Омар Кабесас ГОРЫ ВЫСОКИЕ… Повесть

Национальному руководству Сандинистского фронта национального освобождения посвящается

1

Помню, что в ряды бойцов Сандинистского фронта национального освобождения я вступил после каникул, когда закончил учебу и получил степень бакалавра. Было это в марте или апреле 1968 года, вскоре после кровавой расправы, учиненной гвардейцами.

Когда я еще был мальчишкой, у нас в квартале находилась таверна, хозяйкой которой была толстая сеньора. В таверне часто происходили пьяные драки. Потом приходили гвардейцы и избивали дерущихся. Здесь я впервые увидел гвардейцев. Они били людей, били жестоко, прикладами прямо в лицо. На лицах избиваемых выступала кровь… Окровавленные лица дерущихся внушали мне страх. Тогда я очень боялся крови. Правда ведь, когда ты еще мальчишка, кровь кажется тебе ужасной? Я всегда побаивался пьяных и драк и все же любил смотреть на дерущихся, если рядом не было гвардейцев. Смешное все-таки это зрелище — драка пьяных…

Потом я столкнулся с гвардейцами в студенческие годы, когда учился в университете, правда в непосредственной стычке с ними я в то время не участвовал — я просто умер бы от страха, если бы такое произошло. Потом гвардейцы увели моего отца… Но к Фронту я присоединился не потому. Для этого у меня было много других причин, но главная состояла в том, что семья моего отца принадлежала к оппозиционной партии, а сам он был членом партии консерваторов. Помню, как однажды в наш квартал пришел Агеро, чтобы выступить на митинге. Агеро был лысым стариком с большим кадыком. Он взобрался на стол, чтобы людям его лучше было видно и слышно. Мой отец стоял на столе вместе с Агеро и держал электрический шнур с лампочкой — на улице уже стемнело. И вдруг выключили свет. Тогда отец мой громко закричал: «Свечи! Несите свечи! Пусть горит свет!» Все соседи по кварталу тоже закричали: «Пусть горит свет!» И я вдруг почувствовал себя сыном очень важного человека, потому что люди повторяли то, что сказал он, и свет снова зажегся.

Вскоре после этого у меня установились тесные отношения с Хуаном Хосе Каседой. Мы познакомились еще в школе, но сблизились только в университете.

Хуан Хосе был человеком высоченного роста, тощий, грубоватый и очень походил на иностранца, точнее — на немца. Отец его, врач, так и не смог разбогатеть.

Я частенько бывал в клинике этого сеньора. Находилась она на авеню Дебайле в Леоне и имела очень неопрятный вид — там не было ни кресел, ни роскошных кроватей, как у доктора Альсидеса Дельгадельо, на входной двери клиники которого красовалась табличка: «Доктор Альсидес Дельгадельо, врач-хирург, получивший образование в Сорбонне в Париже».

Так вот, родителями Хуана Хосе были тот самый доктор, который не смог разбогатеть, и одна бедная сеньора, и они очень часто ссорились. Хуан, высокий, бледнолицый, с кудрявыми волосами, с тонкими чертами лица, чем-то напоминал классическую греческую статую… Одевался он несколько старомодно. От него всегда исходил какой-то специфический запах, и думаю, это из-за брильянтина, которым он пользовался. На нем всегда были холщовые штаны и рубашка, которую он по нашему совету заправлял в брюки, когда мы отправлялись на вечеринку. Ну так вот, надевал он брюки, единственные в своем роде, из дакрона, и выглядел очень стройным. Рубашка и брюки были настолько прозрачными, что нам казалось, будто он просто ходил нагишом.

Я восхищался Хуаном Хосе Каседой по разным причинам: прежде всего, он был прекрасным каратистом и дзюдоистом. Кроме того, меня восхищали его физические данные, его способность давать отпор. Однажды Хуан, уходя на операцию по захвату самолета, пришел ко мне домой попрощаться и попросить на время фотоаппарат. Он не сказал мне, когда уезжает, но я сразу же предположил, что он — член Фронта и отправляется куда-то по его заданию, потому что тогда он сказал мне: «Свободная родина или смерть». Вот так он мне прямо и сказал… Я подумал, что фотоаппарат, видимо, нужен был ему для какого-то необычного дела, столь же странного, как и его собственный вид. С фотоаппаратом на шее он выглядел как заправский турист. Позже я узнал, зачем ему понадобился фотоаппарат — об этом мне рассказал Федерико, который вместе с Хуаном Хосе летел в самолете… Одним словом, именно благодаря Хуану Хосе я стал членом Фронта.

Еще учась в университете, я начал внимательно прислушиваться к тому, что говорят ораторы на митингах, участвовал в демонстрациях, собраниях, не будучи еще членом никакой студенческой организации. С одной стороны, все это мне нравилось просто потому, что наши выступления были направлены против диктатуры, против Сомосы, против гвардейцев, а с другой — во мне постепенно пробуждалось классовое самосознание. Я понимал, что принадлежу к пролетарской семье, и, когда в университете велись разговоры о несправедливости, о бедности, я вспоминал о своем квартале, в котором жила беднота. В моем квартале стояло шесть домов: одни деревянные, а другие глиняные, побеленные известью. Улица была немощеной, и летом поднималась такая пыль, что, когда мы ели, пыль попадала к нам в тарелки. Мы пытались прикрыть тарелку рукой, но пыль все равно проникала. Мама часто говорила: «Ешьте, ешьте скорей, а то опять посыплется «сладкая пудра».

Конечно, социальное происхождение накладывает на человека отпечаток. А Революционный студенческий фронт (РСФ) придерживался именно классовой линии. От всего этого я был просто в восхищении. Самое удивительное то, что Хуан Хосе записал меня в члены Фронта, а затем Эдгар Мунгия (Эль-Гато) сделал то же самое, не подозревая, что с легкой руки Хуана Хосе я уже состою в рядах бойцов Фронта.

Однажды Хуан Хосе пришел ко мне и спросил: «Послушай, Тощий, ты готов стать еще ближе к народу и организации?» Боже мой, подумал я тогда, я ведь знаю, зачем ты пришел, я же знаю, зачем я нужен. Я был уверен, рано или поздно это должно случиться, потому что я уже много слышал об этом от христианских социалистов, от преподавателей, от тех, чьи дети уезжали в Леон учиться. Родители предупреждали детей, чтобы те не вмешивались в политику, потому что это может кончиться для них тюрьмой и даже смертью. Политика — это дело взрослых, а не сопливых детей, и от нее не жди добра. Они советовали не связываться с членами РСФ и КУУН (Университетская конфедерация), потому что те симпатизируют русским и Фиделю Кастро, а еще потому, что коммунисты не верят в бога… Они говорили своим детям, что не стоит связываться ни с КУУН, ни с РСФ, потому что ими якобы управляют люди из Фронта, коммунисты, приехавшие из России и с Кубы. Говорили, что парни, которые связывались с КУУН и с РСФ, потом становились членами Фронта и их отправляли в горы. Мысли об этом не выходили у меня из головы. Сначала я думал: как же Хуан Хосе, такой хороший парень, мог заниматься подобными делами? А потом сказал себе: черт возьми, если уж в этом замешан сам Хуан, то, значит, те, кто стоит за ним, не такие уж плохие люди… Однако хорошие они были или плохие, я все-таки страшно боялся лишиться жизни. В душе моей теплилась надежда, что вопрос, который Хуан мне задал, не имеет непосредственного отношения к мыслям и чувству страха, постоянно мучившим меня. И тогда я в ответ спросил: «А ты о чем говоришь? Сам-то ты с КУУН или с РСФ?» «Конечно, с Фронтом», — ответил он.

Я представил себе, что если скажу «да», то меня пошлют подкладывать бомбы… а совсем недавно Рене Каррион подложил бомбу в доме мамы Панчо Папи, и его убили в тюрьме… Разумеется, перед Хуаном Хосе я старался казаться серьезным и спокойным, чтобы не выглядеть трусом в его глазах. Думал я и о другом. А ведь тогда у меня еще не было твердой убежденности, что марксизм — это хорошо. Скорее из чувства доверия к Хосе, чем по убеждению, я ответил положительно на его предложение. Мне так хотелось казаться мужчиной в его глазах, и я хотел бы бороться против диктатуры, но пока что не был уверен и более того — испытывал до некоторой степени страх, а может, и сомнения в способности выполнить данное обещание. Политическая зрелость приходит постепенно. Конечно, есть товарищи, у которых этот процесс происходит совсем иначе, но вот в моем случае все было именно так.

Хуан Хосе похлопал меня по спине и улыбнулся. «Ну что ж, — сказал он, — я свяжу тебя кое с кем. На углу улицы, что напротив церкви Сарагосы, увидишь невысокого паренька, которого ты, может быть, и знаешь: коротенькие вьющиеся волосы зачесаны назад. На нем будут очки, как у сварщика, с позолоченной дужкой… Он спросит тебя: «Ты Омар Кабесас?» Ты ответишь ему: «Да, да, да, он самый, из Сан-Рамона».

И я отправился на встречу… Вдруг мимо меня прошел какой-то парень и спросил: «Как дела, Омар?» Спросил так, будто мы были старыми знакомыми. Я же, как мне показалось, видел его первый раз, но потом выяснилось, что мы знакомы по колледжу Сан-Рамон. После окончания колледжа он был в семинарии в Манагуа, затем уехал в Гондурас, а вернувшись, присоединился к партизанам в горах. Звали его Леонель Ругама. Он был моим первым руководителем из Фронта.

2

Дни в Леоне во время святой недели стоят жаркие, ужасно жаркие. Раскаленные дороги, раскаленный песок, раскаленные сиденья в автомашинах, раскаленные скамейки в парках. И даже из колонок льется горячая вода. Все раскалено здесь во время святой недели. Весь город Леон во время святой недели — это раскаленная жаровня. Город настолько раскаляется от жары, что на улицах редко увидишь машину. В центре города ни души, потому что все уезжают к морю — я имею в виду прежде всего буржуев, которые живут в центре города, где улицы мощеные. Стоит дикая жарища. По обочинам тротуаров носятся собаки, как раз именно там, где ходят люди, потому что туда немного падает тень, но и в тени тоже жарко.

В такую жару закрывалось все, даже магазины. Открытой оставалась лишь таверна Прио, что находится в конце парка в здании, построенном еще в колониальную эпоху. Дом был двухэтажным, а балконы выходили в парк. В этом заведении стояло десять столов со старинными стульями, и, помню, там был аппарат, издававший странный звук, настолько сильный, что он разносился по всему пустому парку.

Заведение Прио было очень популярным — там часто заводили классическую музыку, там можно было спокойно скоротать время, посасывая вкуснейший фруктовый напиток и прекраснейшие конфеты лечебуррас.

В свои шестьдесят Прио был человеком очень подвижным. Был он небольшого роста, с белым цветом кожи, и мы часто называли его клерикалом, потому что он включал на всю мощь свой проигрыватель и ставил пластинку с мелодиями из кинофильма «Иисус Христос — суперзвезда». Монашенки из колледжа Асунсьон, что находился неподалеку от парка, пошли посмотреть этот фильм и вылетели из кинотеатра на самой середине картины, заявив, что в ней нет никакого уважения к богу. Они страшно рассердились на Прио.

Его часто называли Капи Прио, и он ужасно гордился этим, а еще тем, что сам Рубен Дарио некогда пил у него пиво и однажды, когда ему нечем было заплатить, написал стихотворение, и теперь каждый раз, когда какая-нибудь важная персона заглядывала к Прио выпить кружку пива, он доставал эти стихи и с гордостью демонстрировал их посетителям. Прио в Леоне был настолько популярной личностью, что о нем можно было рассказывать очень много и долго.

Другим местом в Леоне, куда можно было бы пойти во время празднования святой недели, были бильярдные Лесамы, находившиеся совсем рядом с заведением Прио, неподалеку от здания университета, от которого сейчас остались лишь стены с лозунгами, призывавшими бороться против диктатуры.

В бильярдные Лесамы стекались все жители близлежащих кварталов — рабочие, крестьяне, приехавшие со своими семьями отпраздновать святую неделю; останавливались они обычно у своих родственников и участвовали в религиозной процессии, посвященной Сан-Бенито. Богачи же закрывали двери своих домов и уезжали к морю, чтобы не смешиваться с толпами бедняков, шедшими в процессии.

Некоторые бедняки направлялись после процессии к центру города, где можно было укрыться в тени деревьев, и таким образом попадали в бильярдную, спасаясь от страшной песчаной бури, которую сильный ветер поднимал на окраинах. Хотя некоторые и пытались найти себе развлечение в других частях города, они, как бы подчиняясь закону гравитации, обязательно попадали в бильярдные Лесамы.

В бильярдных Лесамы стояли шесть или семь столов, один из которых служил для игры в карамболь и находился у самого входа. Этот стол предназначался для самых лучших игроков. Площадь помещения составляла примерно пятнадцать квадратных метров, из которых три метра занимала стойка хозяина Лесамы, толстого сеньора, который, насколько помнится, никогда не улыбался. За стойкой в шкафу стояли бутылки с пивом и шипучими напитками.

На время святой недели заведение Лесамы давало приют примерно ста пятидесяти желающим, приходившим сюда с раскаленной солнцем улицы, и воздух в помещении сразу же становился спертым и невыносимым. Люди входили с улицы через двери, какие можно увидеть в барах в ковбойских фильмах. Жара стояла ужасающая: было такое ощущение, будто входишь в баню. Но выбора нет: либо остаешься в пыльном и раскаленном от солнца квартале, сознавая свое ничтожество и бедность и задыхаясь от отвращения, либо платишь, играешь в бильярд, пьешь холодное пиво, а самое приятное — никакой тебе пыли.

Как только входишь в это заведение, сразу же слышишь мелодичный стук бильярдных шаров. За первым столом, как всегда, играет Эль-Курро, лучший игрок в карамболь от одного, двух, трех или четырех бортов. Играет он сосредоточенно, не обращая внимания на шум. По его рукам, лицу, спине тоненькими струйками стекает пот. После каждого удара он отпивает глоток пива, бросая вызов какому-нибудь спорщику или же расправляясь с новичком.

Лесама, стоя за стойкой, снисходительно, но без тени улыбки на лице всегда искоса наблюдал за игрой Эль-Курро. У других столов стоял невообразимый шум, и звуки ударяемых шаров тонули в восторженных криках играющих.

На потолке висел вентилятор с четырьмя лопастями, однако, как бы сильно лопасти ни вращались, не ощущалось никакого дуновения ветерка. В заведении Лесамы было жарче, чем на улице, стоял невообразимый шум, в нос ударял резкий запах пота.

Мы с Леонелем Ругамой очень любили беседовать, но не в таверне Прио, где было слишком многолюдно, и не в бильярдной Лесамы. Нам не хотелось бродить по улицам и разговаривать на солнцепеке и ничего не оставалось, как пойти в парк и усесться прямо на траву в тени деревьев.

Леонеля всегда отличала целеустремленность, и с годами это его качество стало основной чертой характера. Леонель учил меня быть мужчиной, но не в смысле обладания мужскими достоинствами, а в том смысле, что мужчина — это человек, на которого возложена историческая ответственность и который должен без колебания, без остатка отдать жизнь во имя счастья других людей. Кумиром Леонеля в то время был Эрнесто Че Гевара, погибший всего несколько месяцев назад. Так вот Леонель мое политическое воспитание строил на том, что я должен понимать, какая ответственность возложена на человека, если он поставил перед собой цель вырвать другого человека из бедности, эксплуатации и помочь ему стать настоящим революционером. Конечно, он рассказывал мне и о марксизме, о котором я уже немного знал из брошюр, прочитанных мною еще в университете. Леонель был марксистом-ленинцем и ярым противником клерикалов. Помню, как он, нахмурив брови, сказал однажды студентам, участвовавшим в дискуссии: «Нужно быть как Че… быть как Че… быть как Че». Его движения, жесты и сами слова, в которые он вложил весь душевный запал, надолго запомнились мне. «Быть как Че… быть как Че… быть как Че…» — неустанно повторял я про себя. Разумеется, сначала я не представлял себе, какое воздействие окажет на меня эта фраза позднее. Вскоре после этого я стал внимательно изучать труды Че Гевары. Мною вдруг овладела прекрасная мысль, и мне нисколько не стыдно говорить об этом: я знакомлюсь с жизнью Сандино и становлюсь его последователем через Че Гевару, потому что понимаю — чтобы жить в Никарагуа и быть похожим на Че Гевару, нужно непременно быть сандинистом. А в Никарагуа — единственный путь к победе революции.

3

Итак, я начал заниматься революционной деятельностью и всецело был поглощен ею. Я походил на ребенка, которого впервые отвели в школу и именно в этот день пришел конец всем его детским шалостям, ибо на него легла определенная ответственность. Когда ты включаешься в деятельность Фронта, с тобой происходит нечто подобное, но уже на другом уровне, и здесь речь пойдет не просто о счастье, потому что если в тебе пробуждается сознательность, и если, как говорил Че Гевара, организация, в которую ты вступаешь, революционная, и если революция подлинная, то ты либо придешь к победе, либо погибнешь. Как только ты включаешься в деятельность революционной организации, объем работы и ответственность постоянно возрастают, и ты словно попадаешь в водоворот. Подыскиваешь дома для подпольщиков, помещения для собраний, для складов, организуешь «почтовые ящики», подыскиваешь автомашины, механические мастерские. Одним словом, я стал делать все, что мне поручали и что, как казалось мне, я обязательно должен был сделать. В тот момент еще не существовало четкой структуры организации подполья, но работа, которую проделывал каждый человек, была крайне важной — создавалась основа для последующей работы. В Леоне Фронт представляли лишь Леонель Ругама, Хуан Хосе, Эдгар Мунгия и Камило Ортега. При этом важно помнить, что времена действительно были тяжелые, особенно после кровавой бойни в Панкасане. Думаю, что для любого человека в то время принять решение вступить во Фронт считалось исключительным шагом. На решение вступить или не вступить во Фронт в то время большое влияние оказывала противоречивость информации, которой мы располагали. С одной стороны, противники Фронта говорили, что Фронт — это просто небольшая кучка людей, а с другой — мы сами были свидетелями того, что на улицах часто разбрасывались листовки, появлялись они и на стенах домов, а по радио передавались сообщения о нападениях на гвардейцев. Конечно, все это наводило на мысль об активной и широкой деятельности Фронта. Так или иначе, все с напряженным вниманием следили за любыми сообщениями о Фронте.

Я шел к обедне в кафедральный собор лишь затем, чтобы послушать, как люди на паперти обсуждали последние новости, едва заканчивалось богослужение. Это были те же самые комментарии и реплики, которые обычно слышишь на стадионе перед матчем или у дверей здания университета, в механических мастерских, в парикмахерских, когда, стоя за соседним креслом, парикмахер обсуждает с очередным клиентом события дня. Слушая их, я думал: «Знали бы они, что я тоже участник Фронта». Во всем этом есть один весьма интересный момент. Дело в том, что вооруженные действия каждой революционной группы, идущей в авангарде революционного процесса, не только сплачивают массы, но и укрепляют их моральное состояние, закаляют бойцовские качества революционера… И явление это настолько многогранно, что необходимо глубоко прочувствовать его, чтобы понять до конца.

Пропаганда, всколыхнув массы, со всей силой обрушивалась на нас, и в определенный момент мы сами думали, что Фронт — могущественная организация. Опасность не казалась нам слишком серьезной. Мы могли мечтать, ни в чем себя не ограничивая. Я бы даже осмелился сказать, что подобное чувство было свойственно большинству из нас. И то, что семейство Сомосы правило страной целых 45 лет, и было тем фактором, который побуждал народ поддерживать СФНО. В конечном счете помыслы народа и членов Фронта были едины. И все же бывали моменты, когда вдруг возникали опасения, что ты только мечтатель, что ты лишь песчинка в безбрежном океане, но потом так же внезапно приходило сознание того, что в тебе таятся невиданные возможности, поддержанные верой в то, что ряды активных борцов ширятся, но ты их просто пока еще не знаешь. Подобное состояние души в те трудные времена вселяло в нас надежду. А когда дух твой значительно окреп, испытываешь истинное удовлетворение от того, что ты кузнец революции. Я хочу, чтобы все поняли, как горько становится, когда ты, по мере того как активно включаешься в деятельность организации и начинаешь работать, постепенно вдруг осознаешь, что Фронт не такая уж могущественная организация, какой ты ее себе представлял; что Фронт — это всего лишь горстка людей и что в лучшем случае лишь в Леоне, Манагуа и Эстели действуют несколько героических парней, смело принявших вызов истории и начавших активно работать на этом поприще. Как говорит Карлос Фонсека, мы были трудолюбивыми муравьями с твердыми и упрямыми характерами… Мы совершали нападения на гвардейцев, расправлялись с предателями, о чем сразу же сообщалось в прессе, потому что действия эти были направлены против диктатуры. С точки зрения буржуазных партий консерваторов и либералов и, разумеется, с точки зрения социал-христианской и социалистической партий это была безграничная дерзость, политическая ересь. Сторонники социал-христианской и социалистической партий привешивали нам ярлык авантюристов, а на собраниях в университете зачитывали нам отрывки из книги В. И. Ленина «Детская болезнь «левизны» в коммунизме». Но я хотел бы особо подчеркнуть, что сообщения о действительном положении дел, публиковавшиеся в газетах и передававшиеся по радио и телевидению, оказывали влияние и на нас. По крайней мере, так произошло со мной. Радужные представления о деятельности Фронта проходили так же быстро, как и возникали. А затем вновь перед нами вставала проклятая действительность… Вдруг тебе начинало казаться, что все уже кончено, и ты уже с некоторым чувством страха смотрел в будущее. Я думал лишь о том, как много жертв будет в этой борьбе. Я прекрасно понимал, что, пока борьба не охватит широкие массы, пока нам не удастся подготовить и провести массовое вооруженное выступление всего, народа, именно нам, которые еще оставались в живых и продолжали бороться, именно нам предстоит принести себя в жертву в ближайшем будущем. В такие минуты человек страшно боится смерти, потому что, как бы ты ни рисковал жизнью, находясь на легальной работе, ты все же рискуешь гораздо меньше, чем на подпольной работе. Я бы даже сказал так: чем реже ты играешь со смертью, тем больше боишься ее, и наоборот.

Человек становится бойцом Фронта, потому что верит в его политическую линию. На него огромное воздействие оказывает вера в то, что именно Фронт способен свергнуть Сомосу, победить гвардейцев Сомосы. Эта мысль овладевает человеком, именно она приводит его к осознанию необходимости вступить в борьбу в рядах Фронта. По прошествии шести лет легальной работы, уходя в горы, я уходил с мыслями о том, что здесь, в горах, и проявится та огромная сила, подкреплявшаяся рассказами о товарищах, которые ушли в горы, и все это было овеяно какой-то таинственностью и неизвестностью. Наш друг Модесто находится там, высоко в горах… А в городе и сами подпольщики, и те, кто находился на легальной работе, — все мы говорили о горах, как о чем-то загадочном и таинственном: там, в горах, и была основная сила, там даже было оружие, там были лучшие люди. Мы верили, что именно там, высоко в горах, таится непобедимая сила, служащая нам гарантией счастливого будущего. Эта сила была для нас как спасительный плот, который позволил бы нам не потонуть в море господства диктатуры, не сдаться… Таинственные горы вселяли в нас уверенность, что Сомоса не будет править всю жизнь, что скоро миф о непобедимости гвардейцев Сомосы развеется. Но реальность возвращала меня на землю и даже деморализовала — человек поднимался в горы, и вдруг оказывалось, что там всего лишь Модесто, а с ним пятнадцать партизан, разбитые на крошечные группы. Всего шестнадцать человек. По правде говоря, в то время нельзя было насчитать и двадцати партизан. Это вызывало желание спуститься с гор. «Черт возьми, — говоришь ты себе, — да когда же наконец?.. — В голову лезут всякие мысли. — Боже мой, неужели я совершил самую страшную ошибку в своей жизни?» Начинаешь вдруг думать, что занимаешься делом, у которого нет будущего… Да и вряд ли будет.

Как я уже сказал, в Леоне Фронт представляли Леонель, Хуан Хосе, Эль-Гато и Камило. Позднее к ним присоединился и я. В этом городе не было ни одного подпольщика. В Манагуа на подпольной работе, насколько мне было известно, находился Хулио Буитраго. Позднее я узнал, что там существовало несколько групп — одна или две, точно не помню. Об этом становилось известно из сообщений радио после расправ национальной гвардии. Список убитых товарищей-революционеров Сомоса назвал списком «исторических преступников». В та время Хулио Буитраго был руководителем всех сандинистов в Никарагуа. Говорят, это был прекрасный парень, но мне так и не удалось с ним познакомиться. Леонель просто обожал его. Среди участников Фронта в те времена устанавливались дружеские отношения. Например, большими друзьями были Эль-Гато, я и Леонель. Помнится, в конце недели те студенты, кто был родом не из Леона, разъезжались по своим домам. Мы же, не имея почти ни гроша в кармане, отправлялись к морю. Стоя у дороги, мы «голосовали». Особенно нам нравилось останавливать попутные машины, если за рулем сидела симпатичная девушка из буржуазной семьи. Обычно выражение лиц у нас было несколько нагловатое, и, когда мы садились на заднее сиденье, девушка следила за нами в зеркало, а мы улыбались ей и показывали язык. Она внезапно краснела, отворачивалась и больше уже не следила за нами. Однако через некоторое время она снова бросала на нас взгляды в зеркало и видела, что мы смотрим на нее, Все это очень напоминало игру. Нам нравилось рассматривать ее гладкую и нежную кожу, очаровательные губы, прекрасно ухоженные ногти, хрупкие руки, один вид которых пробуждал такое чувство, словно эти руки гладили тебя. Если окна машины были открыты, налетавший ветерок развевал густые девичьи волосы, становившиеся от этого еще прекрасней и мягкими волнами падавшие на спинку сиденья. Нам нравилось любоваться ее вьющимися волосами. Помню, однажды Леонель написал стихи, в которых говорилось о «ярости твоих волос».

Подъехав к морю, мы высаживались в каком-нибудь месте и почти всегда купались нагишом. На троих у нас было примерно двадцать песо, и мы отправлялись в отель «Лакайо» или в «Парьенте Салинас», где покупали на каждого по бутылке пепси-колы и наблюдали за грациозными молоденькими девушками из буржуазных семей. Некоторые из них были в разноцветных шортах: белых, красных и голубых. Другие — в укороченных голубых джинсах, плотно облегавших их бедра. Я не отрываясь следил за девушками. Мимо нас проходили девушки и с длинными волосами, ниспадавшими на плечи, и с короткими прическами. Одни были смуглыми, другие — белокожими. Они были настолько привлекательны, что у нас просто глаза разбегались. Вечером мы возвращались в Леон опять на попутных машинах, расходились по домам, а на следующий день рано утром мы уже были в помещениях КУУН, или в университетском кафетерии, или в помещении ассоциации факультета естественных наук, или на факультете права — то есть каждый на своем рабочем месте.

Работа казалась нам тяжелой, потому что мы были новичками. Уже одно то, что нас пока еще было немного, заставляло каждого трудиться с удвоенной энергией. По мере того как возрастает объем работы, начинаешь вдруг многое понимать, открываешь для себя что-то новое, чувствуешь себя обязанным значительно расширять свой кругозор, чтобы уметь вовремя найти нужный ответ и накапливать, накапливать знания.

Сначала я занимался в кружке, которым руководил Леонель. Через три месяца по заданию Леонеля и Эль-Гато я стал самостоятельно проводить работу в кружках среди членов РСФ. В мою задачу входило отобрать наиболее способных представителей студенческой молодежи для Фронта. Через некоторое время я уже контролировал деятельность семи таких кружков. Когда наступал вечер, меня охватывала страшная усталость, в голосе чувствовалась непомерная тяжесть. Конечно, напряжение было огромным. Помню даже, как я наизусть выучил текст книги Марты Харнекер «Основы исторического материализма», который мне столько раз приходилось повторять в кружках. По вечерам мы собирались в университетском клубе, где до самого рассвета готовили афиши, плакаты, печатали брошюры для членов кружка. А поскольку мы боялись расходиться по домам на рассвете, то укладывались спать прямо в здании КУУН на столах для настольного тенниса или на спортивных матах. Численность РСФ стала постепенно расти, крепла и сама организация, а вместе с ней росла и наша сознательность. В самом начале нашей деятельности РСФ насчитывала лишь четыре члена. Укрепление позиций РСФ и Фронта в Леоне являлось основной политической линией, требовавшей активной борьбы, борьбы весьма опасной. Именно поэтому в первые дни существования организации у нее было мало сторонников.

4

В 1970 году, через шесть месяцев после гибели в одной из схваток с гвардейцами команданте Хулио Буитраго, я перешел на нелегальную работу. Буитраго находился на явочной квартире в Манагуа вместе с Дорис Тихерино и Глорией Кампос — своими соратницами по борьбе. Органы безопасности диктатуры выследили их, и гвардейцы устроили беспрецедентную в истории Никарагуа осаду дома, окружив это здание, соседние дома и весь квартал тройным кольцом. Хулио вступил в схватку с гвардейцами. Это был один из самых великих подвигов, совершенных бойцами СФНО. Этот человек был одним из тех, кто способствовал созданию в народе легенды о непобедимости Сандинистского фронта национального освобождения. Основой для этой легенды послужили конкретные исторические события. Первым фактом явилось героическое сопротивление, которое Хулио Буитраго оказал гвардейцам 15 июля 1969 года.

Власти допустили серьезную ошибку, показав эту схватку по телевидению. Мы сидели у телевизора в университетском клубе Леона и видели, как гвардейцы расположились группами по два-три человека в различных местах — за деревьями и машинами, за стенами домов. Стоя на колене или же из положения лежа они обстреливали дом, в котором находился Хулио Буитраго. Эта передача шла без звука, и мы с замиранием сердца следили за тем, как из автоматов вылетали отстрелянные гильзы; мы напрягали зрение и видели, как под пулями разлетались кусочки бетона, цемента, дерева, стекла. Мы видели также ствол автомата, из которого стрелял Хулио. Иногда фигура его мелькала в окне первого этажа, затем появлялась в другом окне этого же этажа, а некоторое время спустя — в проеме балконной двери второго этажа. Потом какое-то время Хулио не появлялся, но и гвардейцы не двигались с места. Заметно было, что они перестали стрелять по зданию: видимо, офицеры устроили короткое совещание. Затем гвардейцы стали приближаться к дому, и тут совершенно неожиданно появился Хулио. Гвардейцы опрометью отбежали от дома, и эта картина доставила нам истинное наслаждение, потому что было понятно, какой животный страх внушали гвардейцам автоматные очереди Хулио. А когда мы видели, как пуля, выпущенная Хулио в какого-нибудь гвардейца, сваливала того на землю, мы, приходя в исступление, кричали: «А, сволочи! Ну что, съели?!» Затем появились танки, и гвардейцы несколько оживились. Один из танков остановился прямо напротив дома, примерно в пятнадцати метрах. Хулио и гвардейцы прекратили перестрелку. Раздался выстрел… Мы похолодели, увидев, как от выстрела разлетелась на куски стена, и каждый шептал про себя: «Может быть, в него не попадут… Может быть, в него не попадут…» Выстрелив, танк двинулся вперед, к дому. Из дома не прозвучало ни единого выстрела, но, когда гвардейцы приблизились к нему, Хулио снова открыл огонь, а гвардейцы в испуге отбежали. Танк снова выстрелил. Наступила тишина, которая длилась довольно долго. Над домом, где скрывался Хулио, появились небольшой самолет и два вертолета. Гвардейцы опять открыли по дому огонь. Танк стрелял, вертолеты обрушили на дом град пуль. За несколько секунд дом превратился в развалины. Земля была усеяна кусками стен, осколками стекла… Но Хулио еще оставался в живых, и это было необъяснимо. Мы видели, как гвардейцы прятались за деревьями, как они падали на землю, настигнутые пулями Хулио, и тут вдруг все, смотревшие передачу, оживились: в проеме чудом сохранившейся двери у центрального входа появился Хулио. Он бежал, отстреливаясь длинными автоматными очередями, пока не упал на землю. Слезы боли и горькой утраты выступили у нас на глазах.

Так погиб один из лидеров Сандинистского фронта национального освобождения.

