ЧЕТВЕРТЫЙ ДЕНЬ Горечь обманутых симпатий. Протянутая рука

Утром четвертого дня, пробудившись от сна, в котором Беатриса гримасничала, словно от нестерпимой боли, я встал с одной мыслью — сойтись с Ребеккой в ближайшие сутки. Всю ночь бушевал шторм, и, когда мы входили в Коринфский пролив, свинцовые волны по-прежнему гарцевали вдоль бортов, пытаясь взять приступом мертвенно-бледный горизонт. Блеклый свет, еще более потускневший от водопадов дождя, облекал в траур плоские песчаные пляжи и рыбачьи хибары, стоявшие полукругом на берегах небольших бухт. Беатриса была такой же пасмурной, как погода. Она слегка накрасилась, но лицо ее, осунувшееся после дурной ночи, оставалось пресным. Мы должны были подойти к Афинам около полудня, но я думал только о встрече Нового года и ни секунды не сомневался, что празднество это станет решающим. Предвкушение идиллии на корабле резко уменьшило мой интерес к Востоку, застывший на самой низшей точке: по правде говоря, утомившись от бесед за столом на эту избитую тему и пресытившись скучными россказнями Марчелло, я чувствовал, что мне до смерти надоела страна, на землю которой я еще не ступал.

Бросив свою хмурую любовницу, я вышел прогуляться. Случай, которому я изрядно поспособствовал, распорядился так, что мы с женой Франца столкнулись нос к носу в баре первого класса. Она встретила меня таким взрывом радости, что я поразился, четырежды расцеловала в обе щеки и, продолжая держать за руку, усадила рядом с собой. Близость с ней придавала помещению очаровательную интимность. Это было мое первое настоящее свидание с женщиной, о которой я знал все, но которая по-прежнему оставалась для меня загадкой. Она оставила свой презрительный вид, так пугавший меня поначалу: ее прямой взгляд, полный веселой дерзости, озарял лицо, изящное как у фарфоровой статуэтки. Перед таким шармом я заробел, стал запинаться. Но говорливость моей новой подруги, ее ослепительная улыбка, восторг от первого ее комплимента — она сказала, что у меня красивые глаза, — понемногу вернули мне уверенность в себе.

— На этом корабле все больны, — сказала она, — если так будет продолжаться, придется отменить праздник.

Я же со своей стороны сообщил ей все новости о втором классе, не упустив ни единой детали в том, что касалось стюардов и дежурных по каютам. Собственно, мне нечего было ей сказать, но я говорил без умолку — слова толпами, поспешно, слетали с губ, так что я сам изумлялся остроумию и уместности своих речей. Я чувствовал, как между нами возникает спонтанная близость, один из тех потоков доверия, которые за несколько минут цементируют долголетнюю привязанность. Мы переглядывались, целиком проникнутые очарованием рождающейся симпатии и уже заигрывая друг с другом глазами, улыбкой.

— У тебя, оказывается, есть чувство юмора, — сказала Ребекка и, мягко притянув меня к себе, поцеловала в лоб.

Эта ласка воспламенила мне кровь, губы у нее были теплые, и я сожалел, что не успел поймать на лету две мушки, сорвавшиеся со рта. Она забрала назад волосы, открыв маленькие розовые ушки, в которых поблескивали сапфиры.

— Помоги мне закончить кроссворд, — бросила она, разложив на стойке бара номер «Мари-Клер».

Затем протянула мне полупустую пачку «Мальборо»:

— Хочешь сигарету?

— Спасибо, я не курю.

— Ты и в этом безгрешен? Кстати, знаешь, что говорит паровоз электровозу?

— Нет.

— Как вам удалось бросить курить?

Она фыркнула. Это глупенькая шутка восхитила меня.

— Ты не обязан смеяться, даже из сострадания. Ладно, скажи мне, что служит верхом удовольствия для японца в горизонтальном положении?

Увы, надо же было так случиться, что именно в этот момент явилась Беатриса и застукала нас вдвоем. В течение нескольких секунд никто не произнес ни слова — словно на сцене бульварного театра (поразительно, до какой степени жизнь воспроизводит худшие условности водевиля). Мне хотелось нарушить это молчание заговорщиков, но я ничего не сумел придумать.

— Надеюсь, я вам не помешала, — сказала непрошеная гостья, не в силах справиться со своим дрожащим подбородком.

Голос у нее почти пропал.

— Вовсе нет, — ответила Ребекка. — Приятно тебя видеть. Мы составляем список новостей дня.

— Хроника подобного рода меня не интересует.

— У тебя глаза опухшие, наверное, ты недавно встала?

— Нет, я проснулась в шесть утра. Мне не дает спать качка.

— Да? Извини, но ты выглядишь так, словно из постели.

В их репликах сквозила вежливая едкость, грозившая перерасти во взаимные оскорбления. И мне в голову пришла тщеславная, утешительная мысль, что эти две женщины готовы разорвать друг друга из-за меня.

— Что ты наденешь вечером? — спросила Ребекка.

— Не знаю, мне не очень хочется идти туда.

— Я могу тебе одолжить что-нибудь из своих вещей, мы одного роста, хотя в бедрах ты явно шире.

Беатриса сильно вздрогнул, а я с трудом удержался от смеха.

— Мне не нужна твоя одежда. Все необходимое я взяла.

— Я предложила это, чтобы ты не выглядела слишком запущенной. Ладно, голубки, я вас оставляю, мне надо принести корм в клювике для моего птенца.

Долгое молчание воцарилось во внезапно опустевшем баре. «Голубки» избегали смотреть друг на друга, еще более смущенные внезапным исчезновением этой чужой женщины.

— Я помешала вам, правда?

— Вовсе нет, мы разговаривали…

— Не лги, Дидье, это было написано у тебя на лице, когда я вошла.

— Хватит с меня твоих подозрений!

— Дидье, — повторила она (и в ее дрожащем голосе звучала мольба), — скажи своей Беатрисе, что это недоразумение, что все это мне снится.

Я остался глух к этим сигналам бедствия. Она смотрела на меня удивленными глазами, мало-помалу проникаясь истиной, в которую не хотела верить. Она уже все угадала и что-то лепетала, готовая заплакать. Не помню пошлостей, которыми мы тогда обменялись: я говорил ей обычные вещи, но сказать мне было нечего, и стереотипы, в принципе запрещенные между двумя любящими людьми, громоздились между нами, словно трупы. Пустяки, казавшиеся такими обворожительными в устах Ребекки, раздражали меня в Беатрисе — она в очередной раз проиграла это состязание.

— Взгляни на меня, — заговорила она с болью в голосе, — я не только красивая, но живая, искрящаяся. А Ребекка — сексуальная западня, выдумка мужчин. Не понимаю этой потребности все разрушить между нами просто потому, что ты пожелал эту девку.

Я чуть не расхохотался: она — искрящаяся? Да, словно выдохшееся шампанское! Она сообразила наконец, что досаждает мне своим присутствием. Одного слова было бы достаточно, чтобы вернуть ей надежду, но я промолчал.

— Это Франц вскружил тебе голову, не знала, что ты настолько подвержен влиянию. Знаешь, она не такая уж красивая, твоя Ребекка, слишком вычурная, искусственная…

Вместе с ней я сторонился радостного легкомыслия, пора было мне наверстывать упущенное.

— Но ответь мне наконец, неужели ты не видишь, что они насмехаются над нами, настраивают тебя против меня, чтобы рассорить нас?

— Префекты полиции и ревнивые женщины сходятся, по крайней мере, в одном: у них галлюцинация заговора, — сказал я с иронией, радуясь, что сумел развить идею, подброшенную мне накануне Францем.

— Ну, разумеется, я брежу…

Она — дрожала всем телом, вся во власти сильного волнения; нос у нее вздулся, и рыдания не заставили себя ждать: сквозь слезы слышались жалобы, что мы больше не любим друг друга. Бармен смотрел на нас озадаченно. Этот диалог прискучил мне, как всегда бывает, когда ты виноват и нужно оправдываться. Истина же состояла в том, что Беатриса больше не котировалась на рынке и не могла с этим смириться. Котироваться на рынке: не знаю, почему тем утром это выражение так мне понравилось. Я воображал мир влюбленности огромным базаром, где одни предлагали себя, а другие выбирали. По мере того как люди старели, их становилось все больше в стане предлагающих, и они меньше привередничали в выборе желанного объекта. И я думал о парижских подругах Беатрисы — всем по тридцать, как ей самой, некогда высокомерные мученицы, вокруг которых роились мужчины, чьи лица теперь выражали постоянную мольбу: «любите меня», жалкие страдающие девицы, готовые уцепиться за любого, лишь бы спастись от заброшенности и одиночества. И я чувствовал, как далек, безмерно далек от этой женщины, не принадлежавшей более к миру моих нынешних чувств: хоть бы она убралась куда-нибудь на сутки!

Позже, под проливным дождем, в компании Марчелло, Раджа Тивари и еще двух десятков человек мы высадились в Пирее. Для меня, отправляющегося в Азию, Афины могли быть лишь тем, что называется штрафом при игре в гуська, смутным воспоминанием второстепенного порядка. Эти пресловутые истоки нашей культуры были мне почти так же чужды, как мифология племен банту или пантеон сибирских божков. Мои недавние интриги значили для меня гораздо больше, чем это нагромождение памятников, выставляющих напоказ ностальгию о своем ушедшем величии. Я отправился в путь за открытиями, а не за воспоминаниями. Уродливость Пирея подтвердила мою неприязнь: редкие живые существа в непромокаемых плащах или под черными зонтами бродили среди этих эстетических ужасов, у подножия отвратительных домов, источавших зловонное дыхание. Ледяной ветер, гнавший перед собой скомканные газеты, наконец, агрессивность автомобилистов, которые из озорства наезжали на нас, изо всех сил нажимая на клаксоны, окончательно настроили меня против этой экскурсии. И когда надо было спуститься в метро, чтобы добраться до площади Омония, а затем до Акрополя — иными словами, потерять час или даже полтора в общественном транспорте, — я забастовал и повернул назад, невзирая на уговоры Беатрисы. Что мне шедевры античной Греции — мне, который готов был отдать Парфенон, Дельфы и Делос за один поцелуй!

Я поднялся на борт, очень довольный этой передышкой. Море бурлило, было слышно, как оно ярится в порту, хлещет стоявшие у причала корабли, блестящая от масла зыбь постоянно вздымала катера и буксиры. «Трува», разинув огромные челюсти, увенчанные решеткой с острыми зубьями, заглатывала десятки туристических машин, большей частью голландских и немецких. Я направился в каюту Франца, ибо должен был, согласно желанию Ребекки, в последний раз выслушать его рассказ. Я надеялся, что он с жестоким тщанием представит во всех деталях историю своего увечья, и заранее радовался его падению, как радуются неудаче злополучного конкурента. Калека в этом не сомневался, поскольку сказал мне почти сразу после моего прихода:

— Я буду краток, ибо сегодня расскажу вам о своем поражении и думаю, что это оглушительное несчастье некоторым образом польстит вашему самолюбию.

Протянутая рука

Итак, вот конец нашей плачевной саги, которую я воссоздаю перед вами фрагмент за фрагментом три ночи подряд. На девятом месяце моего добровольного целибата, в разгар беспутной и полной наслаждений жизни, на рассвете после ночного кутежа с обильными алкогольными возлияниями, я был сбит машиной на зебре и очутился в больнице со сломанной берцовой костью. Мой врачебный статус позволил мне вытребовать отдельную палату, и я не без удовольствия предвкушал две недели вынужденного отдыха, за которыми последует месяц на окончательное выздоровление и реабилитацию, и уже прикидывал, какую сумму и проценты с нее выколочу со своего лихача в возмещение ущерба.

Прошла неделя. В середине дня дверь робко отворилась, и на пороге возникла особа женского пола. По меньшей мере минуту я не мог опознать хорошенькую загорелую девушку слегка восточного типа. А когда узнал, был разочарован: речь шла о Ребекке.

— Ты здесь, значит, с собой не покончила?

Она побледнела от этого оскорбления и не осмелилась посмотреть мне в лицо.

— Нет, еще нет… я узнала, что ты болен, от общего друга, М., которого встретила на бульваре Сен-Жермен. И вот я пришла навестить тебя.

Как могла она на это решиться после той отчаянной шутки, что я разыграл с нею? Впрочем, мы не стали говорить о моем обмане и сценах отчаяния, которые неизбежно должны были последовать. Ребекка сказала только, что провела полгода в одном израильском кибуце на границе с Ливаном. Она была гораздо красивее, чем сохранившееся у меня воспоминание о ней, выглядела стройнее, у нее появилась интересная гамма новых жестов и новых выражений, предвещавших неожиданную и волнующую зрелость.

Она вернулась на следующий день, затем стала приходить ежедневно. Как и прежде, мне нечего было ей сказать, и вскоре я начал относиться к ней с высокомерием и презрением прошлых дней. Однажды в воскресенье, когда я посмеялся над ее частыми визитами ко мне, она встала на дыбы:

— Ты опять будешь оскорблять меня?

— Смотри-ка, богиня мясного рагу обиделась?

Лицо ее приняло жесткое выражение, и глаза закрылись так, что остались лишь узкие щелочки.

— Прощай, — холодно сказала она, — ты меня больше не увидишь.

