобразилось благодаря острому и восторженному ощущению ее присутствия, благодаря блеску ее глаз, которые почему-то напомнили ему мерцающие в лунном свете льдинки, но при этом их ясный и нежный взгляд был теплым.
Она улыбнулась, стараясь помочь ему преодолеть смущение. Робость прошла, и ее лицо светилось радостью, губы слегка дрожали. Молчание было подобно какой-то незримой, разделявшей их стене. Она нерешительно встала, он шагнул навстречу, положил ей на плечо руку, но почти сразу же убрал. Она взглянула ему в лицо и потупилась. В молчании они опустились рядом на краешек кровати. Кровать пошатнулась и скрипнула, словно охваченная страстью. Они сидели молча, неподвижно, не глядя друг на друга. Проходила минута за минутой, а они продолжали сидеть молча, в напряженной сдержанности. Вокруг кружили москиты — их жужжание напоминало звуки плохо настроенного карманного транзистора. Потом из груди Ифейинвы вырвался глубокий вздох — Омово показалось, что в этом протяжном вздохе разом излились все ее сокровенные чувства. Молчание становилось томительным, ощущение чего-то зловещего все больше и больше отдаляло их друг от друга и, как ни странно, напоминало ему о белом холсте у него в комнате, от которого он сбежал. Донесшийся с улицы плач ребенка внезапно нарушил тишину. Ребенка пороли за что-то, и он голосил все истошнее, пока его вопли не утонули в крикливой перебранке нескольких женщин. Потом они услышали, как захлопнулась дверь в соседнем жилище, и стало вдруг тихо.
— Омово!
— Что, Ифи?
Они протянули друг к другу руки, и их дрожащие пальцы переплелись.
— Как у тебя идут дела с рисованием?
— Сейчас я ничего не рисую.
— Почему?
Он оглядел комнату, словно пытаясь найти ответ в ее унылой пустоте. Взгляд Ифейинвы проследовал за его взглядом, и, казалось, она все поняла. Слова его прозвучали медленно и неопределенно:
— Сейчас всё здесь, а через минуту ничего не будет.
Она помолчала, потом заговорила снова:
— Я очень сожалею о том, что произошло в воскресенье. Он просто… — Из ее груди опять вырвался тяжкий вздох. Полные слез глаза смотрели серьезно и грустно. Он снова коснулся ее плеча и почувствовал, как в нем постепенно вопреки его воле пробуждается томительное и сладостное желание. Она придвинулась к нему чуточку ближе.
— Я помню, как ты поцеловал меня первый раз.
Он молча улыбнулся, преодолевая оцепенение.
— Я стирала на заднем дворе, а ты подошел и вдруг чмокнул в щеку. Твой поцелуй настолько поразил меня, что я всю ночь не могла уснуть.
Они все еще сидели чуть поодаль друг от друга, но все равно никакое расстояние не помешало бы им ощущать исходящую друг от друга страсть.
— Я получила весточку из дома.
— Какую?
— Наша деревня и соседняя воюют между собой. Оттуда только что приехал один человек, он рассказывает, что имели место вооруженные столкновения. Теперь мужчины по ночам охраняют свои дома.
— Это похоже на маленькую войну.
— Как это все печально! Отношения между деревнями испортились давно, но теперь дело дошло до прямого насилия. А еще я узнала, что мама серьезно больна.
— Грустные новости.
— Помнишь тот вечер в субботу, когда мы долго гуляли вместе?
— Конечно.
— В ту ночь я спала на улице.
— Как?!
Последовало долгое, томительное молчание, и вдруг Ифейинва зарыдала, сначала сдавленно, как будто рыдания застревали у нее в горле, а потом в полную силу, взахлеб. Она содрогалась всем телом и, с трудом переводя дыхание, бормотала какие-то отрывочные фразы. Наконец она утихла, перестала плакать, и только слезы по-прежнему катились по ее окаменевшему лицу. Он готов был стонать от бессилия и беспомощности, а потом в страстном порыве участия и жалости заключил ее в объятия. Она успокоилась, вытерла слезы, и глаза ее обрели еще более недосягаемую глубину.
— Надеюсь, тебе больше не снились дурные сны?
Она подняла на него затуманенные слезами глаза.
— Нет. Но от этого у меня на сердце еще тревожнее. Меня пугает собственное спокойствие. Когда я нахожусь дома, мне кажется, что я уже не в силах владеть собою. Я боюсь.
Омово снова вспомнил пустой белый холст и свои размышления о жизни, которым постоянно предавался в последнее время. Он молча гладил ладонями ее лицо.
— Помнишь, ты обещал показать мне стихотворение брата. Я все время думала над твоими словами. Различные путешествия…
— Какое стихотворение?
— То, о котором ты мне рассказывал в субботу.
— «Маленькая птичка»?
— Нет, об этом ты рассказывал давно. Оно мне нравится. Я имею в виду другое, то, которое брат прислал тебе недавно.
— Мм… А!
— Пожалуйста, прочитай мне его.
Его руки медленно скользили по ее бедрам.
— Хорошо! — И он прочитал стихотворение с трогательной разговорной интонацией. Когда он закончил чтение, наступило короткое молчание.
— Хорошее стихотворение, — просто сказала она.
И вдруг, совершенно неожиданно, они стали целоваться. Губы у нее были мягкие, теплые и трепетные. Руки Омово судорожно и настойчиво скользили по ее телу. И вот уже молнии распущены, пуговицы расстегнуты. Шелест и треск одежды, срываемой в безумной страсти. Неописуемый восторг от соприкосновения плоти с плотью. Неведомый доселе восторг от созерцания и обоняния шелковистой коричневой кожи, выпуклостей и впадин трепещущей плоти.
Их страсть достигла апогея. Они смотрели на нагие коричневые тела друг друга в каком-то неземном восторге, в радостном предчувствии неправдоподобного наслаждения; это было девственно чистое, отнюдь не плотское предощущение того, что должно было произойти.
