Подозрительно благостная полоса моей жизни, начавшаяся светским ужином у Бернаро, продлилась. Даже тяжкое ощущение утраты, не покидавшее меня после гибели Крутилова, словно бы притупилось. И запропастившийся куда-то Саша Водонеев вылетел из головы. Мне предложили съездить на гастроли в Питер. С «Другим театром». На неделю. В Ленинград!..
А в Питере к тому же томилась в загородном доме удачно вышедшая замуж моя подруга Ирка Верховская. Когда выяснилось, что как раз в это время ее муж отбывает в командировку, и мы будем свободны, как ветер, я поняла: во-первых, это неспроста, а во-вторых, так не бывает, и непременно прилетит какая-нибудь гадость. Таков мой стандартный контракт с небесной канцелярией: идущие косяком события со знаком плюс — гарантия того, что после дадут по башке.
Пока я размышляла, принять ли предложение Берна-ро, и соображала, что бы написать в свою еженедельную колонку «Шум за сценой» — уж скорее бы начинался театральный сезон, подкидывающий хоть какие-то информационные поводы! — раздался звонок, и неподражаемый голос тележурналистки Глафиры Сверкальцевой сообщил:
— Ну вот, я говорила: будет истукан!
Глафира, которая в хорошие времена дружила против меня, но как только начинала брезжить сколько-нибудь серьезная война, тут же вступала со мной в коалиционный союз, сообщила итог полугодового конкурса скульпторов на памятник основателю Города. Как водится, из того, что наличествовало, победил наихудший вариант: низкорослый уродец на коротких ногах и в кафтане, в окружении пушечных ядер.
Сама идея установки памятника Василию Татищеву, посланного Петром I создавать медеплавильные заводы на диком Урале, особых изысков и оригинальных художественных решений наскрести не могла, но то, что так называемый худсовет, то есть городничий и компания, влипнут в этом деле в банальность номер один, взволновало даже спящих летаргическим сном горожан. Которые и выразили общие настроения в эпистолярном жанре на заборах: «Татищев с яйцами, иди в…!» Проблема была даже не в том, что ядра в самом деле походили на яйца: многим не нравился автор скучного истукана — заслуженный скульптор К. Он этих истуканов страшно сказать, сколько наплодил за сорок-то лет творческой деятельности.
В свете надвигающейся работы с магом мне не хотелось ввязываться в это энергоемкое дело, но советский эпос, образцы которого пугали народ на городских площадях и скверах, был таким воинствующе безобразным, что на его фоне поносимый сегодня всеми московский скульптор Зураб казался прямо Микеланджело Буонарот-ти. Что мы имели? Группу революционных товарищей в промышленном районе, гераклообразного вождя в театральном саду и интеллигентного инженера-изобретателя на площади Любви. Был еще портативный субтильный Пушкин, но поэт погоды не делал, погоду делала гигантская, устрашающе былинного вида композиция — памятник защитникам фронта и тыла. Правда, за годы жизни в Городе я приучилась смотреть и сквозь нее тоже.
— Предложения есть? — спросила я у Глафиры.
— Черт с ним, со скульптором К., голосуем за конную статую скульптора З.
Чтобы я убедилась, сколь это прекрасно — конный Татищев на главной площади, — Сверкальцева тут же мне сбросила файл, и я ахнула: действительно, с конной статуей, символом всякого путного европейского города, мы можем иметь совсем другое лицо.
Кроме меня, Глафира позвонила Олегу Дуняшину из «Вечерки», и когда вечером мы собрались у него на военный совет, идея акции протеста была практически готова. Мы настрочили воззвание, разослав его во все СМИ, обзвонили приличных людей, изготовили плакат с изображением медного всадника на Камской площади, где намеревались стоять с ним сутки под прицелом телекамер и вербовать сторонников. От сторонников требовалось одно: принести на место действия камень, тем самым проголосовав за лошадь под Татищевым. Предполагалось, что гора камней впечатлит нашу мэрию, и, может быть, решение изменится.
Дня через два машина закрутилась, и когда я приехала на площадь, там уже играл Губернский военный оркестр, поднятый мною по тревоге накануне вечером, возле каменной кучи скандировала нехилая толпа студентов, а милиция, привлеченная этим зрелищем, грустно топталась поодаль, не смея приблизиться. Пока я давала интервью городскому радио, Глафира работала в прямом эфире — краем уха я ловила ее убойные фразы:
— Попранный статус европейского города! Образец воинствующей пошлости! Аляповатый провинциализм!
«Наверное, такие, как Сверкальцева, раньше и делали революции», — думала я, ни одной минуты не веря в успех предприятия. Но не реагировать совсем было нельзя, вот мы и резвились на радость коллегам, страдающим от отсутствия событий в летнее межсезонье. Военный оркестр отыграл свои марши — явился кантри-фолк квинтет, затем какая-то рок группа, которую мы даже и не звали. Народ прибывал и прибывал, и мы втроем уже не успевали объяснять всем и каждому, в чем, собственно, дело. А дело, как я понимаю, было не только в уродливом памятнике: когда в вашей жизни ни любви, ни конной статуи, а где-то впереди маячит хронический ноябрь, не захочешь, да выйдешь на площадь.
— Что, решили брать Зимний? — вздрогнула я от низкого баритона Бернаро, который неслышно подошел ко мне сзади и, я была уверена: подслушал мои мысли.
— Ну да, вроде того… Вы проезжали мимо?
— Нет, мимо я не проезжал, но услышал ваш голос по радио и решил все увидеть своими глазами.
— Вам нравится?
— Статуя? Нравится. Но так вы не добьетесь ничего.
— Тогда скажите как.
— Не знаю.
Глафира, у которой при виде Бернаро от изумления чуть не выпали глаза на асфальт, уже пробиралась к нему с микрофоном, делая мне отчаянные знаки.
— А сейчас, — воодушевленно чеканила она, — мы услышим мнение человека, которого знает весь мир, и который как никто может прокомментировать результат этого конкурса.
Я улыбнулась Бернаро.
— Маэстро, — обратилась к нему Глафира, — какой бы памятник поставили вы?
Маэстро помолчал, посмотрел на плакат и включил все свое обаяние:
— Я поставил бы конную статую, которая стала бы композиционным центром проспекта. Наш город очень изменился и похорошел за последнее время, но, как мне кажется, конный Татищев добавит ему элегантности. Я думаю, по этому вопросу нужен референдум.
Глафира светилась от счастья:
— Почему вы решили принять участие в акции? Насколько мне известно, специально вас никто не приглашал.
Бернаро прищурил свои черные, как уголь, глаза и, лукаво глянув на меня, изрек с самым серьезным видом:
— Я уважительно отношусь к городской прессе, и коли уж господа журналисты вышли на улицы, к их мнению стоит прислушаться.
— Что и требовалось доказать, — выключила микрофон сияющая Глафира и окинула победным взглядом толпу. Вдруг обнаружилось, что наступила тишина — народ расступился и во все глаза смотрел на одетого в легкий черный камзол Бернаро, который выглядел как испанский гранд — только без шпаги на левом бедре.
Бернаро рассмеялся, подмигнул стоящему рядом мальчишке, достал из кармана колоду карт и, обойдя круг, предложил желающим загадать карту. Колода взвилась вверх, образовала Эйфелеву башню и, удержавшись в этом положении несколько секунд, превратилась в винтовую лестницу. Затем легко сложилась, образовала колесо, которое трансформировалось в змейку и, наконец, в восьмерку. Выстроив из колоды еще три-четыре фигуры, Бернаро обошел круг, назвал все задуманные карты, сорвав аплодисменты и крики «браво». Застыв на несколько секунд, он вытащил из кармана уйму связанных концами платочков, которые развязывались под его взглядом и образовывали странные конфигурации вроде легкого парусника. Он, кажется, совсем не напрягался, не делал отвлекающих движений, и все происходило словно в записи, из которой вырезаны накладки.
Я не люблю фокусы в частности и эстраду вообще. Для меня в цирк сходить по работе — мученическая мука. Но тут я поймала себя на том, что вместе со всеми полностью подчинена этому волшебному зрелищу и выключена из прочей жизни. Я даже ни о чем не думаю. И дело вовсе не в фокусах. Дело в самом маге, который, без сомнения, обладает гипнотическим воздействием на людей, а, может, кое-чем похуже. Вместе с тем картинка этого уличного концерта была столь странным, дискомфортным зрелищем, что я, не отдавая себе отчета, сделала несколько шагов назад, пытаясь сократить план и не видеть деталей: облик иллюзиониста никак не вписывался в предложенные обстоятельства, был им чужероден, примерно как компьютерная графика — реально отснятому кадру. И я не понимала почему. А главное, не могла себе ответить на вопрос, что же меня так взволновало… Маг Бернаро здесь, конечно, инопланетянин, это ясно. Но мало ли мы созерцали инопланетян в виде, например, группы «Депеш Мод»», зачем-то посетившей Город пару лет назад? Или в виде десанта звезд мексиканского сериала «Просто Мария»?