Она склонилась надо мной, чтобы поцеловать, я ощутил, как ее руки ощупывают спинку кровати — с обоих боков меня защищали привинченные болтами перегородки, — но ничего не заметил, буквально впившись в ее глаза. Тон последней фразы вызвал у меня странную дрожь. Она направилась к двери. Реакция больного или мимолетная слабость, не знаю, но я окликнул ее:

— Подожди, вернись.

И я протянул ей руку, опершись всем телом о перегородку. Она повернулась и тоже подала мне руку. В тот момент, когда пальцы наши должны были сплестись, она слегка отступила. Я наклонился еще больше, она снова подалась назад. Я взглянул на нее: скверная улыбка исказила ее черты. Она играла со мной, она осмелилась играть со мной, потому что я был беспомощен! И я опустил руку. Тут же она ее схватила и потянула к себе. Я перекатился на край постели.

— Перестань тянуть, сумасшедшая, ты делаешь мне больно.

Но она обеими руками ухватилась за мое запястье так, словно хотела оторвать. Тогда защищавшая меня перегородка обвалилась с зловещим хрустом — болты были отвернуты, — и я рухнул на пол со всей высоты больничной кровати.

Я ощутил страшную боль в пояснице, средоточии костного мозга, судорога пронзила меня с головы до пят, словно ледяная молния, и меня переломило надвое, как хрустальный бокал. Лежа на холодном полу, я услышал, прежде чем провалиться в кому, как женский голос шепчет мне на ухо:

— Жалкий глупец, ты думал, я все забыла?

Вы без труда поймете последствия этого инцидента: был задет позвоночник, я оказался парализован ниже пояса, ноги у меня отнялись из-за повреждения нервов, отвечающих за напряжение мышц. Я пережил две операции, у моего изголовья побывали все крупные специалисты — тщетно, слишком сильный удар, неизлечимая гемиплегия. Два месяца я провел в больнице, зажатый между двух стальных стенок, утыканный дренажными трубками, прикованный к капельнице, которая денно и нощно производила вливания лекарственных препаратов и плазмы. Неотлучно пребывая с этими часовыми выживания, я выглядел, как перегруженный телефонный коммутатор, и все время проклинал медицину с ее лживыми архангелами, претендующими на статус духовенства. Прекрасно зная о виновности Ребекки, я вчинил иск Общественному здравоохранению за халатность, обвинив дежурную медсестру в том, что она плохо закрепила державшие перегородку болты, отчего и произошло падение. Ни разу мне не пришла в голову мысль разоблачить истинную преступницу: быть может, потому, что в душе я отчасти восторгался ее подлой местью. Я выиграл процесс и получил возмещение: Дирекцию больниц обязали выплачивать мне ежемесячно и до конца жизни пособие в несколько миллионов. Отныне я был богат: два квадратных метра кровати и кресло-каталка с прекрасными стальными желобками составляли всю мою вселенную. Ребекка низвергла меня во прах — униженная женщина получила свое возмещение за огромное зло, которое я ей причинил.

Странная вещь: она твердо решила ухаживать за мной и отдалась этому с изумительной преданностью, не оставляя меня ни на минуту как днем, так и ночью. Все дело в том, что физического ущерба этой плутовке было мало, она вынашивала другие планы. Ей удалось даже завоевать сердце моей матери, которая ее благословляла и превозносила до небес по любому поводу. Процесс порабощения шел полным ходом. Она приобрела надо мной влияние, сходное с тем, какое имеет юная развратная девица над стариком. Я наивно полагал себя достаточно сильным, чтобы держать ее в плену и отсылать прочь, когда мне заблагорассудится. Но роли переменились: теперь я был проигравшей стороной. Эта чехарда стала моей драмой.

Да, продолжал Франц со вздохом, словно хотел взять меня в свидетели недолговечности земного величия, слишком долго я пребывал в уверенности, что можно жить безнаказанно, и, когда наступило возмездие, не смог этого вынести. Я положился на любовь Ребекки, словно на прочную валюту. Но люди никогда не бывают столь привязанными или равнодушными, как о них думают. Я был исключен из круга здоровых, и вся моя жизненная сила сосредоточилась во рту, в этой слюнявой голосовой щели, венчающей жалкое подобие человека. Остается ковылять на протезах, но у меня слишком маленький грудной формат: я видел себя, словно со стороны — громадная голова на крохотном торсе, безжизненные худые ноги, мертвый член, как вялая фрикаделька в своем волосяном гнезде. Внешний мир перестал существовать, потому что я перестал существовать для него. Где былая уверенность и гордость своей ловкостью, вера в успех, убежденность в своем умении преуспеть? Все это исчезло. Иллюзия полнокровной жизни растворилась в увечье. Начиналась бесконечная ночь слез и угрызений.

Кроме того, некоторые раны становятся знаком столь же тяжкого изъяна души. Возвращалось все, чего я опасался в детских страхах: этот несчастный случай утверждал провал, заложенный во мне изначально. Я был побежден задолго до того, как разбился об этот плиточный пол больничной палаты. В сущности, не грезил ли я о поражении всегда? И моя жадная тяга к наслаждению, моя ненасытность к живым существам, к женщинам возникли из предчувствия катастрофы? Судьба слилась с кошмаром, из которого я вышел. Удручающее сравнение двух частей моего существования — величавая полнота безупречного времени прежде и пустота, абсолютная зависимость от моей тюремщицы теперь — порождало во мне бессильную ярость. Панцирь беззаботности, насилия, циничной радости, ограждавший мое счастье, распадался при первых признаках нездоровья: я содрогался от ужаса при любом спазме или головокружении, трепетал, прислушиваясь к малейшим своим недомоганиям. Праздность делала мои страхи более жестокими, позволяла часами размышлять о них, углублять их жуткое значение. Оскверненный, униженный этим заурядным и вместе с тем непоправимым страданием, терзаемый этой женщиной, которую мне так хотелось забыть, я прозябал, постоянно падая ниже последней точки своего падения.

Из арки словно бы извлекли краеугольный камень. Первый год был ужасен: я допустил, чтобы моя внешность стала копией заброшенного дома. Болезнь вылепила из моей собственной плоти эту обезобразившую ее маску. Лицо мое навсегда утеряло способность излучать свет и, вступив в сговор с телом, стало серым. Я больше не владел своими нервами, которые владели мной, заставляя мои конечности выпадать из суставов. Из всех видов банкротств я нарвался на худшее, поэтому и психическое расстройство оказалось полным. В тридцать лет я превратился в старика, незаметно тупеющего от рутины целиком предсказуемого существования. Мне было стыдно за мою уничтоженную силу, стыдно, что за мной ухаживает женщина, которую я столь глубоко презирал прежде. Моя жизнь стала кладбищем, где покоятся надежды, которым не возродиться никогда. Я желал для себя значительной судьбы и понес комическое наказание: великий злодей заканчивал дни свои на одре болезни.

Но худшее состояло в другом: теперь, когда я был побежден, Ребекка-женщина, Ребекка-нищенка, Ребекка-иммигрантка расставила вокруг меня западни ненависти: она нашла во мне, надменном буржуа, виновного во всех ее бедах врага и наносила удары с убежденностью человека, который считает свою ненависть справедливой, достойной хвалы и согревающей душу. После мерзостной роли палача я познал судьбу жертвы, так что ни одна крупица человеческого опыта от меня не ускользнула. Настало время искупления. Искалечив меня, любовница моя нашла способ вырваться из-под моей власти, продолжить рост, который притормозила моя жестокость. Она ожила: ее лакомая красота с каждым днем все больше расцветала от обильной пищи, тогда как я мог теперь проглотить от силы один-два куска. Ее поразительный взлет был ускорен моим закатом. Ребекка: отныне в этом имени звучал набат страха.

Холодно, с горделивой безнаказанностью, характерной для великих преступников, она потребовала, чтобы я женился на ней. Она хотела использовать страховое пособие, чтобы жить за мой счет, оставить свои наемные труды, вновь брать уроки танцев. В качестве компенсации она брала обязательство оказывать мне все услуги, необходимые при моем состоянии. Считая свою партию проигранной, я согласился, тем более что моя мать, которая так никогда и не оправилась после смерти мужа, заболела и была помещена в хоспис. Мы вступили в брак по моем выходе из больницы и поселились в трехкомнатной квартире на правом берегу: Ребекка сама обставила ее, выделив себе спальню, декорированную в восточном стиле. Мы соединились на условиях сообщества; она заправляла домашними финансами и выдавала мне раз в неделю лишь небольшую сумму на карманные расходы. Через месяц, якобы в целях экономии, но в реальности из желания царить безраздельно, она рассчитала сиделку. Каждое утро она меня купала, переносила из постели в кресло, одевала. И каждое утро я должен был выслушивать бесконечный список ее претензий, которые она перечисляла на ходу, ораторствуя со священным пылом, накопленным за долгие месяцы ярости и вокального воздержания. Это были рацеи, испещренные колкостями, потрясавшие меня своим мстительным красноречием и вынуждавшие тупо склонять голову перед головокружительным перечнем моих Прегрешений.

— О подобие великого человека, — говорила она (и слова эти, а еще больше интонация оглушали меня так, как если бы над моим ухом выстрелили из ружья), — ты думал, что я умру вдали от тебя, изголодавшись по твоему присутствию, в котором мне было отказано. Ты воображал, будто нанес смертельную рану бедной парикмахерше, сетующей на несправедливость судьбы и заурядность своей низкой касты. Идиотке, чья единственная вина была в том, что она любила тебя и родилась в скромной семье, далекой от привилегий богатства и сокровищ культуры. А ты, молодой премьер, блестящий врач, пыжился и хорохорился, ты рвался ввысь, как метеор, уже забыв о жалком препятствии, которое смел одним мановением руки, крохотной пылинке в пыли дорог, по которым ты шествовал размеренным благородным шагом. Теперь ты всего лишь овощ, слизняк. Вульгарная она, знаешь ли, твоя восточная принцесса, не заворачивает свои свинства в шелковую бумажку, не обладает деликатными манерами, не имеет длинной родословной! Так слушай же меня, жопа: я когда-то мечтала об ангеле на земле, об ангеле, которого я безумно полюблю, кому смогла бы безгранично доверять. Когда мы встретились, мне казалось, всей моей жизни не хватит, чтобы исчерпать тебя. А теперь я смотрю на тебя, жалкого, увечного: надо же было мне настолько обезуметь, чтобы посвятить тебе свою жизнь, свой разум, свою работу. Я думала, ты похож на меня, я была готова слить воедино свою жизнь с твоей без всяких условий, кроме верности, но ты раздавил меня, оплевал до такой степени, что я утратила свое имя, свою личность.

После твоей подлой хитрости в аэропорту Руасси я думала, что сойду с ума, что меня околдовали: в самолете со мной случился нервный приступ, потом я сошла в Афинах, на первой же остановке, и поселилась в гостинице, где неделю пролежала в полной прострации, без сна и движения. Как же я тогда страдала, это просто ужас, я была больна и едва не умерла от горя, я любила тебя так, что всеми помыслами, дыханием, биением сердца устремлялась только к тебе, не могла слова вымолвить из страха, что назову твое имя. Мне казалось, будто меня бросили связанную в мешке, ты напоил меня парализующим ядом, я целыми днями сидела на стуле и лепетала что-то бессвязное. Не свободы я искала, а только выхода. Я даже о самоубийстве не думала: зачем лишать жизни женщину, которая давно мертва? День за днем в течение трех лет от меня отрывали кусочек меня самой. Я уже настолько себе не принадлежала, что была не в состоянии себя уничтожить.

Тогда из самых глубин бездны ко мне поднялась воля пережить свой позор, победить произведенное тобой опустошение. Ведь даже в худшем несчастье есть в людях то, что никому не дано сломать, мне теперь хотелось одного — отомстить за себя, направить в тебя стрелы, которыми ты меня пронзил. И помогла мне выжить только уверенность, что я смогу нанести тебе ущерб, сравнимый со злом, которое ты мне причинил, быть может, и более тяжкий. Месть кропотлива, она входит в мельчайшие детали, заражает открытые раны — Вселенная тем самым становится омерзительно богаче. Я так мечтала об этом реванше, что он превратился в поэму моей души прежде, чем обернуться преступлением против тебя. Я обдумывала всевозможные чудовищные покушения: по иронии судьбы то, которое сгубило тебя, мне даровал случай. Тебе известно или неизвестно: существует традиция женской боли, вокруг брошенных женщин сразу же образуется некая атмосфера солидарности. Узнав, что я осталась одна, прежние мои подруги нашли меня, окружили заботой, словно прежде ты был стеной между нами. Долгое время я нуждалась в том, чтобы кто-нибудь давал мне кров и пропитание — в конце концов, я ведь была молода, всего восемнадцать лет. Долгое время я относилась негативно к маргиналам и бунтарям, не принимала их. Они тревожили меня, оскорбляли, как мне казалось, достоинство существования. Я знаю, что ошибалась: у этих людей, которые борются, пусть даже и неуклюже, я ищу жизненную силу, делающую их независимыми созидателями. Свободу, я это подозревала, можно получить только ценой неслыханного торга с собственными демонами, после долгой борьбы, бесконечной череды ошибок.