Они разделись. Два обнаженных тела, снедаемых желанием, безрассудных. Они скользнули в объятия друг-друга, переплелись, слились…
Вдруг послышался какой-то шум. Тяжелая поступь. Крик, оскорбления, непристойная брань. Потом все стихло. Два тела застыли в неподвижности. Они узнали знакомый голос. И в следующую же минуту раздался стук в дверь — грубый, настойчивый, бесцеремонный, дикий.
В дверь барабанили кулаками, ногами, наваливались на нее плечом, сопровождая все это грозными выкриками:
— Выходите! Я знаю, что вы там. Выходите, я убью вас!
Ифейинва с Омово растерялись.
— Выходите, или я вышибу эту проклятую дверь! Я видел, как вы сюда входили! Видел!
Привлеченные шумом жители окрестных домов набросились на него с руганью. Какая-то женщина твердила, что это комната ее дяди и он не имеет права так колотить в дверь. Кто-то пригрозил вызвать полицию, а еще кто-то предложил выпить по-хорошему и таким образом уладить дело. Мало-помалу перебранка утихла. Вместе с ней смолкла и тяжелая поступь Такпо.
Плоть остыла и не рождала импульсов от соприкосновения с другой плотью; восторженный трепет перерос во всесокрушающий страх. На Омово нахлынула тоска, он снова ощутил уже знакомое ему чувство, когда нечто только что было здесь, а в следующую секунду исчезло и больше здесь не присутствует; безжизненная пустота комнаты его угнетала. Крашеные стены сдвигались к центру, все больше и больше сжимая пространство, и в этом молчаливом замкнутом пространстве, которого, в сущности, и не осталось, перед ним в бешеном темпе проносились, сменяя друг друга, страшные видения.
Они молча оделись, каждый думая о своем. Время тянулось медленно, и это действовало на нервы. Они сели рядом, теперь их разделяла огромная пропасть, холодная и пугающая своей пустотой.
Послышался осторожный стук в дверь и торопливый женский шепот:
— Теперь можно выходить. Он ушел. Поторапливайтесь.
Они ничего не ответили. Посмотрели друг на друга. Поцеловались. И, не сговариваясь, одновременно поднялись. Они открыли дверь. На них пахнуло холодным ветром.
Темнота в коридоре и раскачивающаяся под потолком паутина; и темная, темная, как во чреве, непроглядная ночь. Они еще раз страстно поцеловались; потом она улыбнулась, сбежала по ступенькам вниз и быстро зашагала вдоль темной улицы. Спустя несколько минут и он медленно побрел сквозь ночь. Химера вытянула шею, увенчанную тремя головами, и он окунулся в водоворот бесплодных, путаных мыслей.
Он шел не разбирая дороги, не ведая, куда идет. Просто шел. Все вокруг было окутано легкой, призрачной дымкой, и дорога, так хорошо ему знакомая, казалась безбрежным, бесформенным порождением фантазии.
Он то и дело оглядывался по сторонам, ища причину испытываемого им беспокойства, и, разумеется, причин было множество.
Внезапно его обдало нестерпимым зловонием, исходившим от машин, очищающих общественные туалеты; потом он различил несколько фигур весьма внушительного роста, хлопотавших возле этих машин. Нижняя часть лица у них была обмотана тканью, что придавало им весьма странный вид, внушающий суеверный страх, словно эти люди совершали какое-то ритуальное действо. Они сносили из близлежащих компаундов к машинам наполненные до краев ведра, сгибаясь и пошатываясь под чудовищным грузом, но при этом в их движениях была некая ритуальная грация. Вонь стояла невообразимая. Прохожие убыстряли шаг, стараясь как можно скорее миновать это место, зажимали носы, отворачивались, заставляя себя не думать о происходящем. Иногда фекалии выплескивались из ведер, и на дороге образовались обильные лужи. К счастью, мух здесь не было.
Несколько мальчишек развлекались тем, что дразнили этих людей с завязанными лицами, распевая злые песенки собственного сочинения, выкрикивали обидные словечки, но достаточно было этим людям остановиться и строго взглянуть на них, как озорники тотчас улепетывали со всех ног. Один мальчуган осмелился даже швырнуть камень в ведро и с громким гиканьем убежал.
Рабочий разозлился и стал бросать в мальчишек песком, отгоняя их прочь. Наклонившись за песком в очередной раз, он потерял равновесие и чуть было не упал. Мальчишки хохотали, отпуская язвительные насмешки. Тогда рабочий взял щетинистую метлу, обмакнул ее в ведро и обрызгал мальчишек нечистотами. Те с визгом бросились врассыпную. Но на этом дело не кончилось. Рабочий, дабы дать выход своему гневу, тяжелой походкой направился к дому, где укрылись его обидчики; при этом чудовищная ноша у него на голове угрожающе раскачивалась.
— Эй, что ты собираешься делать? — спросил один из взрослых, сидевших возле дома. Они потягивали пиво за приятной беседой, не ведая о проделках своих отпрысков.
Человек с ведром нечистот появился как нельзя более кстати. Он снял с головы ведро и с неуклюжим и злобным достоинством, которое порой присуще людям подобных профессий, поставил его у входа в дом. Возник страшный переполох.
— Эй, ты что, совсем рехнулся? Что ты делаешь, псих?!
С непререкаемо важным видом человек заковылял прочь. Переполох достиг невероятных масштабов. Были найдены виновные среди мальчишек, и им задали основательную трепку. На весь компаунд разносились вопли и крики, мольбы, обращенные к предкам и джу-джу, нотации и гневные тирады. Компаунд оглашался звонкими шлепками и визгом, и над всем этим царило невероятное зловоние. Зловоние способно было свести с ума. Снарядили делегацию просить рабочего унести адскую вонючую бомбу от их жилища. Зловоние будет держаться здесь еще много дней, как безжалостное, неумолимое и беспристрастное напоминание о случившемся.
Поначалу тот с гневом отверг просьбу делегации, его глаза метали злобные искры. Потом многозначительно почесал ладонь. Намек был понят. Быстро собрали десять найр и почтительно ему вручили. Он сунул деньги в карман и протянул руку для дружеского рукопожатия. Делегация поспешно ретировалась. А человек взял ведро и, пошатываясь, со спокойным достоинством удалился.
