Белая кошечка была вдрызг пьяна.
Она мыкалась по клетке, натыкаясь на решетку, грустно мяукала и глядела на нас остекленевшими глазами. Шерстка у нее взъерошилась, а сама она ужасно исхудала.
В клетке стояли две миски. На первой я прочел «молоко», на второй «молоко+спирт». Кошечка жадно вылакала вторую миску и, шатаясь, направилась к откидному козырьку на задней стенке клетки. Перед козырьком была укреплена кнопка. Опьяневшая кошка навалилась на кнопку. Козырек откинулся, и в клетку соскользнул кусочек рыбы. Кошка его мигом съела. И тут же повалилась на бок – как валится на мостовую напившийся до бесчувствия. Было 10 часов утра 8 апреля 1960 года.
Клетка с кошкой стояла в лаборатории клиники профессора Понтевиво. Сквозь огромное окно палило римское солнце. В парке самозабвенно заливались птицы. В халате, накинутом поверх пижамы, я стоял рядом с профессором Понтевиво – низеньким, розоволицым и излучающим добросердечность. Я впервые вышел из своей палаты.
Этому событию, имевшему в моих глазах чрезвычайную значимость, предшествовала длинная череда дней, когда я метался в четырех стенах этой палаты, иногда по нескольку часов вышагивая из угла в угол – шатаясь, спотыкаясь, цепляясь руками за кровать, подоконник, крючок в стене. Перед глазами все плыло и кружилось, а душа замирала от страха и бессилия. Как ни ужасно это звучит, но мне пришлось заново учиться ходить.
– Вам придется вообще всему учиться заново, мистер Джордан, – утешил меня профессор Понтевиво. – Вы теперь как дитя малое. Не забывайте, как тяжко вы были больны, как долго лежали в постели и что мы, врачи, сделали с вами – сначала господин Шауберг, потом, заметьте, и я.
Итак: я уже умею ходить взад-вперед по комнате. Какой прогресс! И мне всего 37 лет! Выйти в парк, а тем более на улицу, где со мной могут заговорить или меня толкнуть посторонние, сидеть за рулем машины, пойти в ресторан или в кино – все это для меня покамест ужасные кошмары, от которых – стоит только о них подумать – я весь тотчас покрываюсь потом.
Впрочем, я и нынче утром покрылся потом, идя из палаты в лабораторию, хотя профессор Понтевиво вел меня за руку и вообще всячески поддерживал. Дважды мне пришлось остановиться, чтобы передохнуть, прислонившись к стене длинного коридора. Колени у меня так дрожали, что я едва дотащился до клетки с белой кошечкой и рухнул на стоявший перед ней стул.
– Спокойно, – сказал Понтевиво. – Не бойтесь. С вами ровно ничего не случится. Вам ничего не грызёт. – Обмолвившись, он засмеялся. Я тоже. Но понял, что обмолвка его и смех были не случайны, когда он сказал: – Впервые за восемь недель вы засмеялись – понимаете ли, что это значит? – Он положил руку на мое колено. – А теперь возьмем-ка быка за рога. Не вечно же вам бездельничать. Пора помаленьку возвращаться к жизни.
– Вы хотите сказать…
– Я хочу сказать, что ваше физическое состояние улучшилось настолько, что мы можем начать бороться с вашей болезнью.
Я тупо смотрел на него.
– Вы уже наполовину здоровы. Если мы излечим вас от тяги к спиртному, вы будете здоровы вполне.
Я молчал.
– О чем вы думаете?
– О том, что мне придется расстаться с вами, когда я выздоровею, – ответил я. Пьяная кошка перекатилась на спину и лежала, открыв пасть, из которой текла слюна. Шерстка на тощем животе была реденькая и взъерошенная.
– Но вы же и раньше знали, что придет день, когда вам придется расстаться с нами, мистер Джордан.
– Да, – эхом откликнулся я. – Это я и раньше знал.
– Сегодня начинается второй этап лечения. Вы совершенно откровенны со мной – я сужу по записям на пленке. Кроме того, вы умны. Поэтому вы способны помочь мне вас вылечить. Без вашей помощи ничего не выйдет.
Как мудр этот доктор.
Как жаль, что мне придется с ним расстаться.
– Чтобы по-настоящему помогать мне, необходимо прежде всего познакомиться с тем, что нам сегодня известно об алкоголизме и алкоголиках. В ближайшие дни я расскажу вам об этом. А чтобы получше запомнилось, я попрошу вас каждый раз, вернувшись к себе, повторять перед микрофоном все, что вы вынесли из моего сообщения.
– Хорошо, профессор.
– Тогда начнем. Лекция первая. Вы видите здесь пьяную кошечку по имени Бианка. Она не всегда была такой жалкой и пьяной. Вот, посмотрите. – Он показал мне фотографии, запечатлевшие упитанную, жизнерадостную киску. – Так выглядела Бианка шесть недель назад. Тогда она не выносила даже запаха спирта, как и все кошки. Но за истекшие недели она, как видите, ударилась в пьянство. Стала алкоголичкой. Мы провели над ней эксперимент. Надеюсь, вы не отличаетесь истеричной любовью к животным? Истерично любящие животных обычно так же истерично ненавидят людей. Кто жалеет собачек в космических ракетах, тот наверняка равнодушен к тому, что миллионы евреев погибли в газовых печах.
– Что вы сделали с Бианкой?
– Сначала мы приучили ее к тому, что за козырьком с кнопкой ее ждет еда. Печенка, рыба, сыр – все, что кошки особенно любят. И она поняла, что стоит ей нажать на кнопку – и из-под козырька появятся вкуснейшие вещи. То было счастливейшее время для Бианки! Как вы себя чувствуете?
– Ничего.
– Нет, вы хорошо себя чувствуете. Скажите: «Я хорошо себя чувствую».
– Я хорошо себя чувствую.
– Браво. Пить мы давали счастливой Бианке молоко и смесь молока со спиртом, в чем вы можете убедиться своими глазами. Она упорно пила только чистое молоко. И если мы его забирали, она предпочитала испытывать муки жажды, но не прикасалась к смеси. Пока мы не начали ее злить.
– Как это – «злить»?
– Мне даже как-то стыдно об этом рассказывать. Такая она была милая, ласковая кошечка! Гм. Видите, вот здесь, на задней стенке клетки за козырьком, мы прикрепили резиновую трубку, соединенную с небольшим вентилятором. Когда Бианка нажимала на кнопку, вентилятор включался, как только открывался козырек. И вместо вкусной еды, как она привыкла, бедной Бианке прямо в нос била струя холодного воздуха. Конечно, отвратительное ощущение.
Из глубины парка до нас донеслись голоса и смех. Я выглянул в окно.
– Что там такое?
– Сменяют друг друга полицейские, что поставлены меня охранять, дорогой профессор.
– Вот как! Ну так вот. Видите ли, главная подлость с нашей стороны состояла вовсе не в том, что мы дули Бианке в нос холодным воздухом, а в том, что мы иногда это делали, а иногда нет. То нажмет на кнопку и получит аппетитнейший кусочек печенки или рыбку, а то – фффффффу! Заслышав вой вентилятора, кошка вздрагивала, жалобно мяукала, и шерстка на ее спине становилась дыбом. Вы понимаете, что мы с ней сотворили? Как бы вы это назвали?
– Вы поставили Бианку в конфликтную ситуацию.
– Великолепно! – Он сиял. – Причем конфликт имел душевную природу, не так ли? Аппетит и желание полакомиться то и дело заставляли ее нажимать на кнопку, но страх перед воющей струей воздуха с каждым разом возрастал. И она разрывалась между страхом и желанием. Повторите, пожалуйста.
– Она разрывалась между страхом и желанием.
– Она перестала «умываться», стала беспокойной, нервной, забывчивой и раздражительной. И, пребывая в этом состоянии, однажды обнаружила лишь одну мисочку – со смесью молока и спирта. И она чуть-чуть полакала из миски; а ведь раньше она этого никогда не делала! Спирт немного затуманил ее сознание, но, очевидно, и прибавил ей смелости, ибо вскоре она прямиком направилась к козырьку и нажала на кнопку. В предыдущие дни она все время сторонилась кнопки и опасалась на нее нажать. А теперь ей стало безразлично, что случится, поскольку она была, как говорится, под мухой.
– И что же случилось?
– Бианке в нос ударила струя воздуха. На следующий день струи не было, а после нажатия на кнопку она получила вкуснейшую печенку. Так и пошло. Она никогда не знала, чего ей ждать. И поэтому каждый раз, прежде чем нажать на кнопку, она напивалась для храбрости. Чем дольше длилось это состояние неуверенности, тем глубже была ее депрессия.
– Она стала алкоголичкой.
– О нет, не сразу! Погодите. Через несколько дней мы опять поставили в ее клетку миску с молоком.
– Но она до него уже не дотронулась.
– Естественно, ведь она все еще пребывала в конфликтной ситуации и нуждалась в душевной опоре, своего рода корсете. Тут мы демонтировали вентилятор, и Бианка могла в любое время и сколько угодно нажимать на кнопку – ненавистной струи воздуха как не бывало, зато всегда к ее ногам падал лакомый кусочек. Все было как в старое доброе время! Но, несмотря на это, она пила уже не чистое молоко, а только в смеси со спиртом. Каждый раз перед тем, как нажать кнопку, глотнет разок-другой. Вот теперь она стала алкоголичкой, мистер Джордан.
– И ею останется?
– Посмотрим! Все зависит от того, избавится ли она от страха, неуверенности и недоверия к кнопке – от того, чего она от нее ждет.
– Значит, скорее всего погибнет.
– Почему вы так думаете?
– Потому что никто не может с ней поговорить и потому что она, вероятно, не умеет мыслить.
Ученый гномик довольно потер руки.
– Браво, мистер Джордан, брависсимо. А теперь пораскиньте мозгами: человек как-никак существо более совершенное, чем животное, ибо может мыслить. Поэтому человек может избавиться от алкоголизма – если другие люди ему в этом помогут.
– Бедная Бианка.
– Бедные люди. Эксперименты такого рода начались совсем недавно, мистер Джордан. До последнего времени люди не знали, каким образом любитель выпить в компании становится пьяницей, а пьяница – алкоголиком. Называлось множество причин – безволие, разнузданность, наследственные задатки, тяга к наслаждениям, желание забыться. Но теперь мы знаем: подлинная причина алкоголизма – болезнь, причем в подавляющем большинстве случаев – невроз, нервное расстройство. Кто находится в душевном разладе с самим собой и не может из него выйти, кто не может справиться со своими проблемами, тот может стать невротиком. И в этом состоянии особенно склонен пристраститься к алкоголю. – Гномик поднялся с большим достоинством. – Это была наша первая лекция. А теперь я провожу вас в вашу комнату.
Мы вышли из лаборатории и зашагали по светлому коридору с большими окнами, в которые светило солнце.
Внезапно Понтевиво спросил:
– Замечаете, какие успехи вы делаете?
– В чем?
– Вы весь путь проделали самостоятельно. Ни разу не оперлись о стену. И я не вел вас за руку.
В самом деле – так все и было! Я оглянулся и увидел пройденный мною длиннющий коридор. Я счел это чудом, непостижимым чудом.
– Вы чего-нибудь боялись?
– Нет, профессор, – ответил я. Сердце мое колотилось от счастья, и теперь я сам повторил его шутку: – Мне ничего не грызет.
– Дело в том, что вы вновь способны ясно мыслить, мистер Джордан. А эта способность убивает страх.
Откуда-то снизу донеслись тихие звуки музыки. Играл тот молодой композитор, и мы оба остановились, прислушиваясь. Понтевиво не смотрел на меня, ибо по моим щекам катились слезы. Я прошел весь коридор без посторонней помощи, без опоры и без страха!
– Прекрасно играет, не правда ли? – Профессор выглянул из окна в цветущий парк. – Сейчас концерт кончится. Вон идет его муза. – Он показал рукой на посыпанную гравием дорожку между цветниками, по которой медленно и торжественно шествовала жена композитора-наркомана: как всегда, в черном, бледная и тщедушная, в низко надвинутой на лоб черной шляпе, держа на согнутой в локте руке корзинку, полную ярко-оранжевых апельсинов.
– Каждый раз она приносит ему апельсины, – сказал я. – Неужели он может съесть такое количество?
– Он ест невероятно много апельсинов. Ему очень полезно. – Мы прошли дальше по коридору и остановились у двери моей комнаты. Понтевиво протянул мне руку. – Завтра продолжим нашу беседу. А сейчас расскажите магнитофону все, что только что услышали от меня и что я вам показал. А потом продолжите свои воспоминания.
– Так я и сделаю, профессор, – сразу согласился я.
На Кэте была только замшевая куртка, туфли на шпильках и дешевенький пуловер, под которым судорожно вздымался и опускался ее пышный бюст. В нормальной одежде она казалась невыносимо вульгарной. Ее глупенькое, смазливое личико было серым, губы дрожали.
– Я уж подумала, что жду не там, где надо, что тут есть и другой стог… Или и с вами что-нибудь стряслось.
Вороны каркали над полем. Вороны каркали. Я почувствовал, что у меня немеет все тело.
– И со мной? – едва слышно переспросил я.
Она кивнула, сдерживая слезы, и тут же расплакалась. Я прошептал:
– Шауберг?
Поток слез.
– Что с ним?
– Его арестовали. Сегодня ночью, – выдавила Кэте сквозь рыдания. – Там, в Райнбеке.
– За что?
– Он… он…
Я схватил ее за плечи и встряхнул:
– Ну, говори! Говори же!
– Он совершил кражу со взломом…
– Кражу? Откуда ты знаешь? Как ты вообще попала сюда?
– Отпросилась у фрау Мизере. Я ей сказала, что мне надо встретиться с вами…
Очень мило, подумал я, что ты ей об этом сказала. И заорал на нее:
– Куда он залез?
– На фабрику микстуры от кашля.
На фабрику микстуры от кашля. Микстуры от кашля. Нет, так не бывает. Просто не может быть. Я сошел с ума. Теперь уже окончательно.
– Куда-куда? Повтори!
– На фабрику микстуры от кашля.
– Что это еще за бред собачий?!
– И сделал это ради вас! Я сжал виски ладонями. Чайка. Слон. Лифт. Голоса.
Нет! Нет! Я буду сопротивляться! Я еще не сдаюсь!
– Ради меня он сегодня ночью совершил кражу со взломом на фабрике микстуры от кашля?
– Нет!
– Что «нет»?
– Сегодня ночью его замели. А на фабрику он залез позавчера! – Когда она говорила, из ее рта вырывались клубы белого пара, и все вокруг нее было белое, луга и ветви деревьев, дороги и поле, – белое и словно зачарованное, как в волшебной сказке.
Да еще в какой сказке!
– И все это ради меня? Ради меня?
– Вот именно – ради вас!
– С чего ты это взяла?
– Мне Чарли сказал.
Вороны. Вороны. Они вопят и каркают. А я все же с приветом. Неужели и впрямь?
– Это еще кто такой?
– Тот, кто был с ним вместе.
– А Чарли не замели?
Она шмыгнула носом, за чем последовал новый поток слез.
– Кончай реветь, не то вмажу! – Не помогло. Мне надо было найти подход, который был ей ближе. – Значит, забрали одного Шауберга.
– Да…
– А Чарли?
Хлюпанье носом. Слезы.
– Где Чарли?
Слезы. Хлюпанье.
– Отвечай!
– Вы сказали, что вмажете мне.
– Извини. Я волнуюсь.
– Я не позволю так со мной разговаривать. Я такой же человек, как вы. И у меня есть своя гордость.
– Кэте… Кэте, ну пожалуйста! Где живет Чарли?
– Да не знаю я! Я вообще ничего не знаю! Я его в жизни не видела! В два часа ночи он позвонил фрау Мизере. – И она изобразила голосом разговор двоих: – «Можно позвать к телефону Кэте?» – «Я у аппарата. Кто со мной говорит?» – «Чарли». – «Какой Чарли?» – «Тебе без разницы, придержи язык. Твоего милого только что замели. Кража со взломом. На фабрике микстуры от кашля. Знаешь человека по имени Питер Джордан?» – «Да». – «Ради него он на это пошел. Завтра утром в восемь двигай в Фульсбюттель. Майенвег, за Гинденбургштрассе. Увидишь полевую дорогу, возле нее стог гнилого сена, там будет ждать этот Джордан.
Скажи ему, чтобы послал адвоката к фараонам». – «Чего?» – «Адвоката для твоего милого. И еще – пусть заберет ящик». – «Какой еще ящик?» – «Не задавай идиотских вопросов, Джордан знает какой. Сейчас же пусть заберет. Ящик – это главное».
Я услышал сзади какой-то шум и отскочил. За стогом стояла Шерли. Она явно все слышала, но ничего не поняла. Не знала и двух слов по-немецки.
– What happened? Who is that girl?[16]
– I told you to stay in the car![17]
У Кэте сразу сдали тормоза, и она взвизгнула:
– Меня в это дело не путайте! И вообще, меня тут нет!
– Заткнись! – заорал я на нее. И, обернувшись к Шерли, тем же тоном: – Leave us alone![18]
– If you don't tell me right away what happened, I'll start scream![19]
– For Christ's sake, I don't know myself what happened! Now will you get back into that car and wait?[20]
Наверное, в этот момент вид у меня был страшный, ибо Шерли отшатнулась от меня, как испуганная собака. Я посмотрел ей вслед. Она шагала по мерзлой земле, спотыкаясь и едва не падая, и наконец скрылась в машине.
– Разве это не… У вас было фото… – начала Кэте.
– Слушай внимательно! Мне сейчас надо ехать на студию.
– А как же ящик! И адвокат!
– Дай договорить! Сейчас мне необходимо явиться на студию. Тут рядом! А ты вытрешь слезы и вообще немного приведешь себя в порядок, чтобы на тебя не оглядывались, а потом пойдешь назад в город по правой обочине. Я нагоню тебя через четверть часа. Я не ориентируюсь в Гамбурге. Так что тебе придется мне помочь. Вот и ящик нести поможешь. О'кей.
Она хлюпнула носом и кивнула.
А я повернулся и, скользя и чуть не падая, поспешил назад к машине. Я плюхнулся на водительское сиденье. Повернул ключ зажигания. Включил заднюю скорость. Муфту сцепления. Газ! Машина полетела к шоссе. Шерли сидела рядом со мной, не двигаясь. Сзади, по тропинке, ковыляла на своих шпильках Кэте. Она опять рыдала в три ручья.