Мне понадобилось несколько месяцев, чтобы избавиться от твоего колдовства и увидеть тебя таким, какой ты есть: не звезда, а увеличенный фотоснимок, сломанный каркас, который выглядел опасным только из-за моего страха перед жизнью. Поверь, я никогда не смирилась бы с рабством, если бы не сохраняла уверенность, что смогу от него освободиться. Втайне я давно тебя разоблачила: в сущности, ты был всего лишь творением моего ума, идолом, который я поднимала на своих руках, — я видела только идола, а своих напряженных рук не видела. Я нуждалась лишь в том, чтобы ты нуждался во мне. Я тебя обольстила, соблазнив сказкой о твоей власти, подарив тебе иллюзию, будто ты неотразим. Тебя возвысила только моя юность: будь я на пять лет старше, отрезвела бы мгновенно. Эти пять лет я наверстала за полгода.

Ты никогда меня не любил, ты сократил меня до чрева, с одной стороны, экзотического фетиша — с другой. Ты притворялся, будто уважаешь во мне женщину, а сам ценил только дырки. Тебе нужен был идеальный прототип, чтобы утолить страсть к Востоку, женщина, которая нежно шепнет «салам алейкум», разбудив утром, и будет радостно кричать «ю-ю» во время любви. Но ту девушку, какой я была, ты обрек на вечное поражение.

Ты меня бросил ради чего? Ради идеи, жалкой идеи, которую ты неуклюже, смехотворно пытался воплотить в жизнь. В тебе ничего не было, кроме смутной глупой мечты казаться, казаться не важно кем — обольстительным вертопрахом, новым Дон Жуаном. Ты меня бросил, вспоминая о робком подростке, который долгие годы только облизывался на любую аппетитную задницу и никогда не мог забыть этот голод, как некоторые люди обжираются, вспоминая о лишениях войны. Ты меня бросил, чтобы эпатировать публику, произвести впечатление на кучку своих друзей, узников матримониальной системы, поскольку ничем иным ты так и не прославился в своем окружении, состоящем из десяти человек. Моя любовь к тебе была долгой ошибкой, которая встретилась с истиной.


Эта прекрасная обвинительная речь приводила меня в смятение. Убежденная в своей правоте, демонстрируя воистину изумительную боевитость и едкость, сторожиха моя не давала мне возможности возразить, потому что имела надо мной высшее, фундаментальное преимущество — физическое здоровье. Поверьте, если хотите: потеряв причины жить, я обрел причины любить ее. Я восхищался ее успехом, хотя бы и достигнутым в ущерб мне. Радовался, что ошибся на ее счет. Кроме того, мне не о чем было мечтать: мужчина, полный спермы и силы, мечтает о величии; половинка от целого не мечтает — для меня, калеки, жизнь вдвоем стала желанной, семейный очаг привлекательным. Чувство — такая штука, которая может потеряться, как часы, медленно истаять, как счет в банке, и найтись, как шляпа. Постарев до срока, ожесточившись на судьбу, терзаясь муками тела, не забывшего о былых наслаждениях, проклиная род человеческий, солнце, птиц, детей, но более всего страшась одиночества, я решил завершить дни свои с Ребеккой, какую бы цену ни пришлось за это платить. Цена, Дидье, оказалась астрономической, но отныне я ни за что не допущу, чтобы она исчезла из моей жизни.

Итак, против обвинений моего прокурора я предпринял сентиментальный рейд вспять. Мои громогласные причитания заполнили дом. Я пытался разжалобить Ребекку слезным даром: сначала сосредоточивался на своем несчастье, поворачивался к ней, чтобы она увидела мои влажные, усеянные капельками глаза, затем, в приступе ложной стыдливости, прятался и изливал свои рыдания, целиком отдаваясь этому водопаду. Я расходовал слезы литрами, уверенный в своих запасах, ускоряя течение, шумно всхлипывая, громко шмыгая носом с целью привлечь внимание. Но ничто не могло смягчить непреклонного судью, и она выходила, чтобы не слышать моего плача. Неуклюже, желая вернуть хоть толику ее уважения, я пытался чернить себя:

— Слушай, я ненавижу себя так, как никто и никогда меня не ненавидел.

— Нет, — отрезала она, — не питай иллюзий на сей счет, я ненавижу тебя в тысячу раз сильнее, подобной ненависти ты никогда не смог испытать. Вдобавок твоя антипатия к себе по-дурацки сентиментальна, чтобы быть искренней.

— Я безжалостно расчленяю себя, я себя презираю. Меня гложут угрызения совести, мне стыдно за свои поступки. Я знаю, что не имею права жить, я бичую себя с беспримерной суровостью.

— Заткнись, — взрывалась она, — у тебя нет права поносить себя, это еще одно свидетельство твоей безумной гордыни. Я одна имею право обличать тебя, я одна, столько выстрадав, знаю всю правду о тебе.

— Ребекка, умоляю тебя, мне это известно. Я мелочен, ты великодушна, я тень, ты свет. Я по заслугам потерял здоровье за все совершенное мной зло.

— Нет, ты этого не заслужил, дорогое ничтожество, я считаю это наказание совершенно несправедливым. Да, да, так оно и есть, тебе не повезло. В сущности, это я была дурой — оставалась, хотя ты больше не желал моего общества. И естественно, ты меня терзал. Тебе не в чем себя упрекнуть.

Такие софизмы раздражали меня: я с трудом отказывался от единственной сохранившейся у меня прерогативы — быть полностью виноватым.

— Ребекка, ты оказалась самой ловкой. Ты обернула мою силу против меня и превратила ее в слабость, ты воспользовалась моим оружием, чтобы победить меня.

— Господи, как ты все усложняешь! К чему эти туманные теории, как не для того, чтобы создать иллюзию, будто ты все еще управляешь движением, что дело не выскользнуло из твоих рук?

Когда ламентации подобного рода потерпели крах, я переключился на лирический регистр и перешел к мольбам:

— О Ребекка, научи меня жизни, ведь я так плохо ее познал. Научи меня любить ее лучше, на свой лад. Каким тупым и грубым дикарем я был! Сколько изящества в твоей манере сливаться с днями и ночами! Раз я так скверно жил до тебя, то должен склониться перед твоим превосходством, твоим женским гением. Ты подарила мне чудесные годы, которые стали чуть ли не самыми прекрасными в моем существовании. Тело мое страждет, оно уничтожено, но хранит память о неслыханных радостях с тобой. Никогда больше я не причиню тебе зла, я полюблю тебя так, как никто тебя не любил, сцен больше не будет.

— Сцен больше не будет! А вот я желаю сцен, я к ним, представь себе, пристрастилась и не могу без них обходиться. Ты больше не причинишь мне зла? Да какое зло ты мог бы причинить, выйдя из употребления, бедная тварь? Ты не разжалобишь меня своими похвалами из мыльной оперы, я все еще слишком хорошо помню оскорбления, которыми ты осыпал меня год назад, и не поддамся на твою жалкую лесть. Я ничего не хочу забывать из того зла, что ты мне сделал, хочу обдумывать каждое слово, которым ты меня ранил, хочу жить под спудом этой мерзкой грязи, чтобы иметь право ненавидеть тебя каждую секунду. Я, быть может, необразованная, но не такая тупая, чтобы угодить в ловушку твоих пресных комплиментов. В один прекрасный день любой человек встречает своего повелителя, который заставляет его платить за совершенное им зло: ибо зло желает злодею зла. Ты уже был моим рабом, сам того не зная, ты принадлежишь мне, как добыча принадлежит победителю.

А теперь вникни в мои слова: я позволяю тебе жить не из жалости, но в наказание. Ты навсегда останешься в этой спальне, в этой квартире, тебе уже нельзя пребывать среди людей. Ты слишком жаждал общения, шума, толпы. Всему двору, который окружал тебя, будет закрыт доступ в эти комнаты. Ты сможешь встречаться с друзьями в кафе, если сумеешь спуститься сам в своем креслице. Если бы я позволила тебе выходить, ты вновь завел бы знакомства с беспечными людьми, не ожидающими зла, и уничтожил бы их. Не жди прощения. Я знаю, милосердие — прекрасная добродетель, обуздывающая потоки гнева, но для меня ты перестал быть мужчиной, которого я любила больше и против всех, ты перестал быть человеческим существом, которому можно простить. Ты — стыд, горькое воспоминание, мысль, пакостный злобный зверь, которого я должна держать на привязи.

Напрасно я попытался умаслить Ребекку, ее тщеславие и гордость были абсолютно нечувствительны к обожанию любовника, утратившего силу и красоту. И каждый раз, когда я пресмыкался перед ней или умолял ее с глупым лиризмом влюбленных, она отвечала взрывами смеха: любой из моих доводов был запятнан совершенными мной ужасами, и лучшие решения не выдерживали столкновения с парадом обвинительных пунктов, которые она выносила, словно орифламму, едва я предпринимал попытку растрогать ее.

— Ты был и всегда останешься шакалом, не пытайся вырядиться агнцем.

Я тупо смотрел на нее, весь во власти тех мучительных чар, которые несут с собой ощущение безвозвратной потери.

— Убей меня, — просил я тогда, — ошибись дозой, сделай мне инъекцию.

— Нет, нет, — говорила она (и заботливо отодвигала подальше от меня лекарства и режущие предметы). — Ты мне гораздо дороже живой, чем мертвый, по той простой причине, что покойнику страдать уже не приходится.

Вот так всего за один год она сумела обессилить меня, разрушить мои надежды, отравить мои радости, извратить все, что было во мне гордого, победоносного. Я преобразился в преждевременного старца, который не имел права плакать и был тем не менее печален, как ребенок. Как понять полную перемену в том, кто принимал вас в самом дурном виде, усилил ваши скверные привычки, с кем вы затем позволяли себе все, кроме одного — предстать в лучшем виде? Моя надсмотрщица за гребцами на галере отказывалась подзывать моих друзей к телефону, утверждая, что я сплю: аппарат она поставила в своей спальне и, уходя, запирала ее на ключ. Если кто-нибудь из них случайно прорывался сквозь барьер двери, она встречала его так холодно, что он больше не возвращался. Она контролировала также мою корреспонденцию, и посредством магии этого санитарного кордона я через несколько месяцев оказался перед ней совершенно один, под властью ее малейших капризов, ставших законами.

Но главным объектом своей мести Ребекка избрала мою утраченную мужскую силу. Аргумент был подлым, однако я, будучи сам персонажем низким и мелочным, не мог требовать, чтобы она относилась ко мне с большим пиететом, чем некогда я к ней. С целью возместить мою ущербность она с первых недель завела когорту заместителей, которые проводили у нас ночь. Ей особенно нравились подростки с оттопыренной ширинкой, с бандитскими голосами. Поначалу мне пришлось выносить только ее крики. Затем она потребовала, чтобы я присутствовал при этих сценах и приобщился к таинствам ее нынешней любви. Если я отказывался, она заявлялась со своим кавалером в мою комнату. В эти мгновения, Дидье, она не знала, что еще придумать для пущего моего унижения: обычно пьяная или в наркотическом угаре, она вопила во весь голос, принимала самые вызывающие позы, распевала непристойные куплеты. А еще вешала мне на шею плакат с надписью: «Внимание, необыкновенная эрекция». Представьте себе мои терзания в эти долгие ночи без сна: кровь у меня вскипала, сердце готово было выскочить из груди, я кусал себе руки, чтобы унять их дрожь. Часто я подвергался оскорблениям соперника; некоторые меня провоцировали или заимствовали у меня книгу, если сама Ребекка не дарила им что-нибудь из дорогих мне вещиц.

Однажды вечером эти унизительные шутки обернулись почти драмой и довели меня до полного исступления. Ребекка, возвращаясь из своей танцевальной школы, подцепила на улице двух рокеров лет двадцати каждый: стиль крутых парней, горилл в коже — куртки на заклепках, банданы на голове, сапоги со скошенными каблуками, бляхи Элвиса, кольца в ухе, одним словом, весь арсенал разряженных бабуинов. Они фыркнули на меня со злым высокомерием и как-то странно осклабились, когда Ребекка сказала им, кто я такой. Видимо, мое присутствие раздражало их: в моем увечье они чуяли какую-то интригующую западню. Красотка моя жеманничала и кривлялась перед ними, как никогда прежде, и контраст между ее любезной болтовней и их жаргонным бурчанием разрывал мне сердце. После ужина на скорую руку, где эти подонки предместья во всем блеске продемонстрировали свою грубость, она стала заигрывать с ними и одарила каждого поцелуем. Как вы понимаете, эти скоты решили воспользоваться дармовщинкой и пожелали иметь мою сиделку извращенным способом. Тщетно она отнекивалась: вынув бритву и приставив к горлу, они вынудили ее подчиниться. Фарс обернулся ужасом. Насилуя, они хлестали ее по щекам и таскали за волосы. И безудержно смеялись, выкрикивая все мерзости, какие мужское воображение изобрело с целью очернить женщин. Надругавшись над ней, они опрокинули меня вместе с креслом, схватили за ноги и стали разводить их, как ножницы, заставили встать, подхватывая каждый раз, когда я оседал на пол.

— Вытащи его, твое орудие с тремя штучками, покажи, что у тебя осталось, — орали они, возбуждая себя сильными шлепками.