Ночь была темная; и запах по-прежнему висел в воздухе. В компаунде воцарилась тишина. Понаблюдав за всей этой сценой с расстояния, куда не достигало зловоние, Омово продолжил свой путь.
Омово свернул на узкую дорогу. На обочинах ее виднелись наполовину стершиеся следы автомобильных шин. Вдоль дороги, на некотором расстоянии от буйных зарослей травы, росли изумительно пахнущие цветы. В сумеречном свете фонарей было трудно их разглядеть. Он подумал о том, что есть вещи, которые можно обонять но нельзя видеть, и тут ему в нос внезапно ударил густой запах ладана, заставивший его остановиться. Вокруг стояла мертвая тишина, если не считать позвякивания колокольчиков и громкого пения, доносившегося из близлежащей церкви. Он спрашивал себя, кому пришло в голову сажать ароматные цветы в этом богом забытом месте. Мысль о цветах действовала на него благотворно, и в минуты безысходного отчаяния, творческих неудач, опустошенности, гнева и обиды за проявленную к нему жестокость он всегда рисовал в своем воображении цветы. На него снизошла призрачная безмятежность, и он отчетливо видел и окутавшую его темноту, и высокие деревья, и густой кустарник, и опустившееся на землю покрывало ночи.
Узкая дорога расширилась, и Омово увидел множество дорогих автомобилей, выстроившихся полукругом. Чудесного аромата цветов как не бывало. Его подавлял запах ладана, тяжелый и удушливый. Омово оказался во власти противоречивых чувств — удивления, страха, любопытства, смятения, тревоги. Перед ним была церковь, из которой просачивался наружу яркий свет. Здесь дорога упиралась в мост, но Омово не знал, куда он ведет.
Церковь представляла собой деревянную постройку, с наружной стороны обшитую алюминиевыми панелями и выкрашенную белой краской, — все это Омово разглядел, подойдя ближе. Церковь со всех сторон была огорожена колючей проволокой, но ворота со съемными светильниками не заперты. Запах ладана стал совсем невыносим. Церковь одиноко стояла в лесу, как живой таинственный призрак, чудом явившийся из забытых старинных сказов. Над входом огромная вывеска, но на ней ни надписей, ни рисунков. Просто белая, пустая, настораживающая вывеска. А рядом с ней, словно часовой, — огромный черный крест. Пение становилось все громче и громче и начинало действовать ему на нервы. Голоса звучали фальшиво и вразнобой, слышался бой барабанов и звон бутылок; приглушенные вскрики и смех.
Резкий порыв ветра на миг развеял запах ладана, и Омово опять ощутил знакомый аромат свежей зелени. Сквозь непонятное неистовство в церкви обостренный слух Омово улавливал пронзительные крики ночных зверей.
Он подошел к двери, тихонько приоткрыл ее и заглянул внутрь. Он увидел на стене огромную картину с изображением распятого Христа. Крест был густо-черного цвета, а его вертикальный стержень напоминал остроконечную пику — символ зла. Христос смахивал на тщедушного безумца, а страдание, запечатленное на его лице, было столь чрезмерным, что походило больше не на страдание и муку, а на какую-то смешную гримасу. Кровь, сочившаяся из ран на руках и ногах, по цвету напоминала вино. Может, на картине изображен вовсе не Христос? Омово снова взглянул на лицо Христа и был потрясен, убедившись, что оно и в самом деле черное. Он ничего не понимал, его разум был возмущен, он не мог сдержать отчаянной боли, грозившей свести его с ума; он готов был завопить от ярости и уже открыл было рот, но сдержался…
Дверь внезапно распахнулась. Омово охватил панический ужас. Он утратил дар речи. Сквозь распахнутую дверь на него обрушился безумный шквал голосов. Кто-то, неистово ударяя в гонг, требовал тишины, ибо им предстоит воздать должное страданиям… Тут было названо какое-то имя, которого Омово не расслышал; он отметил про себя, что горевшие в церкви огни были красного и синего цвета, а находившиеся там люди — в черных балахонах и белых колпаках, и что, сомкнувшись кругом, они совершали какие-то плавные движения, и их руки были в крови; люди эти казались ужасно молчаливыми, и Омово хотелось кричать и кричать до тех пор, пора не упадет на землю ночное покрывало и обломки равнодушной вселенной не отзовутся на его одинокую, тщетную и бессловесную мольбу. Тут какой-то бритоголовый человек в черном балахоне с лицом обличителя и поборника справедливости в оцепенении остановился, схватился за живот и бесшумно как подкошенный рухнул на пол, корчась в беззвучном крике. Омово повернулся и медленно направился к воротам с пустой вывеской, миновал их и побрел в сторону моста, вдыхая свежий аромат влажной зелени, а в его воспаленном мозгу билась мысль: там человек в черном балахоне медленно умирает, и никто в этом равнодушном мире не способен ему помочь. Он обрадовался, услышав донесшиеся до него резкие крики ночных зверей; они отвлекали его от тяжких воспоминаний о том, чему он только что был свидетелем. Сладкий аромат зелени и тишина подействовали на него успокаивающе. И в его памяти всплыла та, другая, ночь, когда мерцающее пламя осветило то чего там уже нет, и его душа погрузилась в ласковое ничто. Во тьме что-то взывало к нему.
Мост был сломан. Деревянный настил давно уже обломился, сохранилась лишь тускло освещенная узкая полоска, соединяющая оба конца. Под разрушенным мостом тихо струилась темная вода. Недалеко от моста в зарослях кустарника змеилась тропинка. Темнота внушала суеверный страх, сейчас ничто, кроме стрекота цикад, не нарушало тишины. Листья кустарника цеплялись за короткие рукава его рубашки и время от времени касались запястий. Порой он натыкался на спрятавшийся в траве пень. Однажды с дерева что-то упало. Он насторожился. Но больше ничто не нарушало тишины. Кусты и деревья приковывали его внимание. Тропинка среди кустарника, то отчетливо просматриваемая, то исчезающая из вида, словно сама собой разворачивалась перед ним.