Дуреха. Не реви! Не то первый встречный заподозрит неладное. Не реви, дуреха! Высморкайся как следует!
Но белокурая Кэте продолжала рыдать и спотыкаться, ковыляя по мерзлой земле, одинокая, беззащитная и совсем потерявшая голову.
Машина выскочила на шоссе. Я рванул руль и переключил скорости. Скаты взвизгнули. И «мерседес» понесся к киногородку. Я произнес, не повернув головы и не отрывая глаз от дороги:
– Врач арестован. Это его подружка. – (Шерли залилась истерическим хохотом.) – Что тут смешного?
– Врач арестован? Как, и этот тоже? Вот, значит, для чего я приехала в Гамбург? – Она задыхалась от смеха.
– Я должен ему помочь.
– Чтобы и тебя арестовали?
– Он сидит за другое! Потом все тебе объясню. Обещаю обязательно все тебе объяснить.
Она вдумчиво посмотрела на меня и пожала плечами.
– Никогда ты не скажешь правду, – одними губами прошептала она. – Теперь я это знаю.
– Что ты теперь знаешь?
– Что ты попал в какую-то грязную историю. Очень-очень грязную. Бедный Питер.
– Шерли, клянусь тебе… – начал я. Но потом плюнул. Нет времени. Ящик. Кэте. Адвокат. Мне необходим Шауберг. Что мне делать без него?
Впереди вынырнули ворота студии «Альгамбра». Я посигналил. Сторож поднял шлагбаум. Я въехал в ворота, не снимая ноги с педали газа, мимо таблички с надписью: «Скорость не выше 10 км».
Сторож закричал мне вслед.
С боковой дорожки вышли два «эсэсовца» в черных мундирах, высоких сапогах и фуражках с серебряной кокардой в виде черепа. Одного я слегка задел, второй с руганью отскочил. То были статисты, направлявшиеся в павильон № 11, где немецкая кинофирма все еще снимала фильм о войне.
В последний момент я нажал на тормоз. Руки мои дрожали, когда я опускал стекло и просил извинения у них обоих. Они меня узнали и сразу заулыбались, приветливо и почтительно. Таких, как они, называли исполнителями второстепенных ролей, если им доставались одна-две фразы, а может, эти двое были из массовки, таким вообще не полагалось ни слова. Так, во всяком случае, мне показалось. Я сунул в руку одному из них банкнот, и он щелкнул каблуками и отдал честь.
– Спасибо, шеф! – Своему напарнику он бросил: – Двадцать монет.
– Как это понимать, дружище? – ухмыляясь, откликнулся второй. – С тех пор как на нас эта одежда, все стали с нами куда любезнее!
– Отлучиться? Что значит «отлучиться»? Как вы себе это представляете, мистер Джордан? – Альбрехт, мой заклятый враг, в бешенстве уперся в меня глазами. Он даже вышел из-за своего стола, припадая на одну ногу, этот задохлик, который ненавидел меня всеми фибрами души, сам не знаю – за что. – И надолго желаете отлучиться?
– На час. Максимум на полтора.
– В десять вы должны быть готовы к съемке. Сейчас без пяти восемь. Что же – прикажете нам всем ожидать вас? Как-никак нас восемь десятков!
А Кэте в это время бредет по гадкой дороге в сторону города. И полиция разыскивает Чарли. А Шауберг сидит за решеткой. И ящик лежит в бывшем лагере.
Я заставил себя улыбнуться:
– Господин Альбрехт, пожалуйста, начните со сцен, где меня нет. С тех, что с Гофманом.
– Чтобы еще раз из-за вас перевернуть весь план?! Нет уж. Нет-нет. Кроме того, Гофман до двенадцати занят на радио.
В этот момент появился Герберт Косташ. И, увидев нас с Шерли, расплылся от счастья.
– Какая радость для меня! – Шерли получила поцелуй в лобик. Тут Косташ почуял неладное. – Что случилось? – Альбрехт объяснил. Косташ решил: – Ежели мистеру Джордану непременно надо отлучиться, переставь сцены, черт тебя побери! Ведь вы наверняка никогда больше не будете так поступать, правда, Питер?
– Никогда.
– И не гляди на меня с такой иронией, Альбрехт. Я этого терпеть не могу. И скажи там всем в павильоне. Мистеру Джордану быть готовым к съемке в одиннадцать часов тридцать минут.
Альбрехт от злости чуть не лишился дара речи.
– Только потому, что он загребает пятьсот тысяч? – выдавил он еле-еле. – Попробовал бы позволить себе такое кто-нибудь из статистов!
Это было подло. Альбрехт знал, что мои 500 000 значились лишь на бумаге. Фактически же я должен был получить наличными 100 000, остальное лишь после того, как окупятся производственные затраты, которые вместе с банковскими процентами составляли около 5 миллиардов, – точно так же мы с Косташем, как продюсеры фильма, получили бы доход от него лишь после того, как прокат фильма с лихвой покрыл бы издержки на его производство. Если фильм не будет иметь успеха, мы не получим ни гроша. Поэтому Альбрехт своей репликой ранил заодно и чувствительную душу Счастливчика.
– Я запрещаю тебе этот тон! Извинись! Причем не сходя с места!
Альбрехт скривил рот в ехидной усмешке:
– Извините мою невоспитанность, мистер Джордан. Я тоже никогда больше не буду так поступать. – Он вышел, хлопнув дверью, и злобно заорал, вызывая второго режиссера.
– Чего это он на меня взъелся? – спросил я.
– Не обращайте внимания. К вам лично это не имеет никакого отношения. Просто он терпеть не может американцев.
– А почему?
– Был в американском плену.
– Умираю от жалости. Действительно, как мы смели напасть на бедную нацистскую Германию?
Косташ рассмеялся:
– Эта история еще смешнее, чем вы думаете. Альбрехт ведь из красных. Нацисты засадили его поначалу в концлагерь, а потом сунули в штрафную роту. В Нормандии попал в плен к американцам. На военном корабле его перевезли в США – в какой-то лагерь для военнопленных. Его лучший друг, с которым он сидел в Маутхаузене, тоже оказался там.
– Ну и что же?
– А все как обычно. В том лагере нацисты, естественно, давно заняли все ключевые позиции. С офицерским управлением, самосудом и убийством антифашистов под покровом ночи. Да вы и сами знаете, что у вас тогда там творилось…
Я промолчал. Я хорошо знал, что у нас тогда творилось…
– …и пришлось американцам даже очень по нраву.
– Как это?
– А так. Эти светловолосые и голубоглазые герои умели в два счета поднять весь лагерь! Раз-два – и готово. Одной красной свиньей меньше. Антифашисты гибли там постоянно. Только когда задушили друга, а самого Альбрехта избили до полусмерти, один сенатор вмешался, и Альбрехта вместе с другими антифашистами перевели в другой лагерь. Но там зато кормили впроголодь, как он рассказывал. Вот он теперь и мстит вам всем. – Косташ добродушно засмеялся. – Видите, Шерли, душа моя, каким дурацким манером человек обрастает предубеждениями!
Он рассказывал всю эту историю на плохом английском, пока мы выходили в коридор. А когда остановились возле крутой лестницы, ведшей на второй этаж, где находились монтажные, он обронил:
– Питер, смывайтесь! – и подмигнул Шерли. – Со вчерашнего дня я не могу отказать этому молодцу ни в чем. – Взяв Шерли под руку, он сказал ей: – Пойдемте, я познакомлю вас с вашими коллегами.
– Увидимся в обеденный перерыв, – сказал я Шерли. Она промолчала. И об руку со Счастливчиком стала подниматься по крутой лестнице. Я еще услышал, как она его спросила:
– Tell me, Mister Kostasch: What does the word «ящик» mean?[21]
– Это климакторий, – сказала белокурая Кэте и, шмыгая носом, вытерла заплаканные глаза. Мы ехали в это время мимо бесконечной ограды кладбища в Ольсдорфе.
– Что-что?
– Вон то белое здание, в которое входит много людей. Я хочу, чтобы меня туда положили и потом сожгли.
– Не падай духом, Кэте. Все будет хорошо.
– Может, у вас и будет. Но не у меня. Всё, конец.
Сверкающее ослепительной белизной здание крематория выделялось даже на ослепительно белом фоне, который создал мороз этой ночью. Надгробия, деревья между могилами, дорожки, цветы, трава и кусты совершенно преобразились – теперь все это сверкало и искрилось. Мы ехали по Рюбенкампштрассе на юг. Это была кратчайшая дорога на Райнбек, как заверила меня Кэте. Мы проехали Общедоступную больницу и Винтерхудский парк. Я вел машину с такой скоростью, на какую только мог решиться. 8 часов 10 минут. 8 часов 15 минут. 8 часов 20 минут. Мы пересекли округ Вандсбек. Кэте вдруг сказала:
– Лучше бы я сразу заехала проклятыми угрями этим парням по их пьяным рожам!
– Какими угрями?
– Ну, я же вам рассказывала. В Лейпциге. И мне не пришлось бы бежать на Запад. И я не вляпалась бы в такую грязь. А теперь по плотине направо.
На Аренсбургском шоссе полицейский свистнул, чтобы я съехал к обочине. В зеркальце заднего вида я успел заметить, что он вытащил из кармана записную книжку. Налетел на штраф. Ну и что! Ящик. Мне необходимо заполучить ящик. И все же я слегка сбросил газ. Нельзя рисковать – а то еще погонятся на полицейской машине. Ящик. Хаммерштрассе. Зивекингаллее. Стало светлее. Солнце выглянуло матовым пятном из-за грязной завесы облаков.
– Мы хотели пожениться.
– Теперь куда – налево или направо?
– Налево, налево, налево! Выбрасываю указатель поворота.
Сзади остаются возмущенные выкрики пешеходов.
– Раньше надо было предупреждать, черт тебя побери!
– Извините. Теперь опять налево. И опять направо. – 8 часов 30 минут. Мы добрались до Шифбека и повернули на юго-восток по Билльштедтер-Хауптштрассе. Здесь я уже более или менее ориентировался. Кэте и впрямь подсказала мне наикратчайший путь.
– А теперь… а теперь… Если они засадят его, мы не сможем пожениться, и мне придется всю жизнь работать и работать.
Это тебе так и так светит, подумал я, а вслух сказал – почти машинально:
– Не посадят. Вызволим мы твоего милого.
– Ах, господин Джордан, я так в вас верю! Вы – единственный человек, на которого я могу положиться. – (Ну, тогда помоги тебе Бог, подумал я.) – Теперь направо, потом налево через железную дорогу. Скоро будем на месте. – Она почему-то вдруг вспотела, хотя в машине было холодно, – я понял это по запаху.
– Я должен знать все в точности, раз мне приходится его вызволять. Поняла?
– Да.
– Например, что значит: он украл «ради меня»? Он в самом деле именно так выразился?
– Да, господин Джордан, именно так, слово в слово. Теперь мы ехали по ухабистой дороге, окаймленной ивами, покрытыми изморозью, словно сахарной пудрой. РОТЕНБУРГСОРТ. ТИФШТАК. МООРФЛЕТ. Дорожные указатели с названиями деревень промелькнули и унеслись. Я открыл свое окошко, потому что не мог вынести запаха пота Кэте, и теперь вдыхал ароматы болот и торфа. А вот и знакомая ограда того кладбища с покривившимися каменными крестами. Здесь я впервые ждал Шауберга – тогда, в ту страшную ночь.
Неужто он совсем потерял голову? В бумажнике у меня лежал чек на восемь тысяч марок. Нынче утром я должен был его ему вручить. И он это знал. А вот взял и вломился на фабрику микстуры от кашля. Почему? Зачем? Я все больше и больше терял естественную для всякого нормального человека уверенность, что все, что происходит, происходит на самом деле. День за днем, не говоря уже о ночах, во мне росло и поднималось все выше это скользкое, студенистое ощущение: я сошел с ума. То, что принимаешь за реальные события, на самом деле уже порождения вывихнутого сознания. Да где ты вообще находишься, Джордан? В какой психушке, в какой змеиной норе тебе все это привиделось? Какими лекарствами тебя одурманили, какими ядами отравили?
Когда мы ехали по просыпающемуся Райнбеку, Кэте сказала:
– Иногда мне кажется, что у меня крыша поехала и все это мне просто мерещится.
– Тебе тоже?
– Что «тоже»?
– Да так, ничего. Расскажи о Шауберге.
– Он пришел ко мне на работу…
– Когда?
– Три дня назад. Я работала в утреннюю смену. Знаете, что он сделал?
– Что?
– Он заплакал.
– Не может быть! – Шауберг – и вдруг слезы. Дьявол – и святой венец. Генерал – и движение за мир. – Почему он заплакал?
– В то утро он виделся с вами.
– Что верно, то верно.
Райнбек остался позади. По узкой и изъезженной боковой дороге машина, переваливаясь, выехала в просторное белое поле, над которым кружили вороньи стаи. Ворон было так много, что мне подумалось: да есть ли они на самом деле? Есть ли на самом деле все, что я вижу окрест? И все это и в самом деле Германия? Или уже какой-то другой мир? До КУРСЛАКА 6 км. До НОЙЕНГАММЕ 17 км. Нойенгамме. Это же тот концлагерь. Нет, это все еще Германия.
– Ну а дальше? Дальше что было?
– Он был в отчаянии. И сказал, что вы сказали, что ваш фильм лопнет. И он больше не получит от вас денег. А ведь ему полагалось получить от вас еще много-много денег, правда? Он мне не говорил, за что, а я его, конечно, и не спрашивала. Но он сказал, что фильм сворачивается. Значит, его слезы, скорее всего, были связаны с этим фильмом, так я подумала…
Вот она наконец, расплата за глупость. Ведь я сразу почувствовал, что не стоило рассказывать Шаубергу про разговор между Ситоном и Косташем в пустом просмотровом зале. И собирался оставить этот разговор при себе. А потом все же выложил ему, проболтался, как какой-нибудь слюнявый недоумок. И вот теперь расплата.
– Он сказал, теперь ему придется все же взяться за эту работу.
– За какую? Он имел в виду эту кражу со взломом?
– Наверное. Он сказал, на этом тоже можно заработать деньжат. Меньше. Но все же сколько-то. Вот провернет это дельце и удерет из Германии. И еще сказал, что работать будет не один, а в паре с дружком.
– Дружка зовут Чарли.
– Вероятно.
– Кэте! Ну что можно украсть на этой чертовой фабрике? Чем там можно обогатиться?
– Микстурой от кашля.
– Ну и дуреха! Прости. Но не мели чушь.
– Разве вы не читали в газете?
– О чем?
– Во вчерашней было написано: неизвестные злоумышленники грузовиками вывозят микстуру от кашля с фармацевтической фабрики.
Вывозят грузовиками!
Так вот почему доктор Шауберг закатился от смеха, когда я пожаловался, что у меня саднит горло, и попросил привезти мне немного микстуры от кашля.
«Захвачу я вам что-нибудь для носоглотки. От кашля у меня пруд пруди всяких средств».
Понял я теперь хоть что-то? Отнюдь. Все стало только еще более зловещим и нереальным.
Я нажал на тормоз. Вот они опять перед глазами – поваленные заграждения из колючей проволоки на взорванных бетонных столбах, обрушившиеся бараки без окон, дверей и крыш, сломанные флагштоки, взорванные бетонные дороги, сторожевая вышка, смотровой плац, все это опять передо мной – тот самый лагерь.
– Выходи из машины. Быстро.
Бараки. Канавы. Небольшое озеро, покрытое льдом. Взорванные бункеры. Голые сосны. Второй бункер. АДОЛЬФ ГИТЛЕР – ПОБЕДА…
– Быстрее! Поторапливайся!
Она ковыляла за мной на своих шпильках.
– Не могу быстрее. Ноги подворачиваются. И потом, я боюсь, я ужасно боюсь. А вдруг тут люди… полицейские…
– Здесь нет никого, кроме мертвецов, – отрезал я. Казалось, лагерь тянется куда-то в бесконечность и края его безнадежно теряются в льдистом тумане. Бараки, развалины, каменные обломки и полусгнившую древесину мороз покрыл сверкающим белизной снежным саваном: он был очень уместен здесь и прекрасно вписывался в стиль этого места, как, впрочем, и многих других в этой стране лагерей.
Мы вытащили тяжелый ящик цвета хаки из-под развалин третьего бункера и отнесли его к машине. У Кэте то и дело подворачивались ноги, и у меня отлегло от сердца, только когда я наконец запер ящик с надписью АРМИЯ США – ДИВИЗИЯ РЕЙНБОУ в багажнике машины и мы поехали обратно в Гамбург.
9 часов 46 минут.
Я не забыл о господине Альбрехте и о том, что через три четверти часа я обязан стоять перед съемочной камерой, но теперь голова моя была забита такой уймой проблем, требующих решения, что фильм казался мне уже делом второстепенным.
– Тебе придется выйти в городе, – сказал я растерянной Кэте. – Дорогу обратно я и сам найду. А сейчас мне очень некогда.
– Да, господин Джордан.
– Я позвоню мадам Мизере. И вечером загляну к вам. К тому времени мы еще что-нибудь узнаем о Шауберге.
– Вы ему поможете? И позаботитесь о нем, да?
– Я сделаю все, что смогу. А ты, Кэте, будь умницей. – Кэте – и умница! Бедняжка. Я боялся даже подумать о том, что будет, если уголовная полиция явится к ней, а она наверняка явится. – Если полиция начнет тебя расспрашивать, ты скажи только, что ты любовница Шауберга. Это они и так знают.
– Да, господин Джордан.
– Можешь также добавить, что вы собираетесь пожениться. Только обо мне и о ящике – ни слова. Что мы с Шаубергом знакомы и вместе работали, об этом они ничего не знают.
– Поняла.
Ты способна что-то понять, бедняжка?
– Я все сделаю. Сделаю все, что вы скажете.
– Меня нельзя впутывать в это дело. Эта кража на фабрике и в самом деле не имеет ко мне никакого отношения. Если они станут тебя обо мне спрашивать – правда, это почти невероятно, – или покажут тебе мое фото, или будут там у вас, когда я приду, помни: ты знаешь меня только как клиента заведения.
– Только как клиента. Да. Конечно.
– Можешь сказать, что я ради тебя и хожу туда.
– Потому что вам нравится мой выговор, да?