Хотя и готовый ко всему, я был так удручен, как если бы мне внезапно явилось во всем своем уродстве абсолютное зло. Я не мог поверить, что это происходит со мной, и ожидал худшего. У меня не было сил ни выбранить их, ни даже освободить горло от жуткого стона, целиком заполнившего мой рот. Бедный скарабей, упавший на спину и шевеливший своими лапками, я повизгивал: «Оставьте меня, умоляю вас, уходите». Увы, они обошлись бы с нами лучше, если бы Ребекка потребовала с них деньги, как проститутка. Но это бесплатное лакомство пробудило худшие инстинкты в их варварских мозгах. И они методично опустошали квартиру бритвой, ударами сапог: сломали этажерки, сорвали занавески, разбили посуду, зеркала и стекла, вспороли матрасы, выбросили все вещи из шкафов, изрезали обои, перевернули столы, стулья и, под конец, забрали всю имевшуюся у нас наличность и кое-какие ценности. Как вы думаете, что делала Ребекка? Эта шлюха плакала навзрыд, валяясь на полу, в разорванной одежде, с подбитым глазом. Ноги у нее дрожали, тело сотрясали спазмы, и она повторяла между двух рыданий: «Это по твоей вине, все по твоей вине, всегда будет по твоей вине».

Вот так и протекали мои дни — в ожидании скверных шуточек, придуманных моей супругой с целью поквитаться со мной. Однажды утром я проснулся в полумраке: занавески были задернуты, в дверях стоял катафалк, на столе горели свечи в двух подсвечниках. Руки мои сжимали черный крест, один из этих гнусных кладбищенских крестов, а Ребекка тихонько плакала у изголовья постели. Испуганный такой похоронной атмосферой, я спросил у нее:

— Что случилось?

— Тише, — сказала она, — вчера вечером ты умер, я сижу над твоим телом.

— Умер?

— Да, от церебральной эмболии, через час тебя положат в гроб.

Парализованный ужасом, потрясенный этой мизансценой, я начал кричать, пока не лишился чувств, любовница же моя дико хохотала.

Она установила также целую систему наказаний и штрафов, если считала, что я проявил непослушание. Например, целую неделю могла не мыть меня и не переносить, так что я плавал в собственных экскрементах. И каждый раз, проходя мимо, она зажимала нос, называла меня «Засранец», «Вонючка», ждала, пока я не покроюсь струпьями и язвами, пока запах не становился столь тяжелым, что ей самой было трудно его терпеть. Или же два-три дня держала меня на голодном пайке, давая только воду. Во время медицинских процедур она притворялась неловкой, забавы ради несколько раз пыталась сделать один и тот же укол и порой оставляла сломанную иголку в коже. Каждый раз я должен был сносить эти пытки без единой жалобы.

Быть может, вы помните, как я вчера хвалился, что в период моего торжества настроил против Ребекки сына; любопытно, что супруга моя, невзирая на установленную вокруг меня блокаду, никогда не запрещала малышу встречаться со мной; впрочем, наша с ним связь ослабла, после несчастного случая образ всемогущего отца потускнел в его душе. Он смотрел теперь на меня со смутным состраданием и, видя дурное со мной обращение, перенес всю свою любовь на Ребекку, повинуясь тому детскому автоматизму, который обожествляет сильных. Матье (это его имя) недавно исполнилось тринадцать лет, мальчик и мужчина боролись в его бурно растущем организме, и грядущая зрелость уже заявляла о своих правах. Однажды вечером, когда он ужинал с нами — прежде чем отправиться к матери, — Ребекка начала против него настоящую атаку по обольщению. Вырядившись в ультракороткое платье с возмутительным декольте, она без конца брала его за руку, назойливо демонстрировала ему свои прелести. Я взвился:

— Может, хватит тебе возбуждать малыша?

Зачем я это сказал? Она ждала только моего вмешательства и тут же приступила к действиям.

— Жалкий вонючий обрубок, мокрица на колесиках, ты всюду видишь зло. Посмотри на своего отца, Матье, он настолько поглощен мыслями о сексе, что ему все кажется грязным и двусмысленным.

— Это правда, — согласился мальчик, — дома он только о сексе и говорил.

— Ты хочешь, чтобы я по-настоящему возбудила малыша, чтобы показала тебе, на что я способна? Матье, поцелуй меня в рот.

Подросток сначала лишь ухмылялся, глядя на меня, потом, подстрекаемый Ребеккой, успокоенный моим увечьем, сделал то, что она просила. О последующем вы можете догадаться: в моем сыне не замедлили пробудиться совсем новые ощущения, хотя он еще стыдился их.

— О, какую чудную жердочку я предвижу тут, — ворковала Ребекка, разглядывая его ноги, — кажется, все уже созрело!

— Довольно, — крикнул я.

— Не слушай его, — нежно говорила Ребекка, самообладанием своим подчеркивая мою растерянность, — он хочет, чтобы ты оставался ребенком, но ты уже не ребенок, Матье, ты совсем взрослый и можешь это доказать, сказав «нет» своему отцу.

Возбужденный этой гарпией, мой сын смерил меня презрительным взглядом.

— Матье, ступай домой, мама ждет тебя.

— Заткнись, — прошипел он, — ты не имеешь никакого права приказывать мне, я уже не мальчик, ешь и молчи.

Ребекка ликовала:

— Ты великолепен, Матье. Я с нетерпением ждала этого момента, я всегда считала, что ты стоишь гораздо больше своего отца, в любом случае ты гораздо красивее его. Скажи-ка, ты еще не спал с женщиной? Хочешь познать наслаждение, абсолютную сладость? Идем, я сделаю тебе прекраснейший подарок, ты станешь мужчиной, оставим этого калеку угрызаться.

И, повернувшись ко мне, она добавила самым естественным тоном:

— Франц, убери все со стола и смотри телевизор, если тебе хочется. Главное же, никогда не забывай, что ты болтаешься у нас под ногами, что ты безобразный старик и что от тебя воняет!

Я всегда делал все на глазах у сына, вкладывая в этот эксгибиционизм даже какую-то браваду, — теперь мне нужно было сносить вздохи и шепот кровосмесительных любовников, которые забавлялись, едва прикрыв за собой дверь. В ту ночь, полагаю, я коснулся самого дна.

Сейчас кошмар потускнел, из него вынырнул мир более серый, более вялый. Мы обустроили жизнь в зазоре между отчаянием и подлостью. Мстительные желания Ребекки, сама ее ненависть, в полной мере утоленная, сменились холодным сосуществованием. Я прозябаю, и мне доступно отныне лишь одно гипнотическое счастье — укол морфия почти каждый день с целью облегчить мои страдания. Подобно людям, которые пережевывают единственное пережитое ими приключение, я рассказываю свою историю любому, кто захочет слушать, у меня нет другого ресурса, кроме слов, чтобы освятить мою судьбу, заново связать нити, порванные из-за несчастного случая. Словно Пенелопа навыворот, я восстанавливаю распущенный ковер, я говорю, чтобы все еще быть. Я слышу городской гул, уличный шум; дороги, равнины посылают нежный привет моим парализованным ногам, и я завидую любому жалкому старику, который ковыляет по тротуару.

Все потеряно в жизни, повернувшей в страшную колею из-за крайнего легкомыслия, крайнего эгоизма. Я ненавижу это общество, принуждающее нас быть свободными и возлагающее на каждого человека груз ответственности за свою судьбу. Тридцать лет я отдал соблазну ветрености, извращения, работы над уходом от липкой посредственности, от низостей повседневной жизни, и каждый раз меня неприметно сносило к берегам пошлости, еще ниже того места, откуда я стартовал. Как бы там ни было, я доведу до конца свою наклонность к мученичеству: ради мужского рода во всей его целостности я заплатил свой долг по отношению к женщинам, я принял на себя всю мерзость грубого самца, чтобы очистить от него землю.

Не имеет значения: я снова люблю Ребекку. Теперь я вижу только ее, думаю только ней, и имя ее беспрестанно возносится к моим губам, как к губам верующего — тысячи имен Бога. Этот жуткий перепад между ее возрастом и моим постоянно увеличивается: с каждым днем она молодеет, добавляя лишние годы мне. Я знаю, что ни с кем из женщин не обрету вновь такой порыв в любви и такое ожесточение в ненависти. У меня уже нет выбора: я приговорен к ее обществу. И я боюсь, как бы она не полюбила другого. Она остается со мной только из-за моего пособия по инвалидности. Поэтому я предпочитаю, как бы это сказать, регулировать ее связи, нежели закрывать на них глаза. Она решила, будто она любит некоторых из своих любовников, — но затем наступило охлаждение. Однако потребность в реванше потеряла для нее остроту, и я чувствую, что теперь она гораздо больше расположена к томным сентиментальным радостям, — и живу с этим дамокловым мечом над своей головой. Какой парадокс, Дидье: я доверчиво плачусь вам в тот самый момент, когда вы собираетесь похитить у меня Ребекку. Да, да, не спорьте, вы опасный соперник. Вы мне кажетесь таким тонким, таким сложным! Но я досаждаю вам своими несчастьями, вы смеетесь над моими историями.


Взгляд его блуждал, голос звучал все тише, он еще несколько раз машинально повторил «над моими историями», словно колокол, продолжающий гудеть после последнего удара. Я счел излишним опровергать высказанное им предположение. Старый козел надеялся переложить на меня часть своей меланхолии, но я считал его несчастья вполне заслуженными. И в душе моей незаметно рождалось презрение к этому человеку, который сначала пытался раздавить женщину, а затем позволил ей победить себя. Однако как поверить, что Ребекка способна на такое преступление? Что, если Франц солгал с единственной целью очернить свою жену, что, если с ним просто произошел несчастный случай? Я уже хотел оставить калеку, погруженного в безмерное сострадание к самому себе, когда тот спросил:

— Вы не боитесь расстроить Беатрису, затеяв флирт с моей Ребеккой?

Это заботливое участие удивило меня.

Я небрежно ответил:

— А вам что с того?

Он смотрел на меня. Схватил кассетный транзистор и стал нервно перебирать кнопки.

— Не знаю… Она же красивая, ваша Беатриса?

— Когда видишь ее в первый раз, так и есть.

— Конечно, она не кинозвезда с обложки журнала…

— Это вы сказали!

— Но ведь между вами царит полное согласие?

— У нас есть общие привычки, вот главное в нашем союзе.

— Уверен, что вы преувеличиваете: иначе, к чему вам это путешествие?

— Из потребности преодолеть рутину, чтобы затем еще больше укрепить ее, да и вообще это было опрометчивое решение.

— Четырежды, — сказал паралитик.

— Что значит четырежды?

— Вы четырежды отреклись от Беатрисы.

Подобный евангелический словарь привел меня в крайнее раздражение.

— Ни от кого я не отрекался. Что-ни-будь еще хотите сказать?

Франц отложил свой транзистор.

— Забудьте мои слова. До свиданья, Дидье, увидимся на празднике.

Мы покинули Афины, но я даже не заметил этого. Я вышел подышать на носовую часть корабля и вновь услышал ропот измученных волн, которые покрылись барашками, словно боги вытряхнули в море перья из своих матрасов. Близился шторм, и усиливающийся ветер топорщил водную гладь, хватая ее за бока. Стена холодного воздуха двинулась по верхней палубе, и внезапно поднялся шквал, выбрасывающий свои крюки направо и налево. Задохнувшись от этих порывов, я быстро вбежал в защищенные помещения. Но я совсем не торопился в свою каюту, где должна была ждать меня Беатриса со слезящимися глазами, с распухшим от постоянного сморканья носом. Как бы вынести ее за скобки ровно на то время, чтобы мне утолить страсть к этой незнакомке? Надо быть твердым, да, не уступать, быть твердым и куртуазным. Сказать ей: Ребекка меня интересует, но тебя это не касается. В конце концов, мы уже не в девятнадцатом веке, черт подери, будем же современной парой, подчинимся свободно своим желаниям. И если тебе самой понравится какой-нибудь мужчина, не стесняйся, я сумею проявить снисходительность: Радж Тивари, к примеру, не лишен чувства юмора; у Марчелло за плечами интересный опыт. Или ты предпочитаешь кого-то из экипажа судна? Ну же, смелее!

Неуверенно, чувствуя себя не в своей тарелке, я открыл дверь нашей клетушки. Беатриса с позеленевшим лицом лежала на кушетке. Едкий запах рвоты неоспоримо свидетельствовал в пользу нового элемента — морской болезни. Было впечатление, что подруга моя услышала призыв и свалилась, чтобы развязать мне руки.

— По крайней мере, я тебе не помешаю, — еле слышно простонала она.

— Ты мне никогда не мешала.

Мертвенно-бледная, она вцепилась мне в руку ледяными пальцами:

— О, как скверно завершается год, я хочу умереть.