Он пнул ногой банку от томатной пасты, и она гулко зазвенела в безветренной ночи. Он остановился. Послышался какой-то звук, но сразу умолк. Омово совершенно отключился от внешнего мира, но звук, рожденный, казалось, его воображением, вернул его к действительности. Где-то неподалеку плакал ребенок. Промелькнула тень птицы, и он поспешил туда, откуда доносился детский плач. Смутно слышались еще какие-то звуки, какой-то неестественный шелест листьев и чьи-то удаляющиеся шаги.
Омово чуть было не наступил на какой-то сверток в темной, рваной, зловонной тряпке, трудно различимый в темноте. Сверху и снизу в сверток были напиханы газеты. Омово наклонился и тотчас отчетливо услышал плач ребенка, не позволявший ему уйти; ребенок взывал к нему, одинокий и беспомощный. Ребенок отчаянно ворочался в тугом свертке. Потом опять стало тихо, тень пролетевшей птицы раскололась на тысячи мелких осколков, и в этот миг до Омово дошел жестокий смысл происходящего.
Он опрометью кинулся бежать через заросли кустарника, спотыкаясь о коряги и пни, и чуть было не рухнул в заброшенный колодец без ограды у самого края тропинки. Где-то впереди, совсем близко, слышалось чье-то прерывистое дыхание и тяжелые шаги. Вдруг на повороте тропинки мелькнул силуэт испуганно крадущейся женщины. Она споткнулась о корень огромного дерева и, потеряв равновесие, упала. Чертыхаясь и плача, она громко взвизгнула, подняла подол и высморкалась в него. На ней было бубу[18] с глубоким вырезом и короткое, темное, изрядно потрепанное иро. Женщина была худа и измождена до крайности, всклокоченные волосы торчали во все стороны, липли к шее и щекам. Глаза смотрели отчаянно и жалко, рот судорожно кривился. Она шмыгала носом, рыдала, сморкалась и вытирала лицо концом своего вонючего иро.
У Омово звенело в ушах. Он молчал, не спуская с женщины глаз, зная наверняка, что она не станет убегать, что она — заложница тишины и темноты, а вернее — плача, который снова нарушил глумливую тишину ночи. Женщина перестала плакать, но тело ее по-прежнему содрогалось в конвульсиях. Ее терзали отчаяние, злоба и страх. Налетел ветер, и в кустах послышался сухой шелест веток, листьев и травы.
Потом, то взвизгивая, то хрипя, она сбивчиво поведала Омово о своем муже, который погиб от руки такого же, как и он сам, убийцы. Она увидела его труп, возвращаясь с рынка, у обочины дороги. Горло было перерезано ножом. Далее она рассказала, что осталась совсем без денег, что кредиторы грозятся отобрать все ее имущество, что теперь она одна в целом мире. Что же ей делать, спрашивала она, неужели ей суждено умереть из-за ребенка убийцы? Есть человек, который готов на ней жениться. Пусть лучше умирает ребенок, он и так уже не жилец… Она продолжала бормотать, судорожно глотая воздух. Казалось, будто ее слова обращены к кому-то там, в пустоте. Она бурно жестикулировала, уставившись в одну точку, а лицо ее при этом было каким-то зловеще отрешенным. Она богохульствовала, жаловалась на людскую несправедливость и без конца задавала один и тот же вопрос: «За что? За что? За что?», словно непрерывно стучала по треснувшей скорлупе вселенной с заключенными в ней ответами на это «за что?». Она рыдала и причитала, падала и каталась по земле, рвала на себе одежду и волосы. Темная струйка крови стекала, огибая глаз, к искривленным губам.
Омово что-то сказал ей спокойным тоном, достал носовой платок, чтобы вытереть струйку крови, но она отшвырнула его руку. Он продолжал говорить с ней все тем же спокойным тоном, убеждая ее внять плачу, доносившемуся из кустов, и вернуться за ребенком, рожденным ею в муках.
Снова подул ветер, всколыхнув траву и листву на деревьях. Прошелестев в кустах, он заглушил все остальные звуки, потом стих, оставив на земле кучу сорванных листьев и сухих веток. Наступившая тишина была лишь весьма относительной, наполненной разнообразными звуками. Все вокруг казалось неправдоподобным. Откуда-то выползла на небо луна в бесплодной попытке высветить предметы, которые прежде она пыталась спрятать. Деревья и кусты окутались серебряной дымкой.
Потом, словно для того, чтобы усилить драматизм ситуации, воздух сотряс громкий отчаянный вопль — ни на что не похожий, бесплотный и особенно страшный среди мертвой тишины. Потоки слез змейками побежали по изможденному лицу женщины. Она нехотя поплелась туда, где оставила ребенка. В ее движениях появилась какая-то странная скованность.
Снова раздался вопль. На сей раз он был отчаянней, громче и продолжительней. Женщина подхватила дитя и помчалась стрелой сквозь заросли, туда, где тропинка вилась среди кустарника. Тряпка, в которую был завернут ребенок, размоталась, и можно было видеть слабо барахтающееся тельце и слышать умиротворенный плач. Она судорожно прижимала ребенка к груди, и ее изможденное лицо озарялось бледным, неестественным лунным светом. Свободной рукой она отбросила конец тряпки, скрывавшей лицо ребенка, стряхнула землю и муравьев, ползавших по его тельцу, и запела на своем родном языке песенку о малыше, который вырастет сильным в этом суровом мире. Теперь ее лицо светилось, словно внутри у нее засияла маленькая луна.
Это был всего лишь антракт между двумя действиями первобытной драмы. Казалось, само время билось в приступе молчаливого безумия.
Омово слышал, как женщина глубоко вздохнула, и почти тотчас из глубины ее души вырвался пронзительный, леденящий кровь, заставляющий сжиматься сердце вопль, от которого содрогнулись кусты и замер в трепещущем ужасе ветер; и этот крик громко отозвался в пустой, холодной и теперь безлунной ночи. Она бросила в сторону Омово мрачный, полный ужаса взгляд и кинулась бежать без оглядки, вопя проклятия богу… и ее ярость разносилась далеко окрест, будоража покой людей, мирно спящих в своих домах.