– А теперь выходи из машины. И кончай плакать. Мы обязательно вызволим твоего Вальтера, не беспокойся.
– Я в этом уверена, – ответила Кэте Мэдлер и протянула мне руку – пухлую, вялую и потную от волнения. – Забудьте, что я вам сказала насчет угрей. Наоборот, я счастлива, что все так получилось! Ведь если бы я не удрала на Запад, я бы не нашла свое счастье.
– В чем же твое счастье?
– В Вальтере. Если бы не эти угри, я бы его никогда не встретила! Ведь я потому и пришла в такое отчаяние, что люблю его. В Лейпциге мне бы ни за что не найти такого человека, как он!
– Ну, вот видишь! – сказал я.
10 часов 15 минут.
За Вандсбекским шоссе я свернул в небольшую улочку Кёнигсрайе. Здесь был расположен все еще посеребренный инеем парк с игровой площадкой для детей, пустовавший в этот час. Затормозив, я вышел из машины, открыл багажник и отпер висячий замок на зеленом ящике. Уже на второй день нашего знакомства Шауберг вручил мне второй ключ к замку – причудливо зазубренный кусок металла. «Почем знать. Коли со мной что случится, вы немедленно припрячете ящик». Я поднял крышку. Сверху, на врачебных инструментах и упаковках с лекарствами, лежал запечатанный конверт без адреса. Я аккуратно запер ящик и багажник, а конверт взял и пошел в маленькую пивную напротив парка. В этот ранний час у стойки сидел и пил пиво и шнапс лишь один посетитель – небритый, но прилично одетый дядька.
– Кружку пива, – бросил я хозяину.
– И рюмку шнапса. Этот господин – мой гость, – вдруг произнес небритый. Я заметил, что рядом с ним лежал небольшой сверток в газете.
– Большое спасибо, но я не пью шнапса. – И я направился было к одному из столиков у окна.
– Не хотите выпить со мной, что ли?
– Да нет, я бы с радостью. Но в такую рань…
– Не заводитесь, господин доктор, – смущенно сказал хозяин, обращаясь к небритому, а сам примирительно подмигнул мне, как бы прося не обращать внимания.
Небритый бросил ему:
– А ты помолчи! – И, обращаясь ко мне, спросил: – Вы сразу поняли, кто я такой, верно?
– Что-что?
Хозяин, стоявший за спиной небритого, улыбаясь, постучал себя пальцем по лбу. А тот в ту же секунду отвернул рукав куртки и расстегнул манжету рубашки. На внутренней стороне запястья я увидел наколку: букву А и число 2456954. Я видел такую татуировку на фотографиях в американских журналах. Небритый был некогда узником концлагеря.
– Извините Бога ради… Я не знал…
– Значит, выпьете со мной?
– Да-да, конечно.
Хозяин пододвинул ко мне рюмку. Я чокнулся с бывшим узником Освенцима. На его голове с громадным выпуклым лбом почти не было волос. Огромные глаза глядели печально. Кожа на лице пожелтела. Пальцы дрожали.
А 2456954.
– Я действительно совсем не хотел вас обидеть, сударь!
– А вы и не обидели. Это был тест. – Он говорил интеллигентно и тихо. А на лице его, казалось, были одни лишь глаза – черные, пронзительные, исполненные тысячелетней печали. – Не хочу долее мешать вам.
Я протянул ему руку, он пожал ее и сказал «Спасибо».
– Повторите для нас обоих, – кивнул я хозяину и сел за столик у окна.
Хозяин принес водку и пиво. Из окна мне была видна моя машина. Было бы весьма прискорбно, если бы ее угнали именно теперь.
Я сорвал печать на конверте без адреса и прочел письмо, написанное мне Шаубергом мелким аккуратным почерком (все буквы по отдельности).
Дорогой друг,
если Вы читаете эти строки, значит, я попал в аварию, дал деру, тяжко заболел, арестован или мертв. Вероятнее всего – мертв.
Я болен, как и Вы, и, как и Вы, боюсь смерти. Поскольку мы оба большие грешники и ни во что не верим, страх наш вполне понятен. Но, прежде чем продолжить письмо, я позволю себе изложить на бумаге некое соображение, которое за многие годы моей врачебной практики не раз приходило мне на ум. Христианская религия учит, что наша жизнь в этой юдоли скорби – всего лишь подготовка к раю, к чему-то более совершенному и великолепному, в случае если жизнь прожита в страхе Божьем. Все не так просто. Ах!
Вы себе и представить не можете, чего я навидался, когда смерть подступала к священнослужителям и благочестивым монашенкам – то есть к людям, которым вечное блаженство, так сказать, гарантировано! Думаете, они примирялись со своей судьбой и стремились в страну блаженства? Ничего подобного. Совсем наоборот! А ведь должны были бы по идее ликовать, что час их наконец-то пробил. Пусть бы кто взялся объяснить эти тайны христианской веры.
А посему мы с Вами, как закоренелые грешники и атеисты, не станем полагаться на этих людей, а тем более на неисповедимую мудрость Господа и сами сделаем все, что только в наших силах, дабы помочь Вам выкарабкаться, если я сойду с круга.
Вы не медик.
Поэтому я дам Вам ниже точные указания для самолечения с помощью всех лекарственных средств, содержащихся в моем ящике. Назову все медикаменты, которые Вам необходимо принимать, а также сроки и количества. Всем этим указаниям Вы должны неукоснительно следовать…
Так начиналось письмо. Затем шел длинный список. Шауберг оказался человеком, приверженным к порядку. Он назвал все симптомы, которые, вероятно, могут или должны проявиться, и соответствующие лекарства. Там были и их названия, и время приема, и количество.
Я читал все это, когда в пивную вошел каменщик, с которым небритый у стойки тоже провел свой «тест». Каменщик реагировал точно так же, как я.
…все упомянутые инъекции можно делать внутримышечно. То есть Вы можете делать их самостоятельно, как я показал Вам в лагере: лучше всего колите в ягодицу, на три пальца ниже края тазовой кости. Еще ниже проходит седалищный нерв, и, если Вы попадете в него, ощущение будет не из приятных. Так что, пожалуйста, будьте осторожнее!
Я все читал и читал и мало-помалу успокаивался, думая, что при необходимости, вероятно, и в самом деле смогу обойтись без Шауберга, но в конце письма стояло:
Единственная настоящая трудность возникнет, если с Вами случится приступ вроде того, который был у Вас в лагере и вечером первого дня съемок. Вы помните, что тогда я делал Вам внутривенные вливания, после которых Вы через несколько минут чувствовали себя вполне нормально…
О да, Я прекрасно помнил это чудесное ощущение, когда выныриваешь из омута страха в мир покоя, тепла и безопасности.
…если приступ повторится, необходимо будет сделать такую инъекцию. Но внутривенный укол Вы не сможете сами себе сделать. Для этого нужен врач или хотя бы опытная медсестра. Придется Вам немедленно подыскать такого человека, которому бы Вы доверяли, ибо только он сможет спасти Вас при новом приступе. Он должен будет срочно сделать внутривенное вливание средством из желтой коробочки, на которой я нарисовал зеленую точку.
Надеюсь (в Ваших и моих интересах), что это письмо никогда не попадет в Ваши руки.
Ваш богохульствующий компаньон
– Счет, пожалуйста!
Хозяин подошел ко мне, и я заплатил за пиво и сливовицу, к которым не притронулся, и за пиво и сливовицу небритого у стойки, беседовавшего с каменщиком.
– Бедолага, – сказал хозяин.
– Вы давно его знаете?
– Мой постоянный клиент. Таскается с места на место уже много лет. По всему Гамбургу. Имел когда-то крупную адвокатскую контору. Все пошло прахом.
– А чем он занимается?
– Сами видите – спивается. Деньги у него пока еще водятся.
– Но эта его выдумка с «тестом» бредовая. Самый заядлый нацист не будет же орать: «Не стану с вами пить!», когда он покажет тому свою наколку.
– Вот это самое я ему и говорю!
– Ну и что же? Хозяин пожал плечами.
Тем временем небритый экс-адвокат успел развернуть лежавший рядом с ним сверток и теперь показывал каменщику пару стоптанных детских туфелек.
Хозяин тихонько шепнул мне:
– Он всегда это делает, стоит только найти кого-нибудь, кто готов его выслушать. Он сидел в Освенциме. Когда русские его освободили, он вернулся и за одним из бараков нашел огромную кучу детской обуви.
– Детской обуви?
– Много сотен. Наверняка принадлежали детям, которых умертвили в последний момент. Обувь предназначалась, вероятно, для нацистского благотворительного общества, но, видимо, танки помешали. У адвоката были жена и маленькая дочка. Обе они погибли в Освенциме. И вот он взял из этой кучи пару туфелек. Естественно, один шанс из ста тысяч, что эти туфельки принадлежали его маленькой Монике. Но он все равно носит их с собой вот уже пятнадцать лет. И показывает их всем и каждому.
– И люди верят? Верят всей этой истории?
– Навряд ли. Просто пьют за его счет пиво и сливовицу. Тут у нас вся округа уже его знает. И все считают, что у него крыша поехала.
Я встал, кивнул человеку из Освенцима, он тоже поклонился мне, и я вышел из пивной. Я-то думал, что никогда больше с ним не встречусь. Но оказалось, что скоро, очень скоро суждено мне было увидеть его вновь и пережить по его милости страшное, самое страшное потрясение в моей жизни.
Я пошел к машине, отпер багажник и металлический ящик и довольно долго в нем рылся. Наконец я нашел то, что искал: единственную оставшуюся у меня надежду, то, что сможет сохранить мне жизнь, если случится самое ужасное, – желтую коробочку с зеленой точкой.
– Это мадам Мизере?
– К вашим услугам, сударь, – ответил в трубке мелодичный голос той самой дамы, в заведении которой, когда оно еще принадлежало ее родителям, столь приятственно распрощался с жизнью король Дании Фредерик VIII 14 мая 1912 года. (Что скажете о моей памяти, профессор Понтевиво?)
Было 10 часов 30 минут. На съемочную площадку мне надлежало явиться в 11 часов 30 минут. Час займет грим. А мне предстояло еще добраться до киногородка. У Альбрехта будут все основания рвать и метать.
Поэтому я, прижимая к уху холодную телефонную трубку, пожалел столь же искренне, сколь и мимолетно, что в 1944 году в некоторых американских лагерях для военнопленных царили такие порядки. Если бы пятнадцать лет назад в Оклахоме и Техасе пристойнее обращались с антифашистами, теперь в Гамбурге я, может быть, обрел бы друга, во всяком случае – не врага.
Таковы законы жизни. Наверняка любое зло, причиненное какому-то бедному, несчастному китайцу, последнему из людей, имело свои последствия – в Бразилии, Португалии, Голландии или еще где-то. Все мы так или иначе связаны с другими людьми в этом мире, все мы запутались в отвратительной паутине, нити которой – мы сами.
Я звонил из кабинки телефона-автомата на Краузештрассе, прямо у моста через Остербек-канал. Осторожность никогда не мешает. Может, полицейские уже сидели у мадам. Может, ее телефон прослушивался. За что на самом деле арестовали Шауберга?
– Кэте нынче утром была у меня. – Я старался говорить как можно нейтральнее и спокойнее. Бедная маленькая дурочка из Саксонии рассказала мадам, что собирается встретиться со мной. Я еще утром страшно разозлился на нее за это. А сейчас был несказанно рад этому обстоятельству. Потому что мне не пришлось называть свое имя.
– Да, я знаю. – Мадам не сказала: «Да, я знаю, мистер Джордан». На нее вполне можно положиться. Она знала, что можно говорить, а чего нельзя.
– Мне жаль девушку.
– Да, для Кэте это ужасное несчастье. Она, кажется, очень любит этого человека. Мы с ним едва знакомы.
– А я его вовсе не знаю. Как его зовут?
– Шауберг. Он иногда навещал ее здесь. – Фрау Мизере, очевидно, давно сообразила, что ее телефон, вероятно, прослушивается. Она знала, что надо признавать, а чего не надо. – Он произвел на меня отличное впечатление.
– Я слышал, он по профессии врач?
– Да, он врач.
– Врач – и совершает кражу со взломом?
– По моему мнению, вся эта история – сплошное недоразумение, трагическое недоразумение, которое непременно выяснится.
– Бедная малышка Кэте умоляла меня как-то помочь этому господину. Как его зовут?
– Шауберг.
– Да, как-то помочь господину Шаубергу. Она просила денег, чтобы нанять хорошего адвоката. Деньги я готов дать. Но я не знаю адвокатов в Гамбурге. Я хочу сказать: для начала нужно узнать, что вообще произошло, не правда ли? И вот я подумал, может быть, вы…
– Не беспокойтесь, Кэте – лучшая лошадка в моей конюшне. И я, разумеется, знаю разных юристов в городе. Один из них в настоящее время уже выясняет обстоятельства дела в полиции.
– Вы – образцовая хозяйка.
– Я хочу стать для моих девушек второй матерью. И меня весьма тронуло, что вы приняли так близко к сердцу беду, постигшую Кэте.
– Но, Боже мой, если можешь кому-то помочь…
– Сильный всегда должен вставать на защиту слабого, – сказала хозяйка борделя, явно воспитанная в лучших английских традициях. – Это наверняка ошибка, которая вскоре выяснится. Полиция обязательно доберется до истины. А мой адвокат посодействует ей в этом.
– Если понадобятся деньги, то я, как говорится, готов…
– Ах, редко встречаешь такого отзывчивого человека, как вы, сударь. Окажите нам честь и навестите нас в скором времени. Только известите нас заранее, чтобы я могла учесть ваши пожелания.
– С удовольствием так и сделаю, мадам. – Через полчаса Кэте должна быть у нее и сообщить, что я приеду нынче вечером.
Я направился вверх по Рюбенкампштрассе на север и из суеверия, миновав киностудии, доехал до старого стога сена. Там, где Шауберг каждое утро поддерживал меня таблетками и уколами, я проделал все это сам, согласно его предписанию. Даже внутримышечную инъекцию сам себе сделал. Первую ампулу я по неловкости разбил. Со второй дело пошло лучше. Потом вынул из серебряного пенала стерильную иглу и вспомнил ту фразу из шауберговского письма, где он требовал, чтобы я всегда кипятил иглы, прежде чем класть их в герметичный пенал. Потом слегка приспустил штаны, нащупал тазобедренный сустав и чуть ниже его воткнул иглу в кожу; это я тоже сделал неловко, так что было очень больно. Если бы кто-нибудь увидел меня в этот момент – ноги и руки неестественно вывернуты, одежда в беспорядке, лицо искажено, – он бы тотчас вызвал психиатра, причем вовсе небезосновательно, ибо, если на моем лице в этот момент отражались мои мысли, вид у меня был наверняка устрашающий.
«…если приступ повторится, будет необходимо сделать такую инъекцию. Но внутривенный укол Вы не сможете сами себе сделать…»
Если приступ повторится.
«…придется Вам немедленно подыскать такого человека, которому бы Вы доверяли, ибо только он сможет спасти Вас при новом приступе…»
Ибо только он сможет спасти меня при новом приступе.
Кто он? Кто на всем белом свете?
Наташа Петрова? Не станет она этого делать. Она позовет полицию. Или выставит меня вон.
Если приступ повторится…
Конечно, он повторится. Почему бы и нет? И что тогда? Человек, которому я бы доверял. Да такого просто нет. Мне ведь тоже больше никто не верит, и правильно делает.
Но может, нам все же удастся быстро вызволить Шауберга, тут же приходило мне в голову, ибо каждый из нас надеется, пока дышит. Может, все еще уладится, несмотря ни на что.
Так я думал.
И не подозревал, какие треволнения мне еще преподнесет жизнь. По сравнению с ними все, что стряслось со мной до сих пор, было похоже скорее на скучную тягомотину будней в скучном размеренном обиходе скучного и благополучного обывателя.
Конечно, я не успел на съемочную площадку к 11 часам 30 минутам, я вообще, весь взмыленный, лишь после одиннадцати влетел в свою гримерную, где старина Генри встретил меня тревожным:
– Тучи сгустились, мистер Джордан.
– Наверное, Альбрехт?
– Он самый. Ему пришлось еще раз менять порядок сцен из-за того, что вы не вернулись вовремя. А теперь обеденный перерыв передвинули. И мы сможем в перерыв вас быстренько загримировать.
Конечно, Альбрехт имел все основания возмущаться. То, что я сделал, было неслыханной наглостью. Никто из мировых звезд не может позволить себе отсутствовать часами, когда его ждут перед кинокамерой. Я подумал: если бы Альбрехт знал! Если бы все здесь знали! И еще: а если нам не удастся вызволить Шауберга? И если следующий приступ начнется уже сегодня?.. Я весь облился потом и проглотил две красные таблетки. После этого немного успокоился. И пока из павильона все потянулись в столовую, меня загримировали и переодели. После этого я поднялся на второй этаж к монтажистам, чтобы наконец-то поговорить с Шерли. Раньше я не мог выкроить на это ни минуты. Да и теперь у меня, в сущности, не было времени. В монтажной кроме Шерли я увидел мастера по монтажу американца Джекки и его помощника-немца. На Шерли был надет черный халат из блестящей синтетической ткани, рукава которого были закатаны с помощью круглых резинок. Длинные рыжие волосы были подобраны и скрыты под платком. Монтажисткам не разрешалось работать с непокрытой головой, дабы избежать несчастных случаев: длинные волосы легко могло затянуть в металлические диски, бешено вращающиеся на монтажных столах.
За одним из таких столов сидела Шерли, держа ноги на педалях, с помощью которых она могла крутить заправленную в диски ленту взад и вперед. Глаза ее были прикованы к небольшому экранчику из матового стекла, по которому бежали, повторяясь, одни и те же кадры сцены 427, которую мы снимали первой, – той сцены, где Генри Уоллес убивает меня бронзовым канделябром.
Когда я вошел, мужчины обернулись, Шерли не шелохнулась. Мужчины поздоровались со мной. Шерли открутила пленку назад. Из динамика раздался режущий ухо вой. То был диалог сцены 427, только в десять раз скорее и в обратную сторону: «Виимммбрруаллемммо…»
Я постарался встретиться с Шерли глазами, но мне это не удалось. Она по-прежнему не отрывала взгляда от крошечного экранчика, отгороженного черными щитками от дневного света.
Джекки, мастер монтажа, которого мы «одолжили» у фирмы ПАРАМАУНТ, приземистый толстяк родом из Берлина, фамилия которого на самом деле была Якобриновиковский, сразу же вцепился в меня.