Нет, дело не в «инопланетности». Тогда в чем? Устав от безрезультатных размышлений на эту тему, я достала мобильник и обнаружила, что мне звонил Хусейнов. Попыталась набрать его номер, но Хусейнов оказался вне зоны, я послала ему эсэмэску с просьбой перезвонить.
Импровизированное представление прекратилось так же внезапно, как и началось, образовалась очередь за автографом, и я ждала довольно долго, чтобы поблагодарить маэстро.
— Из спасибо шубы не сшить, — пожимая плечами, ответил Бернаро и в своей манере пристально посмотрел мне в глаза. — Что вы решили с книгой?
— Я решила, что да. Я возьмусь. Только вот.
— Только что? — резкое движение головы выдало нетерпение мага.
— Я уезжаю на неделю в Петербург. Командировка. Вернусь — и мы приступим, если вы не против.
— Неделя так неделя. Хорошо, — вернулся Бернаро к своей обычной беспечной манере и, не прощаясь, удалился прочь.
К ночи заметно похолодало. Некстати выяснилось, что очередная осень опять катит в глаза, не спрашивая позволения, и, заметно приуныв, мы все-таки решили не отменять ночную часть митинга. Когда совсем стемнело, о планшет с всадником споткнулась юная компания с гитарой, и мы до рассвета слушали странный музыкальный микст, попытки идентифицировать который оказались безуспешны. Толку от этого сидения на площади не было никакого, но «суточная акция» — это звучало гордо, и, значит, приходилось сидеть.
Я не любила ночной летний Город с его поздними закатами и ранними рассветами, по сути — теми же белыми ночами, когда, по моим ощущениям, время вдруг разворачивалось и начинало течь вспять в те, «дотатищевские», темные времена, в которые и Город-то как таковой отсутствовал, а стояли тут непроходимые леса да текла сквозь них Кама, а до Петербурга можно было добраться только обозом за два — два с половиной месяца. По моим ощущениям, в эти белые летние ночи вся суетливость-современность отменялась, становилась бутафорской, не имела власти и выглядела лишь зыбкой декорацией, для чего-то оставленной на великой и древней земле. Казалось, строгие величественные боги этой земли однажды решат, что никакой цивилизации им здесь не нужно, взмахнут перстами — и цивилизация исчезнет вместе со своими переливчатыми огнями, выхлопными газами, ночными клубами и прочей чепухой. Я не любила эти ощущения и не смотрела в белые ночи. С наступлением дня все это проходило, забывалось, делалось смешным и неважным, днем время опять текло «правильно», и опасаться было нечего — до следующей ночи. С вступлением темноты в свои права, примерно к середине сентября, эти тревожащие настроения начинали слабеть, а к зиме, когда день истекал к пяти пополудни, исчезали, стирались совсем.
Даже сейчас, под сенью Башни смерти, знаковой городской достопримечательности и основного столпа его архитектуры, я ощущала этот трепет обратного тока времени, пронизанного взорами языческих богов. Не помогали ни мигающие светофоры, ни бодро прыгающие картинки рекламы — вместо постиндустриального потребительского и скоростного двадцать первого на дворе опять стоял «натуральный» и медленный восемнадцатый век. Время от времени я пыталась спрятаться от него в круглосуточном «Cafe Black», и это ненадолго помогало… Но когда голубоватую подсветку Башни со страшным и до конца не разгаданным названием поглотил зловещий багровый рассвет, как мне показалось, занявшийся раньше обычного, тревога стала нестерпимой, и я чувствовала то, что чувствовала всегда: неизбежность, бессильность, печаль. Правда, сейчас к этому примешивалось нечто, чему я не могла дать точного определения. Я знала, что это пройдет, что к утру от тревожных призраков не останется и следа, но не могла не признать очевидное: сейчас они подобрались вплотную.
Честно отбыв на площади сутки, истекающие минуты которых стояли на месте, как последние бастионы, мы поехали к городничему — разбрасывать камни. Долгожданное утро, против обыкновения, не принесло покоя, но бессонная ночь вместе с холодом сделали свое дело, и я уже не чувствовала ничего, кроме жуткой усталости. Усталость, в конце концов, заглушила на время ту непонятную тревогу, которая продолжала окутывать меня вкрадчивым и незримым туманом.
Городничий, кстати, бывший городовой, нестарый и бодрящийся мужчина, как только избрался на этот пост, стал жестко следовать неукоснительному правилу: он всегда и везде улыбался. Поносит его пресса — скрежещет зубами и улыбается, устраивает выволочку подчиненным — шипит и улыбается, вокруг говорят непонятные вещи — молчит и улыбается. Он и принял нас сразу, не желая давать врагу такие козыри, как отказ в личной встрече. И все время, пока неутомимая Глафира (ночное дежурство ничуть на ней не отразилось) наглядно объясняла ему преимущества всадника над пешеходом, мы видели радушную улыбку, за фасадом которой прочесть что-либо было решительно невозможно. Спектакль закончился — можно ехать домой.
— Ты что-то совсем бледная, бедная Лиза, — посочувствовал мне на улице Олег, но сочувственная его улыбка — не в пример бодрому оскалу городничего — вышла вымученной, как все это непонятное утро, которое уже, слава богу, было на излете. — Тебя подвезти?
Если бы у меня были силы, я бы изумилась вдруг прорезавшейся галантности Дуняшина, которая никогда не входила в список его добродетелей. Силы кончились: я помотала головой и побрела к трамваю.
Мой мобильник давно разрядился, но добравшись до дома, я не нашла в себе мужества привести его в чувство. И зачем? Все равно я сейчас никакая. Спать! Ну, а после — отписываться. Чуть отогревшись в душе и налив себе чаю, я забралась в постель и по инерции щелкнула пультом. Шел местный «Утренний вестник».
— …поздно вечером во дворе одного из домов по улице Петропавловской был найден труп Александра Водо-неева, известного актера и поэта, исчезнувшего несколько дней назад. Причина смерти выясняется.
Машинально допив чай и обнаружив, что у меня от холода и шока начинают стучать зубы, я опять поплелась в душ — согреваться. Через сорок минут сделала два звонка — редактору, затем Хусейнову — и на автопилоте отправилась на работу.
Бодрый шеф, для которого каждое утро, видимо, являлось началом новой жизни, потому что ночами он спал, указал мне на стул и поглядел выжидающе-весело.
— Молодец. Ну? Кто следующий? — резво выкрикнул он, весь подавшись ко мне, словно видел впервые.
Я вопросительно смотрела на редактора, изображение которого в моих глазах двоилось и прыгало.
— Звонил этот, как его. Ларионов. Ну, следователь по Крутилову. Говорит, ваша Кронина — ведьма: про кого ни напишет, все мрут. Это ж надо, какой наблюдательный! И жена моя тоже заметила.
— Нет, не все, только Гоша Крутилов. Да вы что… Это же совпадение! — наконец-то дошло до меня, и я, как ужаленная, подскочила на стуле.
— Не уверен. Но здорово, классно. Журналист, если он настоящий, должен задницей чувствовать тему. Тут не знаешь, как сделать тираж, как им выдать зарплату, а она — совпадение. Дудки! Молодец. Продолжай в том же духе.
Ответсек Юрий Иваныч тоже посмотрел на меня странно и все время, пока я рылась в завалах секретариата, пытаясь выбрать лучший Сашин снимок для завтрашнего номера, барабанил по столу пальцами левой руки и напевал что-то революционно-комсомольское.
— Когда сдаешь репортаж с площади?
— Часа через два. На последнюю?
— Нет, на первую.
— Да? Удивительно.
— Шеф сказал, что на первую. Лиза. Только ты никого не хвали. Ты уж так. да. пиши нейтрально.
Я взглянула на ответсека и увидела в его глазах то же, что и во взгляде редактора:
— Юриваныч, и вы. Это! Все! Совпадение! Это. — Не зная, что сказать, я опустилась на старую кипу газет, испо-кон века гнездившуюся в углу, и вдруг разревелась: с десяти фотографий одновременно смотрел на меня Саша Водонеев и ничего не мог мне сказать.