Он все понял. Он так искренне сочувствовал ей, что у него сжалось сердце, казалось, от ее громких стенаний содрогнулся небосвод, и в сознании Омово возник образ черной птички, медленно-медленно падающей вниз и в конце концов глухо шлепающейся на землю. По пути домой его истомленный мозг настойчиво пытался воссоздать образ одинокого черного цветка, растущего прямо из земли. Однако образ ускользал, рассыпался. Из этой бесплодной попытки родилась ясность. Он устал. Безумно устал. Он больше не вспоминал обо всем увиденном, а видел лишь ясное, чистое небо, подобное пригрезившемуся ему во сне.
Некоторое время Ифейинва шла очень быстро, потом замедлила шаг. В компаунде царили шум и веселье, но шум вскоре смолк. Она чувствовала себя отверженной и отчетливо понимала, что ее ждет неминуемое возмездие. И словно ей в насмешку уличные торговцы наперебой зазывали покупателей, из магазинов грампластинок неслись мелодии модных песенок, в закусочной, как всегда, стоял веселый гомон. Она оправила на себе юбку и остановилась у заброшенного навеса, где они уже дважды встречались с Омово. Она надеялась, что с улицы ее нельзя будет различить в тени навеса, но проехавший мимо автомобиль высветил фарами ее лицо, и она поспешно скрылась за навесом. Там она простояла довольно долго, а потом стала плакать.
Спазмы свели ей горло, и ее вырвало. Слезы ручьем бежали по щекам, горячие и соленые. На какое-то мгновение музыка стихла, и Ифейинва отчетливо услышала злые насмешки и увидела ехидные улыбки завсегдатаев закусочной. Но потом успокоилась, ни злые насмешки, ни ехидные улыбки ее больше не волновали, и ей вспомнились удары ногами в дверь и угрозы и как он потом смолк и удалился. Комната, где они были с Омово, пугала ее своей пустотой и грязными стенами. Она стала восстанавливать в памяти подробности происшедшего. В этой комнате было нечто такое, что заслонило все то, от чего она находила прибежище в призрачной тени повседневной жизни. Дело доходило до того, что, когда она видела, как ее муж одевается утром, ей хотелось закричать и выпрыгнуть в окно. Затаив дыхание, она вспоминала и вспоминала, пока не погрузилась в безразличие. На какой-то момент она перестала плакать, обхватила голову руками и съежилась, словно защищаясь от какой-то мерзости, которая, того и гляди, полетит ей в лицо. Потом она успокоилась. Мимо проковылял нищий, покачиваясь на своих кривых ногах. Двое ребятишек промчались за угол. Несколько проституток заманивали проходившего мимо мужчину:
— Не желаете приятно провести время?
— Пойдем со мной, красавчик…
Ифейинва вышла из-за навеса и побрела вдоль улицы. Ноги не слушались. Внутри все болело. Она ощущала себя старой-престарой и усталой. Усилием воли она заставляла себя идти по дороге, ведущей к темным зарослям кустарника, где, по слухам, совершались таинственные вещи. Сейчас темнота манила ее. Она немного постояла; подул ветер. В кустах послышался шорох. Она не испугалась. Затем кто-то заскулил, и она поспешила туда, откуда исходил этот звук. Раздвинула кусты, но ничего не увидела. Прохожие старались как можно быстрее миновать этот участок дороги и обычно громко при этом пели.
На память ей пришла знакомая песня, и она принялась тихонько напевать:
Я сама зарабатываю себе на жизнь.
Я сама зарабатываю себе на жизнь.
Если кто-нибудь придет
И спросит обо мне,
Просто скажите ему, просто скажите,
Что я сама зарабатываю на жизнь себе.
Эту песню она пела с подругами в школе, и ее слова пробуждали в ней тоску. Она перестала петь и постаралась подавить в себе праздные образы, которые будоражили ее воображение при каждом воспоминании о кратковременной учебе в школе. Из кустов снова послышался скулеж. Вглядевшись, она заметила выросший среди кустов одинокий цветок. В темноте он казался черным. Черный цветок. Она сорвала его и понюхала. Ника кого особого аромата цветок не источал. Пыльца попала ей в нос — она чихнула и тихо рассмеялась про себя. Она продолжала идти и в тусклом свете керосиновых фонарей разглядывала цветок — увядший, больной, изъеденный мошкарой. Цветок вовсе и не был черным, чему она не удивилась. Она заколебалась; может, выбросить его? Но решила оставить.
Снова раздался скулеж за спиной, и, оглянувшись, Ифейинва увидела маленькую черную собачонку, выбежавшую, прихрамывая, из кустов. Собачонка заковыляла к торговке акарой, но та стала гнать ее прочь, осыпая проклятьями, и под конец плеснула ей на спину кипящего масла. Бедное животное взвизгнуло от боли и кинулось через дорогу, как раз туда, где развлекалась компания юнцов. Завидев собачонку, те принялись ее мучить. Ифейинва места себе не находила от жалости к животному, она хотела прикрикнуть на них, — пусть оставят беднягу в покое, — но в это время один из хулиганствующих юнцов, желая попугать несчастное животное, замахнулся ногой, нацеливаясь ей в живот. Собачонка не сумела уклониться от удара и оказалась подброшенной вверх. Бедняга рухнула на землю и неловко повернулась на бок, словно огромный футбольный мяч, из которого выпустили воздух. Компания юнцов разразилась хохотом. Хулиган был горд метким ударом.
Ифейинва кинулась к собаке, в которой едва теплилась жизнь, взяла ее на руки. Правая передняя лапа судорожно дергалась, шерсть измазана кровью. Юнцы осыпали Ифейинву насмешливыми репликами, а оказавшаяся поблизости некая женщина обозвала ее пожирательницей собак. Ифейинва кинулась бежать, преследуемая взъярившимися юнцами, всячески поносившими ее и забрасывавшими камнями и палками.