Разумеется, каждый житель Никарагуа, у которого дома был телевизор, мог видеть это. Позже это увидели даже те, у кого дома не было телевизоров, потому что Сомоса просто проявил глупость, приказав показать эти сцены по телевидению несколько раз, и те, у кого не было телевизоров, приходили к соседям, чтобы посмотреть эту передачу. Люди видели, как дрожали от страха гвардейцы. Видели они и танки. Видели, как кружили в небе над домом самолет и два вертолета. Затем на их глазах упал Хулио… Теперь каждый никарагуанец понял, что за нами — несокрушимая сила.

После гибели Хулио организацию возглавил Эфраин Санчес Санчо. Это был человек твердых моральных убеждений, но он не обладал способностями крупного политического лидера. По его вине я вынужден был в течение шести месяцев находиться в подполье. Его, работавшего в подполье и пренебрегавшего всеми мерами конспирации, раскрыл какой-то лейтенант из службы безопасности Сомосы, когда их машины случайно встретились на улице. Жена лейтенанта, сидевшая вместе с ним в машине, узнала в спутнице Санчо Санчеса свою соседку. Лейтенант, бросив взгляд на спутника соседки, сразу же узнал его. В автомобиле Санчо кроме него и его спутницы сидели еще два товарища. Спутницу Санчеса звали Марина Эсперанса Валье. Она скрывалась под псевдонимом Тита и поддерживала со мной дружеские отношения. Жена гвардейца не успела рассмотреть лица других товарищей, находившихся в автомобиле, и потому уверенно заявила, что одним из пассажиров был я. Именно поэтому мне и пришлось уйти в подполье. Находясь на нелегальном положении, человек вынужден скрываться буквально от всех — от гвардейцев, шпиков, нейтралов, друзей и даже от собственной семьи. Он вынужден маскироваться, жить тайно на явочных квартирах, ходить постоянно вооруженным, вести революционную работу.

Был я очень молод, физически слаб и к тому же не имел никакой подготовки, вот почему мне приходилось нелегко.

Чтобы вернуться на легальную работу в Леон, мне пришлось пойти на хитрость: было решено нанести визит начальнику никарагуанского отделения Красного Креста, находившегося в Манагуа, с тем чтобы потребовать улучшения условий содержания в тюрьмах политических заключенных. В то время Баярдо Арсе, который тоже был членом Фронта, работал редактором газеты «Пренса». Там же был и Уильям Рамирес, директор радиогазеты «Экстра», которая вела передачи по международному каналу связи в 6 часов утра и 6 часов вечера. В это время проводилась широкая кампания по улучшению условий содержания политических заключенных в тюрьмах и мы собирались создать комиссию КУУН, которая должна была выступить с обращением к властям. Для этой цели мы пригласили епископа и несколько известных адвокатов. Было решено, что, как только комиссия КУУН направится к зданию Красного Креста, меня доставят непосредственно от явочной квартиры прямо к двери здания Красного Креста и я вместе с комиссией одним из первых войду в здание. А журналисты? Журналисты, ничего не подозревая, начали фотографировать всех, в том числе и меня, усердно щелкая фотоаппаратами, брать интервью, интересуясь выполняемой нами миссией. В тот же самый вечер мой портрет появился на первой странице газеты «Пренса». На фотографии я был запечатлен стоящим рядом с епископом и товарищами из КУУН и разговаривающим с представителями Красного Креста. Под фотографией стояла подпись: «Бакалавр Омар Кабесас, делегат КУУН, обращается к епископу и представителям никарагуанского Красного Креста с требованием просить генерала Сомосу улучшить содержание политических заключенных в тюрьмах». Этот снимок и подпись красноречиво свидетельствовали о том, что я никогда не находился в подполье, что я не скрывался от властей, что меня не видели в Леоне лишь потому, что я работал в КУУН в Манагуа. Вот так я и вернулся ночью к себе домой.

Сразу же после этого случая мы с Эль-Гато действительно приступили к работе. Эль-Гато Мунгия стал первым президентом КУУН от РСФ, РСФ осуществлял руководство КУУН с 1960 по 1964 год, но кандидаты на пост президента КУУН не говорили открыто, что они — члены РСФ и уж тем более что они марксисты. С 1963 по 1970 год КУУН возглавляли социал-христиане. Эль-Гато был первым президентом КУУН, который открыто заявлял, что он коммунист, сандинист и член РСФ. Кампания по выборам Эль-Гато в президенты КУУН проходила очень бурно. РСФ насчитывал почти сто членов, и в большинстве это были студенты основного курса. Соперник Эль-Гато принадлежал к социал-христианской партии и имел приятную внешность. Эль-Гато тоже был очень привлекательным. У него были голубые глаза, но меня беспокоил его несколько смешливый вид, и я часто говорил ему: «Эль-Гато, спрячь улыбку», но он только смеялся в ответ, обнажая большие и крепкие зубы… Нет, пожалуй, сейчас я точно припоминаю, что глаза у Эль-Гато были зелеными. В день выборов он надел зеленую рубашку. Я знал, какой это великолепный оратор, слышал бурю аплодисментов, которые неизменно вызывали его выступления на студенческих собраниях, а теперь он казался мне еще и красивее своего соперника. И мы победили на выборах. Помню, подсчет голосов закончился уже на рассвете. Мы прыгали, кричали, плакали от радости, нападали на неудачников, срывали их плакаты, которыми были увешаны университетские стены, качали Эль-Гато… Ликование было всеобщим…

Можно с уверенностью сказать, что победа на выборах в университете означает качественный скачок, это завершение фазы одной борьбы и начало другой. Победа РСФ на выборах дала нам огромное преимущество для дальнейшего совершенствования организационной политической работы, потому что уже одно то, что мы являемся подлинными хозяевами штаб-квартиры КУУН, давало нам возможность иметь место, где мы можем проводить собрания. Теперь у нас будут пишущие машинки, фотокопировальные аппараты, машины для печатания брошюр, а самое главное — у нас теперь будут деньги. Иными словами, победа представителей РСФ на выборах в КУУН позволяла нам действовать в рамках законной организации в университете для проведения в жизнь планов СФНО, РСФ и КУУН. До этого момента мы ограничивались лишь средствами РСФ, еженедельно пополнявшимися за счет наших взносов, а этого было слишком мало.

Но здесь мы столкнулись с одной небольшой проблемой. Испытывая огромную потребность в кадрах, мы вынуждены были набирать людей из РСФ, чтобы направлять их на работу в КУУН. Первым таким человеком был Эль-Гато, самый опытный и самый старый член РСФ. Он вынужден был теперь заниматься работой в КУУН, развернуть всестороннюю политическую работу, быть в курсе всех требований студентов с тем, чтобы студенты поддерживали проводимую нами политику, чтобы они видели преимущества, которые давало им руководство РСФ. Нам это было крайне нужно, потому что посредством борьбы в КУУН за расширение студенческих прав мы по-прежнему могли бы отбирать из среды студентов наиболее достойных товарищей. И, как я уже говорил, это позволяло нам использовать организационную структуру и финансовые средства КУУН для того, чтобы с их помощью вести пропагандистскую работу среди студенчества во имя интересов не только КУУН и РСФ, но и всего Сандинистского фронта национального освобождения.

До этого нам приходилось буквально воровать в университете. Мы прокрадывались в комнаты административной службы и напихивали в сумки наших спутниц скоросшиватели, кипы бумаги, цветные мелки, стиральные резинки, скрепки… Какую же мы испытывали радость, когда нам удалось достать двести песо и купить десять краскопультов, чтобы писать лозунги, плакаты и разрисовывать университетские и городские стены!

Начиная с того момента, как РСФ победил на выборах в университете, воровство в альма-матер значительно уменьшилось. Студент — это самый настоящий разбойник, не правда ли? Я сейчас вспоминаю, что сумки наших спутниц мы набивали не только этим. Они служили нам и для других целей: мы прятали в них вещи и лекарства, украденные в магазинах и аптеках.

В том же самом 1970 году РСФ рекомендовал КУУН нацелить свою деятельность на увеличение числа студентов, поступающих на первый курс медицинского факультета. Поступило всего лишь 50 человек, а мы хотели, чтобы поступило не менее 100. Разумеется, мы старались охватить всех студентов, главным образом с основного факультета, которых в Леоне было приблизительно 1500 человек, а в Манагуа — 2000. Эль-Гато шел во главе студентов, а мы шли за ним, будоража массы, устраивая митинги, занимая помещения университета, устанавливая громкоговорители, проводя на улицах напротив здания университета сидячие забастовки, организуя всякого рода комиссии. Когда студенты начинали понимать необходимость борьбы за изменение существующего строя, мы уже могли вести среди них политическую работу. И вот так, шаг за шагом, мы привлекали на свою сторону молодежь, поступавшую в университет. Это послужило значительным импульсом для РСФ. Мы выиграли схватку на медицинском факультете и вновь ввязались в борьбу; мы представили новый вариант реформы в университете, изучили реформу кордобы и хотели изменить структуру нашего университета; мы боролись за то, чтобы изменить учебные программы, перевести как можно больше денег Фронту, используя для этого КУУН.

Помню, что, когда власти хотели исключить с медицинского факультета университета двух наших товарищей, мы заняли здание факультета права, где работали самые реакционно настроенные преподаватели, которые расхваливали конституцию Сомосы, пропагандировали так называемую представительную демократию.

Однажды мы устроили демонстрацию около дома декана. Мы всегда придумывали что-нибудь такое, чтобы стимулировать студентов, дабы у них не пропал энтузиазм и моральный настрой для достижения не только учебных, но и политических целей. Задача состояла в том, чтобы придумать для студентов что-нибудь оригинальное. Мы, сами студенты, считались большими выдумщиками. Я был президентом ассоциации студентов права. Именно в это время я и возглавил демонстрацию студентов факультета, направившуюся к дому декана. Во время демонстрации каждый нес в руках зажженный факел, а когда мы шли по улице, то люди просыпались, выходили из своих домов прямо в нижнем белье, в домашних шлепанцах. Лица у одних были испуганные, у других — серьезные или веселые. Студенты в Леоне всегда были горазды на веселые развлечения, и жители приходили в неописуемый восторг, потому что мы высмеивали Сомосу и правительство.

Так вот, в ту ночь, когда проходила демонстрация с факелами, женщины выскакивали на улицу в нижних юбках или в ночных рубашках, едва набросив на себя одежду. Они высовывались в приоткрытые двери и окна и, узнав в толпе демонстрантов своих женихов или сыновей, начинали громко комментировать: «Посмотри-ка, куда этот направился!», «Боже мой, а вон и мой красавец идет!», «Ты только посмотри, что они вытворяют!», «Ну и парни, ничего себе!».

Так мы шли с песнями, и факелы наши были видны издалека. Вначале люди думали, что идет какая-то процессия верующих, но потом им удавалось разглядеть нас. Жители домов высовывались из окон и дверей, и перед ними раскрывалась следующая картина: этот неисправимый Кабесас, или, как меня звали в городке, Тощий, идет во главе демонстрации с факелом в руке и во весь голос горланит песни. Одни смотрели на нас с симпатией, другие видели в нас лишь лентяев студентов, которые, как им казалось, мечтали праздно проводить время и просто не хотели учиться. Но нам хотелось совершенно другого… Для нас время это было очень трудным.

Наконец мы подошли к дому декана. Внешне он очень походил на здание факультета права университета. Я сразу вспомнил, что на фасаде университетского здания написаны два лозунга: «К звездам и свету!» и «Свободу университету!». В тот поздний вечер эти лозунги показались мне абсурдными. Я выхватил у товарища кисть и ведро с краской и крикнул в толпу студентов: «Вы верите, что с такой системой образования, как у нас на факультете, можно дойти к звездам и свету?» В ответ раздалось дружное студенческое: «Не-е-ет!..» Тогда решительным жестом я написал крупными буквами на белой стене дома декана: «Отсюда дорога ведет в XV век». Мы знали, что декан — человек очень религиозный, а в Леоне, когда празднуется день девы Мерседес, покровительницы города Леона, жители на ночь выставляют на тротуарах домов горящие свечи. И тогда мы оставили на тротуаре перед домом декана не менее 500 зажженных свечей.

5

Главным для нас было то, что мы достигали определенных целей, которые ставили перед собой в ходе студенческой борьбы. И хотя конечная цель, за которую мы боролись — коренные преобразования в университете, — пока не была нами достигнута, мы все же сумели привлечь студентов на нашу сторону, убедить их принять нашу политическую линию и сплотить вокруг себя активистов Фронта. По мере того как ширилась борьба, все больше студентов записывались в кружки, объединялись в группы, которые позднее стали ячейками Сандинистского фронта национального освобождения.

Подпольщики часто просили нас найти явочные квартиры и автомашины. С этой просьбой они обращались к Эль-Гато, Леонелю, ко мне и еще к двум-трем товарищам. Они просили об этом нас, потому что мы родились в Леоне и хорошо знали город. Остальные студенты РСФ не были жителями Леона. Они приезжали сюда учиться из других районов страны, жили в комнатах, которые обычно сдавались студентам, общались в основном с коллегами и не имели в городе других знакомых. Мы же, леонцы, могли легко найти человека, который предоставил бы нам автомашину, сдал дом. Мы могли обратиться за помощью к своим соседям, знакомым, родным и получить у них поддержку.

Помню, было это во время святой недели, получили мы приказ не покидать город, поскольку нас ждет важная работа. И действительно, вскоре нам передали, что в определенное время прибудет «гондола» (так называли группу революционеров, которая должна была нелегально прибыть в страну) и эта «гондола» уже находится на границе, а может быть, даже в Чинандеге. Товарищи должны были нелегально прибыть в страну, и их нужно было разместить на явочных квартирах. А это означало, что не могло быть никаких оправданий с нашей стороны для невыполнения приказа. Мы были обязаны найти явочные квартиры для прибывающих товарищей. Мы отправились к своим старым знакомым в городе и постарались убедить их помочь нам. «Послушай-ка, — обратился я к Эль-Гато, — как ты думаешь, отважится ли на это вон тот парень?» Я показал на дом, в котором жил адвокат по имени Эдуардо Коронадо. Адвокат был пролетарского происхождения и держал у себя в доме небольшой бар. Эль-Гато поддержал меня. «Эдуардо, — обратился я к адвокату, — мне срочно нужна твоя помощь. Необходимо снять помещение для одного товарища из Фронта. Товарищ этот здесь проездом». Ну а что мне еще оставалось делать? Если бы я сказал адвокату, что мне нужно найти квартиру для подпольщика, он никогда бы мне не помог. Вот и пришлось соврать. Этот адвокат порекомендовал мне сеньора по имени Бландино, который держал похоронное бюро. Я отправился к сеньору Бландино. «Понимаете, — сказал я ему, — мне нужно пристроить одного человека…» Хозяин похоронного бюро и его жена были пожилыми людьми, а я в то время был еще совсем мальчишкой… Им было около семидесяти лет, а мне не исполнилось и двадцати. Иными словами, они должны были пустить к себе на квартиру такого же мальчишку, как я сам. Согласитесь, для человека пожилого возраста было бы просто несолидно выполнить то, о чем я его просил. Старики привыкли участвовать в заговорах таких же, как они сами, стариков, будь то заговоры консерваторов или либералов. Связаться с мятежным, как я, студентом старику было просто неразумно.

Сеньор Бландино ответил, что принять моего человека не может, потому что в доме нет места… «Послушайте, — предложил я ему, — давайте положим его в гроб, а на него поставим другой гроб, и так он проведет день. Товарищ мой, — сказал я, — человек очень дисциплинированный». «Да, — возразил старик, — но ведь люди могут прийти и купить у меня гроб?» «А тогда вы скажете им, что гроб этот уже продан», — настаивал я, но старик был упрям и не соглашался. «Я порекомендую тебе другого человека, который поможет тебе», — пообещал он.

Так я познакомился с Томасом Пересом. Я сразу понял, что этот человек (а он тоже был владельцем похоронного бюро) хочет помочь мне, но не имеет для этого возможности. Я встретился с ним, и он сказал: «Я с удовольствием помог бы, но не имею возможности, правда, есть один парень, который сможет это сделать». Томас предложил мне пойти поискать того парня. Тогда как раз состоялись чьи-то похороны, и Томас сказал: «Я не могу подойти с тобой к нему… Я тебе покажу его, а ты окликнешь его и отзовешь в сторону». Мы направились на кладбище вместе с похоронной процессией. Я подошел к человеку, которого показал мне Перес, положил руку ему на плечо и подмигнул. Он понял, что я хочу что-то сказать ему. Человек этот был мне незнаком, но меня он знал, потому что я был известен в Леоне. «Послушай, дружище, — сказал я, — хотелось бы обсудить с тобой весьма деликатный вопрос». «Почему бы нет? — ответил он. — С удовольствием». Мы немного отстали от процессии, и я сказал: «Приезжает один мой приятель, и надо устроить его на квартиру». Мне очень нужно было, чтобы он согласился, и тогда мы смогли бы разместить не одного, а двух приехавших товарищей на ночь или даже дня на три — тогда это было бы абсолютно все равно. Самое главное, чтобы этот человек согласился. Моя просьба возымела действие. Он с готовностью ответил: «Ну что же, дружище, а почему бы и нет?..» Был это Магно Бервис из квартала Субтиава.

Какое счастье! Я сразу же отправился в университетский клуб, который, как мне показалось, находился слишком далеко. Прошел пешком несколько кварталов, явился весь в поту и спросил товарищей: «Удалось что-нибудь найти?» «Да нет, ничего, приятель», — ответили они мне. «А я нашел одну квартиру. Правда, она находится в Субтиаве». «Так пошли же туда скорей!»

Все получилось так, как мы и предполагали. Вечером пришел связной и устроил в этой квартире двоих — Педро Арауса Паласиоса (Федерико) и еще одного парня, имени которого я сейчас точно не припомню.

Наконец «гондола» прибыла. Позже нам удалось найти еще одну квартиру. Для этого мне пришлось зайти к Хоакину Солису Пиуре, который в настоящее время является заместителем министра здравоохранения. Он приехал из Европы, из Швейцарии, от одного парня, который был президентом КУУН во время кровавой расправы 23 июля. Ну так вот, зашел я к нему. Меня он лично не знал, но ему обо мне уже сообщили. Когда я изложил свою просьбу, он быстро согласился, и, таким образом, у нас появилась вторая явочная квартира.

Дом в квартале Субтиава находился на одной из пыльных улиц, где жили главным образом индейцы: дом стоял на отшибе, а почти в тридцати метрах от него был еще один дом, хозяина которого мы вскоре тоже привлекли к работе. Я объяснил хозяину, что мы хотели бы организовать учебу малограмотных, попросил его поговорить с братом и подыскать людей, желающих учиться. Его дом и патио были очень маленькими и неудобными, поэтому заниматься нам было трудно. Мы расставляли в патио пять, шесть или семь стульев, которые приносил хозяин. Пропагандистская работа велась нами со всеми предосторожностями, и в будущем эта практика нам очень пригодилась. Сначала собирались пять-шесть парней. Занятия проходили раза три в неделю. Мы начали изучать «Манифест Коммунистической партии». Среди слушателей были сельскохозяйственные рабочие, шофер такси, каменотесы, рыбаки и даже владельцы небольших ранчо.

Собравшиеся внимательно разглядывали меня, а когда я начинал говорить, они буквально впивались в меня глазами. Я видел, что они слушают с огромным интересом, понимают меня. По их глазам я мог точно определить, как менялись их представления о мире, их взгляды на жизнь. После занятий они расходились по домам крайне возбужденные. Так наши ряды пополнялись новыми борцами. Я не прекращал занятий, и мы условились, что, как только они сами займутся нелегальной работой, я перестану появляться в этих местах. Во-первых, потому что там находилась наша явочная квартира, которую, несмотря на то что Федерико там уже не было, мы продолжали занимать; во-вторых, как место для ведения пропагандистской работы мы уже не могли использовать ее, потому что проходящие мимо дома люди заглядывали в открытые двери и видели, как при свете лампочки сидят пять-шесть человек, а я беседую с ними, держа в руках брошюру. И вот тогда представители Сандинистского фронта национального освобождения поручили Монтенегро Баэсе вести пропагандистскую работу в этом квартале.

Деятельность наша в Субтиаве с каждым днем становилась все активней. Мы начали рассказывать жителям Субтиавы о Сандино. Жители квартала много слышали о выдающемся индейском вожде — касике по имени Адиак. Мы представляли им Сандино как последователя Адиака, а сами исподволь знакомили слушателей с «Манифестом Коммунистической партии». Рассказывали им о Сандино, о проблемах классовой борьбы, о рабочем классе как авангарде в этой борьбе, о Сандинистском фронте национального освобождения.

Так мало-помалу зарождалось революционное движение в Субтиаве. Потом мы начали вовлекать в свою работу жителей и других кварталов Леона и делали это через родственников некоторых жителей Субтиавы, которые переехали отсюда в другие кварталы. Мы поручали им привлечь к работе в нашей организации родственников из других кварталов. Активная работа проводилась нами не только среди учащихся средних школ. Значительно выросла наша роль в университете, и вскоре сами революционно настроенные студенты начали вести активную работу в кварталах города под руководством Сандинистского фронта. Когда удалось наладить работу в кварталах, руководство СФНО сказало нам: «Ну а теперь пусть этим занимается РСФ. А Сандинистский фронт займется созданием сети подпольных организаций». Жители кварталов постепенно активизировались, а число студентов, направляемых в городские кварталы для работы с населением, заметно сократилось. В народной массе появились свои лидеры, их роль возрастала. Мы, руководители, поддерживали друг с другом постоянную связь; революционное движение в кварталах набирало силу. Жителей этих кварталов, принятых в наши ряды, мы посылали на работу в профсоюзы Леона. Все эти профсоюзы входят теперь в Конфедерацию профсоюзного единства…

6

Одно обстоятельство всегда вызывало у меня чувство истинного удовлетворения. В душе я постоянно повторял то, что вслух высказывал в 1974 году: я готов был поклясться в том, что если гвардейцы убьют меня, изрешетив пулями все лицо, то я лишь перестану улыбаться после смерти. Я отчетливо понимал, что в то время причинил уже столько вреда гвардейцам, что смерть моя была бы для них слишком малой платой за тот ущерб, который я нанес им.

Когда я собирался уходить в горы, то шел туда полный решимости, нисколько не колеблясь и не раздумывая. Когда я уходил, я твердо знал, что за мной стоит Сандинистский фронт, да, именно он. Знал я также, что в горы уйду не один… На моей стороне было все студенчество, и, скажу об этом без ложной скромности, вдохнул в своих друзей боевой дух именно я.

Позднее студенческое движение распространилось на все департаменты. Здесь уместно упомянуть и студентов, которых мы приняли в нашу организацию в Леоне. Эти студенты у себя в департаментах начали проводить работу, подобную той, какую мы вели в кварталах; эти студенты были нашими первыми связными, и именно их направил СФНО для работы в различные департаменты.

В горы я пошел, абсолютно уверенный в том, что живым не вернусь, но принесу людям победу…

В 1972 или 1973 году, точно не помню, стали проводиться первые народные манифестации. Раньше в демонстрациях участвовали лишь студенты, а другие жители оставались пассивными. Но вот однажды мы организовали демонстрацию — сейчас точно не скажу, кто в ней участвовал, но, помнится, были там и студенты, и некоторые жители Субтиавы. Людей, участвовавших в этой демонстрации, нам удалось даже организовать в комитеты. Эта демонстрация своим размахом, как и все аналогичные выступления народа, просто потрясла многих.

Мы узнали историю жизни индейцев из Субтиавы и использовали полученные знания в работе. Мы стремились воскресить в памяти индейцев борьбу их предков в далекие времена под руководством касика Адиака, рассказывали им, как индейцев заставляли покидать свои земли, как жестоко с ними обращались, как либералы и консерваторы захватывали их земли, как восстал их вождь Адиак… Затем мы стали объяснять им, что буржуазия их поработила, а Сандино и его товарищи выступили против буржуазии… Тогда жители Субтиавы и решили выйти на демонстрацию. Зазвучали барабаны. Люди собирались со всего квартала, и в руках у них были барабаны. За рядами индейцев шли сандинисты и громко скандировали: «На площади в семь вечера!» Таким образом жителей извещали о том, где и когда состоится митинг.

Когда смотришь, как идут жители Субтиавы, прислушиваешься к ритму барабанов, видишь застывшие лица индейцев, их жесткие волосы, лица почти без улыбки, серьезные, но не грустные и не печальные, а решительные, с едва сдерживаемой яростью и гневом, начинаешь замечать, что есть какое-то единство, что-то удивительно общее между звуками барабанов, их ритмом и выражением лиц… Гортанными голосами индейцы выкрикивали лозунги, поражавшие своей простотой и непосредственностью. Один индеец вопрошал: «По какому пути мы идем?» И все отвечали, с серьезными лицами глядя вперед: «По пути, указанному нам Сандино!» Фраза эта, произносимая суровым тоном, внушала уважение, и сразу становилось ясно, что сознание индейца пробуждается, когда он обращается к личности Сандино, вспоминая при этом свою собственную историю, и в его мятежном сознании укрепляется мысль о необходимости борьбы с эксплуататорами. Так вот, когда видишь таких индейцев, движущихся сплошной массой, сразу представляешь себе, что это демонстрация не только жителей Субтиавы, но и всех индейцев Латинской Америки. Вот идут боливийские, перуанские, чилийские индейцы — это люди, чья жизнь навсегда связана с медью, оловом, каучуком… В тот момент я отчетливо представлял себе, что звуки их шагов не только раздавались на улице Реаль, но и разносились по всему Латиноамериканскому континенту, эхом отдаваясь в горных отрогах Анд. Они двигались по пути, проложенному историей, решительным и твердым шагом шли к своему будущему…

Ну так вот, собираюсь я уходить в горы и знаю, что меня могут убить, но я теперь уверен — в поступи индейцев Субтиавы слышны шаги всех индейцев Латинской Америки; это марш индейцев, который мог бы возвестить конец эксплуатации наших угнетенных народов.

Как я уже говорил выше, я не боялся, что меня могут убить. За мной ведь стояла вся Субтиава! Субтиава превратилась в вечный костер. Потому что к этому времени огонь уже вспыхнул в наших сердцах. Было это частью нашей агитационной деятельности. Я имею в виду не пламя политической борьбы — хотя пламя политической борьбы тоже разрасталось, а огонь в прямом смысле. Мы сначала устраивали демонстрации со свечами, а затем в голову пришла идея: каждый студент — с веткой окоте[1], но достать окоте было очень трудно, потому что росло это дерево только на севере страны. Каждый раз, когда мы выходили на улицу со свечами, мы видели, что тем самым привлекаем внимание людей. И вот как-то рано утром провели мы демонстрацию с зажженными ветками окоте, и жители присоединились к нам. Представьте себе процессии средневековья, в которых по темным коридорам старинных замков медленно шествуют монахи в капюшонах… Ну вот так, в кварталах Субтиавы, погруженных в темноту, улицы напоминали коридоры средневековых замков. Сотни огней, сотни горящих веток окоте, освещающих улицы, а мы идем по кривым улочкам Леона…

Доставать окоте было очень трудно, и мы подумали, что было бы лучше разжигать костры прямо на улицах кварталов; мы видели, как огонь привлекает людей. Люди всегда замечают огонь, даже самый маленький. Тогда-то мы и решили: будем разводить костры на улицах, прямо на перекрестках. К тому же гораздо легче было доставать дрова, чем окоте. Дрова мы иногда просто покупали. На пять песо можно было купить хорошую вязанку дров. У костра собирались сначала активисты из университет та — человек пять или шесть, а иногда и десять. Если был дождливый день, мы находили канистру с бензином, поливали дрова и зажигали. Мы, активисты, собирались вокруг костра и выкрикивали призывы: «Народ, объединяйся! Народ, объединяйся!»

Как только костер начинал разгораться, люди бежали к нему… Мы видели, как люди выбегали на улицу, перепрыгивая через деревянные загородки, колючую проволоку, которой огорожены некоторые дома. Мы видели, как они выходили из своих домов, шли по улице, направляясь к костру. Со всех концов квартала люди стекались по улицам, переулкам и собирались в толпу, которая останавливалась в нескольких шагах от костра, где уже их ждали активисты.

Подошедших мы окликали, просили подойти поближе. Первыми подходили ребятишки и начинали вместе с нами скандировать лозунги. Их голоса сливались с нашими, образуя настоящий хор, звучавший все сильнее и сильнее. Сначала мы недооценивали этого и не придавали особого значения действиям ребят, хотя, по правде говоря, мы уже не чувствовали себя одинокими, ощущая их присутствие…

Затем к костру приближался какой-нибудь рабочий, член профсоюза. Профсоюзы в Леоне были тогда слабые, немногочисленные и состояли главным образом из ремесленников. Иногда подходила какая-нибудь арендаторша с рынка, а этот сектор был весьма решительным и боевитым… Подходил студент, присоединялся к нам, и хор голосов становился еще мощнее. По мере того как все больше людей подходило к костру, те, кто поначалу стоял в отдалении, не решаясь подойти, тоже вскоре присоединялись к нам. Люди видели огонь, различали наши лица. Мы заводили разговор и пристально вглядывались в них, как бы стремясь передать им то, что думали и чувствовали сами. Поскольку у нас еще не было разработано организационных форм установления контактов с людьми и мы не знали, как лучше изучить характеры и настроение людей, чтобы убедить их в правоте нашего дела, мы в эти считанные минуты, устанавливая контакты с людьми с помощью бесед у костров, пытались говорить с ними как можно убедительнее. Людей собиралось все больше и больше… Кончались дрова, мы снова посылали за дровами, а люди все не уходили и слушали, слушали, слушали…

Много раз мы вот так разжигали костры, и люди выходили из домов и помогали нам. А вскоре люди сами стали заготавливать дрова для костров, приносить их из домов, а иногда приносили даже бензин. Этот обычай вскоре распространился и на другие кварталы, и постепенно огонь сделался настоящим «агитатором», потому что собирал вокруг себя всех сторонников Сандино. Костры превратились в символ «подрывной деятельности», символ политической агитации, символ революционных идей, которые студенты несли жителям кварталов. Костры стали заклятыми врагами национальных гвардейцев, которые ненавидели костры, потому что вокруг них собирались люди.

Костры разгорались, становились открытым вызовом правящим кругам. Они превращались в мощный призыв, и этот призыв становился громче по мере того, как увеличивалось число костров и народные массы объединялись вокруг наших руководителей. В городе уже горело десять, пятнадцать, двадцать, тридцать, пятьдесят, сто костров. Самым примечательным было то, что теперь эти костры разжигали не студенты, а простые жители. Днем они подвергались нещадной эксплуатации, а по вечерам поднимали мятеж. Днем они работали, а вечером протестовали и выкрикивали лозунги.

И теперь я шел в горы с сознанием того, что поддержка нам обеспечена. Прошло то время, когда мы, студенты, чувствовали себя одинокими, когда нам казалось, что с нами лишь память о погибших товарищах, придававшая нам силы. И может быть, потому нам с большим трудом удавалось устанавливать контакты с новыми людьми, что мы мало общались с местными жителями и наше слово еще вызывало у людей странные чувства, смешанные с чувством страха. Для себя я сделал одно открытие — только общаясь с людьми, можно узнать их характер и таким вот образом добиться взаимопонимания.

Поначалу лица людей казались мне непроницаемыми. Нередко мучило ощущение, что у нас ничего не получается, что люди не понимают нас и не хотят понять. В самом деле, вначале отсутствие контактов очень мешало нам в работе. Кроме того, жители очень боялись национальных гвардейцев. Но постепенно страх проходил. Теперь простые люди вкладывают в свои действия всю свою ярость, гнев, ненависть, надежду и решительность.

Поэтому я еще раз говорю, что не чувствую себя одиноким, когда иду в горы. Рядом со мной тысячи жителей Субтиавы и рабочих из леонских кварталов. Иными словами, я слышу, как народ бросает вызов своим врагам: «К чему придут бедняки? К власти! К чему придут бедняки? К власти! К чему придут богачи? К дерьму! К дерьму! К чему придут бедняки? К власти! К чему придут богачи? К дерьму! К дерьму!»

Вот почему, уходя в горы, я испытываю безграничную веру в наше дело, ибо за ним стоит практика всей нашей политической работы, практика работы организационной, практика ведения боя (в данном случае имеются в виду уличные бои), практика мобилизации народных масс.