– Ну-ка, поглядите, что получилось, мистер Джордан.
– Дело в том, что у нас тут встретились трудности, – добавил немец, его помощник, на редкость привлекательной внешности.
– Show it to daddy,[22] – сказал Джекки, обращаясь к Шерли.
Джекки был большой оригинал, все его любили, потому что он всегда пребывал в отличном настроении, хотя пережил очень много горя, Шерли нажала на левую педаль. На экране пошла сцена № 427. Я увидел себя, отшатывающегося от Уоллеса, и его, замахивающегося канделябром. «Вы подлый пес!»
«Послушайте… Выслушайте же меня…»
Но он не стал меня слушать, он укокошил меня тяжелым канделябром, ножка которого с глухим стуком пробила мой затылок. Я рухнул на пол перед тахтой. Кровь заструилась из раны. Я был мертв, и камера крупным планом сняла сценарий, упавший на ковер рядом с моим телом. Этот кадр остался на экране.
– Ну, так в чем дело? – спросил я. – Какие трудности?
– The sound stinks, – пояснил Джекки. И тут же без всякой нужды сам себя перевел: – Звук дерьмовый.
Я старался встретиться взглядом с Шерли, но она прятала глаза. Шерли. Шерли. Умоляю тебя! Но она смотрела только на свой матовый экранчик.
Этот Джекки как-то поведал мне, что из чувства самосохранения был вынужден в Голливуде сменить фамилию. «Думаете, мне дали бы работу, если бы я оставался Якобриновиковским? Да прежде, чем американцы выговорят такую диковинную фамилию, можно снять два дубля! Так что я сам себя во второй раз обрезал. Резать как-никак моя профессия, на то я и монтажист! А после этого на фирме все пошло как по маслу!»
Я сказал:
– Эту сцену все равно придется переснять, как и все сцены, снятые в первые дни.
– Но не эту, – заметил красавчик – ассистент мастера, которому явно нравилась Шерли: он все время на нее пялился.
– Он прав. – Дважды обрезанный экс-берлинец мрачно кивнул. – Господин Косташ говорит, мол, там, где вас убивают, вы на уровне. Я того же мнения. Все первый класс. Кроме звука. Вы только послушайте! Случалось вам проломить кому-нибудь башку бронзовой лампой? Нет. Да тут будто в кегли играют! Где ты откопал этот звук, парень?
– В фонотеке студии, – вспыхнул его смазливый ассистент.
– Стоило тебя посылать! Не мог найти чего получше?
Ассистент обиделся:
– В разделе «Проломы черепа» ничего лучше не было. Я притащил на всякий случай еще и «Перелом костей», «Расплющивание костей» и «Металлический шар падает в ведро с повидлом». – Он кивнул на три коробки с небольшими роликами, стоявшие на подоконнике. – Мы их прослушали. Звук еще хуже.
Тут заработал динамик:
– Сообщаем точное время: тринадцать часов. В павильоне три перерыв окончен. Мистера Джордана просят явиться в студию. Мистер Джордан, вас просят.
Толстяк Джекки промолвил задумчиво:
– Да, тут нужен настоящий череп.
– Воспользуйтесь своим собственным, – ввернул обиженный ассистент.
Но Джекки не удостоил его вниманием:
– Отлучусь-ка я на часок. Раздобуду столько черепов, что хватит на три дубля.
– Можно мне поговорить несколько минут с дочерью? – спросил я ассистента.
– Разумеется, мистер Джордан.
– Мистер Джордан, мистер Джордан, вас ждут в павильоне три, – взывал голос из динамика.
– Очевидно, сейчас вам это не удастся, – заметил Джекки, засовывая руки в рукава пальто.
– Я зайду попозже.
– It will us be a pleasure,[23] – откликнулся Джекки на своем берлинском варианте английского.
Шерли ничего не сказала. За все это время она не проронила ни слова и ни разу не взглянула на меня.
В последовавшие затем два часа я не имел возможности выйти из павильона, не мог даже ни на минуту уйти со съемочной площадки. По моей вине было потеряно много времени, и я не осмелился еще раз нарушить дисциплину. Только после 15 часов был объявлен небольшой перерыв для перемены декораций. Чтобы камера могла отъехать подальше, пришлось убрать одну стену комнаты. Благодаря этому у меня выдалось несколько свободных минут. Я помчался на второй этаж. В монтажной не было никого, кроме с клейщицы.
– Все пошли в тонателье.
В киногородке было несколько залов, в которых можно было записывать на пленку целые симфонические оркестры, равно как и звуки любой силы – от стрекота цикад до взрыва атомной бомбы, – наговаривать диалоги и под конец «микшировать» готовые фильмы на огромных пультах управления. В одном из таких залов среднего размера я нашел Шерли. Когда я открыл тяжелую двойную звуконепроницаемую дверь, я увидел, что она одна и сидит на полу. Над ее головой висел микрофон. Перед ней на полу лежало шесть свиных голов. Выпуклые мертвые глаза животных таращились из глазниц. Шерли держала в руке тяжеленный молоток. На ней был большой фартук.
– Тихо! – заорал кто-то, когда я вошел. – Ни с места! За стеклянной перегородкой я увидел толстяка Джекки и его ассистента. Джекки сидел за пультом. Он нажал на какие-то рычаги. Зажглось множество ламп.
– О'кей, Шерли! – Голос Джекки, усиленный динамиком, гулко разнесся по пустому залу с двойными стенами, усеянными круглыми отверстиями для лучшей акустики. Шерли взмахнула молотком и с силой ударила по одной из голов. Голова раскололась. Кровь, обломки костей и мозги брызнули во все стороны и чуть не угодили на мои ботинки. Звук получился ужасающий. Именно такой, какой бывает, когда кому-нибудь проламывают череп.
Из динамика донесся ликующий голос толстяка Джекки:
– Ну, дружище, в точку так в точку! Wait a minute,[24] Шерли! Послушаем-ка разок на столе!
Толстяк и красавчик скрылись за какой-то дверью. Мы с Шерли были одни, одни в этом огромном зале со скошенными под точно рассчитанным углом стенами, в этом сюрреалистически гулком зале. Я подошел к Шерли и помог ей подняться с полу. Заглянув ей в лицо, я перепугался: она была мертвенно-бледна. Вид у нее был такой больной и несчастный, что я усадил ее на складную скамеечку, и горячая волна жалости к ней захлестнула меня с головой.
– Тебе опять стало дурно?
Она кивнула.
– Тебя вырвало?
– Я уже привыкла. Что стряслось с этим врачом?
– Нынче вечером буду знать. Адвокат уже поехал в полицию. – И солгал: – Если он ничего не добьется, у меня есть другой врач на примете. Не беспокойся, любимая. Мы тебе поможем. Мы тебе обязательно поможем. Через несколько дней все будет в прошлом, клянусь тебе.
Тут она на меня взглянула, и я вдруг увидел, как она страшно постарела. Молча она взяла мою руку, задержала ее в своей, и я почувствовал, как она тонка, слаба и холодна. Да, теперь Шерли глядела на меня тусклыми, по-собачьи преданными глазами, которые уже не горели огнем любви и ревности, как было утром, нет, то пламя погасло. Потухшими были эти красивые глаза, безучастными. И так же безучастно она сказала:
– Мне жаль, что я так плохо вела себя нынче утром.
– Шерли…
– И вчера вечером тоже. Прости меня, Питер.
Все это было сказано тонким детским голоском, и я невольно вспомнил, как в детстве ее отсылали из дому в интернаты и пансионы только потому, что она мешала Джоан и мне в пору нашей взаимной страсти, – это дитя, лишенное детства, это дитя, которое никогда не имело ни подлинного отца, ни подлинной матери и теперь было готово и не могло себе позволить стать матерью. Это дитя, которое умасливали подарками, обманывали поцелуями и убирали с дороги шутками, это дитя, выросшее с воспитательницами, чужими детьми, чужими учителями, без родительского тепла, без любви другого человеческого существа – пока не обрело мою.
Но было ли это чувство любовью? Все вокруг меня разрушало то, что я считал любовью – моей первой любовью. Разве могло быть любовью то, что губило саму любимую? Не любил ли я все еще только себя, только себя одного? Может, все-таки правду сказала мне однажды та женщина в приступе ненависти: «Ты не можешь любить. Просто неспособен на любовь. Ты вообще не знаешь, что это такое».
Все это внезапно пронеслось в моей голове, когда я стоял перед ней, моей маленькой Шерли, которая так геройски боролась со своей тошнотой, со своей слабостью, когда я стоял наедине с Шерли в этом огромном гулком зале, полном технических устройств, придуманных столь же холодным и бесчувственным умом, что и мой, только лучше, намного лучше.
– Шерли, когда мы нынче вечером поедем домой… – начал я и тут же прикусил язык, потому что вспомнил, что нынче вечером мне нужно ехать к мадам Мизере. И я начал фразу сначала: – Когда мы нынче вечером увидимся в отеле, я тебе объясню…
– Нет.
– Что значит «нет»?
– Нет, – повторила она, и в ее голосе не было злобы, лишь бессилие и усталость, страшная усталость. – Нет, ты не должен мне ничего объяснять.
– Но…
Она сжала мою большую горячую руку своей маленькой и холодной как лед.
– Дай мне договорить. Они сейчас вернутся. И тебя тоже сейчас опять позовут в павильон…
– Шерли, – перебил я ее. – Любовь моя, ты для меня все. Верь мне. Я тебя люблю. Так поверь. Прошу тебя, поверь, я люблю тебя.
Так мы говорили с ней в этом зале, построенном по последнему слову акустико-электронной техники, в этом безлюдном зале, где были озвучены, снабжены музыкальным сопровождением, «смикшированы» бессчетные множества вымышленных трагедий и комедий, так говорили мы с ней, два пленника нашей реальной драмы, не проданной в виде сценария, не снятой на кинопленку, драмы, не нуждавшейся в музыкальном сопровождении, «микшировании» и корректировке. Может быть, именно эта окружающая нас супертехника придавала месту действия нечто театральное и заставляла меня произносить фразы, которые я в другом месте, пожалуй, ни за что не решился бы произнести:
– Все, что я сделал и делаю, я делаю для нас с тобой. Я почти вдвое старше тебя и все же молод душой, но я уверен, что до тебя не знал чувства, называемого любовью, и что после тебя уже никогда не узнаю любви. Знаю, это звучит слишком патетически, но я действительно так это чувствую: ты – единственная преграда, стоящая между моей старостью и моей несостоявшейся, зряшно прожитой жизнью без любви.
Пока я все это произносил, она смотрела на меня потухшими глазами, а у наших ног валялись окровавленные мертвые свиные головы, осколки костей и куски мяса.
И еще я сказал ей:
– Я живу только благодаря тебе, Шерли. И постоянно вспоминаю все, что нас связывало. Наши тайны, наши подаваемые друг другу сигналы, наши письма, которые мы ухитрялись передавать друг другу и которые, прочитав, сжигали. Наши свидания. Маленькие гостиницы. Телефонные разговоры. Цветы от инкогнито. Все это, запретное, для меня означало жизнь и любовь: то была моя первая настоящая любовь, Шерли…
– И моя. – Она склонила голову, как будто мы говорили о некой ушедшей от нас навсегда и горько оплакиваемой покойнице.
– Маленький бар в полумраке. Наши любимые песенки. Пианист играет «Верную любовь». Вот о чем я вспоминаю. О чем мечтаю. Ради чего живу. Только ради этого. Ради нашей любви. Эти слова звучат ужасно патетично. Но я люблю тебя, Шерли. Верь мне.
На это она ответила:
– Я верю, что ты меня любишь. Но считаю, что ты тут, в Гамбурге, попал в дурную историю.
– Если ты имеешь в виду ту блондиночку, что ждала меня нынче утром…
– Не только ее. Много всякого.
– Шерли…
– Не перебивай. Они сию минуту вернутся. Я уверена, что ты сейчас очень несчастен. Я уверена, что тебе просто придется лгать, если ты начнешь объяснять мне, что здесь произошло. И поэтому прошу тебя: молчи! Я верю тебе. Мне просто ничего другого не остается. Посмотрю, что будет дальше. Только не хочу, чтобы мне и дальше лгали.
Слова эти тоже звучали весьма неожиданно в ее устах.
Да, вероятно, все дело было в этом пустом и огромном зале с его микшерами и микрофонами, звукопоглощающими стенами и широкоэкранными установками. Вероятно, именно этот мир бездушной техники заставил наши души заговорить.
– Я не стал бы тебе лгать, – сказал я и подумал: я уже лгу.
– Стал бы, Питер. Наверняка. Мне всю жизнь лгали. И Джоан. И ты. И подружки. И мальчики. Кругом одна ложь. Я тоже люблю тебя всем сердцем. И знаю, что ты найдешь для нас обоих наилучший выход. Но я не могу больше терпеть, когда мне лгут.
Я попробовал было обнять ее, прижать к себе, поцеловать. Мне было все равно, войдет ли кто, увидят ли нас. Но Шерли оттолкнула меня.
– Не надо, прошу. Не прикасайся ко мне. Меня то и дело тошнит.
Я отступил и вдруг затрясся от озноба, хотя в зале было жарко. Разве это похоже на любовь? Неужели мы оба уже так далеки друг от друга?
– Не сердись, Питер. Вот когда ребеночка не будет…
– Да-да, – кивнул я. – Конечно.
– Ну вот, теперь я тебя обидела.
– Ничего подобного, – отмахнулся я.
За гладкой стеклянной перегородкой появились Джекки с ассистентом. Оба сияли. Динамик щелкнул, и тут же послышался голос мастера по монтажу:
– Дети мои, не могу удержаться и не назвать самого себя гением! Какой звук получился! Да вы просто уделаетесь от восторга!
– Я потом поднимусь к вам и послушаю, – машинально пообещал я.
– А знаете, где я раздобыл свиные головы? На бойнях в Вандсбеке! Надеюсь, вы не приняли это за личное оскорбление, мистер Джордан?
– С какой стати?
– Ну, из-за того, что я додумался заменить вашу голову именно свиной! – Он раскатисто засмеялся и уселся за пульт. – Погоди-ка, детка, запишем еще разок, на всякий пожарный.
– Хорошо, мистер Джекки. – Шерли поднялась с пола и вновь взялась за молоток. При этом бросила мне через плечо: – Та женщина позвонила.
– Что-что?
– Утром. Тебя не было.
– Но как же…
– Телефонистка соединила ее со мной в монтажной. Не знаю почему. Здесь считают меня, очевидно, твоей родной дочерью. Или решили, что звонит Джоан.
– Но звонила не та женщина!
– Нет, та.
– Откуда ты знаешь?
– Она попросила позвать тебя.
– Это еще ничего не доказывает.
– Но она представилась.
– И как ее зовут?
– Фрау Петрова.
Я тупо уставился на Шерли.
– Вот видишь, Питер. Потому я и не хочу, чтобы ты мне еще что-то объяснял. Ведь тебе пришлось бы солгать в первой же фразе.
Тут зажглись красные и зеленые лампы.
– Ну как, детка, готова?
– Да, мистер Джекки.
– Шерли, но это же все чистый бред! Не могла звонить та женщина! Да я и не знаю никакой фрау Петровой!
– Питер, микрофон включен.
Я двинулся к двери.
Вдруг раздался голос Джекки:
– А сейчас будьте любезны замереть на месте, мистер Джордан! – (Я замер.) – Ну-ка, детка, вдарь как следует!
Шерли присела. Взмахнула молотком. С силой ударила по свиной голове. Опять раздался тот же отвратительный звук. Второй череп разлетелся на куски.
– Восторг! Неподражаемо! – Голос Джекки в динамике захлебывался от восхищения. Я взглянул на Шерли. Она покачала головой и отвернулась. Нет, это было бессмысленно, совершенно бессмысленно. Перешагнув через лужи крови, обломки костей и комочки мозгов, я пошел к двери.
Фрау Петрова.
Черт возьми, почему она сюда позвонила? Внезапно я весь затрясся от бешенства. Что это ей вдруг взбрело в голову? Ведь она женщина. У нее есть женское чутье. И она должна была бы знать…
Что?
Что она, собственно, должна была бы знать? А ничего.
У выхода из тонателье была телефонная будка. Я полистал толстенный справочник. Петродер. Петрос. Петросси. Петрова. Петрова. Петрова. В справочнике оказалось одиннадцать Петровых, но Наташа, видимо, не указала своего имени и профессии. Слава Богу.
Нет, вот она – Петрова Наташа, д-р мед., 23-68-54.
Я набрал номер, и в трубке послышался ее спокойный, мягкий голос.
– Говорит Джордан. – Я еще задыхался от бешенства. Я еще не остыл. – Я звоню со студии. Вы сегодня утром звонили сюда.
– Да.
– Почему?
– Боже, я что-то не так сделала?
– Да.
– Мне очень жаль. Я думала, вы там один. Я не знала, что ваша дочь работает монтажисткой.
– Что вам было нужно? – спросил я и, еще не договорив, почувствовал, что вся моя злость улетучилась, что этот тихий, спокойный голос смирял меня, успокаивал.
– Я хотела вас поблагодарить.
– Поблагодарить?
– Ну да, за чудесные цветы, за ящик для рисования, за цветные карандаши.
Цветные карандаши. Ящик для рисования. Цветы. Я обо всем этом забыл, давно забыл.
Она хотела меня поблагодарить. Это было так естественно для такого естественного человека, как Наташа Петрова. Если бы она была сейчас тут, вдруг подумалось мне. Может, я бы смог сказать ей правду, всю правду, раз уж от Шерли я ее вынужден скрывать. Я лгал всю свою жизнь. И теперь впервые ощутил слабое подобие той муки, которая не отпускала, если не можешь никому и никогда сказать правду. Если бы Наташа была сейчас тут…
Нет!
Я схожу с ума! И все явственнее! Надо кончать. Надо с этим кончать.
– Мне необходимо увидеть вас, мне надо поговорить с вами, Наташа. – Я так и сказал: Наташа. Не фрау Петрова. Не фрау доктор. Я назвал едва знакомую женщину Наташей.
Ее спокойный голос тут же спросил:
– Когда?
– Как можно скорее.
– Назовите время и место.
Звучал ли ее голос все так же спокойно? Мне померещилось или в ее голосе и впрямь появились тревожные нотки? Нет, мне не померещилось. Я сказал:
– Слушайте внимательно…
Рим, 14 апреля 1960 года.