В отличие от балетмейстера Крутилова, поэта Водонее-ва Город хоронить не собирался. Сашу провожала горстка тех, кто его знал, и до кого успела дойти страшная новость. На траурной церемонии были актеры «Другого театра» и несколько дам «от культуры», замеченных на всевозможных вечерах поэзии.
— Почему в филармонии? Почему не в театре, где он проработал всю жизнь? — шептались пожилые билетерши, поправляя венки возле гроба, установленного в скромном фойе.
— Говорят, не позволил Шапиро.
— Да и Хусейнов-то насилу согласился. А неоткуда больше хоронить. Вот так. Дожить до этаких-то лет и быть бездомным…
«Все состояние проел на леденцах».
Панихида уложилась в пятнадцать минут, все выступающие смотрели куда-то вбок, а на лицах читались бессилие и досада, и, видимо, чувство вины. В воздухе висели общая растерянность и смутное ожидание: наконец, придет кто-то всезнающий и компетентный и объяснит, что же это такое происходит и каков в этом истинный смысл.
Я не заметила, как вошла Маринович — мне показалось, она возникла возле гроба, будто из-под земли. Ухватившись за его край, долго и напряженно стояла у изголовья, словно боясь упасть. За ее, как мне показалось, надломленной спиной возвышался невозмутимый, всегда с одинаковым выражением лица Матвей Рольник, взявший на себя временное руководство Балетом Крутилова. С белыми окаменевшими губами, в чем-то черном и длинном, Маринович походила на простую деревенскую бабу, которая вот-вот начнет прилюдно причитать и голосить. Все расступились и не сводили с нее глаз, испуганно ожидая именно этого. Но ничего не произошло. Маринович наклонилась, поцеловала покойника в лоб и что-то вложила ему в руки со словами:
— Эх, вы, белые рыцари!
Задержавшись на несколько секунд, ни на кого не глядя, она взяла под руку Рольника и, тяжело ступая, направилась к выходу.
После этого все задвигались и вздохнули; стало понятно, что скоро вынос, но меня ожидало еще одно удивление. Словно на сцену, беззвучными шагами в фойе вошел иллюзионист Бернаро, возложил невероятных размеров букет белых роз и, с минуту постояв возле гроба, поднялся наверх, скрывшись в своих репетиционных апартаментах. На нем были солнцезащитные очки и все тот же камзол, что на площади. Я тотчас забыла про Маринович и смотрела в ту сторону коридора, куда ушел Бернаро, размышляя о том, что такие персонажи, как он, никак не монтируются с бездомными поэтами, которые спускают единственную недвижимость, чтобы издать свои стихи. Такие, как Бернаро, должны их отрицать.
Но, может быть, его цветы — просто вежливость? Долг перед коллегой-артистом?
Начался вынос, а я, торопясь в редакцию, не поехала на кладбище: до отъезда в Петербург-Ленинград нужно было сдать еще один материал.
Это, впрочем, оказалось невероятно сложно. Сидя совершенно одна в притихшей к концу рабочего дня редакции, я совершенно не могла сосредоточиться, то и дело сбиваясь на внутренний просмотр картинки Сашиных похорон с Ма-ринович у гроба. И эта ее странная фраза про рыцарей… К вечеру я уже стала сомневаться в том, что услышала: белые? бедные? бледные? Что она имела в виду? Отчего «вы», а не «ты»? Значит, рыцари — они? А кто они, если это «они»?
И стало понятно: я никуда не двинусь, не сяду ни в самолет, ни в поезд — я просто обязана это узнать.
Маринович я позвонила прямо с утра, пытаясь договориться о встрече, но правая рука Георгия Крутилова, всегда и везде действующая по собственным, ею установленным правилам, через десять секунд бросила трубку.
Вторая попытка была чуть успешнее.
— Что вам еще от меня нужно? — бесстрастно вопросила Ника. — Я рассказала все — и вам, и Ларионову, и всем, кто лез ко мне со своим любопытством.
Но, выслушав мой вопрос о «белых рыцарях», проговорила неожиданно спокойно:
— Елизавета Кронина, среди безграмотного стада журналистов я выделяю вас за вашу образованность, вы это знаете. И все-таки отказываю в комментариях. Прошу вас, больше не звоните!
Без всякой надежды я набрала Людмилу Стрельцову, и через час мы сидели в том же кафе, что и три недели назад. Как и тогда, Людмила с отвращением курила и тушила сигареты, задумчиво качая головой на все мои вопросы:
— Не знаю. Не припомню… Очень странно. Вы понимаете, ведь Маринович — фантазерка, назначит окружающих на должности героев и носится со всем этим: кто Сирано у ней, кто Дон Кихот, кто Зигфрид. А сама — «железный Феликс» плюс восторженная дура. В одном лице. А тут поэт, особая статья, они и говорили-то стихами.
Извинившись перед Людмилой за напрасное беспокойство, я поехала домой — собирать дорожную сумку. Провозившись до глубокой ночи, осознала, что за оставшееся до отъзда время не успею сделать и половины намеченного, как это всегда бывает накануне командировки. Заводя будильник на половину восьмого — время, которое ненавижу, — я с изумлением услышала телефонный звонок.
На часах была половина первого.
— Елизавета, я вас не разбудила? Слава богу. Это Стрельцова. Простите, что звоню среди ночи, но вообще-то я, кажется, знаю, кто такие эти рыцари. Встретиться завтра у меня не получится, так что рассказываю прямо сейчас.
— Я слушаю, Людмила. Говорите, — опустилась я на пол, вдруг почувствовав резкую слабость.
— «Белые рыцари» — это такое тайное общество. Нет, даже орден. Его Георгий и Саша Водонеев придумали, на первом курсе института. Звучит претенциозно, но ничего серьезного в этом «ордене» не было. Ребята собира-лись на студенческие пирушки и, чтобы пить не ради пития, решили вдохнуть в это занятие идею. Вроде бы тогда они поклялись во что бы то ни стало сильно преуспеть и стать знаменитыми. Причем не в Москве, не в Париже, а именно здесь, в Городе. Знаю я об этом мало, потому что Гоша крайне неохотно говорил на эту тему. Там был строгий мальчишник: провинившихся изгоняли без права восстановления. Я бы и вовсе об этом ничего не знала, но как-то подслушала телефонный разговор. Потом как-то Сашка обмолвился. Ну, кое-что у Гоши выпытала. Ничего особенного не помню, ведь больше двадцати лет прошло!
— То есть они хотели доказать, что прославиться можно и работая в провинции?
— Да, вот именно. Для них ведь, для всех почти, Город и был относительным центром, столицей. Они же все из маленьких городков и поселков понаехали, как сейчас говорят. Ну и решили, что это не случайно, судьба им дарит шанс, и нужно им воспользоваться. А вскоре и сами поверили в провидение, собравшее их в Городе.
— Понятно. А кто там был, кроме Георгия и Саши?
— Да всего двое-трое. Сначала-то их было гораздо больше, но кто-то ушел, кого-то прогнали, и, как я поняла, решили больше никого не принимать. Я так думаю, принимать было некого — не дотягивали кандидаты до гениальности.
— А кто отбирал-то?
— Сами и отбирали.
— Да, интересно очень. Кто же еще там?
— Художник Марк Фомин.
— Что вы говорите! Сегодня получила приглашение на его юбилей: двадцать пять лет творческой деятельности. Художник спорный, но талантливый, и, если бы не бесконечные пиар-акции имени себя, был бы очень симпатичен. Любопытно.
— Четвертый — пианист Вадим Арефьев.
— Да, знаю, в оперном театре.
— И что, хороший пианист?
— На два порядка выше остальных. Он ведь после института культуры еще в Гнесинке учился, аспирантуру окончил, потом неизвестно почему — хотя теперь-то понятно почему — вернулся в Город. Часто ездит за границу на гастроли. А пятый?
— Вот пятого не знаю. Он пришел к ним позже и вроде стал там главным.
— Я думала, что главным был Георгий.
— До какого-то времени — да. Но тот, пятый, принес нечто такое, с чем все они стали считаться. Не знаю, боюсь соврать, но, кажется, он увлекался эзотерикой и парапсихологией, и слушались его беспрекословно.
— Чем же они занимались-то, эти «белые рыцари»? — после паузы спросила я, ошарашенная информацией, которую еще предстояло переварить.