7

Поднимаясь в горы, я испытывал особое моральное удовлетворение, потому что пожар, охвативший город, загорелся и от моей маленькой искры.

Это помогало мне не допускать мыслей о дезертирстве с самых первых минут пребывания в горах, потому что, когда попадаешь из одной среды в другую, особенно если физически ты к этому не готов, такие мысли возникают часто. Да, мы не были подготовлены к жизни в горах, потому что, хотя мы все и читали «Дневник» Че Гевары, посвященный Вьетнаму, китайской революции, рассказы о партизанском движении в Латинской Америке и других районах мира, обо всем этом у нас было лишь смутное представление. Мы и представить себе не могли, как все это выглядит на самом деле… Сначала мы на один день остановились в небольшом имении, принадлежавшем товарищу, сочувствовавшему нам. Кажется, его звали Аргуэльо Правиа. На рассвете за нами должен был приехать джип красного цвета. Мне впервые предстояло ехать на автомашине, принадлежавшей подпольной организации, и меня разбирало любопытство, кто же нас повезет…

В ту ночь мы почти не спали и с нетерпением ждали трех часов утра. Да и кто же мог заснуть? Во всем чувствовалось напряжение, мы переглядывались, перекидывались шуточками… Подсчитывали, сколько времени осталось до полной победы, каждый пытался рассуждать с точки зрения общей обстановки в стране, обстановки в мире… Пять лет… а может быть, лет десять. Послышался стук в дверь. Один из товарищей открыл ее, мы поднялись, взяли с собой мешки и вышли на улицу. Я узнал Педро Арауса Паласиоса, который вышел из машины и стал помогать нам грузить вещи. Водитель остался в машине. Сидел молча, не глядя по сторонам с чертовски серьезным видом. На улице было темно, и, хотя на углу горел фонарь, свет его едва доходил до нас. Мне не удалось разглядеть человека, сидящего на месте водителя.

Через некоторое время — стало уже рассветать, когда мы проехали Чинандегу и высадили там одного подпольщика, — первым заговорил с водителем Федерико… Помню, по дороге мы запели песню, чтобы воодушевить себя немного, но вовсе не потому, что настроение у нас испортилось. Мы уезжали в приподнятом настроении, потому что знали, что участвуем в деле, которое непременно закончится победой, вот только не знали мы, кому из нас доведется дожить до этой победы.

Большую часть времени мы ехали молча, и каждого из нас мучил вопрос, суждено нам выжить или нет. Думы эти тяжелые, тем более что все мы понимали — перед нами реальная жизнь, а не спектакль, который может скоро кончиться. Тогда-то мы и запели песню. И вдруг я заметил, что Федерико заговаривает с водителем, и тогда, ну конечно же… Я узнал его! Это был Куки Каррион. Теперь он — командир одного партизанского отряда. Да, я знал Карриона. Он был из буржуазной семьи, и мне приходилось бывать в его компании. Там я познакомился с девушкой по имени Клаудия. Молодые люди, которые собирались на квартире у Куки, тихо разговаривали между собой, а некоторые иногда покуривали марихуану. Люди эти были из состоятельных семей, и у них водились деньги. Некоторые из них впоследствии изменили образ жизни и стали активно участвовать в деятельности КУУН. Вскоре нам приказали не появляться больше на этой квартире. Я еще подумал тогда, что ее, наверное, решено использовать для собраний членов СФНО. Так оно и оказалось на деле. Куки уже тогда был подпольщиком, но я этого не знал и поэтому удивился, когда он вдруг перестал участвовать в мероприятиях, проводимых КУУН. Тогда я подумал, что он отошел от нашего движения… Одним словом, увидев его теперь за рулем, я страшно обрадовался, поняв, что Куки по-прежнему в наших рядах.

Ну так вот, уже рассвело, и примерно в половине шестого утра мы приехали на одно маленькое ранчо в окрестностях Матагальпы. Там мы провели целый день. Помню даже, что ели курицу. А вечером мы снова сели в машину, помнится, был это уже другой джип, а может, не джип, а небольшой грузовичок с открытым верхом. Мы не знали, в каком направлении нас везут, знали только, что в горы… Проехали Матагальпу, попали на мощеную дорогу, затем съехали с нее и направились по проселочной дороге. Это был самый опасный участок пути, потому что мы ехали по районам, где всегда велись активные партизанские действия. Со стороны противника не ощущалось слежки, потому что гвардейцы не прочесывали эту местность, однако мы знали, что всюду много доносчиков, а в некоторых местах рассредоточились подразделения противника. Наши товарищи позаботились о нас и обеспечили нам свободный проезд. Сначала вперед они высылали машину, а если не удавалось обнаружить засаду, то тогда уже ехали мы.

Поездка наша была длительной. Мы не спали ночью… не спали с прошлого дня… потому что днем и ночью ехали… Дорога была плохой: мы видели лишь горы, вишневые деревья, подъемы, спуски, высохшие участки земли, непролазную грязь, крошечные ранчо, возле которых замечали костры. Изредка попадались машины, двигавшиеся нам навстречу. Все мы были достаточно воспитанны и не задавали никаких вопросов, а потому не знали, повезут нас сразу же в горы или мы остановимся в каком-нибудь доме, не имели представления, кто нас будет ждать, дадут ли оружие, придется ли носить военную форму… Нам все интересно было знать, но мы старались скрыть любопытство.

Машина неожиданно остановилась, товарищ Хуансито (Хуан де Дьос Муньос) тихонько свистнул, и навстречу нам вышел крестьянин, типичный житель северной провинции. На ночном небе висел крошечный полумесяц. Трудно было точно определить наше местонахождение, так как шел дождь. К слову сказать, он сопровождал нас на протяжении всего нашего пути. Крестьянин предложил нам выйти из машины. Мы оттащили машину на обочину дороги, выгрузили на землю вещи, а потом отнесли все в дом. Проснулись жители, дети стали плакать. Крестьянин сказал: «Ложитесь вот здесь, на полу…» Мы стали укладываться. Укладывались очень шумно, и Хуансито шикнул на нас: «Тсс, не шумите…» Мы, разумеется, старались не шуметь, но у нас ничего не получалось, ложились спать мы с шумом. Шуметь было нельзя, потому что поблизости находились дома других крестьян, а если в доме крестьянина в этот час ночи слышится шум или звучат чужие голоса, то это может оказаться просто опасным. Тогда мы еще не могли себе точно представить, насколько гулко может отдаваться в тишине самый слабый звук; любой звук — удара, упавшего металлического предмета, падающей пластиковой сумки, мешка — был просто опасен. Мы зажгли лучину и стали смотреть, как бы навести порядок. Все мы страшно нервничали… и внезапно услышали шум. Оказалось, это были домашние животные, бродившие возле дома. Мы заметили, что Хуансито нервничал больше других.

Дом стоял у края дороги, и по этой дороге мы должны были подниматься в горы. Нам предстояло выйти очень рано, чтобы пройти по долине, где было разбросано множество домишек, миновать населенные пункты и ступить на нехоженые тропы, чтобы отправиться прямо в горы по небольшим ущельям… Мы не спали, да и можно ли было заснуть, если во всем чувствовалась напряженность. К тому же у каждого было оружие, пользоваться которым никто из нас не умел. У меня было ружье и огромный револьвер, и, когда я засовывал револьвер в карман, он сильно натирал мне ноги… Я был ужасно худой, и револьвер бил меня по костям…

Было около четырех часов утра. Мы лежали молча… «Вставайте, товарищи, вставайте… только потише!..» — послышался чей-то голос. Мы начали открывать тяжелые пластиковые мешки, чтобы упаковать вещи. Мешки издавали страшный шум, слышимый, наверное, в соседнем доме… Аккуратно уложив вещи, мы завязали мешок и вышли… Было нас человек пять… И вот с того самого момента, как я вышел из дома, и начались мои мучения… Наступил новый этап в моей жизни. Мне предстояло пережить трудности, страдания, горести, болезни, испытать радость, обрести новых товарищей по борьбе, преодолеть свои слабости — словом, ощутить все то, что ощущает человек, окажись он в подобных условиях.

Крестьянин-проводник сказал: «Пойдемте, но без шума». Я увидел, что он направляется в сторону малодоступных гор, и тогда спросил себя: «Интересно, а как же мы пройдем здесь?» Пройти там было практически невозможно. Проводник ушел вперед, и мы остались одни в зарослях кустарников. Проводник ничего не сказал нам, но мы все стояли и ждали. Я напрягал зрение, но не видел проводника. Как же мы пройдем здесь? Наконец мы все-таки двинулись вперед, продираясь сквозь густые ветви кустов как раз в том месте, где прошел проводник. И вот перед нами маленькая тропка и гора, собственно, не гора, а горы — горы вверху, горы сбоку а горы внизу… Я попытался прибавить шагу, ничего не вышло. Рюкзак, который я нес на спине, сильно давил на плечи, затем свалился на землю. Я нервничал, не видя нашего проводника, черт бы его побрал… Почему я решил, что мы пойдем по дороге? Сначала я не представлял себе, что же это такое — горы. Оказывается, вот что — сплошная темень, страшная сырость… холод, пробирающий до костей. Вокруг были непроходимые заросли кустарников. На пути встречалось множество лиан, трава низкорослая, трава огромных размеров, кустарники различного типа, и все это зеленое-зеленое. Мы ныряли в эту зелень, как в воду, и разгребали ее руками.

Я шел медленно, рюкзак цеплялся за ветки. Я падал и поднимался, весь промокший до нитки, снова хватал рюкзак, взваливал его на плечи и уже изрядно натер себе спину и шею… Переложив его на другое плечо, я продолжал взбираться по склону горы, спрашивая себя, а как же смог взобраться туда этот парень и смогу ли я подняться в горы с этим тяжелым рюкзаком, если к тому же руки у меня заняты. Каким-то чудом мне удавалось удерживать его на плечах, но он вдруг начинал сползать вниз… И тогда одной рукой, в которой было ружье, я поддерживал его снизу, а другой цеплялся за ветки, продолжая подниматься, но рюкзак снова сползал… Страшные мучения испытывал я, поднимаясь в гору…

Через некоторое время проводник возвратился, и вид у него был очень сердитый, но он не стал ругаться, а только сказал: «Послушайте, даже издалека слышны ваши крики». Оказывается, он, хотя мы не видели его, слышал все. Он шел впереди и слышал, как мы переговаривались, кричали, жаловались. Действительно, уже в самом начале перехода мы стали терять самообладание, нам тяжело было скрывать свое плохое настроение. Мы пообещали, что не будем шуметь. Но не успели мы пройти и двухсот метров, как стали переговариваться в несвойственном нам раздраженном тоне. Наши разговоры напоминали ссору детей. Проводник, снова ушедший вперед, опять вернулся: «Послушайте, вы очень шумите… поторопитесь, а то рассвет нас застанет врасплох, нас заметят гвардейцы…» Идти еще быстрей? Нам и так казалось, что мы не идем, а бежим…

Руки наши были изодраны колючими ветками чичикасте, ссадины кровоточили, а крестьянин будто ничего не чувствовал. Колючие ветки хлестали по лицу, и я не знал, что делать: то ли бросить рюкзак, то ли терпеть. И так продолжалось два часа. Мы были мокрыми с ног до головы, потому что кругом было много крикитос — небольших струек родниковой воды, а мы их не замечали и попадали прямо в них… Кругом темнота, ничего не видно, но постепенно глаза стали привыкать к ней и различать силуэты предметов, рельеф местности. Наконец мы остановились. «Неужели пришли в лагерь?» — подумалось мне. Я не имел вообще никакого, даже самого смутного, представления о том, где мы находились Мне казалось, что мы шли долго, часа три, не останавливаясь. А сколько же можно пройти за три часа?

Начинало уже рассветать… «Послушай, товарищ, за сколько мы доберемся до места?» — «Ну что ж, это зависит от того, как быстро вы будете идти. Если пойдете быстрее, то сможем добраться за три дня… Доставайте еду, сейчас будем ужинать». Однако никто не хотел есть. От напряжения и усталости желудки просто свело. А крестьянин вынул из нашего мешка банку сухого молока, взял металлическую миску, всю измятую от частых ударов о камни, насыпал туда порошок, положил много сахару, налил воды, отломил веточку и начал мешать молоко словно ложкой, а потом с аппетитом выпил целую миску. «Черт возьми, — подумали мы, — бедным крестьянам, видно, не приходится пробовать такого молока, так пусть хоть этот крестьянин пьет его…» Когда он подкрепился, мы спросили у него, какой будет дорога. «Теперь большую часть пути мы пройдем по горной тропе, — ответил он. — Пойдете друг от друга на расстоянии двадцати метров, а я буду впереди». Первым из нашей группы должен был идти я.

И вот мы снова идем, оставляя позади горы, продираясь сквозь кустарники, и снова перед нами гора, но уже не такая, как те, которые мы видели раньше. Она вся утыкана громадными деревьями, а между ними — непролазные заросли. Под ногами — густая трава, даже не видно, куда ступаешь. А над головой неба не видно, потому что ветви деревьев сплетаются вверху, Я не понимал, почему крестьянин-проводник просил нас идти осторожно. «Не топчите траву… не ломайте ветки», — говорил он. Неужели он так бережно относится к природе, потому что нежно любит ее? Мы, конечно, тоже любили природу и выступали против варварства по отношению к ней. Но сейчас перед нами расстилалось такое безбрежное море зелени, что мне казалось странным, когда крестьянин говорил: «Послушай, приятель, не вонзай в зелень мачете». Когда мы поднимались вверх, в горы, он вдруг останавливал нас, просил, чтобы мы расступились, и начинал расправлять при помощи мачете ветки кустов, которые мы помяли. Потом мы продолжали свой путь. Дождь, начавшийся еще ночью, к шести утра немного утих. Завершив длинный переход, мы вдруг почувствовали страшную усталость. Болели руки, плечи ломило от тяжелого рюкзака — он весил фунтов двадцать пять. Мы шли по узкой тропке, удаляясь высоко в горы; на пути нам часто попадалась трясина. По этой тропке, видимо, проходили обозы, и от копыт лошадей или мулов, груженных тяжелой поклажей, оставались небольшие ямки и бугорки. Вот на эти бугорки только и можно было поставить ногу. Было очень скользко, и я часто падал. При этом пачкался рюкзак. Тогда подходил кто-нибудь из товарищей, пытался очистить его от грязи, но пачкал руки, а их можно было оттереть только о дерево. Опять начался дождь, и мы снова шли, утопая в грязи.

У меня было ружье из тех, что заряжаешь и сразу стреляешь. Все мое военное снаряжение состояло из этого ружья и револьвера, который ужасно тер кожу. Я переложил его в другой карман, но теперь он время от времени врезался мне в ребра. Нес я с собой большой платок и в нем несколько патронов, потому что патронташей у нас тогда еще не было. Платок я привязал к поясу сбоку. Так вот, нес я ружье в одной руке, потому что оно было без ремня, а другой рукой поддерживал рюкзак; когда я уставал, то менял руки. Но мне надо было, черт возьми, идти дальше, подниматься вверх в гору, держась руками за ветки, чтобы не упасть, а как было сделать это, если руки заняты?! Приходилось одной рукой подхватывать ружье и рюкзак, а другой цепляться за ветки, стараясь не упасть, но это не спасало меня от падения. Я шел, а рюкзак тер мне плечо все сильнее и сильнее, и наступил такой момент, когда боль в теле сделалась просто невыносимой, тело заныло от усталости, голова начала кружиться. Наш проводник шел не останавливаясь, и, чтобы не жаловаться на усталость, мы старались отвлечься разговорами. Я старался опереться на ружье, но приклад уходил в грязь по самый ствол, и я все-таки падал. Вскоре на моей одежде не осталось чистого и сухого места.

Платок у меня на поясе развязался, и из него высыпались все патроны. Товарищ, шедший за мной, аккуратно подобрал их и вернул мне, но, наверное, не все, потому что сказал: «Пойди и сам поищи свои патроны; нам нельзя оставлять следы». «Но они наверняка утонули в грязи», — ответил я. «Нет, иди и поищи их». У меня не было сил, чтобы вернуться назад метров на пятьдесят по этой чертовой грязи, к тому же все тело ныло от нестерпимой боли и усталости. Конечно, идти по тропинке в горах было легче, хотя в самом начале пути и это было для нас настоящим кошмаром. Но что оставалось делать?.. Так вот и шли мы целый день. Рюкзак с каждым шагом становился все тяжелее и тяжелее, и мы останавливались на отдых: сначала через 500 метров, потом — через 300, затем и через каждые 200 метров.

Удивительно, но шедший впереди нас крестьянин-проводник внешне казался спокойным. Он не был испачкан грязью, как мы, только немного глины налипло на его ботинках. Вытащив чистый носовой платок (мой же платок был весь в грязи), он стер пот с лица. На мне не было чистого места: и волосы, и лицо, и одежда были залеплены грязью. Мы снова перешли на горную тропку.

Помню, остановились мы на привал примерно часа в четыре вечера, потому что решили немного отдохнуть. Крестьянин сам сказал нам: «Давайте остановимся, поужинаем и немного поспим». Мы сошли с дороги и углубились в горы примерно на 500 метров и там решили расположиться на отдых. После отдыха крестьянин сказал: «Послушайте, мы удалимся в горы, пойдем на расстоянии десяти метров друг от друга. Поднимайте повыше ноги, как будто вы едете на велосипеде, и старайтесь ставить ногу в след идущего впереди». Сошли мы с дороги на обочину, покрытую низкорослой травой, и поднимали ноги, словно при езде на велосипеде, ставили их прямо в след идущего впереди товарища, чтобы можно было подумать, что здесь прошел один человек, а не несколько. Добрый участок пути шли мы именно так. А бывало даже, что приходилось идти вот так километра два. Это было страшно тяжело… и просто невозможно как физически, так и психологически. Иногда мы ворчали: «И зачем все это нужно?» Но умом понимали необходимость поступать именно так: партизаны продолжали вести боевые действия, а потому нельзя было допустить, чтобы их обнаружили гвардейцы. Идти было очень трудно, особенно тогда, когда наш проводник вдруг удлинял шаги или поворачивался и шел задом, а мы повторяли его движения. Мы специально старались не оставлять следов ни когда поднимались в горы, ни когда спускались с них, и потому, если бы кто-нибудь из гвардейцев напал на наш след, он обязательно сбился бы с пути. Однако гвардейцам нередко удавалось разгадать подобные уловки, потому что эти приемы были известны некоторым крестьянам, а если гвардейцы хватали этих крестьян, они выпытывали у них все сведения о партизанах и начинали преследовать партизан. Мы разработали тысячу приемов, чтобы сбивать гвардейцев с толку, и все же уйти от их преследования было нелегко.

8

Поднимаясь в горы, я все время думал о лагере, припоминая все, что слышал о нем прежде. В городе рассказы о горах воспринимаются как миф. Для меня, как я уже говорил раньше, горы служили своеобразным символом. Я постоянно пытался представить себе, как будет выглядеть этот лагерь, в который мы идем, какая жизнь ждет нас в нем, то есть речь шла о том, чтобы открыть для себя — да, да, именно это слово, — навсегда открыть для себя, понять, во имя чего работал я почти шесть лет, круглосуточно, без рождественских праздников, без отдыха. То, что я делал, с каждым днем приобретало все большие размеры, и понимание этого приносило мне счастье в этом аду, каким были грязь, в которой мы утопали, и боль, от которой саднило все тело. Там, в горах, я познакомился со знаменитыми людьми — с партизанами, подобными Че Геваре. Я видел, как ухаживали они за бородами, как готовили пищу, как сражались, как вели работу среди крестьян; я находился в самом сердце Сандинистского фронта национального освобождения, знакомился с деятельностью Карлоса Фонсеки. Я раньше не был знаком с Карлосом Фонсекой, и страстное желание увидеть его давало мне силы на протяжении всего тяжелейшего пути в лагерь. Не знаю, как назвать те чувства, которые овладевали мною: то ли во мне просыпался настоящий мужчина, то ли я восхищался теми героями, которых видел перед собой. Но, думаю, прежде всего во мне просыпалось чувство стыда, которое испытывали все мы, и особенно я, когда находились в пути, когда физическая слабость удручала нас. Бессонные ночи, плохое питание отнюдь не способствовали нашему хорошему состоянию. Во время похода я сам себе казался абсолютно никчемным и корил себя за то, что привык маршировать впереди демонстрантов по мощеным улицам Манагуа. Тогда в глазах тех парней я был просто героем. Теперь же я чувствовал себя жалким и ничтожным, и мне казалось, что я никогда не смогу побороть этот страх.

Когда идешь в строю, вдруг ощущаешь определенный ритм, и даже сердце твое бьется в том же ритме, в каком пистолет бьет тебя по бедру; в том же ритме раскачиваются две сумки, полные патронов. Ремень до боли трет твою кожу. Боль пронзает все тело, шаги гулко отдаются в голове, когда ставишь ногу на землю и делаешь шаг вперед. Если взглянешь со стороны, то увидишь, наверное, человека, который едва шагает, тяжело переставляя ноги, и во всем его движении чувствуется скованность. Со страхом думал я, что таким меня могут увидеть мои товарищи, и поэтому старался не показывать вида, старался выглядеть настоящим мужчиной и храбрым человеком. И во мне внезапно начало пробуждаться желание служить примером моим товарищам, хотя на меня никто не смотрел, и более того, я сам испытывал огромное желание посмотреть, как держатся мои товарищи, какими глазами они смотрят на меня. Когда в пути мы располагались на отдых, я внимательно приглядывался к действиям нашего проводника, чтобы многому научиться у него. Как-то во время привала крестьянин сказал нам: «Давайте готовить обед». Но как мы будем готовить? Я не представлял, какой выход можно было найти. Шел дождь, а в таких условиях развести огонь, как известно, дело не из легких. Где взять кастрюли? Из чего вообще мы сможем приготовить себе обед?.. Когда мы продирались сквозь чащу, мы слышали странный звук, очень похожий на рычание зверя. Я еще подумал, что это либо тигры, либо львы, и стал быстро прикидывать в уме, что можно сделать. Если это тигры или львы, на них придется истратить немало патронов. Оказалось, что это обезьяны — отвратительные, некрасивые звери, мясо которых, жесткое и с сильным неприятным запахом, едва ли пригодно в пищу. Конечно, если ты голоден, то и мясо обезьяны покажется тебе очень вкусным. Только готовить его надо долго. Суп, например, из мяса обезьяны готовится на огне часа четыре. Когда наш проводник сказал: «Давайте подстрелим обезьяну», я пошел вместе с ним. Какое же это удовольствие — идти налегке, по сухой земле и без ноши! Ружье я не взял с собой, потому что не успел очистить его от грязи. Решил, что будет достаточно пистолета. И вот я увидел обезьян, множество обезьян, взбирающихся по огромным, метров сто высотой, деревьям. Обезьяны прыгали по веткам, мелькали в кронах деревьев, цеплялись друг за друга, растягиваясь в длинные цепочки. И вот взлетел вверх ствол ружья проводника и — «бах»! «Вон там сейчас свалится обезьяна!» — крикнул я. Это была крупная обезьяна, примерно в полметра, а то и в метр длиной. Раньше мне никогда не приходилось есть мясо обезьян, но в то же время я не был капризным в отношении еды, мог есть что угодно. Проводник еще трижды выстрелил, и обезьяна свалилась с дерева, ломая ветки. Обезьяны ведь такие тяжелые… Впервые я видел обезьяну так близко. Мы отнесли трофей к месту привала, и опять возникли вопросы: а что мы с ней будем делать, как снять с нее шкуру, кто будет разделывать обезьяну, где достать приправу? Пока шли, проводник попросил меня срезать листьев с бананового дерева, а когда пришли, отыскал место посуше и начал рыть глубокую яму. «Ребята, сходите и принесите немного камней», — попросил он. Камни мы нашли в ущелье. Взяв металлический котел, проводник разложил в нем банановые листья, а потом принялся разделывать обезьяну. Мясо мы промыли родниковой водой. Потом проводник сложил куски мяса в котел. А теперь дрова… Чем же развести огонь, если поленья мокрые? Проводник пошел искать сухие ветки; разумеется, он знал, какие ветки годятся для костра. Мокрые они только снаружи, а внутри сухие. Чем тоньше древесина, тем меньше с ней проблем, потому что вода не проникает внутрь. Проводник принес дрова, ободрал кору с веток. Но как же теперь развести огонь? Поджечь ветки спичкой? А вот спичек-то у нас не было… Мы очень внимательно следили за проводником. То, что он делал, мы наблюдали впервые. В этом мы позднее сами стали искусными мастерами, Разжигание костра в горах — дело сложное. Наш проводник-крестьянин обладал гениальными способностями разводить огонь в любых условиях… Он мог развести огонь даже в грязи и лужах. Разжечь костер в горах — это настоящее искусство… Проводник расколол бревна на маленькие кусочки, при помощи мачете разрубил их пополам, каждую половинку тоже разрубил на несколько частей и рубил все мельче и мельче, затем вынул сердцевину, расщепил ее, а после отобрал щепочки покрупнее. В центр ямки он положил тонкие щепочки сухого дерева… Вокруг них он стал укладывать поленья одно на другое. Затем взял кусок резины от старого сапога, поджег его и положил на стопку щепок, которые тотчас воспламенились. По мере того как огонь разгорался, из-под влажных поленьев появлялось пламя. Сначала это были отдельные языки пламени, затем огонь разгорелся, охватил щепки и толстые поленья. Глядел я на пламя и даже не верил своим глазам: казалось невероятным, что в такой влажности, под проливным дождем, в сельве вообще возможен какой-нибудь огонь.

На камни поставили котел, доверху наполненный водой из горного родника, и вскоре вода в котле закипела. Мы включили радиоприемник и стали слушать новости. Слышно было плохо. Мы сидели возле костра, перекидывались словечками, расспрашивали нашего проводника, почему нам было так трудно, спрашивали, сколько всего человек в горах, какие у них псевдонимы, по каким местам мы будем проходить. Три часа мы так беседовали и слушали радио, мокрые, испачканные. Передача велась на местном языке; мы слушали и думали о том, как нас встретят в лагере. Мы думали о том, знают ли об этом наши жены и невесты; некоторым из девушек парни сказали, что уезжают за границу учиться, а другим пришлось открыть правду. Мы сидели и ели прекрасный суп. Есть вообще-то не особенно хотелось, но можно ли было отказаться от еды, если приготовить ее стоило такого труда, а кроме того, суп был горячий, и от этого разыгрался аппетит. Мы принялись за суп из прекрасного обезьяньего мяса… Ну да ладно, хватит шуток: суп был просто отвратителен…

9

На следующий день мы снова отправились в путь. Нужно было замести следы от костра. Выкопали ямку, бросили туда камни, головешки, угли, смели пепел, а сверху набросали листьев и заровняли их, как будто здесь ничего и не было. Шли мы уже не по грязи, а по горной тропинке. И снова нас ждали трудности: опять пришлось продираться сквозь лианы, а рюкзак застревал в них, и идти было очень тяжело. Устали мы чертовски! В этот день мы шли долго, пока не пришли в дом Нельсона Суареса (Эвелио). Это местечко называлось Лас-Байас. Метров за сто от дома я увидел, как проводник остановился и знаком показал нам, чтобы не шумели. Затем он вытащил мачете и начал рубить дерево — «бух, бух, бух». Возвратился и направился в сторону ранчо — «бух, бух, бух». Так он подавал сигнал. Мы подошли к небольшому дому, вошли внутрь — на земле лежали дети… и среди них даже один новорожденный ребенок. Дом был построен из материала, который достали прямо здесь, в сельве: срубленные стволы деревьев, кругом солома, деревянная черепица, ни стола в доме, ни какой-либо иной мебели, из сучьев сделана лежанка. Ночь мы провели в этом доме. Утром примерно в шесть часов пришли туда, где нас ждал связной, которого звали Сильвестре. Настоящее его имя было Хосе Долорес Вальдивиа. Не знаю почему, но он произвел на меня сильное впечатление. Я перекинулся с ним несколькими словами. Никогда не забуду, как утром мы пришли к нему. Там было уже человек пять. К Вальдивиа постоянно приходили новые люди, и он переправлял их по маршруту дальше, туда, где находились другие товарищи, или посылал их к Рене Техаде, до которого добираться было примерно два дня. Рене Техада имел подпольное имя Тельо. Когда мы прибыли к Сильвестре, я сразу подумал, что мы попали в лагерь. Ничего другого мне в голову прийти не могло… Дело в том, что там, в горах, был глубокий овраг, а в нем лежало гигантское дерево. Между дном оврага и стволом дерева было большое пространство; от ствола дерева отходили огромные ветки, которые были настолько крепкими, что на них можно было развешивать гамаки… Послышался сигнал (три удара), раздался ответный стук, а затем высунулись любопытные лица товарищей. Появился худющий-прехудющий человек, обросший бородой, с вытянутым лицом, таким неприветливым, словно он не испытывал особого желания видеть вновь прибывших. Нас он сразу же встретил каким-то вопросом; голос его при этом звучал решительно и несколько сердито. Был он жилист, с крупным носом, в рубашке зеленого цвета и зеленых брюках, но не военного, а гражданского покроя, на поясе — кожаный ремень, с которого свешивался пистолет; это была, повторяю, не военная форма, а нечто среднее между военной и гражданской одеждой, назовем ее партизанской формой. Помню, через плечо висела у него винтовка «гаранд». Был среди этих парней и Эдвин Кордеро (Флавио). Мы называли его доктором, потому что раньше он был студентом медицинского факультета. Ему я и передал корреспонденцию из города. Там же мы стали готовить себе ленты с патронами, старались как следует экипироваться — ведь мы уходили высоко в горы, в лагерь, в котором располагались основные силы партизанского отряда. Очень хотелось есть, а еды практически не было. На всех было три лепешки и немного фасоли, и все это находилось у проводника, очень бедного крестьянина. Все страшно проголодались. Я разговорился с Вальдивиа, и, как мне показалось, он меня узнал. Начал расспрашивать о делах в университете, об университетской реформе. Мы перекинулись несколькими шутливыми словечками.

Нас одели, вооружили, мы залечили волдыри. Ночью послали меня и Аурелио Карраско к Тельо. Однако в ту же ночь мы прибыть не смогли, потому что в дороге возник ряд трудностей. С нами шли два крестьянина, два хороших ходока. Впереди шагал Педро, за ним я и Аурелио Карраско с рюкзаками. Вторым нашим проводником был ветеран Синика, сын крестьянки из Куа. Нагружен Синика был меньше всех и поднимался в гору очень легко и непринужденно. Мне было идти тяжело, хотя я уже привык к подъему по этим проклятым горам и научился ходить по трясине. Идти нам приходилось ночью, и шли мы с фонарями, но всегда при этом прикрывали рукой стекло, чтобы свет не был таким ярким. Первое свое восхождение я совершил с двумя товарищами, прекрасными ходоками, и мне приходилось тоже стараться идти так, чтобы никому не создавать проблем. Не знаю, что со мной произошло, но я вдруг почувствовал легкость и не отставал от крестьянина. В тот день мы заблудились: в четыре утра остановились на привал, немного отдохнули, а затем снова стали подниматься в горы, но Педро внезапно куда-то пропал, а мы продолжали подниматься. Я уже привык распределять тяжесть тела равномерно на каждую ногу, знал, куда поставить ногу при спуске и при подъеме, как пользоваться палкой, чтобы рюкзак не бил по спине. Мы прошли совсем немного, но вскоре на теле у меня появились волдыри, правда, уже не по всей спине, как в самом начале пути, а в основном вокруг пояса, под ремнем. Наконец мы пришли туда, где находился Рене Техада. Он был абсолютно одинок. Тогда я еще не знал, что Тельо и Рене Техада — одно и то же лицо. Тельо и Вальдивиа внешне очень походили друг на друга, только Тельо был худой и сильный, примерно моего роста, а может, даже немного выше, с короткой стрижкой, вьющимися волосами, тонкими чертами лица, крепкими зубами, небольшими глазами. Движения его были решительными, как у крестьянина, говорил он с крестьянами на местном диалекте, хотя и был городским жителем. Кто знает почему, но Тельо вдруг проникся ко мне симпатией. Мы провели с ним три дня, потому что нужно было дождаться парней, которые остались с Сильвестре. После этого нам предстояло идти на соединение с основной партизанской группой. Тельо сразу же предложил мне повесить гамаки рядом и, уже лежа в гамаке, сказал, что узнал меня; ему известно, что я был студентом, и что зовут меня Омар Кабесас, и что я был студенческим лидером, обладающим задатками политического деятеля. Мы задавали друг другу вопросы о происходящих в стране и городе событиях, говорили о том, что нам не хватает нужной информации.