Профессор Понтевиво сказал:
– Алкоголизм – это состояние души. Большинство современных людей более несчастны, несвободны и неудовлетворены, чем сами признают, вернее, чем сами понимают. Как пишет Альбер Камю, мы живем в век страха. С помощью алкоголя люди пытаются прогнать этот свой страх. Поэтому наш век – век алкоголизма.
– Не кажется ли вам, профессор, – сказал я, – что людям во все века их время представлялось наиболее исполненным страха? Не кажется ли вам, что таким образом и мы тоже всего лишь жертвы этого искаженного исторического угла зрения, под которым настоящее представляется хуже, чем самое плохое прошлое?
– Нет, мистер Джордан, я так не думаю. По размаху и тяжести последствий наше настоящее масштабнее и ужаснее, чем любое прошлое. На это у нас имеются объективные чисто человеческие и объективные чисто научные доказательства.
– Что такое – «объективно человеческие»?
– Только за двадцать пять лет, с двадцать второго по сорок седьмой год, в Европе были депортированы, изгнаны из родных мест, умерщвлены семьдесят миллионов мужчин, женщин и детей. За четверть века мы пережили две мировых войны, а сколько революций и концлагерей – не счесть. Систематическое промывание мозгов и массовая пропаганда принадлежат к нашей повседневности точно так же, как существование водородной бомбы.
– Каковы же объективно научные доказательства?
– Они вытекают из исследований психиатров, теологов и социологов по общественному поведению наших современников, в первую голову – людей искусства. Остановимся покамест на них. Традиционной задачей художника в течение тысячелетий было добровольно взваливать на свои плечи все страхи, угрызения совести и проблемы человечества и превращать их силой своего духа, таланта, гения в художественные произведения, приносившие зрителям, слушателям или читателям ясность, облегчение и избавление. В этом состояла задача художника в течение тысячелетий. За это ему платили восхищением, почетом и – деньгами.
Как обстоит дело с художником в наши дни? В абстрактной живописи и атональной музыке он намеренно разрушает доступную нашим органам чувств действительность и создает себе свой особый мир, в котором он – единственный мастер, поскольку никто больше этого мира не понимает.
– Лишь поэтому он в этом мире мастер?
– Конечно, мистер Джордан. А почему он создает этот мир, которого на самом деле нет? Да только потому, что с тем миром, который есть и в котором он живет, художник совладать не может. Что делают писатели? После длительного периода, когда они – на сцене, в романе и в кино – работали только под влиянием современного психоанализа, теперь они начали разрушать последние мосты между собой и публикой. Они все больше и больше отсылают в прошлое былую свою задачу – потрясать, возвышать и расковывать души современных им людей. И все больше и больше стараются втянуть, впутать публику в свои собственные страхи, свою собственную духовную безысходность. Художники нашего времени больше не желают освобождать публику от мучающих ее страхов, забот и сомнений; они хотят сделать своих читателей, зрителей, слушателей и ценителей изобразительных искусств такими же запуганными, отчаявшимися и растерянными, какими стали сами – и должны были стать.
– Неужели должны?
– Думается, да. Ибо мы живем в такое время, которое действительно отличается от всех других известных нам эпох. В прошлом были времена еще более бурные, еще более смутные, еще более кровавые – к примеру, великое переселение народов после падения Римской империи или век изобретений, времена Галилея и Коперника, которые переместили нашу землю и человека на ней из центра Вселенной на ее периферию; а чего стоит эпоха промышленной революции девятнадцатого века. Но наше двадцатое столетие испытывает на себе слияние всех этих сотрясающих мир течений, кульминацию всех этих разрушительных переворотов – оно их продукт. Наше время, мистер Джордан, требует от нас не только принять совершенно новую картину мира, но и исследовать его, ибо мы находимся только в начале пути познания мира, в самом начале. Ничего подобного раньше не было. Старые религии, старые «-измы» пасуют. Над всеми нами нависла угроза расщепленного атома. Кто знает, где спасение? Кто хотя бы для виду освободит нас от наших бесконечно разнообразных страхов – всех нас, не умеющих уже справиться с жизнью – с этой жизнью в эту эпоху?
– Алкоголь, – сказал я. Он кивнул и надолго умолк. Потом вновь заговорил:
– Это время возрождения нашего мира. Пока новые идеи еще не стали идейным достоянием масс, ибо недостаточно проверены и опробованы. Поэтому кругом царит хаос. Но мы живем в век разума. И потому боимся хаоса. А библейские люди, в особенности персонажи Ветхого завета и сотворения мира, жили в век веры…
Вера и мышление. Мышление и вера. Ах, доктор Шауберг, доктор Шауберг!
– …для них не существовало вопроса: «Откуда хаос?» Для них вопрос стоял по-другому: «Откуда порядок?»
– И какой же ответ находили те люди?
– Для них, мистер Джордан, порядок был плодом всех усилий творить добро в повседневной жизни. Он был естественным следствием этих усилий. Мы, живущие посреди хаоса мощного преобразования мира, должны мужественно пытаться делать нечто подобное, дабы таким путем ускорить победу ясного мышления и разумного порядка для всего человечества. Но это возможно только в том случае, если мы сами абсолютно четко уясним себе, в каком положении находимся, если не будем пытаться уклониться от лежащей на нас ответственности – путем дурмана, пьянства, саморазрушения. Каждый из нас имеет свою задачу в упорядочении этого беспорядочного мира. Каждый из нас должен что-то дать другому человеку. То, что мы дадим и получим, должно, однако, совершенно ясно осознаваться как дарителем, так и получателем дара. Ясное мышление – я об этом уже говорил и скажу еще не раз – это гибель для страха. – Он протянул мне на прощанье руку и направился к двери, потом обернулся и с улыбкой сказал: – Кстати, наша маленькая Бианка чувствует себя лучше.
– Она выздоровеет?
– Надеюсь. Некоторые из моих подопытных животных, на мой взгляд, умеют мыслить лучше, чем кое-кто из пациентов.
Если бы на его месте оказался Шауберг, тот бы наверняка добавил: «Для чего, правда, вряд ли требуется такое уж большое усилие». А профессор только обронил:
– Доброго вам утра, мистер Джордан. Это была вторая лекция.
– Садитесь, пожалуйста, сударь, – сказала мадам, указав рукой на софу, стоявшую в ее опрятном бюро, на стене которого висело вышитое изречение: СПОКОЕН ТОТ, У КОГО СОВЕСТЬ ЧИСТА. Через стекло в верхней половине двери мне виден был зал при входе, где в это время – начало вечера – уже толпилось довольно много посетителей. Обнаженные девицы выходили из стеклянных витрин, танцевали под музыку проигрывателя, взвизгивали и смеялись – всё как всегда. Только белокурая Кэте едва сдерживала слезы. Она сидела на коленях какого-то старика. Он рассказывал ей длинную историю, и она слушала с вымученной улыбкой.
Мадам Мизере (в этот вечер на ней было элегантное бело-желтое платье с блестками, прическа так же безупречна, как и макияж) заметила, куда я смотрю, и сказала:
– Бедная крошка. Это разрывает ей сердце. Я пообещала, что дам ей сегодня выходной. Но она захотела отработать вечернюю смену. Решила, что это отвлечет ее мысли в другое русло.
Старик сунул руку в откровенное декольте Кэте и шепнул ей что-то на ухо. Она взяла его за руку и пошла с ним к лестнице, ведущей на второй этаж. Большой красный бант, стягивающий ее волосы на затылке, вздрагивал и подпрыгивал.
Я присел на софу. Теперь мне уже не было видно, что происходило за дверью, слышна была только музыка, визг девиц, мужской хохот и шаги на скрипучей лестнице. По ней непрерывно поднимались и спускались пары – до того и после того. Спустя какое-то время я научился это точно определять, хотя девицы двигались и до, и после одинаково. А вот мужчины – по-другому.
Мадам Мизере налила две рюмки коньяку. Шторы на окнах были задернуты. На Эльбе свистели лоцманские катера, выли пароходные гудки. В тот вечер стоял густой туман.
– Ваше здоровье, мистер Джордан.
– И ваше, сударыня.
Мы выпили, и я поднес огонек к ее толстой бразильской сигаре, которую она держала двумя пальцами в кольцах с огромными сверкающими бриллиантами. Выдохнув целое облако ароматного дыма, мадам приступила к разговору:
– Дела обстоят неважно, мистер Джордан, и мне очень жаль, что приходится вам это сказать.
За дверью хор голосов пел все новые и новые куплеты песенки, в которой речь шла о хозяйке трактира – нимфоманке, жившей на берегу реки Лан.
Мадам продолжала:
– Мой адвокат – поверьте, самый лучший, какого только можно заполучить за деньги, – был в суде.
– В суде? – Все оказалось хуже, чем я думал. – Он уже сидит в следственном изоляторе?
– К сожалению. Господа из уголовной полиции очень спешили. И даже несколько часов провели здесь, у меня.
– И что же?
Мадам произнесла с достоинством:
– В моем доме нет ничего, что бы стоило скрывать. – С тем же основанием она могла бы сказать: «В моем доме и при британском дворе». И я бы с полной убежденностью возразил: «Скорее уж там, мадам, скорее уж там!»
А в зале затянули очередной куплет: «Пожарник у хозяйки спал, он десять раз не уставал…»
– Мой адвокат, учтите, точно так же заинтересован в своей репутации, как вы. Вам бы не улыбалось, если бы полиция усмотрела какую-то связь между вами и Шаубергом, моему адвокату это тоже не улыбается – нужно ли мне продолжать эту тему?
– Отнюдь, мадам.
– Мне, естественно, и в голову не могло прийти, что вы и Шауберг вместе совершили какое-то противозаконное деяние и что этим объясняется ваше участие к нему. Я знаю, вы делаете это ради Кэте.
– Только ради Кэте.
– Из сочувствия и сострадания.
– Да, мадам.
– Как это прекрасно. Тогда я позволю себе просить вас дать мне десять тысяч марок. С этим можно подождать до завтра, у вас наверняка нет с собой такой суммы.
– Послушайте…
– Мистер Джордан, мне тоже не улыбается перспектива потерять свою добрую репутацию. Если я беру на себя не лишенную риска роль посредницы между вами и адвокатом, чем избавляю вас от опасности, то по простейшим законам политэкономии…
– Вы учились в университете?
– Три семестра. То по простейшим законам политэкономии заложенный в проект риск должен быть в достаточной степени покрыт суммой неустойки на случай его неосуществления. Точно так же, как при страховке. Вы ведь разбираетесь в страховых операциях, мистер Джордан?
Я все больше и больше восхищался этой хозяйкой борделя.
– Две тысячи.
– Десять тысяч.
– Мадам, даме не к лицу шантажировать джентльмена.
– Мистер Джордан, джентльмен не торгуется с дамой. Дайте мне восемь тысяч, и не будем больше об этом говорить.
– Пять тысяч.
– Хорошо, пять. Но вы меня несколько разочаровали. Разве вы способны из-за каких-то жалких пяти тысяч поставить на карту свою репутацию джентльмена?
– «…а на одиннадцатый раз свистел он "Марсельезу"», – орал хор в зале.
– Итак?
– Итак, Шауберг вместе с этим отвратительным Чарли украл пять тысяч литров микстуры. В стеклянных банках по пятьдесят литров. Три грузовика доверху. Водители помогали грузить. Микстура была еще не разлита по аптекарским бутылкам. Ее конфисковали. Водители сидят. Чарли тоже. Шауберг раскололся.
– Он, наверное, сошел с ума!
– Я бы этого не сказала. – Мадам глубоко затянулась. Аромат черных табачных листьев наполнил комнату. (У хозяйки трактира был еще и каменщик, узнал я в паузу от хора за дверью.) – На этой микстуре он мог бы заработать кучу денег. А деньги ему нужны.
– Это я знаю.
– Вот именно. И мне сдается, у него были основания опасаться, что радужные мечты, роившиеся вокруг вас, могут не сбыться. Я права?
– Да.
– Я так и думала. Видите ли, я ничего не понимаю в медицине, но в этой микстуре от кашля – это какой-то новый вид микстуры, фирма только что выбросила его на рынок…
– Не произносите больше этого слова – «микстура»! Меня от него уже тошнит!
– …итак, в этом сиропе – раз уж вы так чувствительны, – видимо, имеется какое-то определенное химическое вещество, не то кодеин, не то кофеин, уж не знаю, нельзя же все знать, и будто бы это вещество оказывает на большую часть морфинистов эйфорическое действие, аналогичное тому, что делает морфий.
– Вы хотите сказать: эту микстуру от кашля собирались продавать морфинистам?
– Полицейские из отдела наркотиков все это в деталях объяснили моему адвокату – простите, что я не называю его имени, но я точно так же соблюдаю ваше инкогнито – по отношению к нему. Каждый новый медикамент, поступающий в свободную продажу, то есть без рецепта врача, – а в год их поступает несколько сот – проверяется морфинистами и другими наркоманами на его пригодность для их специфических целей. Сделать это им очень легко: наркоманы могут немедленно заметить, годится ли им какое-то лекарство или нет. А чтобы это установить в лабораториях или клиниках, врачам и химикам понадобились бы месяцы и годы. Наркоманы же узнают это через несколько дней. И начинается охота за этим лекарством. Одного того, что аптекари замечают, каким необычайным спросом пользуется новое средство, достаточно, чтобы отдел наркотиков мог сделать свои выводы. Тогда препарат попадает в перечень лекарств, отпускаемых по рецептам, и наркоманы вынуждены отыскивать что-то еще. Эта игра идет бесконечно. В истории с микстурой от кашля доктор Шауберг, очевидно, рассчитывал на безумную прибыль, учитывая объем краденого.
– Этот идиот!
– Отчего же? Он заботился о своей безопасности. Разве вы не знаете, на что способны люди в такой ситуации? Мой адвокат считает, что нашего приятеля будут держать за решеткой как можно дольше, надеясь таким образом наконец собрать материал по другим, более темным сторонам его жизни. Вы, вероятно, знаете мудрую немецкую пословицу: «Время – лучший советчик»?
– Нет.
– Я бы слегка перефразировала эту пословицу, чтобы передать ход мысли у судей: «Время – лучший советчик предателя».
– Вы хотите сказать: кто-нибудь, кого Шауберг в свое время подставил, теперь сдаст его полиции?
– Человек человеку волк, мистер Джордан.
– Тогда нужно его как можно скорее вызволить под залог. В Америке такие вещи проходят. А как с этим в Германии?
– В принципе тоже.
– Сколько?
– Минимум тридцать тысяч, считает мой адвокат. Если это вообще возможно.
– А если деньги найдутся – спросит ли судья, откуда они взялись?
– Не имеет права.
«Жестянщик у хозяйки был…»
– И все же не обольщайтесь сверх меры, мистер Джордан. Если доктора и освободят из-под стражи, ему придется постоянно отмечаться в полиции. Будут следить за каждым его шагом, что вряд ли облегчит ваши с ним дела. И, конечно, следствие по его делу будет продолжено.
– Плевать, – сказал я. Меня мутило с той минуты, как я выпил коньяк. Уже одна мысль, что Шауберг все еще за решеткой, а у меня нет ничего, кроме рекомендаций по пользованию ящиком с лекарствами, опять наводила на меня панический ужас. А вдруг приступ? Еще один приступ. Что тогда? – Плевать. Мы должны его вызволить.
– Вы готовы рискнуть такой суммой?
– Да.
– Что ж, хорошо.
– А если вашего адвоката все же спросят, откуда деньги?
– Я дам показания, что одолжила эти деньги Кэте, потому что она – лучшая из моих подопечных, и потому что я отношусь к ней как к дочери, и потому что убеждена в невиновности Шауберга. Я ничем не рискую. Либо дело против него будет прекращено, либо его вновь арестуют. В обоих случаях я получу залог обратно. Разве я произвожу впечатление женщины, которая не может отстегнуть тридцать тысяч?
– Вы производите впечатление женщины, которая может отстегнуть тридцать тысяч и при этом заработать пять, – сказал я, не скрывая восхищения.
– Когда я смогу располагать суммой, необходимой для выкупа?
– Завтра.
– Конечно, весьма вероятно, что суд откажет в освобождении Шауберга под залог или же очень затянет принятие решения. – Она встала и мягко улыбнулась. – Но мы не станем падать духом. Смелому Бог помогает! Поскольку теперь вы будете чаще ко мне наведываться, я бы попросила вас, памятуя о множестве шпиков, которые тут околачиваются, хотя бы для проформы на полчасика подниматься с Кэте наверх. А то в конце концов кому-то покажется, что вы приходите сюда не ради собственного удовольствия.
Она ухитрялась предусмотреть буквально все!
Мы поискали Кэте в гостиных, но не нашли. Мышеловка, с которой я при этом познакомился, – красивая брюнетка, чью наготу прикрывали лишь бюстгальтер, шелковые чулки и крошечные трусики, – сказала:
– Она в своей комнате.
– Одна?
– Да, мадам.
На Мышеловке не было туфель, и я сквозь прозрачные чулки заметил, что пальцы на ногах были забинтованы. Видимо, господин из Дюссельдорфа вновь недавно побывал здесь. Мышеловка прихрамывала и старалась ступать на пятки.
– Ее комната семь, мсье.
Вот я и направился по скрипучей лестнице на второй этаж и далее по коридору с множеством дверей, из-за которых доносились смех, пыхтенье и кое-что еще, и постучал в дверь под номером семь. Никто не откликнулся. Я открыл дверь и увидел Кэте в коротеньком желтом шелковом халатике, стоящую на коленях перед кроватью, над которой висело изображение Мадонны. В комнате горел только ночничок под красным шелковым абажуром, на потолок с улицы падал беспокойно дергающийся свет уличных фонарей.
Кэте не заметила меня. Молитвенно сложив ладони перед грудью, она проникновенно и едва слышно шептала со своим саксонским выговором:
– Прошу тебя, Небесная Мать наша, помоги моему бедному Вальтеру. Я сделаю все, что Ты захочешь. Помоги ему. Пусть его освободят, чтобы мы могли пожениться и уехать, подальше отсюда. Пожалуйста, Матушка, ну пожалуйста, сделай так.
Я осторожно прикрыл дверь снаружи.
Рим, 16 апреля.
У белой кошечки по имени Бианка случился рецидив. Вот уже два дня она опять лакает из миски с надписью МОЛОКО+СПИРТ, после того как пять дней подряд пила только чистое молоко.