Разумеется, я мог бы разыграть беспокойство, подоткнуть на ней одеяло, расспросить об Акрополе, поцеловать в лоб, позвонить стюарду, чтобы он вызвал врача, но мне с трудом удавалось скрыть свою радость. Я ликовал, бил землю копытом. Смел ли я мечтать о столь своевременном недомогании? Мне подарили не только целый вечер и ночь, но также безнаказанность и невинность. Итак, никаких объяснений, никаких угрызений, никаких следов: идеальное преступление. Спасибо шторму, спасибо ненастью, спасибо доктору, который прописал больной снотворное, покой и диету вплоть до завтрашнего дня. Наконец я полечу на собственных крыльях и буду танцевать с самой красивой женщиной на борту, не опасаясь мрачного неодобрения моей почтенной старушки. Бедная Беатриса: она сошла с дистанции — тридцать лет, но физически и умственно на десять лет старше меня. Я дышал полной грудью, отягченный надеждами, вознесенный близостью счастья столь же драгоценного, сколь неожиданного. Образ инвалида возник передо мной, и впервые он показался мне почти симпатичным. В конце концов, этому типу страшно не повезло, он был не так зол, как несчастен, и мне даже захотелось пожать ему руку, дружески хлопнуть по спине. При таких замечательных обстоятельствах послеполуденное время пролетело быстро и раскрошилось у меня в пальцах, не оставив ничего, кроме пустоты. Целиком устремленный к счастливому мгновению, я принял душ, оделся скромно — белая рубашка и чистые вельветовые джинсы, натянул тонкий пуловер, до блеска начистил ботинки, тщательно побрился под взглядом закатившихся глаз моей любимой и нежной, насвистывая, освежил лицо дорогой туалетной водой.

Наконец корабельный колокол прозвенел, возвестив о начале праздника святого Сильвестра.

— Ты уверена, что не сможешь встать? — с широчайшей улыбкой спросил я мою Дульцинею, белую как полотно.

— Оставь меня, ступай развлекаться.

— Ты же знаешь, мне будет недоставать тебя.

— Ты найдешь мне замену очень быстро, — выдохнула она и вновь начала стонать.

Я предупредительно шепнул «до свиданья, дорогая» и тихо закрыл за собой дверь. Итак, наступило время испытания. Да нет, пробы мне хватило: наступило время наслаждения. Краткость плавания взывала к скорости. И я обещал себе провернуть дельце по-быстрому, в полной уверенности, что удача на моей стороне.


До чего же великолепно начинался этот роковой вечер, с какой коварной красотой! Освещенная, подобно гигантскому именинному торту, с палубами, звеневшими музыкой и смехом, «Трува» встречала Новый год между Афинами и Стамбулом под черным грозным небом. Корабль обрел наглый фривольный вид круизных теплоходов, чье призвание — дарить беззаботное удовольствие. Он выглядел театральной декорацией, плывущей по огромной текучей сцене. Все лица сияли, самые отталкивающие физиономии вдруг получили право на существование, на взгляд других людей. Эти пассажиры, которые смертельно скучали день напролет в своих каютах или безвылазно сидели в баре, позевывая за выпивкой и картами, явились напомаженные и разряженные в большую столовую, преображенную по такому случаю в праздничный зал с гирляндами. Новый год рождался из этой нервной энергии, из этого с трудом скрываемого нетерпения, охватившего всех — от самых юных до самых старых. Большая лестница, ведущая к месту торжества, по которой безостановочно спускались и поднимались два встречных потока, струилась как водопад над озером. Бортовая качка вынуждала путешественников без конца спотыкаться, словно у них почва уходила из-под ног. И не будь час столь ранним, из-за этой смешной хромоты их можно было бы принять за компанию пьяниц, пытающихся сохранить равновесие на русских горках. По причине ненастья администрация заменила традиционный новогодний ужин стойкой с холодными закусками, которую легче было обслуживать, из громадного зала были убраны все столы, чтобы оставить больше пространства для танцоров.

В зале вокруг меня возбуждение нарастало и изливалось в легкомысленно-блестящих, словно бокал шампанского, разговорах. Женщины трепетали и шелестели, платья их были ослепительных или добропорядочных расцветок, но мода предписала в тот вечер — по крайней мере, европейкам — глубокое декольте. Люди встречались с детским притворством, наконец-то улыбаясь друг другу после четырех дней взаимного безразличия. Все эти диалоги, эта болтовня создавали в зале такой звуковой фон, что его не могло перекрыть ревущее море.

Я нашел Ребекку в баре: она потягивала коктейль, окруженная толпой обожателей, которые на всех языках земли стремились завоевать ее расположение. На ней были черные колготки и короткое платье розового атласа, с широким разрезом сзади, доходившим до поясницы и обнажавшим медового цвета спину. Покачивая длинным перламутровым мундштуком, она улыбалась шуткам пузатого левантинца, которого прочие самцы пытались оттереть, гримасничая и отпуская громкие реплики с единственной целью привлечь внимание своего идола.

Красота ее в тот вечер настолько ошеломила меня, что я чуть не задохнулся. Усевшись на высокий табурет и скрестив ноги, она излучала некий свет, мгновенно меня ослепивший. Она озаряла это странное место, уже затопленное лампами и люстрами, затмевая их до такой степени, что они казались тенью. Черные волосы, стянутые назад, обнажали хрустальную чистоту ее лица. С ней становилось почти не по себе, ибо она воздвигала между собой и прочими смертными стену своего совершенства. Вокруг нее толпилось столько поклонников, что я с мучительным беспокойством осознал, какая дистанция отделяет меня от осуществления своей мечты. Я опасался показаться ей глупым и слишком боязливым, я угадывал в ней привычку к роскоши, опыт наслаждения, и смятение мое нарастало. Все повергало меня в ступор: грациозное движение ее высокой фигуры, когда она наклонялась, чтобы поправить пряжку на сапогах, упругое изящество ее позы, когда она сидела, головокружительная уверенность, что среди всех этих курортников только она достойна интереса. Я шел к ней с сомнамбулической медлительностью человека, загипнотизированного неким чудесным объектом, чье богатство ему никогда не исчерпать. Едва заметив меня, она отстранила своих воздыхателей и обратилась ко мне с улыбкой юной кокетки, ободряющей чересчур робкого ухажера:

— Иди сюда, Дидье, закажи мне стаканчик. Ты один?

Я сообщил ей о недомогании Беатрисы, и она как будто обрадовалась. Этот явный знак соучастия очаровал меня. Увы, мою удачу конкуренты встретили холодно, выказав нелюбезность манер. Суета вечеринки, множество обожателей, без конца прерывавших нашу беседу ради всякого вздора, естественно, препятствовали моим планам. Окруженный галдящими людьми, от чьей болтовни у меня лопались барабанные перепонки, я жаждал более укромного местечка и намекнул Ребекке, что было бы неплохо прогуляться.

— Ладно, зайдем в каюту за Францем. Ты мне поможешь нести его.

Она разрезала толпу с восхитительной наглостью, с полной уверенностью в себе, и я восхитился хладнокровием этой женщины, которая вышла на публику полуголой лишь для того, чтобы лучше обуздывать излишне дерзкие желания: затянутая в розовый атлас и облегающие колготки, она выглядела более непристойно, чем если бы на ней ничего не было. И это была не багровая вульгарность розового цвета в кондитерских изделиях, но изысканный, теплый и вместе с тем чуть приглушенный оттенок — как на розовых коробках с очень дорогим шоколадом в роскошных обертках.

Из столовой до этажа первого класса можно было подняться всего за пять минут, но эти минуты имели для меня первостепенное значение. Сейчас или никогда мне следовало решительно атаковать Ребекку вдали от толпы любопытных. Но, невзирая на мою храбрость, стоило мне оказаться наедине с ней в коридоре, как меня охватил ужас, и я начал дрожать. Я не принадлежу к породе тех, кого называют «волокитами»: дерзость, равно как и находчивость, мне совершенно несвойственны — страх делает ужасно трудным любой мой первый жест. Простые поступки мне даются гораздо тяжелее, чем большинству людей; кроме того, если бы меня осадили, я посчитал бы это самым жестоким из всех оскорблением. Я был предоставлен самому себе, без какой-либо возбуждающей поддержки — и обуревавшие меня желания уступили место нерешительности подростка, который во мне не умер, невзирая на мои годы. Я протянул руку к ее руке и отдернул: просто не посмел. Притронуться к ней — пустяк, это могло показаться опасным лишь такому несмелому человеку, как я. Эта близость в безлюдном месте приводила меня в содрогание. К счастью, корабль накренился, и меня бросило на нее: с безрассудной отвагой робкого человека я обхватил ее за талию и прилепился губами к ее рту. Мне казалось, что будет борьба, сопротивление перед сдачей, однако она и не думала отбиваться — застыла в моих объятиях, как мертвая, и руки у нее безжизненно висели вдоль тела. Согласие ее расстроило меня больше, чем откровенный отказ. Обнимай меня, сколько хочешь, как бы говорила она, я далеко от тебя, я терпеливо выношу твои домогательства. Тогда я начал исступленно целовать ее обнаженные плечи и шепнул ей:

— Я боюсь, что влюбился в тебя. И ничего лучшего со мной не могло случиться. Уже несколько дней я просто вне себя.

Сначала она ничего не сказала, положив мне руку на грудь, но внезапно отстранилась и с досадливым видом оттолкнула меня:

— Хватит, Дидье, ты пускаешь слюни на мое платье, того и гляди испачкаешь.

Я был разочарован, но в избытке чувств, который сейчас представляется мне дурацким, добавил:

— Я не знаю ничего более освежающего, чем твои губы.

Она фыркнула:

— Ты говоришь, словно какая-нибудь реклама зубной пасты.

Оскорбленный этими словами, я отпустил ее и вплоть до каюты Франца плелся за ней в молчании, как побитая собака, злясь на себя, что не могу найти достойного ответа, вновь сомневаясь в ее намерениях. Если она меня хочет, почему бы не сказать об этом? Если не хочет, к чему этот порыв энтузиазма при моем появлении? Но в тот вечер я не желал упускать своего, даже если мне придется считаться с ее причудливым характером. Быть может, мне надо было выждать подольше, соблюсти пристойные сроки. На этой мысли я успокоился: она использовала небольшой защитный прием, чтобы сильнее воспламенить мои желания.

Франц выглядел неважно: съёжившись, словно сплющенный сфинкс, в своем креслице, он казался удрученным. В его почти синеватой бледности угадывалась сильная усталость. Со мной он даже не поздоровался, настолько внимание его было поглощено Ребеккой.

— Мы пришли за тобой, — сказала она, — приготовься.

Лицо паралитика внезапно вытянулось.

— Давай останемся, — взмолился он, — не пойдем туда.

Она похлопала его по щеке:

— Не будь ребенком.

Я счел себя объектом, отвлекающим эту женщину от мужа, и в смущении потупился. Помимо воли взглянул на безжизненные ноги калеки в жалких фланелевых брючках и поднял взгляд к его лицу, на котором мольба боролась с паникой. Во мне родилось сострадание к этому человеку, несущему в душе всю тягость перебранок с супругой. Нервные подергивания уродовали ему рот, застывший в коварном оскале. В тревоге он только и повторял:

— Останься, останься…

— Замолчи, не начинай вновь свои комедии.

Она раздела калеку, облачила его в рубашку: он сносил это с полной покорностью, торс у него был худой, непропорционально тщедушный в сравнении с мускулистыми руками, и я попятился перед этим узким щитом с гербом из светлых волос.

Внезапно в инвалиде проснулось вожделение к молодому телу, возвышавшемуся над ним, он перестал хныкать и начал его трогать, бесстыдно ощупывать. Ребекка не мешала ему. Эта пассивность ужаснула меня, но последующее оказалось еще хуже.

Франц задрал Ребекке платье, приспустил колготки до промежности и открыл белые трусики на резинке, с глубоким вырезом. Мне казалось, будто я грежу наяву: этот стриптиз портил все. Я закрыл глаза, вновь открыл. Темное пятно под тканью позволяло угадать роскошный лобок. Калека алчно приник к нему ртом, разминая ладонями ягодицы своей супруги. Мне следовало немедля уйти, но я был загипнотизирован бесцеремонностью этого типа, чьи пальцы — похабные и липкие слизняки — погружались в мягкую плоть. Ребекка, с сигаретой в зубах, невозмутимо позволяла ласкать себя, одновременно расчесывая редкие волосы мужа. Можно было подумать, что это мать, спускающая все своему малышу. От такой фамильярности меня затошнило. Кем мне считать себя, если она так заголяется передо мной? Не больше, чем рабом перед королевой… Подобный отход от общепринятого порядка обольщения унижал меня. Навязывая мне свою наготу, она отбрасывала прочь смятение, и ей нужно было прикрыться, чтобы снова взволновать меня. Поглощенный своим непристойным занятием, муж облизывал ее, сосал с жадностью грудничка, и я находил отвратительным контраст между этой наполовину облысевшей головой и губами, выпрашивающими наслаждение. Ребекка вызывающе уставилась на меня.

— Ты что, окаменел перед собственной фантазией, воплотившейся в плоть и кровь? Может, хочешь получить свою долю? Тогда и успокоишься.

Высвободившись из объятий мужа, она двинулась ко мне, удерживая обеими руками приподнятый подол платья.

— Нет, так не надо, — вскрикнул я, прежде чем она подошла.

— Ей-богу, он себе цену набивает! Да ведь ради этого ты и крутился вокруг меня с самого начала.

Потеряв весь свой апломб, я пролепетал:

— Зачем ты насмехаешься надо мной?

— Как? Я предлагаю тебе то, о чем мечтает каждый мужчина на борту, а ты манеры разводишь.

— Ты просто не понимаешь, — вмешался Франц, — этот молодой человек чрезвычайно почитает церемониал, ты нарушила протокольную часть мероприятия, он в панике.

— Тем хуже для него!