— Спорили, рассуждали, строили планы. Повторюсь, все они были приезжими, без связей, без родных и без жилья. Вот и сбились в стаю. Все бредили Серебряным веком, а там же сплошь и рядом литературные кружки и общества. Скопировали что-то и носились с этим.
— А потом-то, после института??
Людмила замолчала и задумалась.
— Ой, по-моему, они просто об этом забыли. Прошло столько времени. Но вот жили так, как задумали. Как договорились. Внешне словно бы ничем связаны уже не были, это я по Гоше знаю. Странно, сейчас вам рассказываю и сама поражаюсь тому, что не вспомнила сразу.
— Как вы думаете, а почему Маринович отказалась мне говорить про такие невинные вещи? И откуда-то знает же она об этом!
— Должно быть, Гоша все-таки рассказал. А почему не говорит? Где Ника, там всегда выкаблучивание и капризы.
Будильник я, конечно, не услышала — меня разбудил настойчивый телефонный звонок, и вместо «здравствуйте» я услышала:
— Отчего же вы мне не звоните?
— Оттого что я еду сегодня.
— Я знаю, что сегодня, но потому и спрашиваю: кто вас отвезет на вокзал?
Кто меня отвезет на вокзал… Во все мои здешние времена это был вопрос вопросов, и с тех пор, как из моей жизни исчез Бакунин со своей «Волгой», я всякий раз ощущала болезненный укол пустоты: как правило, провожать (и встречать! главное-то — встречать!) меня было некому, не считая, конечно, Жанетты. Но Бернаро своим невинным вопросом меня поставил в тупик и, окончательно проснувшись, я попыталась отшутиться:
— В Городе существует и ширится служба такси.
— Да вы что? Не заметил. Во сколько ваш поезд?
— Кажется, в полночь.
— Заеду в одиннадцать, — без паузы проговорил Бер-наро, и пока я размышляла, как ответить, он отключился и пропал.
Вернувшись в утреннюю реальность, которая всегда мне давалась с трудом даже после крепкого чая, я поняла, что не могу думать ни о чем, кроме сомнительного общества «белых рыцарей». И, несмотря на бесконечный список запланированных дел, меня так и подмывало прямо сейчас мчаться к Фомину, с которым я даже была относительно знакома. Тем более, повод был: приглашение, юбилейная выставка. После разговора со Стрельцовой меня просто распирало любопытство, и, поборовшись с ним минут десять, я все-таки позвонила по указанному в приглашении телефону.
— Марк Михайлович уехал в Москву, что ему передать? — промяукала секретарша и, пообещав мне встречу с ним не раньше, чем через три дня, просила прислать список (!) вопросов (!) моего интервью.
Я собралась было полюбопытствовать, не спутала ли она своего Марка Михайловича с президентом России, но, благоразумно решив не портить отношения с обслугой до поры до времени, сказала, что личных вопросов не будет.
Однако интересовал-то меня как раз личный вопрос, и если бы не «белые рыцари», из которых непонятным образом погибли двое, я только по приговору суда стала бы писать об этом его юбилее. Наскреб же где-то двадцать пять лет «творческой деятельности», а институт закончил двадцать лет назад! Но придется писать, чтобы узнать всю историю.
День разошелся на суету, перепалку с редактором, вычитывание в полосе материала о тюзовских гастролях во Франции, на чай с Жанеттой и Галкой, которая все-таки написала судьбоносное письмо своему Аркадию и теперь пребывала в анабиозе ожидания. А в конце дня был звонок Ларионова, следователя по делу Георгия. Я вспомнила, что видела его на Сашиных похоронах. Господи, неужели и тут убийство?! И чем я могу помочь? Узнав, что уезжаю, отложил встречу на потом. Однако к вечеру, когда за мной заехал Бернаро, в голове моей опять торчали гвоздем эти «гении-рыцари».
— Я видела вас на похоронах у Саши Водонеева, — сказала я, чтобы что-то сказать. — Вы были дружны?
— Знакомы. Город невелик. А когда в нем живешь двадцать пять лет, новых лиц остается все меньше. Разумеется, и вы, и я вращаемся в определенном срезе, который узок, как круг тех революционеров, далеких от народа.
— Мы вращаемся в разных кругах.
— Которые в известной степени накладываются друг на друга. Лично я предпочел бы в своем не вращаться.
— Да вы и не вращаетесь, по-моему. Ездите по миру или сидите в своем замке, пока не прискучит.
— Вы расстроены, Лиза.
— Нет, но как вам сказать… Сбита с толку. Три недели назад — Крутилов, почти следом за ним — Водонеев.
— Что поделать, все люди, все смертны.
— Но не в сорок же два года, на пике успеха! И за что было их убивать? Не политики, не бизнесмены, не банкиры!
— Разве Водонеева тоже убили? — не сразу спросил Бернаро.
— Ой, не знаю я.
— Поезжайте, забудьте об этом. Вы вернетесь, и все прояснится.
Маг молча проводил меня до вагона, на несколько долгих секунд задержал мою руку в своей и неожиданно мягко сказал:
— Прошу вас, непременно возвращайтесь.
«Прошу вас, непременно возвращайтесь» — эта фраза кружила в моей голове, когда поезд тронулся, вырываясь из плена Города, и застучал по железнодорожному мосту, его последней пограничной зоне. Как будто я и в самом деле могу не вернуться.
Минут сорок я стояла, прикованная к окну, хотя выучила наизусть и декорации промзоны, и пришпиленные к ней овраги и перелески. Изредка мелькали трогательные огоньки полустанков. Каждая знакомая картинка отдавалась отзвуком боли, словно я и в самом деле уезжала навсегда-навсегда. Это Город даже на расстоянии не желал отпускать от себя и выбрасывал свои сети.
Когда я с усилием отошла от окна, попытавшись укрыться в купе, о меня споткнулся Гена Матвеев, актер «Другого театра» — он играл там практически все главные роли.
— Елизавета, вот вы где! А мы вас потеряли. Идемте, быстро! Все в седьмом вагоне.
— Простите, Гена, но я так устала. Давайте, если можно, без меня.
— Без вас нельзя. Помянем Сашу…
Это был тот самый случай, когда проще согласиться, чем объяснить свой отказ, и я пошла вслед за ним. Я не любила шумные актерские компании, считая их в чужом пиру похмельем, их шутки мне казались неуклюжими, и попросту мне не хотелось тратить время. Мне хотелось залечь с книжкой в купе и вспоминать интонацию, с которой Бернаро просил меня возвращаться.
Разлили водку по стаканчикам, не чокаясь, выпили. И опять, как на похоронах, все смотрели куда-то вбок, избегая встречаться глазами. Чувство общей вины перед Сашей наполняло замкнутое пространство и, не находя выхода, сгущалось, стояло стеной. Казалось, сам воздух стал плотным и вязким.
— Ведь все знали, все видели, что происходит, и никто, никто не помог! — запинаясь и задыхаясь, горячо заговорила тонкая белокурая девушка. Она была мне незнакома — видимо, недавно появилась в труппе. — Жил практически на улице, ночевал по друзьям, занимал-перезанимал деньги. Его выгнали из театра — все промолчали. В театре абсолютная монархия. И еще он все время кашлял. Курил и кашлял, недоедал, наверное. Но на дворе-то двадцать первый век! И не война, не голод, всего в избытке.
— Ты просто очень молодая, Даша, простых вещей не понимаешь, — погладил девушку по голове Матвеев. — В том весь и парадокс: нельзя помочь другому, понимаешь? Притормозить процесс — возможно, да и то на время. Каждый сам пишет текст своей жизни.
— Но попытаться! Попытаться. Хотя б чуть-чуть, совсем немного. Никто не захотел!
— Последний год с ним говорить-то было невозможно. Писал, как сумасшедший, был одержим одной идеей — издавать свои стихи, любой ценой. Вот и издал ценой собственной жизни.
— Скажите, Лиза, он успел прочесть вашу статью?
— Не знаю, думаю, что нет.
— Пусть вон Шапиро лучше почитает!
Ребята высыпали курить в тамбур, и когда мы с Матвеевым остались вдвоем, он сказал:
— Перед тем, как продать квартиру, Шура перетащил ко мне весь свой архив: блокноты, диски и кассеты — сохрани, мол, до лучших времен. Ввалился выпивши, под вечер, без звонка. У меня был коньяк, посидели. Да, года полтора назад, весной… Вот тогда он и взял с меня слово: если что с ним случится, издать его книгу, последнюю. И много раз потом напоминал об этом. Теперь вот не знаю, что делать.
— Вы смотрели архив?
— Не смотрел.