Когда она добежала до дома, шлепанцы съехали с ног и ей пришлось шаркать подошвами по земле. Преследователи отстали, и она остановилась, чтобы перевести дух. В левой руке она по-прежнему держала увядший цветок. Неподвижно застывший вывалившийся из пасти собачонки язык внушал тревогу. Ифейинва не знала, как помочь несчастному животному. Свет у них в комнате не [орел. Она снова стала перебирать в памяти события этого дня. Потом пошла в комнату и включила свет. Угрюмый, но не злой голос велел ей выбросить то, что было у нее в руках и истекало кровью, и выключить свет. На столе стояла наполовину выпитая бутылка пива, глаза мужа были налиты кровью. На заднем дворе не было ни души. На мокрой земле валялись грязные тарелки, ложки, детские горшки, дырявые и грязные ведра. Ифейинва отыскала сухое укромное местечко возле кухни и положила там собачонку, бережно смыв запекшуюся на ее правой передней лапе кровь. Блузка Ифейинвы тоже была в крови, но она этого не замечала.
Такпо велел ей выключить свет. Она стояла, молча глядя на него. Его глаза смотрели мимо нее, рот был полуоткрыт, обнажая зубы в пятнах ореха кола. Молчание было мучительным. В глазах у него затаилась боль открывшегося ему кошмара. Он пытался что-то сказать и без конца качал головой и вздыхал. Она по-прежнему молча глядела на него. Он поднялся, потом сел, потом снова встал. Тяжелой походкой направился к окну, открыл его, потом закрыл. Схватил бутылку, отпил немного из горлышка, поморщился, взявшись за живот.
Она глядела на него, не зная что делать, что сказать. Она подумала, что внешность у него, в сущности, не такая и плохая и что, возможно, он даже старается в чем-то себя преодолеть. Она так мало знает его. Во время свадебной церемонии она едва ли взглянула на него, она стояла, уставившись в одну точку прямо перед собой. Сейчас она впервые увидела в нем человека, терзаемого болью, способного страдать, а не изверга, который постоянно угрожал ей и колотил, когда у него возникала такая прихоть, и который мог сдергивать с нее юбку и трусы, пытаясь уличить в близости с другим мужчиной. Сейчас она при всей холодности испытывала к нему добрые чувства. Ей больше чем когда-либо хотелось убежать к себе в родную деревню. Это решение вызревало у нее давно. Сначала она боялась, что может совершить нечто непоправимое, но потом, когда мучившие ее по ночам кошмары прекратились, решение созрело окончательно.
Такпо снова сел и принялся раскачиваться на стуле, отталкиваясь ногами от пола. Он молчал. Ифейинва присмотрелась и — впервые — увидела, что у него бегут по щекам слезы. Это потрясло ее и больно ранило сердце; у нее было такое чувство, словно она увидела что-то недозволенное. Она отвернулась. Взяла увядший цветок и вертела его в руках. Он высморкался. Его молчание способно было свести с ума, ей хотелось кричать, кричать и кричать, пока он не улыбнется и не поколотит ее снова.
— Что у тебя в руках?
Ифейинва вздрогнула. Увядший цветок выпал у нее из рук и плавно опустился на пол.
— Цветок.
— Кто дал его тебе?
— Он совсем увял.
— Кто дал тебе этот увядший цветок?
Она промолчала.
— Это он дал его тебе?
И она опять промолчала.
— Я тебя спрашиваю. Это он дал тебе цветок?
Она продолжала молчать. Ее лицо ничего не выражало. Он вздохнул и протянул руку, чтобы снять висящее у двери пальто. Ифейинва втянула голову в плечи, опасаясь, что он сейчас ее ударит.
— Я хочу тебя кое-куда свозить. Слышишь?
Она взглянула на него. Его лицо было торжественно-спокойно, резиновый рот приоткрылся, и на лбу у него обозначились складки, похожие на червяков. Он колебался. Подошел к ней, обнял дрожащими руками и поцеловал. Запах из его рта был ей отвратителен, и ее губы не ответили на поцелуй; она съежилась и отвела лицо. Он был слишком толстокож, слишком самодоволен, чтобы почувствовать ее неприязнь. По-прежнему сжимая ее в объятиях, он принялся гладить ее по ягодицам; она мягко, но решительно заметила ему:
— Нас могут увидеть…
Его руки замерли, но в следующий миг он с такой силой сжал ее ягодицы, что она, не смея закричать в голос, лишь слабо простонала; она не закричала и когда он отпустил руки, а лишь беззвучно выдохнула из груди воздух.
— Пошли, — сказал он, направляясь к двери. — Я хочу повезти тебя туда, где ты еще не бывала.
Мысли одна страшнее другой приходили на ум, и она терялась в догадках. Ее воображение рисовало образы мертвецов, простертые на земле неопознанные трупы в глухих местах, и ее обуревал страх. И снова послышался его голос.
— Выходи! — кричал он. — Я убью тебя…
Она не посмела ослушаться.
На одолженном у приятеля мотоцикле он повез ее по Бадагри-роуд. Он ехал несколько минут, довольно медленно и осторожно. Проехав Алабу, он свернул на дорогу, ведущую к Аджегунле. Он остановился в темном месте неподалеку от армейских бараков и велел ей сойти. Вокруг стояла мертвая тишина, нарушаемая лишь отрывочным стрекотанием кузнечиков. Было очень темно, в воздухе стоял густой аромат земли и влажной травы и еще — запах смерти. Ифейинва оцепенела. Мысли сковал ужас. В тенях ей мерещились человеческие лица и маски, а раскачивающиеся на ветру пальмы, казалось, просили ночь повременить с жертвоприношением; и маниакальное стрекотание кузнечиков вливалось в ритуальную фугу. Он ловко спрятал мотоцикл в кустах, словно несколько раз мысленно отрепетировал свои действия. Она осталась стоять у дороги и испытала смутную радость, когда увидела приближающуюся запоздалую машину. Но машина увеличила скорость и промчалась мимо. Кто же, будучи в здравом уме, станет останавливаться в подобном месте ради незнакомой девицы. Слишком хорошо был известен этот прием. Ее скорее бы сбили, попытайся она преградить машине дорогу, чем осмелились бы остановиться.