Она опустила подол, подтянула колготки и отошла к зеркалу, чтобы причесаться. Взбешенный своей нерасторопностью и сознавая, что эта развратная парочка считает меня девственником, я в душе проклинал себя.

— Поторопись, Франц, я слышу, оркестр уже начал играть.

Калека, застегивая свой пиджак, смотрел на меня с лукавой улыбкой.

— Воистину, Дидье, вы им спуску не даете! Будь я Беатрисой, всю ночь бы не спал.

— Оставь, — сказала Ребекка, с трудом сдерживая смех, — ты его еще больше тормозишь.

Я смотрел на них обоих и видел, что они спаяны, как звенья цепи, в которой мне места не было. Некий тайный пакт крови и порока соединял их, несмотря на вражду, как два резака клещей. А я-то наивно надеялся сыграть крохотную роль третьего в их адской близости! Но ответственность за сарказмы Ребекки я возлагал на Франца. И обстоятельства сложились так, что я очень быстро получил возможность утолить свою злобу.

Судно, как я уже говорил, сильно кренилось. Когда мы оказались в коридоре, стало очень трудно управлять креслом на колесиках. Тут мне и пришла в голову скверная мысль: я перестал держать подголовник, корабль ухнул вниз, кресло покатилось вперед, уткнулось в какую-то дверь и отлетело назад. Каким-то чудом инвалид не выпал из него.

— Эй, будьте внимательнее, — крикнул он.

Я скрестил руки и пропустил кресло, не пытаясь остановить. Ребекка тут же включилась в игру, подхватив его и толкнув ко мне. Франц стонал: его каталка билась о правую и левую стенки при каждом нырке парохода, в любой момент могла опрокинуться, а мы перекидывались им, как мячом, в изумительной партии, где главным было сохранить равновесие. Франц старался управлять своим креслом, вцепившись руками в оси колес, но уклон коридора и наши мощные толчки быстро сломили его сопротивление. Когда он понял, что мы играем с ним, его глаза затуманились, словно загнившая вода, взбаламученная илом ужаса. Не знаю, какой жестокостью заразила меня эта пара, но я радовался, видя, как паралитик борется со страхом. Не сам ли он подсказал мне этот дурной поступок? И, пытая его, не сохранял ли я верность высказанным им заповедям? Кроме того, Ребекка смеялась, смеялась без конца, а я больше всего дорожил ее одобрением и сделал бы все, лишь бы понравиться ей. Мы могли бы поранить Франца, возможно, убить его. Мне было наплевать: он терял силы с каждым мгновением, черты у него заострились и посерели, как у человека в агонии, сотрясаемого ужасающей болью. Он дрожал всем телом — испуг затронул, казалось, даже его мертвые ноги. Повернув к нам мертвенно-бледное лицо, он прерывисто произнес:

— Остановись… Ребекка… умоляю тебя…

Вот так и выяснилось, что меня оскорбила кучка дерьма — безногий калека, стенающий, как женщина. И я говорил себе с коварной радостью: ну, попляшешь ты у меня со своей иронией, ты мне дорого заплатишь за свои сентенции. А девушка, сотрясаясь от безумного хохота, прислонилась к стене, чтобы отдышаться.

— О, как же это забавно. Видел бы ты свою рожу, Франц!

Подонок прикрыл глаза рукой, чтобы ничего не видеть, и испускал яростные стоны, сотрясавшие грудь. В нем боролись гнев, ненависть, отчаяние, страх: он ощущал себя в полной нашей власти, и весь ужас пережитой муки пронизывал его до кончиков пальцев. У него не осталось губ — настолько они побелели, щеки напоминали дыры — так они ввалились, лицо утратило всякое выражение, голова поникла, что придавало ему вид растерянной ночной птицы. Жалобные причитания, прежде сдерживаемые, полились, словно у плакальщицы на похоронах.

— Помогите, — комично пищал он, — помогите.

Я наслаждался, видя, как он хнычет, пресмыкается, унижается, как последняя жалкая тварь, но тут в коридоре появился матрос и спросил по-английски, кто кричал.

— Пустяки, — сказала Ребекка, — мы по оплошности отпустили кресло моего мужа, и он перепугался.

Матрос предложил нам свою помощь. За несколько секунд Франц обрел хладнокровие, но его по-прежнему била дрожь, и он судорожно цеплялся за подлокотники, все еще опасаясь потерять равновесие.

— Вы поступили со мной дурно, Дидье…

— Только ради смеха, никакой опасности не было…

— Не важно, вы с радостью издевались надо мной, хотя я не сделал вам ничего плохого…

Ощущая смутный стыд, я пожал плечами и вдруг осознал, что уже четыре дня обращаюсь на «вы» к человеку своего возраста, пусть даже он и выглядел на десять лет старше: обращение на «ты» оставалось между нами немыслимым.

В столовой празднество было уже в самом разгаре. После нашей прогулки втроем возвращение в крикливый мир гуляк оглушило меня: множество голосов, свист, необычный и ликующий гул толпы, получившей разрешение забавляться и дуреющей от алкоголя, шума, музыки. Весь этот грохот заглушало вибрато электрогитар, в котором выделялось агрессивное соло. Оркестр с переменным успехом исполнял интернациональный репертуар, где доминировали английские и американские рок- и поп- композиции. От суетливо движущихся тел волнами исходил пот, плавающий в атмосфере обширного зала. Движение между столовой, туалетами и баром было непрерывным, отчего возникали бесчисленные пробки.

Поместив мужа в углу, около буфета, Ребекка сразу же начала порхать от пары к паре, целуя каждого мужчину или юношу, словно громадная птица, подбирающая корм. Любым своим жестом она привлекала внимание, создавая некий ореол, оказывающий колдовское воздействие на зрителей. Взгляды устремлялись к ней, как осы, не кусая ее и еще меньше беспокоя. Облаченная в ласковые томные взоры, она была королевой, которая таскала за собой шута в креслице и царила в королевстве, занимающем пространство столовой и насчитывающем пятьдесят подданных. Ибо ей удалось преодолеть все испытания и вернуть свое достоинство! Она начала танцевать. Можно было подумать, что невидимая нить внезапно притянула все глаза к дорожке: не я один жил под волшебным обаянием этой чертовки, которая порождала вожделение малейшим изгибом своего таза. Лицо ее было озарено неизбывным весельем, искренней радостью от всеобщего восхищения, и она расточала улыбки из такой дали, что ей не смели отвечать. Хоть я и находился целиком под властью ее чар, меня приводил в бешенство этот магнетизм: я говорил себе, что не смогу завоевать ее, когда она хмелеет от публичных почестей — награда мне означала бы для нее потерю, поражение в правах. Тем не менее я был готов вынести все, чтобы получить ее. Для меня это стало почти вопросом чести, и я не сердился за капканы и ловушки, разжигавшие мое желание, вместо того чтобы погасить его. В сущности, я обожал этот неведомый мне прежде восхитительный ад и открывал в себе другую природу. Я больше не любил Беатрису, принимавшую меня таким, как есть, и пылал страстью к Ребекке, которая меня не хотела.

Выпив большой бокал виски и обменявшись рассеянным рукопожатием с друзьями, я стал пробираться вперед. Некая сила влекла меня к шумной и пестрой танцевальной дорожке, а от музыки — знаменитого rhythm and blues шестидесятых годов — ноги просто зудели. Я беззаботно вклинился в толпу сверкающих галунами моряков, длинноволосых северян, смуглых или светлых уроженцев Востока, которые отплясывали столь свободно, что их неуклюжесть вернула мне уверенность — в любом случае у меня получится не хуже. Я улыбался парам, заговаривал с двумя красивыми девчушками, которые танцевали вместе: я чувствовал себя полностью в своей тарелке. И, неприметно проложив дорогу сквозь эту чащу тел, я приблизился к Ребекке.

— Ку-ку, Траволта, покажем класс?

Я глупо осклабился. Я дошел до того, что принимал насмешку за комплимент! Внезапно оказавшись прямо перед ней, я ощутил себя нелепым: два наших силуэта рядом, должно быть, представляли странное зрелище, невообразимо забавное для всех. Ее пугающее великолепие лишь оттенялось моей нескладностью. Скверная и принужденная копия, я пытался со своей заурядной личностью включиться в балет ее бешено отстукивающих по дорожке ног. И у меня проскользнуло сожаление, что я не умею танцевать — расплата за печальные занятия литературой. Танец, поп, диско составляли мир, от которого мы с Беатрисой заботливо сторонились, полагая его суетным и, главное, слишком обыденным. Мы слушали только классику, в последнее время большей частью итальянскую оперу и Малера, относя все виды варьете к факторам несущественным, и вот эта вселенная, которой мы пренебрегали в силу предубеждений, встала передо мной как единственная, имеющая значение. Тщетно я стремился к непринужденной легкости, пытаясь связать сложные аккорды с движениями колен и лодыжек, — мне это никак не удавалось. Я чувствовал, что меня рассматривают, изучают, оценивают с головы до пят. Положение совсем ухудшилось, когда Ребекка, взглянув на меня, откровенно захохотала, и я пришел в отчаяние от такой непосредственности.

— Ты меня до слез смешишь своей манерой танцевать. Переваливаешься с ноги на ногу, как Балу в «Книге джунглей» Уолта Диснея.

Я силился показать флегматичное презрение, но лицо мое, несомненно, выдавало обиду. Ноги у меня парализовало, а Ребекка проворно кружилась вокруг собственной оси, затем возвращалась ко мне, демонстрируя всем, что она хотя и со мной, но одна, поскольку я для нее партнер случайный и не слишком удачный.

— Смотри, даже Франца развлек наш танец.

Я обернулся и разглядел сквозь толпу инвалида, который изо всех сил махал нам руками. Морда у него сияла, он хлопал себя по животу, пальцем показывал мне стоявших рядом Марчелло и Раджа Тивари. Эти заговорщицкие жесты вывели меня из себя. Одним взглядом калека охватывал всю танцевальную дорожку, и, несмотря на заслон из движущихся фигур, я целиком был в его власти. Окаменев от пристального взора этих знакомых глаз, я сказал Ребекке, что принесу ей выпивку. Франц, не упускавший из виду ни одно из моих движений, покатил за мной в бар, где сам плеснул мне в бокал изрядную порцию джина. Я чувствовал, что он заряжен, как ружье, готов к оскорблениям и сарказмам.

— Дидье, у ваших протезов отменный ритм.

— Я никогда не претендовал на то, что умею танцевать.

— В любом случае это ничуть не умаляет ваших шансов в глазах Ребекки.

Язвительная шутка задела меня за живое.

— Бедный Франц, вам нелегко поддерживать разговор без досужих сплетен.

И, не взяв протянутый им бокал, я бросил его, вновь нырнув в толпу. Оркестр начал серию медленных танцев. Пары сближались и расходились. Некоторые уже флиртовали, я слышал шелест рук, приглушенный смех. Без колебаний я пригласил Ребекку, и она пошла со мной, прижалась ко мне, обняла за плечи — шарф из обжигающей трепещущей плоти вокруг моей шеи. Она смотрела на меня так тепло, что я уверился: вскоре мне удастся пожать плоды своего терпения. Ее упругие соски восхитительно упирались в мою грудь, волосы легко касались щек, она слегка терлась об меня животом, и на губах у нее бродила смутная чувственная улыбка. Ее больше не заботило, что все видят эту самозабвенную нежность, подобное объятие означало официальное признание нашей пары. Я приник к ней, задыхающийся и опьяненный, благоговейно впитывая ее дыхание. Все в этой изумительной девушке было для меня грациозным, прелестным, удивительным — даже выступившие на затылке капельки пота благоухали. Я никого не видел, ничего не слышал, кроме ударов собственного сердца, вторившего басовитым звукам барабана и топоту сотен ног. Она крепко обнимала меня и тихонько напевала песенку, о которой я, естественно, понятия не имел. Под моими руками в своей мускулистой наготе лежала ее спина, и я простер дерзость до того, что пробежался по ней пальцами. Если она примет такую фамильярность, значит, уступит во всем, говорил я себе. Она позволила. Текучая как вода, она разрешила мне действовать, вступая в контакт всем своим телом. Пощекотав краешек ее лопатки большим пальцем, я надавил другой рукой на тонкую эластичную талию, которая поддалась без сопротивления. Моя влажная ладонь продвигалась к ложбинке перед ее роскошным крупом. В нескольких миллиметрах от моих пальцев таилась величественная основа мира. Истина обитала здесь, на этом внушительном троне, а не в перенаселенных городах Востока или Китая.

Сколь же низменно был я тогда очарован, готов на все, чтобы выклянчить жалкий кусочек, который представлялся моему разгоряченному воображению пиршеством. Рассказы Франца возвращались ко мне как головокружение, восхитительный соблазн. Я уже воображал ее гладкую шелковистую кожу, живот и отвесную впадину с нежным разрезом, влажное буйство близости, обманчивую узость прохода, выводящего на простор, где мне придется с горечью и в муках распространиться. Я шептал ей на ухо всякий вздор, она смеялась, запрокинув голову, возможно, алкоголь ударил ей в голову и делал остроумными фразы, в которых ничего остроумного не было? Я поцеловал ее в шею и в плечи, от этого поцелуя у меня подогнулись ноги, новость неслась по всему моему телу от нерва к нерву; тогда, потеряв всякое понятие о приличиях и вспомнив уловку своих подростковых лет, я медленно приник щекой к ее щеке и, чуть повернув голову, поймал губы. Она вздрогнула:

— Что это за странные вольности?