— Если можно, то я бы взглянула.
— Нет проблем, да и Сашка. Он был бы не против.
— Можно написать заявку на грант, обратиться в министерство культуры.
Матвеев только рассмеялся:
— Он их замучил этими заявками! И их, и нас, и всех вокруг. Вы знаете, ведь я три года проучился в медицинском, хотел стать психиатром, между прочим. И я могу сказать: в последние три года у Водонеева была самая настоящая сверхценная, бредовая идея — издавать свои стихи. Он с ней ложился, с ней вставал, с ней выходил на сцену.
— Но что в этом странного? Любой, кто пишет, хочет опубликоваться, быть прочитанным, услышанным.
— Но не любой готов за это умереть.
— То есть вы думаете, что это было болезненное, неадекватное состояние?
— Я не знаю, теряюсь в догадках. Вон наш заслуженный, Игорь Шеронов, он, между прочим, тоже пишет. Прозу, и уже давненько. Что-то печатают в толстых журналах, что-то там ему заворачивают, но это, понимаете, часть жизни. В других частях своей жизни он играет в театре, растит дочек и ездит с женой на дачу.
Я представила дородного, добротного, более чем трезвого актера Игоря Шеронова, и опять до слез стало жаль Сашу.
— Не знаю, — продолжал Матвеев, — что это: сверхценная идея или навязчивая жажда славы, что тоже присутствовало, но свою жизнь Шура ценил и использовал только как возможность «производства» стихов.
Чуть подумав, я все же спросила:
— Вы ведь учились на актерском примерно в то же время, что и Водонеев. Что такое общество «Белые рыцари»?
Правильное и даже красивое лицо Матвеева выразило такую степень недоумения, что я поняла тщетность вопроса.
— Революционное общество? — переспросил
он. — В девятнадцатом веке?
— Да вроде двадцать с лишним лет назад было в вашем институте студенческое общество с таким названием.
— Удивительно. Первый раз слышу.
— Лизавета! — закричала мне из толпы встречающих Ирка, и, расталкивая народ локтями, стала пробираться к дверям вагона.
В этой нетерпимости даже минутного ожидания и стремлении немедленно действовать она была вся. Ирка и на экзамены всегда ходила только в первой пятерке, и замуж тоже вышла раньше всех.
— Стой там, сейчас выйду, — попыталась остановить ее я, но она уже держалась за поручень вагона, пытаясь ухватить мою сумку.
— А чего поездом? — удивилась Верховская. — Самолетом быстрее. Так, сейчас едем ко мне, бросим вещи, и — в город.
— Может, я лучше в гостиницу?
Ирка встала как вкопанная:
— Что, в какую гостиницу? Я ее жду, дни считаю, не знаю, как встретить, куда посадить, а она мне какую-то дичь про гостиницу. Я тебе говорила: Костик у бабушки в Ярославле, мой в Финляндии и вернется через неделю. Да если б даже и был здесь! Не волнуйся, буду на это время твоим личным водителем, меньше часа от города, слышишь? — И гордо распахнула передо мной дверь черного джипа: — Как?
— Слу-ушай, какой зверь! И ты с ним управляешься?
— Я же тебе говорила, — почти обиделась подруга.
— Правда? Не помню.
— Лизка, выглядишь классно. Похудела и вроде бы выросла. Слушай, волосы длинные — здорово!
Не сводя с меня своих расширенных от радости глаз, она резко рванула с места и, лавируя между машинами, начала выбираться из города, на который я смотрела во все глаза, как будто видела впервые.
— Потерпи-потерпи, мы вернемся. Отдохнешь — и отправимся, по местам боевой славы. Только жаль, что былой… Лиза, Лиза. Ну, а я потихоньку толстею.
— Где? Не вижу, такая же точно, а мы виделись.
— Три года назад! Лизка, ведь целых три года! Вот тогда я была пятьдесят пять. А сейчас — шестьдесят, просто ужас.
— Не выдумывай, все хорошо.
— Мне ходить тяжело, понимаешь?
— Ну, худей.
— Не могу я худеть.
— Почему?
— Потому что собаке нужны впечатления.
— Ты завела собаку?
— Нет. Собаку завел наш сосед и носится с ней по всему околотку, говорит, что собаке нужны впечатления, чтобы она не зачахла. А поскольку у меня впечатлений ноль, то мои впечатления — это еда. Как же я похудею?
— А ребенок, муж, работа? У вас новый дом, наконец.
— Вот именно что дом, ребенок, муж. И всех нужно обслуживать. С работы я практически ушла, так, делаю отдельные заказы.
— Ушла? Ты — отличный дизайнер…
— Лиз, Костя несадовский, через год пойдем в школу. Да если ездить каждый день на службу, потратишь больше на бензин, и это не считая сил и нервов.
— А гувернантка, нянька?
— Агентствам я не доверяю, а чтоб таких знакомых — нет. У Вовы фобия к тому же: чтобы в доме не было чужих.
— А моет кто твои четыреста квадратов?
Верховская вздохнула:
— Угадай с трех раз. Ну, здесь уже не так печально: когда он уезжает, контрабандой вызываю тетеньку из службы, и тетка драит дом от цоколя до крыши.
Я не заметила, как мы добрались до небольшого коттеджного поселка, спрятанного в сосновом лесу. Ирина подъехала к одному из домов, нажала на пульт, ворота поднялись, и мы въехали в небольшой аккуратный двор особняка из желтого кирпича с ярко-синей крышей и целым набором причудливых окон, плодом дизайнерской фантазии хозяйки. По дорожке, вымощенной желтым кирпичом (привет «Волшебнику Изумрудного города», любимой детской книжки Ирки), мы прошли к главному входу и очутились в царстве белых, золотых и серебристых тонов обожаемого Ириной парадного классического стиля, в котором был отделан весь дом.
— Ну, ты даешь! Нет слов, — попыталась я выразить свой восторг, но Ирка его сразу пресекла:
— Место здесь — да, золотое. Дом тоже ничего, ломала голову. Но обои китайские, плитка дешевая, колонны — полиуритан. Иначе разоришься — площади! Есть, правда, мрамор на камине. Ну, мебель дорогая, итальянская. Купила, не сдержалась. Остальное — ширпотреб.
— Что ты говоришь! Да здесь, как в мини-Эрмитаже…
— Старалась. Понимаешь, не переношу я этот, как его, хайтек. Куда ни плюнь, везде хайтек, который устарел, когда родился. А все копируют, копируют, копируют! Что за радость тащить к себе штампы! Вот купишь себе дом — отделаю не хуже.
Проводив меня в ванную, она умчалась на свою фешенебельную кухню, посоветовав непременно воспользоваться громоздившимся в углу массажным креслом:
— Гарантирую: лучше всякого мужика!
Через два часа, причесанные и со свежим макияжем, мы уже бродили по Юсуповскому дворцу, внутреннее убранство которого на первый взгляд не сильно отличалось от красот Иркиного дома. Она по ходу пьесы что-то зарисовывала и фотографировала, а я не могла оторваться от вида Набережной Мойки, манящего меня из каждого балкона и каждого окна. Невероятное количество лет дворец имени Феликса Юсупова, как и Мойка, 12, как и храм Спаса на Крови, стоял на реставрации, затем, источающий агрессивные запахи ремонта, он все же открылся, и вот только теперь, изрядно проветрившись и задышав, стал приобретать первоначальный вид. Мне так хочется думать, что этот вид — первоначальный, что я мысленно населяю его всевозможными призраками, которые, должно быть, навещают его ночами, как всякое место, призванное консервировать время. Время и в самом деле отчасти поддается консервации, и в Юсуповском домашнем театре меня застала врасплох мысль о том, где будет «храниться» наше время, и я с ужасом поняла, что кроме торговых центров, получается, негде.
— Не выпить ли нам кофею? — устало поморщилась Ирина и потащила меня вниз, в кафетерий. — Программа сегодня большая, надобно набраться сил.
— А что у нас в программе? — встрепенулась я, и она рассмеялась:
— Ну, ясно дело, что. Сейчас мы, охая и ахая, потащимся по набережной — вздыхать по сторонам, пройдем через Исакий и станем падать ниц пред Медным всадником. Засим версты четыре вдоль Невы и в Летний сад — там можно посидеть, перекурить немного. Потом ты вспомнишь Инженерный замок, и я скажу, что это точка нашего маршрута на сегодня. Мы где-то пообедаем, а потом — танцевать в ночной клуб.
— Я не одета! Ты же не предупредила!