Ему казалось, что говорить на такие темы с крестьянами просто невозможно, потому что им очень трудно понять, чего мы хотим. Происходило это потому, что мы, городские жители, говорили более сложным языком, используя понятия, известные только нам, часто беседовали на отвлеченные темы, и понять смысл наших разговоров простому крестьянину действительно было довольно трудно. Тельо рассказал мне о своей семье, о том, что верит в успех партизанской войны. Выглядел он несколько подавленным; пребывание в горах не могло не отразиться на нем, к тому же питались они плохо, испытывали лишения, а главное — я почувствовал, что сильнее всего на Тельо действовало одиночество. Потом он рассказал мне, что его оставила жена, которую он очень любил… Говоря об этом, он заметно нервничал. Тельо был очень сильным человеком и довольно стойким, но, если кто-то задевал его за живое, он готов был расплакаться — таким чувствительным и нежным был он в глубине души. Позднее Рене Вивас рассказал мне о том, что произошло во время перехода до лагеря Родриго: мы сами вынудили Тельо заплакать. Разумеется, он никак не понимал, почему мы не могли вести себя так, как подобало в тот момент; он страстно желал добиться свободы и победы для народа, хотел, чтобы поскорее закончились страдания, которым мы подвергались; он стремился сделать из нас настоящих бойцов с первых дней тренировок; он полагал, что увидит в нас стойких мужчин, опытных партизан, уже вполне сформировавшихся бойцов. Во время одного из переходов кто-то из нас сказал, что мы больше не выдержим и останемся здесь, и тогда Тельо заплакал от разочарования. Об этом мне и рассказал Рене Вивас. Если Тельо постигало разочарование, он мог расплакаться просто как ребенок. Сам Тельо прошел военную подготовку и одно время был лейтенантом национальной гвардии. Военная подготовка, которую он проводил с нами, состояла из нескольких этапов, но для всех них была характерна суровость. Иного пути он не видел, потому что, по его словам, мы были просто «дегенератами», отозванными прямо из леонского университета в этот ад.

10

Тельо оказал огромное влияние на мое физическое развитие. Ни Модесто, ни Родриго не влияли на меня так, как Тельо и Давид Бланко.

Через некоторое время туда, где находились мы с Тельо, прибыли еще несколько товарищей, которые оставались с Сильвестре. Захватив оружие и продукты, мы отправились к лагерю. Идти было трудно, но мы понимали, что это необходимо. Точно не помню, сколько нас было — десять или двенадцать человек. Шли мы по каменистым горным тропинкам… Это был наш первый длительный переход. Мы шли одну ночь, потом еще две ночи, а затем и целый день… За пятнадцать дней перехода мы встретили только одно жилище, и было оно, если мне не изменяет память, в местечке, которое называется Эль-Наранхо. Во время этого перехода мы получили настоящее боевое крещение. Раньше мы не испытывали подобного состояния. То было крещение партизан, крещение опытных борцов. В самом начале этого перехода у нас возникали разные ощущения, каких прежде нам испытывать не приходилось. Бывало так, к примеру: дня два идешь и чувствуешь, что больше не можешь, что тело не слушается тебя, и снова бесконечные подъемы, спуски, подъемы, идешь и слышишь лишь крики животных, обитающих в горах, шум падающих деревьев и непрекращающийся шелест дождя; все тебе кажется серым, ты видишь одни и те же лица товарищей, и становится скучно видеть одни и те же лица, слышать тот же самый равномерный шаг, а когда начнется бой, снова придется спускаться вниз, идя по следам гвардейцев. Черт возьми, неужели придется снова спускаться? А потом снова подниматься?! Хорошо бы, если бы гвардейцы прямо сейчас наткнулись на нас; мы бы с ними разом покончили и спустились бы с гор. В длительном переходе внезапно начинаешь ощущать голод. На третий день у нас кончились лепешки и фасоль, а на четвертый осталось всего три ложки ванильного порошка. Все страшно хотели есть… Отстреливали обезьян, но только для того, чтобы сразу же съесть их, потому что тащить их было тяжело, рюкзаки казались невыносимо тяжелыми. Чтобы облегчить вес, я решил по дороге выбрасывать ненужные вещи, потому что, чем дольше идешь, тем тяжелее кажется рюкзак: он то врезается в кожу, то соскальзывает, бьет всей своей тяжестью по спине — как-никак каждый рюкзак весил фунтов тридцать пять. Во время привала мы просто плюхались на землю… Помню, как-то я сел на землю и подо мной что-то зашевелилось; я с криком вскочил, и оказалось, что сел на змею, которая, к счастью, была неядовитой. Когда я почувствовал под собой какое-то шевеление, то вскричал от страха: «Ой, мамочки!» Вскочил и даже не ощутил тяжести рюкзака. Увидел только, как быстро-быстро уползала змея…

Помню, когда я уходил в подполье, в моде была песенка Камило Сеста, в которой были такие слова: «Помоги мне поменять мои шипы на розу…» Иван Гутьеррес, влюбленный в одну девушку и вместе со мной ушедший в горы, как-то запел эту песню. Мы услышали страшный крик в горах. Кто-то кричал: «Помогите!» А оказалось, это он, бедняжка, распевал песню, посвященную женщине, и просил ее о помощи… Неизвестно было, кто же должен помочь ему… Тельо за это не рассердился на Гутьерреса, а только рассмеялся.

Ноги у нас были покрыты язвами, а носки не просыхали от воды. Каждый шаг для нас был настоящей мукой. Нам вдруг показалось, что в организме не хватает соли, и мы стали с жадностью поглощать ее. Дело было в том, что организм наш был сильно обезвожен, потому так и хотелось соли. Мы хватали горсть соли, посыпали и без того соленое мясо обезьяны и жадно облизывали его. Вот тогда-то мы и поняли, что значит для нас огонь. Если не умеешь развести в горах огонь, то можешь умереть с голоду. Огонь был нужен не только, чтобы приготовить пищу, он был нужен, чтобы согреться. А как разжечь костер, если, к примеру, намокли спички? Чтобы этого не случилось, спички мы клали в пластиковые мешочки, которые носили в рюкзаках. В этот же мешочек укладывались записная книжка, фотографии членов семьи. Начинаешь особенно ценить огонь, когда нужно высушить одежду, приготовить поесть, даже просто посидеть в компании, отдохнуть возле костра.

И вот в один из таких дней пришли мы в лагерь. Подойдя поближе к тому месту, где он находился, подали сигнал. Первым вышел нам навстречу парень лет двадцати восьми, высокий, худой, крепкого телосложения. Лицо у него было суровое, но приятное и даже холеное. Рыжая бородка на белом лице, голубые глаза и каштановые волосы, одет в форму цвета хаки, через плечо винтовка. Он приветливо поздоровался с нами. Это была первая улыбка, которую я увидел здесь, в горах. Как же приятно после двадцати дней пути встретить в горах человека, который опытнее тебя, выше тебя по званию, умнее тебя, гораздо лучше тебя, который смотрит на тебя не с грубым выражением на лице, а с широкой улыбкой!.. Я бы даже сказал, с очаровательной улыбкой. Это был Карлос Агеро Эчеверриа (Родриго). Он был, как и Модесто, одним из руководителей партизанского отряда.

Запомнил я также и Давида Бланко, а вот других товарищей точно припомнить не могу… Мы вошли в лагерь и увидели несколько разбросанных зеленых пластиковых мешков, лежанок, палаток, накрытых пластиком. Пластиком были накрыты и расставленные на берегу столики, сделанные из стволов дерева пакайо, очень напоминавшего бамбук. Под пластиком была и кухня — огромные чаны и тазы для приготовления пищи… Примерно таким я себе и представлял лагерь. Однако людей я не увидел, если не считать нескольких человек, и подумал сначала, что основная масса товарищей находится где-то в другом месте. Оказалось, что эти несколько человек и составляют лагерь. Они да еще мы, вновь прибывшие. Виктор Торадо Лопес и Филемон Ривера находились по другую сторону Кордильер, примерно в шестистах километрах от нас. Там же был и мой брат Эмир. Мы же находились в горах Исабелья.

Родриго передали корреспонденцию, но он не стал читать ее, а сразу же позвал нас. Ему было интересно поговорить с нами, новичками, чтобы получить от нас информацию о том, что происходит в городе. Поговорить с нами хотели и остальные, расспросить о своих товарищах, соседях, о друзьях по студенческому движению, о том, как нам работалось в условиях городского подполья… Мы охотно отвечали на все вопросы и готовы были всю ночь и весь день говорить на старые и новые темы. Появление в лагере шести-семи новых товарищей произвело сенсацию… Приятно увидеть новые лица, новых людей, узнать новые имена. Идет поток информации, рушится стена одиночества, и оно отступает, словно исчезает на некоторое время, хотя постоянно ощущается… Это было просто потрясающе. Позже, находясь в партизанском отряде в течение нескольких месяцев, я часто повторял себе, что, когда приспосабливаешься и становишься уже закаленным партизаном, самое трудное — это не переходы через ущелья, не то, что обычно ждет тебя в горах, не постоянное ощущение голода, не преследования со стороны врага и даже не антисанитария и холод. Самое страшное — это ощущение одиночества. Это состояние души не поддается описанию, но нас оно преследовало постоянно… Особенно остро оно ощущалось по вечерам. Ты начинаешь скучать по электрическому освещению, испытываешь тоску по любимым песням, по близости с женщиной, по семье, родным, матери, товарищам по учебе, соседям, тоскуешь по шуму городских автобусов, по городской пыли, по кинофильмам. Страстно желая ощутить все это, понимаешь, что это просто невозможно, потому что ты не можешь оставить партизанскую борьбу, ибо пришел бороться и никогда не откажешься от принятого решения. Это одиночество — самое ужасное, самое трудное, самое невыносимое чувство. Тоска по поцелую… по нежной ласке… тоска по улыбке… Тебя некому нежно обнять. Мы были лишены всех этих житейских радостей. Как ужасно всегда быть мокрым, голодным, ходить на поиски дров для костра, вечно продираться сквозь лианы, опасаясь растерять дрова, а когда они все же рассыпаются, с трудом подбирать их. Ничего более ужасного я и представить себе не мог. Хуже всего было от одной только мысли — сколько же времени нам придется пребывать в подобном состоянии. Мы должны были отказаться от прошлого, от ласки, от улыбок, от приятных ощущений, от сигареты и куска сахара… Мыться приходилось редко и без мыла. Пища готовилась в антисанитарных условиях. Каждому было ясно, что приготовленная еда — это настоящая дрянь, кусочек лепешки с очень соленым мясом, обезьянье мясо без какой бы то ни было приправы. И вот после такой еды, испытывая чувство голода, приходилось идти к крестьянам, чтобы проводить среди них политическую работу, идти под дождем, мокнуть до нитки, дрожать от холода и голода, не встречая ни улыбки, ни ласкового взгляда, а кругом трясина, темная-темная ночь.

Постепенно у парней изменяются характеры: они становятся совсем другими, превращаются не просто в жителей гор, а в умных обитателей гор, с повадками и осторожностью животных.

Это до определенной степени закаляло нас, делало стойкими в борьбе с диктатурой. Острее и проницательнее становился взгляд, обострялись обоняние, слух — иными словами, мы становились монолитными, как горы… Тела наши сделались упругими и твердыми, как стволы деревьев, мы научились бесшумно, быстро и ловко передвигаться. Так закалялась в нас сталь, развивалась воля и решимость, и это помогало нам выносить душевные и физические страдания. Твердость и непоколебимость авангарда Сандинистского фронта национального освобождения — это не просто слова. СФНО вел практические действия как в горах, так и в городе. При этом членов СФНО отличала стальная закалка; это были люди твердые, с непоколебимой моралью, с устойчивой психикой. Они были способны поднять народ на борьбу с диктатурой. По христианской вере, это было истинное самоотречение. Что-то магическое происходило в наших душах. Несмотря на твердость и решимость, обретенные в борьбе, в этой суровой жизни мы оставались людьми нежными. В нас постоянно накапливалось чувство любви, которой нам не суждено было поделиться с ребенком, матерью, близкой женщиной. Все эти накопленные и собранные воедино ощущения пробуждали в душе любовь и нежность, и это заставляло нас испытывать душевные переживания, плакать от боли в сердце из-за вопиющей несправедливости, царившей в стране.

Мы были твердыми, закаленными людьми, с нежной, ранимой душой. Генри Руис, проходя как-то мимо ранчо и увидев спящего без одеяла ребенка, отдал ему свое покрывало, столь нужное ему самому в горах. Он, разумеется, понимал, что это не решит проблемы, но не мог поступить иначе.

Там, в горах, крепли наши дружеские связи; порой мы довольно резко разговаривали между собой, но в глубине души очень любили друг друга, испытывая огромную нежность и привязанность, которая вообще свойственна мужчинам. Крепкими были узы дружбы, связывавшие нас. Помню, во время нелегкого перехода один наш товарищ нашел гнездо с птичкой и шесть дней нес ее, потому что внизу, в горах, находился его друг, который сказал как-то, что его мать очень любит птичек, вот для него наш товарищ и нес эту птичку шесть дней. Подумать только — идти шесть дней, держа в руках нежное тельце птички, продираясь через лианы, переплывая реки, переходя их вброд, переступая с камня на камень, зная, что каждую минуту могут появиться гвардейские патрули. Да, везде нас подстерегала смерть, а тут еще эта птичка; но мы не могли расстаться с ней, потому что наш товарищ хотел передать ее матери своего друга. Когда мы пришли, друг нашего товарища осторожно взял птичку, долго рассматривал ее, потом обнял товарища, но в глазах его не было слез: либо он раньше выплакал их, либо старался сдерживаться. Мы не испытывали никакого чувства эгоизма, как будто горы, трясина и дождь смыли кучу грязи, которой покрыло нас буржуазное общество, смыли с нас тысячи предрассудков. В горах мы научились быть скромными, ведь один человек сам по себе ни черта не стоит в горах. Ты проникаешься еще большим уважением к простому человеку, в тебе обнажаются все самые прекрасные твои черты и отмирают недостатки. Правильно говорят, что в рядах бойцов СФНО рождается новый человек, окруженный свежестью гор, и даже кажется невероятным, что рождается такой искренний, без малейшей тени эгоизма человек, нежный, способный к самопожертвованию, отдающий себя другим без остатка, испытывающий страдания, когда страдают другие, смеющийся, когда смеются другие. Он бережно относится к своим товарищам, культивирует это чувство и развивает в своей душе.

К развитию этих качеств непосредственное отношение имеет военная подготовка. Именно здесь боец получает первые знания и опыт, здесь формируются сила его характера и другие важные человеческие качества.

11

Военную подготовку в нашем отряде проводили Рене Техада, Давид Бланко, а также Карлос Агеро. Разумеется, руководил военной подготовкой сам Тельо. Это была тщательная и строгая подготовка. Тельо не прощал нам даже малейшей ошибки. Его зычный голос всегда держал нас в постоянном напряжении; конечно, при этом Тельо довольно терпеливо указывал нам на допущенные ошибки и объяснял, как нужно их избегать; свои наставления он всегда сопровождал язвительными замечаниями. Ты ползешь, а он кричит тебе: «Приятель, не задирай так ягодицы, а то тебе могут всадить пулю в самое неподходящее место, ползи осторожно!», «Так нельзя привязывать палатку, потому что потом вы ее не развяжете, а надо делать так, чтобы вы успели развязать ее, если вдруг спешно придется покинуть лагерь!», «Оберните полиэтиленом вон те ремни, что свешиваются с гамака, если не хотите лежать в воде, когда пойдет дождь!»

Тренировал нас Тельо каждого в отдельности: учил разводить костер, подробно рассказывая, как это делается, объяснял, как надо организовывать питание для партизан, как незаметно и быстро передвигаться. Команды он подавал отчетливо, зычным голосом. «Ложись!..» — звучала команда, и Тельо выпускал над нашими головами очередь из автомата. Затем следовала еще одна автоматная очередь, и начиналось переползание. Ползти приходилось прямо под огнем, и, чтобы не попасть под пулю, надо было плотно прижиматься к земле.

Подготовка велась месяца полтора в самом сердце гор. Длилась она с четырех утра до глубокой ночи. Представляешь себе: ты спишь — и вдруг раздается страшный крик, который ты тут же начинаешь ненавидеть: «Парни, вставать!» Да, Тельо командовал нам именно так, а не «Подъем, парни!». Это продолжалось на протяжении всей партизанской войны. Дежурный офицер отдавал приказ подняться всем в половине четвертого утра. Для нас, привыкших поздно вставать, потому что мы поздно ложились спать, это было ужасно. Это страшно — привыкать ложиться спать через силу в семь часов вечера и подниматься в четыре утра. Ложились мы спать уставшие и голодные. Часто снилось, как мы едим мороженое. Мысли о еде не выходили из головы. В четыре часа утра подъем, просыпаешься сухой, а в горах идет ужасный ливень, холодный-прехолодный. Выходишь из палатки и идешь строиться под проливным дождем, без завтрака, без крошки хлеба во рту… Через десять минут уже ползешь по грязи; все тело в грязи — грязь во рту, в ушах, в волосах… А через пятнадцать минут Тельо выпускает очередь из автомата, а мы ползем то на карачках, то по-пластунски, бросаемся в ледяную воду. Физическая подготовка казалась нам неимоверно трудной и просто невыносимой, когда нами руководил Родриго. Сначала — бег на месте, затем на карачках, потом на цыпочках; упражнения для пояса, для ног, для рук, для шеи… Упражнения утомительные, особенно с рюкзаком, потому что он сильно натирал спину. Ноги уже совсем не слушались, а тут снова приказ: ложись… ложись… ползи… а вокруг свистят пули. Вот так мы получали прекрасную закалку и больше уже не страшились ни шипов, ни колючек, ни трясины. Мы учились устраивать засады, стрелять, обучались военной тактике и, безусловно, одновременно с этим изучали политические вопросы, а Тельо все время рассказывал нам о человеке нового типа.

Однажды после практических занятий, когда курс обучения закончился, мы отправились — это было примерно в двух днях ходьбы от лагеря — на кукурузное поле, чтобы поискать початков. Нам с трудом удавалось добывать себе пропитание. Раньше никто из нас не задумывался, что такое искать себе еду. Прежде мы не испытывали муки голода, а теперь позабыли о том, что такое аппетит, как часто любил говорить Рене Вивас. Дома мы привыкли есть горячую пищу, теперь нам приходилось искать себе еду, чтобы только не умереть с голоду. Сразу же после тренировки отправлялись мы на поиски еды. Физически мы уже значительно окрепли, но Тельо по-прежнему был с нами твердым и резким, требовал от нас все больше и больше тренировок. Иногда наступали такие моменты, когда мы просто ненавидели Тельо, потому что он всегда казался нам слишком строгим, а порой даже жестоким. Мы вообще-то любили его, но ненавидели его тяжелый характер, и я часто говорил с ним об этом доверительно, потому что мы очень подружились с ним, а некоторые товарищи, с которыми мне довелось встретиться три года спустя, говорили мне, что я очень подражаю Тельо. Это вполне возможно, так как иногда невольно копируешь жесты своих друзей… Так вот, на этот раз мы отправились в путь без груза, стараясь во всем помогать друг другу; мы были натренированы, вооружены карабинами, горели желанием поскорее встретиться в бою с противником. За время тренировок Тельо многому научил нас, сумел воспитать в нас качества, столь необходимые в борьбе, и за это мы, конечно, были ему очень благодарны… После того похода, о котором я рассказываю, нам пришлось нести кукурузу для тех, кто остался в лагере.

Каждый из нас взвалил себе на плечи груз весом примерно от семидесяти пяти до восьмидесяти пяти фунтов. Помню, что, когда я стал поднимать мешок себе на плечи, он показался мне очень тяжелым. Я видел, как делает Тельо: взваливая себе на плечи мешок, он весь напрягался, лицо его покрывалось морщинами, он делал рывок, и груз оказывался на спине; затем он подхватывал его снизу и пристраивал поудобнее. Когда мы увидели, какую тяжесть придется тащить, нам сделалось не по себе. Мы, хотя и были парнями крепкими, подумали, что поднять такую поклажу человеку просто не под силу, но делать это все равно приходилось. Тельо вдруг сказал нам такое, отчего сразу же стало больно на душе: «Идиоты, учитесь носить еду, которой сами же себе набиваете желудки!» Слова его задели нас за живое и даже оскорбили; возможно, он сделал это умышленно, а может быть, и нет, да кто же его разберет, но переносить такие слова нам было очень тяжело. «Послушай, помоги-ка мне взвалить эту штуковину…» — попросил я одного из товарищей. И только с его помощью мне удалось это сделать. Вот так помогали мы друг другу. Наконец, нагрузив на свои спины поклажу, мы отправились в путь… Когда шли, нам иногда казалось, что мы просто проваливаемся в землю, хотя двигались мы не по трясине, а по рыхлой, размокшей, превратившейся в грязь земле. Останавливались мы каждые пятьдесят метров. Тяжело было идти с грузом, он сильно тянул вниз, но мы продолжали двигаться, невзирая на тяжесть, потому что в нас уже пробудилось упорство. Вдруг, наступил такой момент, когда показалось, что силы иссякли. Мы вынуждены были остановиться, чтобы немного отдохнуть. Тельо пришел в ярость, и снова послышался его грозный голос: «Так чего же вы хотите? Чтобы мы бросили кукурузу? Тот, кто отказывается нести еду, тот ее не получит! Тот, кто хочет есть, должен нести и еду… Вы ведете себя, как девицы, паршивые студентки, и ни на что не годитесь!» Нам не понравилось, что он так говорит с нами. Нужно все-таки быть гуманнее. До некоторой степени он прав, когда говорит так, ведь мы действительно чувствуем, как силы покидают нас, чувствуем себя моральными уродами, потому что хотя мы и понимали, что благодаря Тельо мы многого добились во время тренировок, но сначала никак не могли уразуметь, специально ли Тельо так обращается с нами, чтобы мы не расслаблялись, или у него просто идиотский характер и он не понимает, как нам тяжело. Тельо пришел в неописуемую ярость, когда мы, пройдя тридцать метров, сказали ему, что идти дальше не можем. В горах мы были новичками, а он провел там больше года. Больше года находились в горах и другие товарищи: Филемон Ривера, Модесто, Виктор Торадо, Вальдивиа, Рене Вивас, Родриго и Мануэль. И все же тогда мы считали, что это не метод подготовки, что не так готовят настоящих мужчин… Мы старались показать, что держимся стойко. Во всяком случае, не наша вина, что нас сразу же не отправили в горы. Мы проявили в горах свою сознательность и политическую волю и научились совершать большие переходы с тяжелым грузом, хотя период адаптации оказался для нас крайне тяжелым.

Наконец наступил момент, когда Тельо понял, что с нами так поступать нельзя, что мы страшно рассержены, да к тому же мы вовсе не дети. Сложилась довольно сложная ситуация: мы привели уйму аргументов, засыпали Тельо вопросами и, хотя он снова пришел в ярость, продолжали настаивать на своем. И мне вдруг показалось, что Тельо заплакал. Он отошел в сторону, а вместе с ним отошел в сторону и Рене Вивас, согнувшись почти до земли под тяжестью мешка с кукурузой. Через некоторое время Тельо возвратился к нам и сказал довольно мягким и убедительным тоном, к которому он часто прибегал, когда ему это было нужно: «Товарищи, вы помните, как я рассказывал вам о человеке нового типа?» Мы застыли и приготовились внимательно слушать… «А знаете ли вы, где находится человек нового типа? Человек нового типа находится в будущем, потому что он будет сформирован в новом обществе, когда победит революция… — Внимательно посмотрев на нас, Тельо продолжал: — Нет, братцы, он там, на склоне горы, к вершине которой мы поднимаемся… Он там, отыщите его, достаньте его. Новый человек находится за пределами обычного человека. Новый человек там, где ноги перестают уставать, новый человек там, где дышится легко. Новый человек за пределами ощущения усталости, голода, одиночества. Новый человек — за пределами сверхусилий. Он там, где обычный человек в силах сделать гораздо больше, чем все другие. Так вот, если вы устали, если вы утомлены, тогда поднимитесь в горы и там встретите нового человека. Но характер человека нового типа закладываем мы здесь. Здесь, именно здесь, начинает формироваться новый человек, потому что фронт должен представлять собой организацию новых людей, а когда мы одержим победу, то сможем создать общество новых людей… Ну так вот, если вы не на словах, а на деле хотите стать людьми нового типа, стремитесь к этому идеалу».

Мы переглянулись… Так вот какой он, этот человек нового типа! Мелькнула мысль: «Чтобы стать новым человеком, мы должны преодолеть много трудностей, убить в себе человека старого образца, и только тогда в нас родится человек нового типа». И вспомнил я о Че Геваре, который говорил о человеке нового типа. Я понял наконец значение, которое придавал человеку нового типа Че Гевара: человек нового типа отдает в жертву людям больше, чем обычный человек, но происходит это ценою собственных жертв, ценою преодоления своих пороков и изъянов. Мы смотрели друг на друга и были искренне убеждены, что Тельо прав. Как же здорово он нас поддел! Всем нам хотелось походить на Че Гевару, на Хулио Буитраго… Тогда мы взвалили на себя рюкзаки, уложили их поудобней на спине, поправили лямки на плечах и начали подниматься в горы. В течение первой половины дня из головы моей не выходила мысль о том, что на деле человек нового типа должен быть таким, как Че Гевара. Следующую часть пути мы уже не отдыхали. Человек всегда способен на большее, если только он не падает в обморок и не умирает. Пока человек стоит на ногах и не падает, он может сделать многое, и это относится ко всем видам человеческой деятельности и поведению человека во всех сферах общественной жизни.

Мы очень устали и тут вдруг услышали, как Тельо мягко сказал: «Давайте-ка передохнем теперь, человечки». Затем он обнял нас, и мы снова подружились с ним. Конечно, каждый из нас понимал, что перед ним стоит цель сделать нас стойкими, крепкими физически, укрепить нашу волю, силу и сознательность. В одном из разговоров он как-то сказал нам: «Меня эти проклятые гвардейцы могут убить». Прозвучало это как предвидение. «Меня они, конечно, могут убить, но мне не страшно, потому что, есть люди, обладающие достаточной выдержкой, чтобы поддерживать и развивать партизанскую войну». И вот наконец мы дошли до лагеря и сразу же почувствовали себя настоящими партизанами, и к нам с уважением стали относиться опытные партизаны. Нам казалось, что мы родились заново, что наше формирование началось именно там, что именно там и завершился период нашей адаптации, заключавшийся в том, чтобы приучить нас преодолевать трудности и укрепить нашу мораль. Припоминаю один смешной случай из этого труднейшего периода нашего первого столкновения с окружающей средой, этого трудного времени, которое мы пережили, оказавшись вовлеченными в партизанскую битву. Не знаю уж, что мы такого натворили, что мы сделали, но однажды Давид Бланко сказал Родриго: «И зачем шлют нам сюда этих вот никчемных, ни к чему не приспособленных студентиков? Так много прекрасных людей в университете, в городе, именно их и нужно было прислать сюда. Почему, интересно, не пришлют к нам таких студентов, как Омар Кабесас? Они бы здесь на большее сгодились, чем эти студентики-слабаки!» «Тише! — остановил его Родриго. — Вон тот худощавый парень и есть Омар Кабесас».

Потом был период активных тренировок, и отношения наши с более опытными партизанами качественно изменились — они больше не относились к нам как к новичкам. Мы какое-то время оставались в горах Сьерра-Гачо — так называлось место в двух днях ходьбы до Сиуны. Мы теперь активно участвовали в жизни лагеря — готовили пищу, ходили в наряд по охране лагеря. Затем на меня возложили обязанность вести политическую работу среди партизан. Вот тогда я и организовал несколько кружков. Было решено посылать нас даже за пределы лагеря — остро вставал вопрос о координации действий с Модесто и с группами, также действовавшими в районе Исабельи. Модесто прибыл к нам из района, где находилась небольшая группа, во главе которой стоял Виктор Торадо Лопес. Модесто, по-видимому, уже разослал инструкцию, согласно которой несколько товарищей остались между горами Сьерра-Гачо и позицией Модесто для проведения в этом районе политической работы и создания прочной и разветвленной системы связи. Тогда и было принято решение искать себе союзников среди крестьян там, где это было возможно, и обеспечить надежную связь между отрядами в различных районах. Помню, когда мы проходили через Синику, Тельо остался там. Я же остался в Васлале, и для меня это был первый опыт самостоятельной работы. Насколько мне помнится, это было первое проявление доверия ко мне со стороны моих товарищей. В районе Васлалы размещалась штаб-квартира гвардейцев по ведению противоповстанческих действий, и именно здесь мне было поручено проводить среди жителей политическую работу. Опорным пунктом для меня должен был стать дом некоего Кинчо Баррильете, который состоял на службе у гвардейцев, но был нами завербован. Настоящее его имя — Аполонио Мартинес. Активным нашим помощником была и его жена Марта. Эта властолюбивая, умная женщина испытывала огромный интерес к борьбе за эмансипацию женщин, к партизанской борьбе за освобождение народа от диктатуры.

Устроился я не в доме Кинчо Баррильете, а прямо в горах, в шестистах метрах от его дома. Я должен был также создать в этом районе разветвленную сеть из крестьян, сочувствующих партизанам, и установить связь с Тельо, который находился в Синике, а также с товарищем Амадором. Поначалу я не знал, с чего начать работу, потому что опыта в подобного рода деятельности у меня не было. В свое время мне приходилось работать среди строительных рабочих в Леоне, среди медперсонала госпиталей, среди жителей городских кварталов, но работать с крестьянами — такого еще не было. Я плохо знал обстановку и испытывал определенный страх, однако я был уверен, что могу кое-что сделать на этом поприще. И все же я чувствовал себя одиноким — каково человеку остаться одному в горах без радио, без часов, без книг и еды?! Нельзя приготовить себе пищу, нельзя развести огонь, потому что со стороны сразу кто-нибудь заметил бы дым.

С Аполонио я встречался по вечерам, учил его, как привлечь побольше людей на нашу сторону, в каких районах следовало бы усилить нашу пропагандистскую деятельность, давал ему инструкции по сбору информации, потому что в задачу, поставленную передо мной, входило изучение обстановки в казарме Васлала. Именно через Аполонио нам удалось получить необходимую информацию, которая помогла Родриго совершить нападение на казарму Васлала 6 января 1975 года. Каждый вечер я приходил в дом Аполонио, чтобы поговорить с ним. Тем для разговоров было много: кого будем вербовать на нашу сторону, как практически получить надежного союзника, который не подвел бы нас в решающий момент. Он встречал меня, когда уже наступал вечер, примерно в половине седьмого, приглашал пообедать вместе с ним. Мы беседовали, и уже в половине десятого вечера я уходил в свое убежище — крестьяне обычно рано ложатся спать после трудового дня. Целый день я проводил в раздумьях и размышлениях, разрабатывая планы. Спал я в гамаке. Если случайно под рукой оказывалась сигара, я выкуривал ее, прежде чем лечь спать; думал о любимой девушке, о товарищах, об университете, о Субтиаве, о делах Фронта в различных частях страны, о планах ведения партизанской войны.

С семьей Аполонио я очень сдружился. Когда крестьяне проникаются к тебе уважением, ты испытываешь прекрасное ощущение: они любят тебя не только разумом, но и всей душой. Так как они малообразованны и даже кажутся немного дикими, то любят тебя рассудком и чисто инстинктивно. Марта тоже очень полюбила меня, и я сам относился к ней с большой любовью.