Взгляд Ребекки пронзил меня, словно стальной клинок, и в ее глазах я не увидел ни малейшей нежности или сострадания.

— Тебе не стыдно перед моим мужем?

Заледенев от этих слов, я пролепетал:

— Но… но Франц в счет не идет.

Она презрительно улыбнулась, и я почувствовал, как мало для нее значат все мои претензии.

— Ты за кого нас принимаешь? Мы женаты, представь себе, и это вовсе не сожительство!

Она отстранилась от меня, рука ее упала на бедро — жест крайней досады. Я был уязвлен этим лицемерием и проклинал себя за то, что не могу сказать ничего оригинального в ответ.

— Что за идиотка эта Беатриса… — выдохнула она.

Эта фраза была спасательной жердью, которую она мне протягивала, чтобы выручить меня. Я так обрадовался, обретя сюжет для разговора, что опустился до клеветы. И хотя мне было нелегко чернить свою подругу, я трусливо пошел на это, наградив ее всеми уничижительными эпитетами.

— Ты меня неправильно понял, — отрезала моя партнерша. — Я хотела сказать: что за идиотка эта Беатриса, ведь она тебя любит, выносит тебя!

Меня пронизала дрожь, исправлять оплошность было поздно, и я с ухмылкой ответил:

— Не моя вина, что у нее морская болезнь.

— Пока она стонет на своей постели, думая о тебе, ты не нашел ничего лучшего, как поносить ее.

На губах у меня повисли реплики, вычитанные из книг, но не слишком подходящие к данному случаю, сам же я придумать ничего не мог. Мной овладела какая-то загадочная нервозность, и я прибег к последнему средству:

— Не надо, Ребекка, я люблю тебя.

— Я с удовольствием вижу, что у тебя есть чувство юмора: ты и в самом деле подбираешь все подряд. Тебе следовало бы знать, что уже давно никого не обольщают словами: я тебя люблю. Найди что-нибудь другое.

— Но это правда.

— Да нет же, я для тебя просто фантазия во время скучного путешествия.

Всем знакомо неприятное чувство, которое мы испытываем, когда любимый человек обвиняет нас именно в том, что сам собирается использовать, упреждает наш упрек и бросает его нам. Я знал, что она лжет, и эта хитрость казалась мне недостойной нас. Меня резанул холодный, фальшивый тон ее фраз, и я сказал:

— Не надо устраивать мне сцен…

— Господи, вот прицепился… Извини, я беременна, мне нужно присесть.

— Беременна? С каких это пор?

— Уже полчаса, знаешь ли, с того момента, как ты поцеловал меня в коридоре.

В раздражении она сошла с танцевальной дорожки, наглухо завернув кран своего очарования. Я шел за ней, как наказанный пудель, понурив голову, не смея верить в столь скорую опалу. И, в довершение злосчастья, место она заняла рядом с Францем. Паралитик уже окосел и скорее лежал, чем сидел в своем кресле, поворачивая пьяную рожу то направо, то налево, покачивая в руке бутылку шотландского виски, изливая возбуждение в похабной болтовне. Прядки грязных волос прилипли к его потному лбу.

— Смотри-ка, вот и наш неотразимый сердцеед! Ну как, дело движется?

Я не желал отвечать ему и, верх унижения, видел, что Ребекку забавляет свинское поведение мужа. Меня переполняла тяжелая грусть, сопровождающая утрату ценности, которая уже была у вас в руках и вдруг ускользнула. Ничто так не растравляет душу, как обманутая симпатия. За несколько минут Ребекка отбросила прочь несколько дней терпеливого ожидания, безумных надежд.

— Хватит так пялиться, — сказала моя мучительница, — ты меня проглотишь своими круглыми глазами.

— Я тебя разочаровал, верно?

— Вовсе нет, я люблю мужчин, потерпевших поражение, это сближает их со мной.

Тогда, поставив на карту все и сочтя беседу предпочтительнее немоты, я произнес сбивчивую речь об Индии и ее чудесах, с вкраплениями жаргонных словечек средиземноморских торговцев, краткое резюме статьи, прочитанной два дня назад. Говорил я очень тихо, чтобы не слышал Франц. Она слушала безмолвно, устремив взгляд на растущий между ее пальцев пепел от сигареты и незаметно прикусывая изнутри губы, чтобы не зевнуть. Эти новые свидетельства ее безразличия окончательно разбили мне сердце. Недавние конкуренты, с иронией наблюдавшие за моим провалом, вновь подобрались ближе — толстые шмели, жужжавшие от тщеславия. Как если бы одно несчастье притягивало другое, к нам подсел Марчелло. Внезапно оробев, я умолк. Серьезная ошибка: он тут же пригласил Ребекку на танец.

Любой почувствовал бы в этих обстоятельствах то, что испытал я: внезапное ощущение одиночества. Возобновилась серия танцев в стиле диско. Я был неприятно поражен тем, что этот неаполитанский гуру, который казался мне сведущим только в позах йоги, танцевал с дьявольской ловкостью. С самого начала празднества я опасался, что у меня похитят мою нареченную в результате некоего происшествия, и вот это случилось. На плечи мне капля за каплей изливалась горечь и отравляла всякую радость. Взвешивая свою беду, я сознавал, каким должно быть счастье соперника, который выглядел полной моей противоположностью — иными словами, уверенным в себе, смешливым, предприимчивым. Ребекка дарила ему многообещающие взгляды, от которых у меня перехватывало горло: между ними рождалось понимание, так и не зародившееся между мною и ей. На меня она совсем не обращала внимания, и это подтвердило мои страхи. Они клонились друг к другу, чуть ли не соприкасаясь телами, затем поворачивались, сталкиваясь задами, и я ждал мгновения, когда они поцелуются. Было очевидно, что мне не удалось выказать такую оригинальность в своих танцевальных па: если подобные вульгарные телодвижения необходимы, чтобы понравиться, я предпочитаю отойти в сторону. Танец — сфера беззаконная, но полицейские функции исполняет взгляд каждого из зрителей. Малейшая неловкость представляется грехом для глаз, непростительной ошибкой в искусстве, целиком пространственном и визуальном. Столь жестокое зрелище окончательно похоронило мои надежды, и я нервно курил одну сигарету за другой. Никогда бы не подумал, что этот липовый йог может стать моим конкурентом. Зачем он влез в нашу и без того сложную игру?

— Уведет ее у вас прямо из-под носа, — взвизгнул калека, дохнув мне в лицо перегаром.

Он уже серьезно перебрал.

— Эта колдунья совершенно подчинила вас своей воле. Я же предупреждал. Да не закатывайте так глаза: вы ей приписываете необыкновенные поэтические достоинства, хотя единственная ее радость — выставлять мужчин ослами. Никогда не забывайте, что она так и осталась униженной женщиной, у нее крыша едет при воспоминании о своих несчастных годах. Вздорная баба, вот и все.

Улыбка его стала особенно ядовитой, словно он был счастлив констатировать извечную нутряную подлость человеческого рода.

— Оставьте меня, — попросил я.

— По-моему, вам не стоит упорствовать, вы для нее мелкая рыбешка.

Я проглотил грязное ругательство: он перешел допустимые пределы. Все во мне клокотало, я потерял контроль над собой и бросил ему в лицо:

— Не будь вы калекой, я бы вам морду набил.

— Воздержитесь от грубости, сохраняйте хладнокровие.

Я встал. Ноги едва держали меня, они были набиты мягкой резиной, и мне пришлось после нескольких шагов ухватиться за спинку стула, чтобы не упасть. Я бродил по залу в поисках полного стакана неважно чего, лишь бы это обжигало и оглушало. Все бутылки были пусты — люди надирались вдребезги, желая достойно отпраздновать последнюю ночь старого года, — и я спустился во второй бар, устроенный под лестницей. Я опустошил, глоток за глотком, два стакана чистого джина, стакан бренди и рюмку коньяка. Меня переполняли глупые мысли о мести, но на самом деле мне хотелось бы затопить их водопадом алкоголя. Я толкнул дверь и внезапно услышал яростное дыхание моря.

Косые струи дождя, густого как занавес, ударили мне в лицо. Я сделал несколько шагов по палубе под хлеставшим меня ливнем, задумчиво попыхивая сигаретой, ощущая смутную ярость унижения. Ветер доносил обрывки мелодий рока. Погода была ужасная, за несколько секунд я промок с головы до ног. И задрожал еще сильнее, когда увидел себя совсем одиноким в этой ореховой скорлупке, которая погружалась в жуткую декабрьскую ночь, в этот черный котлован, вздыбленный полярными ветрами. Казалось, в море возникли дыры: корабль падал в бездонный колодец, затем взлетал почти по вертикали, словно вытянутый к небу палец, потом начинал клевать носом. В своем несчастье я вспомнил Беатрису, вновь обнаружив в ней привлекательные черты: она была далека от совершенства, но хотя бы любила меня. Лучше синица в руках, чем журавль в небе. Мне следовало вернуться, оставаться на этой скользкой палубе было бы слишком опасно.

Все еще пошатываясь, я на мгновение застыл на пороге большого зала, который поднимался и опускался в ритме волн, и в рассеянном голубоватом свете поначалу не разглядел ничего, кроме неясных силуэтов, детских шариков и серпантина. Каждый второй плафон отключили, в насыщенной дымом и запахом разгоряченных тел атмосфере становилось все труднее дышать. Некоторые пары целовались взасос, другие откровенно ласкали друг друга, а угроза шторма тем временем нарастала. К моему облегчению, Марчелло отстал от Ребекки, и она танцевала одна. Я вновь ощутил надежду и посему в очередной раз забыл свою официальную подругу, Беатрису. Никогда еще Ребекка не выглядела столь величественно. Ее загадочное лицо затмевало все прочие. Я видел только это светило и не пытался скрыть волнения, туманившего мой взор. Она двигалась в изнеможении, запрокинув голову, прищурив глаза, вся во власти экстаза святой, претерпевающей мученичество. Два десятка мужчин и женщин, подобно мне, пристально смотрели на нее, похожие на детей, окруживших рождественскую елку. Она была средоточием всех смутных грез, порхающих в этих стальных стенах. Она нашла некое внутреннее легато, которое великолепно отражало грубую, энергичную музыку оркестра: поднимаясь на цыпочки или резко складываясь, она играла своим телом, словно это был инструмент, созвучный всем остальным. Она вселилась в электрическое буйство, прокладывая ему королевскую дорогу своими смелыми пантомимами. Тело ее, устремленное ввысь, проникнутое желанием пронзать, напоминало о гибкости клоуна, разрывающего полотно шатра. Удивленный, опьяненный, зачарованный, уже простив ей кокетничанье с Марчелло, я целиком отдался этому восхитительному зрелищу. Дыхание у меня спирало, когда я видел ее подрагивающие груди, экстатически виляющий зад. Я был отныне маленьким самцом, оробевшим перед этой кровожадной легкомысленной пантерой, мальчуганом, в экстазе созерцающим звезду. И я смотрел на нее с разинутым ртом, когда меня хлопнула по плечу чья-то рука.

Это была Беатриса, необычайно похорошевшая, чуточку накрашенная, затянутая в очаровательные джинсы. Я оцепенел, словно увидев призрак: если бы судно раскололось надвое, мое изумление было бы не меньшим. Взгляд у нее был непримиримый, разгневанный. Я втянул голову в плечи и понурился.

— Удивлен моим появлением? Как видишь, лекарства доктора подействовали. Меня вывернуло наизнанку, и я ощутила прилив бодрости. Ну же, дорогой, не надо скрывать радости, ведь это твой лучший друг Франц послал стюарда разбудить меня, и я чувствую, что мое вторжение добавит перчику этой вечеринке.

— Франц! Но зачем было Францу будить тебя?

— Он предупредил, что ты без меня скучаешь и стал с горя ухлестывать за его женой. И дал мне послушать концовку вашего сегодняшнего разговора в его каюте, записанную им на кассету без твоего ведома. Весьма поучительно!

Я издал нечленораздельный звук и застыл на месте, хватая воздух ртом, как если бы получил удар под ложечку.

— Этот паралитик изрядная сволочь, но он, по крайней мере, открыл мне глаза.

— Послушай, я вел себя, как…

— Стало быть, вот она, твоя несравненная, твоя милая, твой маяк, твоя принцесса, ради которой ты был готов выбросить меня в мусорное ведро. Кажется, дела идут не слишком хорошо?

— Беатриса, я люблю тебя…

— Ты еще смеешь мне это говорить! Вот тебе за твою ложь.

И она со всего размаха влепила мне пощечину.

Я был оглушен, еще больше ошеломлен. Бурлящее море находилось в согласии с гневом моей любовницы, подогревая его, хотя сама она этого даже не сознавала.

— Дидье, я буду с тобой откровенна: ты меня разочаровал. Бывают обстоятельства, которые лучше раскрывают человека, чем два года совместной жизни. Ты так желал Ребекку, что сделал ее желанной и для меня, но мне интересно, кто из нас окажется более удачливым.