— Ну, если б я тебя предупредила, ты совсем никуда бы не пошла. Можно подумать, я тебя не знаю! Да не переживай, сегодня в клубы ходят как попало.
— Ладно, ладно, сходим, посидим немного.
— Не посидим, а потанцуем.
— Хорошо, совсем чуть-чуть. Ты лучше расскажи мне про Володю.
Ирина вздохнула, наморщила нос:
— А что… Володя как Володя. Всё как всегда, работает до ночи.
Повисла странная, многозначительная пауза, в течение которой Ирка, видимо, раздумывала, говорить или не говорить, и я ее поторопила:
— Не как всегда. Ты раньше так о нем не говорила.
Она опустила глаза, залпом допила кофе:
— Так, хорошо. Рассказываю один раз, и больше эту тему мы не обсуждаем.
— Да, конечно.
— На самом деле ничего хорошего. Понимаешь. — Ирка поерзала, зачем-то достала и выключила свой телефон, словно он мог нас подслушать, и, глядя мне прямо в глаза, начала тихо, но очень внятно:
— Ты помнишь, все вы помните, как он за мной ухаживал, да что там, просто бегал. Все говорили: да, немного рановато, но это партия, и все такое. Года три, может больше, все было чудесно, мы комнату снимали на Литейном. Потом родился Костик, неспокойный, я здесь одна, без бабушек, и молоко пропало. Вообще три первых года его жизни — какой-то мрак. Кормить, гулять и спать. Тебя как будто нет, ты просто дополнение к ребенку. Володька приходил и падал, тоже уставал ужасно. Потом мы переехали в квартиру — стало легче, и сразу повезло: случайно он попал в строительную фирму, очень быстро сделал там карьеру. Ну, вот, решили строить дом. Нарисовала его. Потом каждый день за руль, с собой ребенка — и командовать таджиками. На русских, ясно, денег не хватало. Стройку закончили за год. Потом — отделка, мебель-шторы. Не знаю, что бы было, если б я при этом еще и работала. Теперь подходим к главному сюжету. Переезжаем, у ребенка день рождения — четыре года, а муж оставил дома телефон, приходит эсэмэска, я ее читаю: «Любимый, ну, когда же мы увидимся?» Я в шоке. Да, забыла главное! А перед этим за неделю попалась мне статья с таким названием — «Пересидеть любовницу». Я левым глазом прочитала. Где-то в желтой прессе. Обычно я такое не читаю, ну, а тут взяла. А суть в том, что если у вашего мужа появляется любовница, то, оказывается, нужно сделать вид, что вы как будто этого не видите. Описаны все признаки: у мужа негатив, отлучки и «командировки», а, главное, он и жену пытается куда-нибудь спровадить, чтобы самому, значит, жить полной жизнью.
— Не верю, ерунда какая-то.
— Лиза, слово в слово. Ну, разве что мой дома ночевал. Он, понимаешь ли, в других местах не засыпает. Так вот, суть в том, что препятствовать ему не нужно, а нужно всячески спроваживать к любовнице, чтобы не быть помехой — это я цитирую тебе статью. Любовница, заполучив его на время, начнет принимать меры, чтобы оставить себе навсегда, качать права, и тут пойдут скандалы, и мужик вернется. Как говорят психологи, если не препятствовать, они сожрут друг друга сами. Представь, я все выдержала, я его не уличила, правда, стала мониторить телефон.
— Зачем?
Верховская вздохнула, помолчала:
— Ну, как зачем? Быть в курсе.
— А вдруг это ошибка?
— Если бы! Сначала писала какая-то Таня, через два месяца — Оля, после Оли — Марина и Дина. Блин, принцип одноразовой посуды! То есть вроде бы все несерьезно, но мужик точно съехал с катушек. Поняв и осознав весь ужас ситуации, я прошла и все стадии отношения к этому. Первая называется «кошмар», вторая гласит: «почему?», третья вопрошает: «кто виноват?», а четвертая успокаивает: «это удобно». Сперва рыдала, ела антидепрессанты, потом пошла к психологу, на тренинги и курсы, как все обманутые жены. Слушай, сколько же в нашей стране обманутых жен!
— Постой, а с Володей ты поговорила?
Ирка вытаращила на меня полные слез глаза и резко отодвинула тарелку.
— А зачем? Для чего? Ведь я точно знаю, что он изменяет. Ну, уличу его, и что, развод?
— Почему сразу развод-то?
Она посмотрела на меня и с тихим отчаянием проговорила:
— Уличают, Лиза, только тогда, когда люди готовы к разводу. То есть готовы к войне. Села я, стала взвешивать. Костя отца обожает, обожает наш дом, свою комнату. Для него это мир. И, получается, я должна этот мир сейчас взять и разрушить.
— Нет, конечно, нельзя. Да и куда ты пойдешь — в коммуналку?
— Воевать не могу: ни тылов, ни ресурсов, ни армии. Я в тюрьме, и выхода нет. Я не знаю, где выход. Не знала…
Но я думала, думала долго. И дожила до того, что в какой-то момент поняла: мне все равно! Понимаешь? Лиза, мне все равно, лишь бы мы соблюдали приличия! Теперь, когда я слышу бред о том, что ревность, мол, освежает чувства, что из нее вырастает любовь, меня тошнит физически. Кроме брезгливости, ничего не может вырасти. Я не люблю и не хочу своего мужа. Это ужасно. Чего бы я только не сделала, чтобы его полюбить и ценить так, как раньше! Не люблю. Не хочу. Хоть убей.
— Я понимаю.
— Есть еще социальный момент, — продолжала Ирка. — Мы сейчас не равны, это ясно. Тогда, когда он за мной бегал, я принимала решения. А потом, — грустно усмехнулась она, — из независимого и равноправного государства я превратилась во французскую колонию. Я зависима, ничего не попишешь. На мне ребенок, дом и быт, но зарабатывает-то он. И он свободен. Сейчас, когда мне надо в магазин или в аптеку, беру ребенка и поехала. А раньше, когда Костик был маленький, сижу и жду, когда приедет Вова. Получается, выход один: хочешь равноправия — опять становись независимым государством. А им становятся двумя путями: либо затевают войну, о чем мы уже говорили, либо бурно развивают экономику, крепят мощь страны.
— Ну, да, заводят собственное дело. Это сложно.
— А нет другого выхода, хоть тресни. А пока я буду крепить эту мощь, мою единственную и неповторимую жизнь, которая проходит, придется проживать частями.
— Как это, частями?
— Не частями, неправильно, — нишами. То есть с мужем мы дружим, мы с мужем соратники, у нас грандиозные совместные проекты — дом и сын. А любовь я найду и вне дома. Не нашла, но найду. Что же делать…
— То есть все-таки дружите, да?
— Слишком многое связывает, тут ничего не попишешь. Но своими танями-олями он сам мне дал зеленый свет. Не я захотела, а он.
— Не знаю. Мне это не нравится. Ты понимаешь, женщина, когда она влюбляется в мужчину и вступает с ним в связь, подсознательно воспринимает его как будущего отца своего будущего ребенка со всеми вытекающими. У тебя съедет крыша, короче.
— Ну, пока-то не съехала. Даже вроде забавно: он там гусарит и уверен, что никто об этих подвигах не знает. Ты видишь, я держу себя в руках. Ну да, сижу в засаде. И потом, — вернулась она в свое обычное деятельное состояние, — скажи, почему я должна своего мужа кому-то дарить? Он почти красавец, содержит семью — в общем, мужик что надо. Вот станет бесполезен — брошу. Так живет большинство.
— Не уверена.
— А потом, буквально на днях я додумалась вот до чего. Что Вова, в общем, и не виноват: ну, загулял, с кем не бывает. Ошиблась-то я, Лиза. И не я первая, не я последняя. Мы все очень часто делаем ошибку, когда выбираем, мы торопимся, оцениваем параметры. А искать нужно только одно — родную, родственную душу. Да, мы с Володькой любили друг друга, но он не родственная душа, и я ведь это чувствовала. Но — влюбленность, опять же параметры, партия! Я сама виновата во всем и теперь в наказание буду жить такой раскромсанной жизнью: одна часть там, другая — здесь. И поделом мне! Зато ты у нас молодец, не торопишься.
— А как ее узнать-то, родственную душу?
— Не знаю. Говорят, почувствуешь.