— Иди сюда, ты, образованная дура! — крикнул муж. Его резкий, скрипучий голос полоснул по ней как ножом. Он подошел к ней и толкнул к тропинке среди густого кустарника. Сердце ее билось так отчаянно, что его удары, казалось, были способны расколоть тысячу кокосовых орехов. Ее терзали страшные предчувствия, и душа замирала от каждого шороха. Его лицо во тьме было неразличимо. Только злобно, как у гориллы, сверкали глаза, и без конца открывался и закрывался рот. Когда они вышли к широкой прогалине, он велел ей остановиться. Прогалина напоминала кладбище или заброшенную ферму.
— Боишься?
Она молчала.
— Боишься?
Она молчала.
— Значит, не боишься?
Он достал из кармана финский нож; блеснуло острое лезвие, и она в ужасе отшатнулась.
— Да! Да, я боюсь. Что ты собираешься со мной сделать, скажи!
Он кашлянул, потом коротко рассмеялся. Глаза у него горели. Руки дрожали. Он несколько раз открывал рот, как бы собираясь что-то сказать.
— Ты хочешь убить меня?
Он не ответил.
— Ты хочешь убить меня?
— А что, если я скажу «да»?
Она немного помолчала, потом сказала:
— Тогда чего же ты медлишь?
Руки у него беспомощно дрожали. Он снова и снова открывал рот, но слова не шли у него с языка. По главной дороге, словно спеша куда-то, мчались машины. Кузнечики смолкли на время; пальмовые деревья перестали раскачиваться, и ночь стала еще непрогляднее.
Чем дольше она вглядывалась в его лицо, тем яснее казались его черты. Сначала оно напоминало маску, а потом на нем проступила не поддающаяся четкому определению мука, окутавшая его словно тьма. Но в то же время лицо было жестоким и злым. Налетел ветер. Сначала они лишь поежились от холода, но потом оказались вовлеченными во вселенский беспорядок — ветер срывал с них одежду, пальмовые деревья раскачивались подобно безруким и безногим зомби, листья шелестели и хрустели, кузнечики стрекотали с диким, безумным рвением, будто исполняли религиозный обряд.
— Я собираюсь тебя прикончить. — Он сказал это равнодушным тоном, как мог бы сказать совершенно посторонний человек. Голос его словно доносился откуда-то издалека. — Я для тебя все равно что лягушка. Ты меня не замечаешь. Мое прикосновение вызывает у тебя отвращение. Я делаю для тебя все. Одеваю, кормлю, забочусь о тебе. У тебя есть кров над головой. Я работаю, не жалея сил, только бы ты ни в чем не нуждалась, я забочусь о тебе постоянно, а ты ведешь себя не так, как подобает жене, ты даже до сих пор не забеременела, наверняка что-то делаешь, чтобы не забеременеть; на днях я заглянул в твои вещи и нашел какие-то пилюли. Когда я дотрагиваюсь до тебя, ты шарахаешься как от змеи. Разве я сделал тебе что-нибудь плохое? Все дело в том, что я старый. Но я не так уж и стар. Разве я единственный пожилой человек, женившийся на молоденькой девушке? Твои родственники расхваливали тебя; им нужны были деньги. Подлые они, нищие и глупые люди, вот и мрут один за другим, а ты здесь выкобениваешься всячески, потому что, видите ли, училась в средней школе. Когда я притрагиваюсь к тебе, ты шарахаешься, как от змеи, а что ты сделала сегодня?! Я видел, как ты с рисовальщиком вошла в дом этой проститутки…
Всю жизнь я сам пробивал себе дорогу в жизни. У родителей было девятнадцать детей, и они оба меня ненавидели. Я не знаю почему. Однажды я убежал из дома. В тот день отец лупил меня палкой до тех пор, пока я не наделал в штаны. Я не помню, чем я тогда провинился. Когда, заливаясь слезами, я побежал к матери, она принялась щипать меня за щеки. Из всех моих братьев я самый невезучий, мне приходится изо дня в день вести борьбу за существование. Но куда бы я ни поехал, за какое бы дело ни взялся, меня всюду настигает неудача. Отец меня проклял, сказал, раз я его не слушаюсь, мне никогда не видать удачи. Когда он умер, я не пошел домой, я напился, и кто-то меня избил. Чем только я не занимался — производство цемента, импорт и экспорт, торговля гарри, фермерство, потом работал клерком, шофером на грузовике — ничто не приносило мне успеха, каждый раз дело кончалось провалом. Но я не сдавался. Я скопил деньжонок и теперь действую осмотрительно, пускаюсь порой на хитрость, теперь мне никто не заступает дорогу. Но вот результат — я выгляжу старше своих лет. Все мои братья занимаются пристойным делом: один служит в армии, другой — крупный торговец в Асабе, третий — таксист, еще один — адвокат, а я что? Я самый старший среди них и что же…
Было холодно, и она несколько раз зябко поежилась. Не передаваемое словами чувство безысходного отчаяния охватило ее. Он вытер руками слезы.
— Я прошу тебя, я прошу тебя, скажи мне только одно…
Она уже открыла рот, готовая заговорить, но промолчала.
— Он делал это, делал? Он делал это с тобой?
— Нет.
— Ответь, он делал это с тобой, делал?
— Нет.
Он выкрикнул что-то на своем родном языке, простер руки к небесам и заплакал. Она никогда не видела, чтобы мужчина так плакал. Это выглядело неправдоподобно и страшно. Он походил на актера, который явно переигрывает, изображая душевную муку и роковые страсти. Он выглядел гротескно и нелепо.
— Мне нужно от тебя только одно — чтобы ты любила меня, как подобает хорошей жене; любила и помогала мне в борьбе за существование. Люби меня, как подобает хорошей жене, ухаживай за мной, как полагается хорошей молодой жене, не ставь меня в дурацкое положение… Если я захочу сейчас здесь тебя убить, ты не сможешь этому помешать, и никто тебе не поможет.