Однажды мы с Мартой вышли за ранчо. Светила луна, мы смотрели на небо, усеянное звездами, а звезд было премного, и вот тогда мы стали с ней беседовать о том, что такое звезды, откуда они произошли. Я начал рассказывать ей о других галактиках, о том, что во Вселенной существует не только наше Солнце, но есть и другие звезды, гораздо большие, чем Солнце. Помню, у меня даже вырвалось: «А ты знаешь, есть люди, которые не верят, что Земля наша круглая и вертится». Крестьянка посмотрела на меня с недоверием и вдруг начала смеяться. «Ты чего смеешься? — спросил я. — Так оно и есть на самом деле: Земля круглая и вертится». «Послушай, — сказала она, — перестань дразнить меня». Тут-то я понял, что Марта действительно не знает, что Земля круглая, что она вращается. Я попытался все ей объяснить, но, видимо, мои объяснения не были убедительны, поскольку у меня просто не хватало необходимых знаний.

Затем я возвратился к себе в убежище, где провел еще один день… Иногда я терял счет времени и чувствовал себя одичавшим. В таком состоянии провел я больше месяца. Помню, мне стали сниться эротические сны, я снова стал вспоминать о времени, проведенном с любимой девушкой…

Рассветало, наступал новый день. В течение месяца я старался вооружиться терпением. Слух мой обострился, потому что я не слышал ничего, кроме обычного для гор шума. Я мог различить звук упавшего с дерева плода, падающих на землю деревьев. Звук в горах имеет свои особенности: он один по характеру в самый момент его зарождения и совсем другой — когда начинает приближаться. Человек, который провел много времени в горах, обретает способность различать стук дятла, звук пробегающей белки, хлопки птичьих крыльев, шелест ветвей, колышущихся при прыжках белки, легко улавливает шум дождя вдали или отдаленный гром, шаги людей. Так вот, если вдруг слышишь посторонний звук и он кажется тебе чужеродным, то возникает тревога, мысль о том, что приближаются какие-то люди, и ты замираешь в ожидании. В твоем мозгу скапливаются звуки, начиная с самого слабого, самого неразличимого. То же самое происходит со зрением и обонянием.

12

Я старался не терять времени даром, когда оставался один: делал различные физические упражнения, по вечерам принимался писать отчеты, сочинял стихи, совершал прогулки, тренировал свое внимание. Дел было много, и все же у меня оставалась минутка подумать и о чем-нибудь другом.

Однажды рано утром появился один знакомый мне крестьянин по имени Маргарито в сопровождении какого-то человека, которого я, кажется, не знал. Они проходили мимо того места, где находился я. Оказалось, они шли к Тельо.

Незнакомец был высоким плотным парнем с большими глазами и короткими каштановыми волосами. Он не сел, а буквально плюхнулся возле моего гамака на землю, как мешок. Лицо его было покрыто грязью, в грязи была и винтовка. «Послушай, Омар Кабесас, — сказал он, — я знаю, что это ты, братишка». Он начал меня расспрашивать, поинтересовался, как обстоят дела, сколько у нас людей, каковы наши планы, есть ли партизанские лагеря, есть ли кухня, есть ли лекарства, чтобы лечить раны. На руке у бедняги была страшная рана, потому что он, когда падал на камень, выставил вперед руку, чтобы не разбить лицо. Рука теперь была перевязана грязным платком. Звали этого парня Касимиро, и я узнал его, потому что одно время мы вместе с ним учились в университете.

За пять с небольшим лет жизни подпольщика я вел занятия по военному делу, стараясь добросовестно обучать товарищей, тщательно готовя их и оставаясь при этом предельно внимательным, чтобы преодолеть те предрассудки, которые существовали в отношении студентов-новичков. Надеюсь, мне удалось сделать это.

В Васлале очень много москитов; они преследуют тебя днем и ночью, и порой просто невозможно заснуть, потому что они забираются под одеяло. Мне приходилось разводить костер прямо под гамаком, чтобы было побольше дыма. Неприятно лежать в гамаке и слышать бесконечное жужжание над ухом. От этого маленького насекомого просто некуда деться: оно проникает через дырки в гамаке или через одеяло и больно кусает. Ты не можешь заснуть; от бессонницы все лицо покрывается морщинами. Чешешься целый день, и часто гримаса боли искажает лицо. Насекомые облепляют твое тело, ты морщишь лицо, бьешь по нему руками. А по мере того как проходят дни, недели, месяцы, годы, лицо становится морщинистым, мускулы сжимаются, кожа дубеет. Другим становится выражение лица. Претерпевает изменения даже взгляд. Если сказать честно, почти никаких приятных ощущений не испытываешь, находясь в горах. Изредка удавалось съесть что-либо вкусное. Иногда приходил кто-нибудь из товарищей, только так можно было узнать интересную новость. А песня «Наши звуки каждого дня» в исполнении Карлоса Мехиа Годоя служила нам постоянной поддержкой и помогала в нашей нелегкой жизни.

Касимиро ушел от меня к Тельо. А на другой день на рассвете (было это в ноябре) ко мне прибыл крестьянин. Модесто приказал ему привести меня, чтобы переговорить. Я не был знаком с этим крестьянином. Я полагал, что после встречи с Модесто сразу же вернусь обратно. Так вот, вместе с крестьянином мы пришли в лагерь, а там уже находились все те, кого я знал по совместной работе в городе; кроме того, были там также новички, незнакомые мне крестьяне, сочувствующие нам. Всего собралось человек тридцать или сорок. Когда я пришел в лагерь Модесто, партизаны завтракали, только что закончив тренировку, которую проводил Родриго. Занятия у них начинались примерно в четыре утра и заканчивались к рассвету. Сразу же после тренировки — время на личную гигиену: все купаются, чистят зубы, умываются. Потом завтрак, состоящий из горстки вареной кукурузы.

Помню, когда крестьянин привел меня в лагерь, Модесто сидел на земле и ел из котелка. После взаимных приветствий он предложил: «А теперь давай поговорим». Я сходил за котелком с едой и сел рядом с Модесто. Вообще-то Модесто служил для нас примером, но тоже с предубеждением относился к студентам. Я это сразу же понял, стоило ему только начать разговор.

Но теперь меня беспокоило другое. Когда я находился в Васлале, дней за пятнадцать до того, как мы пришли в лагерь к Модесто, я заметил у себя на икре правой ноги белую точку, а на икре левой ноги — другую. «Видимо, от укуса москитов», — подумал я тогда. Места укусов страшно болели, и приходилось протирать их спиртом, если его удавалось достать. Вскоре на икрах обеих ног появилось множество таких белых точек, а вокруг них образовались небольшие ярко-красные пятна. Постепенно пятна стали увеличиваться. Потом появилась острая боль и стал выделяться гной. Тогда я подумал, что, как только попаду к Модесто в лагерь, попрошу сделать мне укол, чтобы облегчить страдания.

Я показал ноги Флавио, врачу партизанского отряда. «В рану попала инфекция», — заявил он. Мне сделали несколько инъекций антибиотиков, но это не помогло. Снова обратился к врачу: «Флавио, я чувствую отвратительный запах, как будто что-то гниет». Флавио наклонился к ране: «Да, братишка, дурно пахнет. Я введу тебе лекарство…» После этого укола я четыре дня не мог встать. А потом началось активное лечение. Это было просто ужасно — врач пинцетом вводил в образовавшиеся раны тампон с лекарством… и дальше вглубь… и еще один кусочек ваты… От страшной боли я сжимал кулаки и стискивал зубы, отдергивал ногу, и тогда Флавио садился мне прямо на ногу и прижимал ее. Ходить я не мог и все время лежал или сидел. Рана не заживала, и мне снова и снова вводили лекарство, но улучшения не было. Флавио начал беспокоиться, потому что и у некоторых моих товарищей начали появляться такие же точки и пятна. Правда, у них они были пока маленькие, а у меня очень большие. Флавио был очень беспокоен. Ведь я находился в таком состоянии уже целый месяц, весь был напичкан антибиотиками, но болезнь не отступала. Мне казалось, что в моей голове, груди, ногах страшная боль, которую трудно описать. Бедный, растерянный Флавио проводил около моей постели много времени, не понимая, что же происходит. Наконец как-то вечером он воскликнул: «Это лейшманиоз! Лейшманиоз! Это то, что называют горной проказой». Я вспомнил, что как-то во время учебы в университете, еще до того, как ушел в горы, перелистывая книгу по тропической медицине, прочел там, что эту болезнь лечат реподралом. «Пожалуйста, пошли за реподралом», — попросил я Флавио. «А ты знаешь, что это невозможно? Как же люди проберутся в город? Как пройдут мимо засад гвардейцев?» Так в мучениях прошло пять месяцев. Я сам накладывал и менял себе повязки, иногда даже вставал. Состояние мое оставалось все еще тяжелым. А потом… потом наступило рождество, рождество 1974 года.

Не скажу, что справлять рождество в горах — хорошее дело. В течение нескольких лет я встречал рождество в разных местах, в разных лагерях, в разных районах. Встречи и знакомства с новыми товарищами по партизанской борьбе укрепляли наши ряды.

Новый год и рождество — это два традиционных праздника, и крестьяне чаще празднуют Новый год, чем рождество. В горах рождество — это обычный, ничем не примечательный день, и проходит он почти незаметно — нет ни угощений, ни игрушек, ни шуток, да и праздника, как такового, тоже нет. Совсем иное — Новый год.

Первым рождеством, которое я отпраздновал в горах, было рождество 1974 года. Накануне Рене Вивас, Аурелио Карраско, Нельсон Суарес и другие товарищи отправились на какую-то операцию. Родриго тоже куда-то ушел, не сказав никому ни слова. Затем мы услышали отдаленную перестрелку. «Это же Родриго!» — говорили мы друг другу и с нетерпением ждали его возвращения в лагерь.

Потом мы снова заговорили о рождестве, о подарках.

Я вспомнил, как праздновали рождество в Леоне — украшали собор, выставляли кукол, развешивали лампочки. На углу улиц Сестео, идущей в сторону университета, и Чунчунте, у самого въезда в город Леон, стоял дом, в котором жил старик по имени Тапонсито. На рождество он всегда вывешивал разноцветные лампочки. Я прекрасно помнил это. И вот теперь мы лежали в гамаках, слушали музыку, песни и сами начинали подпевать. Спать никому не хотелось. Так мы и отпраздновали рождество. А вскоре появился и Родриго. Не помню, было это утром или вечером, но мы были счастливы, хотя и находились в ужасном состоянии. Нам казалось, что с возвращением Родриго все будет иначе.

Вот наконец он появился и принес несколько индюшек. Все наши товарищи, которые уходили на операцию, обещали принести нам что-нибудь вкусное. Помнится, когда вернулся Рене Вивас, мы спросили его: «Послушай, ты был в городе. Видел ли ты там электрический свет, людей, машины?» Мы давно уже не видели ничего подобного. Родриго сказал: «Давайте-ка как следует отпразднуем рождество, потому что мы принесли масло, томатный соус, английскую приправу…» Этот груз они почти три недели носили в рюкзаках, чтобы доставить его в лагерь к рождеству.

Помню, Родриго появился вечером, весь промокший до нитки. Мы поняли, что это он, услышав, как его окликнул часовой. Сначала мы увидели коренастого Эвелио с рюкзаком за плечами. Следом за ним, держа котелок, шел Родриго, как всегда веселый и жизнерадостный. На губах его сияла довольная улыбка. Он шел радостный — операция с банком «Абиссиния» прошла успешно, он спешил отпраздновать вместе с нами рождество, потому что ему наверняка нас очень не хватало.

Пока мы беседовали, Родриго занялся приготовлением пищи. Со стороны кухни до нас доносился вкусный, соблазнительный запах жареной индейки, сдобренной приправой. Мы принюхались… Каперсы, томатный соус, английская приправа, горчица… Это было нечто фантастическое!

Невозможно передать, какой запах исходил от индейки, когда блюдо было готово. Времени мы уже не замечали. Друзья принесли нам по две сигары на каждого. Сигары, конфеты, индейка — это был настоящий праздник.

Наконец прозвучали долгожданные слова: «Еда, товарищи!» Все стали выстраиваться в очередь за едой. Запах был такой вкусный… Помню, я сунул палец в миску, нащупал что-то вроде маслины, взял в рот и тут же раскусил. Сразу вспомнилось: бывало, в городе ешь маслины и наслаждаешься, закроешь глаза и пытаешься представить себе что-то приятное, чтобы испытать истинное наслаждение.

Но… произошло нечто ужасное. Ох и здорово же досталось тогда повару! Он пересолил индейку, и ее нельзя было есть. У всех сразу же испортилось настроение.

До победы революции, помнится, праздновал я как-то рождество в доме одного подпольщика в Тегусигальпе, в Гондурасе. Я вел тогда там работу. Я руководил деятельностью подпольщиков вместе с товарищем Рафаэлем Майреной. Устроили мы вечер, на который пришли несколько парней и девушек. Мы поужинали, потанцевали и стали вспоминать своих товарищей. И, вот теперь, празднуя рождество в горах, я вспомнил, что некоторые праздники мы отмечали даже во время похода. Ты идешь, идешь, и тебе не до праздника, и только когда присядешь отдохнуть, начинаешь беседовать с товарищем, который сидит рядом с тобой, и вспоминаешь: а ведь сегодня праздник! «Дружище, послушай, ведь черт знает, как устроен этот мир!.. Пока мы здесь мучаемся, там люди пьют гуаро, развлекаются…» Такое ужасно разлагает, если у тебя нет твердой убежденности и твердых принципов и ты часто падаешь духом. Праздники эти традиционны, они глубокими корнями уходят в народные обычаи… В походе тебе вспоминается, что есть на свете города, что по улицам мчатся автомобили… А иногда я нарочно старался отвлечься… Мне нравилось идти и думать, не замечая, как внезапно все тело наливается усталостью, а ноги начинают гудеть. Я шел и думал, что каждый мой шаг — это разбитая лампочка с рождественской елки в доме богатеев. Лампочка, еще одна лампочка, еще одна… пока не раздавил все лампочки с воображаемой рождественской елки…

В первые годы любопытства ради мы наблюдали за крестьянами. Было интересно посмотреть, как они украшали свои ранчо на праздники. А в городе все было по-другому: лампы, рекламы, подарки, открытки. В последние дни декабря люди ходят веселые, нарядные. Даже бедные дома и кварталы и те выглядят иначе. Люди делают различные покупки, покупают всякие мелочи и безделушки. Даже если у тебя нет денег, для детей все равно устраивается праздник рождества. Нельзя, чтобы у ребенка не было на рождество новой игрушки. Рождество празднуют даже наибеднейшие люди.

13

Через несколько дней после рождества произошло одно весьма приятное для меня событие. Поскольку я еще был болен и передвигался с трудом, мне поручили слушать по радио новости, а по вечерам сообщать о том, что услышал, всем партизанам, чтобы держать их в курсе событий. Кроме того, мне поручалось также делать небольшой обзор поступивших новостей и отбирать те, которые казались мне особенно важными. Каждый из нас старался вносить свою лепту в общее дело, был постоянно в работе, и я был доволен, потому что знал — моя работа очень полезная и нужная.

Однажды я услышал какое-то странное сообщение: якобы шоссе, ведущее в Масаю, перекрыто гвардейцами. Это показалось мне весьма серьезным, я и отправился к Модесто, который находился в это время на кухне. «Послушай, — сказал я ему, — говорят, что в Манагуа что-то происходит: по радио сообщают, что шоссе на Масаю перекрыто гвардейцами». Из дальнейших сообщений стало ясно, что какой-то группой совершено нападение в городе на демонстрацию, устроенную в честь праздника, с целью захвата заложников… Мы очень внимательно слушали новости, передаваемые по радио. Вдруг через некоторое время сообщили, что радиопередачи прерываются. Беспокойство охватило всех нас… Боже мой… только бы все обошлось хорошо! Через некоторое время из штаб-квартиры национальной гвардии сообщили, что захвачен дом некоего Чемы Кастильо, что в доме остался Карлос Агеро, один из наших товарищей… Но Карлос Агеро, наш Родриго, симпатичный голубоглазый парень высокого роста, находился среди нас. Сейчас он, тихо посмеиваясь, вместе с Рене Вивасом слушал новости. Целый день мы гадали, что же все-таки произошло в Манагуа, а так как я отвечал за сбор новостей, то не отходил от радиоприемника, стремясь узнать все подробности. Бойцы, приходившие с дежурства, спрашивали, что произошло, просили рассказать обо всем подробно.

Дня через четыре я заметил, что в палатке Родриго и Модесто собираются товарищи. А вскоре Родриго ушел на операцию, и вместе с ним отправились еще пять человек… Через шесть дней в лагерь пришел крестьянин и сообщил: «Говорят, они напали на казарму Васлала и была при этом сильная перестрелка… убито много гвардейцев». По предварительным подсчетам, гвардейцы потеряли убитыми одиннадцать человек. Гвардейцам и в голову не приходило, что партизаны могут напасть на их казарму, и вдруг… Когда началась перестрелка, перепуганные гвардейцы просто с ума посходили, перестреляли друг друга, а партизаны отступили. Партизанская война начинала обретать новый размах, но наше радостное настроение было омрачено гибелью Тельо.

Через три дня после возвращения Родриго в лагерь поступило сообщение, что патруль, преследуя группу, напавшую на казарму Васлала, в районе Синики встретил ожесточенное сопротивление со стороны вооруженного человека. Как было установлено, этим человеком был Рене Техада Перальта, наш Тельо. Он находился в одном из домов с другим товарищем. Внезапно загрохотали выстрелы… Случилось это часов в шесть вечера. Было очень темно, и Тельо, решив, видимо, что ему удастся уйти незамеченным, вышел из дома. Пуля гвардейца сразила его. Узнав, что Тельо убили, я сначала страшно испугался. Меня охватил страх. Ведь Тельо всегда служил для меня примером, и у него я многому научился — падать ничком на землю, стрелять из положения лежа, если появятся гвардейцы. Это благодаря ему я знал теперь, как вести себя в бою, что делать во время отступления, как командовать людьми в бою против гвардейцев… И вдруг такой человек погиб! К этому времени я чувствовал себя мало-мальски опытным партизаном, более сильным, способным и опытным, чем обычные студенты, чем просто политический руководитель студентов в университете; я чувствовал себя настоящим партизаном, мог совершать переходы с тяжелым грузом за плечами, неплохо владел огнестрельным оружием… И вдруг Тельо погиб! Тогда к чему все то, чему он нас обучал? Погиб не просто наш старший и опытный товарищ, погиб наш учитель. Нам вдруг показалось, что мы бессильны, слабы, что победить нас — дело несложное, тогда как гвардейцы, напротив, сильны и непобедимы, а та партизанская война, которую мы ведем, всего-навсего забава для младенцев. Вот какое ощущение испытывали мы в тот момент.

Помню, в тот вечер над нашим партизанским лагерем пролетел вертолет. Чтобы нас не заметили с воздуха, мы быстро затушили костер и приготовились к обороне на случай появления гвардейцев. Усилили посты, приготовили рюкзаки. Но ничего не произошло. «Если только эти сволочи появятся, мы им покажем райскую жизнь», — говорили мы, глядя вслед улетавшему вертолету. Я не мог примириться со смертью Тельо, не мог простить ему, что его убили так просто. В тот вечер я лежал в гамаке и размышлял над всем этим, думал о Леоне, об университете и о том, что партизанская война — это тяжелый труд. При этом я не связывал свои переживания с гибелью Тельо. Студенты в городе устраивали демонстрации и забрасывали полицейских камнями, но какое представление могли иметь студенты о настоящем бое? Что знали они о жестокости гвардейцев?

Горы тоже были охвачены страхом. Ветер успокоился, листва на деревьях перестала шелестеть, и наступила тишина, поразительная, давящая тишина. Птицы прекратили петь, словно чего-то испугавшись… Все затаилось в ожидании чего-то страшного. Я не мог объяснить, что произошло. Партизаны о чем-то переговаривались между собой. Может быть, товарищи, прошедшие вместе со мной тренировку, чего-то испугались? Некоторые из партизан странно спокойно отнеслись к гибели Тельо. Многие недоумевали, почему же сам он не поступил в нужную минуту так, как учил нас. Они как бы порицали его за это…

Затих шум в ущелье, не прекращавшийся раньше ни днем ни ночью. Как бы притаился, слился с неподвижно стоявшими деревьями. Замерли партизаны, не слышно было ни смеха, ни разговора товарищей, готовивших еду на кухне и моловших кукурузу. Мне казалось невероятным, что Тельо не стало… Ну так что же, может быть, все-таки стрелять в положении с колена и не было таким уж нужным делом? Теперь нам начинало казаться, что все это было просто теорией, а гвардейцы силой и мощью своего оружия сводили все на нет. А ценил ли он сам эти знания и опыт, который передавал нам? Гвардейцы взяли над ним верх, хотя, быть может, не знали всего того, что знал Тельо. Что же, они, выходит, в тысячу раз сильнее нас, насмехаются над нами или не обращают на нас никакого внимания, и, хотя ты уже стал опытным партизаном, они тебя рано или поздно убьют? Так что же, выходит, твои знания ни к черту не годятся? Если для борьбы с гвардейцами твоих знаний недостаточно, так что же нужно сделать, чтобы покончить с ними, ликвидировать национальную гвардию? Как же мы сможем покончить с диктатурой Сомосы, если гвардейцы не боятся нас, если им наплевать, умеем ли мы стрелять или вообще сражаться?.. Гибель Тельо настолько удручающе подействовала на нас, что многие даже усомнились в том, что его методы борьбы годятся для борьбы с гвардейцами. Теперь нам казалось, что в случае, если действия гвардейцев нейтрализовать не удастся, нас всех они просто перебьют. Я вспомнил, что Тельо постоянно восхищался Че Геварой и Карлосом Фонсекой. Меня мучил вопрос, жив ли Карлос Фонсека сейчас, не погиб ли он от рук гвардейцев? Приходила даже мысль о том, что партизанская война с таким могущественным противником бессмысленна… Если бы Че Гевара остался в живых! Ведь тех, кто убил его, тренировали рейнджеры, которые готовили и тех, кто убил Тельо. Сомнения терзали меня. Не были ли наивным донкихотством действия Че Гевары, Тельо, наши собственные действия? Может быть, студенческое движение — это обычное стихийное движение, которое ни к чему не приведет? Не была ли простым исключением из правил революция на Кубе, которую возглавили такие выдающиеся личности, как Фидель и Рауль Кастро, Камило Сьенфуэгос? Может, там удалось добиться победы потому, что враг просто не был подготовлен, а империализм еще не обнажил свои когти?

Постепенно пессимистические мысли исчезают из головы, притупляется чувство горечи, и ты начинаешь более здраво и спокойно рассуждать. Тебя успокаивает сознание того, что СФНО вдохнул в нас веру в нашу историческую миссию, в необходимость проявлять героическое упорство; и тут мозг твой начинает лихорадочно работать. Ты понимаешь, что в этой борьбе погибнет много твоих товарищей, может быть, и ты сам сложишь голову, но продолжать борьбу необходимо, потому что только так можно покончить с диктатурой тирана. Быть партизаном значит стоять на определенной моральной позиции. Если же придется умереть, то смерть твоя будет своего рода протестом против произвола сомосовцев. Таким протестом была и смерть Тельо, и мы были готовы на такой же протест. Мы были обязаны именно теперь забыть о своих мечтах, надеждах, иллюзиях и преодолеть трудности, с которыми мы сталкивались в горах, и всевозможные препятствия. Нам было важно воспитать в себе стойкий характер, преодолеть сомнения в наших собственных военных способностях, тщательно скрывать свои опасения относительно наших реальных возможностей одолеть противника; и в то же самое время нужно было мобилизовать все свои силы, чтобы смело идти на врага. Каждый из нас испытывал настоящие муки совести оттого, что поддался минутной слабости, на какое-то время разуверился в своих силах, в силах своих соратников по борьбе. В глубине нашей души родилась решимость не отступить ни на шаг, не пойти на сделку с совестью, даже если придется умереть.

На следующий день я проснулся с огромным желанием сражаться, готовый умереть, если смерть наша послужит открытым вызовом врагу. Иными словами, проснулся я с искренним желанием жить и умереть во имя жизни.

Дня через три после смерти Тельо мы пришли к выводу, что гвардейцы обязательно отправятся на поиски нашего лагеря. И тогда мы решили сменить место расположения. Направились вверх по ущелью. Питались коровьим мясом. Каким же вкусным казалось оно! Затем нас нашел один из сочувствующих нам и предупредил: «Товарищи, в вашу сторону направляются гвардейцы, и ведет их парень из соседней деревни, которого гвардейцы заставили указать дорогу к вашему лагерю». И тогда был отдан приказ быть готовыми встретить врага и дать ему достойный отпор. Я с трудом натянул сапоги на свои забинтованные ноги. Все мы испытывали страстное желание поскорее пойти в бой и были готовы погибнуть в схватке с гвардейцами… Мы начали подниматься вверх по ущелью. Оно было шириной примерно пятнадцать метров, все заполнено камнями и тянулось извилистой лентой по каменистым горам. Вокруг стояла тишина. Мы притаились и три дня ждали, когда приблизятся гвардейцы. Однако гвардейцев не было, но и нам оставаться в ущелье не имело смысла. Построившись в колонну, мы начали подъем в горы. Мы с Родриго двигались во главе передового охранения, Модесто с основными силами — в центре колонны, а Аурелио Карраско — во главе тылового охранения. В реке, которую нам пришлось переходить, было множество камней, но вода была кристально чистой, и все камни хорошо просматривались. Мы старались осторожно ступать по камням, но срывались и падали в воду. Повязки на моих ранах намокли, и это вызывало страшную боль в еще незаживших язвах. Но именно в эту минуту мне меньше всего хотелось умирать. Достаточно того, что погиб Тельо, и никто не знал, кто же будет следующим. Винтовка моя была заряжена, и, по мере того как поднимались в горы, возникало страстное желание поскорее вступить в схватку с гвардейцами, чтобы разом покончить с ними, со всей этой заразой, с голодом, со всем тем, что оставил нам в наследство диктаторский режим. И я ощутил неистовую ярость, которая миллионами маленьких атомных взрывов кипела во всех порах. Огрубевшие пальцы сжимали автомат, и я с нетерпением ожидал появления гвардейцев. Не хотелось умирать, ничего не совершив в жизни, не выполнив самого главного — не защитив завоевания революции.

Мы шли дальше и вскоре оказались на совершенно открытом участке. И тогда я сказал Модесто: «Послушай, если я погибну, скажи моему сыну или моей дочери, я не знаю еще, кто родился, что их отец был революционером, что он выполнил свой долг. И пусть сын или дочь всю жизнь гордится отцом». «Я расскажу им об этом! — пообещал Модесто. — Обязательно расскажу!»

Наконец мы вышли из ущелья. В ногах я ощущал страшную боль, которая усиливалась от ударов о камни. И как же я жалел, что мы, выйдя из ущелья, не обнаружили гвардейцев! Внутри у нас все кипело, мы хотели поскорее вступить с ними в бой, чтобы отомстить им за смерть Тельо и других товарищей. В то же время мы очень обрадовались, потому что нас ждал отдых, и больше всех радовался этому я, потому что у меня страшно болели ноги. Ощущение грусти не покидало нас: мы лишились возможности еще раз попробовать отомстить за смерть Тельо, показать себя на деле. Мы были готовы умереть под пулями гвардейцев, как погибали партизаны в Латинской Америке, в ущельях, на полях сражений. Но гвардейцев нигде не было: они либо искали нас в другом месте, либо просто сбились со следа. Ущелье мы прошли беспрепятственно, и вот наконец наступил долгожданный отдых; помню, как мой товарищ, с которым мы жили в одной палатке, помог мне развесить гамак. В нашей колонне было много людей, поэтому мы, чтобы не оставлять следов, спали по двое под каждым навесом. Припоминаю, что тот же товарищ помог мне развесить сушиться одежду, хотя такого приказа не поступало, потому что мы постоянно находились в состоянии боевой готовности.

14

На следующий день мы направились к вершине горы. Шли по самому гребню, поднимаясь все выше и выше, по остроконечным выступам и очень долго, потому что, как мы сами говорили, шли заметая следы, ведь гвардейцы ждали нас и, вероятно, были уверены, что мы передвигаемся по каменистым складкам в горах, а это было очень трудным делом, потому что в пути мы постоянно натыкались на ямы, лианы, огромные стволы упавших деревьев, а если соскользнешь со ствола дерева, то на него очень трудно снова влезть, потому что мешали тяжелый рюкзак и винтовка. Все это страшно раздражало, потому что мы, скользя, оступаясь и падая, невольно оставляли следы, которые нужно было заметать.

На этой части хребта было особенно прохладно. Мы разбили лагерь в труднопроходимой местности: тут было много травы, кустарников, деревьев, лиан… Расположившись на этом склоне, мы сразу поняли, что даже повесить гамак будет очень трудно. Чтобы перейти от одного навеса к другому, где находились товарищи, передвигаться приходилось с особой осторожностью. Навесы были длиной метров пятнадцать — двадцать, но сколько их было, точно не помню. Мы решили остановиться там на несколько дней. Когда мы в спешке покидали старый лагерь, взяли мясо, а каждый из нас сунул себе в рюкзак молоко в порошке и маленький кусочек мяса. Остановившись на привал, мы решили первым делом употребить в пищу мясо, потому что оно могло испортиться. Мясо мы ели почти сырым — клали его на дощечку, солили, слегка обжаривали. За водой нам приходилось ходить поздно вечером за целый километр вниз по оврагу; носили мы воду в чугунках и, когда возвращались, несли чугунки на плечах, осторожно ступая и рискуя свалиться в пропасть; мы были похожи на циркачей-эквилибристов в своем старании не пролить воду.

Мясо мы промывали в чанах, кипятили эту воду и пили как бульон. Он казался нам очень вкусным, потому что был горячим, а холода стояли ужасные. Мы не могли все вместе собираться у костра и, лежа в гамаке, если не наступала наша очередь дежурить по кухне, из-под навеса наблюдали, как готовят на костре пищу. Через некоторое время от костра доносился громкий голос: «Товарищи, обедать!» Услышав это, мы спускались вниз за едой. Находясь на гребне горы, мы, конечно, испытывали сильный голод… Через несколько дней мясо начало портиться. Теперь голод ощущался сильнее. Мы были похожи на голодных зверей, и даже испорченное мясо казалось нам очень вкусным. Когда оно кончилось, мы стали пить порошковое молоко. Сначала нам доставалось по три маленьких ложечки, и мы глотали сухой порошок, потому что днем не могли спускаться за водой, боясь привлечь внимание гвардейцев шумом… Так вот, подходишь за молоком со своим котелком, который с боков весь помят, берешь три ложечки из чугунка и идешь под навес. Это был своего рода ритуал… Приходишь к себе под навес и садишься есть свою порцию молока; для нас это было своего рода развлечением. Мы брали ложку и опускали ее в котелок, чтобы захватить хоть немного молока, а потом начинали медленно есть порошковое молоко, а так как его было всего три ложки, то ощущение голода не проходило. Три ложки на завтрак, три на обед, и все это в условиях ужасно холодной погоды; нам было запрещено вытаскивать покрывала и накрываться ими, чтобы в случае неожиданной стычки с гвардейцами не потерять их. Стоял невыносимый холод, и я вспоминал те мексиканские фильмы про индейцев, которые видел. Выглядели индейцы всегда печальными, закутаны они были в пончо, и лица их казались отрешенными… За ужином нас ждали те же три ложечки молока, на следующий день две ложечки, затем одна…

Прошло несколько дней, голодных и холодных. Каково же было мое удивление, когда я увидел, что Модесто внимательно читает «Политическую экономию» Эрнесто Манделя! Если у кого из нас и была какая-нибудь потрепанная книжонка в рюкзаке, нам и в голову не приходило вытащить ее, чтобы почитать. Нам казалось, что в подобной ситуации заниматься такими глупостями нет смысла. Но Модесто был другим — он все свое свободное время старался учиться и много читал. Иногда мы собирались под навесом у Родриго, который был замечательным рассказчиком, и с интересом слушали его. С Модесто мы беседовали реже, потому что с ним труднее было разговаривать, слишком сложной была его речь, хотя говорил он правильные вещи. С Родриго мы прекрасно понимали друг друга. Мне казалось, что он был гораздо умнее нас, потому что легко ладил с Модесто и объяснял нам, что хотел сказать Модесто. Когда по вечерам мы собирались у Родриго, мы забывали о том, что нам грозит опасность. Мы вели разговоры о Вьетнаме, о международной политике, а иногда шутили и рассказывали друг другу забавные истории. Родриго всегда обучал нас каким-нибудь тонкостям партизанской жизни.