Придавленные Иркиной историей, мы вышли из дворца и действительно побрели к Медному всаднику — смотреть, как конь перебирает в воздухе передними копытами, если памятник быстро-быстро обходить по часовой стрелке. Первой эту особенность творения Фальконе заметила художница-пушкинистка, гениальный подросток Надя Рушева. Когда эта новость со значительным опозданием дошла до нас, первокурсниц, то мы, ни минуты не думая, побежали проверять — в феврале, на ночь глядя. Да, если бегать, то перебирает. Вот мы и бегали, потому что закрыли метро, а потом добирались до студенческого городка на «Парке Победы» пешком, пронизанные блоковской метелью. Отчего-то метель в Ленинграде — всегда блоковская, всегда петроградская, совсем не похожая ни на московскую, ни на какие другие.
Рассуждая об этом, мы дошли до Петра, сделали наш ритуал кругового обхода, но летом впечатление совсем другое, не такое волшебное, что ли.
— Твоя очередь открывать тайны, — взяла меня под руку Верховская и повела к Исаакиевскому собору.
— Ты будешь смеяться, но открывать нечего, — сказала я правду, и от этого не было грустно.
— Ну, тогда я спрошу по-другому: что тебя держит там, в этой дыре?
— Там не дыра, там миллионный город.
— Ой, началось! Скажи еще, балет, в котором переночевал наш Мариинский.
— Он там не ночевал, а спасался в войну! И школу оставил хореографическую, которых три на всю страну. Нет школы — нет и танца.
— Ну, хватит. Все, пустила корни.
— Ир, если честно, я не знаю что. Возможно, то, что во мне живет странная уверенность, будто я могу вернуться сюда в любой момент. Хоть завтра, хоть сейчас. Это как ленинградцы, которые десятилетиями не бывают в Эрмитаже, и ничего — живут. Ну, понимаешь, им достаточно возможности!
— Ну, так возьми и вернись. Знаешь, мы обсуждали с Володькой. Дом большой, приезжай и живи. И газет здесь тьма-тьмущая. Лизка, как же мне тяжело тут одной, ты бы знала! Ни поплакаться, ни поделиться. Как что — беги к психологу. Дожили! Как за границей.
— Подожди, почему ты одна? А Степанова? Ленка Истомина?
Верховская надолго замолчала.
— Когда мы переехали в коттедж, моя свекровь вздохнула и сказала: с этим домом вы потеряете всех друзей, потому что самая трудная вещь на свете — умение пережить чужой успех. Вот так-то, дорогая.
— Постой, но я-то здесь, на месте.
— Ты — да. Во-первых, это ты. А во-вторых, критерии успеха у тебя другие.
— Какие же, вот интересно?
— Ну, сохранить себя, наверно. А я не сохранила, я разрушена, неудачница в браке.
— Кто неудачник, кто удачник — неизвестно. «Когда закрывается одна дверь, то непременно открывается другая» — повторяй почаще.
— Ага, как говорит моя психологиня, движение вперед обычно является следствием пинка в зад. Вот я и двигаюсь.
И опять мы в молчании брели остроконечными линиями, держась направления Летнего сада, я по старой привычке ловила взглядом шпиль Адмиралтейства, и от этого мое сердце сжималось, а чувства опять можно было выразить в двух словах: неизбывность, печаль. Я вглядывалась в каждый угол, в каждый дом, и меня больно ранила двойственность ощущения: Ленинград, без мысли о котором я не жила в Городе ни одного дня, казался точно таким же, как в пору нашей первой встречи, и, в то же время, от него уже мало что оставалось. Как будто все было на месте: каналы, всадники, опознавательные знаки, мосты, толпы туристов. Не все ленинградские пирожковые еще превращены в бутики, и живы неподвластные новому буржуазному стилю оазисы доступного сервиса вроде гостиницы «от управления культуры» по Некрасова, 12. Но бездарный, растущий, как на дрожжах, новодел, заполонивший весь исторический центр, уже даже не прячется, не мимикрирует, а выступает в роли полноправного хозяина… Еще чуть-чуть — и он сожрет истинный Санкт-Петербург.
Нарочно петляя, мы вышли на Невский, и я была готова заплакать оттого, что там нет уже ни «Лягушатника», ни галантерейного магазина под народным названием «Три ступеньки», ни социальной, как бы сказали сегодня, пельменной на выходе из метро «Невский проспект».
— Ты ностальгируешь по юности, а не по той пельменной, — смеялась Ирка, стремящаяся поскорее проскочить культурную часть программы и перейти к развлекательной.
— Ир, этого безобразия нет ни в одном символическом городе мира: ни в Риме, ни в Вене, ни, тем более, в Праге.
— Ты была в Риме?
— Два раза.
— Что, правда? И как?
— Ну, первый раз он пришелся под занавес поездки, и я уже с трудом воспринимала. Гипервпечатления. Представь, стояла на римских форумах и рыдала, что не могу его переварить. Все причитала: хочу в Рим, хочу в Рим, хочу в Рим. Ты не поверишь — через год опять поехала, по случайной, горящей путевке.
— То есть желания, высказанные в экстазе, в аффекте, сбываются?
— Да, да, да. Но, видимо, не везде. Мне тогда еще подумалось: дело в «матрице города». Рим исполнил мою эмоциональную просьбу.
— Что такое матрица города? — помолчав, спросила Ирка.
— Некая сила данного места. Не знаю, как точно сказать. У городов-символов вроде Рима, Парижа она очень сильная. Но у других тоже есть, если только.
Смутная мысль, как-то связанная с загадкой «Белых рыцарей», — а в том, что здесь кроется загадка, я уже не сомневалась, — вдруг кольнула меня посреди моих же слов, оставив смутное предчувствие, что отгадка совсем рядом…
Гастроли «Другого театра» проходили в «Театре на Литейном», и в первый же вечер я с изумлением обнаружила полный зал, намеревающийся смотреть «продолжение» чеховской «Чайки» в интерпретации Бориса Акунина, который «дописал» пятый акт в виде пародии на детективный жанр. Сюжет этой нью-«Чайки» состоит в том, что доктор Дорн (привет Фандорину) вдруг начинает расследовать смерть застрелившегося в финале Константина Гавриловича, и получается, что все без исключения персонажи имели и мотив, и возможность его убить.
Примерно то же самое мне говорил и Геннадий Матвеев, играющий Тригорина в этой пьесе-шутке, о смерти Водонеева:
— Все, начиная с черных риэлторов, которые занимались продажей квартиры, продолжая теми людьми, кому Шура был должен, и заканчивая родственниками Ирины Диннер, за которой он взялся ухаживать в обмен на завещание жилья, имели мотив.
Я смотрела этот, в общем, талантливый шапировский фарс, а мысли мои были о другом: чем дальше, тем явственнее меня беспокоило ни на чем не основанное ощущение того, что риэлторы риэлторами, квартиры квартирами, а эти две смерти, Крутилова и Водонеева, как-то связаны между собой, и жизнь эту связь нам предъявит.
После спектакля получила эсэмэску от Бернаро: «Возвращайтесь, вы обещали».
Подумала и написала: «Хорошо». Потом пожалела, что написала. Я никогда не умела дружить с мужчинами, а для романа с артистической богемой я малоподходящий экземпляр. Но дело даже не в этом. Ирка права, сто тысяч раз права, когда говорит о родственной душе и прочих вариантах. В сказках, чтобы отыскать эту самую родственную душу, Иванушки-дурачки и Иваны-царевичи слезали с печи, посылали в белый свет свои каленые стрелы, отправлялись неведомо куда на всяких там серых волках и коньках-горбунках. Сегодня никто никуда отправляться не собирается, даже самолетом — для этого есть сайты в Интернете. Но ни Ирка, ни, тем более, я не дошли еще до той степени безнадежности, чтобы броситься в их многообещающие сети. Вообще с Интернетом мы опоздали: в самом деле, когда выход в сеть могли себе позволить лишь образованные состоявшиеся люди, среди них, может, и водились искомые принцы. Но, сейчас, когда каждая продавщица заводит в Интернете свой блог, где и высказывается по всяким мелким поводам, обращаться туда в поисках судьбы было бы странным занятием.
А идея с путешествием неизвестно куда — бросить все и уехать! — и в самом деле стоящая вещь. Для нее, правда, тоже необходима определенная степень отчаяния.
Четыре ленинградских дня были пущены на ветер, а я так и не позвонила Мишке Савельеву, которому звонила всегда, когда наведывалась в Питер. Савельев был моим самым верным поклонником, преданным другом и женихом с большой буквы, которого я упустила. Мы познакомились в парке нашего городка лет двадцать назад, и Мишка стал моим бессменным воздыхателем. Как водится, влюблялась я в других, но он всегда маячил рядом, соглашаясь на роль доверенного лица и удобной подружки. Внешне Савельев удовлетворял всем моим требованиям: рост, длина ног, чувство юмора… Он даже учился без троек. Но влюбиться в него я решительно не могла, хотя весь мой здравый смысл взывал именно к этому.