Потом он стал смеяться, и стенать, и скрежетать зубами. Она поняла, что он пьян. Он размахивал руками, как будто сражался с каким-то невидимым духом. А в следующий момент произошло нечто совершенно невероятное. У него начались судороги. Такое часто с ним случалось в моменты физической близости. Вот и сейчас судорогой свело правое бедро, и он отчаянно скрежетал зубами, колотил кулаками, издавал страшные вопли и просил Ифейинву помочь ему. Нож выпал у него из рук и затерялся в траве.
Время шло, а он все продолжал скрежетать зубами. Ветер усиливался, судорога наконец прошла, и он, осторожно ступая и опираясь на ее плечи, направился туда, где они оставили мотоцикл. Вдали треснула ветка, и пальмовое дерево раскачивалось словно безумный великан, потом пошел дождь. Сначала дождь падал редкими, крупными каплями, словно с неба сыпались зерна бобов, но постепенно капли становились крупнее, и вдруг небо обрушило на землю лавину града, который сек землю, бил по деревьям, дороге и домам, хлестал по навесам и развешанному на веревках белью, по машинам и мотоциклам. Это было подобно апокалипсической страсти, которая вскоре иссякла, и, когда они добрались до дома, с них ручьями лилась вода.
Они вернулись домой около полуночи. Дорогой они почти все время молчали. Только сейчас Ифейинва в полной мере осознала, чего ей удалось избежать, и испытала тихую радость.
По возвращении домой она первым делом кинулась на задний двор проведать несчастную собачонку, прихватив с собой керосиновую лампу. Задний двор был залит водой обильнее, чем обычно, и валяющиеся в беспорядке тарелки, облупившиеся кастрюли, ведра, ночные горшки стали еще более неприглядными от грязных дождевых брызг. Ей показалось, что она отыскала след крови там, где оставила собаку. Но собаки не было. Она исчезла.
Омово возвращался после утомительной прогулки. Он брел не разбирая дороги, с трудом переставляя ноги. Даже и тогда, когда поднялся ветер, он был не в силах ускорить шаг, внезапно хлынувший дождь только обрадовал его. Он огорчился, когда дождь прекратился. Между тем он добрался до зарослей кустарника. Земля была напоена влагой. Листья слегка поблескивали в свете фонарей. Большей частью заросли утопали во тьме. Вокруг не было слышно ни звука. Когда неожиданно отключился свет и впереди замаячила темная фигура, он сразу понял, что это — засада, но не испытал при этом ни страха, ни удивления. Он устал. Он знал, что ее муж так этого не оставит. Он отдавал себе отчет в том, что, зайдя так далеко в отношениях с Ифейинвой, он должен быть готовым ко всему. Он ни о чем не жалел и ни в чем не раскаивался. Он просто очень устал.
Незнакомец бросился к нему. Теперь Омово оказался лицом к лицу с этим низкорослым обезьяноподобным увальнем, свирепо наступавшим на него. Омово понимал, что кричать бесполезно. Все равно никто не придет ему на помощь. Те, кто живет поблизости, лишь заткнут уши и будут счастливы, что жертвой, настигнутой в ночи, оказались не они, а кто-то другой.
Незнакомец подступал все ближе, готовый в любую минуту броситься в атаку. Омово оглянулся и увидел еще одного человека, приближавшегося к нему сзади.
— Что вам нужно?
Теперь они подошли к нему вплотную.
— Что вам от меня нужно? — повторил Омово и продолжал идти как ни в чем не бывало. Этого не следовало делать. На плечи ему посыпались удары. В ответ он замахнулся и скользнул кулаком по лицу одного из своих противников. Омово отпрыгнул в сторону, но мощный удар кулака по уху сбил его с ног. Оказавшись на земле, он проворно выбросил правую ногу в сторону и нанес точно рассчитанный удар своему противнику по лицу. Последовала отборная брань. Омово издал легкий крик, нацелив на шею противника рубящий удар из приемов каратэ. Однако промахнулся. Он устал. Ослепительная вспышка. Перед глазами с невероятной скоростью завертелись кругами тысячи разлетающихся вдребезги электрических лампочек. И в тот же самый момент он ощутил могучей силы удар по голове, свернувший ее набок, и в кружащейся темноте он не заметил, как подобно скользкому бревну рухнул на землю. Его били ногами по голове и молотили кулаками по лицу, спине и плечам, и, теряя сознание, он все-таки ощутил несколько ударов в пах и услышал свои собственные приглушенные крики; он молил бога о помощи, а его продолжали бить ногами и осыпать проклятиями. Из раны, нанесенной ударом в висок, хлынула кровь, перед глазами простерлось красное море, и он больше не чувствовал боли.
— Будешь знать, как бегать за чужими женами.
— Если тебе нужна баба, заведи свою…
— Дурак! Ублюдок!
Он попытался шевельнуть ногой. Один из истязателей вцепился в нее и резко рванул Омово по земле. Раздался ехидный смех. Он попытался подняться и продолжить борьбу, но — новая ослепительная вспышка, и он теряет сознание. Очередной удар сбил его с ног, и он упал навзничь. И снова — равнодушный, злобный смешок.
Его окутала легкая тьма. Огни перестали метаться перед глазами. Странные краски мелькали у него в голове, и каждый цвет соответствовал определенной степени невыносимой боли. Сейчас вокруг царило глухое безмолвие, если не считать воображаемого стрекотания глупых кузнечиков, которое врывалось в его уши и раскалывалось, причиняя новую боль.
Омово хватался за мокрую землю. Земля выскальзывала из рук. Он попытался приподняться и сесть. На него навалилась мягкая темень, он сделал усилие, чтобы вырваться из нее, и его вырвало. Потом он нащупал куст, ухватился за ветку и стал подтягиваться, но вырвал куст с корнем и снова рухнул на землю. Он распростерся на земле и отдался во власть тишины, и влаги, и земных звуков. По-прежнему стрекотали кузнечики. Алчные москиты облепили его с головы до пят, а ветер шелестел листвой и приносил с собой отвратительные запахи.