По сжатым кулакам, по торжественной манере держаться я угадывал ее решимость совершить нечто экстраординарное. Бросив меня скорее мертвым, чем живым, она прорезала толпу зевак, окружавших супругу Франца, и начала танцевать перед ней. Ребекка встретила ее широкой улыбкой. В душе моей возникла великая пустота, словно предчувствие непоправимого. Соперницы стали сообщницами. Я не узнавал свою подругу: неприметная женщина преобразилась в дерзкую авантюристку. Эта блондинка и эта брюнетка воплощали нравственное кредо дня, вступившего в союз с мистикой ночи, Север и Юг заключили союз против меня, пытавшегося рассорить их.

Такая контрастная красота, усиленная противостоянием, сделала из них самую прекрасную пару вечера. На сей раз все было потеряно. Едва они затряслись в едином ритме, зрители воспламенились. Музыканты оркестра восторженно засвистели им, и зал едва не обрушился под шквалом аплодисментов. Две подруги распускались под клики «браво», как цветы на солнце, очарованные своей колдовской властью, еще более очаровательные благодаря обоюдному желанию понравиться друг другу. Каждый их шаг вызывал овацию, их примирение крепло, купаясь в радостном энтузиазме толпы. Но где Беатриса выучилась танцевать? На редких празднествах, куда нас приглашали, она проявляла себя столь скромно, что это граничило с неуклюжестью.

Их ужасное веселье леденило мне сердце: спотыкаясь от головокружения, я искал, куда бы присесть, и бессильно рухнул на ка-кую-то софу. Я хотел ринуться в этот круг, разделить их, отхлестать по щекам, однако стыд удержал меня. Бывает такой момент, когда события, зародившиеся в разных точках горизонта, сливаются и преграждают все выходы. Мне вдруг почудилось, что люди перешептываются за моей спиной, понижают голос, разглядывая меня. Я выпил два или три бокала неведомо чего и не сразу понял, что в очередной раз оказался рядом с Францем.

— Да вы дрожите? Боитесь Беатрису? Ей-богу, мне они кажутся потрясающими, женщинам всегда надо доверять.

— Зачем… зачем играть роль посредника, чтобы затем нанести удар в спину?

— Но, друг мой, ваш флирт с моей женой благородным не назовешь, он был скорее гнусен. Хоть я человек вполне современный, но сводничеством не занимаюсь.

Я чуть не расплакался. Я был настолько уничтожен, что у меня не было сил злиться на Франца, хотя он отчасти и организовал этот подлый заговор. Любить его я не мог, восхищаться им — тем более. Однако в этот миг мне хотелось воззвать к его помощи, вот только скверная улыбка его не предвещала ничего доброго.

— Все наши пары отличаются хрупкостью, Дидье, и легко ломаются при столкновении с другими. Не дуйтесь, оставьте свои предрассудки. Раз уж наши супруги так хорошо поладили, примем участие в их празднике. Мы теперь братская семья. Берите пример с меня: я привязываюсь к любовникам жены и делаю из них близких друзей. Я нахожу повод для веселья там, где другие рвут на себе волосы. Давайте не будем грызться, Дидье, чокнемся как добрые республиканцы, у которых все общее.

Пока калека поднимал к губам стакан в дрожащей руке, буря удвоила свою мощь. Внезапно «Трува» легла на правый борт с уклоном в тридцать градусов с лишним, одно из зеркал разлетелось вдребезги, и осколки стекла понеслись в центр зала. Атакованный штормом корабль стонал, как измученный колосс, и все его деревянные части затрещали, издав зловещий хруст. Огромные волны бомбили корпус, взрывались снопами молочной пены в иллюминаторах столовой и рассыпались дождем переливающихся, как опал, шариков. Какофония была ужасающей: судно скользило по головокружительным спускам и через мгновение взлетало на пенистые гребни. Создавалось впечатление, что Средиземное море, захваченное роковой музыкой, тоже пустилось в пляс.

Не совладав с качкой, оркестр повалился, груды тарелок и усилителей обрушились на танцевальную дорожку и покатились к ногам зрителей. Зал превратился в сковородку, на которой мы подскакивали, словно блины. Пассажиры прервали танец и, ухватившись за колонны и подлокотники привинченных к полу кресел, пережидали буйство ненастья. Столовая вставала на дыбы, прыгала, терзала желудки. Туалеты внезапно стали судьбой и главным направлением для большинства людей. Бармен и стюарды торопливо раздавали плотные пакеты вместо рюмки коньяка перед завершающей чашечкой кофе. И помертвевшие лица утыкались в бумажные колпаки, спины конвульсивно дергались, стараясь исторгнуть невыносимое бремя праздничного ужина. Лишь Ребекка и Беатриса, спокойные посреди паники, продолжали кружиться в своем воображаемом ритме — ярость волн придавала их движениям необыкновенный резонанс. Они сплетались, непристойно подергиваясь, возвышаясь над разгулом стихий как аллегорические фигуры хаоса.

Шквал ветра на мгновение отвлек меня от моего горя, но едва администрация умело и эффективно восстановила порядок на борту (в частности, двое матросов держали кресло Франца), я снова впал в меланхолию. Подобно этому кораблю, я тоже держал курс в бездну. Чувства мои переменились столь же быстро, как ситуация. Я уже забыл Ребекку, и Беатриса вновь стала для меня желанной, словно прерванный на середине роман, к которому возвращаешься с прежней охотой. Суматоха помешала встретить Новый год. Один из стюардов напомнил выдержавшим испытание пассажирам об их долге, и все стали желать друг другу счастья, обниматься. Тивари и Марчелло поздравили меня с оттенком снисхождения, которое обычно проявляют к неудачникам, — хуже всего не сам провал, а свидетели, утверждающие его как свершившийся факт. Беатриса и Ребекка в первый раз поцеловались в губы. Они смеялись и, судя по всему, говорили друг другу тысячу остроумных игривых слов. Затем стали забавляться тем, что посылали мне воздушные поцелуи, сдувая их с тыльной стороны ладони. Никогда еще они не казались такими красивыми, такими веселыми.

— Ты бы видел свое лицо, — молвила Беатриса незнакомым мне голосом. — Не хочешь пожелать нам доброго восьмидесятого года?

Я заледенел до костей, в горле у меня образовалась удавка, не позволявшая даже сглотнуть, чтобы открыть рот.

— Пригласим его с собой? — спросила Ребекка.

— А он пригласил бы меня, если бы ты приняла его?

— Не думаю.

— Тогда оставим этого хама одного. Средство классическое, но испытанное.

Изо рта у меня вырывались отдельные слоги, что напоминало бульканье ванной, из которой спускают воду.

— Что ты сказал? Выговаривай слова, я не понимаю тебя…

Между ними царило согласие близнецов, издевающихся над недотепой. Они держали тайный совет, перешептываясь, и даже тончайший мой слух тщетно силился поймать на лету их секреты; наконец обе залились смехом, который становился все более и более задорным.

— Сожалею, Дидье, свободных мест нет.

— Пойми меня, — добавила Беатриса, понизив голос, — ты подорвал вложенное в тебя доверие. Мерзок лишь тот поступок, который бросают на полпути: я бы простила тебе интрижку с Ребеккой. Я не прощаю то, что ты даже в этом провалился. Все же пожелаю тебе счастья в Новом году, Дон Жуан, побыстрее начинай охоту, иначе проведешь ночь один.

Они расцеловались в щечку и удалились, пристально глядя друг на друга, тесно соприкасаясь боками, как если бы хотели составить одно тело на двоих.

— Ах, гадючки, — сказал Франц, не упустивший ни слова. — Вот это, Дидье, сестринская солидарность, или я ничего не понимаю. Что ж, примите с достоинством то, что вы всего лишь крайнее средство. Вам захотелось поиграть в Казанову, так не влезайте же в шкуру цербера.

Я был уничтожен: обида, рухнув на опьянение, обрела вес катастрофы. Последние слова Беатрисы обострили мое чувство собственной слабости. Я видел вокруг себя только противников и агрессоров, а в ухо мне жужжал отвратный, неотвязный паралитик, продолжавший свой грязный, подлый, безнравственный монолог.

— Вы думаете, они собираются…

Он непристойно облизнулся.

— Ваша подружка — лакомый кусочек, моя — горячая штучка, они вам ничего не оставят.

Это мерзопакостное суждение возмутило меня. В приступе благородного негодования я крикнул:

— Ненавижу вас, ненавижу.

— Тем лучше: я труслив, уродлив, гнусен: для меня все это дополнительные, восхитительные резоны быть подлецом. Я хочу заслужить выказываемое мне презрение. Говорю вам, — добавил он, расхохотавшись, — с таким другом, как я, враги не нужны.

Отвечать на подобные оскорбления было свыше моих сил; погрузившись в печаль, я следил за происходящим в зале лишь вполглаза. Открыли шампанское. Катастрофическое веселье овладело тремя десятками здоровых пассажиров, которые еще держались на ногах. Между ними образовалось некое братство стойкости, способствующее взаимной симпатии. Эти последние празднующие словно обезумели: Беатриса с Ребеккой, ободряемые гиканьем и свистом, выступали заводилами. И вот настал гвоздь программы. Молодая жена Франца, залпом опустошив бокал, рассеянно повертела его в руках, затем вдруг по-казацки швырнула себе за спину, и он с хрустом разлетелся на части. За этим жестом последовали громовой клик, гвалт голосов, пауза и новый гвалт.

Беатриса в свою очередь бросила бокал через плечо — блистательный абсурд, рассмешивший всех до слез. «Попробуйте вы тоже», — говорила Ребекка по-английски тем, кто окружал ее. В порыве неудержимой радости дюжину бокалов, ставших грациозными гиперболами, отправили на пол или в стены. Ребекка побежала к буфету за другими, выпила их, обрызгивая соседей, и метнула в потолок. С небес обрушился водопад осколков, и звону раскалываемого вдребезги хрусталя вторили взрывы смеха расхристанных, ополоумевших шутников. Это последнее каре празднующих насквозь пропиталось алкоголем, и любая забава казалась им недостаточно бредовой. Стюарды попытались было вмешаться, но ничто не могло остановить восхитительного безумия, спущенного с цепи двумя молодыми женщинами. Их бесстыдная наглость уже не знала границ. Не осталось бокала, чашки, стакана, рюмки, фужера, графина, вазы, которым удалось бы спастись от истребления, снаряды сталкивались с яростным грохотом, морские пакеты шумно лопались при ударе о деревянные панели, но их почти перекрывал треск битого стекла.

Эти мелодичные позвякивания, восхищавшие других, звучали для меня похоронным звоном. Потом настал черед картонных тарелок и объедков, которые тоже стали бомбами, пулями и стрелами. Игра перерождалась в баталию школьной столовой. Вскоре зал был усеян ошметками паштета, куриными косточками, обрывками сыра, хвостами сельдерея, листьями салата, кусочками огурцов в сметане и фаршированными помидорами, которые лопались при попадании в цель, оставляя за собой длинные, сочившиеся красной жижей пятна. Остальное громоздилось на полу и украшало физиономию тех, в кого попали — с них ручьями текли сок, вино или соус.

Укрывшись в другом конце столовой, не принимая никакого участия в этой непристойной оргии, я наблюдал за ней издали — влюбленный и взыскующий подаяния, ничтожный и презренный, вдыхающий лишь затхлые миазмы бурной радости, к которой так и не сумел приобщиться, гадкий утенок, изгнанный из вольера, в одиночестве пережидающий катастрофу в своем уголке.

— Идите сюда, — крикнул мне Франц, — сейчас начнется самое веселье.

Такие пьяные празднества вызывали у меня отвращение, и я сбежал в самый разгар этого артиллерийского обстрела, унося с собой смутный образ клубов дыма, пунцовых рож, насмешливого ржанья. Как могла Беатриса увлечься подобной грубостью?

В последний раз я взглянул на столовую, чтобы навсегда запечатлеть в памяти жуткую топографию: Беатриса и Ребекка, с мокрыми волосами, обняв друг друга за шею, сотрясались от смеха и хлопали по животу обалдевших стюардов. Увидев, что я ухожу, Франц, окруженный кучкой тевтонских гарпий, проревел мне вслед:

— Берегите рога на выходе, дверь здесь низкая.

Мгновение спустя, уже в коридоре, у меня началась ужасная мигрень: голова казалась мне невыносимой ношей, в которой все вены моего тела отвердели, слепившись в единый сгусток крови, более тяжелый, чем скала. Я совершенно пал духом, нервы сдали, как после приступа бешеной ярости. В этот момент все казалось мне мерзким, скотским, безнадежно серым. Слишком велико было разочарование, и я не прощал себе, что превратился в посмешище, когда был наказан за мелкое прегрешение, которое даже не сумел совершить. Тщетно я пытался отвлечься от своей невралгии и мстительно представлял себе двух изменниц, предвкушавших там, наверху, свою постыдную близость. Во мне теплилась детская надежда, что качка помешает их объятиям и чемодан, выпавший из сетки, оглушит прямо посреди греховного акта.

Я в слезах бросился на кушетку, вознося молитвы, чтобы корабль угодил в торнадо, который поглотит всех участников этого зловещего фарса. Я сильно перебрал и утратил ясное понимание вещей. Часы слились в один непрерывный кошмар. Я то просыпался, то засыпал вновь. Я прождал Беатрису всю ночь, вздрагивая при малейшем звуке шагов в коридоре, безутешно рыдая после каждой ложной тревоги.

Загрузка...