Савельев уехал вслед за мной поступать в Ленинград: я — в университет, он — в политех. И в Ленинграде у нас случился короткий бесславный роман, за который мне до сих пор стыдно. Корни романа гнездились в предшествующей ему моей несчастной любви к однокурснику Жене Нечаеву, которую я надеялась вытравить с помощью Мишки. Идея потерпела крах, полгода мы не общались, но потом Мишка пришел и сказал, что дает мне пять лет на раздумье. Если через пять лет (по его мнению, достаточный срок, чтобы просто объесться свободой) я не соизволю выйти за него замуж, то он женится — один раз и на всю жизнь. И он действительно женился, на ленинградке, но наши отношения остались прежними.
После недолгих раздумий я все-таки набрала Мишку, получила выволочку за то, что не предупредила о приезде, и теперь он в Финляндии, а за выволочкой — обещание вернуться завтра и где-нибудь поужинать со мной.
Мы встретились возле Мраморного дворца, и по тому, как Савельев без конца поправлял то волосы, то воротничок, то галстук, я поняла: волнуется. Махнула ему рукой, приказав оставаться на месте, не спеша перешла дорогу и оказалась прямо в его объятиях.
— Лизавета! Два года! Не верю! — закричал Савельев на все Марсово поле, подхватил меня на руки и резко закружил, высоко приподняв над асфальтом.
Разница в росте у нас сантиметров тридцать, и мне всегда было отрадно ощущать себя беззащитной и маленькой в его могучих руках.
— Разве два? Полтора или меньше…
Я и сама вдруг ужасно разволновалась и, пытаясь заземлиться, начала проявлять заинтересованность и задавать вопросы про работу. Мишка работал на Кировском и быстро двигался по служебной лестнице, о чем я знала из его редких телефонных звонков, а переписка у нас не сложилась.
— Два месяца как начальник участка, — смутившись, похвастался он. — В подчинении сто человек.
— Ну, ты даешь! Молодец! А в Финляндии — тоже работа?
— Ну, конечно, прозрачная Лиза. Квартиру взял по ипотеке, нужно шевелиться… Да ладно, ерунда. Ну, ты-то как?
Не отвечая на вопрос, я взяла его за руку и потянула в сторону моста Лейтенанта Шмидта, до которого мы с Иркой в прошлый раз так и не добрались. Молча мы дошли до моста, перебрались на Васильевский и без всякой цели побрели в сторону Стрелки, откуда набережная смотрится лучше всего, и особенно Зимний. Мишка обладал удивительным свойством, которым могут похвастаться единицы: с ним было комфортно молчать, как если бы я молчала одна, сама с собой. С ним и новостями обмениваться было вовсе необязательно: так, поделились аурой (потерлись коконами, как он выражался) — и все. Но сегодня я всей кожей ощущала его плохо скрываемое намерение проникнуть в мою внутреннюю жизнь.
— Отчего ты сказал: я — прозрачная?
— Похудела, как будто бы вытянулась.
— А я думала, видишь насквозь.
— Да, тебя разглядишь, как же, как же. Зайдем? — кивнул Мишка в сторону голубой вывески с надписью «Барракуда» и, получив мое радостное согласие, повел меня внутрь.
— Барракуда — разновидность морской щуки, — объяснял мне Савельев, пока мы шли замысловатыми коридорами в виде причудливо декорированных аквариумов. — Предпочитает нападать, как ты, и все ее боятся.
— Вот интересно: на кого это я нападаю?
— Ну, на тех, кто сильнее тебя.
— Никогда не ходила так много, — с наслаждением откинулась я на фантастически удобный диван, пытаясь вынырнуть из внимательного Мишкиного взгляда, которым он меня сканировал и даже не старался это скрыть.
— Ты знаешь, я тут созвонился кое с кем, — начал он, когда официант принял заказ, — только очень прошу, отнесись к моим словам серьезно. — Савельев чуть поерзал, поиграл салфеткой. — В пресс-службу губернатора нужен человек, но решать надо быстро. Ты умная, ответственная, хваткая. Лиз, это шанс, реальный шанс вернуться в Питер. Сколько нужно времени обдумать?
— Нисколько, Миш. Я не могу. Не обижайся.
Он так и подскочил на стуле:
— Объясни! Почему?!
— По всему, по всему, по всему. В пресс-службе же работают чиновники, отнюдь не журналисты, понимаешь? Рутина, секретарская работа. Я с ума сойду от скуки все эти глупости писать и переписывать — это, во-первых. А во-вторых, в ближайшие три месяца я буду занята.
— Своей газетой?
— Нет, одним проектом.
— Каким проектом? Ну каким проектом, Лиза? Опять на площадь, камни собирать?
— Ты информирован. Читаешь в Интернете?
— Читаю. Будто бы с тобою говорю. А ты все больше с миражами. Провинциальные спектакли, сумасшедшие поэты, памятники-чучела… Кто-нибудь про это хоть читает?
— Вот ты читаешь — разве мало?
— Прости, — спохватился Савельев. — Когда ты уехала в Город, я думал, что это назло.
— Назло?! Да кому и зачем?
— Нет-нет, не назло, а напротив. Все хотят в заграницы, в столицы. Все, но только не ты. Я понимаю: отрицание стереотипа, нигилизм, Базаров. Но о жизни своей ты подумала?
— Ну, скажи еще «Бедная Лиза».
— Ты не бедная Лиза. Ты — вредная. Все бросить к черту, уехать. А потом — выживать. Хорошо, не в прессслужбу. В газету. Санкт-Петербург — по-прежнему столи-ца графоманов, и место для твоих статей найдется, будь спокойна.
Я молча покачала головой.
— Ну конечно, для тебя это слишком простой путь, скажем так: недостаточно сложный. И, стало быть, неинтересный. Как ты любила цитировать? «Система устает и изнашивается гораздо сильнее при простых, банальных операциях и почти не страдает при сложных». Да, в этом вся причина, какой же я дурак!
Мишка досадливо отвернулся и угрюмо молчал, не желая возвращаться в светское русло разговора, и я тронула его за руку:
— Нет, не так, хотя в чем-то ты прав. Про систему ты прав абсолютно. И вообще: легкий путь открывается лишь тому, кто прошел тяжелый — ты в курсе? Но не будем об этом. У меня осталось два дня. Не хочу их потратить на споры. Давай рассказывай, каково тебе-то тут, в Петербурге?
Обиженный на меня, Савельев молчал, и мне пришлось его растормошить вопросами. Наконец, он сказал:
— «Петербург» режет слух почему-то. Не привыкну, наверно, никогда. Ну, а наш Ленинград исчезает. Потихоньку, по дому, по улочке. Я недавно заметил, представь… Как-то шел возле Парка Победы — и ничего там не узнал. Кузнецовская улица, помнишь? Магазинчики, дальше пустырь — очень странное. странное место, ты там любила гулять. Был буквально на днях — тихий ужас: пустыря — ни метра, все застроено мега-домами, сплошь какие-то бутики. Никуда не хожу, ни за чем не слежу. У меня, Лиз, сплошная рутина. И если выражаться твоей лексикой, то нашим Ленинградом я не пользуюсь. Какие выставки, какие театры, какие Эрмитажи? Зашел на пару сайтов, почитал — и все. Но представь, весной уехал в Петрозаводск на полтора месяца, и к концу третьей недели стало мне в этом Петрозаводске так муторно, так скверно — просто жуть. Вот хожу — все меня раздражает, и чем дальше, тем хуже и хуже. Люди, улицы, говор — все-все… Еле-еле дождался конца, прыгнул в поезд, а утром увидел Ладожский вокзал и ожил.
— Все верно: ценность объекта, и субъекта тоже, определяется не по наличию, а по отсутствию, ты что, не знал?
— В общем, я никуда не уеду, потому что могу только здесь.
И опять мы куда-то брели вдоль Невы, прикованные ее дивными, глубокими панорамами, которые время от времени озарялись вспышками ставших будничными салютов. И мне казалось, я никуда никогда не уезжала, а Город представлялся полузабытым сном с бессвязным и зыбким сюжетом, истаявшим давным-давно.
Прощаясь, я порывисто обняла Мишку, который один во всем мире видел и понимал меня так, как никто, но, получается, мне это не было нужно.