Теперь она чувствует себя хуже.
Она ничего не ест и лежит все время на спине, глаза остекленели, шерсть всклокоченная. Профессор Понтевиво специально повел меня на нее посмотреть. Он объяснил мне также причину рецидива. Стены клиники обвиты диким виноградом. В его ветвях под окнами лаборатории, где находится клетка Бианки, пара дроздов устроила гнездо. Теперь вылупились птенцы. И Бианка целыми днями слышала их писк. Будь она на свободе, она тотчас сцапала бы и сожрала беспомощных, еще не умеющих летать птенчиков, поэтому только теперь болезненно ощутила свое заключение в клетке.
Профессор Понтевиво сказал:
– Тяга к убийству и тяга к творчеству, желание добра и желание зла, если наталкиваются на препятствие, кончаются алкоголизмом.
Профессор Понтевиво и его огнеокая красавица ассистентка с величайшей осторожностью и любовью высвободили гнездо с птенцами дроздов из ветвей дикого винограда на стене и укрепили на одном из старых деревьев в глубине парка, подальше от дома, чтобы нашей маленькой Бианке не был слышен их писк.
– Это было для нее испытанием, своего рода искушением, – сказал мне профессор. – Такие испытания и искушения выпадут и на вашу долю, мистер Джордан. Не бойтесь рецидивов. Они для того и существуют, чтобы их преодолевать и делать для себя выводы. Посмотрим, хватит ли у Бианки на это разума и сил.
– Чему учат рецидивы, профессор?
– Что ни человек, ни животное не могут быть всегда счастливы. Любое животное, любой человек, пока они живы, обречены испытывать и муки, и обиды. Но обижаться на жизнь не следует, мистер Джордан, от этого и заболеть недолго.
Солнце светило вовсю, небо сверкало яркой голубизной, с юго-востока дул сильный ветер. Река была подернута рябью и отливала то зеленым, то серым, а то и серо-голубым или черным. Волны вздымали белые гребешки пены. Воздух был кристально чист и прозрачен, и суда, мимо которых мы проплывали, сверкали на солнце. Мы видели и пассажирские пароходы, и танкеры, и буксирные катера. Нашу моторку качало и подбрасывало.
На небольшом возвышении за штурвалом с круглыми спицами стоял молодой парень, а между ним и штурвалом стоял Миша. Лодочник разрешил ему положить руки на спицы и тоже управлять катером.
Наташа сидела рядом со мной на корме открытой моторки. Ветер швырял нам в лицо клочья пены. День был субботний, и мы плыли вверх по Эльбе на запад, мимо верфей у Кувердской гавани, где грохотали клепальные молотки на арабских и английских судах, мимо нового угольного порта, где швартовались суда под русским, итальянским и испанским флагом, и дальше на запад, мимо Маакенвердской гавани, мимо Альтоны с ее красными, зелеными и голубыми домиками, вдоль Атабаски до Парковой гавани, в которой суда всех цветов и наций прижимались друг к другу, как сардины в банке, и наконец вошли в Нефтяную гавань, где нам пришлось увернуться, когда прямо на нас надвинулся персидский танкер, поднимавший носом высокие пенные волны.
Миша обернулся, из-под руки лодочника взглянул на нас сияющими глазами и пальцами быстро-быстро подал матери длинную серию знаков.
Наташа ответила ему только на пальцах, и мальчик, одетый в дорогой синий костюмчик и серую курточку на меху, засиял от радости и беззвучно засмеялся. Потом изумленно взглянул на молодого лодочника, который ласково погладил его по голове. Но тут они оба опять ухватились за штурвал, наша моторка резко накренилась, попав боком на высокие волны, отбрасываемые большим персидским танкером, и Наташу прижало ко мне.
– Миша говорит, что ему здесь ужасно нравится и ему совсем не страшно, – перевела мне Наташа. – Мы с ним впервые совершаем такую экскурсию. Раньше на мои предложения покататься по Эльбе он отвечал, что боится.
Он отвечал.
Она говорила о своем глухонемом ребенке, как о здоровом, и для нее Миша впрямь говорил, отвечал, рассказывал – пальцами. Она уже полностью к этому привыкла. Ко всему ли люди могут привыкнуть? Даже к самому страшному? И полностью? Очевидно.
– Сегодня я ему сказала, что один дядя пригласил нас покататься на моторке. Он ответил, что раз с нами будет мужчина, то, пожалуй, стоит рискнуть.
Предложение покататься на Эльбе я сделал Наташе накануне, когда позвонил ей из автомата у двери тонателье после разговора с Шерли.
– Мне необходимо увидеть вас, мне надо поговорить с вами, Наташа.
– Когда?
– Как можно скорее.
– Назовите время и место.
– Слушайте внимательно: завтра во второй половине дня я не занят на съемках. Встретимся в три часа у причалов перед станцией метро «Хафентор». Там можем взять моторную лодку-такси и покататься по Эльбе. – Я решил, что на реке нас не увидит никто из знакомых.
– Вы хорошо знаете город.
– Я уже не раз совершал такие поездки.
– Вторую половину субботы я всегда посвящаю Мише. Вы не будете против, если я возьму его с собой? Ведь он все равно не услышит, о чем мы будем говорить.
– Берите его с собой, – ответил я. Это было в пятницу.
В субботу утром до начала съемок я поговорил с Косташем. Та часть моего гонорара, сто тысяч марок, которую я получал наличными, выплачивалась в три срока. Вторую долю мне должны были выплатить только через десять дней. Но деньги были мне нужны немедленно, чтобы внести залог за Шауберга. Вот я и попросил Косташа выдать мне вторую часть гонорара досрочно.
– Ясное дело, Питер, мой мальчик, вы можете получить эти тридцать тысяч. Только…
– Только – что?
– …не мое, конечно, дело. Деньги же ваши.
– Вот именно.
– А вам не кажется, что вы здесь, в Гамбурге, чересчур швыряетесь деньгами? Поверьте, я отношусь к вам как к сыну. Но мне было бы чрезвычайно неприятно услышать, что вы покупаете какой-то там киношной чаровнице бриллианты чистой воды. Эти девочки и даром на все готовы и…
– Никаких девочек и в помине нет.
– Ну ладно. – Он поговорил по телефону с главным кассиром. А в это время принесли телеграмму, и Косташ, пробежав ее глазами, начал радостно вопить и петь, обхватил меня за плечи и закружил по всей конторе. Это была радиограмма из Голливуда
ОБРАЗЦЫ ПРЕВОСХОДЯТ ПО КАЧЕСТВУ ВСЕ НАШИ ОЖИДАНИЯ – СЕРДЕЧНО БЛАГОДАРИМ – ТАК ДЕРЖАТЬ – БРАТЬЯ УИЛСОН
Со всех проявленных и отобранных «образцов», а значит, со всех отснятых сцен специально делались лишние копии и регулярно отсылались самолетами в Голливуд, где находились конторы американского кинопроката, которому братья Уилсон поручили прокат нашего фильма. В Голливуде нашу работу оценивали специалисты, не знающие, что такое жалость. Уилсоны желали иметь запас прочности. Поэтому по поводу их поздравительной телеграммы, безусловно, стоило потанцевать.
Когда Счастливчик немного угомонился, я доверил ему еще кое-что:
– Кстати, сегодня после обеда я поеду на поиски натуры. С ассистентом режиссера. На случай, если жена вам позвонит и спросит, где я.
– Ясно как день, Питер, мой мальчик. Будет сделано! – Он ухмыльнулся. И вдруг ухмылка застыла. – Значит, все-таки чаровница?
– Но не стоит мне ни гроша, клянусь вам!
– Та же блондиночка, с которой вы намедни скатали в Травемюнде?
– Какое там!
– Ну-ну! – Он недоверчиво посмотрел мне в глаза.
– Правда не она!
– Я вам верю. Уф! – Он шумно вздохнул, явно испытав большое облегчение. – Знаете, а ведь я уже заподозрил, что вы слабак по этой части и можете попасться на крючок какой-то там пламенной любви! Не сердитесь на меня, я правда боялся за вас, потому что последние дни на вас лица не было. – Он удовлетворенно хрюкнул. – Но нет. Вы – порядочный парень. Ваша жена вполне может считать себя счастливой!
– Почему?
– Никаких любовей. Никаких романов. Как и у меня. Каждый раз другая. Хоп-хоп – и с глаз долой. А ведь есть среди нас и такие подлецы, что годами вяжутся к одной бабе. Знаете, что я вам скажу: наши жены просто не ценят нас с вами по-настоящему! Значит, на поиски натуры, так?
– Да, прошу вас.
– И надолго?
– К вечеру вернусь.
– Заметано. Желаю приятно провести время. Но если вы дадите малютке денег… – Он завелся по новой.
Дав инструкции Косташу, я позвонил мадам Мизере.
– Залог можно представить в суд лишь в понедельник, – сказала она. – В субботу там вряд ли кто будет. Несколько человек оттуда как раз завтракают у меня.
– Как Кэте?
– Выплакала все глаза. Но держится молодцом. Никто из клиентов не жаловался – ни на капризы, ни на дерзости. Милая девочка, крепко держит себя в руках.
– Передайте ей привет от меня. Значит, до понедельника, мадам.
– До понедельника, сударь.
В час пополудни съемки кончились. Я отвез Шерли в отель, и мы пообедали втроем. Джоан я сказал, что во второй половине дня мне надо поехать на поиски натуры. А Шерли еще в машине объяснил:
– Мне нужно позаботиться о докторе. Может быть, его выпустят под залог.
Поверила ли она мне, я не понял. Сказала только:
– Да, Питер.
– Ты мне не веришь?
– Пожалуйста, не начинай все сначала. Я уверена, ты делаешь для нас обоих что только можно.
Не улыбнулась ли она? Нервы у меня начали заметно сдавать. Разумеется, она и не думала улыбаться.
Во время обеда ее позвали к телефону.
Джоан посмотрела ей вслед и улыбнулась. Джоан в самом деле улыбнулась. – Почему ты улыбаешься?
– Мне кажется, наша дочурка влюбилась.
Я уронил с тарелки несколько ломтиков жареного картофеля, но она ничего не заметила.
– Шерли? Влюбилась?
Она кивнула:
– Прелестно, правда?
– С чего ты взяла?
– Так ведь и слепому видно. Только тебе одному нет! Ты видишь только свой фильм. А то бы заметил, что ее частенько зовут к телефону. К тому же она дважды уходила куда-то вечером.
– Вечером?
– Ты уже был в постели. Я видела, как она выходила из отеля. – Джоан опять улыбнулась. – Я вообще много чего вижу. Все считают меня медлительной и рассеянной особой. Но это не так. Я много вижу, на то ведь и глаза.
Что она видела? Что она знала? Что это все значило? Неужели она всех нас провела? И была самой умной из нас троих? Сколько она знала? Всё? Неужели она была другой, совершенно не такой, какой я ее себе всегда представлял? И она вовсе не была тихой и терпеливой женщиной с возрастным комплексом, обманутой, доброй и страдающей? А на самом деле была паучихой, в сети которой мы попали? Паучихой, которая терпеливо и цинично наблюдала, как ее жертвы все больше и больше запутывались в сетях, которые она нам расставила?
– Ты с ней… говорила?
– Я жду.
– Ждешь? Чего?
– Боже, ей как-никак уже девятнадцать!
– Ну и что? Хочешь дождаться, чтобы она… – Я прикусил язык.
– Чтобы она заимела ребенка? – мягко сказала Джоан. – Не будь так мелодраматичен, милый. Ах, если бы ты мог сейчас видеть свое лицо! – Она громко рассмеялась. – Какой у тебя вид!
– Наверняка ужасно смешной.
– Ты ревнуешь?
– Ревную? Я? – Паучиха. Паучиха. – С чего бы мне ревновать?
– Ну, она в конце концов тебе не родная дочь. А всего лишь падчерица, верно? И какая очаровательная! Когда я была у вас на студии, я заметила, что она уже вскружила голову половине работающих там мужчин.
Так оно и было. Молодые мужчины на студии все без исключения увивались за Шерли, и больше всех старался наглый пес Хенесси, ассистент Джекки. Так неужто Хенесси? Или кто-то другой? Возможно ли, чтобы Шерли в ее состоянии вообще захотелось пофлиртовать с каким-то парнем? Или это просто западня? Западня со стороны Джоан?
Как она вела себя в последние дни? Было в ее поведении что-нибудь подозрительное или нет? Накупила туалетов, показала мне их, приезжала ко мне на съемки и несколько раз пила чай в доме какого-то высокого чина в американском консульстве, ее кузена. У Джоан во всех странах были родственники – богатые, знаменитые, влиятельные люди. В Гамбурге один из родственников работал в американском консульстве.
Что тут подозрительного?
Ровно ничего.
И все же! Стоп! Только тут мне кое-что вспомнилось. Дважды в те дни, когда мне нужно было являться на съемки попозже, в номер при мне входил рассыльный и приносил нашу почту. Каждый раз Джоан буквально вырывала письма у него из рук. Каждый раз не давала мне первому посмотреть почту, словно ожидала письма, о котором я не должен был знать.
Что это было за письмо?
– Питер?
Я вскочил.
– Кельнер спрашивает, не хочешь ли ты еще кусочек мяса.
– Нет. Да. Нет, большое спасибо.
– Что с тобой?
– Ничего. Почему ты спрашиваешь?
Джоан улыбнулась:
– Это все твой фильм, правда? Фильм не отпускает тебя, я же вижу…
Паучиха?
Шерли вернулась к столику.
– Кто это звонил?
– Ах, ничего особенного, Папит.
– Кто это был?
– Почему это тебя так волнует? И почему ты на меня кричишь? Звонил Хенесси.
– Так. Хенесси. И что ему надо?
– Я заперла последние образцы в монтажной. А их еще сегодня нужно доставить к самолету.
– И что же?
– Ключ я нечаянно унесла с собой. Он заедет и заберет.
Я уставился на Шерли.
– В самом деле, Питер, – вмешалась Джоан. – Ты ведешь себя за столом как поросенок. Уже во второй раз роняешь картофель на скатерть. Неужели все актеры такие?
А в 15 часов я стоял на пристани, солнце сияло, небо блестело яркой голубизной и дул сильный юго-восточный ветер. Наташа и Миша приехали на метро. Кожа у мальчика была такая же белая и чистая, как у матери, и глаза у него были с монгольским разрезом и такие же черные и блестящие, а скулы широкие, славянские. Протянув мне руку, он низко поклонился и быстро-быстро «сказал» что-то пальцами.
– Еще раз огромное спасибо за чудесные карандаши и ящик для рисования, – перевела Наташа.
Миша беззвучно засмеялся и кивнул. На нем была белая рубашечка с пестрым галстуком, черные ботинки начищены до зеркального блеска. Он выглядел как маленький принц. На воде покачивалось множество моторок-такси, большинство отчаливало, когда людей набивалось столько, что яблоку негде было упасть, но, к радости Миши, я взял моторку только для нас одних и сказал молодому лодочнику, что мальчик глухонемой.
– Тогда я дам ему немного порулить. – Парень улыбнулся малышу, принимая его в лодку, и я видел, что мальчик испугался, когда мы выехали из спокойной воды у мыса Кервидер на середину Эльбы, где течение было сильнее. Но лодочник оказался молодчиной. Он показал Мише, как работает двигатель и как надо управляться со штурвалом, и уже через несколько минут мальчик позабыл про свой страх, радостно улыбался лодочнику, то и дело оборачивался к нам и делился впечатлениями с Наташей – на пальцах.
– Он говорит, что лодочник – классный парень.
В Новой Нефтяной гавани мы повернули назад. Лодочник подъехал вплотную к огромному танкеру, который стоял на покраске. Он показывал Мише то и это, хотя не владел языком жестов, которым пользуются немые, и Миша кивал, все понимал, отвечал ему по-своему, и казалось, что и лодочник его понимает. Они оба получали большое удовольствие от общения друг с другом.
Потом наша моторка вновь вылетела на середину Эльбы, где течение было сильное, и лодка вновь заплясала на волнах, а солнце оказалось у нас за спиной. Река была прямо-таки усеяна катерами всех размеров и видов. На некоторых даже имелась верхняя палуба, и все они были забиты пассажирами. Мы видели полицейские катера речной охраны и множество лоцманских буксиров, тащивших большие суда вверх по Эльбе; нам все время приходилось лавировать. Над головой кружились серебряные чайки. Они пронзительно кричали и время от времени пикировали на воду.
Я открыл черную сумку, стоявшую на полу у моих ног, и приготовил себе большую порцию виски, добавив совсем немного содовой, а Наташа, которая молча за мной наблюдала, вдруг сказала:
– Дайте это мне.
Я передал ей стакан и налил себе в другой виски и содовую, положив несколько кубиков льда. Прежде чем выпить, мы посмотрели друг на друга, и я заметил, что в ее чудесных глазах стояли слезы, хотя она улыбалась. Она помахала рукой Мише, который как раз обернулся и делал нам восторженные знаки, потому что моторка в этот момент особенно сильно запрыгала на волнах; я тоже помахал.
Потом мы проехали мимо Рыбного порта и свернули направо в лабиринт узких каналов, где вода была поспокойнее.
– Я знаю, – сказала Наташа.
– Что вы знаете?
– Что вы хотите мне сказать.
– А именно?
– Что вы не любите свою жену, что ваша дочь ревнует, что вы обманули страховую компанию и что мы с вами не должны больше видеться, – ответила Наташа. – Разве все это не так?
– Все так, – ответил я.
– Догадаться было нетрудно, если понаблюдать за вами в последние дни.
Она не обо всем догадалась. Она догадалась только о том, что я собирался ей сказать. Значит, все было в порядке. Значит, все было хорошо. Я выпил свой стакан и наклонился к черной сумке, чтобы налить еще. Тут лодка накренилась, и Наташу прижало ко мне; наши щеки на миг коснулись друг друга.
Только на миг. Когда я теперь вспоминаю об этом, то понимаю, что хотел бы хранить и лелеять это воспоминание как драгоценное сокровище, никогда не забывать о нем и мысленно все время возвращаться к нему, вплоть до самой смерти и даже после: этот миг, когда лицо Наташи впервые прикоснулось к моему.