После недолгого отдыха мы снова отправились в путь и, как помнится, шли несколько недель, взяв курс на Йоаоску, Кускавас, Эль-Чили, двигаясь со стороны Лас-Байаса и Васлалы. Как-то в походе Модесто сказал, что меня скоро отправят в город лечить лейшманиоз, а также проконсультироваться по поводу хронического аппендицита, постоянно беспокоящего меня, а до тех пор будут продолжать делать уколы. Об этом у меня сохранились смутные воспоминания, в памяти осталось только то, что уколы эти были очень болезненными, хотя у доктора Флавио была, как говорится, легкая рука и поначалу я не чувствовал боли. С каждым разом (а уколы делали мне трижды в день) я все хуже и хуже переносил эту пытку. К боли примешивалось чувство голода. Я сразу же вспоминал о гибели Тельо, и это только усугубляло мои страдания. Я не видел ничего перед собой, кроме куска белой ваты, смоченной спиртом. Потом я почему-то сравнивал себя с коровами своего дядюшки Виктора, которым он делал уколы. Было это в те времена, когда я проводил каникулы у него на ранчо. Пока животные паслись, дядя подкрадывался к ним и резким движением втыкал иглу шприца… Я ненавидел доктора, но старался выполнять его требования: расслаблял мышцы, чтобы не ощущать боли, но, когда он всаживал в меня иглу, сжимал ягодицы. В тот момент когда он делал мне укол, я действительно ощущал себя коровой дядюшки Виктора. И брыкался так же, как это делает корова…

Наконец мы дошли до места, где нам предстояло расположиться лагерем. Это был горный район на западе Никарагуа. Здесь меня ждала большая радость — я встретился с Эль-Гато Мунгией. Нас было пятеро друзей — Леонель, Хуан Хосе, Эль-Гато, Камило Ортега и я. В горах я надеялся встретить и Камило. Мне казалось, что вместе, впятером, мы будем непобедимы. Когда мне передали, что Эль-Гато тоже здесь, в лагере, радости моей не было предела. Каким же он стал теперь? Я знал, что он получил хорошую военную подготовку — какое-то время Эль-Гато находился на Кубе; а уж если Эль-Гато побывал на Кубе, да к тому же в свое время он был студенческим лидером и вот уже два года находится в горах, то он наверняка уже назначен руководителем.

Я долго не виделся с Эль-Гато, но хорошо помнил его. Я наизусть мог перечислить все рубашки и брюки, которые он носил, помнил его вкусы и привычки, черты его лица и даже мимику. Я помнил его глаза, я помнил все, о чем говорил мне Эль-Гато… В лагерь мы пришли уже к вечеру. В темноте я разглядел нескольких партизан и спросил, где Вентура (так называли его в лагере). Мне ответили, что он спит, и показали, где его найти. Спал он в гамаке. Подходил я к нему очень медленно, чтобы не разбудить, хотя мне все равно нужно было разбудить его. И вот подошел я к гамаку, в котором спал Эль-Гато. Гамак его почти касался земли. Навеса над ним не было, потому что стояло лето; светила луна, и ее лучи проникали сквозь листву деревьев. Я нервничал, не зная, обрадуется ли Эль-Гато, увидев меня, будет ли он чувствовать то же самое, что чувствовал я сам. Постояв некоторое время около спящего друга, я тронул его за плечо и позвал: «Вентура… Вентура… Вентура… Это я, Тощий». Эль-Гато очнулся от сна, резко приподнялся и так и остался сидеть в гамаке, еще не совсем проснувшись. Наверное, услышав слово «Тощий», он решил, что все это ему просто снится. Я бросился к нему, мы вместе с ним упали с гамака на землю. «Как дела?» — спросил он и поудобнее уселся в гамаке, ожидая от меня рассказа о том, что произошло после того, как мы расстались. Я сел перед ним. Нам было что вспомнить, но мы не знали, с чего начать. Эль-Гато отрастил бороду, как и я, но моя была намного меньше, чем у него. Борода у Эль-Гато была окладистая, рыжая, и потому рот казался очень маленьким; а глаза у него были зеленые, и он спросил у меня: «А как Клаудия?» Я ответил: «Не знаю, но говорят, что у меня мальчик, а как у тебя дела? Как поживает Сузи?» «Между нами уже ничего нет. Дело все в том, что она там, а я здесь». «Но ты же носишь обручальное кольцо», — сказал я, вспомнив, что именно Сузи подарила ему это кольцо. «Да, это верно, — ответил он, — но все дело в том, что она там и, кажется, у нее есть то ли жених, то ли муж, точно не знаю…» «Тогда почему ты носишь кольцо?» — удивился я. «Дело в том, что оно не снимается», — ответил он, и мы рассмеялись. Потом некоторое время мы сидели молча и вдруг снова рассмеялись и стали болтать о всяких мелочах, перебивая друг друга, хотя нам очень хотелось отдохнуть, тем более что близился рассвет. На следующий день мы встали раньше всех, так как хотелось говорить, говорить, говорить… Мы встретились снова, и я стал рассказывать Эль-Гато, что произошло со мной. Потом он сказал: «Мне говорили, что у тебя первое время были трудности». «Да, поначалу мне было очень трудно», — ответил я, а он стал рассказывать мне, что и ему тоже было трудно в первое время. «Мне кажется, — сказал он мне, — тебя пошлют в город». «Кого?» — переспросил я. «Тебя. Думаю, что в городе ты принесешь больше пользы, чем здесь», — сказал он. «Нет, что ты, я уже в прекрасной форме!» — возразил я. «Да, но речь идет теперь не о форме, а о том, где бы мы могли принести больше пользы с точки зрения военно-политической. Думаю, ты нужнее в городе, и это прекрасно, что принято такое решение. Сейчас речь идет о том, что каждый из нас должен находиться там, где он нужнее».

И действительно, днем меня пригласили на совещание, на котором присутствовали Модесто, Родриго и Эль-Гато. Родриго сообщил мне о принятом руководством решении направить меня в город, и я терялся в догадках, почему меня направляют: из-за болезни или это кадровая политика. Родриго сказал: «Мы долго присматривались к тебе, наблюдали за тобой. Ты быстро адаптируешься в любых условиях, прошел хорошую подготовку в горах. Горы — прекрасная школа, где мы готовим партизан и бойцов, которые помогают организовывать работу в городе». Родриго еще долго говорил о разных вещах, в заключение сказал: «Теперь ты совсем не тот человек, который когда-то пришел в горы, а значит, и в город ты придешь не таким, как уходил. Товарищи знают, как тебя использовать». В голове у меня пронеслись разные мысли, и я подумал: «Ну хорошо, направляют меня в город, а куда? В Леон? Ладно, пусть в Леон, но ведь в Леоне меня все знают в лицо, там я не мог бы пройти незамеченным и квартала, полицейские сразу узнали бы меня». Но отказываться я и не думал, потому что готов был выполнять любую работу или здесь, в горах, или в любом другом месте…

Так или иначе, решение отправить меня в город было принято. К слову сказать, я привык к обстановке, в которой находился, полюбил людей, поверил в свои силы, многому научился в горах. Внутренний голос говорил мне: «Как же ты бросишь товарищей, оставишь их здесь в грязи и трясине, оставишь в одиночестве?» Но решение принято, и приказ есть приказ. Было это в апреле 1975 года.

15

В город я отправился вместе с Хуаном де Дьос Муньосом и Хосе Вальдивиа. Шли мы несколько дней, пока не приблизились к небольшому ранчо. Хуана де Дьос Муньоса я знал раньше: в лагере он был вместе с Эль-Гато, а еще раньше, в 1974 году, он отправлял меня в горы. Прибыв на ранчо, мы подали условный сигнал и, дождавшись ответа, вошли в дом. Комната оказалась небольшой; в ней были маленькая печка, грубо сколоченный столик, гамак, кровать, кухонная плита. Я увидел симпатичного голубоглазого парня в сомбреро. Он выжидательно смотрел на нас, когда мы вошли, а затем, когда Хуан де Дьос Муньос представил меня, сказал: «Очень рад с вами познакомиться», — и протянул мне руку. Потом он стал варить кофе. Завязалась беседа. Парень говорил так, как обычно говорят крестьяне, хотя был очень похож на городского жителя. Мы провели за беседой довольно много времени, говорили о разных вещах. Затем вышли и легли спать в патио в гамаках. На следующий день отправились в путь. Мы спускались в город, и я думал, что скоро увижу своих товарищей, которых очень любил и с которыми мечтал встретиться. Я мечтал о том, что снова увижу город, электрический свет, много-много разноцветных огней, услышу гул машин, радио, смогу смотреть передачи по телевидению, ходить в кино. А горы? Любил или не любил я горы? Мне жалко было расставаться с ними, и в то же время порой я их просто ненавидел. Снова пришли мысли о городе: ну прооперируют меня, а что я буду делать дальше? Меня направят в другой город, снова прикажут подняться в горы, потом снова город, где, может быть, я встречусь с Клаудией. Ну что же, тогда мы нежно обнимемся и будем любить друг друга… Вспомнив о ней, я подумал о женщинах-подпольщицах, с которыми мне хотелось бы встретиться в первую очередь, если Клаудия вдруг перестанет любить меня. Снова всплывал в памяти университет… Кого же теперь там встречу? А если мне снова поручат заниматься студенческим движением? Кто будет участвовать в этом движении?.. Вот об этом и о многом другом я думал, идя в город. «А вдруг убьют меня там? — думал я. — Если меня узнают, то могут и схватить. Но живым взять меня им не удастся!» Наконец мы дошли до Куа, сменили там свою партизанскую одежду на обычную, гражданскую. Нам удалось остановить грузовичок, который вез горожан и крестьян, направлявшихся в близлежащее селение. О чем только я не передумал, пока мы ехали в этой машине! Я был уверен, что мы снова будем устраивать демонстрации с факелами, со свечами. Припомнилась мне одна из демонстраций, во время которой я как-то сказал: «Тот, кто не приходит в ярость, тот «сапо». Этим словом в Никарагуа называли сомосистов. И все люди, заполнившие три квартала, кричали во время демонстрации: «Тот, кто не приходит в ярость, тот «сапо»! Тот, кто не приходит в ярость, тот «сапо»! Тот, кто не приходит в ярость, тот «сапо»!» А ночью ко мне нагрянули гвардейцы… Вот о чем вспоминал я и уже не знал, остался ли я тем человеком, каким был раньше. В душе моей была страшная неуверенность. Мучил и вопрос о том, что решили сделать в отношении меня товарищи в городе. Помню, однажды во время демонстрации я сказал: «Каждому студенту… консервную банку». И сразу же мы развесили в университете плакаты: «Каждому студенту — консервную банку!» Все студенты стали таскать консервные банки из мусорных ящиков в университет, и тогда мы устраивали демонстрацию с банками, и был у нас грузовик, который поднимал клубы пыли, как это обычно бывает летом, когда машины едут по пыльной дороге. Однажды мы ехали на том грузовичке, и, хотя не доехали еще до Леона, я уже чувствовал, что дышу леонской пылью, что она забивает мне нос и уши, проникает в горло, а волосы становятся от пыли какими-то пегими. До Леона оставалось еще километров сто, но воздух по мере приближения к городу делался все суше, раскаленнее, а земля казалась выжженной. Люди в машине покрыли головы платками, а лица у них были все в пыли, примерно так же, как в 1971 году, во время извержения вулкана Сьерра-Негро.

В тот год мы использовали разбушевавшуюся стихию в нашей борьбе против Сомосы. Клубы пыли и пепел сыпались на город Леон. Мы с Эль-Гато покрывали лица платками, как и все жители, и направлялись на центральный рынок, чтобы там разговаривать с людьми. Вокруг нас плыли плетеные корзинки, наполненные овощами, фруктами, зеленью. Люди переговаривались между собой: «Какое варварство… какое варварство! Бог нас наказывает… бог нас наказывает, потому что мы не свергли Сомосу!», «Бог наказывает нас, потому что в стране еще правит Сомоса!», «Это бог нас наказывает, это бог нас наказывает… Пока не сбросим Сомосу, все останется как прежде!». Люди были страшно недовольны, потому что все было покрыто пылью, товар раскупался плохо и всем хотелось излить на кого-нибудь свой гнев и ярость. И тогда все стали говорить: «Эта сволочь приносит нам только несчастья…»

И вот теперь мы снова ехали на грузовичке по тряской дороге. Ландшафт постепенно менялся, и вот нас окружает знакомая мне с раннего детства картина: плоды земляничного дерева, камни, ящерицы игуаны, раскаленная от солнца земля. По мере приближения к городу в памяти всплывали эпизоды прошлого. Детство, юность… Увидев земляничное дерево, я вспомнил патио родного дома, где росли такие же деревья… отец часто отламывал ветку, чтобы наказать нас за плохое поведение.

Через восемь часов пути, уже к вечеру, мы прибыли в Эль-Саусе, где собирались сесть на поезд. Мне вспомнилось, как я впервые поехал на леонском поезде, и я снова вернулся в детство… Как легко и быстро перебираются с одной ветки на другую обезьяны, так и мысли мои с такой же быстротой перескакивали от детства к юности, от гор к городу, от прошлого к настоящему.

Улицы Эль-Саусе были немноголюдны, и мы направились к станции. Не доходя до вокзала, я увидел стоящий на путях огромный поезд, длинный-предлинный, черный и старый, как тот поезд из детства… Мне показалось, что застыло время, потому что это был тот же самый поезд из детства, были те же платформы, те же люди, те же голоса… «Холодная вода… холодная вода… Свинина с юккой… свинина с юккой…» Те же самые продавщицы лепешек, те же грузчики, которые взваливают мешки на плечи, взвешивают груз на весах, накладывают его на тележки, чтобы потом подвезти к поезду… Кто-то пил напиток гуаро, на платформе валялись детские игрушки, на углу улицы застыли в ожидании молоденькие девушки, на другом углу находились помещения для игры в бильярд. И всюду плыл знакомый станционный шум — переговаривались люди, которые несли кур, различные безделушки, сумки с фруктами и овощами; шли крестьянки из соседних деревень, их ярко накрашенные губы пылали на солнце; торопились толстушки в передниках; пьяный возница упал с лошади; какие-то мужчины ловили и связывали визжащих свиней, чтобы отправить их куда-то поездом… Крестьянки с испуганными лицами… торговцы, предлагающие мазь, которая лечит от любых, даже самых страшных, болезней… тут же гвардеец на углу — тот же самый гвардеец, который стоял здесь и раньше…

Мы пошли купить билеты. В коридорах вокзала все так же пахло мочой, даже в том месте, где с компостером в руках стоял контролер, человек с псиным лицом, очень похожий на шпика. А через некоторое время послышался привычный звук свистка и все заторопились. Контролер высаживал детей из вагонов поезда и кричал кому-то: «Подожди-ка минуточку!» Женский голос просил: «Дай мне немного холодной воды…» Кассир протягивал из окошка руку и кричал кому-то вслед: «Верни, верни мне сдачу!..» Но вот поезд трогается, и мы берем курс на Леон. Машина времени вращается все быстрее и быстрее, уже не чувствуется пыли, а перед нами наконец открывается то, чего мы не видели столько времени — белые поля хлопка. И снова наплывают воспоминания: трейлеры выходят рано утром, когда еще не рассвело; они перевозят сборщиков хлопка; среди них много женщин, одетых в мужские рубашки и мужские шляпы; все отправляются на уборку хлопка. Отец мой всегда сердился, потому что поденщики, которые работали у него, уходили на сбор хлопка, где им платили больше, чем в других местах…

Поезд летел с тем же шумом и вскоре оказался у станции. Началась посадка, затем послышался удар колокола, и поезд снова тронулся. Мы приближались к Мальпасильо, и я вдруг ощутил какой-то дискомфорт. И нервничал, все больше понимая, что мне снова предстоит встретиться с Леоном, со своим прошлым, которое не выходит у меня из головы. Когда поезд стал приближаться к Мальпасильо, я неизвестно почему сжал кулаки, вдавился в сиденье, будто собираясь катапультироваться. Мы решили выйти на станции Мальпасильо и отсюда добираться до Леона. В Мальпасильо мы не стали выходить первыми, а решили подождать, пока схлынет основной поток пассажиров, и смешаться с толпой продавцов холодной воды, торговок овощами, одеждой, сувенирами. Там, на станции, я вдруг почувствовал себя беззащитным. В горах мы долгое время не общались с жителями окрестных деревень, привыкли каждый день видеть одни и те же лица наших товарищей. Мы привыкли к тому, что на нас никто не смотрит. Здесь, в Мальпасильо, я вдруг почувствовал себя незащищенным…

И вот я на улицах Леона. Меня охватил страх, ведь сам я родом из Леона, и наверняка здесь есть люди, которые хорошо знают меня в лицо: товарищи по классовой борьбе, многие приятели, оставшиеся в Леоне, соседи, девушки… У меня возникло ощущение уязвимости и некоторой «обнаженности», и это ощущение все усиливалось. Это в горах ты ходишь с пистолетом, винтовкой, пулеметом или карабином, и они у тебя всегда заряжены, в рюкзаке всегда имеется необходимый запас продуктов; в горах ты вполне полагаешься на себя самого и чувствуешь, что оружие обеспечивает тебе своего рода безопасность: винтовка постоянно с тобой, ты спишь и крепко держишь ее в руках, а если купаешься, то оставляешь ее на берегу, и все внимание сосредоточено на ней. В горах оружие становится твоей неотъемлемой частью, и если ты спотыкаешься в горах о камни, то прежде всего стараешься уберечь оружие, а не руку. Тебе начинает казаться иногда, что руку даже сломать не жалко, только бы была цела винтовка. В горах ты начинаешь боготворить винтовку, придумывать ей ласковые названия. Например, Аурелио Карраско ласково называл свою винтовку «жеребчиком», а другой товарищ, у которого приклад у винтовки был черного цвета, называл ее «негритянкой». У меня же был карабин, с которым я не расставался даже во сне, и я дал ему кличку «пелуче».

Так вот, когда я спустился с гор, то почувствовал себя незащищенным без «пелуче», потому что мой «пелуче» гарантировал мне возможность геройски сражаться в бою и, если понадобится, умереть.

Я шел по городу, чувствуя скованность и напряжение, но старался не показывать виду и выглядеть обычным, нормальным человеком. В руках я нес маленькое сомбреро, пару башмаков, джинсы и простую рубашку. В горах я отрастил бороду и усы, что немного изменило мою внешность, но теперь бороду пришлось сбрить, однако усы я оставил, потому что больше всего на свете боялся, как бы меня не узнал кто-нибудь из жителей города. Я шел, украдкой поглядывая на людей, встречавшихся мне на пути. К несчастью, один человек все-таки задержал на мне взгляд, и я почувствовал страх. Кто он? Знает меня? Поздоровается со мной? Окликнет меня? Мы прибавили шагу, пока не вышли на дорогу, которая вела в Леон. Помню, на один час мы даже спрятались, опасаясь, что нас выследят гвардейцы, но этого не случилось. Через некоторое время мы решили пойти по дороге, ведущей в Леон, и никто из прохожих не узнал ни меня, ни Хуана де Дьос Муньоса.

Я ощущал огромное любопытство и радость, потому что мне предстояло встретиться с товарищами. Больше всего мои мысли занимали Иван Монтенегро и мой сын или дочь. Когда мы расставались с Клаудией, она готовилась стать матерью. В горах один связной сообщил мне, что видел Клаудию, и она сказала, что, наверное, родит двойню. Сроки прошли, и теперь мне оставалось гадать: у меня сын, или дочь, или…

Наконец мы добрались до местечка под названием Телика, зашли в один домик, и тут я встретился с товарищем по имени Франсиско Лакайо. «Ты знаешь, что у тебя девочка?» — спросил он меня. «Нет», — ответил я. «Девочка, и очень похожа на тебя». Меня охватил прилив нежности. И конечно, я стал думать о том, как бы мне повидаться с Клаудией и взглянуть на дочку. Мы добрались до дома, где нам предстояло встретиться с руководством. Говорили, что на встречу приедет руководитель района Иван Монтенегро. И действительно, однажды вечером к дому на такси подъехал Иван Монтенегро. Водителем был тоже наш товарищ. Мы выбежали навстречу, а Иван, немного волнуясь, сказал: «Садитесь, скорее садитесь в машину». Мы сели, и такси поехало в Леон. Еще до приезда в этот город мне снились жуткие картины: вот жители узнают меня на улице, гвардейцы начинают преследовать меня, и я вынужден отстреливаться, а винтовка оказывается негодной… Да, сны эти были поистине кошмаром.

В Леон мы прибыли вечером, часов в восемь… Боже мой! Тот же самый бульвар, та же авеню Дебайле, тот же госпиталь, станция, парк Сан-Хуан. Ничего не изменилось! Мне дали темные очки, чтобы никто не смог узнать меня. Я смотрел на людей, и меня охватывал страх. Угроза быть схваченным и даже убитым гвардейцами была реальной и почти ощутимой. Мы старались идти по окраинным кварталам, избегать центра города, пока наконец не пришли на явочную квартиру. Этот дом в Субтиаве принадлежал портному, имени которого я сейчас не могу припомнить, как не помню и точного адреса. Могу только сказать, что было это в Субтиаве, неподалеку от улицы Реаль. И вдруг — какая радость! — встречаю Луиса Гусмана, Кинчо Ибарру, Хорхе Синфоросо Браво. Нас накормили, я принял ванну, переоделся в чистую одежду. Мне вдруг захотелось шоколада, мороженого, конфет из лавки Прио… Чем только я не полакомился бы сейчас! Казалось просто невероятным, что я снова был в центре Леона, а об этом не знали ни гвардейцы, ни служба безопасности, ни мои друзья, ни члены моей семьи.

16

Мы уже находились в городе дня четыре, как вдруг пришел приказ от Педро Арауса, члена Национального руководства: меня направляют в Окоталь, где прооперируют, а затем переправят на север страны. В то время региональным руководителем был Пелота — так называли Мануэля Моралеса Фонсеку. В том же регионе находился и Баярдо Арсе. Мы вышли, когда уже рассвело, было это примерно в половине шестого утра. Нас должны были встретить в двух кварталах от дома. Иван Монтенегро, Кинчо Ибарра и я шли по улицам, а в тот час двери домов были открыты, по улицам ходили торговцы хлебом, маслом. Мои товарищи, менее смуглые, чем я, шли по краям, а в середине шел я, надеясь скрыться от любопытных взглядов прохожих. Но скрыться от них было невозможно. Люди бросали в мою сторону полные удивления взгляды, а мне казалось, что некоторые даже здоровались со мной. Но жители Субтиавы были настроены против Сомосы, так что это была территория в политическом смысле абсолютно свободная. Меня пригласили сесть в машину, и мы поехали по шоссе Леон — Сан-Исидоро. На перекрестке улиц стояла другая автомашина, и я пересел в нее. В водителе я с радостью узнал Тоньо Харкина, известного в Новой Сеговии доктора Антонио Харкина Толедо. «Не может быть! — воскликнул он, потому что считал, что я должен был в это время находиться в горах. — Как поживаешь, Тощий?» «Черт возьми, а ты растолстел!» — ответил я. «Да и ты не кажешься мне худым», — произнес он. Возможно, так оно и было. Мы давно не виделись, и за это время я действительно немного растолстел, потому что ел много кукурузы.

Отвезли меня в Окоталь, где и должны были прооперировать. Теперь я начал терзаться, что меня станут оперировать на какой-нибудь частной квартире и сделает это какой-нибудь врач-подпольщик.

«Когда же будет операция?» — спросил я Тоньо. «Сначала, — ответил он, — надо посмотреть, как обстоят дела в больнице Сомото, потому что оперировать тебя я буду там». «Вот как?! — удивился я. — Неужели это произойдет в больнице Сомото?» Вскоре мы остановились в доме напротив больницы.

На следующий день я в нетерпении спросил Тоньо: «Как там с больницей?» «Ты понимаешь, — ответил он мне, — мы сейчас стараемся все устроить, но сначала надо выяснить, какие медсестры будут с тобой иметь дело, к тому же надо найти анестезиолога». «А анестезиолог и медсестры — наши товарищи?» — спросил я. «Нет, — ответил он. — Но ты не волнуйся: оперировать будем мы с Саулем. Прошу тебя, не беспокойся, я просто скажу в больнице, что ты мой двоюродный брат, что пробудешь там недолго, дня три».

Еще через день Тоньо пришел и сказал: «Ну пошли, приятель». Часов в пять вечера я оказался в больнице. На всякий случай я взял с собой гранату. «Боже мой, — думал я, — было бы ужасно, если бы меня вдруг обнаружили гвардейцы и взяли бы прямо с операционного стола, избили бы прикладами и выволокли наружу. Только что перенесший операцию, сильно ослабевший, я не смог бы оказать им сопротивление. Ну так вот, если появятся гвардейцы, я вытащу гранату из-под подушки и тут же в комнате подорву и себя, и гвардейцев». С Тоньо я договорился, что после операции он будет спать возле меня, а на улице, у входа в здание больницы, на всякий случай будет стоять машина.

Ко мне пришла медсестра и сказала: «Раздевайтесь, нам нужно помыть вас». Я снял ботинки, носки, брюки, рубашку, а она снова: «Снимите трусы, потому что нужно побрить вас». «А разве не врач будет это делать?» — спросил я, чувствуя себя неловко. «Нет, — ответила она, — это сделаю я, и, пожалуйста, поторопитесь». «Черт возьми! — подумал я. — Какой стыд!» Но делать было нечего, пришлось мне снять и трусы. А она с серьезным видом продолжала раскладывать на столе медицинские инструменты, вату, бинты, разные коробочки, какие-то стаканчики… Я лег на кровать и положил руки за голову. Хотел закрыть глаза, но они открывались помимо моей воли.

Пока меня готовили к операции, я ухитрился спрятать под подушку пистолет и гранату. Вот и операционная. Мне сделали укол и попросили считать: раз, два… Не успел я сосчитать до трех, как заснул. Проснулся уже в палате, укрытый одеялом, в больничной одежде. Чувствовал я себя при этом ужасно… Вот здесь-то все и началось… Боже мой! Только бы не явились гвардейцы! Пусть мы все здесь погибнем, но меня им ни за что не взять живым! Но ведь гвардейцы могут прийти, когда я сплю, и убьют меня спящего… Тогда я спросил Тоньо: «Как дела?» «Все спокойно, все спокойно, — ответил он. — Ты не волнуйся, здесь все под контролем!» «Ты все-таки поосторожней», — попросил я. «А знаешь что, Тощий? Я хотел бы съездить в Эстели, к Луисе. Дело в том, что мы с ней поссорились». «Да, но ты вернешься сюда и будешь спать со мною рядом?» — забеспокоился я. «Конечно, конечно!» — пообещал Тоньо. Помириться с Луисой Тоньо не удалось, и в Эстели он до чертиков напился, а оттуда поехал обратно, в Сомото. Он был страшно пьян и остановился на дороге, как раз перед въездом в Кондегу, чтобы поспать. Гвардейцы, разумеется, заметили автомобиль, подошли поближе, набросились на Тоньо, избили его, допросили, обыскали машину и нашли пистолет со стертым номером, революционную литературу и, естественно, арестовали его. На следующий день, часов в шесть вечера, в больницу пришла одна наша приятельница в сопровождении двух товарищей и сказала: «Одевайтесь скорее, уходим». «А что произошло?» — спросил я. «Вчера вечером схватили Тоньо Харкина, он был пьян, и мы не знаем, что они выпытали у него».

Что оставалось делать? Я натянул рубашку, мне помогли одеться и обуться, потому что наклоняться я не мог. «Но как же мы отсюда выберемся? — спросил я. — Давайте сделаем так: как только выйдем в коридор, я обхвачу вас за плечо, а вы подхватите меня за пояс, как будто я пьяный и не стою на ногах; а для достоверности я буду болтать всякую пьяную чушь».

Так мы и сделали: они встали возле моей кровати, я обхватил одного из них за шею, а другого за талию… Вот таким образом мы и вышли из больницы. Добрались до джипа и поехали по одному адресу, а вечером, как только стемнело, меня вывезли из этого селения, где оставаться было опасно. С этого момента и началась для меня настоящая пытка. Ехали мы в горы по ужасной дороге, и машина бесконечно подскакивала на ухабах, хотя водитель старался ехать осторожно. Страшно болела рана. В хорошем-то автомобиле по такой дороге ехать было трудно, а в этом старом джипе — так просто мучительно. «Боже мой, — думал я, — если нарвемся на засаду гвардейцев, я не смогу даже выстрелить, пока сижу в джипе. Поэтому, если гвардейцы нас остановят и прикажут выйти из машины, я вытащу пистолет и перестреляю всех. Швырну гранату, и мы все вместе с гвардейцами взлетим на воздух». Так я старался успокоить себя.

Уже наступила ночь, когда мы оказались в районе Макуэлисо, на ранчо нашего товарища по имени Теофило Касерес (Фидель).

Возникла проблема: как лечить меня. Ведь нужно было делать перевязки, вводить антибиотики, чтобы не допустить воспаления. Заботы легли на плечи сопровождавших меня Пелоты и Мануэля Майрены. Все делалось в антисанитарных условиях, и я чувствовал себя измученным и совершенно разбитым, а от постоянных уколов у меня все болело.

Через восемь дней, когда пришло время снимать швы, мы вернулись в Окоталь. К счастью, произвол гвардейцев в этом районе несколько утих. Меня отвели на одну явочную квартиру, и Сауль, который оперировал меня вместе с Тоньо, быстро сделал свое дело, правда, ему пришлось слегка подрезать мне кожу, чтобы вытащить последний кусок нитки. Не скажу, чтобы вся эта процедура показалась мне особенно приятной.

Хозяев дома, а вернее сказать, хозяек мы очень полюбили. Это были три старые женщины. Младшей из них, самой симпатичной, исполнилось шестьдесят лет. Старушки были связными еще со времен Сандино. Разговаривали они шепотом и так же тихо пересказывала нам интересные эпизоды борьбы Сандино. Для них наша борьба была своего рода продолжением того периода, когда они участвовали в подпольной борьбе вместе с мужьями и братьями. Эти старушки любили нас, как своих детей, и было в этой любви что-то трогательное; они часто заходили к нам в комнату, чтобы оставить нам что-нибудь поесть: одна старушка приносила сливы, другая — плоды манго, третья несла баранки из сдобного теста. Каждому их приходу мы все очень радовались, и, хотя мы нередко подшучивали над ними, старушки нас просто обожали. Мы называли их «волшебницами», потому что они, как волшебницы из сказки, всегда делали для нас что-нибудь хорошее.

В соседнем доме жил старик, бывший сандинист, с дочерьми. Это были прекрасные люди, выполнявшие все задания Фронта с высоким чувством долга.

Несколько дней мне пришлось жить в доме одной учительницы, которая тоже лечила меня. Об этой славной женщине я сохранил самые прекрасные воспоминания. Звали ее Росария Антунес. Несколько раз гвардейцы арестовывали ее, пытали, убили ее пятнадцатилетнюю дочь в Новой Гвинее. Сейчас учительница жива и активно участвует в деятельности Фронта в Окотале.

17

Мы уже около месяца находились в доме учительницы, когда Национальное руководство СФНО запланировало создать две крупные школы по подготовке партизан, обучению их военному делу. Выло необходимо улучшить в качественном отношении партизанские группы в рабочих кварталах и готовить людей для ведения боевых действий в горах. Одна из таких школ была создана в Макуэлисо, неподалеку от ранчо, где я провел несколько дней после операции. Школа носила имя Хулио Буитраго и насчитывала примерно тридцать слушателей. Было это в июне 1975 года. Мне сообщили, что я вошел в состав регионального руководства, и сказали, что надо будет создать специальную школу для тех, кого впоследствии направят в горы. Меня считали человеком опытным, получившим определенную военную подготовку, поэтому и поручили отвечать за обучение молодых партизан. Мануэль Моралес был первым руководителем школы. Баярдо Арсе — его заместителем, а Аугусто Салинас Пинель отвечал за обучение партизан вопросам тылового обеспечения. Школа сыграла в моей жизни важную роль, так как теперь я отчетливо понимал, как лучше применять свой опыт на деле, как нужно вести работу по сплочению коллектива.