Потом я опять держал в руке полный стакан, отхлебывал из него и думал о том, как чудесно было бы, если бы эта прогулка по мерцающей воде никогда не кончалась, и знал, как быстро она кончится. Я сказал:
– Верно, что я обманул страховую компанию. Верно, что я хочу развестись с женой. Верно, что моя падчерица ревнует. – В этот момент я хотел все рассказать Наташе, все, абсолютно все, но момент прошел, и, пока наша моторка вместе с другими катерами покачивалась на волнах перед запертым шлюзом, я сказал: – Моя падчерица думает, что я… что мы с вами… что вы…
– Что я ваша любовница?
– Да.
Наташа вдруг залилась краской и стала глядеть вперед. Ее сынишка делал ей знаки, и она отвечала ему тем же способом.
– Миша сказал, что он благодарит вас за то, что вы пригласили нас на эту экскурсию. – (Я помахал Мише рукой. Он тоже помахал мне.) – Я тоже благодарю вас за эту поездку, – сказала Наташа. – Можно мне еще стакан виски?
Я налил ей до краев.
Тяжелые ворота шлюза раздвинулись, и мы въехали в шлюзовую камеру, отделявшую этот канал от следующего; за нами последовали и все остальные катера. В камере с железобетонными стенами было тенисто и холодно.
– Я сказал Шерли, что незнаком с вами. Выдал вас за кинофанатку и мою поклонницу. Простите меня.
Наташа ничего не ответила и смотрела только на Мишу.
– Теперь Шерли знает, как вас зовут. Может статься, что она вам позвонит или к вам зайдет и задаст вам какие-то вопросы. Поддержите ли вы… поддержите ли вы мою версию? Для меня от этого так много зависит.
– Я с вами лично незнакома. Никогда с вами не говорила. Я кинофанатка. Ваша падчерица любит вас, правда?
– Не понял.
– Вы прекрасно все поняли. Она очень хороша собой и очень молода.
– Ей девятнадцать.
– Она, по-видимому, очень несчастна.
Тут наша лодка остановилась перед вторыми воротами шлюза. Миша подошел к нам, лихорадочно жестикулируя. Его нежное лицо зарделось от радостного возбуждения.
– Он говорит, ему было очень интересно стоять за штурвалом, но нельзя ли ему теперь посидеть немного с нами?
Я кивнул, и Миша сел между нами, что-то пролаяв при этом.
– Вы слышали? – На глазах Наташи опять выступили слезы.
– Да.
– В последнее время он все чаще издает звуки. И все громче! Послезавтра мы с ним опять пойдем к отоларингологу.
– Желаю вам счастья, Наташа. Вам и ему.
– Мы тоже желаем вам счастья, мистер Джордан. Вторые ворота раздвинулись. Наш рулевой обернулся.
– Не съездить ли еще и в Ганзейскую гавань?
– Да, пожалуйста, – сказал я.
– Спасибо, не надо, – возразила Наташа. – Поедем обратно.
– Слушаюсь, сударыня, – ответил лодочник.
Наша моторка скользнула в узкий канальчик и понеслась назад к Эльбе. Вдруг я почувствовал, что Миша положил свою ручку на мою руку, и увидел, что другой он ищет руку матери. Схватив нас обоих за руки, он беззвучно рассмеялся во весь рот, и глаза засверкали от счастья. Так мы долго сидели рука об руку, словно маленькая счастливая семья. Рулевой все это время стоял к нам спиной. Он курил. Внезапно Миша вновь начал оживленно жестикулировать.
– Он говорит, что очень хотел бы нарисовать для вас картинку. И нарисует все, что вы захотите.
– Пусть рисует то, что ему самому хочется.
– Хорошо. Я ему скажу, что пошлю вам картинку по почте. – Наташа больше не смотрела на меня. Она смотрела на суда и лодки, на воду и небо, на Таможенную гавань и на город, но не на меня. – А сама разорву ее и выброшу.
– Лучше сохраните.
– Зачем? – Она резко обернулась ко мне, и я увидел, что она плачет. Прижав Мишу к себе, чтобы он не заметил ее слез, она еще раз спросила: – Зачем? Как напоминание об этом часе?
Сняв очки, она вытирала слезы, пока Миша взволнованно «говорил» пальцами. Потом отрицательно покачала головой.
После этого Миша грустно взглянул на меня.
– Что он сказал?
– Ничего.
– Что он сказал?
– Он спросил, не собираемся ли мы сообщить ему важную новость.
– Новость? Какую новость?
– Он спросил, может быть, вы – его папа и теперь навсегда останетесь с нами. – (Миша продолжал жестикулировать.) – Ведь он думает, что его папа просто уехал далеко от нас. Так я ему сказала.
– И что он должен вернуться?
– Да, и что он должен вернуться.
– Что он теперь говорит?
Она взглянула на меня – в глазах ее опять стояли слезы – и сказала, волнуясь и не замечая бессмысленности своих слов:
– Не слушайте его. Не слушайте!
Она прижала мальчика к себе, и он опять что-то пролаял, на этот раз грустно.
– Хау… хау…
Моторка пересекла Эльбу, свернула в спокойную воду у причалов и втиснулась между другими лодками. Погода в этот субботний день была на редкость приятная, так что на пирсе толпилось много народу и лодки были нарасхват.
– Мы поедем на метро, – сказала Наташа, когда я помог ей вылезти из моторки.
Молодой человек поднял Мишу и поставил на берег. Было половина пятого. Как сиял от радости мальчик в начале поездки и как хмуро глядел на мир теперь. Он не спускал с меня глаз. Я расплатился с лодочником, и тот, к концу поездки часто оглядывавшийся на нас, сказал мне:
– Завидую вам – какой замечательный мальчик.
– Я же вам сказал, он глухонемой.
– Ну и что? – возразил он. – Я тоже женат. Наш ребенок родился мертвым. А Мария не может больше рожать. Вы знаете, почему Бог допускает такое?
– Нет, – честно признался я. – Не знаю. Лодочник пожал руки Мише и его маме, а в моторке уже рассаживались новые пассажиры.
– Приходите еще покататься.
– Обязательно, – откликнулся я.
– Но не к кому-нибудь, а ко мне.
– Конечно, – сказала Наташа.
– Если меня нет на месте, я сижу вон в той пивной. Меня зовут Хюльвер. Ян Хюльвер.
– Да, господин Хюльвер.
– Мне очень хочется еще повидаться с мальчиком. Как зовут вашего сына?
– Миша, – ответил я.
Лодочник сказал:
– До свидания, Миша.
И по-воскресному празднично одетый малыш ответил ему чинным поклоном. Я поднялся с ним и Наташей на улицу, а там уже и я пожал мальчику руку. Он опять поклонился и что-то сказал пальцами. Наташа перевела:
– Можно ему вас поцеловать?
Я наклонился, и его безгласные влажные губы коснулись моей щеки. Тогда и я поцеловал его в щечку. В этот момент его ручки крепко обняли меня за шею, но Наташа тут же высвободила меня из его объятий, сказав:
– Нам пора. Кивните ему, пожалуйста. Он спросил, скоро ли мы снова увидимся.
Я кивнул, он сразу просиял и сложил указательный и большой пальцы колечком.
– Это значит: до свидания, – пояснила Наташа. Я тоже сделал пальцами такое же колечко.
– Можете на меня положиться.
– Наташа…
– Нет. – Она покачала головой. – Я больше не могу. – И быстро зашагала прочь, уводя Мишу. Я даже не успел на прощанье пожать ей руку. Мать и сын направились к метро, люди все больше заслоняли их от меня. Но Миша то и дело оборачивался и все время показывал поднятой рукой колечко из пальцев, я тоже. До свиданья. До свиданья. До свиданья.
Никогда я его не увижу, подумал я, когда он вместе с Наташей начал спускаться в метро и исчез из виду. Ни его, ни Наташу. Разве что случайно. И разве только для того, чтобы поздороваться при встрече. С остальным покончено. Тут я заметил, что рука моя все еще поднята, а пальцы сложены колечком.
Меня то и дело толкали, я мешал людям пройти. Поэтому я поднял с тротуара черную сумку, стоявшую у ног, и пошел к машине, припаркованной в ближайшем переулке. Здесь было по-воскресному тихо. Солнце мирно освещало улочку старинных фахверковых домиков. У дверей своего дома молча сидели рядышком престарелые супруги, а я сидел в машине и пил.
Пил долго, потому что боялся ехать домой, боялся отеля, боялся увидеться с Шерли и Джоан. Боялся самого себя и собственной жизни.
– Хенесси? Его нет. Сегодня во второй половине дня его здесь не было.
Привратник у входа в киностудию «Альгамбра» покачал головой. Из порта я поехал прямиком на студию, потому что, напившись, не мог думать ни о чем, кроме как о Шерли и телефонном звонке во время обеда. Я был сильно пьян, но держался так, как привык в последние годы, и привратник ничего не заметил.
– А я знаю, что он тут был.
– Да нет же. Уехал в час вместе со всеми. И что ему тут делать в субботу, да еще после обеда?
– Он должен был взять образцы в монтажной и доставить их в аэропорт.
– Наверняка захватил их, когда уехал в обед.
– Но кто-то нечаянно унес ключ от монтажной, так что он не мог туда войти.
Весь этот разговор происходил перед дверью в каморку привратника. Внутри сидел дежурный пожарник и пил пиво. Тут он вдруг подал голос:
– И все вранье.
– Что – вранье?
– Что кто-то там нечаянно унес ключ.
– А вы почем знаете?
– Все ключи всегда сдают нам. Я дежурю с одиннадцати. И сразу заметил бы, что одного ключа не хватает. Какой номер у вашей монтажной?
– Триста семьдесят восемь.
– Сходим вместе, раз вы так интересуетесь. О да, я очень даже интересовался.
Я пошел с пожарником в его дежурку, где висела огромная доска с сотнями ключей – каждый на отдельном крючке с номером.
– Ну, убедитесь, – сказал пожарник. – Вот ваш триста семьдесят восьмой, на месте. И висит тут с полудня. – Он вдруг засмеялся. – Я даже вспомнил, кто мне его сдал.
– Кто?
– Да ваша собственная дочка, мистер Джордан. Ну смех, да и только!
Итак, что же произошло, когда я увиделся с Шерли?
А что бы вы сделали на моем месте, дорогой профессор Понтевиво? Я не сделал ничего. Ровно ничего. Шерли солгала мне, это было ясно, причем солгала намеренно и добровольно. И раз справилась с этим так хладнокровно, так уверенно, можно было спокойно предположить, что она будет лгать и дальше, если я потребую от нее объяснений.
Нет, так я ничего не узнаю.
Таким образом, у нее была своя тайна, равно как и у меня. В эту субботу она где-то пропадала четыре часа кряду, как сказала Джоан. Ну что ж. Я тоже пропадал четыре часа кряду. И Шерли тоже не спросила меня где. Это было странно. Она не спрашивала. Я тоже. Она лгала. Я тоже. У нее была тайна. У меня тоже. Я был полон решимости раскрыть ее тайну и выяснить, что происходило в ее душе, с кем она встречалась, почему, был ли это Хенесси или какой-то другой парень. Но действовать надо по-умному, осмотрительно и осторожно наблюдая за ней. Может, и она за мной наблюдает?
Может, и она решила раскрыть мою тайну и выяснить, что происходит в моей душе?
Да, странная мы пара влюбленных!
Спокойно. Спокойно, черт побери!
Что с нами происходит? Куда нас гонит? И кто нас гонит? Это же безумие, полное безумие! Девушка, измученная страхом, угрызениями совести, постоянной тошнотой; девушка, носящая под сердцем ребенка, которому не суждено увидеть свет; девушка эта – доброе, благородное, верующее в Бога создание. Неужели она от меня уходит? Неужели поставила на себе крест? Или же отчаяние толкает ее на безумные поступки?
Нет и еще раз нет.
Не может быть, чтобы она обманывала меня с другим – именно теперь, в эти дни, в этом ее состоянии. Это было немыслимо. Так ли? А для Шерли тоже было немыслимо, что я обманываю ее с другой – именно теперь, в эти дни, когда она в таком состоянии?
Да? Нет?
Нет? Да?
В этот вечер мы втроем поехали на пароходике в ресторанчик «Мюленкампер фэрхаус». Обедали в уютном старинном зале с полом в крупную черно-белую клетку наподобие шахматной доски, с настоящим камином, толстыми потолочными балками и удобными стульями, обтянутыми красной кожей. Обед был великолепен. Джоан сказала, что каждый проглоченный кусочек доставляет ей истинное наслаждение. Я не помню, что мы ели. Затененные желтыми абажурами лампы, стоявшие на всех столиках, отбрасывали свет на лица двух женщин, сидевших напротив меня на фоне большого окна. Два лица, знакомые мне до мельчайших черточек.
Знакомые ли?
Какие чувства, какие мысли жили за фасадом этих лиц?
За окном тысячи огней отражались в черной воде Альстера. Пароходики деловито сновали вверх и вниз по течению, а на другом берегу видна была длинная светящаяся цепочка матовых фонарей-жемчужин.
«Шерли, ты что-то от меня скрываешь. История с ключом от монтажной оказалась неправдой». Так мне пришлось бы начать разговор, если бы я решился покончить с ложью. Что бы она мне ответила, если бы решила больше не лгать?
«А ты – разве ты ничего от меня не скрываешь? Разве ты незнаком с женщиной по фамилии Петрова и никогда с ней не говорил?»
Нет, нет и еще раз нет.
У меня не было ни сил, ни смелости, а тем более морального права на такой разговор. Да и смысла в нем никакого не было. Я старше. И значит, сумею доискаться, как Шерли поступает и почему. Как до этого доискаться? Надо подумать. Спокойно подумать. Наблюдать самому. Нанять кого-то. Не спешить с выводами. Терпение и еще раз терпение.
Веселой и беззаботной казалась в этот вечер Джоан, приветливой и серьезной Шерли. Когда подали десерт, она вдруг извинилась и вышла из зала. А вернувшись, была бледна как мел, и я понял, что она не звонила по телефону и не встречалась с мужчиной – ее опять вырвало. И вот что странно: именно в этот вечер я впервые смотрел на Шерли не глазами плотской страсти и ревности, а глазами жалости и другой, совсем другой любви.
И вдруг почувствовал: то, что она делает тайком от меня, доставляет ей страдания. И если и обманывает меня, то обман этот особого рода. Может, она уже отвернулась от меня и повернулась к другому, только мы оба еще этого не знаем. А может, здесь, в Гамбурге, она встретила человека, который сумел избавить ее от мучений, на которые я ее обрек.
Но что это был за человек? Ведь не мог же им быть этот тщеславный красавчик Хенесси или кто-то из его друзей, таких же тщеславных красавчиков! Что же это был за человек? В тот вечер я себе поклялся это выяснить.
В отеле я опять пошел наверх по лестнице, Шерли присоединилась ко мне, а Джоан, которая опять принялась подшучивать надо мной, воспользовалась лифтом.
На лестнице Шерли вдруг остановилась.
– Питер… – Да?
– Ты меня еще любишь?
– Ну, что это за вопрос?
– Нет, ответь.
– Я тебя люблю.
Тут она меня поцеловала, и сладость этого поцелуя мгновенно смыла недоверие и ревность, все логические построения, все реальные доказательства ее лжи и измены. Никогда еще она не целовала меня так, как в этот вечер. Поцелуй ее не был ни страстным, ни горячим. Она поцеловала меня нежно, бережно и так сердечно, как только может один человек поцеловать другого.
Потом она побежала впереди меня по лестнице. Когда я добрался до седьмого этажа, ее и след простыл. В гостиной нашего номера меня ожидала Джоан.
– Влюблена по уши, – сказала она, смеясь.
– Кто?
– Наша малышка. А ты и не заметил?
– Нет. То есть да. Или все же нет? Ты это всерьез?
– Питер, – протянула Джоан и с наигранной укоризной покачала головой. – Ты никак не хочешь повзрослеть!
В эту ночь я опять увидел тот сон с кабиной лифта, в которой я был заперт на тысячи лет без надежды на выход и спасение и где я в отчаянии упал на колени, умоляя зарешеченное отверстие переговорного устройства дать мне еще раз услышать Наташин голос, хотя бы ее голос. Но так его и не услышал.
Я проснулся, дрожа всем телом и обливаясь потом. Выскользнув из-под одеяла, я от слабости растянулся на полу, пополз на карачках к шкафу, где лежала сумка, и стал пить виски прямо из бутылки, а зубы судорожно выбивали дробь по ее горлышку, и ужас не уходил, не уходил.
Бежать отсюда, бежать прочь из этой комнаты, которая такая же тюрьма, как кабина лифта, только просторнее. Здесь нечем дышать. Я задыхался. Прочь. Прочь отсюда. На улицу. К Наташе.
Нет.
Я уже не могу к ней. Не имею права. Я сидел на кровати с бутылкой виски в руке и тяжело дышал. Может, пойти к Джоан?
Только чтобы кто-то был рядом, хоть кто-нибудь, только чтобы не чувствовать себя таким одиноким, всеми покинутым.
Нет. К Джоан не пойду. К Шерли!
Я ее люблю. И она меня любит. Хочу к ней! Лежать рядом. Целовать ее. Гладить. Любить. Мы с ней не занимались любовью уже целую вечность. А к Шерли я еще имею право пойти? Конечно. Разве все, что я делал, я делал не ради нее, ради нас обоих, ради нашей любви? Разумеется. Значит, к Шерли. Да, я пойду к Шерли.
Ты мне солгала. Не возражай. Не продолжай лгать. Я знаю все. Ты принадлежишь мне. Мне одному. Кому-то другому? Абсурд. Бред.
Прижать ее к себе. И делать то, что мы всегда делали и что всякий раз приводило нас в полуобморочное состояние. Услышать, как она стонет. Да. Да. Да, Питер. Быть победителем. Возлюбленным. Снова все будет так, как в моем бунгало. Все будет так, как всегда. Точно так. Причем сейчас, сейчас же, немедленно.
И, как был, в халате и шлепанцах, я пошел по пустому коридору к ее двери. Постоял немного. Поднял руку, чтобы постучать. Но не постучал. Потому что в этот миг увидел перед собой чистое лицо Наташи. И ее умные, ясные глаза, такие страстные и такие ищущие, ищущие правды, смотрели на меня, словно говоря: значит, совершаешь новую низость. Не ради Шерли, нет, ради себя самого ты стоишь здесь. И то, что ты хочешь сделать, ты сделаешь уже не из любви, а из страха, отчаяния, из инстинкта и похоти. Не из любви. А ведь она сама еще полуребенок и под сердцем носит твое дитя. Тебе это все безразлично? Тебе уже все вообще безразлично? И нет ничего на свете, на что ты бы не решился поднять руку?