С первого же дня пребывания в школе я обратил внимание на то, что физические возможности моих молодых товарищей были весьма ограниченны. Я понял, что опыт, приобретенный мною в горах, не был исключительно моим личным опытом; мои товарищи тоже проявляли к нему активный интерес. Разумеется, условия в школе значительно отличались от условий в горах, в дикой сельве. Находилась школа на горе под названием Эль-Копетудо, почти на самой ее вершине. Я видел, как тяжело было товарищам. Поднимаясь в гору, они падали, огорчались своими неудачами; там отчетливо проявились их слабости, но они очень старались исправить свои ошибки. Не все товарищи были достаточно подготовлены физически, и я, разумеется, старался передать им весь свой опыт, все то лучшее, чему научился сам, пока находился в горах. Образ Рене Техады постоянно был передо мной. Тельо не было в живых, но теперь я особенно четко понимал, как пригодились мне его знания и опыт, которые он с такой настойчивостью передавал нам.

Школа была открыта 14 июня, а спустя десять дней после ее открытия начали поступать сообщения, что в районе расположения школы стали появляться неизвестные люди; скорее всего, это были офицеры военной разведки. Однако гвардейцы в тех местах не появлялись в течение довольно длительного времени, и занятия проходили в относительно спокойной обстановке. А вскоре поблизости появились и гвардейцы… Наши молодые товарищи не имели никакого опыта, не были обучены совершать длительные переходы, никогда не участвовали в настоящем бою, поэтому было абсолютно ясно, что появление гвардейцев могло стать для нас катастрофой. И вдруг получаем сообщение — гвардейцы уже близко! Тогда было принято решение направить за подмогой в город Мануэля и Баярдо, потому что сами мы не могли вступить в бой, а главное — необходимо было сохранить группу обученных партизан. Пелота и Баярдо должны были изыскать возможности, чтобы немедленно переправить людей в город, избежав столкновения с гвардейцами, и организовать автотранспорт, а затем подыскать в городе дома, где можно было бы разместить всех этих людей, либо перебросить их в другие районы страны. Но куда там! Единственное, что нам удалось сделать, это вывести из окружения Мануэля и Баярдо с группой товарищей. Занятия в школе прекратились на следующий день после того, как появились гвардейцы.

Мы стали спускаться в город и, пройдя небольшое расстояние, остановились вблизи ранчо, где жил сочувствующий нам крестьянин. Мы ждали прибытия связного из города, чтобы организовать переброску людей. И здесь нам помог печальный опыт, связанный с гибелью Тельо, который погиб, потому что находился в доме крестьянина, сочувствующего партизанам: как стало известно, гвардейцы пришли в дом, арестовали крестьянина, и тот выдал Тельо. Теперь я решил выставить пост и вести наблюдение за домом крестьянина, чтобы при внезапном появлении гвардейцев можно было скрыться до того, как хозяин ранчо, испугавшись гвардейцев, выдаст вас. И действительно, выставленный нами пост через некоторое время предупредил нас, что около пятидесяти гвардейцев ворвались на ранчо и арестовали хозяина. Я сразу же отдал приказ отходить, уклоняясь от встречи с патрулями гвардейцев. Гвардейцы были прекрасно вооружены и располагали сведениями о школе. Я поручил товарищу Эриберто Родригесу возглавить отход отряда в район, где находилось ранчо еще одного сочувствующего нам крестьянина и где в это время должен был появиться Аугусто Салинас Пинель. Пока наши люди готовились к отходу, я собрал группу товарищей, которые были готовы задержать гвардейцев, устроив засаду. Когда группа заняла позицию, я с Мануэлем Майреной отправился на связь с Фиделем. Шли мы целый день и, не дойдя до дома Фиделя, оказались в песчаном овраге. Часа в четыре вечера мы выбрались из него. Тогда я сказал Мануэлю: «На связь пойдешь ты, потому что ты местный и все знаешь; я пойду следом за тобой, а если что-то насторожит нас, сразу же отойдем». Мы прошли еще немного, и вдруг услышали чей-то голос: «Вон он идет!» Тогда Мануэль сказал: «Послушай, давай вернемся, нас окружили». Мы отступили, сделали несколько выстрелов из пистолетов и побежали. Гвардейцы засели внутри дома, устроили нам засаду; некоторые из них были в крестьянской одежде. На нас посыпался град пуль. Мы перебежками пересекли овраг, выбрались из него, но другая группа гвардейцев выскочила с противоположной стороны, и началось преследование. Местность была почти открытая. Гвардейцы шли небольшими группами, вооруженные автоматами, винтовками, с гранатами за поясом. Мы выбрались из кустов и бросились бежать. Нас охватила ярость. Я был готов погибнуть в бою, сражаясь, но не так глупо, как сейчас. Гвардейцы заметили нас, и я сказал Мануэлю: «Взведи курок, стрелять будем одновременно». Гвардейцы стали прочесывать местность, а мы спрятались за редкими кустами, решив, что каждый выберет себе гвардейца и возьмет его на прицел.

«Эти сволочи где-то здесь, где-то здесь, где-то здесь… Далеко они не могли уйти! — кричали гвардейцы. — Они здесь, они здесь! — кричали они. — Они здесь! Сюда!» И пробегали мимо кустарника, за которым спрятались мы. Было уже около шести часов вечера, заметно стемнело, но гвардейцы не уходили; они понимали, что мы не могли уйти далеко, но не видели нас. Часов около восьми вечера я прошептал Мануэлю: «Пора выходить… Но сначала надо осмотреться…» Вдруг неподалеку мы услышали чей-то кашель, и я шепнул Мануэлю: «Нужно еще немного потерпеть, через некоторое время они уйдут, не оставаться же им здесь». Наше ожидание затянулось до глубокой ночи. В три часа утра мы наконец решили попытаться выйти из окружения, но не по ущелью, в котором они наверняка устроили засаду, а со стороны горы. Нам удалось пройти незаметно. И вот мы оказались в городе. Там было полно гвардейцев. Мы с Мануэлем подошли к дому знакомого мне крестьянина. Было часов пять утра. Увидев меня, хозяин подскочил от неожиданности: «Боже мой! Что ты делаешь в городе в такой ранний час?» «Ищу связь, — ответил я. — Понимаешь, гвардейцы окружили нас, а товарищи ждут, что мы приведем подмогу». «В Окотале почти все арестованы, — сказал крестьянин. — Схватили многих из сочувствующих». Положение в Окотале действительно было сложным: гвардейцы проводили там повальные аресты. Подпольная организация была разгромлена, явочные квартиры захвачены, и люди жили в постоянном страхе. Рассказ крестьянина расстроил меня, и я понял, что мне вряд ли удастся выполнить свою задачу. Правда, связь с Пелотой и Баярдо нам удалось установить, но и эти товарищи ничем не могли помочь нам… «Возвращайся, Омар, к своим и помни, что ты отвечаешь за людей», — сказали мне.

Дождавшись ночи, мы с Мануэлем снова отправились в путь и через какое-то время оказались возле ранчо Бонифацио Монтойи, одного из первых проводников СФНО. Это был необыкновенный старик. Высокий, стройный, с голубыми глазами, с наполовину рыжими, наполовину каштановыми волосами. Красивый был человек! Было ему 82 года, а душа этого человека была чиста и наивна, как у ребенка. Жил он в маленьком ранчо вместе со своей женой.

Мы увидели его, когда он шел из ущелья с котелком воды, и бросились ему навстречу: «Дон Бачо, дон Бачо!» «Парни, давайте скорее сюда, на ранчо», — сказал он нам, как только услышал, что мы окликнули его. «Осторожно, за нами следят, всюду шныряют гвардейцы. Ты не видел наших парней?» — спросил я его. «Видел, конечно: они у меня на холме». Это был настолько крутой холм, что только козы могли взобраться на него. Дон Бачо угостил нас кофе, и мы спросили: «А здесь, у вас на ранчо, гвардейцы не появлялись?» «Нет, — ответила вместо мужа старушка. — А уж если появятся, я ошпарю их кипятком».

Бонифацио Монтойя, дон Бачо, был живой страницей истории. Салинас Пинель рассказал мне: «Когда я после некоторого перерыва появился на ранчо, дон Бачо очень обрадовался. «Вот видишь, — сказал он, — я же знал, что вы снова придете, и сохранил некоторые вещицы, которые вы оставили у меня в прошлый раз». Он подошел к дереву и выкопал из земли маленький солдатский вещмешок, сохранившийся еще со времени оккупации страны американцами. Мешок этот очень легко развязывался. В нем я увидел патроны… Старичок, оказывается, спрятал их и хранил до нашего возвращения».

«Если вы поможете мне, я отведу вас к вашим парням», — сказал дон Бачо. Мы с Майреной подняли его на руки, так как он почти не мог ходить, и стали вместе с ним взбираться на холм. Скоро мы встретились с товарищами и узнали, что они умирают от голода. Во время одного, из переходов Эриберто Родригес, идя во главе колонны, упал и сломал ногу. Часть товарищей осталась позади, и колонна распалась, потому что, если человек не видит перед собой идущего впереди и не знает местности, он теряется, начинает паниковать и сам ищет способ, как выбраться. Четверо наших товарищей погибли от пуль гвардейцев, кому-то удалось добраться до дороги.

Поднявшись на вершину холма, мы поделились с товарищами скудными запасами продовольствия, консервами, несколькими плодами манго, которые дал нам дон Бачо. На вершине находилось восемнадцать наших товарищей, вооруженных ружьями и винтовками. Чтобы расправиться с ними, гвардейцам нужно было использовать вертолеты, иначе выбить партизан с холма было невозможно.

Ну так вот, придя к товарищам, мы увидели их полные надежды и нетерпения лица. Но выбраться отсюда можно было лишь одним способом — попытаться прорваться через окружение гвардейцев. В противном случае нам оставалось ждать, пока гвардейцы сами выйдут на нас, но тогда мы погибли бы в бою. Так что выбора у нас не было. Каждый понимал, какие трудности ждут нас. Чем ниже спускаешься с гор, тем больше опасность — там встречались пастбища, открытая местность, кукурузные поля, небольшие возвышенности, сосновые рощицы. Мы договорились, что доберемся до Панамериканского шоссе, а там расстанемся и каждый должен будет отыскать для себя гражданскую одежду у сочувствующих крестьян, что жили на краю шоссе. Любыми способами люди должны вернуться в город на подпольную работу, в горы для участия в боевых действиях партизанских отрядов, наконец, просто в свои семьи.

Обдумав и обсудив, как нам лучше выбраться из окружения, мы начали спуск. Сначала я шел впереди отряда, но Аугусто приказал мне перейти в середину группы. Накануне мы придумали себе новые имена: раньше моя подпольная кличка была Эухенио, а так как гвардейцы теперь знали об этом, я назвал себя Хуан Хосе… Итак, мы тщательно продумали маршрут и отправились в путь без факелов. Мы связались тонкой нейлоновой веревкой, потому что я опасался, что в пути мы могли потеряться и тогда гвардейцы нас расстреляли бы поодиночке, как они сделали это с теми партизанами, которые сбились с пути. Во время обучения в школе мы неоднократно совершали ночные переходы, но на сей раз переход был гораздо сложнее, потому что опасность встретить гвардейцев подстерегала нас. Мы договорились, что в случае нападения гвардейцев я буду прикрывать отход, чтобы Аугусто, прекрасно знавший этот сектор, вывел людей. Правда, при этом между нами разгорелся спор из-за того, что мы никак не могли договориться, кто из нас пойдет впереди, кто сзади, а кто будет прикрывать отход. Аугусто настаивал на том, чтобы впереди отряда шел не я, а он, и чтобы он в случае необходимости прикрывал наш отход, а я и проводник Мануэль Майрена должны были идти с отрядом. Мне кажется, Аугусто просто думал о том, чтобы меня не убили, предпочитал погибнуть первым. Он был превосходным товарищем. Какое-то время Аугусто работал сельским учителем в Сомото, закончив обычную школу в Эстели, и практика преподавания в школе развила у него определенные качества. Он был очень спокойным, добрым человеком, с организаторскими способностями и талантом педагога. В отряде ему всегда поручали обучать грамоте крестьян в тех местах, где бывали…

Мы начали спускаться по горной тропе в полной темноте. Груза у нас особого не было, но физически мы чувствовали себя очень слабыми, потому что уже около двух недель почти ничего не ели. Товарищи из города стали ослабевать раньше меня, ведь я в какой-то степени приучил себя к лишениям подобного рода еще раньше, в горах. Люди начинали спотыкаться, сползать со склонов. Спуск был очень тяжелым. Однако на трудности перехода никто не жаловался. Шли мы очень долго, всю ночь. Никогда мне еще не приходилось наблюдать, чтобы уставшие люди так быстро передвигались ночью.

В пять утра, уставшие, измотанные, голодные, мы добрались наконец до холма с простым названием Сеньорита. Этот каменистый холм очень напоминал небольшую гору с маленькой остроконечной вершиной, находящуюся примерно в двухстах метрах от Панамериканского шоссе, возле селения Тотогальпа, к югу от Окоталя.

И снова перед нами встала дилемма: выйти на шоссе сразу же, чтобы остановить автобус и добраться на нем до города, или подождать здесь, в окрестностях Сеньориты, пока кто-нибудь из нас не отправится на поиски автомобиля, чтобы всем вместе уехать отсюда, не связываясь с автобусом, что было, безусловно, рискованно. Было решено, что на поиски машины отправимся мы с Мануэлем.

Оставив товарищей на холме Сеньорита, на рассвете мы с ним пришли в Окоталь. Здесь у меня был один знакомый, который, правда, еще не относился к числу тех, кто сочувствовал нам. Мы вынуждены были обратиться к нему. Больше идти было некуда. Этот человек был плотником и имел небольшую мастерскую. Он спрятал меня и Майрену у себя под верстаком. Меня не покидало ощущение страха, ведь плотник, опасаясь репрессий со стороны гвардейцев, мог запросто выдать нас. Я попросил этого плотника установить контакт с кем-нибудь из наших товарищей, и он только ради того, чтобы мы поскорее ушли от него, пошел искать сочувствующих нам. Так он нашел учительницу Антунес, нашу знакомую. Она сообщила нам, что положение в городе сложилось тяжелое, все наши явочные квартиры разгромлены. Остался у нас всего один дом, который к этому времени удалось отыскать нашему товарищу Монике Бальтодано. Хозяин дома оказался человеком очень нервным, но у нас не было выхода и пришлось отправиться по этому адресу. Можете себе представить, как испугался этот человек, когда ночью к нему в дом ввалились несколько незнакомцев. Мы — Баярдо Арсе, Мануэль Моралес, Моника Бальтодано, Мануэль Майрена и я — составили руководство региональной организации. Как ни нервничал хозяин, мы не собирались покидать его дом. Посовещавшись, мы решили направить Баярдо в Эстели, чтобы он достал машину, однако в дороге его схватили гвардейцы. Они начали избивать его. При обыске один из гвардейцев нащупал у Баярдо пистолет, и Баярдо резким движением выхватил у него из рук винтовку. Вот в такой позе они и застыли: гвардеец с пистолетом Баярдо, а Баярдо с винтовкой гвардейца. Первым выстрелил Баярдо и бросился бежать в сторону Окоталя. Ему удалось скрыться. Гвардейцы долго его искали, но, зная, что он вооружен, решительных действий не предпринимали. Баярдо терпеливо ждал в своем укрытии, а на рассвете мы услышали стук в дверь. «Гвардейцы!» — подумали мы и приготовились к бою. Но тут появился Баярдо, и я увидел, как от страха исказилось лицо хозяина дома. Баярдо был весь в крови, губы у него распухли.

18

Мы с Мануэлем Майреной вернулись к холму Сеньорита. Единственное, что мы смогли сделать, это принести деньги, чтобы товарищи могли покупать у местных жителей продукты. Аугусто все же отправился за машиной в Тотогальпу. Ему это было легче сделать, чем другим, потому что он учился там в свое время и у него сохранились некоторые связи. На машине, которую он достал, мы стали по двое вывозить в Эстели наших товарищей, переодетых в гражданскую одежду. Предосторожности наши оказались очень кстати, потому что гвардейцы без объяснений расстреливали всех, на ком замечали хотя бы детали солдатской одежды.

Аугусто должен был подготовить в Эстели места для наших людей. Мы с Майреной спустились с холма последними. Остановились в доме Хильберто Риверы. Я был одет как скотовод, в кожаные сапоги и джинсы, на плече висел мешок и лассо из кожи. За ремнем я пристроил гранату и пистолет. Увидев нас, Хильберто очень удивился. Он был уверен, что мы все погибли, потому что по радио сообщили: во время перестрелки в Окотале против партизан были использованы вертолеты и самолеты и убито много партизан. «Здесь будет нелегко подыскать что-нибудь подходящее, но мы постараемся. Попробуем найти человека, который смог бы вывести вас отсюда», — сказал он. В Эстели обстановка была крайне напряженной, но присутствия военных не ощущалось. Поздней ночью пришел связной, но не было машины, чтобы перевезти нас, и мы своим ходом отправились к церкви Кальварио. Был уже час ночи, и в темноте кварталы показались нам очень длинными. Вдруг послышался шум приближающейся машины. Мы решили спрятаться, и не напрасно — это были гвардейцы. К счастью, они нас не заметили.

Мы подошли к церкви. Стояла тишина, город спал. Когда я вошел внутрь церкви, тишина сделалась еще гуще и напряженней. Застывшие лики святых, неподвижные шторы, белые стены и скамьи. Мне казалось, что время остановилось. К нам вышел молодой священник. Если не ошибаюсь, его звали Хулио Лопес. Он был настоящим революционером, и его очень любили в Эстели. Он разместил нас в своем доме при церкви. Там уже находились Маурисио и Эриберто Родригес, не хватало лишь Баярдо, Пелоты и Моники, которые остановились в другом доме. Мы были настолько возбуждены, что не могли спать. Мы приняли душ, а падре подал на стол немного вина; в этих условиях я казался сам себе дикарем, потому что комната падре была очень чистой; здесь стояли кровать с двумя матрасами, очень красивые комоды, было много книг, молитвенник, небольшой коврик на полу; очень опрятный и чистый туалет, белоснежный умывальник. Мы с Маурисио и Эриберто начали обсуждать все, что произошло с нами раньше. Вопросов было много: успел ли кто-нибудь выдать нас гвардейцам, располагают ли гвардейцы какой-либо информацией, удалось ли им заслать к нам в отряд провокаторов. С горечью вспоминали мы погибших товарищей…

В комнате стояла такая же тишина, как и в церкви. В церквах вообще всегда царит атмосфера мира и спокойствия. И здесь, в комнате падре, я особенно остро ощущал огромный контраст с той ситуацией, в которой я и мои боевые друзья находились совсем недавно. Внезапно появилось желание говорить негромко, чтобы не нарушить тишину.

Хулио Лопес помог нам установить связь с Баярдо. Руководство решило, что в этом доме все вместе мы находиться не можем, а кроме того, надо было продолжать начатую работу и не терять ни минуты. Пелота, Баярдо и Педро Араус решили направить меня в сельскую местность для организации вооруженной борьбы против Сомосы. Работу предстояло начать буквально с нуля. Один из наших товарищей, по имени Агилер, прежде работал преподавателем института в Кондеге. Сейчас он прятался в маленьком домике возле шоссе, что ведет из Кондеги в Ялу, в селении Сан-Диего. Хозяином домика был некий Савала. Он согласился на денек-другой спрятать у себя нашего человека. Вот к Савале товарищи и направили меня… Хозяин дома страшно испугался, когда узнал, что к нему прислали еще одного человека. На следующий день он спросил нас, когда мы уйдем. Я внимательно посмотрел на него и ответил, что мы пришли сюда для того, чтобы остаться в его доме и вести работу на благо революции, против диктатуры Сомосы. Услышав мои слова, хозяин в испуге проговорил: «Нет, нет, нет… Меня попросили спрятать одного парня, которого ищут гвардейцы, и я, как христианин, согласился. Но то, что предлагаете вы, слишком серьезно. У меня все-таки жена, дети и работа, и я просто не могу заниматься подобными делами. Советую и вам вести себя потише, чтобы вас не схватили. Посмотрите, что творится в Окотале». Савала не имел ни малейшего представления о том, что мы пришли именно оттуда. Можно было понять этого человека — для него пустить нас к себе в дом было действительно рискованным делом, потому что гвардейцы держали в постоянном страхе всю округу.

В один из дней к нам пришла родственница одного парня, который сотрудничал с Революционным студенческим фронтом в Кондеге. Девушку прислал Баярдо. Я ответил ему через эту же связную, что дом Савалы не подходит для явочной квартиры, поскольку хозяин оказался способным на помощь лишь на словах, а на деле требовал, чтобы мы поскорее ушли. Вскоре после этого к нам прибыл сам Баярдо. Мы все понимали, что надо готовиться к вооруженной борьбе и сделать все возможное, чтобы свергнуть диктатуру Сомосы, и потому начали усиленно обрабатывать хозяина дома. Прежде всего я постарался убедить его, что нам нужно время, чтобы подготовиться к дальнейшим действиям, а потом мы уйдем из его дома. «Нет, товарищ, — ответил он мне, — я согласен со всем, что вы говорите, и понимаю вас, но сейчас вам лучше уйти, потому что это дело очень серьезное, иначе не арестовали бы стольких людей. Но все дело в том, что жена моя ждет ребенка…» «Ладно, — сказал я, — давай-ка сделаем так: если ты хочешь, чтобы мы ушли, найди, где нам укрыться, потому что деться нам сейчас некуда». «Все дело в том, — ответил он, — что здесь все жители — сомосисты, а раз так, то зачем вам связываться с ними? Так и до беды недалеко. Одним словом, вам лучше уйти». Он настаивал на своем, но мы по-прежнему оставались в его доме. Наш товарищ Агилер не умел обращаться с оружием, и я начал обучать его. Прежде всего мы занялись разборкой и сборкой пистолета. Потом я объяснял ему, как надо стрелять в положении с колена, стоя, лежа. Целыми днями тренировал я Агилера. Однажды хозяин вернулся после разговора с одними из местных жителей и снова завел речь о том, что нам пора уйти. «Вы слишком злоупотребляете моим доверием», — заявил он. От этих слов я пришел в ярость. «Вот наши вещи — два рюкзака. Если вы не христианин, то возьмите их и выставьте на шоссе. Нас убьют, и в этом будете повинны вы». «Боже праведный! — воскликнул он. — Этого я вовсе не хочу! Все дело в том, что я беспокоюсь за жену, она очень нервный человек, а сам я здесь ни при чем. Если бы у меня не было жены и детей…» После этих слов мы решили, что нам пора уходить, и, на радость Савале, отправились в Кондегу. Остановились мы в доме некоего Эспиносы и снова связались с Баярдо. «Послушай-ка, — сказал он мне, — дела наши плохи. Оставаться здесь вы не можете, потому что нет явочных квартир, а работу продолжать нужно во что бы то ни стало». «Знаешь, — ответил я, — мне вовсе не хочется находиться в Эстели или Кондеге. Я человек гор и не привык к подпольной работе в городе». «И все-таки ты должен остаться здесь, — продолжал Баярдо. — Среди нас находится Антонио Сентена, Тоньо… Он работал управляющим в имении под названием Сан-Херонимо. Это имение принадлежит отцу Луисы Молины, и к бывшему управляющему очень хорошо относится вся прислуга. Пойдешь с Тоньо в Сан-Херонимо, пусть он поговорит с рабочими имения, может, они согласятся оставить тебя там». План был просто абсурдным, но выбора не оставалось… На следующий день мы и занялись этим. К имению мы приехали со стороны долины Лос-Террерос, решив выдать себя за торговцев лекарствами. Пришли на ранчо одного из слуг, который знал Тоньо.

И тут послышалось: «Как дела? Как дела? Какое чудо, Тоньито, какое чудо, что вы пришли!» «Да, я пришел, — отвечал Тоньо, — чтобы встретиться с вами, поприветствовать старых друзей». В том году стояла страшная засуха. «Дон Тоньито, из-за этой проклятой засухи у нас нет ни фасоли, ни риса, вообще ничего, а курочек, которых мы выращивали, пришлось съесть. Пойдем поищем хотя бы пшена, чтобы испечь лепешки». Через некоторое время Тоньо сказал им: «Со мной мои друзья, я хотел бы познакомить вас с ними».

Крестьянина, к которому привел нас Антонио, звали Педро Очоа. Он очень удивился, увидев нас. Мы были похожи на городских жителей, только что спустившихся с гор, вооружены пистолетами, с туго набитыми рюкзаками за спиной. «Послушайте, товарищ, — сказал я ему, — мы из Фронта национального освобождения…» А надо вам сказать, что эти бедняги готовы были умереть со страха, как только узнавали, кто мы, потому что в их памяти были свежи кровавые злодеяния гвардейцев, репрессии в Макуэлисо и других районах. Наше появление было для крестьян своего рода синонимом катастрофы. «Мы обходим дома и знакомимся с людьми, — продолжал я. — Это на тот случай, если когда-нибудь мы снова окажемся в этих краях и нам понадобится хотя бы лепешка, чтобы не умереть с голоду. Мы должны быть уверены, что вы не откажетесь накормить нас, когда нам придется скрываться от гвардейцев. А сейчас мы стараемся досконально изучить местность, ибо хотя бы один из нас должен хорошо ориентироваться на местности в этих краях. Нам нужно знать дорогу, по которой мы могли бы уйти от гвардейцев. Я знаю, такие тропы существуют, и они вам известны…»

Так переходили мы от одного жителя к другому, от ранчо к ранчо. Крестьяне дрожали от страха, пока мы разговаривали с ними, но, несмотря на бедность, делились с нами последним куском хлеба.

Прошли мы весь путь от долины Лос-Террерос до имения Сан-Херонимо. В Лос-Планесе Тоньо познакомил нас с крестьянином Моисеем Кордобой, человеком лет тридцати. «А-а, вы сандинисты, — прошептал он, не скрывая испуга. — Поосторожней, нас всех могут убить. Я знаю это, потому что отец мой тоже был сандинистом». «А твой отец жив?» — спросил я. «Да, — ответил Моисей. — И отец, и мать». «А мы могли бы поговорить с твоим отцом?» «Попробуйте, только меня не впутывайте в это дело». Так вот и шли мы, останавливаясь, чтобы поспать, там, где нас заставала ночь. К слову сказать, позже мы встретились с отцом Моисея Кордобы. Но об этом потом…

Мы направились в сторону Буэна-Висты. Там мы поговорили с товарищем, который состоял в партии консерваторов. Звали его Хильберто Савала, и был он родственником того трусливого Савалы, о котором речь шла выше. Хильберто часто ссорился с ним из-за земли. Дон Хильберто предупредил нас: «Здесь вам нельзя оставаться. Я в очень плохих отношениях с соседями, что живут напротив, это же просто хапуги и бесчестные люди!» И бывают же такие!»

Так, идя от дома к дому, мы оказались у судебного исполнителя. Звали его Пресентасьон Лагуна (позднее этот человек был казнен патриотами). Лагуна как-то странно смотрел на нас, когда мы покупали у него немного бобов и лепешек. Он пригласил нас за стол, а когда мы сели есть, я сказал, изображая из себя торговца: «Послушайте, хозяин, мы купили у вас лепешки, а теперь и вы купите у нас что-нибудь». Я развязал мешок и начал доставать оттуда всевозможные лекарства. Потом завел речь о цене на скот, о продаже мяса. Вести разговор на эти темы не составляло для меня труда, ведь мы заранее тщательно отработали подобную легенду. Я добился цели — этот подлец поверил нам.

Несмотря на отдельные неудачи, мы продолжали идти от дома к дому, подбирать себе сторонников, укреплять наши ряды. Баярдо с оказией прислал нам немного денег, и мы продолжили свое дело. Правда, на этот раз получилось иначе. В первом доме, куда мы пришли, жил человек по имени Хуан Каналес, управляющий имением Дараили. Пройдет четыре года, и в этом имении мы сможем разместить до тысячи наших людей… Так вот, пришли мы в этот дом поздно вечером, постучались. Из-за двери послышалось: «Кто там?» «Хуан Хосе, — ответил я, — торговец лекарствами». Дверь открыли, и каково же было мое удивление, когда я увидел множество людей — сидящих на полу, стоящих, прислонившись к стенам комнаты. Оказалось, накануне умерла жена хозяина дома и после похорон люди собрались здесь… Мы страшно устали от долгой ходьбы, но поняли, что здесь нам просто негде разместиться, и хотели уйти, однако хозяин вдруг сказал нам: «Хорошо, оставайтесь, только когда вы уйдете?» Я ответил: «Завтра». Он отвел нас в пустой домик, похожий на сарай для сушки кукурузы, принес нам еду, и на следующий день мы снова собрались в дорогу. «А нет ли у вас друзей, которые могли бы нам помочь? — спросил я хозяина. — Отведите нас к ним». «Да что вы! — ответил он. — Народ здесь очень болтливый, верить никому нельзя, поэтому я не смогу выполнить вашу просьбу». Но я начал уговаривать его, и наконец он согласился. «Ладно, пойду прощупаю одного парня, который прислуживает в имении, где я работаю».

Он переговорил с тем парнем, и тот согласился как-то помочь нам. Когда мы пришли, он отвел нас в кукурузное поле. Мы пообещали, что спрячемся в кукурузе и будем сидеть тихо-тихо. В кукурузном поле мы пробыли три дня, и это были относительно спокойные дни. Нас никто не выдал. Когда хозяин приносил нам еду, мы заводили с ним разговор на интересующие нас темы, и нам удалось многое объяснить ему. У него были больные дети, а поскольку у нас были лекарства, мы дали ему лекарств для детей и денег. В знак благодарности он пообещал переправить нас в Эль-Робледаль, Ла-Монтаньиту, Лос-Планес, согласился провести нас через горы. Радости нашей не было предела. Однако хозяин кукурузного поля вдруг перестал приходить к нам. Он бросил нас на произвол судьбы. Что нам оставалось делать? Не сидеть же на кукурузном поле, ожидая, пока нас найдут! Мой приятель Андрес, парень решительный, утром сказал: «Послушай, Хуан Хосе, давай выйдем на дорогу и попробуем пробираться сами…» «Ну что ж, пошли», — согласился я. Мы отправились в путь. У нас был компас, но это не спасло нас: проведя полдня в дороге, мы поняли, что заблудились; осмотревшись, мы нашли дорогу, но та ли это была дорога, которая нам нужна? Куда нам идти? Мы терялись в догадках. Чтобы выяснить, где же мы все-таки находимся, мы пробовали определять путь по вершинам холмов.

Ночь мы провели в ущелье. То, что мы заблудились, нас не смущало, потому что мы чувствовали себя творцами истории, готовыми ценой своей жизни завоевать светлое будущее. К тому времени я уже год провел в горах, и после всего пережитого эти трудности казались мне ерундой, тем более, что некоторые крестьяне все же продавали нам продукты. На рассвете следующего дня мы отправились в путь и искали холм Канто-Гальо, но никак не могли найти его; потом мы оказались у холма Эль-Фрайле, за которым находился холм Канто-Гальо; однако, стараясь отыскать холм Канто-Гальо, мы заблудились и вышли из зоны, где росли мексиканские сосны, часто встречавшиеся в Дараили и в районе холма Эль-Фрайле, а затем оказались в другой зоне с иным типом растительности, где росли кофейные деревья. Где-то поблизости было имение Сан-Херонимо, но разобраться на местности было трудно, поскольку мы плохо ориентировались. Тогда Андрес сказал: «Послушай, вон там у дороги какой-то дом, давай-ка заглянем под видом торговцев и спросим у хозяев, как дойти до Эль-Робледаля, до Ла-Монтаньиты, а там уж и сами разберемся». Зашли мы в этот дом и застали там одинокую женщину. Мы были мокрые до нитки, потому что дождь лил не прекращаясь. Хозяйка даже не заметила, с какой стороны мы подошли к дому.

«Добрый вечер, как поживаете, сеньора?» «Так себе», — ответила она. «Сеньора, мы торговцы лекарствами, не хотите ли вы купить чего-нибудь? Мы даже меньше возьмем с вас, вы только купите». «Дело в том, — ответила она, — что мы просто разорены; была засуха, денег нет». «Послушайте, может быть, вы дадите нам что-нибудь поесть?» — спросили мы. «У меня ничего нет. Все, что осталось, — это фасоль и черный кофе, берите…» «Нам нужно попасть в район Эль-Робледаля, Ла-Монтаньиты, Буэна-Висты… Как туда пройти? Куда ведет эта тропинка?» «Она ведет вон в ту сторону, затем уходит в ущелье…» — И она стала показывать нам, как лучше пройти к горе. Наконец, выбрав нужный маршрут, мы отправились в путь.