И рука моя опустилась. И я вернулся в свою комнату, сел на кровать и опять принялся пить виски, теперь уже из стакана для чистки зубов; постепенно я успокоился.
Я не пошел к Шерли в ту ночь. Это было бы слишком большой подлостью. Мне было бы слишком стыдно перед Наташей. Хотя Наташа никогда бы не узнала об этом. Я подумал: неужели я вдруг обрел совесть? И зовут эту совесть Наташа? Какая чушь: совесть по имени Наташа.
Рим, 18 апреля.
Наша клиника охвачена волнением. Сделано ужасное открытие. Антонио, самый сильный и ловкий из наших санитаров, уволен без предупреждения. Старшая сестра, горбунья Мария Магдалина, столь же романтичная, сколь и болтливая особа, столь же добрая, сколь и любопытная, все мне рассказала.
– Ах, синьор Джордан, мне ужасно грустно. Слезы так и текут. Я-то думала, это все любовь…
Да что случилось?
Антонио, наш самый симпатичный и доброжелательный санитар, лет тридцати, родом из Неаполя, при всех своих достоинствах имел и большой недостаток: он был клептоманом. Не настоящий клептоман, Боже сохрани! Настоящий клептоман крадет все, что под руку попадется. Такого человека профессор Понтевиво просто не взял бы на работу. Но Антонио был, так сказать, клептоманом по фруктам. Он воровал фрукты. Только фрукты, и больше ничего. Такая у него была привычка, и ее можно было терпеть, потому что фруктов всегда было в избытке и легко было заменить украденное, прежде чем пациенты заметят, что чего-то не хватает. Таким образом, клиника продолжала прибегать к услугам великана Антонио с его маленьким изъяном, потому что он был силач, а к физической силе приходилось прибегать довольно часто, ведь клиника как-никак была психиатрическая.
Вчера с этим силачом и здоровяком вдруг ни с того ни с сего случился страшный припадок. Сначала все решили, что Антонио просто напился до зеленых чертиков, потому что он, шатаясь, бродил по дому, бессмысленно улыбался и что-то бессвязно бормотал. Но потом ему стало очень плохо, изо рта пошла пена, и он свалился в страшных судорогах и конвульсиях.
Профессор Понтевиво обследовал его и установил, что у санитара острое отравление наркотиками. Он принял огромную дозу долантина, причем не укололся, а проглотил.
Как только Антонио пришел в себя (после соответствующих радикальных и болезненных процедур, связанных с промыванием желудка и тому подобными мерами) и мог нормально объясняться, он признался, что украл из комнаты молодого композитора-наркомана семь апельсинов и съел их – семь апельсинов, ничем не отличавшихся от других, которые бледная жена музыканта, всегда в черном, ежедневно приносила мужу в течение нескольких месяцев.
«Он особенно прекрасно играет, когда к нему приходит жена», – сказала однажды романтичная старшая сестра. Теперь открылась печальная истина: эйфория музыканта, всегда сопровождавшая визиты его жены, объяснялась очень просто: все апельсины, которые профессор Понтевиво у него тут же конфисковал, содержали огромные дозы долантина. Когда жену музыканта вызвали и допросили, она призналась, что всегда «делала апельсинам инъекцию».
– Пьеру было мало тех ничтожных доз, что вы ему давали! – кричала она в лицо профессору. – С такими жалкими крохами он не мог сочинять музыку! Он гений! И все должны делать, что он велит! Благодаря своей музыке он будет жив, когда мы все давно превратимся в тлен!
Силача Антонио, как я уже сказал, уволили. Гениальный композитор перенес страшную «ломку» и после нее приступы бешенства. Теперь несчастный лежит в состоянии искусственно вызванного делирия под наблюдением двух санитаров: руки-ноги дергаются, из горла вырываются хриплые вопли – он борется с демонами. Санитары следят, чтобы в бессознательном состоянии он не сломал себе кости. Меня однажды тоже так охраняли во время лечения мегафеном…
Рояль в музыкальной комнате заперли. Не звучат больше чудесные мелодии концерта для фортепиано, над которым работал больной музыкант: он, радость и надежда музыкантов всего мира, черпал благозвучие и красоту из разлагающегося мозга, из полубезумия, из балансирования на грани жизни и смерти.
Профессор Понтевиво очень удручен, сказала старшая медсестра Мария Магдалина. Она сама тоже.
– То и дело плачу. Ведь я-то думала, это все любовь…
Попробуйте-ка, профессор, установить за кем-нибудь слежку в чужой стране. В чужом городе. Среди чужих людей. Если вы с утра до вечера должны работать. И живете в гостинице. И если вы к тому же еще и боитесь, что за вами тоже следят.
Это было совсем не просто. Как на студии, так и в отеле я мог положиться только на пожилых людей: на моего костюмера старину Гарри, на привратника, на звукооператора; в отеле – на седовласого метрдотеля, старшую телефонистку гостиничного коммутатора и пожилую горничную седьмого этажа фройляйн Хаазе.
– Видите ли, я, как отец, тревожусь за Шерли. Дочь еще так молода, так неопытна. У нее никогда не было от меня секретов. А теперь… Теперь, видимо, в ее жизни появился какой-то мужчина. Вдруг начала что-то недоговаривать, утаивать, лгать и так далее. Жена еще ничего обо всем этом не знает, и мне не хотелось бы ее волновать. Но у вас, вероятно, у самих есть дети или внуки. Так что вы, конечно, понимаете мой страх. Я вовсе не хочу, чтобы за ней шпионили, Боже сохрани! Но если бы вы просто обратили внимание на девочку… С кем она говорит по телефону… Получает ли письма и от кого… Я был бы вам бесконечно благодарен…
Все это было чертовски трудно, несмотря на чаевые, которые они, само собой, охотно брали. Сказали, что прекрасно меня понимают. У некоторых тоже были дети и с ними свои проблемы. Так они по крайней мере сказали. Вообще они, естественно, говорили только то, что я хотел услышать. А что думали про себя, о том молчали. В любом отеле и на любой киностудии происходят такие экстравагантные вещи, что и не придумаешь. Так что тех, кто там работает, уже ничем не удивишь.
Большинство из тех, с кем я говорил, наверняка подумали: отчим. И влюблен в падчерицу. Что соответствовало действительности. Ревнует к более молодому сопернику. Совесть у него нечиста. И весьма. Иначе не дал бы столько на чай. Слишком много для чаевых.
Станут ли мне помогать эти люди – кельнер, телефонистка и привратник? Скажут ли правду, даже если ее откроют?
А может, Шерли тоже подкупила их? Или Джоан? А то и мы все?
Суббота, когда мы навсегда попрощались с Наташей, пришлась на 14 ноября. В воскресенье шел дождь, я весь день провел в отеле и занимался вербовкой союзников. За обедом Шерли опять затошнило. Она выбежала из-за стола, и я спросил себя, сколько времени мать может не обращать внимания на эти постоянные приступы тошноты. Неужели Джоан все еще ничего не заметила? Воскресенья вообще были самыми неприятными днями недели. Мать имела возможность с утра до вечера не спускать глаз с дочери. В будни что было невозможно. И я подумал: нельзя допустить, чтобы ребенок оставался в лоне Шерли до следующего воскресенья. Ну, одно еще куда ни шло. Но два воскресенья исключаются.
В понедельник я завез мадам Мизере 30 000 залога и 5000 для нее самой до того, как поехал на студию. В машине я был один. Шерли заявила, что ей уже не надо вставать в такую рань:
– Джекки сказал, что я могу приходить на работу в десять. За мной заедет автобус.
Так ли?
Когда я потом спросил об этом Джекки, он подтвердил слова Шерли. Но кто сидел за рулем в том автобусе? И что делала Шерли до 10 часов? Почему господин Хенесси избегал встречи со мной? А может, он вовсе и не избегал? Неужели мне уже что-то мерещится? Надо подождать. Спокойно подождать. За Шерли теперь наблюдают. Даст ли это хоть что-то? Подождем.
Вечером в понедельник я позвонил мадам Мизере.
– Адвокат настроен весьма оптимистично, – сказала она.
Оптимистично он был настроен также во вторник, среду и четверг. Вот только Шауберга не смог освободить из-под стражи. Следователь ставил все новые и новые палки в колеса.
– Но a la longue[25] ему придется его освободить, – сказала мадам Мизере.
A la longue у Шерли пошел третий месяц. A la longue от ребенка вообще нельзя уже будет избавиться. A la longue…
A la longue работа все больше изматывала меня, хотя я в точности соблюдал все предписания Шауберга и теперь делал себе внутримышечные вливания вполне прилично. Зеленый ящик всегда лежал в багажнике моей машины. В среду пожилая телефонистка донесла, что Шерли звонил мужчина.
– Но не назвался.
– А что сказал?
– Только: «Сегодня получится?» Она ответила: «В четыре». А он: «Значит, в четыре». Так они договорились увидеться в четыре.
– Где?
– Об этом они не говорили. Мистер Джордан, я, конечно, понимаю вашу тревогу, но мне это все равно ужасно неприятно… – После чего она взяла протянутые мной пятьдесят марок, и все это было ей уже не так неприятно.
Звукооператор и привратник тоже могли сообщить только, что Шерли иногда кому-то звонила и уезжала из студии, пока я был занят на съемочной площадке, и им тоже все это было ужасно неприятно, как и мне, и я опять лез в карман за деньгами, и это ничего не давало.
В четверг, 19 ноября, я впервые имел трудности с диалогом, то есть попросту не мог запомнить свой текст. Причем забывал неоднократно. Я чувствовал, что все больше выдыхаюсь. И понял, что мне не выдержать все съемки на лекарствах из ящика… Если Шауберга не освободят в ближайшее время…
Косташ и Ситон тотчас опять принялись ломать комедию. С подчеркнутым безразличием не стали трагедизировать мою внезапную забывчивость. Точно так же они делали вид, что были в восторге от моих первых кадров. Только не волновать главного героя фильма, только не расстроить, не испугать, не показать ему собственный испуг. Старая песня.
– Дружище, Питер, мальчик мой, что тут такого? Возьмем и напишем текст на «нефе», раз вы не можете его запомнить!
«Негром» называлась высокая черная доска, которую либо ставили за камерой, либо прятали в декорациях так, чтобы она не входила в кадр. На доске большими буквами мелом писали текст. Я вполне мог его прочесть. На мое счастье, близоруким я не был.
В пятницу, 20 ноября, принимая утром ванну, я впервые обнаружил у себя на коже сыпь.
Сначала она показалась мне совсем не опасной.
Какие-то крошечные красные прыщики между пальцами ног, на ступнях и на внутренней стороне голеней и бедер. Наверняка сыпь вызвало безумное количество лекарств, которые приходилось усваивать моему организму. Покамест ее еще не было видно, если я был одет, покамест она еще не мешала мне сниматься.
Но если…
Но если сыпь начнет распространяться по всему телу, поползет вверх, появится на груди, шее и… Нет, о лице я и думать боялся.
Шауберг!
Во что бы то ни стало необходимо выпустить его на свободу, во что бы то ни стало! Да? Необходимо? Но кому?
В пятницу вечером Джоан опять попросила разрешения заснуть рядом со мной. К этому времени я уже так плохо владел собой, что на моем лице, наверное, отразилось испытываемое мной чувство, ибо Джоан не договорила свою просьбу и отвернулась.
– Что случилось?
– Ровно ничего.
– Нет, что-то случилось. В чем дело? Что у тебя?
Она повернулась ко мне, уголки ее губ вздрагивали в вымученной улыбке.
– Я набитая дура. Забудь о моей просьбе.
– Но почему? Конечно, мы с тобой можем… вместе… Я и сам не прочь… Я… – Стыдно вспомнить. Я не мог выдавить из себя ни одной нормальной, разумной фразы.
Она мягко заметила:
– Сейчас ты весь поглощен своим фильмом и больше ни на что не способен. Для тебя просто больше ничего не существует, ни другие люди, ни даже я. И я уважаю твои чувства – запомни это раз и навсегда. Больше никогда не обращусь к тебе с такой просьбой.
– Джоан!
– Спокойной ночи, дорогой. Сосредоточься целиком и полностью на своей работе. А когда съемки кончатся, мы устроим себе отпуск и наверстаем все-все. – Она поцеловала меня в лоб и быстро ушла в свою спальню.
Я остался в гостиной, раздумывая, не стоит ли мне последовать за ней, сейчас же, немедленно, или, во всяком случае, вскоре; но я не пошел за ней, а она больше не вышла из спальни. Через какое-то время я услышал, как в ее двери повернулся ключ. Джоан заперлась…
В субботу Шауберг все еще сидел за решеткой. Я поехал к мадам Мизере и сообщил ей, что мне срочно нужен врач, и объяснил почему.
– Какая незадача! Доктор, который пользует моих девушек, как назло, сейчас лежит в больнице с плевритом. Но я тотчас кого-нибудь найду. Дело наверняка терпит денек-другой.
– Но не больше. Вы уверены, что сумеете найти врача?
– Надеюсь, мистер Джордан. Разумеется, незнакомые врачи относятся с некоторым недоверием к пациентам, за которых просят люди моей профессии, поскольку наши заведения находятся под наблюдением полиции. Но я все же попытаюсь.
Я поехал обратно в город, размышляя, что мне следует сказать Шерли. Дольше так жить нельзя. Завтра опять воскресенье. Надо что-то предпринять. Придется довериться Косташу. Он был единственным немцем, которого я достаточно хорошо знал. При его интенсивном общении с молодыми девицами он, скорее всего, в курсе такого рода дел.
Мне не пришлось разыскивать Косташа. Он ждал меня в нашем отеле. Я сразу заметил, что лицо его было серым, а руки дрожали.
– Что-нибудь случилось?
Он кивнул.
– Плохое?
Он опять кивнул.
– Только скажу своим дамам, что мы с вами…
– Их нет в номере.
– Что это значит?
– Я поднялся к ним, чтобы поприветствовать. Вашу жену я застал в последний момент. Она поехала в гости к своему кузену в американское консульство. Там нынче званый вечер.
– А Шерли?
– Про Шерли ничего не знаю. Ваша супруга тоже не знала. Шерли кому-то позвонила и уехала на такси.
– Минутку. Я сейчас вернусь. – Я пошел на коммутатор. Перед пультом сидело пять девушек. Старшей среди них не было.
– Где фрау Дрёге?
– У нее сегодня выходной.
– Пропади все пропадом!
– Что вы сказали, мистер Джордан?
– Да нет, ничего. До свидания, милые девушки. – Я вернулся к Косташу. И почувствовал, что меня уже ноги не держат. Я сказал Косташу: – Мне плохо.
– Навряд ли так плохо, как мне.
– Пойдемте в бар.
В этот час дня бар был пуст, за стойкой торчал один-единственный бармен.
– Виски, – бросил Счастливчик на ходу.
– Два двойных, господин Косташ?
– Бутылку, – проронил Счастливчик сквозь зубы. – Запишите в долг.
Мы сели за столик в углу. Сквозь окно с цветными витражными стеклами в обшитый темными панелями зал падал сумеречный свет уходящего дня. Я услышал шаги людей, проходивших мимо отеля по улице, и в голове быстро мелькнуло воспоминание о прошлой субботе, когда мы с Наташей и Мишей катались на лодке. Погода была прекрасная. А нынче весь день шел дождь.
Бармен принес бутылку виски, лед, содовую и два стакана. Руки Счастливчика все еще дрожали, когда он разливал по стаканам виски. Никогда еще я его таким не видел.
– Питер, мальчик мой, – сказал он. – Джером Уилсон прибудет завтра к вечеру. Я говорил с ним по телефону час назад.
– Джером Уилсон приедет в Гамбург? А почему?
– Потому что Джордж очень болен. Инфаркт. А то бы приехал Джордж. Ваше здоровье. Выпейте. Придется весьма кстати. Если не случится чудо, нам конец.
– Наш фильм?
Счастливчик опрокинул полстакана виски без содовой. А ведь вообще-то он вовсе не пил.
– Да, наш фильм.
– Как же это? И почему?
Счастливчик объяснил мне, как и почему. В нашем фильме использована пьеса, по которой в 1928 году на Бродвее был поставлен спектакль, имевший шумный успех и выдержавший 1500 представлений. В той пьесе главным героем был человек, в детстве прославившийся на театральных подмостках. И в фильме, который в 1940 году сняла по этой пьесе одна из крупных кинофирм Голливуда с Тайроном Пауэром в главной роли, Пауэр играл постаревшего театрального вундеркинда.
Фильм имел успех во всем мире и принес миллионные прибыли, что и было главной причиной, заставившей нас решиться снять второй фильм на ту же тему. Мы модернизировали старый сценарий. Театрального чудо-ребенка мы превратили в киношного. Действие у нас происходило в Америке и Германии (потому что в Германии производство фильма обходится дешевле). А в том фильме с Пауэром местом действия была только Америка. Вот и вся разница.
Нет, была и еще одна: в первом фильме ту роль, что у нас играет Генри Уоллес, исполнял такой гениальный актер, как Чарлз Лаутон, а роль Белинды Кинг – Джоан Кроуфорд. Первый фильм отнюдь не случайно стал признанным шедевром! И мы отнюдь не случайно старались создать нечто аналогичное ему, этому легендарному фильму, о котором люди и теперь все еще вспоминают.
– Ровно год назад Тайрон Пауэр умер в Мадриде, – сказал Косташ.
В моей душе что-то сжалось и дрогнуло, когда он мне напомнил об этом. Мой друг Тай умер в 46 лет от инфаркта на съемках фильма «Соломон и царица Савская».
В 46 лет!
– Так вот, – продолжал Косташ, – его кинофирма решила еще раз пустить в прокат все его фильмы.
– В прокат – теперь?
– Вот именно. Как назло – именно теперь! Не год назад, когда он умер, а теперь, когда мы в самом разгаре съемок! Они делают копии с его главных фильмов и продают их всем телевизионным компаниям Америки. Вся страна их увидит. Сотни миллионов телезрителей. К примеру, «Сердечные хлопоты» либо «Всадник короля»…
– Либо же старый фильм «Вновь на сцене», – добавил я.
– Либо же старый фильм «Вновь на сцене», – повторил Счастливчик. Ему приходилось держать стакан обеими руками, так они у него дрожали.