И снова мы с Андресом шли от дома к дому. Через некоторое время опять оказались в Буэна-Висте, у Хильберто Савалы. Нам наконец удалось уговорить его помочь нам. Хильберто когда-то состоял в партии консерваторов, но она не отражала его интересов, как, впрочем, и интересов многих крестьян, входивших в нее, которые вскоре и перешли на сторону сандинистов. Четыре дня пробыли мы у Хильберто, проводя политическую работу. Разместились мы в принадлежавшем Хильберто маленьком амбаре, что находился примерно в двухстах метрах от его дома. Жена Савалы пребывала в постоянном страхе. «Вы понимаете, — говорил нам Хильберто, — по ночам она вздрагивает при каждом лае собаки. Она у меня хорошая, — продолжал он. — Вы представляете, что она говорит о вас?! Она говорит: эти парни такие молоденькие, и как же они, бедные, ходят по этим горам без крошки хлеба во рту». Я и сам заметил, что жена Хильберто была миролюбива, как все христиане, но чувство страха не покидало эту благородную женщину. Тогда я сказал Хильберто, что мне очень хотелось бы поговорить с его женой. «Да что вы, что вы, она же просто умрет от страха!» — ответил он. «Нет, вы все-таки скажите, что я хочу поговорить с ней», — убеждал я его. Преодолев испуг, женщина согласилась поговорить со мной. Вечером я пришел к ним в дом, и мы заговорили о том о сем. «Какая красивая икона девы», — начал я, чтобы произвести на женщину хорошее впечатление. «Да», — согласилась она. «Икона эта чудотворная и всегда помогает бедным, не так ли?» А дальше уже все пошло как по маслу. «А у вас есть мама?» — «Да, моя мама осталась дома». — «А чем она занимается?» — «Не знаю, я давно не видел ее». — «А у вас есть дети?» — «Да, у меня есть дочь». — «А где ваша жена?» — «Она тоже осталась в городе». — «Так что же, вам и повидать своих не удается?» — «Нет. Мы сандинисты и ради дела временно отказались от личной жизни. Когда я был в Окотале, мне передали фотографию моей дочери, очень красивая девочка», — «Бедное созданьице, если бы знала она, что ее отец… Она же будет расти без отца, если вас убьют, будьте осторожны!»

Со временем хозяйка очень полюбила меня и Андреса и перестала бояться нас. Мы осторожно попросили Хильберто послать кого-нибудь, чтобы найти Моисея Кордобу в Лос-Планесе и Хуана Флореса в Ла-Монтаньите. Мою просьбу выполнили, правда, наполовину — Хуана Флореса найти не удалось. «О, — сказал Моисей Кордоба, увидев меня, — вы снова здесь». «Да, мы снова здесь, — ответил я, — и хотели бы поговорить с вами. Мы прекрасно знаем обстановку, потому что находимся здесь у товарища уже около восьми дней». Я стал расспрашивать его об отце-сандинисте, но оказалось, что старик болен, и тогда я решил сам отправиться к Хуану Флоресу в Ла-Монтаньиту. Перед уходом я попросил Хильберто переправить почту Баярдо в Кондегу. У Хуана Флореса я пробыл несколько дней, Обстановка осложнилась, потому что судебный исполнитель Пресентасьон Лагуна что-то стал подозревать; гвардейцы теперь шныряли повсюду, пытаясь нас обнаружить. Я переговорил с Хуаном Флоресом, а также с Лоуренсо и Кончо, познакомился и с другими людьми. Установив эти контакты, я вернулся в маленький амбар Хильберто Савалы. Помню, вернулся я около девяти часов вечера, а Хильберто дома не оказалось. В ожидании я лег на лежанку в амбаре и задумался. Какие только мысли не приходили в голову! И о работе, которая постепенно налаживалась, и о гвардейцах, которых стало здесь слишком много, и о горах, и о Модесто, и о положении районных руководителей СФНО, и о событиях, произошедших на севере страны, в Окотале, в Макуэлисо. Вспомнил я своих друзей, товарищей из Леона, и, конечно, думая о них, я думал и о своей Клаудии…

19

Я был влюблен в Клаудию, когда уходил в горы. Любовь моя была чем-то святым и торжественным, чем-то тем, что нельзя измерить «никакой меркой», как любил говорить Че Гевара. Я вкладывал в наши с Клаудией отношения весь жар своей души. Ради нее я был готов на все. В горах наша, вернее, моя любовь превратилась для меня в знамя. Это развевающееся знамя не цеплялось за лианы, не выпадало из рук, не мокло под дождем, не пачкалось в грязи. Оно согревало мне сердце, и, ложась спать в горах, я вспоминал о нем, складывал его, клал себе под голову вместо подушки и засыпал на нем. Это помогало мне жить, становиться лучше, я ощущал острую необходимость постоянно быть для Клаудии, а потом и для дочери настоящим примером. Клаудия была моим стимулом, моей безопасностью, моей верой, моим оружием; любовь к ней помогала мне не терять бдительности, чувствовать силу в горах. Это был огонь, возле которого я грелся. Наша любовь служила мне сухой и теплой одеждой, она была своего рода навесом, прикрывавшим от непогоды, в ней было все — наше будущее… дом… дети… о которых я постоянно думал и мечтал… Наконец появился Хильберто и передал мне письма, которые переслал из Кондеги Баярдо. Среди них было письмо и от моей Клаудии. Я начал читать его: «Тощий, как дела? Тощий, очень тебя люблю, Тощий, позволь мне сказать тебе, что очень люблю тебя и очень тебя уважаю. Многим, что я узнала в жизни, я обязана тебе и твоим урокам. Ты один из тех людей, которые больше всего повлияли на мою жизнь, и вот потому, что я очень люблю и уважаю тебя и хочу быть перед тобой честной, я должна сказать тебе, что я влюблена в одного парня, а тебя перестала любить и люблю теперь его. Надеюсь, ты поймешь меня правильно, и позволь мне сказать тебе, что я всегда буду любить тебя, и уважать, и восхищаться тобой, как братом». Помню, я чуть с ума не сошел от горя: я был измучен, голоден, болен, а тут еще это письмо! Только спустя часа два я сумел прочитать остальные письма, потому что письмо Клаудии совершенно выбило меня из колеи. Я сильно нервничал… Как она могла так поступить со мной? Понятно, ждать дело далеко не легкое, не каждый человек способен пронести свою любовь через время, но оставить меня именно сейчас, когда я старался из последних сил не запятнать знамени любви, которое я, презирая трудности, нес через горы и топи, перед которым я благоговел, которое хранил как святыню?! Мне даже в голову не приходило, что такое могло произойти… В первую минуту мне показалось, что рухнул мир. Я испытал такое чувство, словно у меня из-под ног уходит почва; я как бы потерял ощущение пространства, потерял равновесие, стал невесомым, потерял ощущение инерции, не знаю, какие еще ощущения, но, по-моему, все те, которые может испытывать человек. Я перестал чувствовать себя человеком, мужчиной. Я с горечью вспоминал, что, уходя в горы, сказал ей: «Клаудия, если когда-нибудь меня убьют и лицо мое исказится от боли, я постараюсь в самый последний миг улыбнуться. Пусть улыбка останется на моем лице, даже если его обезобразят гвардейцы… Когда ты увидишь в газете «Новедадес» или «Пренса» фотографию с подписью и узнаешь меня, мое улыбающееся лицо, то знай — это твоя улыбка, она принадлежит тебе, и только, тебе. Когда студенты выйдут на улицы на демонстрацию или соберутся на митинг в университете, протестуя против моего убийства, ты сядь в кресло где-нибудь в середине аудитории, а когда станут говорить о моих достоинствах, о том, что я был храбрым человеком, который с честью выполнил свой долг, борясь против диктатуры, ты сиди молча и не произноси ни слова, сиди и держи в руках газету, смотри на мою улыбку и думай, что она — твоя, и только твоя, и никто тебя не лишит этой улыбки. Когда же ты будешь идти вместе с демонстрантами, а гвардейцы будут преследовать вас, ты помни, что с тобой моя улыбка и эта улыбка принадлежит тебе. Никто не сможет помешать мне подарить тебе мою улыбку. Но только ты никому не говори об этом. Если же тебе придется умереть, то ты, прежде чем умереть, возьми себе мою улыбку и никогда никому не рассказывай, что это была моя улыбка, что тебе подарил ее я».

Вот обо всем этом я и думал, прочитав письмо. Наступившая ночь не успокоила меня, я не мог заснуть и ворочался с боку на бок. К рассвету созрело решение — я отправлю ей письмо, и месть моя будет состоять в том, что в день моей смерти, когда гвардейцы изрешетят меня пулями, я не перестану смеяться, но моя улыбка, которую она увидит на страницах газеты, не будет принадлежать ей. И пусть она знает, что это улыбка человека непоколебимой морали, человека последовательного, любящего, это улыбка сандиниста, которая не принадлежит ей. Вот какой урок я решил преподнести ей. Разумеется, пока я читал ее письмо, обдумывал и писал ответ, я пережил много грустных и даже скорбных минут. Я быстро поддавался грусти, чувствовал себя подавленным, но внешне старался держаться спокойно. Не хотелось, чтобы о моей печали кто-то знал. Но меня не покидало чувство одиночества. Первый раз в жизни я почувствовал себя одиноким и покинутым…

Когда человек впервые поднимается в горы именно в таких условиях, в каких это сделали мы, ему приходится в корне менять свои привычки; иногда это причиняет душевные муки, потому что от обычной студенческой жизни ты переходишь к жизни партизанской, которая предполагает подчинение строгой дисциплине. Ты поднимаешься в горы и на протяжении двадцати четырех часов без отдыха движешься в каком-то определенном направлении. Собираясь идти в горы, ты заранее купил лекарства, спирт, вату, иголки и нитки, пуговицы, две-три пары обуви, бумагу, записную книжку… и другие необходимые вещи… Берешь с собой ножницы для стрижки ногтей, кинжал, свои фотографии… Выражение твоего лица обычное, одежда та же самая, что и в студенческой жизни, — свитер. Иными словами, ты остаешься прежним по своему внешнему виду, но сознание твое претерпевает значительные изменения. Ты уходишь из города, из привычного тебе мира. Уходишь из своего настоящего, которое становится прошлым именно в тот момент, когда ты переступаешь порог дома, где жил. Ты уносишь за плечами свое настоящее, когда идешь в горы, но оно остается позади, когда ты приближаешься к ним… Твое настоящее постепенно становится прошлым. Но ты идешь со своими мыслями о будущем, идеями, жизнью, которую ты только что прожил и которая еще свежа в твоей памяти. Потом все, что ты делал раньше, вдруг исчезает из памяти: ты забываешь, как проводил вечера, как дрался с мальчишками, как спал, ел, развлекался. Мозг наполняется свежей информацией, начинает интенсивно работать, но иногда наплывают воспоминания. День сегодняшний, отступая в тень времени, становится прошедшим. Ты идешь в горы, и все былое сползает с тебя, как чешуя, помимо твоей воли. Это твое самоотречение от настоящего как будто вырывается из твоей собственной плоти. И это очень больно. С этого момента ты уже не встречаешь людей, которых видел раньше в городе, не видишь всего того, что видел каждый день в городе; дома, стены, окна, тротуар — все это вдруг исчезает. Ты больше не слышишь шум машин, велосипедов, телевизоров, радио, криков продавцов газет, голосов городских детишек. Не видишь ни фильмов, ни афиш… и углубляешься в горы… Уже не видишь электрического света… и продолжаешь идти… Забываешь вкус и запах шоколада, рома, вина, конфет… По мере того как отдаляешься от города и все больше углубляешься в горы, ты постепенно освобождаешься от своих прежних обязанностей. И вот наступает момент, когда из твоего прошлого на житейском уровне, на уровне чувств, на уровне жизни у тебя ничего не остается. Там, наверху, в горах, было всего пятнадцать или, может быть, двадцать товарищей. Как же могли бы мы, пятнадцать или двадцать человек в горах, разгромить хорошо вооруженную гвардию Сомосы? Временами нам казалось, что пройдут долгие годы, прежде чем придет долгожданная победа, а ведь именно горы уносят в прошлое все настоящее, хотя разум твой не хочет смириться с этим. Там, в горах, от прошлого остались у тебя вещи, предметы, которые ты носишь в своем рюкзаке и которые питают воспоминания, что роятся в твоем мозгу. Бывает порой, что вещи теряются, и тогда ты готов прийти в отчаяние, потому что понимаешь: это было то, что связывало тебя с прошлым…

По мере того как теряются вещи, постепенно начинают нарушаться твои материальные связи, но гораздо страшнее, когда нарушаются связи духовные. Время ничего не прощает, оно безжалостно, оно неизменно проходит, и тогда ты теряешь все… и тогда ты теряешь память. Меняешься ты сам, меняются и твои вкусы и привычки: теперь ты носишь рубашку с длинными рукавами, никогда не видишь солнца, скрытого густой кроной деревьев, не видишь неба, так похожего, наверное, на небо Леона. В горах не видно ни луны, ни солнца, ни звезд — кругом лишь одна зелень. Кожа на твоем теле страшно бледнеет, исцарапанные руки уже не похожи на руки; они становятся грубыми и шершавыми оттого, что ты их не моешь, кожа грубеет, потому что ты часто держишь в руках мачете или топор, постоянно подтягиваешь лямки на рюкзаке, или вешаешь гамак, или снимаешь горячий котел с огня. Там, в горах, ты не увидишь своего отражения в зеркале; впервые я увидел свое лицо в зеркале примерно через пять месяцев после того, как ушел в горы. Я просто не узнал себя. У меня выросли усы, начала отрастать борода, а ведь раньше я и не собирался отпускать ее. Выражение моих глаз тоже изменилось. На лице появились глубокие морщины. Брови мои были сильно нахмурены, челюсти крепко сжаты, потому что человек плотно сжимает губы, когда он поднимается в горы… Так вот, когда ты смотришь в зеркало, то понимаешь, что ты уже не тот, что был раньше. Теперь ты находишься по ту сторону воспоминаний, ты уже стал другим. Тебя постоянно преследует тревога, ты чувствуешь, как врастаешь в среду, которая повелевает тобой. У тебя как у личности ничего не остается, кроме воспоминаний. Ты бережно относишься к ним, лелеешь и хранишь их в самой глубине души, и они придают тебе силы, поддерживают в тебе огонь.

Воспоминания — это самое интимное, что есть у тебя. Ты стараешься дать пищу своим воспоминаниям, освежаешь их в памяти, лежа ночью в гамаке и беспокойно ворочаясь.

А когда ты получаешь письмо, подобное тому, что написала Клаудия, воспоминания блекнут, разрываются на части, словно рвется единственная, невидимая нить, которая связывала тебя с прошлым. Получив письмо, я почувствовал себя страшно одиноким. И прошло какое-то время, прежде чем я нашел в себе силы отправить Клаудии письмо, которое закончил стихами о том, что не собирался умирать в связи с тем, что произошло, что сегодня наша борьба — главное дело жизни, что, если бы не «СВОРИС» (начальные буквы нашего лозунга «Свободная родина или смерть»), моя жизнь не стоила бы и ломаного гроша. Если бы смыслом моей жизни не была бы борьба за освобождение Никарагуа, я бы просто превратился в дерьмо.

20

К счастью, этого не произошло. Однажды рано утром я вышел из амбара и отправился на кофейную плантацию, чтобы умыться в овражке. Я умылся, причесался, уселся под апельсиновым деревом и стал высасывать сок из апельсина. Ножом я снимал кожуру, и ее кусочки падали на землю. Меня вдруг охватило странное ощущение — показалось, что подобно кожуре с апельсинов от моих пальцев отделяются кусочки кожи. Об этом страшно было и думать. И только когда я закончил очищать апельсин, я почувствовал некоторое облегчение, почувствовал, что мне становилось легче. Мне даже показалось, что будущее замаячило впереди, замелькало на кончиках пальцев, что достаточно лишь сжать руку в кулак, чтобы ухватить его, это будущее. Я сказал себе: у меня теперь все в будущем, я построю новую жизнь и окрашу всю историю своей жизни в свой любимый цвет. Мы попросили. Хильберто найти Моисея Кордобу и передать ему, что вечером мы придем к нему. Местные жители в какой-то степени уже привыкли к нашему присутствию, поняли, наверное, что это не так уж опасно. В эту ночь мы добрались до скалы, удобной для ночлега. На следующий день нам принесли горячей фасоли, лепешек, курицу. Разумеется, мы долго говорили с Моисеем. Я просил Моисея отвести меня к его отцу, старому сандинисту. Пока Моисей обдумывал, как лучше это сделать, я устанавливал контакты с другими людьми, с которыми познакомил меня Моисей. Кордоба испытывал меньше страха, чем другие, а может, он лучше других представлял себе, что мы за люди, к тому же он прекрасно понимал, о чем идет речь, потому что еще до нашего прибытия отец рассказывал ему о борьбе Сандино.

В тех местах я побывал в трех домах, познакомился со многими людьми. Объем моей политической работы значительно возрос. Семья Моисея Кордобы пользовалась особым уважением среди населения, и то, что они меня приняли в свой дом, привело к тому, что другие люди меньше стали бояться меня. Если уж семья Кордобы сделала так, то и другим, значит, можно было поступать так же. Днем я находился на скале, на краю ущелья, а когда темнело, спускался в дом Кордобы. Ночами на ранчо за несколькими чашечками кофе, за длинными разговорами мы решали наши будничные проблемы, и одновременно с этим крепла наша дружба. Укрепив отношения с местными жителями, я все чаще направлял разговор в политическое русло. Сначала я спрашивал людей, принадлежит ли им земля, на которой они живут, и ответ всегда был отрицательным. Они отвечали, что земля принадлежит богатым людям, или просто смеялись над моими вопросами, воспринимая их как шутку, а порой низко опускали головы — ведь владение землей для крестьян оставалось несбыточной мечтой. Об этом мечтали их отцы, деды и прадеды, но никогда земля не принадлежала ни им, ни их отцам, ни их дедам. И мы вели среди крестьян серьезную политическую работу, стараясь популярно и доходчиво разъяснять им, в чем причина такого положения и можно ли добиться каких-либо прав. Помещики, их отцы, деды и прадеды постепенно отбирали у крестьян землю, и нынешнее поколение крестьян уже не имело права на земли, которыми когда-то владели их предки. Помещики захватили все земли. Теперь крестьяне вынуждены были засевать земли, арендуемые ими у помещиков, и продавать тем же помещикам урожай. Разумеется, соль, материалы, мачете, лекарства и прочее крестьяне также вынуждены были покупать у помещика.

Я брал крестьян за руки — а руки у них были тяжелые, сильные и грубые — и спрашивал их: «Отчего у вас эти мозоли?» И они отвечали, что мозоли от мачете, от постоянного соприкосновения с землей, работать на которой им приходилось денно и нощно. Я пытался заставить их поверить в то, что и от них зависит воплотить в жизнь свои мечты, а для этого нужно бороться не щадя жизни и постоянно подвергая себя риску.

У нас иногда от горечи душа просто разрывалась, когда мы слушали, с какой болью и любовью говорит крестьянин о земле, с которой неразрывно связан. Не всякий городской житель поймет и оценит эту любовь. А крестьянин и земля — это единое целое. Он говорит о ней как о чем-то святом, как о любимой женщине: «Она у меня обязательно будет рожать; я ее обязательно возьму…» С большой любовью относится крестьянин к тому клочку земли, который помещик выделил ему для обработки… Он старательно ухаживает за землей, очищает ее от корней, засеивает, собирает урожай…

Просто так, на словах, мы никогда крестьянам не обещали земельной реформы, мы никогда этого не делали! Мы призывали крестьян самих активно бороться за проведение земельной реформы. Мы призывали их бороться за землю, а для крестьян это было самым большим утешением. Отказаться от этой борьбы крестьянину, если он всем своим существом понял необходимость такой борьбы, было невозможно.

В крестьянине, как мы часто говорили, удается развить повышенную чувствительность, в особенности применительно к земле. Самое страшное преступление, которое совершила диктатура, состояло в том, что она лишила крестьянина земли. Без земли крестьянин — ничто, это просто живой труп. Без земли он мучительно страдает.

Именно поэтому жена и дети, земля и животные в поле — это все неделимое целое для крестьянина, это его вселенная. Поэтому-то я и говорю, что крестьянин без земли — это человек без души. Душа крестьянина — это земля, а земля — это его жизнь.

После продолжительных бесед с людьми, часов в девять вечера, я возвращался на скалу, где обычно ночевал, и ложился спать. Конечно, сразу же заснуть мне не удавалось — мешали собственные мысли, ночные шумы, иногда лай собак на ближайших ранчо, музыка по радио… Помнится, в одну из ночей, проведенных на скале, с особой грустью я подумал о матери. Как-то ей живется? Наверное, думает вот так же обо мне, и, может быть, тоска сжимает ей сердце. Когда я находился на подпольной работе в Леоне, помню, меня вдруг охватило страшное желание узнать, как живет моя семья. Я спросил у товарищей, что они знают о ней. Но кто мог ответить на этот вопрос? В голове моей крепко засела мысль навестить мать, ведь «убежище» мое находилось примерно в пятнадцати кварталах от моего дома. Пятнадцать кварталов на машине — это примерно пять минут, от силы десять. Желание увидеть дом, маму становилось все сильнее. Моя маленькая комнатка, постель, кухня, столовая, деревянные стулья, дворик и собака — это было то, чего мне сейчас так не хватало. Мои родные и близкие, мой дом — все это было совсем рядом, и мне казалось, что я могу спокойно зайти к себе домой; если бы я попросил разрешения у руководства, мне обязательно разрешили бы это сделать и даже постарались бы организовать эту встречу. Но я понимал, что не должен, не имею права просить разрешения на это. Зачем навлекать опасность на родных, на товарищей?! И все же… Как-то вечером, когда Ивану Монтенегро, Хорхе Браво и мне предстояло выполнить одно поручение в горах, я сказал Ивану: «Послушай, давай проедем мимо моего дома». «Да, конечно, — ответил он. — Проедем на обратном пути, не останавливаясь». Я занервничал. Мысли о доме не выходили у меня из головы, а в горах я потерял всякую надежду снова оказаться возле моего дома. Мы уже и не думали, что нам вообще удастся вернуться… И вот выехали мы на нашу улицу, и я увидел знакомые дома с облезлыми стенами и дверями… «Боже мой, — сказал я себе, — именно здесь остановилась диалектика, и остановилась, как видно, навсегда». Когда мы ехали мимо моего дома, через окна я заметил знакомую мебель, и странное ощущение нереальности охватило меня. Порой тебе кажется, что в твоем сознании преобразуется целый мир и сам ты меняешься в этом мире; а иногда кажется, что там, где тебя нет, жизнь вообще останавливается. Одно было очевидно — мой дом в Леоне и сам город существовали независимо от меня; моя мать и братья продолжали жить, есть, спать, работать, но уже без меня… Только бы все они были живы! Ведь с тех пор как я ушел в подполье, миновал год. Правда, внешне дом совсем не изменился, остался таким же, как и прежде. Именно это и сбивало с толку, нарушало восприятие и не давало возможности определиться во времени и пространстве. Я пытался заглянуть в себя, чтобы разобраться во всем. Казалось странным — мой дом с той же мебелью, те же самые бобовые деревья, те же знакомые лица жителей квартала нисколько не изменились и вместе с тем стали иными — какими-то неземными, странными, словно они находились в совершенно другом измерении. Что они могли знать обо всем, происходящем за пределами их дома? Могли ли они понять, какие страдания приходилось испытывать нам, борцам за свободу?! Что они вообще знали о нас? Настоящее и будущее словно смешались во мне. Мне было совершенно неясно, в каком времени находился я сам. Если это прошлое, то передо мной действительно стоял мой старый дом, а если это настоящее, то как я мог видеть перед собой свой старый дом, ведь я не жил там, я находился в совершенно другом мире и решал совершенно другие проблемы. Постичь этого я никак не мог, но все мои чувства и ощущения были просто нелепостью, потому что два времени — прошлое и настоящее — не могли слиться воедино…

Машина ехала без остановки, и я почувствовал, как что-то цеплялось сзади, пыталось остановить меня. До моего сознания дошло, что это мое настоящее, которое уже не могло быть настоящим и превратилось в прошлое. Но возвращаться в прошлое я не собирался, потому что это уже был не мой мир, не моя жизнь. Какую же боль я внезапно почувствовал в сердце! Никогда прежде я не подозревал, что это неожиданное и мощное столкновение настоящего с прошлым, этот разрыв, в котором как бы начинаешь постепенно понимать, что в тебе пробуждаются новые качества, вызовут такую боль. Помню, я молчал всю дорогу, стараясь понять все эти противоречия, иными словами — всю абсурдность этой ситуации. Вот тогда-то во мне проснулась особая ненависть к буржуазии, к американскому империализму, к гвардейцам Сомосы, потому что они были причиной всего абсурдного, что теперь происходило со мной. Мы жили в обществе абсурда, и сама жизнь была абсурдом, и мы были вынуждены делать вещи, которых в обычных обстоятельствах никогда бы не делали. Иными словами, общество абсурда вынуждало нас совершать абсурдные поступки. Поглощенный этими мыслями, я в ту ночь сразу же заснул, забыв выключить радиоприемник.

Утром появился Моисей Кордоба и принес нам завтрак. Он обычно приходил один, но на сей раз мне показалось, что с ним кто-то идет. Мы с Андресом забеспокоились и, положив рядом с собой пистолеты и гранаты, приготовились оказать сопротивление, но когда я хорошенько присмотрелся, то увидел, что следом за Моисеем шел какой-то старичок. «Это, наверное, отец Моисея», — догадался я. И действительно, Моисей подошел ближе и сказал: «Хуан Хосе, вот мой папа…» Старичок улыбнулся и протянул мне руку. Теперь я хорошо разглядел его: худенький, невысокого роста, с вьющимися волосами, загорелое лицо в морщинах. Одет он был, наверное, в одну из самых лучших своих одежд, словно шел на праздник. «Как поживаете?» — спросил я. «Я болен и очень стар, — ответил он. — Знали бы вы, как болит у меня желудок, к тому же и видеть я стал плохо. Чувствую я себя ужасно, без палки ходить не могу, а если иду на кукурузное поле, то не задерживаюсь там надолго, а очень быстро возвращаюсь домой… А что это за оружие? — вдруг спросил он. — Пистолеты?» «Это очень надежные пистолеты», — ответил я. Он уверенно и со знанием дела заявил: «Эти штуки прекрасно стреляют, просто прекрасно…» Старик становился все более разговорчивым, а я подумал о том, что он, наверное, испытывает особое чувство радости по поводу своей сопричастности делам Сандино, созиданию истории. Старик начал рассказывать о том, как был связным у Сандино, о Пабло Умансоре, генерале Эстраде, Педро Альтамирано, Хосе Леоне Диасе, Хуане Грегорио Колиндресе; он много говорил о том, что воевал вместе с ними, вспоминал даже некоторые подробности, а я очень сожалел, что в тот момент у меня не было под рукой магнитофона, чтобы записать этот интересный разговор. Потом старик сказал: «Послушай, Хуан Хосе, я не могу сопровождать вас. Я уже стар и ни на что не гожусь. Сам я просто не выдержу даже легкого перехода, но у меня много детей и племянников, и я отправляю их с вами, потому что у нас должна быть большая сила и нельзя позволить гвардейцам расправиться с нами». Слушая его, я испытывал разные ощущения: мне вдруг становилось то горько, то радостно, то просто грустно. Я отчетливо представлял себе, как трудна дорога, по которой мы шли: гвардейцы постоянно преследовали нас, жестоко расправлялись с нашими людьми. Одним словом, времена были очень тяжелые, много наших людей погибло в районе Окоталя, все радиостанции сообщали о гибели партизан, гвардейцы располагали самолетами, вертолетами, тысячами солдат, а этот вот далеко не молодой человек собирается участвовать в предприятии, которое в тот момент казалось просто опасной авантюрой, справедливой, но довольно рискованной! Трудно было себе вообразить, что после всех репрессий, гибели множества людей, после стольких неудач и поражений, выпавших на долю партизан в борьбе, которую вели сандинисты во главе с Сандино, этот старик мог сказать, что если бы он не был стар, то обязательно пошел бы со мной к партизанам!

Аугусто Салинас Пинель рассказал мне недавно, что дона Бачо Монтойю гвардейцы убили по доносу одного негодяя. Они схватили дона Бачо рано утром. Жена его в это время варила кофе, и, когда лейтенант крикнул ей: «Эй, старая дура, выходи на улицу!» — старушка ответила ему: «Вы сами подойдите, негодяй!» Затем она схватила кувшин с кипящей водой и вылила воду на лейтенанта, ошпарив его с головы до ног. Гвардейцы жестоко избили дона Бачо и его жену, разгромили ранчо, затем выволокли из-под развалин дома трехмесячного ребенка и стали подкидывать его кверху, а когда ребенок падал на землю, они подставляли штыки. Это был настоящий пир стервятников. Дон Бачо (какой же радостью светилось его лицо, когда мы с ним встретились в первый раз!) навсегда остался в нашей памяти — мужественный, добрый, красивый, непримиримый. Настоящий сандинист!

И теперь, слушая старого Леандро Кордобу, я сразу же вспомнил дона Бачо и подумал, что дон Леандро и дон Бачо очень похожи. Оба они — участники борьбы сандинистов против эксплуататоров, против господства американского империализма. После гибели генерала свободного народа Сандино сандинисты оказались в изоляции, но они стали воспитывать своих детей в лучших традициях Сандино, культивировать в них ненависть к янки, захватившим нашу территорию и унижавшим население. В этих босых и нищих людях, какими были простые жители Никарагуа, было потрясающе развито чувство национального достоинства и любви к своей родине. Сандинистский фронт национального освобождения воспитывал в своих членах революционную решимость, твердость, чувство собственного достоинства и желание борьбы. Это было историческое наследие, то самое сокровище, которое нам удалось обнаружить в недрах нашей истории. Именно так поступил и Карлос Фонсека: он взял за основу нашу историю, решимость народа, его страстное стремление к свободе и справедливости. Именно этот исторический опыт и передавал Карлос Фонсека новым сандинистам. Ведя с нами и с молодыми сандинистами политическую работу, наши руководители стремились научно обосновать исторические традиции борьбы Никарагуа за свое освобождение, пытались определить истоки решимости народа Никарагуа и сильно развитого в нем чувства собственного достоинства.

Не знаю, как это произошло, но, когда дон Леандро начал говорить об этом, о Сандино, о борьбе сандинистов, мне подумалось, что дон Бачо и дон Леандро — отцы моей родины. Я почувствовал сыновнюю привязанность к сандинизму, сыновнюю любовь к Никарагуа. Совсем недавно я был всего-навсего студентом, знакомым с Сандино только по книгам. О Сандино я узнал, изучая историю сандинистского движения, но до самых корней нашей истории мне добраться тогда не удалось. А теперь, когда я встретился с таким человеком, как дон Леандро, у меня проснулись к нему сыновние чувства и я почувствовал себя сыном сандинизма, сыном истории, я понял, что теперь у меня есть настоящая родина, ради освобождения которой я иду на борьбу. У меня появилось страстное желание обнять дона Леандро и расцеловать, потому что благодаря ему я ближе познакомился с историей своей страны, с ее традициями. Никогда раньше я не осознавал с такой остротой и ясностью, какие крепкие узы связывали меня с Сандино. Я нежно обнял дона Леандро и почувствовал, что теперь прочно стою на земле и больше не витаю в облаках, что я пускаю в нашей земле, в нашей истории глубокие корни. Я почувствовал себя непобедимым. Прощаясь, мы крепко пожали друг другу руки. Помню, я двумя руками взял его руку и сказал: «Мы скоро встретимся». Тогда он ответил мне: «Да, конечно. Правда, я уже очень стар, но с вами будут мои дети».


Август — ноябрь 1981 года.


Перевод В. Г. Максимова.

Загрузка...